Алексей Константинович Смирнов Мор

Здравствуйте женившись дурак и дура.

В. Тредиаковский.

Часть первая Детство, отрочество и юность

1

О том, что кто-то родился в таком-то и сяком доме, который тем обстоятельством заработал себе мемориальную доску, сегодня говорят условно, потому что никто, даже выдающиеся люди, уже давно не рождаются дома, на то существуют акушерские клиники.

Конечно, случается всякое.

Самолеты, поезда, патрульные полицейские машины, театральные вестибюли, переходы метро, вокзалы и чистые поля — места достаточно гостеприимные, чтобы приютить новую душу, запутавшуюся в силках душной материи.

Высокомерному Свириду такого рода экзотика была неприятна не менее, чем родильные дома для широкой общественности. Потому что сам он принадлежал к числу редких людей, которые появились на свет именно дома, в доме, так что неизвестный покуда вешатель мемориальных досок из далекого будущего мог не бояться покривить душой.

В этом не было заслуги собственно Свирида; причиной явились сами роды — такие принято называть стремительными.

Писк маленького Свирида Водыханова мгновенно и безнадежно затерялся в городском шуме, на который была горазда набережная, где высился тот самый дом, тяжелый и мрачный даже в погожие дни, каменеющий министерской увесистостью.

Со словом «сегодня», помещенным в начале нашего короткого рассуждения о досках и домах, мы немного поторопились; говоря откровенно, Свирид явился на свет не сегодня, а вовсе даже вчера, если поверить днями десятилетия. Но и тогда, на исходе тридцатых годов, сеть родовспомогательных учреждений была достаточно широка, чтобы домашние роды с достоинством отступили в прошлое.

Еще четырех лет от роду, накануне войны, Свирид знал, что станет писателем. Солидность, сопутствующая этому званию, как нельзя лучше сочеталась с тонким штрихом биографии: родился не где-нибудь, но в доме, и не в родильном, а в отчем. Странно, но он уже понимал разницу. Немного огорчала — хотя еще по малолетству не тогда, гораздо позднее — нехватка печати времени, так как дом возвели недавно. Но возвели на века, выдерживая увесистый стиль нешуточной эпохи; украсили гербами и звездами, снопами и серпами; пустили лепные, тяжелые и заслуженные ленты с намеком не то на чествование триумфаторов, не то на пышные поминки. А возле дома прохаживался молодой усатый милиционер. Всякий раз, отправляясь с матерью на прогулку и проходя мимо этого сурового воина, Свирид мысленно переносил его на страницы несуществующей книги с картинками как иллюстрацию к собственным, еще не написанным рассказам и сказкам. Он не задавался вопросом: а почему, собственно говоря? — он принимал свою писательскую будущность как нечто решенное, не мысля для себя иного сценария. Этим он отличался от сверстников, которые все поголовно мечтали вырасти танкистами, летчиками, кавалеристами и молились на Чапаева. Правда, Свирид тоже молился на Чапаева.

Отец, уважаемый и заслуженный человек, командовавший целым флотом, относился к фантазиям юного Свирида снисходительно и всячески поощрял его знакомство с книгами, которых у Водыхановых было довольно много — преимущественно военно-морского содержания: справочники, атласы, руководства.

Свирид читал их запоем, восседая на пестром железном горшке. Больше листал, чем читал, ибо не постигал написанного. Хотя его воображение приковывала к себе одна страна — такая маленькая, что ее название на карте занимало намного больше места, чем она сама. Но книги как таковые, в своем предметном, но пока бессодержательном качестве, очаровывали его. С одной стороны, ему не хватало фантазии представить что-то свое, выдуманное, упакованным в строгий переплет и дополненным справочными таблицами — эти таблицы причудливым образом сочетались в его сознании с иллюстрациями к русским сказкам.

С другой стороны, он бесповоротно уверовал в судьбу, которой ему было предначертано создавать похожие вещицы, то бишь книги, — выпекать их наподобие песочных куличей. Воображаемое совершенство ненаписанных фолиантов росло от издания к изданию; забывшийся на горшке, Свирид водил маленькой ладошкой по корешку, по титульному листу — однажды он даже, эксперимента ради, пошел на варварство и выдрал какую-то схему. Акт не озорства, а познания мира; ему, понятно, влетело, но не особенно сильно.

Свирид брал бумагу, карандаши; создавать титульные листы для будущих книг вошло у него в привычку и стало любимым занятием. Он взбирался на стул с ногами, елозил на четвереньках и на коленках, высовывал язык и перво-наперво выводил имя автора, украшая его неумелыми виньетками, а ниже, крупными буквами, писал главное: название. Оно обычно начиналось словом «тайна». Тайна того-то и тайна сего-то, но возможен был и другой вариант: загадка. Чего угодно загадка — канализационного люка, проходного двора, сивой кобылы.

Иногда он сооружал предлинное оглавление, но дальше дело не шло.

Последняя глава всегда называлась «Последняя схватка» или «Конец такого-то, имярек».

Родители посмеивались; бывало, что Свирид-старший, сидя в расстегнутом кителе и прихлебывая чай, прищуривался на сына и затуманивался лицом: интерес малыша к печатному слову одновременно притягивал и отпугивал. Опытный Свирид-старший хорошо знал, какой неожиданный вес могло приобрести в ту эпоху не то что печатное, но даже устное слово. И поневоле тревожился за будущее сына. Написанное — прежде всего документ, а уж потом все остальное: повесть, роман, стихотворение; за документы же приходится отвечать. А Свирид, наигравшись в книгопечатание, носился себе по просторным и затемненным комнатам, где отовсюду покровительственно поблескивали медные, отменно надраенные приборы неизвестного мореплавательного назначения. Смерчем кружил по кухне, мороча голову домработнице, которая в притворном изумлении плескала руками; с разбега укладывался на живот и скользил по сверкающему паркету; показывал языки пыльным чучелам полярных зверей и птиц. Экспонаты располагались высоко и были ему недоступны, иначе он взял бы их в герои и персонажи. Поэтому в ненаписанные и непридуманные сказки попадали обычные игрушки — многократно собранные и разобранные, обсосанные во младенчестве, изученные вдоль и поперек, живущие общей с Свиридом жизнью, получившие существование достаточно независимое, чтобы действовать в его мыслях заманчивыми тенями с неисчерпаемыми, но до поры скрываемыми возможностями.

У него была одна любимая, неоднократно прочитанная и впоследствии прочно забытая книга, какое-то «Королевство», солидный фолиант в шоколадном переплете с красными и желтыми вкраплениями, которые, может быть, образовывали заглавие, а может быть, составляли самостоятельный узор; в этой книге сосредоточилось нечто, способное порадовать и зрение, и рассудок, и даже вкус, потому что в ее глянцевой плоти было взято не только от шоколада, но и от сливочной тянучки; кроме того, подобную вещь приятно держать в руках — добавим, следовательно, осязание, не говоря уж о нюхе: каждому мало-мальски понятливому, разбирающемуся в прекрасном человеку отлично известно, как заманчиво пахнут книги, особенно те, что потяжелее, с плотными страницами да намертво пропечатанными буквами, которые не чета тем нынешним, что размазываются в сажу, едва проведешь по ним пальцем.

Обитая среди множества старинных вещей и вещиц, созерцая живительный натюрморт под названием «Абрикосы в сиропе крупным планом», обладая игрушками, среди которых попадались экземпляры дореволюционной ручной работы, маленький Свирид не задумывался над тем, откуда все это взялось и как могло появиться в новом доме — это во-первых, и в семействе, образованном недавней голытьбой, — во-вторых. Отец, хоть и видный военный, начинал с малого и в юности был подмастерьем на каком-то мелком заводе; мать приехала на рабфак из орловской глубинки. Их семья не могла обрасти фамильными ценностями, и все предметы домашнего обихода свалились к ней не иначе как с неба, но непременно до появления на свет Свирида-младшего — этого было достаточно для него: если вещи существовали и раньше, когда его еще не было, то это означало, что они стояли, лежали и висели здесь всегда, дожидаясь прихода истинного хозяина, то есть его самого.

Когда началась война и Свирид-старший отправился громить неприятеля на морских рубежах родины, обманутой неожиданным нападением и униженной фантастическими потерями первых военных дней, маленький Свирид впервые увидел коллатераль. Неотчетливо.

Он понимал, что происходит нечто ужасное, и ему отчаянно захотелось, чтобы это ужасное прошло стороной и все осталось как прежде.

Коллатераль обозначилась смутно, ибо виделась без напряжения воли.

Чудесная способность Свирида еще только просыпалась.

В проеме, образованном напольными часами и резным ореховым комодом, ему явилось что-то похожее на букву «У». Две дороги разбегались перед Свиридом, теряясь в мутном желтоватом тумане. Казалось, что они кое-как освещаются тусклым уличным фонарем. Ножка буквы, потеряв завиток, вытянулась и всосалась Свириду под ноги. Левый рожок буквы «У» начал разбухать и расползаться, отодвигая и уничтожая правый, который быстро превратился в хилый прутик, а после пропал совсем.

То, что осталось от буквы и уже ни на какую букву не похожее, заполнило собой все помещение, перемешав домашний свет с фонарным, и Свириду показалось, будто он движется по этой букве, то бишь по одной из дорог, наметившихся перед ним.

Свирид так испугался, что не задумался над возможностями, которые предлагала развилка. Он сразу позабыл о правом рожке, истончившемся и пропавшем, и знал лишь одно: какой-то свет, не то чтобы враждебный, но равнодушный, наводнил собой комнату, ничуть не поколебленный тем обстоятельством, что Свирид уже вовсю ревел.

Прибежала мама, прибежала домработница Валя; ничего от него не добились.

Тут подключилась и завыла сирена, объявившая воздушную тревогу; Свирида сгребли в охапку и потащили в метро.

Потом, по возвращении домой, когда все вокруг неуверенно успокоилось и замерло в ожидании нового, еще худшего, Свирид соорудил рисунок: лучи, лучи, сплошные лучи, хотя никаких лучей не было, однако он не умел передать увиденное иначе. Буква «У» не получалась совсем: нужно было, чтобы она начиналась под ногами, уходила вперед и раздваивалась, но Свирид не имел никакого понятия о перспективе, да и себя самого никогда не изображал — не приходило в голову. И еще мешали все те же лучи, вдруг не оставившие на рисунке свободного места. Поэтому он ограничился буквой «У», парящей в воздухе над желто-зелеными линиями, означавшими свечение. Свирид привычно показал рисунок матери, но та ничего не поняла и пожала плечами, а он не стал объяснять, так как и объяснять было нечего. Впечатление блекло, изглаживалось из памяти.

К вечеру воспоминание приобрело увертливое качество сна. Буква дразнила кончиком-хвостиком, который то и дело терялся. Еще можно было ухватить его, потянуть, выдернуть сон обратно, и Свирид будто шарил руками, ослепший, в погоне за улетевшим воздушным шариком, но шарил вяло, уже отвлекаясь на какие-то иные мысли. Тогда он еще не знал, что в его отдельном случае песенные слова «молодым везде у нас дорога» допускают буквальное понимание.

Он вяло рисовал себе букву «У» в облаках, портя лист за листом, пока ему не сказали, что с бумагой в военное время весьма тяжело и хорошо бы ему умериться в аппетитах. Действительно: писать и рисовать приходилось все больше на каких-то обертках, чтобы не сказать хуже — на полях газет; избалованному Свириду такое и в голову не приходило.

Он знал, что в отцовском рабочем столе наверняка найдется солидный запас. Но стол стоял запертый, как и отцовский кабинет, и все это медленно превращалось в музей, хотя отец регулярно присылал бодрые треугольные письма. Музейные экспонаты было запрещено трогать руками. На отцовском столе все осталось лежать так, как он оставил; домработнице строго-настрого запрещалось приближаться к этим папкам, книгам и перьям. Шторы были задернуты, слабо пахло папиросами и чем-то еще, неопределимым. Для Свирида-младшего не существовало преград, и он умыкнул-таки ключ: кабинет запирался. Обычно он брал себе что хотел, сугубо автоматически, не задумываясь и не ожидая встретить препятствия, однако здесь он собрался не сразу. С капризным раздражением он понимал, что дело выходит серьезное, но думал недолго. Свирид проник в кабинет, расположился возле стола на полу, распахнул дверцу тумбы и сразу же обнаружил кипу чистых бумажных листов, аккуратно сложенных в верхнем отсеке. Бумага была плотная и чуть желтоватая, Свирид взял себе добрую половину.

Но спрятать добычу не сообразил. Возможно, ему подсознательно хотелось быть пойманным, ибо совершилось по-настоящему тяжкое преступление. Его застукали очень скоро; он едва успел написать заглавие: «Загадочный свет». Буква «У», маленькая, уже стояла в правом верхнем углу листа, как будто знаменовала собой начинание серии.

Влетело не особенно сильно, однако бумагу отобрали, устроили целую демонстрацию. Медленно провели Свирида в отцовский кабинет, медленно сложили украденное на прежнее место. По ходу дела мать твердила, что «никогда, никогда в их семье не случалось воровства — ни по отцовской линии, городской, ни по материнской, деревенской». А домработница Валя даже светилась изнутри и поджимала губы, имея случай понегодовать и порадоваться, что в краже не обвинили, как это обычно бывает, прислугу.

2

Ко Дню Победы Свирид подрос достаточно, чтобы ликовать со всеми вместе и пестовать в себе предощущение прекрасного будущего, в котором теперь уж наверняка все будет замечательно. Гремел салют; заряды, не выдерживая напряжения восторга, на миру умирали рассыпчатой красной смертью. Каждая вспышка отпечатывалась в сознании Свирида чувством причастности к победе — похоже было, что и он каким-то образом сумел победить и раздавить кого-то ночного и гадкого, в противогазе и белом халате. Ждали возвращения отца; тот задерживался. В последующие дни и недели все чаще звучало озабоченное слово «Япония», но и оно не могло нарушить прочного чувства умиротворенности в целом. Какая такая Япония? «Что это еще за географические новости?» — повторяли иные за Маяковским, хотя поэт имел в виду Польшу.

«Ничего», — заносчиво говорили вокруг.

И действительно — ничего; с подозрительной Японией разобрались удивительно быстро и снова не без участия отца, который теперь действовал на Тихом океане.

На эту глупую Японию, посмевшую тягаться с народом-победителем, сбросили какие-то страшные бомбы; это сделали американцы, но Свирид почему-то считал, что без отца здесь не обошлось — ведь отец тоже воевал с Японией, а разве можно было что-нибудь сделать без его командирского ведома? Бомба, способная уничтожить город, это тебе не пачка бумаги из запертого стола!

Осенью он вернулся: квадратный, красный, усатый; в объятия к нему набились все, даже Валя, и отца хватило на всех — казалось, влезли бы и другие, найдись они, ибо отцовские руки непостижимым образом удлинились, а ладони увеличились и превратились в некие военно-морские лопасти.

Вечером собрались гости, все больше военные. Они ужасно накурили, а разговаривали громко, отрывисто, то и дело заливаясь раскатистым хохотом; затопали сапоги под тягучий, словно повидло, мотив; патефонная иголка подпрыгивала, из-под двери в гостиную струился сложный туман. Младший Свирид, утомленный застольем, уже лежал в постели и постепенно засыпал под веселый грохот, который выравнивался, обретал монотонность и уплывал с папиросным дымом в форточку. Воображая себе этот полет, Свирид сонно чертил корявую ножку с парой усиков, похожих на букву «У». Давнишнее видение уже давно забылось, легло на грунт в компании затонувших кораблей, перевозивших драгоценные воспоминания из юной Америки в престарелую и жадную Европу. Поэтому Свирид оставался спокоен, и буква, явившаяся некогда в минуту отчаяния и страха, нисколько не потревожила его душевного равновесия. В его сознании она больше не связывалась ни с чем.

А на другой день, когда он проснулся, отца уже не было. Он уехал по делам, составлявшим государственную тайну. Свирид испытал неожиданное и недостойное облегчение: он настолько привык к отсутствию строгого родителя, что перспектива ежедневного совместного проживания пусть не пугала, но представлялась нежелательной, нарушающей обыденный ход вещей. Хорошо бы отец оставался где-то вдали, появляясь и отмечаясь единожды в месяц, а то и в полгода. Свириду недавно исполнилось девять лет, и он не умел и не хотел преобразовать помышленное в развернутое словесное рассуждение, да и не смел; он всего лишь почувствовал, что неприятное, постороннее присутствие отложилось до вечера, и это славно, это означает, что все пойдет заведенным порядком.

Вечером Свирид увидел, что его затаенная неприязнь имела основания: отец вернулся донельзя мрачный, неразговорчивый. Вот и живи с таким!

О Свириде-младшем забыли.

Он взялся писать в дневник, который вел второй год и добросовестно заносил туда все до единого события минувшего дня — сам себе Босуэлл и сам себе Джексон. Но настроение выдалось неподходящее, и он не написал ни строчки. Он и не знал, о чем написать: ведь ничего не произошло. «Папа вернулся сердитый» — и все? Можно было бы расписать свои страхи, связанные с этой сердитостью, — что его, например, могут выпороть за какой-то пустяк; можно было и дальше пойти, изложить свое отношение к подобным мерам, но ничего такого Свирид пока не умел. Он просто фиксировал факты, иногда добавляя личное: было интересно! Или: было скучно.

Отец с матерью заперлись в кабинете и не вышли, пока часы не пробили полночь. Свирид уже не застал их и спал, пуская слюну. У матери был непонимающий, обеспокоенный вид; Свирид-старший распространял вокруг себя водочный дух.

Наутро история повторилась — к удовольствию Свирида, отец уехал очень рано; вечером, уже к его неудовольствию, тот явился в крепком подпитии. Отказался от обеда, ушел в кабинет; через полчаса за ним пришли.

Уличные мальчишки, до которых Свирида старались не допускать — а потому он общался с ними редко, — любили травить истории о черных автомобилях, наполненных черными людьми; эти люди ночами разгуливали по лестницам, колотили сапогами в двери, забирали с собой целые семьи. Далее автомобили с людьми обрастали красными и зелеными руками, способными к автономному существованию и передвижению, о коем передвижении-приближении жестокое радио сообщало малышам, оставшимся дома без взрослых; руки и ноги заворачивались в черные, белые и красные простыни, передавая тем частицу своего могущества; получив прискорбную независимость, они летали по пустынным улицам, врывались в форточки, просачивались в щели, душили незадачливых малолетних жильцов. Свирид, обмирая, выслушивал эти истории, догадываясь нутром, что в рассказанном имеется доля какой-то ужасной истины. И эта чудовищная догадка подтвердилась, когда задрожала дверь и залился звонок — музыкальное сопровождение к требованию немедленно отворить.

Вошли трое: двое в гражданском, один же был одет по-военному.

В дверном проеме замаячили дворник и некая женщина, кутавшаяся в платок.

Отец уже стоял в коридоре, широко расставив ноги и уперев руки в бока. Гражданский шагнул к нему и молча вывесил перед носом бумагу.

— Не трудитесь, — презрительно усмехнулся отец.

— Сдайте оружие, гражданин Водыханов, — распорядился второй гражданский, мало чем отличавшийся от первого. Оба казались двумерными, словно вырезанными из бумаги. Тот, что был в форме, прибарахлился уже тремя измерениями, но все равно был похож на мертвого и никогда не жившего игрушечного солдатика.

Лицо отца быстро наливалось кровью. Свирид-младший видел родителя со спины, осторожно выглядывая из-за угла, и следил за одним лишь затылком с полосочкой шеи над воротом расстегнутого кителя. Полоска побагровела. Военный двинулся на отца, оттеснил его к стенке и сунул в лицо пистолет, а штатские быстро прошли по коридору и разделились: один направо, другой налево.

Тогда Свирид увидел коллатераль.

На этот раз ощущение было острее; одновременно Свирид знал, что сам творит эту коллатераль и ничего не может с этим поделать. Позыв оказался неуемным. Намочить штаны, обкакаться, пукнуть, чихнуть, икнуть, оформить коллатераль — все это были вещи одного порядка, неконтролируемые.

Теперь уже весь мир превратился в букву «У».

Маленький Свирид стоял на пятачке, образованном завитком; правая буквенная нога, вобравшая в себя атакованную неприятелем квартиру, пролегала прямо и подсказывала единственный верный маршрут: идти по ней, по этой длинной правой ноге, пока не отсохнет левая. Этот путь был естественнее, однако Свирид не торопился с выбором — он и не вполне еще понимал саму возможность выбрать одно из двух. Ему было ясно, что там, по прямой, разгуливают мрачные люди, похожие на кладбищенских птиц; у них пистолеты, от них исходит опасность, они заберут или застрелят отца. И ладно бы только его, с этой потерей микроскопическое, но властное, подлое и могущественное существо, обитавшее в Свириде, еще могло примириться; «невелика потеря» — приговаривало оно, бесстыдное. Жили же без него. Но дело могло обернуться куда хуже: могли забрать и самого Свирида, и даже маму, а этого никак нельзя было допустить. Поэтому та же сила, которая понудила Свирида вообразить коллатераль, направила его к левой ноге.

Сопротивляться не было никакой возможности, воля Свирида была парализована. Он пошел и на развилке помедлил, всматриваясь в перспективу.

Канал-коридор, создававшийся левым рогом рогатины, имел в себе ту же квартиру. Ничто не отличалось в ней от квартиры первой, за исключением визитеров: их не было. Вообще прихожая пустовала. Из-за притворенной двери гостиной доносился звон посуды и мужские голоса.

Ребенку было понятно, что там безопаснее. А Свирид и был ребенком.

Ноги сами понесли его налево. Правый коридор, где рыскали страшные пришельцы, потускнел и затянулся пеленой. Предметы и люди в нем расплылись, голоса звучали будто из-под подушки. А левый коридор отяжелел, исполнившись яви. Свирид вошел в него очень быстро, почти бегом: он спасался. Им руководило древнее животное желание спастись сию секунду — не важно, что произойдет в следующую.

Задыхаясь от возбуждения, он обернулся. Опасная нога затуманилась еще пуще, а безопасная росла и расширялась, не оставляя места посторонним явлениям. И вот уже пространство замкнулось, имея в себе привычную прихожую. Свирид, однако, боялся пойти за дверь: в гостиной могли обнаружиться существа, лишь отдаленно напоминающие родителей и вообще людей. Ничто вокруг не указывало на такую возможность, но он уже ясно сознавал, что здесь — иное. Возможно, не до конца настоящее. Откуда он вышел, ему было ясно; куда попал — неизвестно.

Последним, что Свирид усмотрел в коридоре, уходившем вправо, был он сам, растерянно стоящий. Раздвоение не ощутилось — был один, стало двое. Полтора: второго (первого?) заволакивало коричневатой, фотографической желтизной.

Он подошел к вешалке, потрогал мамин зонтик. Обычная, правильная вещь. Слегка наподдал собственный валенок, валявшийся с зимы, — ничем не примечательный валенок. Свирид даже нагнулся и понюхал его: пахло старым носком — детским, не особенно вонючим. Из-за двери донесся смех — смеялся отец, и Свирид подумал, что настоящее, вполне возможно, именно здесь, а там, за плечами, остался опасный мираж, в котором он жил, сам того не зная. И он осторожно толкнул дверь.

3

В гостиной обнаружилось застолье. Младший Свирид, остановившийся на пороге, затаил дыхание. Мирная жизнь только налаживалась, многолюдные посиделки были редкостью. Это ему они показались многолюдными — на самом деле людей было не так много, всего пятеро: родители да те самые незваные гости, все трое. Двое в гражданском и один военный. Здесь, однако, они вели себя совершенно иначе: расслабленно дымили папиросами, смеялись, выпивали и закусывали.

Идиллическая картина: у мамы на плечи наброшена шаль, папа прицелился из графинчика в длинную рюмку с тускло отсвечивающими гранями. Никто не совал под нос бумаги и пистолеты, никто не смел командовать отцом и не приказывал ему сдать оружие.

Не переставая смеяться, оглянулись на Свирида.

— Почему ты не спишь? — нахмурилась мама.

Тот попятился и тоже оглянулся: квартира была одна, единственно возможная. Ни рожек, ни ножек; из кухни тянет выпечкой.

Гость, одетый в военную форму, вдруг перестал смеяться и посмотрел на Свирида очень внимательно. Папироса застыла в руке, дым поднимался под абажур извивистым стеблем. Свирид онемел, ноги сделались ватными: сейчас он достанет пистолет, или развернет красную простыню, или докажет бумагами право в любую секунду вывести всех из-за стола и забрать с собой в ночь, где уже урчит уродливая машина.

Мама встала:

— Почему ты одет?

Свирид огладил себя: действительно, он был одет, ибо там, на развилке, еще не успел улечься в постель.

— Я забыл.

— Забыл — что?

Мать вышла из-за стола, порывисто прикоснулась ко лбу Свирида.

Отдернула руку, будто ошпарилась.

— Лоб нормальный. Что ты городишь, о чем ты забыл? Спать улечься?

Забыл, который час?

— Да пусть посидит с нами, — вмешался военный. — Смотри, — расстегнул он кобуру и достал пистолет. — Небось подержать хочется?

Свириду не очень хотелось, не до того было; да и оружие он уже держал, отцовское. Но возражать не стоило. Он быстро подошел и взял пистолет обеими руками.

— Не заряжен, — успокоил военный маму. Он выехал на стуле из-за стола, нагнулся к Свириду, который держал пистолет и не знал, что с ним делать, — в другое бы время сообразил, хотя бы повертел в руках, но сейчас ему было неинтересно. Свирид ждал подвоха, не доверяя обманчивой надежности окружения. Военный взъерошил ему волосы и вдруг заметил: — Мальчонка-то изрядно оброс. Неплохо бы подстричься…

Время еще, почитай, военное.

Свирид решил, что мужчина сказал так, потому что во время войны всем полагается выглядеть аккуратными и подтянутыми. Люди воюют, бьют врага, рискуют жизнью, а он разгуливает неряхой и напрашивается в особый уголок стенгазеты, где продергивают и пропесочивают. Он еще ничего не знал о тифе. Да тиф, пожалуй, и в самом деле уже не звучал, ибо война, только закончившаяся, была немного другая, не тифозная. Не та, что велась между своими.

— Ты знаешь, кто это? — хитро спросил отец.

Свирид помотал головой.

— Это товарищ Слотченко. Он служит парикмахером при Доме офицеров.

— И не только, — усмехнулся товарищ Слотченко, который сразу стал предельно понятным: дорисовался белый халат, взметнулась и свистнула бритва. — Еще при Доме писателей.

Свирид осмелел:

— А почему же вы тогда в форме?

Слотченко вздохнул:

— По-твоему, военную форму носят только солдаты и офицеры, которые сражаются на фронте? Она положена всем. Мы тоже солдаты гигиенического фронта и обязаны ее носить. Ведь война никуда не делась, — он сделал широкий жест, — она повсюду, она продолжается.

Врагов у нас, Свирид, еще ой как много… И явных, и тайных. А сила всякого государства — она в ком? В писателях и офицерах. Это соль соли земли, как говорил один великий писатель. Правда, он говорил вообще…

Свирид слушал его серьезно, с опущенными глазами.

Слотченко обернулся к остальным, сидевшим и слушавшим за столом:

— Да многие ли у нас не носят формы?

Мать покачала головой:

— Разве что я…

— И это упущение! — весело воскликнул Слотченко, а отец взялся за графинчик.

— Свирька и вправду зарос, — заметила мать, провожая графинчик наполовину любовным, наполовину тревожным взглядом.

И все опять воззрились на Свирида. Они с отцом, когда бы не шевелюра младшего, были похожи как две капли воды, как две полярные совы — в них было нечто от хищных птиц, но заводить речь о совах уместно было, только если судить по глазам: округлым, с темными ободками.

Однако носы их, или клювы, если продолжить сравнение, были совсем не совиные — вытянутые, чуть загнутые, с раздвоенной шишечкой на конце.

— Вот тебя Николай Володьевич и подстрижет, — улыбнулась мать.

— Да уж, это теперь решено, — согласился Слотченко.

— В Доме офицеров? — недоверчиво спросил Свирид.

— Мне же говорили, что ты будущий писатель? — развел руками тот.

Свирид не ответил. Ему вдруг стало стыдно.

— Приходи в Дом офицеров, — решил Слотченко.

— Правильно! — гаркнул отец. — Пусть там понюхает…

Неизвестно, что он имел в виду. Адмирал Водыханов уже захмелел и тяготел к словесным клише. Двое в гражданском не вмешивались в беседу и чинно уплетали все подряд, граблями гребли. Свирид обратил внимание, что стрижка у обоих была очень короткой. А Слотченко вдруг свернул губы трубочкой и тихо дунул на Свирида.

Тот непонимающе уставился на военного парикмахера. Слотченко повторил, и Свирид прислушался.

«У», произнесенное шепотом, даже не голосом — только выдохом-дуновением.

Николай Володьевич подмигнул:

— Я подарю тебе ножницы.

Лишь в эту секунду Свирид обнаружил, что все еще держит в руках незаряженный пистолет.

4

Дом офицеров находился неподалеку — две остановки трамваем. Нужно было свернуть с набережной в маленький переулок, дойти до перекрестка, и там останавливался двадцатый номер. Свирида отпустили одного: настоял отец, хотя домашние твердили ему о страшных бандах, расплодившихся в городе после войны, которые ловят именно детей, и как раз свиридов.

— А потом — на базар, конечно, — саркастически усмехнулся отец. — Менять на крупу.

Он выдал сыну деньги на билет в оба конца и строго-настрого наказал нигде не задерживаться и никуда не ходить помимо парикмахерской.

— Тебе повезло, что ты познакомился с товарищем Слотченко, — значительно добавил адмирал Водыханов. — Ты знаешь, кого он стриг и брил? То-то же.

Он так и не уточнил, кого же стриг Слотченко, — очевидно, припомнил, что некоторых клиентов последнего не следует называть вслух, тем более при ребенке, ибо их имена уже истерты из учебников и старательно изглаживаются из народной памяти.

Но Свирид и не просил уточнений.

«Наверно, Ленина», — решил он и больше об этом не думал. Кандидатура Сталина не пришла ему в голову, ибо Сталина не мог стричь никто.

Свирид, приодетый наилучшим образом, вприпрыжку спустился по лестнице и выбежал на свежий воздух. Осень надвинулась на него с кокетством перезрелой матроны из примадонн, приветствовала сентиментальной сыростью мостовой с остатками грима в виде разлапистых кленовых листьев; дворники трудились исправно, но за природой не поспевали. «Еще недавно было лето, — промелькнуло в голове у Свирида. — Буквально вчера. Как же так?» Внезапно он понял, что лето и вправду было, оно заканчивалось, но было не с ним, оно было с личностью, воспоминание о которой ощутилось до того неприятным, что Свирид моментально забыл о погоде и устремился за угол. Эта личность навечно осталась стоять в коричневатом коридоре, с недоуменным и укоризненным видом.

Трамвай номер двадцать довез его до монументального здания с колоннами, занимавшего два квартала. Парикмахерская располагалась с торца, и это немного разочаровало Свирида, вообразившего, как он с осознанным правом поднимается по величественной парадной лестнице.

Но дверь ничем не уступала дверям, которые принято содержать в местах государственного пользования: двух- или трехметровая (невысокому Свириду почудилось, что пяти), цвета насыщенной подозрительности, с толстой ручкой, за которую пришлось взяться двумя руками, и сразу запахло крепчайшим одеколоном.

Посетителей не было. Слотченко, набросив поверх гимнастерки белый халат, сидел в кресле, предназначенном для клиентов, смотрелся в зеркало и курил папиросу. Любоваться ему было особенно нечем: изжелта-темное лицо с деталями, разбросанными так себе, довольно беспорядочно — нос туда, губы сюда. Про такие лица иногда говорят: высечено из камня, но Слотченко, пожалуй, никто и не вытесывал; черты его содержались в этом камне от природы, а сам камень валялся где-нибудь в придорожной пыли, был подобран скучающим Создателем и по-хозяйски положен в карман небесных штанов. Возможно, это был редкий камень — например, метеорит, явившийся из мировой пустоты.

Позади Слотченко к стенке было присобачено радио, которое назидательно зачитывало некий бесконечный доклад о положении дел в области их планирования и в случае их невыполнения.

При виде Свирида, робко остановившегося на пороге, Николай Володьевич оживился и проворно вскочил.

Свирид замешкался и дальше не шел. Что-то замаячило перед ним: как будто очередная буква? Но Слотченко юмористически нахмурился, погрозил ему пальцем, и видение отступило.

— Желаете подстричься, молодой человек? — Николай Володьевич стал быстро застегивать на себе халат.

— Так точно! — выпалил Свирид. Он почему-то решил, что парикмахеру понравится именно такой ответ. Ведь они как-никак находятся в Доме офицеров. Подстригаясь, Свирид выполнит почетную воинскую обязанность.

— Под ноль? — прищурился тот, берясь за кресло.

Здесь уже Свирид не знал, что ответить. Можно и под ноль. Всех стригут под ноль, сплошь и рядом. Ему, правда, хотелось чего-то особенного, но он не имел понятия, как это назвать.

— А челку можно немножко оставить? — пискнул он.

— Обязательно, — почему-то очень серьезно кивнул Слотченко. — Усаживайся поудобнее. Я видел, что ты сделал.

Свирид перестал дышать — может быть, потому что вдруг объявился человек, имеющий некоторое представление о его тайне; возможно, что и полное представление… А может быть, все дело было в том, что парикмахер слишком сдавил ему горло, затягивая простыню.

— Я видел, что ты сделал, — повторил парикмахер, — и потому оставлю тебе челку. Нельзя состригать все. Ты знаешь, что в волосах скрывается великая сила?

Тот молчал, лицо его пылало, как при скарлатине. Сначала он думал пискнуть, что якобы ничего не делал — не понимает вообще, о чем идет речь. Спустя секунду он передумал пискнуть.

Слотченко зашел сзади, и ножницы лязгнули.

— Ты не один такой, — сказал он с торжественностью, переходившей в безучастность, как и положено в стране, где подвиг становится рядовым событием. — Я тоже умею выходить на коллатераль, и не только я. Таких людей не очень много, и это хорошо, потому что они заправляют событиями и направляют историю. В основном это писатели и офицеры. Ты понимаешь, о чем я говорю?

Свирид мотнул головой, и Николай Володьевич резко отдернул руку с ножницами.

— Не вертись, пораню! Так понимаешь или нет?

— Что такое колла… — Свирид не докончил, докончил парикмахер:

— …тераль, — кивнул он, и Свирид увидел этот кивок отраженным в зеркале. — Это запасной путь. Другой. По-научному — альтернативный.

Когда тебе очень хочется, ты можешь пойти по другому пути. Например, в таком исключительно неприятном случае, который стал разворачиваться у вас дома. Это большой дар, талант, его необходимо развивать.

— Зачем? — спросил Свирид.

Ножницы зависли над макушкой.

— Хороший вопрос. Необходимо, но не всегда. Иногда его надо душить в зародыше. Ты представляешь, какая начнется путаница, если таких людей станет слишком много? Приходится пропалывать. Для этого и существует, в частности, парикмахер при Доме офицеров и Доме писателей. Он отнимает силу… я отнимаю силу. Вот этим. — Слотченко пощелкал ножницами. — Имеющий силу способен отнять ее у другого имеющего силу.

— И вы отнимете? — пролепетал Свирид. Он был готов отдать свою непонятную силу добровольно, без стрижки. Слотченко теперь настолько пугал его, что страхи Свирида утратили очерченность и превратились в клубящийся комок ужаса.

Николай Володьевич усмехнулся:

— Существует разнарядка. Знаешь, что это такое? Можно оставить, скажем, десять человек из ста. А девяносто расстрелять. — Он улыбнулся. — Шучу, не бойся. Разнарядка еще не выполнена, а ты — сын моего товарища. Поэтому ты останешься при силе — разве что немного поделишься со мной, но иначе нельзя. Надо делиться. А потом ты станешь парикмахером.

— Хорошо, — кивнул Свирид. Салон стал двоиться и делиться на рожки, но Николай Володьевич отстриг еще одну прядь, и двоение прекратилось.

— Быстро же ты соглашаешься, — пожурил Свирида Слотченко. — Разве ты не хотел стать писателем?

— Хотел. — На глазах у Свирида выступили слезы.

— А что мешает быть одновременно писателем и парикмахером? Кто тебе запрещает писать?

Мальчик всхлипнул.

— Никто не запрещает, — сам себе ответил Слотченко. — Во всяком случае, пока. Смотря что напишешь. Ты будешь стричь талантливых людей, сильных людей… частица их силы будет передаваться тебе. Ты будешь тренироваться… ведь до сих пор ты раздваивался не нарочно, так? Это получалось само собой?

— Я не хотел, — прошептал Свирид.

— Именно так. А со временем захочешь — и сможешь. И пойдешь в коридор, который тебе больше понравится. И все остальные отправятся туда за тобой.

Свирид набрался храбрости и спросил:

— А что происходит с первым коридором?

Слотченко вскинул жидкие брови:

— Кто ж его знает? Он сам по себе… Там все идет, как шло…

— Но я же там остаюсь? Я видел себя…

— Остаешься. Но это уже другой ты. Какое тебе дело до того, другого? Ему сейчас, может быть, голову отрывают — ты разве чувствуешь?

— Нет.

— Ну вот, — удовлетворенно кивнул Николай Володьевич и взялся за машинку.

Свирид смотрел на себя в зеркало — носатого, с оттопыренными вдруг ушами, красного и заплаканного.

Однако он понял, что парикмахер не собирается причинить ему зло.

Уверенности прибавилось, и он задал вопрос более отчаянного свойства:

— А вы? Вы тоже были там, в квартире. Почему вы не помешали мне?

Ведь вы пришли… и там вы не были парикмахером…

Слотченко глубоко вздохнул и на миг прекратил работу.

— Во-первых, был. Совмещал. Во-вторых, я был не против того, что ты сделал. Твои родители мне симпатичны. Их пришли арестовывать…

— А если бы я ничего не сумел?

— Тогда и я бы не стал, — признался парикмахер.

— Но ведь они вам симпатичны…

— Не настолько. К тому же не забывай: в том колене… на той коллатерали они провинились, они оказались врагами. Не просто врагами — американскими шпионами.

— А здесь они не враги?

— Пока таких сведений нет, — сурово ответил Николай Володьевич. — Освежиться не желаете, молодой человек?

Свирид и сам не знал, желает ли он освежиться. Наверное, следовало соглашаться, потому что одеколоном пропахла не только парикмахерская, но и весь Дом офицеров от подвала до чердака — Свириду почему-то казалось, что это так. Хочет ли он приобщиться к этому Дому, сделаться его частицей? Не особенно. Но в предложении Слотченко слышалось, скорее, не дежурное приглашение, а желание испытать. Отказ, пожалуй, навлечет на Свирида немилость.

Он согласно кивнул. Послышалось дробное шипение, и резкий запах тысячекратно усилился. Шею и затылок Свирида приятно защипало.

— Молодец, — похвалил его парикмахер и ловко распеленал.

Свирид не решался встать с кресла. Он догадывался, что разговор еще не окончен. В предбаннике по-прежнему было безлюдно, ни одного офицера. Николай Володьевич выдвинул ящик, вынул обычного вида ножницы, совсем новые, и протянул Свириду.

— Держи и не теряй. Но пока ни на ком не пробуй… ты меня понимаешь.

Я имею в виду тренировки — на кошках, собаках, товарищах.

Тренировать тебя будет товарищ Мотвин. Не в парикмахерском деле, с этим я и сам справлюсь, — в другом. Он сам тебя найдет и вызовет.

5

Со временем, когда Свирид приобрел способности к сознательному переходу на коллатераль, и даже позднее, много позднее, он в мыслях неоднократно возвращался к знакомству с обещанным товарищем Мотвиным, предпочитая отсчитывать события не с первого расплывчатого видения буквы «У», не с обыска и даже не с посещения парикмахерской, а с этой встречи. Свирид много читал, и сказок среди прочитанного было достаточно, а потому он успел составить стереотипное представление, в частности, о колдунах. Никогда не встречавшись ранее с колдуном и заранее исключая возможность его существования, он тем не менее прекрасно знал, как тот выглядит: седой, косматый, разумеется — сгорбленный, желательно с посохом; на голове у него возможен колпак со звездами, не исключается мантия. Крючковатый нос, крохотные колючие глазки, беззубый шамкающий рот, скрипучий голос — что еще? какие шаблоны подсказывает нам круговорот прочитанного из подсознания и обратно? ведь ясно, что этот образ явился не из пустоты и что безымянные сказочники исправно передавали изустно и письменно лишь то, что являлось им в умозрении; попав на глаза или в уши, сей образ успешно сочетался мистическим браком с оригиналом, который где-то и когда-то существовал. Читатели и слушатели оказывались, таким образом, вполне подготовленными именно к такому восприятию колдуна. Впечатление, произведенное на Свирида товарищем Мотвиным, было удивительно тем, что полностью, огорчительно даже совпадало с уже представленной колдовской наружностью. Точно таким и выглядел товарищ Мотвин — сухим, сгорбленным, седобородым стариком с крючковатым носом и прочим, не станем повторяться. Конечно, на нем не было ни мантии, ни колпака; товарищ Мотвин был одет в общепринятую военную форму, отчего казался еще страшнее.

Свирид, покидая парикмахерскую Дома офицеров, полагал, что обещанное знакомство и соответственно обучение начнутся незамедлительно. Уже вечером к ним на квартиру явится вестовой с пакетом лично для Свирида, и отец ничего на это не скажет, а только сурово кивнет и после ни о чем не спросит.

Но никакого пакета не принесли. Эстафета поколений не состоялась.

Пили чай; мать хвалила Николая Володьевича за умелую стрижку. Того с ними не было, чаевничали в семейном кругу.

Свирид лег спать, чувствуя себя не то чтобы обманутым — скорее разочарованным. Его секрет оказался никаким не секретом, а навыком, которым владеют многие люди; Свирид же предпочитал считать себя исключительным, отличным от многих. Мечты о писательстве в какой-то мере помогали, но страшный секрет неизмеримо усиливал это чувство избранности; теперь Свирида отчасти лишили опоры. Конечно, он угодил в общество людей не простых, и это несколько утешало. В конце концов, писателей тоже много, даже великих, и не бывает одного на весь мир писателя.

Но почему он так решил? А если бывает?

Возможно, существует коридор, где в мире живет один-единственный писатель — великий, естественно, и ему имя — Свирид Водыханов.

Сон топтался при дверях: не велено пускать; Свирид напрягся, воображая букву. Но что-то произошло — он и прежде нет-нет да и пробовал вызвать развилку самостоятельно, и у него ничего не получалось, но в животе возникало сосущее ощущение, намекавшее, что он близок к задуманному, только не имеет еще достаточной сноровки.

Сегодня же этого ощущения не было. Он сразу вспомнил, как Слотченко сказал, что надо делиться. Часть силы Свирида осталась у Николая Володьевича — на простыне, на полу… Чем угодно делиться, но только не этим! Свирид принял решение никогда больше не стричься в Доме офицеров. Если, конечно, ему позволят выбирать.

Выбирать ему, как легко догадаться, не позволили — ведь Николай Володьевич так замечательно стрижет, — и Свирид посетил Дом офицеров еще не однажды; волосы отрастали быстро, и он побывал там и осенью, и в начале зимы. Слотченко встречал его равнодушно, на беседы не шел

— наверное, посмеиваясь про себя над неуклюжими попытками Свирида вызвать его на откровенность. Иногда посмеивался не только внутри: позволял себе хохотнуть и скомандовать: «Отставить!» Скупо пояснял, что не время еще, что они — он говорил о себе во множественном числе, имея в виду, конечно, тайное сообщество, — дожидаются начала какого-то созревания. «Полового!» — значительно уточнял Слотченко и крепко сжимал губы, словно показывая, что и так сказал слишком много, выговорил вообще непозволительную вещь — единственно из глубокого уважения к Свириду. Последнему в сказанном слышалось что-то знакомое, удивительным образом перекликающееся с неприличными и не совсем понятными историями, которые он нет-нет да и слышал от старших мальчишек. Свирид серьезно надувался, изображая из себя понимающего мужчину, каким-то бесом исхитрившегося перескочить через это самое созревание и сразу сделаться зрелым взрослым.

Однако зимой товарищ Мотвин был все-таки явлен Свириду — вернее, все произошло наоборот: Свирида вызвали к директору, посреди урока.

Тот прошел через холодную школу, звонкую строевым эхом, вошел в кабинет. Директор, усатый и тяготеющий к ёрническим шуточкам фронтовик, почему-то не сидел под портретом Сталина, а стоял навытяжку, тогда как посетитель — именно товарищ Мотвин — сидел в кресле, положив ногу на ногу. На плечи Мотвина была наброшена шинель с полковничьими погонами. Он выглядел таким старым, что и звание фельдмаршала не оправдало бы его службы: древний и жуткий дед.

Мотвин сосредоточенно дымил махрой, соорудив себе огромный — как выразились бы десятилетиями позднее — косяк.

— Вот, товарищ полковник, — заговорил директор, когда Свирид еще только входил в кабинет. — Это и есть Водыханов.

Старик медленно повернул голову, будто скрученную узлом из рассохшегося древесного корня; молча смерил Свирида взглядом.

Широкий рот Мотвина жадно приоткрывался, выпуская дым. Старик полез в нагрудный карман и вынул очки, оправленные в тончайшую, почти невидимую проволоку. Он долго рассматривал сквозь них Свирида, потом обратился к директору:

— Как он учится, товарищ директор?

Голос оказался под стать хозяину: прокуренный, сиплый.

— Прилично, товарищ полковник. По всему видно — старается. Конечно, не без греха…

Мотвин неожиданно рассмеялся и заговорил о чем-то своем, без всякой связи с вопросом:

— Твердишь им сотню раз — надо брать их, когда еще сосунки… Нет, они предпочитают дожидаться, когда взорвется обмен веществ. А потом понаделают дыр, с молодецкой-то удалью… потому и последствия такие страшные. — Он замолчал надолго, директор и Свирид смиренно ждали. — У тебя небось на девок уже встает, правильно?

Покраснел не Свирид, покраснел директор. Свирид сообразил, о чем идет речь, и понял, что при таком интересе он просто обязан смутиться, ибо его спросили о гадкой, ужасной вещи, спросили запросто, как спрашивает уличная шпана. Однако он не почувствовал смущения. Он только знал, что отвечать, скорее всего, нельзя, и не ответил.

— Подойди сюда, — приказал Мотвин.

Свирид, изображая нечто вроде строевого шага, приблизился к креслу.

Тогда полковник заглянул ему в глаза, и Свирида парализовало. Он не мог уклониться, не мог моргнуть; между ним и стариком образовались невидимые тяжи.

— Двояка, — пробурчал Мотвин.

— Он хорошист, — осмелился вмешаться директор.

— Я не о том. — Полковник раздраженно отмахнулся. — Будешь учиться у нас? В свободное от основных занятий время.

— Будет, товарищ полковник, — заверил его директор.

— Молчать, — негромко посоветовал ему Мотвин. И вновь принялся за Свирида: — Так будешь или нет?

— Буду, — ответил Свирид, не видя для себя иного выхода, хотя в животе уже начинала расти знакомая буква, так что иной выход мог и наметиться.

— А ведь не хочешь, — усмехнулся полковник и выпустил в лицо Свириду такую струю махорочного дыма, что разом увяла не только зарождавшаяся буква «У», но и другие буквы, которые не обладали волшебными свойствами и складывались в обычные трясущиеся слова.

— Водыханов! — не выдержал директор. Он решил, что Свирид для него, директора, незаметно подал полковнику какой-то недопустимый знак, обнаружил строптивость. — Тебя приглашают в органы, а ты еще смеешь…

— Нет, ну какой же все-таки дурак, — пробормотал Мотвин. И громко сказал, умышленно разбивая и подчеркивая слова так, что речь его зазвучала на шутовской манер: — Да, именно, Водыханов, тебя приглашают на специальные курсы, учиться на органы, а ты почему-то не хочешь!

Свирид окончательно растерялся.

— Я хочу, — промямлил он, догадываясь, что ничего от этого не выиграет и не потеряет.

Директор вынул из кармана платок и промокнул лоб.

— Осчастливил, — буркнул он с облегчением. — Еще не понял, как тебе повезло. Отец-то как будет гордиться…

На лице Мотвина изобразилось такое тоскливое отвращение, что Свирид вдруг испытал к нему признательность и симпатию. Он не любил директора — мало кто любит начальство. А этот старик не боялся держаться с ним свысока и не скрывал своих чувств.

Директор, обрадованный тем, что дело худо-бедно идет на лад, все больше оживлялся и располагался к болтовне:

— Стрелять научишься! Шифры узнаешь разные секретные, потайные ходы…

— Вам ведь было приказано молчать, — устало перебил его полковник и встал. Поправил шинель. Сделал движение, как будто хотел погладить Свирида по голове, или потрепать по щеке, или, возможно, почесать за ухом, — но рука, непривычная к подобным манипуляциям, остановилась на полпути и замерла в воздухе, как змея, прикинувшаяся сухой веткой. — Завтра после уроков придет машина. Быть в полной готовности. Вопросы есть?

Теперь Свирид душевно объединился с директором. Оба вытянулись и помотали головами. Оба, сами того не сознавая, ждали, что старик на прощание отколет какой-нибудь презрительный номер, барский и хамский одновременно: сплюнет на ковер, выпустит газы, выйдет не попрощавшись. Мотвин ничего такого не сделал — прощаться, правда, и в самом деле не стал, если не считать прощанием еле заметного, неопределенного жеста, сотворенного ожившей вдруг рукой. Он вышел, а директор предложил Свириду воды. Тот согласно кивнул, и директор налил ему полный стакан из большого казенного графина.

6

Занятия начались страшно.

В скором времени Свирид понял, что это было залогом их успешности, необходимым условием. Но до недавнего времени он совершенно иначе представлял себе внеклассные занятия. Перед глазами сразу возникала картина, которую Свирид частенько наблюдал в окно: незнакомый мальчишка, опаздывающий на урок, тащит огромный музыкальный инструмент в допотопном футляре.

Конечно, Свириду было ясно, что никаких инструментов не будет. И он терялся, воображая разные глупости: как его заставляют приседать или отжиматься, гоняют по кругу, а то и в самом деле учат стрелять из револьвера. Само слово «тренировка» наводило на подобные мысли о физкультуре и спорте. Но тренировка будет связана с буквой «У». Как же вырабатывается умение свободно и по желанию руководить буквой «У»?

Оказалось, что оно вырабатывается очень просто.

На первом же занятии, когда машина отвезла Свирида после уроков в какой-то приземистый двухэтажный особнячок без опознавательных знаков, Мотвин, встретивший их с водителем на пороге кабинета, заперся со Свиридом наедине и быстро схватил его за яйца.

У Свирида все поплыло перед глазами, завертелось по часовой стрелке: пыльные шторы, чучело рыси, глобус, зеленый письменный стол, раскрытый портсигар и лично Мотвин, который зашипел, обдавая мальчика утробным смрадом:

— Беги!.. Беги!.. Беги!..

Свирид, ничего не соображая, дернулся. Полковник, в зубах у которого торчала неизменная, как теперь становилось ясно Свириду, вонючая самокрутка, свободной рукой, острыми пальцами ткнул его в живот.

— Не туда!

Он немного ослабил хватку. Окружающий мир шатался, как будто изрядно принял на грудь. Слезы текли по щекам Свирида, изо рта вырывалось прерывистое дыхание.

— Ты никуда не уйдешь, ты не выйдешь отсюда, тебе уже не вернуться домой, — зашипел проклятый старик и стиснул кулак.

Тогда она появилась, буква. Она словно поднялась с пола, где плашмя лежала давно, теперь влекомая невидимым тросом. Не зародилась где-то в глубине Свирида, но явилась извне: огромная, четкая, и оба рога были дорогами; объемная буква не имела себе предела в толщину, и задних стенок у нее не было, вертикальные коридоры уходили в бесконечность. Налево пойдешь — головы не снесешь, направо… Свирид обнаружил себя, захваченного Мотвиным, на самой развилке, чуть ближе к левому рогу; его же образ и образ полковника, продолжавшего его удерживать, множился в левом роге, как в зеркалах. На лице Мотвина появилось выражение мучительного ожидания, смешанного с любопытством. Правый рог был пуст… нет, не так, он ошибался. Там тоже были Свирид и полковник, однако на коллатерали они разделялись письменным столом: Мотвин сидел и курил, укутавшись в шинель, а Свирид стоял и чего-то ждал; оба дернулись и пропали, кабинет полковника опустел. Свирид рванулся в правый коридор и сам поразился, насколько быстро и неощутимо изменилась ситуация.

Впрочем, почему? — она изменилась очень даже ощутимо. Никто не лез Свириду в штаны, нигде не болело. Мотвин сидел за столом и удовлетворенно кивал — мелко-премелко; возможно, он не кивал, и то была всего-навсего старческая склеротичная дрожь. Свирид стоял перед столом и краем глаза провожал левую, только что покинутую, коллатераль, где полковник сжимал его все сильнее и сильнее. Он успел заметить, как сквозь кулак брызнула кровь.

— Недурственно. — Мотвин, восседавший за столом, одобрительно вытаращил глаза. Встретив непонимающий взгляд Свирида, он счел нужным пояснить: — Я пошел за тобой. Я умею ходить по чужим коллатералям.

Он вышел из-за стола и присел, кряхтя, перед Свиридом на корточки.

Протянул руку, и тот взвыл от боли: история повторилась. Никто не явился на крики — очевидно, в кабинете полковника кричали не впервые. Мир задрожал, полезла буква «У».

— На этот раз ты не пойдешь на коллатераль. — Мотвин вынул свободной рукой изо рта самокрутку, положил ее в пепельницу тусклого серебра: застывший пруд с безутешной девой над остановившимися водами. — Я не пущу тебя. Думай. Коллатералей не две, мой милый, их намного больше.

Боль затопила пространство и отодвинула время; наметились коридоры, две штуки, и в обоих Мотвин продолжал заниматься злодейством.

— Беги!.. Беги!..

— Куда? — давясь слезами, спросил Свирид.

— Ищи!.. След, бери след!..

И как его взять — чутьем, по-собачьи? Нос заложило, и запахов не осталось.

— Смотри мне в глаза!

Это было гораздо хуже боли, и Свирид не послушал Мотвина. В глазах немедленно потемнело так, что обе коллатерали начали проваливаться.

— Что ты видишь? — проскрежетал вопрос.

— Букву… Букву У…

— Ищи! Алфавит позабыл?

…Буква «Ш» появилась так неожиданно, что ошарашенный Свирид на мгновение отрешился от боли. Три коридора; в двух, левом и среднем, — дальнейшие истязания, в правом — мир и спокойствие: Мотвин восседает за столом и прихлебывает черного цвета чай из стакана с подстаканником. Позвякивает ложечка. Свирид стоит и что-то жует.

Картина исчезла, едва успев народиться; теперь коридор был пуст, но Свирид уже разобрал, куда ему нужно, и через секунду, все еще всхлипывая, принимал от Мотвина карамельку в затертой обертке — не иначе, полковник давно носил ее в кармане кителя. Может быть, она пролежала там всю войну.

Он боялся развернуть карамельку, так и стоял, зажав ее в кулаке. Он и не хотел ее разворачивать, было противно, потому что от конфеты вдруг остро потянуло стариковством. Казалось, что в фантик завернут некий экстракт, вытяжка затхлости и застоя, импотенции, недержания мочи, бессонных ночей, вороньего карканья-кашля, загробных предчувствий, рассыпающейся памяти.

На сей раз полковник остался сидеть на месте. Он отхлебнул из стакана, шумно сглотнул и равнодушно изрек:

— Есть и другие буквы. Даже китайские иероглифы попадаются. Видел их когда-нибудь?

Свирид отрицательно мотнул головой.

— Я тебе при случае покажу… к нам скоро должны приехать китайские товарищи. А есть и кое-что еще, не похожее даже на буквы. Скорее, на снежинки… или на ежей. Уж ежа-то видел небось, когда ощетинится?

В голове у Свирида все перемешалось. Видел ли уж ежа? Наверное, видел.

— Ну вот, — одобрительно кивнул Мотвин. — Что ты трясешься, как осиновый лист? Разве тебе сейчас больно?

Больно не было. Неожиданно Свирид осознал, что да, это так: он чувствовал себя замечательно, как всегда, как будто никто не хватал его и не мучил. И еще: он уяснил для себя кое-что важное. Ему вдруг очень захотелось увидеть ежей и снежинки, и он понимал теперь, что старик желает ему — добра?

Это плохо вязалось с Мотвиным во всех его проявлениях. Ну, не добра — во всяком случае, желает ему ежей и снежинок. И правильнее будет подчиниться и впредь не вопить.

Но он, конечно, вопил снова и снова, ибо животное начало брало верх.

7

В занятиях, которые полковник Мотвин проводил со Свиридом, не было ни грана теории. Свирида возили к нему по два раза в неделю — примечательно, что одноклассники ни словом не обозначили своего любопытства. Кружок и кружок. Не иначе, их кто-то предупредил, а может быть, сами почувствовали, что спрашивать не следует — времена стояли из тех, когда чутье обостряется даже у несмышленышей.

Свирид же, вполне освоившийся в обществе Мотвина, позволял себе разного рода вопросы, особенно интересуясь судьбой покинутых коллатералей. Слова Слотченко о том, что в этих нелюбезных и негостеприимных коридорах Свириду могут откручивать голову, произвели на него сильнейшее впечатление.

Мотвин, завершив очередной сеанс, утомленно цедил в ответ:

— Много миров. Тысячи, миллионы. В каких-то мы есть, в каких-то неплохо обходятся и без нас. Есть миры, которые отличаются от нашего только фактурой туалетной бумаги. Понимаешь, что я имею в виду?

Количеством тараканов. Породами собак. Пятном на рубашке.

Свирид отвечал, что да, понимает, но из того, что он не унимался, явствовало обратное. Хотя у них в доме бывала дефицитная туалетная бумага вместо настриженных газет — все время, правда, одной фактуры.

Полковник с ожесточением проводил рукой по своему угловатому черепу.

— И болван же ты! Сказано ведь — миллион миров. Миллион Свиридов и миллион Мотвиных. Что, тебе за каждым хочется уследить?

До Свирида в конце концов доходило, что это было бы затруднительно.

Тут же рождался новый вопрос:

— А как же быть с коридорами, куда мы переходим?

— Как быть… Что такое — как с ними быть? Ты о чем вообще?

— Ну, если мы там тоже существуем, то куда же мы, тамошние, деваемся, если приходим туда отсюда? Мы что — сливаемся? Или те, что были там до нас, куда-то деваются, убегают, умирают?

Мотвин недовольно крутил головой. Неугомонный паренек выискивал проблемы, над которыми сам он за ненадобностью никогда не задумывался.

— То есть? — осторожно переспрашивал полковник, затягивая время.

— Ну, я в смысле — не выпихиваем ли мы оттуда кого? Самих себя?

Мотвин терялся и спешил закурить.

— Ты философ, — усмехался он неприязненно. — Поменьше философствуй.

Был такой философский пароход — может быть, слышал? Ну, откуда тебе…

Посадили таких вот философов скопом на пароход — всех, кого сумели отловить. Я и сажал… И отправили эту контрреволюцию, к дьяволу, за бугор. Надо было пустить их ко дну, да говно не тонет…

Свирид розовел от удовольствия. Полковник говорил с ним на равных, позволяя себе запретные словечки, за которые Свирида секли.

Мотвин не отговаривался — слагая филиппики в адрес философствующей контрреволюции, он продолжал думать над вопросом. И отвечал:

— Никого там нет, покуда мы не придем… Там все еще только становится, образуется, сплошные возможности и ничего определенного.

Но стоит нам там очутиться, как все затвердевает и делается реальным.

Говоря это, полковник искоса поглядывал на своего ученика: не повторит ли он где эти речи? Потому что от них за версту несло субъективным идеализмом, солипсизмом, агностицизмом, махизмом и прочими пароходно-философскими вещами, в которых Мотвин не разбирался, но отчетливо понимал, что они не имеют ничего общего с марксистско-ленинским учением.

Наконец пустопорожние разговоры надоедали Мотвину. Он сбрасывал с себя то немногое добродушие, что ему еще удавалось изобразить — полковник, тоже освоившийся со Свиридом, привязался к нему, как привязываются к безделушке, — и приказывал настроиться на правильную волну. В речи полковника, когда она касалась их общего дела, преобладали не коллатерали Слотченко, но некие неопределенные волны.

Мотвину почему-то было легче оперировать этим понятием: настроился на волну, поймал волну, потерял волну, перешел с волны на волну.

В этом уже сказывался возраст: подсознательное желание забивать во дворе козла и заниматься изобретением радиоприемников.

Свирид немедленно умолкал и подтягивался. С одной стороны, его способности укрепились и возросли; с другой — прежние приемы Мотвина уже не оказывали на него нужного воздействия. Он, вероятно, привык к боли, и старикан, бывало, как только его не крутил — коллатерали ветвились, и все проходило гладко, но боли Свирид почти не испытывал. Мотвин замечал это и был недоволен; ему приходилось выдумывать новые способы пригрозить ученику в самой основе его существования.

Полковник ставил Свирида к стенке, метал ножи — очень ловко, как заправский циркач, — и запрещал зажмуривать глаза. Когда Свирид уходил на коллатераль и оглядывался, в покидаемом кабинете он видел себя притиснутым к стенке, тогда как ножи в точности повторяли его силуэт. Иногда он успевал заметить, как последний нож поражал его в лоб или горло.

Но потом он привык и к ножам, тогда Мотвин перешел к стрельбе, для усиления эффекта сопровождая ее уродливой клоунадой. То выпучивал глаза и делал вид, будто оружие не слушается его и прыгает в руке или жжет ее; то неожиданно напускал на себя отчаянную решимость: дескать, Свирид надоел ему и больше уроков не будет. Все, пора в расход, мальчишка слишком много знает и умеет. На лице полковника появлялось особенное выражение — и не впервые, как хорошо понимал Свирид. Это выражение бывало последним, что видели многие и многие люди, не имевшие способности порхать по коллатералям и слушать Радио Великих Возможностей — так они с Мотвиным, развивая волновую теорию, именовали происходящее.

Обычно полковнику правдами и неправдами удавалось добиться от Свирида ощущения неотвратимой угрозы. Но он все равно оставался недоволен: по его мнению, на ловлю волны уходило слишком много времени.

— Долго раскачиваешься, — хрипел он.

Мотвин затеял устраивать ловушки, начав с безобидных веревок, натянутых над полом, на входе. Свирид входил в кабинет, спотыкался, падал; полковник орал на него, требуя сосредоточиваться моментально, еще не коснувшись пола.

— Любая неожиданность, — твердил полковник. — Любая угроза. Малейшее подозрение — и радио уже включено. Ты должен научиться делать это автоматически, как дышать. Кошка, когда падает, приземляется на четыре лапы, а ты, когда падаешь, должен настраиваться на волну.

Лучше на несколько волн. А лучше всего будет, если ты научишься делать это заранее, не споткнувшись, еще только заподозрив опасность хребтом…

Он не ограничивался растяжками и организовывал другие ловушки. По распоряжению полковника его подручные, когда Свирид покидал здание, сбрасывали на него разные предметы — чаще всего кирпичи, стараясь попасть не в самого Свирида, но рядом; несколько раз Свирид едва не угодил под колеса автомобиля, всегда одного и того же, неожиданно выруливавшего на него из-за поворота. На Свирида нападали уличные хулиганы, по его следу пускали служебных собак. Мотвин неизменно оказывался поблизости и вместе со Свиридом переходил на очередную коллатераль. Прошло время, и Свирид уже беспрепятственно перескакивал с одной на другую, почти не прилагая усилий. Полковник был доволен им, хотя и не переставал ворчать; доволен был и Свирид, хотя временами в его душу закрадывалось подозрение: не теряет ли он чего-то, что остается там, в покинутых мирах? Возможности были там, возможности были здесь, много возможностей, безостановочный выбор на уровне загнанной крысы.

8

Самым замечательным в этих путешествиях было то, что у Свирида сохранялись воспоминания: он знал, откуда он вышел и куда направился. Самый первый мир — тот, где он стоял на развилке литеры

«У», — теперь отстоял от него на много шагов, между ними пролегла уйма промежуточных вселенных. Однако непрерывность существования Свирида не нарушалась. Возможно, именно поэтому он не задумывался над этим удивительным фактом, пребывая в уверенности, что он — всегда он и его личность, его субъективная воля так и тянется с момента рождения в доме, не зная ущерба.

Сороковые закончились, наступили пятидесятые, а с ними — то самое половое созревание, которого не пожелал дожидаться Мотвин.

Созревание изменило то, чего не смогли изменить перемещения.

Все, что окружало Свирида, как будто уменьшилось в размерах и наполнилось новым содержанием, то есть — переменилось. В сочетании с памятью о коллатералях, оставленных позади, это тревожило и мучило Свирида. Отец вдруг сделался совсем не таким грозным и недоступным, каким казался всегда, и Свирид увидел, что повинуется толстому, грубому, не особенно образованному родителю, который и сам его побаивается — не иначе как по причине регулярных занятий у Мотвина.

Об этих уроках в семье предпочитали не заговаривать. Мать показалась пропащей и безнадежной дурой, клушей, наседкой, озабоченной примитивными мирскими материями. В Свириде же укреплялось нечто, как он полагал, возвышенное — то самое, чего он ждал давно, ни на минуту не забывая о своем литературном предназначении. Этому новому, возвышенному было противно и тесно среди родных, а многокомнатная квартира внезапно предстала тоже тесной, маленькой, да и сам дом, похоже, присел и сплющился, и город уже мерещился плоским, как блин.

Что это было? неизбежные издержки развития? или его и вправду занесло куда-то, где скучно, серо и плоско, тоскливо, откуда нужно бежать? Тоскливо — бесспорно, но безопасно, в противном случае Свирид, давно овладевший искусством уходить от опасности, увидел бы перед собой расходящиеся тропы, коридоры, шоссе. Ничего подобного не происходило, организм не чуял беды и не стремился спасаться.

Упражнения не могли не отразиться на характере Свирида. Наступило время, когда он, научившись предощущать опасность задолго до того, как она приобретала зримые очертания, настолько возненавидел эту неразличимую пока, вездесущую опасность — она же зло вообще, — что начал предпочитать в жизни все то, что было лишено ее примеси, пусть даже в качестве приправы. Он сделался ни рыба ни мясо — во всяком случае, становился таким: бесцветным, бесхребетным и добрым, причем самая доброта его внезапно перерастала в бешенство. Во всех его деяниях присутствовала тень доброжелательности, неприятия проблем, с налетом доброго житейского юмора, за который его всерьез отличали как редактора школьной стенной газеты; деятельностью этой были отмечены его первые серьезные литературные опыты, но повести и рассказы он до поры до времени никому не показывал, прятал в стол; отец, мрачневший день ото дня, купил ему этот чудовищный стол о двух тумбах, одновременно испытывая понятное презрение флотского человека к литературным трудам отпрыска, но и боясь, и гордясь, ибо сам был начисто лишен умения преобразовывать мысли в более или менее сопряженные слова; эта его неспособность оказалась столь вопиющей, что Свирид, когда впоследствии занимался обработкой отцовских мемуаров, не смог добавить к ним ничего дельного в смысле художественности; мемуары вышли обычными занудными мемуарами, каких бывают тысячи томов, — почти никем не прочитанные и не востребованные исторической наукой.

Повести и рассказы Свирида Водыханова были добры и милы, приятные пустяки. Тогда, впрочем, и не стремились к остроте слова, и все же Свирид, когда занимался сочинительством, уподоблялся насекомому, которое невинно собирает пыльцу и не имеет коварного намерения впрыснуть в описываемые события опасную личинку-наездника с тем, чтобы тот, когда-нибудь после, переиначил и разорвал родительский организм; еще можно сказать, что он пас тлей. Он был мирным членистоногим в окружении зла — праздных сачков, перепачканных смолой детских пальчиков, ястребиных клювов; он, однако, видел себя уже достаточно крупным мастером, чтобы представлять интерес не для вороны, но для ястреба.

Вопреки новой способности в Свириде развивалось парикмахерское угодничество — как само по себе, так и воспринимаемое от Слотченко, который тоже давал ему уроки мастерства.

Друзья сторонились его, не поверяли ему свои секреты, которых в молодости полно — конфузливых, постыдных. Но и не гнали от себя.

Свирид уже заканчивал школу.

6 марта 1953 года Свирид, как было заранее условлено, явился к Мотвину на занятия. Старик плакал, и плакал, судя по всему, уже давно, потому что лицо его напоминало корку хлеба, вымоченную в воде, — а может быть, обрывок древесной коры, сорвавшийся во время лесосплава. И даже не в воде — скорее, это был забродивший квас или чифирь.

Плакал в те дни едва ли не каждый, почти безнадежно выслушивавший сообщения Информбюро о содержании белка в моче товарища Сталина.

Свирид сурово поздоровался, но Мотвин не ответил на приветствие, а вместо этого без предисловий пустился рассказывать.

— Ты знаешь, — давился слезами полковник, — в Ленинграде, на Мытнинской улице, есть люк. Самый обычный, канализационный. Крышак такой… Там, в двадцать четвертом году, на этом люке я стоял и ревел, как баба…

Повод к подобному плачу в двадцать четвертом году был ясен Свириду.

Понимая, что занятия в их классическом виде отменяются, юноша радовался унижению Мотвина, несмотря даже на собственные слезы, то и дело наворачивавшиеся ему на глаза.

Он набрался дерзости:

— А он… — Свирид помедлил. — Ленин… Он умер везде?

Мотвин раскурил папиросу — с недавних пор он почему-то оставил свое мерзкое пристрастие к махре, тянувшееся за ним, вероятно, еще с дореволюционных лет. Полковник поднял на Свирида оловянные глаза, и тот понял, что Мотвин впервые беседует с ним на равных.

— Тогда я был слабый, дурной. — И Мотвин неожиданно улыбнулся. Слезы потекли еще сильнее, а рот растянулся в улыбке — щелевидный, без губ. Ящер что-то задумал. — Я хотел, отчаянно хотел, но не мог. И теперь не могу, потому что снова слабый — но уже по другой причине.

Я состарился. А ты сильный.

Мотвин выдвинул ящик стола, достал именной револьвер, взвел курок, прицелился в Свирида.

— Ты лопнешь от жира, — прошептал он. — Ты можешь все: давай покажи мне, где он живой. Я пройду за тобой…

Свирид привычно изготовился к тренировке.

— Это не тренировка, — покачал головой Мотвин. — Что мне терять?

Я все потерял, для меня здесь все кончилось. Прибью тебя первым, потом — себя. Знаешь, сколько людей сейчас стреляется?

Свирид Водыханов ощетинился ежом коллатералей. Их было много, коридоров, и всюду несли венки, на каждой волне звучала траурная музыка.

— Он умер везде, — пробормотал юноша.

— Молчать! — Старик, брызнув ему в лицо прохладной слюной, перевалился через стол, чтобы прицелиться поточнее.

Но Свирид и вправду не видел выхода. Повсюду текли людские реки, отовсюду поскрипывал мартовский снег. Тут он понял, что нужно сделать. Ученик — если у него есть способности — рано или поздно превосходит своего учителя. Мотвин поерзал на животе, и в эту минуту Свирид, созревший, на беду полковника, половым созреванием, прыгнул и оседлал Мотвина так, что ему был виден тощий зад в истертых галифе. Полковник рванулся, выстрелил в дубовую дверь; Свирид изогнулся, захватил стариковскую руку и затолкал ствол именного оружия в рот Мотвину. «От Лаврентия Павловича…» — успел прочитать Свирид на рукояти и почему-то усмехнулся. В дверь ломились; Мотвин ничего не соображал и бешено вырывался, ему хотелось на коллатераль, однако недоставало сил; Свирид надавил на спуск. В лицо ему ударил вырванный старческий затылок; дверь уже подавалась. Свирид соскочил со стола и шагнул на коллатераль: он не успел раздеться и замечательно вписался в траурную процессию. Как обычно, различил тающий труп Мотвина и себя самого, с уже заломленными руками, в кандалах.

Загрузка...