— Снасти здесь? Здесь. Сачок здесь? Здесь. Наживка здесь? Здесь. Сигареты взял?
— Да, — сказал Сергей Башкапсаров. Он сидел на средней банке, придерживая весла обеими руками, слегка балансируя ими, чтобы лодка не стала боком к волне, или лагом, как говорят моряки.
Хозяин, звали его Володя, придерживая лодку за корму, острым взглядом шарил в лодке, убеждаясь, все ли на месте, и, убедившись, что все на месте, мощно перебрав несколько раз мускулистыми ногами в закатанных брюках, вытолкнул лодку за линию прибоя и, ловко впрыгнув в нее, крикнул:
— Греби!
Прибой был не такой уж шумный, чтобы кричать. Но хозяин вообще все делал покрикивая. Крик его был следствием той особой повышенной нервности, некоторой безуминки, которая сама является следствием более или менее постоянной работы под открытым небом, на солнце.
Сначала это бывало неприятно, но потом Сергей привык и перестал замечать. Он сам догадался о причине этого крика, то есть о влиянии повышенной солнечной радиации, и, догадавшись, перестал обижаться на покрикивание хозяина. Он даже стал ему еще симпатичней, все-таки он был причиной пусть маленькой, но его собственной догадки. В том, что догадка верна, Сергей не сомневался.
У самого берега на светлом, словно тщательно просеянном, песчинка к песчинке, песке жена Сергея играла в бадминтон со щеголеватым геологом из Тбилиси.
Пока хозяин готовил лодку к отходу, Сергей любовался ею, ее неловкими, но исполненными тайной грации, именно потому что внешне они были неуклюжими, движениями. Она играла в бадминтон в первый раз и вообще, что называется, была совершенно неспортивна. Это не мешало ей иметь стройную фигуру, тонкую талию и нежные ноги.
Щеголеватый геолог играл с ней очень деликатно, накидывая ей волан, как ребенку, и она, постепенно смелея, играла все лучше и лучше. Вдруг она сделала резкое движение за воланом и, не удержавшись на ногах, упала на песок.
И пока она падала на песок, несколько замедленно, пытаясь все-таки удержаться, Сергей почувствовал к ней такой острый прилив нежности и любви, какого давно не испытывал. Разумеется, он понимал, что она падает на песок и это совершенно для нее безопасно. По-видимому, эту вспышку вызвала вся беспомощность и красота ее фигуры.
Странно, что, когда она упала, из горла его вырвался какой-то хриплый и как бы торжествующий смех. Она, уже присев на песок, посмотрела на него долгим взглядом и, ничего не говоря, встала и продолжила игру.
Но теперь она играла как-то потускнев. Под ее взглядом он, словно эхо, услышал свой смех и только сейчас осознал неуместность и жестокость его звучания. Он смутился под ее взглядом, но смутился главным образом от понимания жестокости своего смеха и непонимания, чем он был вызван, тем более что за мгновение до этого он почувствовал к ней острую нежность, как если бы любил ее одновременно как жену и как своего ребенка.
На самом деле смех его вызван был глубоко затаившимся, неосознанным чувством ревности к этому геологу, к их дружеской игре. Ее падение как бы прерывало, как бы означало невозможность наметившейся между ними гармонии, и смех его выражал радость по этому поводу.
Не понимая этого, но думая о случившемся, он греб в открытое море, и ему очень захотелось закурить. Он сделал сильный гребок, чтобы не замедлять ход, и повернулся к носу лодки, где лежали снасти и сигареты. На носу, свесив за борт ноги, сидели две девочки, дочки хозяина. Старшая, тринадцатилетняя, в купальнике, уже прислушивающаяся к рождению своей женственности, хорошенькая, и ее младшая, десятилетняя, сестричка, еще совсем ребенок, некрасивая, с веснушчатой мордочкой, с огромной улыбкой, вмещавшей, как казалось Сергею, все обаяние жизни, которое, несмотря ни на что, еще живет в этом окаянном мире.
Девочки, без слов поняв его, бросились давать ему сигареты и чуть не опрокинули лодку.
— Женька! Валька! — прикрикнул отец на обеих, заметно снизив интонацию гнева на втором имени, подчеркивая этим, что старшая несет главную ответственность.
Младшая все-таки опередила и, протянув Сергею сигарету, стала неуклюже чиркать спичками. Наконец, исчиркав несколько спичек, она дала ему прикурить.
— Спасибо, — сказал Сергей и поцеловал ее жесткую, соленую и крепкую, как плод, щеку. Она расплылась очаровательной, до ушей улыбкой своего слегка обеззубленного рта.
Отец страшно разозлился до этого из-за суеты, поднятой детьми, а теперь, увидев, что в коробке и так мало спичек, а девочка неумело спалила несколько штук, и вовсе рассвирепел:
— За борт!
— Пусть Женька плывет домой! Я поеду рыбацить! — стала хныкать младшая.
До этого девочки спорили, кому ехать, а кому нет, потому что отец считал, что вчетвером рыбачить будет трудно, да и дома должен был кто-то оставаться за хозяйку. Но так как девочки не уступали друг другу, пришлось взять обеих. Теперь явно перевес был на стороне Жени.
— Па, — окончательно добила она младшую, — она еще и сочинение не написала, и кроликов ей сегодня кормить.
— Ну ладно! — Девочка прыгнула головой и в мягкой голубой толще воды промелькнула струей кипящего серебра. Она вынырнула и, кажется не успев набрать воздуху, затараторила: — Все-таки это нецесно! Нецесно ябедницать!
— Нет, честно, — ответила старшая с улыбкой превосходства, — потому что я твоя старшая сестра.
— Ты и рыбацить не умеешь! — закричала младшая, вытягивая из воды мокрую мордочку со слипшимися на лбу густыми прядями и сверкая темными глазенками. — У тебя всегда одни колюцки ловятся!
— Ладно, плыви, плыви.
— Не твое дело! — закричала младшая и от возмущения ударила по воде крепкой ручонкой. — Захоцу плыву, захоцу — нет!
— Па, она не плывет, — сказала Женя.
В самом деле, девочка барахталась на одном месте. До берега было метров триста.
— А ну, плыви! — гаркнул отец.
— Какое ваше дело, может, я дядю Витю жду?
В самом деле, впереди чернела над водой голова одного из постояльцев хозяина. Он так далеко заплыл, что о нем подзабыли. Еще когда Сергей с хозяином вытаскивали лодку, девочки долго вглядывались в море, пока младшая первой не заметила Виктора. Жена его лежала тут же на песке и читала книгу. Сергей обратил внимание на то, что она за все это время так и не подняла голову, не посмотрела в сторону моря.
— Не очень-то у них ладится, — сказал Володя, когда Сергей обратил внимание на странное равнодушие этой женщины.
Оказывается, этот Виктор, человек на вид лет тридцати пяти, уже целый год в отставке, потому что летал на сверхзвуковых самолетах. И теперь вот молодой, атлетического сложения человек с хорошей пенсией, с хорошенькой женой, свободный от работы, приехал на юг. По словам Володи получалось, что жена Виктора недовольна его культурным уровнем. Володя об этом сказал с некоторым презрением к тому уровню культуры, о котором мечтала жена летчика. Сама она работала биологом в научно-исследовательском институте.
Через несколько минут они дошли до летчика. Он плыл размеренным брассом, и лицо его побледнело от долгого пребывании в воде.
— Братцы, закурить! — выдохнул он и, вытащив руку, ухватился за борт. Сергей хотел дать ему сигарету, но тот кивнул на окурок и показал губами, чтобы Сергей сунул ему окурок в рот.
— Дядя Витя! — крикнула Валя и плеснула ударом руки по воде.
— Гони ее домой, — сказал Володя.
Сергей снова налег на весла.
Володя больше ни разу не оглянулся в сторону дочки. Девочки жили в двадцати метрах от берега, и обе плавали как рыбки.
— Теперь бережней греби! Еще бережней! — крикнул он, не дождавшись, пока Сергей развернет лодку.
С Володей Палба Сергея свызывала давняя дружба. Он познакомился с ним на лодочном причале в Мухусе.
В тот год Сергей купил себе лодку и был в некотором затруднении, потому что еще не раздобыл собственного места на общем причале. Рядом с общим причалом находился причал ДОСААФа.
— Стань пока у меня, — сказал Володя. Он работал начальником лодочной станции ДОСААФа.
Так они стали дружить, иногда выходили в море на рыбалку или катались на яхте, и Володя учил его управлять парусами. Сергею понравился этот парень сухого и очень сильного сложения, чем-то похожий на индейца.
Он понравился ему своей независимостью и самоотверженной отдачей своему делу, которая, как думал Сергей, теперь редка в людях и которую он очень ценил и, когда думал о себе хорошо, относил себя к людям такой категории.
Володя обучал тогда подростков, мальчиков и девочек, парусному спорту, гребле, готовил скутеристов. На причале кипела жизнь: чинили и красили шлюпки, латали паруса, то и дело пробовали моторы.
По слухам, еще недавно, до прихода сюда Володи, это место было превращено в нечто вроде блатной малины. Причал был расположен на речке, в очень укромном живописном месте, прикрытом со стороны города ивовой рощей со свисающими над медленной водой речки зелеными струями ветвей. Летом здесь было всегда прохладно, и последние представители блатного мира собирались здесь поиграть в карты, поспать или посидеть за бутылкой водки.
Володя их несколько раз предупредил, чтобы они здесь не появлялись, но они не обращали на это внимания. Однажды он не выдержал, когда один из мерзавцев что-то очень грязное сказал в адрес девочки, занимавшейся у него. Он схватил весло и так решительно ринулся в их сторону, что они, а было их человек десять, не выдержали и разбежались, издали грозя «пришить» при первом же удобном случае. Однако никто из них не решился привести угрозу в исполнение.
Возможно, они слыхали о его необычайной физической силе: во флоте он занимался боксом и однажды ударом выбросил противника за канаты ринга. Впрочем, и блатной этот мир был уже не тот, что раньше.
Так или иначе, но больше они там не появлялись. Когда Сергей обзавелся лодкой и познакомился с Володей, тот уже был женат и имел двоих детей. Несмотря на свою скромную зарплату — он получал что-то около ста рублей, -он не имел никаких левых заработков, а главное, не признавал их.
Это был на редкость честный парень. Однажды Сергей пошел на яхтах в поход с его ребятами. Володи с ними не было. Они высадились на мысе Скурча, возле небольшого болотистого озера, вокруг которого ходило великое множество совхозных гусей. Одного из этих гусей ребята на обратном пути сунули в мешок и спрятали в яхте.
Ну, сунули — сунули. Сергей как-то не придал этому большого значения. Ребята старались сделать это так, чтобы Сергей ничего не заметил. И хотя Сергей видел, что они взяли гуся, но сделал вид, что ничего не видел.
Через три часа они вошли в речку и подошли к своему причалу, где их ждал Володя. К тому времени Сергей вообще забыл о гусе. Володя спрыгнул с причала и стал помогать ребятам разгружать яхты. Он сунул руку в один из мешков и вытащил гуся.
— Это что? — спросил он, держа гуся за ножки, и Сергей заметил, как его горбоносое индейское лицо бледнеет.
— Гусь, — подавленно признался кто-то из ребят.
В следующее мгновение гусь, выброшенный железной рукой Володи, перелетел речку и, запоздало пытаясь притормозить крыльями, шлепнулся на той стороне, где, кстати, был расположен небольшой пригородный рынок.
Через минуту Володя перепрыгнул в следующую яхту, и оттуда полетели спасательные пояса, робы и другие вещи, где могла быть спрятана контрабанда. Действия его сопровождались самыми яростными характеристиками Таких Спортсменов.
Ребята стояли притихшие и смущенные. Сергей понял, что Володя вкладывал в свои занятия с ребятами гораздо больше того, чем он думал. Но таким он его видел в первый и последний раз. Обычно спокойный, сдержанный, склонный к нехитрой морской шутке, Володя чинил вместе с ребятами шлюпки, паруса, разбирал моторы или ходил с Сергеем на рыбалку.
Потом Сергей переехал из Мухуса в Москву, но каждое лето проводил в Мухусе, и они продолжали встречаться. И вдруг в один из своих последних приездов он узнал, что Володя убил человека и сейчас в ожидании суда сидит в тюрьме.
Через знакомого следователя милиции Сергей добился свидания и, приехав в тюрьму, увидел его. Бритоголовый, с ввалившимися щеками, в полосатой пижаме, странно пародирующей тюремную одежду, он больше всего поразил Сергея выражением страшного отчуждения.
Ты на воле, а я в тюрьме, говорили его взгляд, его бритая голова, нездоровая худоба лица и нервные жесты.
Рассказывая о том, что случилось, он распахнул свою пижаму и показал на страшные синяки, оставшиеся на предплечьях, плечах и спине.
Вот что рассказал Володя.
В тот день он вместе с неким майором из Москвы и представителем республиканского ДОСААФа возвращался из инспекционной поездки по городам Абхазии. Вечер их застал на эндурском вокзале, откуда они собирались на электричке поехать в Мухус.
Они поужинали в вокзальном ресторане и за ужином достаточно крепко выпили. После ужина решили, не дожидаясь электрички, ехать в Мухус на какой-нибудь частной машине. Не исключено, что во время затянувшегося ужина они пропустили ближайшую электричку, а следующей ждать не захотели.
Был темный, душный августовский вечер. На привокзальной площади, куда они вошли, горели очень редкие фонари, что сыграло свою роль в той драме, которой предстояло случиться.
Итак, они вышли на привокзальную площадь и, чтобы иметь больше шансов поймать машину, разделились на две группы — Володя отошел к концу площади, а майор из Москвы, в честь которого и был устроен этот ужин, вместе с представителем местного ДОСААФа остались стоять напротив вокзала.
Через некоторое время Володя заметил, что к его товарищам подъехала частная «Волга» и майор, наклонившись к переднему окошку, стал договариваться с шофером. Но, видно, не договорился. Кстати, прежде чем разделиться на две группы, Володя Палба, который хорошо знал обычаи эндурцев, предупредил своих товарищей, чтобы они больше десяти рублей за поездку в Мухус не предлагали и твердо держались намеченной суммы.
И вот, значит, майор вынимает блокнот и карандаш и начинает записывать номер машины. Видимо, владелец «Волги» не только не согласился с намеченной суммой, но и послал его кое-куда.
И вот, значит, майор вынимает блокнот и карандаш и начинает записывать номер машины. А эндурцы, надо сказать, страшно не любят таких вещей. Их оскорбляет сама мысль о том, что существует какая-то инстанция, которая их может наказать.
Они сразу же начинают доказывать, что такой инстанции не существует и не может существовать. И вот шофер выскакивает из машины, вырывает у майора блокнот и карандаш, на глазах у него рвет блокнот, ломает карандаш и все это отбрасывает в сторону.
Как только водитель выскочил из машины, Володя стал быстро подходить к своим товарищам, и, пока водитель расправлялся с блокнотом майора, Володя успел погрозить ему кулаком. Но владелец «Волги» сел в свою машину и уехал.
Володе было обидно, что с майором из Москвы, в какой-то мере их гостем, этот эндурец поступил столь непочтительно. Но делать было нечего, они снова разделились, и после нескольких неудачных попыток Володя нанял за десять рублей частную «Волгу», сел рядом с шофером, подъехал к своим друзьям, и они отправились в путь.
Через несколько минут, когда они выехали на трассу, злополучный майор узнал водителя. Это был тот самый, с которым он безуспешно пытался договориться. Но майор уже был настроен мирно.
— Ну, вот видите, — сказал он шоферу, — напрасно вы упрямились.
— Все равно будет по-моему, — отвечал водитель.
— Мы же договорились, — напомнил ему Володя.
— За десятку я вас не повезу, — отвечал хозяин «Волги".
— Раз договорились, повезешь, — жестко возразил ему Володя.
Они некоторое время так препирались, а потом шофер неожиданно свернул с трассы и поехал по очень темной улице. Володя попытался вырвать у него руль, но тот продолжал ехать. Тогда Володя с размаху шлепнул его ладонью по щеке.
Шофер остановил машину, открыл дверцу и побежал к багажнику. Володя понял, что он хочет взять в руки монтировку, то есть ломик. Володя тоже открыл дверцу и вышел. Тут он увидел, что к ним приближается зеленый огонек такси. Володя удивился, что на этой пустынной улочке появилось такси. Он даже мельком подумал, не бросить ли этого левака и не договориться ли с таксистом. Не успел он додумать об этой возможности, как увидел, что таксист остановился в десяти шагах и, выскочив из кабины, тоже побежал к своему багажнику.
Володя догадался, что дело плохо. Видно, они договорились избить этих чужаков, и таксист просто ехал за ними.
Первым подбежал к нему хозяин «Волги». Володя держал в руке плащ. Когда тот размахнулся, чтобы ударить монтировкой, Володя швырнул в него плащ, и, когда хозяин «Волги» замешкался на секунду, чтобы скинуть с себя плащ, он его ударил. Удар был не очень удачный, шофер упал, но монтировки из рук не выпустил.
В это мгновение к нему подбежал второй шофер. Это был очень рослый и сильный парень. Чтобы защититься от него, Володя вынужден был покинуть первого шофера. Тот вскочил на ноги, и они вдвоем навалились на Володю.
Теперь удары монтировок грозили Володе с двух сторон. Он только успевал отходить и, спасая голову, по-боксерски, подставлять плечи. Контролировать удары становилось все труднее и труднее. Медленно отступая, он повторял одно и то же:
— Ребята, договоримся!
Но ребята договариваться не хотели. Они пришли в дикую ярость, тем более что майор и второй спутник Володи не попытались каким-то образом вмешаться в драку. Они вышли из машины и стояли в стороне. Было похоже, что они заранее готовятся к роли молчаливых свидетелей. Скорее всего, они просто струсили.
Через несколько минут двое эндурцев загнали Володю на край дороги, и он спиной почувствовал колючие кусты трифолиаты, ограждающие дорогу. Он понял, что еще несколько секунд, и один из ударов монтировки обязательно попадет в голову.
Тут он вспомнил, что у него в кармане перочинный нож, и сунул руку в карман. Как только он сунул руку в карман, эти двое мгновенно отступили. По-видимому, они решили, что у него в кармане пистолет. Может быть, не вынь он руки из кармана, все бы обошлось. Но он вынул руку из кармана и раскрыл маленький перочинный нож с лезвием не больше человеческого пальца.
Таксист, увидев перочинный нож и как бы оскорбленный собственной осторожностью, ринулся на него и со всего размаху ударил монтировкой. Володя успел уклониться вправо и, приняв удар левым плечом, снизу апперкотом ударил его ножом в грудь.
Таксист выпустил ломик и схватился за грудь.
— Убил, — сказал он удивленно. Никто не почувствовал силы удара и не поверил его словам. Второй шофер помог ему сесть в машину и увез в больницу.
Володя выбрался на трассу и на попутном грузовике уехал домой, еще не зная, что таксист через два часа скончается в больнице. Лезвие ножа задело сердце. На следующий день, узнав, что таксист умер, Володя сам пришел в милицию. Таксист был единственным сыном известного в Эндурске старого уголовника, который отпустил бороду в знак мести и громко говорил всем, что убьет убийцу сына и судью, если тот не приговорит его к расстрелу.
Несколько судей отказывались браться за дело, несколько раз сам Володя, пользуясь своим правом, отклонял помещение суда, как недостаточно безопасное.
Наконец суд состоялся. Все прибывшие на суд из Эндурска были тщательно обысканы. Тем не менее угрозы отца, сидевшего на судебном заседании, безусловно повлияли на решение суда. Суд приговорил Володю к двенадцати годам колонии строгого режима по обвинению в злонамеренном убийстве… в пьяном виде. Директор эндурского привокзального ресторана представил следствию счет, из которого следовало, что Володя со своими друзьями выпили полдюжины бутылок водки и столько же вина, что, конечно, было ложью.
Верховный суд республики, куда осужденный через своего адвоката обратился с жалобой, отклонил ее и признал приговор справедливым.
Обо всем этом Сергей узнал уже в Москве, куда Володя ему писал письма из одной из северных колоний, где он работал на лесоповале.
Через брата Володи Сергей связался с адвокатом, который выслал ему копию судебного заключения и свидетельские показания. Даже по этому совершенно официальному документу было видно, что мера наказания страшно завышена.
Сергей владел пером и иногда выступал в центральных газетах и журналах по вопросам истории и социологии. Он решил попробовать написать в газету. Даже по материалам самого судебного следствия, явно пристрастного, было ясно, что судить Володю можно было только по статье о превышении мер самообороны. А эта статья предусматривала совершенно другие сроки наказания.
Сергей написал очерк, и, по мнению всех, кто его читал, он получился убедительным. Сергей принес его в одну из центральных газет. Вместе с очерком он отдал в газету и все материалы судебного следствия.
Очерк держали около двух месяцев, и в конце концов заведующий отделом вернул его, похвалив за стиль и как-то интимно объяснив, что именно их газета не может выступить по этому вопросу.
Через несколько дней Сергей отнес очерк в другую центральную газету. Очерк опять долго продержали, и в конце концов заведующий отделом сообщил ему, что редколлегия разделилась поровну, но, к сожалению, главный редактор оказался на той стороне, которая против печатания, и она перетянула.
— Если бы он не был выпивши, — сокрушенно сказал заведующий, -еще можно было бы что-нибудь сделать… Но сейчас, когда идет кампания против пьянства…
Сергей продолжал переписываться с Володей и, рассказывая о ходе дела, старался поддерживать в нем надежду. В ответных письмах Володя настойчиво просил его обратиться к известному журналисту, прославившемуся своими судебными очерками. Он уверял его, что тот в курсе дела и должен помочь.
Сергей сомневался в помощи этого известного журналиста, но, когда второй раз отказали, он решил найти его и поговорить с ним. Как раз в тот день в газете, где работал этот журналист, появился его очерк, в котором разоблачалось взяточничество в одном московском учреждении.
Сергей пришел в редакцию и спросил, как найти этого прославленного журналиста. Один из сотрудников редакции сказал, что тот сейчас обедает, и, проводив Сергея в столовую, кивнул на столик, где в одиночестве сидел этот человек.
Сергей стал дожидаться, когда тот закончит обедать. Прославленный журналист каким-то образом заметил кивок сотрудника редакции в сторону его стола и сейчас, продолжая обедать, время от времени бросал на Сергея враждебно-подозрительные взгляды. Во всяком случае, Сергею так показалось.
Тем не менее, когда тот приступил к кофе, Сергей подошел к его столику, представился и сказал, по какому делу он хочет с ним поговорить.
— Да, я в курсе, — кивнул ему журналист, отхлебывая кофе и как будто становясь более доброжелательным, — приезжал его брат и показывал материалы… Выступить я не могу, поскольку сейчас идет борьба с пьянством, но сделаю то, что в моих силах.
После этого он прочел очерк Сергея, посоветовал отправить копию в Верховный суд и обещал со своей стороны тоже туда позвонить.
Сергей послал копию очерка в Верховный суд и отнес свой очерк в еще одну редакцию центральной газеты.
Здесь его приняли просто дружески. Заведующий отделом обещал сделать все от него зависящее, чтобы «протолкнуть» очерк. Именно поэтому он просил Сергея набраться терпения. Дело в том, сказал он ему, что сейчас пересматривается закон о превышении мер самообороны. Закон этот, в согласии со здравым смыслом, должен смягчить наказание людей, которые превысили меры самообороны.
Прошло около двух месяцев, и Сергей уже отчаялся было ждать, как вдруг в институте ему сказали, что в газете появилась его статья, где он выступает в совершенно новом амплуа.
Да, это был замечательный день! Сергей держал в руках газету со своим очерком и не верил глазам. Ведь больше полугода прошло с тех пор, как он пытался его протолкнуть. Ни одна его научная публикация не доставила ему такой радости.
Он позвонил в редакцию и поблагодарил заведующего отделом.
— Это вам спасибо, — журчал довольный голос заведующего, — отдел наш на летучке хвалили… Ведь вчера был напечатан указ, смягчающий наказание за превышение мер самообороны.
После появления статьи дело завертелось с карусельной праздничной быстротой. Через три дня он получил ответ на свое послание в Верховный суд: дело будет немедленно пересмотрено! Безусловно, была допущена судебная ошибка!
Он получил от Володи благодарное письмо из больницы, где тот сейчас выздоравливал. Оказывается, его слегка подмяло спиленное дерево, но теперь дело идет на поправку, и, судя по разговорам, которые с ним ведет начальство, по-видимому, его скоро отпустят.
Через два месяца, когда Сергей приехал в Абхазию, они снова встретились. Грустно-радостной была встреча, а Сергей наивно ожидал, что она будет бурным праздником победы справедливости!
Сергей почувствовал, что пережитое Володей за эти два года как-то надломило его. И само невольное убийство, совершенное им, не прошло бесследно, и явная несправедливость ведения судебного дела оставила горький след в его душе, и физическая травма, полученная на лесоповале, давала о себе знать: каким-то образом ударом падающего ствола был задет позвоночник, и сейчас Володя время от времени испытывал боли в спине, а по ночам иногда вставал с постели и бродил в лунатическом состоянии.
К тому же отец убитого не унимался. Несколько раз, пока Володя был в тюрьме, он заходил к его жене и угрожал в отместку убить детей. Последний раз старик уже заходил при Володе и угрожал убить его, если он не заплатит за сына три тысячи рублей.
Хоть и не слишком дорого он просил за сына, Володя, разумеется, отказался. Тот пригрозил ему смертью и уехал. Жаловаться было бесполезно и сделать было ничего нельзя, потому что, как чувствовал Володя, за стариком как бы оставалось право на ответный удар.
Местный ДОСААФ предложил Володе занять свою прежнюю должность, но он отказался и через некоторое время навсегда переехал жить в дом своего тестя, в этот рыбачий поселок. Жил он теперь за счет курортников, которых на летний сезон пускал в дом, а также за счет фотографирования тех же курортников, которым он занимался от какой-то жалкой артели.
Кто его знает, какие соображения заставили его таким коренным образом переменить образ жизни. Не последнюю роль, как думал Сергей, во всем этом деле сыграло то обстоятельство, что рыбачий поселок был расположен в стороне от Мухуса и, вероятно, Володя чувствовал здесь себя в большей безопасности от встречи со старым уголовником. Но Сергей понимал, что, конечно, это было не единственным соображением.
В то лето Сергей в последний раз зашел на причал, где когда-то стояла его лодка и работал его товарищ. Здесь ожидало его грустное запустение. Лодку его давно унесло в море наводнением. Несколько мальчиков с безнадежным упорством возились возле никак не заводившегося лодочного мотора.
Местные длинноволосые хиппи со своими подругами расположились в прохладной тени прибрежных ив. Один из них взобрался на инжировое дерево и, повесив рядом с собой на ветку приемничек, слушал «зонги» и рвал инжир. Время от времени он небрежно бросал девушкам плоды инжира, и они, лежа или сидя, лениво дотянувшись, отправляли их в рот, не потрудившись очистить шкурку или хотя бы сдуть пыль, в которую шмякались плоды. Одна из них с откровенным интересом стала рассматривать Сергея, и, когда он тоже внимательно на нее посмотрел, она, словно древним интуитивным движением женщины, попробовала притронуться к волосам, но потом почувствовала, что, если идти в этом направлении, слишком многое надо будет менять, она бросила волосы и, вытащив изо рта своего дружка, лежавшего рядом, сигарету, закурила, глядя на Сергея и как бы говоря: вот такие мы, уж как хотите. Дружок ее, не меняя позы, с беззлобным равнодушием посмотрел на Сергея.
«Милая девушка, — отметил Сергей мельком, — особенно если ее дня три подержать в ванной. Новая генерация, — подумал Сергей, обратив внимание, что почти все они были рослые, длиннорукие, длинноногие… — или новая дегенерация», — добавил он беззлобно и тут же забыл о них.
Он снова обратил внимание на следы запустения на этом причале, на прогнивший деревянный настил, на замызганные лодки, на ребят, безнадежно пытающихся завести мотор, который после долгих усилий несколько раз чихнул и опять замолк.
Он вспомнил тот веселый причал с деловитыми мальчиками и девочками, надраенный, как палуба, дворик территории причала, банки с красками, запах стружки, праздничный вид шлюпок, вспомнил, как он сюда приходил со своей девушкой, которую так любил тогда, вспомнил, как весело и доброжелательно встречали его здесь, и снова подумал — как много зависит от одного человека в любом деле.
В тот же день Сергей, роясь у себя дома в ящике со старыми письмами, наткнулся на свой дневник того времени. Местами морщась, как от зубной боли, на молодую романтическую самоуверенность стиля, он прочел вот эти страницы…
"Она к морю приехала с мамой, но в море ушли мы вдвоем.
— А как же мама? — спросила она немного растерянно.
— Мама останется сторожить землю, — сказал я твердо и отгреб от берега.
Она ничего не ответила, а только молча уселась на корму.
Я продолжал грести, берег уходил все дальше и дальше.
Она окунула руку в море. Маслянистая густая синева мягко обтекала кисть ее руки. Ладонь как северный листик в южном море. Нет, скорее плавничок, развернутый против движения лодки. Ладонь бессознательно тормозила, но берег уходил все дальше и дальше, весла были сильней. И чем дальше отходили мы от берега, тем меньше становилось расстояние между кормой, где она сидела, и средней банкой, где я греб.
Мы уходили все дальше и дальше, и звуки, которые доносились с берега, были тоньше и чище, чем обычно. Море успевало их промыть и обточить. Они казались немного странными, как шум жизни, если его услышать со стороны.
Она оглянулась на берег и увидела темно-сиреневые горы и ниже белые пятна домов, сияющие сквозь зелень.
— Дай попробую погрести, — сказала она.
— Попробуй, — сказал я и уступил ей весла.
Сначала не получалось. Но она довольно быстро приспособилась. У нее были длинные руки, а тонкое тело от напряжения слегка скашивалось, как скашивается очень молодое деревцо, если на него влезть. Она выгребала с таким трудом, что вода казалась слишком густой.
Нестройный взмах весел, и грудь слегка подается вперед, как будто пытается дотянуться до ленточки финиша. Но до финиша было далеко.
Потом она снова села на корму. Она была довольна, что у нее получается. Я был уверен, что у нее получится. Она снова опустила руку в воду, уже не пытаясь тормозить, просто чтобы остудить ее.
Мы проплывали мимо рыбаков. С некоторыми из них я здоровался. Они многозначительно улыбались, но я отстранял многозначительность, не отвечая на улыбки. Хотя всегда немного стыдно быть счастливым, все же приятно было, что все они крепко стоят на якоре, а мы проплываем мимо.
Один из них все же попытался нас остановить. Он попросил закурить. Это было его право. Я подгреб и бросил ему сигарету.
Это был хороший человек и хороший рыбак, но на берегу дела у него не ладились. Он слишком много пил, и от него ушла жена с ребенком. Пил он безбожно. Наверно, в любом другом месте его выгнали бы с работы, но здесь, в школе, где он преподавал математику, подобрались славные ребята. Они делали все, чтобы как-нибудь спасти человека. В конце концов его уложили в больницу, вылечили. Сейчас он не выносит запаха водки, но выглядит так, как будто продолжает пить. Жена все равно не вернулась. Она иногда отпускала сына порыбачить с отцом.
Сейчас он был один.
— Как клев? — спросил я, чтобы что-нибудь сказать.
— Какой там клев! — ответил он и сильно чиркнул спичкой.
В сачке для ловли рачков влажно поблескивала рыба.
Последние рыбачьи лодки остались позади, как последние обитаемые острова. Я продолжал грести в открытое море. Течение сносило лодку в сторону от бухты, к келасурскому мосту, поэтому я старался загребать против течения, чтобы обратно легче было грести.
Мы прошли мимо ставника, над которым, как всегда, кружили чайки. Большой темный баклан неподвижно сидел на свае. Суетливое мелькание чаек не задевало его. Величие и одинокость. Он сидел на свае, как Наполеон на Святой Елене.
Я продолжал грести, и расстояние между кормой и средней банкой продолжало уменьшаться. Но теперь оно уменьшалось медленней, потому что стало совсем незначительным. Особенно хорошо оно уменьшалось, если я плавно греб. Поэтому я старался грести очень плавно. Иногда удар случайной волны нарушал плавный ход лодки, и разрыв слегка увеличивался, но я его быстро покрывал.
Она посмотрела в сторону берега и совсем притихла. Там не то что мамы, самого берега почти не было видно. Он казался приплюснутым, как будто выпуклость моря прикрывала его. Но горы остались такими же.
Я чувствовал, что угадаю мгновение, когда грести дальше будет незачем и даже вредно.
Наконец я бросил весла и пересел на корму. Я глубоко вдохнул воздух. Влажный запах моря и водорослей был крепким до головокружения. Вода нагревалась.
— Не сходим ли мы с ума? — сказала она, пытаясь притормозить псе той же ладонью уже не лодку, а меня.
— На море это не страшно, — сказал я.
Она странно и пристально посмотрела на меня, как будто хотела заглянуть туда, куда обычно никто не может заглянуть. Казалось, она заговорила с человеком, который все обо мне знает, а я не успел его предупредить. Я не прочь был договориться с ним по нескольким пунктам. Но это случилось так неожиданно, что я остался невольным свидетелем. Я даже не мог подать ему никаких знаков, потому что она его видела лучше меня. И все-таки это был прекрасный взгляд — глубокий и чистый.
В последний миг, как и всякой женщине, ей хватило трезвости оглядеться, но вокруг расстилалась надежная, живая пустыня моря. Очень открытое пространство так же хорошо укрывает, как и очень прикрытое…
Она лежала так тихо, что я подумал — не заснула ли? — и осторожно посмотрел на нее. Глаза у нее были открыты.
Я привстал. Лодку порядочно снесло, но берег оставался все так же далек. Было очень тихо.
Неожиданно вблизи от лодки показалось черное блестящее тело дельфина. Это было очень кстати.
— Дельфин, — сказал я.
Она привстала и посмотрела. В этот миг вынырнул второй дельфин. Равномерно вращаясь, они двигались вокруг лодки, но слишком близко не подходили.
Дельфины играли, гоняясь друг за другом, как на лугу собаки. Один из них начал взлетать над водой, торжественно и неуклюже плюхаясь в море. В нем было великолепие резвящейся коровы. Возможно, это были самец и самка. Тот, который выпрыгивал из воды, неожиданно заработал в открытое море, но потом, заметив, что второй отстал, сильно сбавил ход. Второй дельфин догнал его, и они поплыли рядом, плавно вращаясь и одновременно появляясь над водой.
Они плыли в открытое море, в сторону солнца, плыли так, как будто ничего нет, кроме неба и моря, а вопрос о сотворении земли еще даже не обсуждался в небесном парламенте.
Мы долго смотрели им вслед, пока черные мелькающие пятна не слились с пятнистой синевой моря.
Дельфины ушли, и я почувствовал трудность переходного периода. Теперь она мне нравилась еще больше, но я боялся, что у нее испортится настроение и начнутся фокусы.
Очень захотелось курить, но я не решался, потому что это выглядело как-то слишком деловито.
Я прыгнул в воду и сразу почувствовал, как свежая, крепкая прохлада возвращает уверенность и веселье.
Лодка откачнулась и отошла в сторону, но то, что было, отошло еще дальше. Я почувствовал себя в безопасности, как будто влез в огнетушитель. Я понял, что надо и ее вытащить в море.
Я подплыл к лодке.
— Прыгай, — сказал я и, уцепившись за борт, сильно тряхнул лодку.
Она испуганно присела и быстро тронула руками волосы. Так женщины оправляют платье при неожиданном порыве ветра.
— Я боюсь, — сказала она, — я плохо плаваю.
— Не бойся, — ответил я, — со мной не утонешь. Это прозвучало фальшиво, хотя так оно и было.
— Да-а, — сказала она неопределенно и снова задумалась.
Все же я ее уговорил спуститься с лодки.
— Отвернись, — сказала она и перешла на корму. Я слышал, как она медленно сползает с кормы. Возможно, она подумала, что с кормы надо было слезать гораздо раньше, когда еще не было так глубоко.
Она шлепнулась в воду и радостно вскрикнула. Я подплыл и понял: все, что было, осталось в лодке.
Глаза ее сверкали свежо и диковато. Я хотел притронуться к ней, но она бешено замотала головой и закричала, захлебываясь:
— Утону!
Едва привыкнув к объятиям на суше, она боялась этого на воде. Море возвращало девичью робость. А может, мягкие, ласкающие объятия такого джентльмена, как море, казались ей достаточными? Может, ей казалось неприличным, когда обнимают сразу двое? Потом она к этому привыкла. Я, конечно, имею в виду, что вторым было море. Так сказать, духовным возлюбленным. Правда, для духовности оно слишком соленое. Но, с другой стороны, кому нужна пресная духовность?
Одним словом, нам было хорошо. Море было чистым и упругим. Мы плескались и плавали вокруг лодки, уносимой течением. Подальше отойти она боялась. Она часто сбивала дыхание, потому что отворачивала лицо от воды.
У человека, привыкшего к морю, рот почти все время в воде и вода во рту. Но он ее не глотает, потому что выдыхает вместе с воздухом. К тому же, глотнув разок-другой, он не теряется, а выравнивает дыхание.
А когда все время боишься воды, обязательно наглотаешься. Это как пасечник, который вскрывает улей без сетки и рукавиц. Ну, укусят одна-две пчелы — ничего страшного.
— Хочешь, достану со дна жемчужину? — сказал я.
— Достань, — оживилась она. — А здесь неглубоко?
— Нет, — соврал я.
Под нами было метров сто. Здесь можно ловить только глубоководную рыбу мизгит. Но если бы она об этом знала, наверно, утонула бы от страха.
Я решил подшутить. Нырнул метра на три или четыре, проплыл под лодкой и осторожно вынырнул с другой стороны. Стал ждать.
Я слышал ее дыхание и плеск воды возле ее рук. Тишина. Только вода потюкивает о лодку.
— Ну, что ты?
Тишина.
— Слышишь, вылезай!
Тишина.
— Что за глупые шутки?
Тишина.
По всплеску воды я понял, что она кружится на одном месте, думая, что я выныриваю у нее за спиной.
— Господи, что случилось, — сказала она почти шепотом и ухватилась за борт. Я слышал, как у нее стучат зубы. Я понял, что слишком далеко зашел. Если она узнает, в чем дело, не скоро простит. Поэтому я снова погрузился в воду и вынырнул возле нее.
Она обняла меня за шею, она так вцепилась в меня, что я на этот раз чуть было и в самом деле не утонул. Едва успел ухватиться за борт. Она пыталась что-то сказать и вдруг расплакалась, все сильнее прижимаясь ко мне. Джентльмен был посрамлен. Слезы текли так обильно, что стало ясно: заодно текут и те, невыплаканные.
Я чувствовал себя довольно неловко, тем более что все происходило в воде. Я никогда не думал, что у одного человека может быть такой запас слез.
Наконец, когда мне показалось, что уровень моря несколько повысился, она затихла, все еще всхлипывая и пытаясь улыбнуться.
— А где жемчужина? — спросила она.
Я почувствовал себя Серым Волком, проглотившим Красную Шапочку.
— Видишь ли, — сказал я, — жемчужины растут в мидиях. Я раскрыл целую гроздь мидий, но жемчужины еще не поспели.
— Поэтому ты так долго не выныривал?
— Ну да.
— А разве не лучше было бы поднять их в лодку? Мы бы вместе посмотрели…
— В школе меня учили, что нельзя разорять птичьи гнезда.
— И ты не разорил ни одного гнезда?
— Нет, конечно.
— Интересно, — сказала она и пытливо посмотрела на меня. Я не выдержал взгляда. — Кстати, как ты заглядывал в мидии, там ведь темно?
— Очень просто. Просовываешь в мидию фосфоресцирующую медузу…
— Послушай, не принимаешь ли ты меня за дурочку?
— Как ты могла подумать, — сказал я, стараясь быть серьезным.
— Если ты пошутил, это жестоко, — сказала она. — Со мной никогда так не шутили. Дай слово, что это никогда не повторится.
— Если я пошутил, — сказал я, — даю слово.
Я и в самом деле решил не повторять таких шуток. Я с трудом вынырнул из зоны лжи и, выныривая, продолжал лгать не потому, что хотел, а потому, что все еще находился в этой зоне. Правда, скорее всего здесь не ложь, а так себе, фантазия. Не всякая неправда — ложь. Честно было бы считать ложью такую неправду, из которой извлекается выгода.
— А к вопросу о птичьих гнездах мы еще вернемся, — сказала она.
— С удовольствием, — ответил я.
— Ты или сумасшедший, или негодяй, — сказала она.
— А кого бы ты предпочла?
— Конечно, сумасшедшего, — сказала она с таким пафосом, что мы оба рассмеялись.
Потом мы еще купались, и нам было хорошо. Мы ни о чем не говорили, но все было ясно и спокойно.
Потом я заметил, что она начинает замерзать. Она побледнела, а губы стали темными. Я влез в лодку и помог ей подняться.
Я давно заметил, что море великий примиритель. Видимо, оно создает такую сильную общую среду, что все остальное по сравнению с ним можно считать частными отклонениями, не имеющими особого значения.
В лодке мы быстро согрелись, потому что день был солнечным и солнце еще стояло высоко.
Мы зверски проголодались и теперь вспомнили о припасах, которые ее мать почти насильно сунула нам в сумку. Мы их не хотели брать, но в таких делах родители всегда оказываются мудрее.
— Молодец мамочка, — сказала она, вытаскивая из сумки бутерброды с котлетами. Еще у нас были апельсины.
— Она вообще молодец, — сказал я, налегая на бутерброд.
— Почему вообще? — спросила она и понюхала котлету, прежде чем надкусить.
— Потому что без нее мы бы сегодня не были в море.
— А-а, — сказала она, — дай бог, если ты так думаешь.
Мы углубились в еду. Через пять минут от моей доли ничего не осталось. Я с наслаждением закурил и стал спокойно ждать, пока она кончит есть, чтобы приступить к апельсинам.
Еще раньше я успел заметить, что она плохо и медленно ест. Сейчас она ела охотно, но все же очень медленно. Я закурил еще одну сигарету.
Лодка медленно шла по течению. На том месте, где стояли рыбаки, теперь никого не было. Волны слегка увеличились, но погода стояла хорошая. Возможно, где-нибудь у берегов Турции шторм раскачивал море.
— Не слишком ли ты много куришь? — сказала она по-хозяйски.
— Я давно не курил, — сказал я и, бросив за борт сигарету, взял апельсин.
Он был тяжелым и оранжевым. Я вонзил ноготь в шкуру и с наслаждением содрал ее с мякоти. Из апельсина пахнуло ароматом, как из раскупоренного бочонка. Шкурка была такая пахучая, что жалко было ее выбрасывать. Прежде чем приступить к мякоти, я прижал кожуру к носу, внюхиваясь в ее сырой, прохладный аромат.
Мы ели апельсины и бросали кожуру за борт. Куски кожуры, как капли солнца, медленно тонули, все тусклее и тусклее золотясь сквозь живую толщу воды. Стая медуз медленно прошла в глубине, как процессия призраков.
— Это итальянские апельсины? — спросила она.
— Испанские, — сказал я, вспомнив красивое слово «Валенсия», припечатанное к ящику с апельсинами, стоявшему на лотке. Я ей рассказал все, что знал об Испании. Я знал немного, но то, что знал, любил. Я встречал в Москве и в других городах испанцев. Все они мне нравились. Мужественность и едкий, жестковатый юмор.
Она, конечно, все это знала, но не так, как мы. Сказывалась разница в возрасте — десять лет. Она Испанию воспринимала как одну из других стран, и больше ничего. Для нас она была и другой страной, и чем-то большим, чем всякая страна. Это как песня, полюбившаяся в детстве. Взрослым можешь слушать и понимать ее иначе, но любишь так же или еще сильней.
— А что будет, если Франко умрет? — спросила она.
— По-моему, сначала будет то же самое, только еще мельче. Видно, власть — это такой стол, из-за которого никто добровольно не встает.
Я почувствовал, что впадаю в тон проповедника, и замолчал. Но Испания моя слабость. Если б ее не было, я бы, наверное, доказал ее существование по каким-то свойствам души, как по таблице Менделеева находят недостающие элементы.
Когда мы дошли до последнего апельсина, я отдал его ей.
— Давай выбросим в море, — сказала она, как-то по-детски протягивая его мне.
Мне было жалко бросать апельсин, но затея все же понравилась. Я швырнул его по ходу лодки. Он почти без брызг мягко вошел в воду и через мгновение вынырнул — темное золото и на темной синеве моря. Я почувствовал себя человеком, подписавшим совместную декларацию. {130}
— На счастье, — сказала она, как бы поясняя декларацию, чтобы не было кривотолков.
— Апельсин в море — это перепроизводство счастья, — сказал я серьезно.
— У тебя был такой свирепый вид, как будто ты бросал за борт персидскую княжну, — сказала она.
— Или неверную жену, — сказал я.
— А ты довольно веселый, — сказала она поощрительно, — а сначала показался мрачным.
— Это потому, что веселье требует подготовки, — сказал я неизвестно зачем.
— Весельчаки мне тоже не нравятся, — продолжала она серьезно. — И спортсмены.
— Весельчаки плохо кончают, — сказал я.
— А спортсмены?
— Рано или поздно они перестают быть спортсменами.
— А потом что?
— А потом они толстеют и делаются весельчаками.
— Ну, это не так уж плохо, — сказала она непоследовательно.
— Конечно, — сказал я.
— Он не хочет от нас уходить. — сказала она, глядя на апельсин, который все еще маячил возле лодки.
Она стояла посреди лодки, тонкая и стройная, как мачта, и расчесывала волосы, тягуче выволакивая гребенкой горячее летнее солнце. Она славно загорела за этот месяц и очень гордилась своим загаром.
Лодку покачивало, и она покачивалась в такт, довольно легко сохраняя равновесие. Я подумал, что она, наверное, хорошо танцует. Сам-то я танцевал ужасно, но теперь это меня не беспокоило.
Мы улеглись на корму, чтобы с толком загорать. Было жарко, но вентилятор моря работал исправно, и жары не чувствовалось.
Когда лежишь в лодке с закрытыми глазами, и тебя слегка покачивает, и ты ощущаешь равномерное движение воздуха со стороны моря, кажется, что чувствуешь всем телом движение земного шара. Он порой проваливается в воздушные ямы, но снова выравнивает ход. Могучее вечное движение.
Я прикрыл лицо ее волосами, чтобы солнце меньше припекало. Волосы были тяжелыми и теплыми. Есть волосы вялые, как мускулы больного. Эти были упругими, в них чувствовался нетронутый запас молодости. В них был аромат растений, разомлевших от жары. Такой запах бывает, если летним днем зарыться в кусты. Было приятно ощущать его. Он не давал думать о другом, да и не хотелось ни о чем думать.
Внезапно низкий, клокочущий гром прокатился над водой и погас, как головешка, сунутая в воду. Реактивный самолет перешел звуковой порог.
— Как ты думаешь, будет война? — спросила она, не подымая головы.
Я уже давно решил для себя, как отвечать на этот вопрос.
— Нет, — сказал я.
— Почему ты так уверен?
— Спорим на тыщу рублей, тогда скажу.
— Но у меня нет таких денег, — сказала она наивно.
— У меня тоже нет.
— Как же ты споришь?
— Я уверен, что я выиграю.
— Ты слишком самоуверен. Это нехорошо.
— Нет, смотри. Если войны не будет, я кладу денежки в карман. А если будет атомная война, кому нужны мои деньги? Чистый выигрыш.
— А ты хитрый.
— А как же, — сказал я, — не будь я хитрым, ты бы не оказалась в этой лодке.
— Это неправда, — рассмеялась она, — я сама.
— То, что ты сама, — тоже хитрость, — сказал я.
— Нет, кроме шуток, — сказала она серьезно, — у нас в институте некоторые говорят, что надо побольше брать от жизни на случай, если это начнется.
Я тоже думал об этом и сказал ей то, что думал.
Жить все равно надо так, как будто ничего не будет. В самом деле, если человек по натуре не рвач, оттого, что он будет брать больше, он не станет счастливей. Наоборот, он потеряет вкус к тому, что он подготовлен брать всей своей жизнью. Но если, допустим, он и будет что-то брать сверх нормы, необходим достаточный промежуток времени между общей катастрофой и собственным концом, чтобы насладиться сознанием, что он брал и теперь умрет, а другие не брали и тоже умирают. Но и этого сомнительного удовольствия, вытекающего из, так сказать, разницы курсов, он не ощутит, потому что не будет такого промежутка между собственным концом и общим.
Качка постепенно усиливалась. Я привстал и заметил, что девушка слегка побледнела. Я решил, что пора возвращаться, и сел на весла. Нас порядочно отнесло от устья речки, куда надо было завести лодку. Пришлось грести против течения.
Когда нас выносило на волну, я старался грести сильней, чтобы не отстать от нее, верней, удержаться верхом. Чувствовалось, как волна нас подхватывает и некоторое время несет с собой. А потом, как бы убедившись, что несет чужеродное тело, спокойно и мощно выкатывалась вперед. Казалось, большое, сильное животное прошло под днищем лодки. После этого мы плавно проваливались, и я видел, как девушка судорожно хватается руками за сиденье.
— Ничего, ничего, — говорила она, стараясь улыбаться. Бледность проступала сквозь загар. Темные брови стали черными.
Мне было жалко ее, но единственное, что я мог делать, я делал. Я греб.
Синева моря с нетерпеливыми гребешками, встающими на волнах, оставалась по-прежнему чистой, потому что это был дальний шторм.
Когда мы подымались на гребень волны, перед глазами открывался горизонт. Он шевелился и был холмистым, там проходил край настоящего шторма.
Я греб, не оглядываясь, и приближение берега почувствовал почти внезапно по тяжелым равномерным вздохам прибоя. Я повел лодку вдоль берега, не особенно приближаясь к нему, чтобы нас случайно не выбросило.
Мы проходили мимо военного санатория. В море мало кто купался, но загорающих было полно. Какой-то парень встал и навел на нас фотоаппарат. Девушка пригладила волосы.
Наконец мы подошли к устью речки. Я еще дальше отошел от берега, потому что море здесь мелкое и волны, найдя опору, несутся на берег с удвоенной скоростью. Надо было подумать, как войти в устье.
Дело в том, что наша речка меняет его почти каждую неделю, в зависимости от погоды. То впадает двумя рукавами, образуя островок, потом сама же его смывает. А то возьмет и вывернется в сторону санатория и, сжав себя коридором, выносится в море между берегом и мыском. В таких случаях трудно войти в нее, особенно если море разгулялось.
Так оно и было на этот раз. С разгону войти невозможно, потому что устье почти параллельно берегу. Приходится тормозить и поворачивать лодку. А в это время струя речной воды, противоборствуя волнам и образуя бурун, старается повернуть лодку и снова вытолкнуть ее в море. Тут надо или очень сильно выгребать, или выскакивать из лодки и тащить ее против течения, врезываясь в холодную речную воду. А если замешкаешься, да еще подвернется крепкая волна, хлопот не оберешься.
Обо всем этом я не стал ей говорить, чтобы не было лишней паники. Теперь она выглядела лучше. Близость берега оживила ее, хотя здесь-то и было опасно. Но, конечно, ничего страшного не могло произойти.
Девушка надела сарафан. Я тоже быстро оделся, стараясь все время придерживать весла и табанить.
Предчувствие авантюры веселило меня. Я взял у нее сумочку и, раскачав на руке, выбросил на берег. Она беззвучно шлепнулась на песок. На всякий случай я оглядел берег. Там никого не было. Поодаль, за железной сеткой, отдыхающие беззвучно играли в волейбол. Вес звуки поглощал сырой гул прибоя. Потом я зашвырнул на берег ее босоножки. То же самое проделал со своими башмаками.
— Что случилось? — прокричала она, ничего не понимая.
— Потом! — крикнул я, усаживаясь за весла.
Я решил подойти к устью на гребне волны. Я хотел дождаться большой волны, потому что на ней быстрее всего можно подойти, и потом за нею обычно идут мелкие волны, так что можно не бояться за тыл.
И вот она показалась. Я ее заметил издалека. Я плотнее всадил весла в ремешки на уключинах, чтобы они не болтались и не выскакивали.
Волна великолепно приближалась. По дороге она подмяла маленькую волнишку. Она приближалась спокойно, и только выгибающийся гребень, казалось, выдавал ее нетерпение. Я выровнял лодку, чтобы корма по отношению к волне стояла предельно прямо.
Я чувствовал, как сладко и туго напряглись мускулы. Мне кажется, они ощущают приближение борьбы, как голодный — запах жареного мяса.
— Держись! — крикнул я девушке, когда мощная сила волны медленно приподняла нас и, взгромоздив на гребень, бешено рванула вперед, все быстрей и быстрей. Развернув весла, я держал их изо всех сил, чувствуя, что волна пытается вырвать из рук левое весло, замотать лодку в струях водоворота и выбросить на берег.
До онемения, до хруста я вцепился в весла и держал их все время распластанными, не выпуская лодку из равновесия.
Этот чудесный прорыв на гребне волны длился около десяти секунд. Лодка почти мгновенно остановилась. Волна прошла под нами и обрушилась на берег.
Мы были у самого устья, именно в той точке, куда я собирался попасть.
— Здорово! — закричал я, не в силах не похвастаться.
— Прекрасно! — закричала она и чуть было не выскочила из лодки.
Тут только я заметил, что течение из речки успело развернуть нашу лодку и теперь она стояла кормой к устью и медленно сползала в море.
Я быстро взялся за весла. Я надеялся развернуть лодку, табаня левым веслом и изо всех сил работая правым. Однако она почти не сдвинулась с места, а правое весло выскочило из уключины, и ремешок сполз к лопасти.
Я начинал волноваться. За это время несколько мелких волн, слегка забрызгав лодку, прошли под нами. Только я вытянул ремешок и всадил весло в уключину, как заметил совсем близко крупную волну. Она приближалась без плеска, как хищник. Я бешено заработал веслами, хотя уже понимал, что поздно. Если бы я выскочил в воду, может быть, успел бы поставить лодку кормой к волне, сейчас она стояла лагом.
Еще секунда, и волна приподняла нас, хлынула через борт и завертела, как щепку. «Только бы она не ударилась головой обо что-нибудь», — успел я подумать о девушке.
Нас выбросило, и через мгновение я почувствовал, что очутился в мутной прибрежной воде. Только хотел вынырнуть, как ударился головой обо что-то твердое, — лодка пришлепнула меня, как сачок бабочку.
Я не успел испугаться и попытался пронырнуть в какую-нибудь щель, но лодка плотно стояла в песке.
Тогда я, зарываясь пальцами в песок, ухватился за борт и стал изо всех сил тянуть, чтобы перевалить ее через себя. Я чувствовал необыкновенную, упругую силу сопротивления. Оказывается, в таких случаях лодку засасывает, но я тогда этого не знал.
Все-таки мне удалось приподнять борт, я пронырнул и выбросился на воздух, и, когда голова моя очутилась над водой, мне показалось, что небо стремительно врывается в глотку.
Придя в себя, я вспомнил о девушке и увидел ее. Она стояла на берегу и выжимала волосы, поглядывая в сторону моря. Видно, волна ее выбросила на берег. Хорошо, что не ушиблась; правда, берег здесь довольно безопасный песок.
Она очень здорово выглядела, облепленная мокрым сарафаном, с мокрыми смуглыми ногами, с крепким пучком волос в руках.
Но разглядывать ее было некогда. Стоя по грудь в воде, я выволок лодку, толкая ее вместе с набегающим накатом. Она была тяжелая, но ярость и возбуждение придавали силы.
Перетащив лодку через линию прибоя, я перевернул ее и слил воду, а потом совсем вытащил на берег. Одно весло сорвалось. Но я его нашел тут же. Его раскатывал прибой.
Я подошел к девушке. Она посмотрела на меня и рассмеялась.
— Ну и вид у тебя, — сказала она. — Но знаешь, это был самый счастливый и самый длинный день в моей жизни.
— Тем более что он еще не кончился, — сказал я и стал снимать мокрую одежду. Я хотел похвастаться тем, что чуть не утонул, но потом решил пока об этом не говорить.
На том берегу речки, на бульваре, столпились зеваки. Они глядели на нас. Они всегда там стоят. Следят за рыбаками или ждут, когда кто-нибудь перевернется вместе с лодкой перед входом в устье. Сегодня мы доставили им это удовольствие. Я ничего не имел против, так как в общем все обошлось благополучно.
Я вынул из заднего кармана брюк кошелек с деньгами, заглянул в него. Он был почти сухим. Я выжал брюки и рубашку, вытянул их, чтобы они разгладились, и распластал на песке, положив на них камни. То же самое мы проделали с ее красным сарафаном. Потом мы легли на песок. Он был теплым, и было приятно вжиматься в него усталым, озябшим телом. Солнце грело спину, земля покачивалась и уплывала куда-то. Мы лежали, уткнувшись головами в песок. Я изредка поглядывал на лодку, но волны до нее не доходили.
Было приятно лежать на нежарком песке, чувствуя, как медленно покачивается берег, а рядом лежит девушка с тяжелыми волосами, которая совсем недавно была чужой, а теперь лежит рядом как ни в чем не бывало.
Все-таки странно…
— Пора собираться, — сказал я, чувствуя, что песок остывает.
Солнце низко висело над морем за дальним мысом над маяком. Белый столб маяка четко выделялся на фоне темной полосы леса. Казалось, солнце передает ему дежурство, а заодно и кое-какие советы по вопросам освещения.
Я вложил весла в лодку и переволок ее до речки. Вытолкнул ее в воду, схватился за цепь и волочил против течения, пока не выволок из узкого коридора на широкую спокойную гладь.
Здесь вода была почти неподвижна. Лодка уткнулась носом в низкий берег. Для прочности я ее немного вытянул и пошел одеваться.
— Как мы пойдем, — сказала она, натягивая на себя сарафан и расправляя складки, — мама, наверно, испугается.
На самом деле она выглядела очень нарядно. Сарафан ее до пояса был таким узким, что сидел на ней плотно и гладко, как хорошо набитый ветром парус. А юбка такая широкая, и на ней было столько своих складок, что несколько складок, добавленных морем, только придавали законченность портняжному искусству. Я еще раз убедился, что море ничего не портит, оно только подчеркивает то, что есть.
Она попросила застегнуть ей «молнию» на спине. Я смотрел на золотистую лужайку под курчавым кустом волос, озаренную заходящим солнцем. Гордая и легкая линия спины была как бы воспоминанием о крыльях или, может быть, как ожидание крылатой судьбы.
Пропитавшись морской солью, замок змейки двигался медленно и со скрипом. На мгновение я почувствовал себя средневековым стражником, запирающим на ночь городские ворота.
Плыть по речке, неподвижной, как пруд, после бурного моря было странно и смешно, как если в плохую погоду, приземлившись с парашютом, раскрыть зонтик и топать под ним до ближайшего населенного пункта.
Мы проплывали мимо пограничника. Он стоял под грибком у входа в речной причал. Он отметил прибытие лодки и теперь бдительно вглядывался в девушку, словно стараясь угадать, не подменил ли я ее кем-нибудь. А может, он просто глядел на нее, и только военная форма придавала ему бдительный вид.
Мы подошли к нашему причалу. Я вытащил цепь и, обмотав ее вокруг железной балки, повесил замок. Проверив, хорошо ли он закрыт, я аккуратно положил ключ в задний карман. Как и всем людям, безалаберным от природы, мне доставляло удовольствие делать что-нибудь четко и чисто.
Стоя на причале, она глядела на меня сверху вниз, и я чувствовал, что ее раздражает моя хозяйственность. Нам предстояло пройти берегом речки мимо причалов, где рыбаки, сгрудившись вокруг столика, шлепают костяшками домино. Я знал, что это ей неприятно, но другой дороги не было.
— Как будто запер квартиру. — сказала она усмехаясь, когда я поднялся на причал.
Я промолчал. Мы прошли мимо рыбаков. Они нас даже не заметили. Я попрощался с пограничником, и мы, покинув узкую, как мышеловка, тропку над причалами, вышли на улицу.
Здесь она снова оживилась и взяла меня за руку.
Были теплые, темные сумерки. Фонарей еще не зажигали. Мы шли по малолюдной улице, обсаженной огромными старыми платанами. Сарафан ее тускло краснел в темноте, как будто из него медленно выходило солнце этого дня.
На балконе дома, где жила девушка, стояла ее мать и, облокотившись о перила, смотрела в сторону моря.
— Мама! — закричала девушка и махнула ей рукой. Мать ее, разглядев нас, улыбнулась и покачала головой. Она была освещена светом из комнаты.
Девушка заторопилась. На следующий день я уезжал в командировку на несколько дней. Мы договорились, что я позвоню, как только приеду. Она протянула мне свою длинную руку, и мы очень хорошо попрощались. Я смиренно раскланялся с ее мамой и перешел улицу.
Мне очень хотелось есть и пить. Меня все еще покачивало от моря и усталости. Я пошел в ресторан с летним двориком, со столиками под камфаровыми деревьями и персидской сиренью. Это единственный ресторан в нашем городе, где тебя прилично покормят, даже если ты не родственник шеф-повара и не знатный турист.
Мне принесли шашлык, мамалыгу и целый сноп зелени. Народу в ресторане было мало, официанты закусывали и пили, стоя у буфета. Они готовились к встрече с вечерними клиентами.
Меня все еще покачивало, но после нескольких стаканов вина я сбил качку встречным потоком, и в голове у меня установилось благодушное равновесие. После выпитого я почувствовал, что день сильно отодвинулся, но оставался ясным и чистым, как в перевернутом бинокле. Я понял, что все предыдущие дни и годы я шел к нему, даже если шел в противоположном направлении.
На эстраде, похожей на половину гигантской скорлупы грецкого ореха, начали собираться музыканты. Они вынимали и разворачивали инструменты, как плотники-сезонники.
Я поздоровался с ударником. Он бывший военный моряк. Теперь он днем дамский парикмахер, а вечером эстрадный музыкант. Днем укладывает прически, а вечером треплет их бешеными африканскими ритмами.
Акоп-ага принес кофе. Величественный сухой старик, с лицом как старинные восточные фрески. Он египетский армянин сирийского происхождения, всю жизнь проживший на юге Франции. Может, поэтому он варит лучший турецкий кофе в городе. Несколько лет назад он приехал в нашу страну как репатриант.
После двух чашек кофе я почувствовал себя чемпионом счастья, и я улыбался сам себе тихой улыбкой мошенника, может быть потому, что человек еще не слишком привык быть счастливым".
Ну нет, подумал Сергей, вспоминая дневник, этого мы так не оставим. Мы сейчас же, не сходя с места, разоблачим того липового чемпиона.
Так что же случилось потом? Да, да, что случилось потом, что помешало вам продолжить на суше ваш роман, столь трогательно начатый на море? Короче говоря, почему вы не вместе?
Сергей затруднялся на это ответить. Тут была загадка, которую он мог разрешить, но не хватило духу перешагнуть через собственный стыд. В сущности, вот что он знал. Через год после описанного лета она окончила медицинский институт и работала в одном из городов Урала. В том же году Сергей приехал в Москву для поступления в аспирантуру Института общественных наук. Примерно раз в неделю он здесь встречался с одним из своих товарищей по институту. Звали его Венечкой.
В то лето, когда Сергей познакомился со своей девушкой, Венечка отдыхал в Мухусе с целым выводком знакомых ему девушек. У него были странные, многосторонние отношения с девушками, что всегда удивляло Сергея. Сам Сергей на это не был способен.
Венечка умел ухаживать за одной, дружить и делиться своими впечатлениями об этой девушке с другой и поддерживать чисто интеллектуальную дружбу с третьей.
Внешне они как-то все переплетались, да и не только внешне. То есть иная девушка, с которой он был связан интеллектуальной дружбой, вдруг обнаруживала такие свойства интеллекта или души, которые настолько радовали и удивляли его, что он стремился немедленно закрепить завоевание этих свойств более нежной, более интимной дружбой.
Тогда эта девушка занимала место той, за которой он до этого приударял, а предыдущая, что характерно для психологической атмосферы, окружавшей Венечку, не совсем исчезала из поля его зрения, а только несколько отходила с переднего плана, полудобровольно отодвигалась на такое расстояние, откуда она могла быть призвана снова, и нередко она снова призывалась — не то по причине своего интеллектуального дозревания, не то по причине умственного или какого-то еще усыхания его последней фаворитки.
Еще в институтские годы и после института в особенности он так и двигался по жизни с этим незлобно клубящимся роем, вызывая постоянное удивление Сергея.
Бывало, они играют в шахматы в комнате Венечки, а одна из его свиты сидит тут же, чего-то дожидаясь, чего-то почитывая, чего-то помогая по хозяйству. Или отвечая на звонки, причем ответами дирижировал сам хозяин, подслушивая в трубку голос звонящего, точнее, звонящей, и подсказывал девушке, что надо отвечать; нередко ответ заключался в том, что его, Венечки, нет дома.
Сергей замечал, что одна и та же девушка бывала в роли отвечающей, что его нет дома, и в роли получавшей ответ, что его нет дома, и получавшей этот ответ именно от той девушки, которой она же накануне говорила по телефону, что его нет дома.
На вопросы и возгласы веселого недоумения по поводу этих бесконечно роящихся возле него девиц Венечка ему неизменно отвечал:
— Они меня взбадривают…
Вот в этой-то компании, когда товарищ его отдыхал в Мухусе, он встретил девушку (хотя приехала она со своей матерью), в которую влюбился и с которой провел чудный месяц.
Разумеется, он был уверен, что она не имела с его товарищем никаких отношений, кроме чисто дружеских. У Сергея, во всяком случае, ни разу не возникло никакой тени ревности или недоверия к дружественности их отношений. И вот через год их знакомства и переписки Сергей приехал в Москву сдавать экзамены и довольно часто встречался со своим товарищем.
В тот день они по телефону договорились о встрече, и, когда Сергей пришел к Венечке домой, дома его не оказалось. {140} Мать его пригласила Сергея в комнату, сказав, что Венечка выскочил куда-то. Это было на него очень похоже. В последнюю минуту после звонка он мог спохватиться, что назначил кому-то свидание где-нибудь неподалеку от своего дома, и побежать туда.
Сейчас явится с какой-нибудь девицей, думал Сергей, похаживая по комнате. Взгляд его упал на письменный стол, где лежало раскрытое письмо. Именно потому, что почерк был до удивления знаком Сергею, он, не думая ни о чем, как-то машинально пытаясь понять, почему этот почерк ему так знаком, прочел одну фразу, которой кончалось письмо: «Смотри, чтобы Сергей как-нибудь случайно не прочел…»
Это было письмо его девушки, его возлюбленной! Оглушенный случившимся, Сергей отошел от стола и сел на диван. Минут двадцать или тридцать он посидел на диване, друг его не приходил, и он потихоньку вышел из дома и больше никогда туда не приходил, хотя иногда, случайно, они продолжали встречаться. Ни Сергей, ни Венечка никогда не затевали разговора об этом письме, и Сергей вообще не знал, знает ли Венечка о том, что он видел это письмо.
Дважды после этого он получал письма от своей девушки, но, так и не ответив ей, он постарался о ней забыть. Как много он об этом думал, как часто перебирал в уме случившееся, так и не сумев разобраться до конца…
— Ты должен был прочесть это письмо…
— Я не мог… Мне было бы ужасно стыдно читать его…
— Но если бы ты знал, что твой друг никогда не войдет в спою комнату, ты бы прочел его?
— Да, я бы прочел его обязательно.
— Значит, дело не в том, что тебе стыдно было бы читать письмо, адресованное не тебе, а стыдно было бы, что твой друг догадается об этом?
— Да, хотя я сознательно никогда не читал не адресованных мне писем, если мне их не давали читать…
— Значит, ты не прочел письмо потому, что тебя ужасала мысль, что тебя застукают за чтением письма?
— Да. Или по выражению моего лица он догадается, что я читал это письмо…
— Но подумай, только ли это тебе мешало прочесть письмо?
— Нет, не только…
— А что еще?
— Интуитивная боязнь узнать что-то такое о ней, может быть какую-то интрижку, одним словом, что-то такое, что унизит нашу любовь и вынудит меня порвать с ней…
— Но ведь ты и так порвал с ней?
— Да, но это потом. Уже в результате осознанной обиды, оскорбленного самолюбия я порвал с ней… Но тогда была именно эта боязнь потерять ее, узнав о ней что-то унижающее.
— А может, еще какие-то соображения были?
— Да, наверное, было еще одно соображение, но оно связано с предыдущим. Соображение это можно осознать так — я боялся, узнав какую-то чудовищную правду о ней, необходимости действия… Сама необходимость действия заранее сковывала меня…
— Действие это могло быть связанным с твоим Венечкой?
— Нет, этого я не думал и не думаю сейчас. Но оно отчасти и было связано с ним, как необходимость объясниться на первой стадии, то есть хотя бы сказать ему, что я читал это письмо. О роли его в этом деле у меня есть свои догадки. Но первое, что я тогда испытал, была пронизывающая боль оттого, что они переписываются без моего ведома. Я сейчас не думаю, что он сознательно скрывал от меня эту переписку, он мог просто не придавать этому значения.
— Короче говоря, ты собирался жениться на ней?
— Да, я собирался. Я думал, как только я поступлю в аспирантуру и обоснуюсь в Москве, мы съедемся.
Относительно Венечки у меня есть еще одно соображение. Я не отметаю и мысли, что он сознательно подложил мне это письмо. Зная, что я собираюсь на ней жениться, и зная мои взгляды на отношения со своей девушкой, то есть на необходимость полной взаимной чистоты, и зная из содержания этого письма, что она не тянет на этот уровень, и не желая лично вмешиваться и тем самым как бы предавать ее, он мог подложить мне это письмо, чтобы я сам как бы случайно узнал обо всем и сам делал свои выводы.
В самом деле, странно было забыть на столе письмо такого содержания, да еще перед приходом человека, для которого содержание этого письма — дело если не жизни, то хотя бы чести… Если он это сделал намеренно, то это говорит о необыкновенном благородстве его души.
— Так ты с тех пор и не пытался узнать ни о содержании письма, ни о том, как оно тогда попало на стол?
— Нет, мне было ужасно неловко затевать этот разговор с Венечкой, а ее я больше никогда не видел. Знаю стороной, что она трижды была замужем… Наверное, это тоже о чем-то говорит, хотя никаких прямых улик у меня нет, кроме фразы из этого письма. Безусловно, фраза означала некое предательство по отношению ко мне… Косвенно, опять же, это задевает и Венечку. Задевает в том смысле, что ведь если человек совершил предательство, он ведь не всякому доверит его, особенно в письме. Тут удовольствие и описать забавную интрижку, и знать, что тот, кто будет читать об этой интрижке, тоже получит удовольствие. Иначе не напишешь…
Но если предположить, что он нарочно подсунул мне это письмо, значит, он вдруг встал над обычным уровнем своей нравственности, понял, что, зная такое и зная, что я собираюсь на ней жениться, он ставит себя в положение соучастника предательства.
— Но где же правда, наконец?
— Правда в том, что было предательство, была готовность доброжелательно выслушать содержание этого предательства… Все остальное уже домыслы. Конечно, если он вдруг подсунул мне это письмо, пытаясь таким деликатным образом открыть мне правду, я бы и сейчас, через многие годы, обнял его, как брата… Но, в общем, это маловероятно…
— Ну хорошо… С тех пор прошло уже столько лет, скажи, ты сейчас не жалеешь, что тогда не прочел это письмо?
— Через минуту после того, как я вышел из его дома, я уже жалел об этом. Но ведь человек так устроен, что довольно часто испытывает сожаления такого рода. Каждый раз, делая выбор между личной выгодой и порядочностью, и делая его в пользу порядочности, мы в той или иной степени испытываем сожаление. Но в том-то и дело, в том-то и выбор, что, если бы мы предпочли то, что я назвал личной выгодой, а правильней было бы это назвать низкой выгодой, наши сожаления, наши угрызения совести были бы неизмеримо сильней. Человек, я имею в виду настоящего, порядочного человека, не шагает по жизни, как думают некоторые, а идет балансируя, и именно это балансирующее движение, то есть движение, которое отражает и тягу сверзиться, и силу, останавливающую его от падения, это балансирующее движение заключает в себе пластический образ личности, побеждающей собственную низость.
— Ну, а все-таки, скажи, ты жалеешь сейчас, что не прочел это письмо?
— Добавлю ко всем снижающим мою маленькую победу над собой обстоятельствам еще одно. Хотя я тогда и не думал об этом, но это неосознанно входило в суть моего поведения. Дело в том, что я от природы лишен того, что называют артистизмом. Я не жалею об этом, но я лишен этого дара или почти лишен, если совсем без этого нельзя жить. Так вот, я чувствовал, что, прочитав письмо и оставшись в доме Венечки, я не смог бы сыграть образ человека, который ничего не читал и ничего не знает. У меня, между прочим, тогда мелькнула смешная мысль: схватить письмо, убежать с ним в туалет, там его прочесть и, если в это время придет Венечка, разорвать его и выбросить в унитаз, а если не придет, снова положить на место. Но я ничего не сделал потому, что при всех высказанных обстоятельствах главным все-таки был стыд…
— Ну, а все-таки, между нами говоря, ты жалеешь, что тогда не прочел это письмо?
— Ну, жалею, жалею! Иначе и разговора об этом не было бы! И это правда. Но правда и все остальное, о чем я говорил.
—
…Теперь лодка развернулась и шла вдоль огромного обрыва, поросшего сверху дубовой рощей, живописной в своей корявости. Гора эта слева опускалась пологим спуском к рыбачьему поселку, где жил Володя Палба. Если смотреть дальше вдоль берега, виден был полукруг мыса с призраками небоскребов, как бы висящими в воздухе от расстояния.
Это были корпуса новых курортных гостиниц, недавно построенных на Оранжевом мысе. В самых комфортабельных корпусах отдыхали иностранцы. Но внешне здания ничем не отличались друг от друга, все они были высокие, воздушные, красивые.
Совсем близко от лодки прошел глиссер, за которым на канате тянулся морской велосипед. Там сидел толстый человек в трусиках и важно нажимал ногами на педали. Колеса велосипеда бесплодно пахтали морскую воду.
Моряк, сидевший за рулем на глиссере, подмигнул Володе. Тот, что сидел на морском велосипеде, не переставая педалить, важно посмотрел в сторону лодки и отвел глаза.
Сергею казалось, что он должен был проявить некоторый юмор по отношению к своему странному иждивенческому путешествию на морском велосипеде, но человек никакого юмора не проявил, и они прошли мимо их лодки несколько раз, сильно качнув ее своей волной.
— Теперь еще бережне'й! — сказал Володя, и Сергей стал поворачивать лодку.
Они собирались рыбачить в начале маленького залива, куда направился глиссер с велосипедистом. В глубине этого залива, среди реликтовых сосен, зеленело здание санатория. Территория его пляжа была отделена от остального берега розовой пластмассовой стеной.
— Па, кефаль играет, — крикнула Женя.
Сергей посмотрел в сторону протянутой руки девочки и увидел метрах в сорока от лодки, ближе к берегу, какое-то бурление воды, словно в этом месте из глубины моря били ключи. Потом он заметил, что в этой бурлящей воде появляются какие-то черные точки. Он догадался, что это рыбы высовывают носы из воды. Одна, две, три, четыре, пять… Трудно было сосчитать, сколько их там. Может, десять, может, пятнадцать рыб. Некоторые из них вдруг исчезали, а потом снова появлялись, или на их месте появлялись другие. Сергей почувствовал волнение. В тишине ему показалось, что он слышит какой-то хлюпающий звук.
— Тише, — сказал Володя, — подгребай, не вынимая весел.
Он наклонился и, пошарив в ящике с рыбачьими принадлежностями, достал большой крючок-тройник, оборвал ставку самодура, привязал тройник к леске спиннинга. Теперь он стоял на кормовой банке, высокий, худой, по пояс голый, в закатанных штанах, обнажавших крепкие, мускулистые икры.
Он знаками показал, чтобы Сергей продолжал подгребать как можно тише. Володя обеими руками держал бамбук спиннинга, слегка развернувшись назад, как разворачиваются метатели диска.
Сергей изо всех сил налегал на весла, отяжелевшие оттого, что он не вынимал их из воды. Они подошли еще ближе, и стал ясно слышен чмокающий звук, доносившийся оттуда, где играла кефаль. Володя показал рукой, чтобы Сергей перестал грести. Сергей бросил весла. Лодка беззвучно двигалась по инерции. То ли от волнения, то ли оттого, что он перестал грести, он вдруг услышал густой телесный запах разогретого моря.
Володя резко развернулся, и шнур спиннинга со свистом полетел по воздуху, и тройник, взметнув небольшую струйку воды, упал в бурлящий водоворотик. Хлестанув по воздуху удилищем, Володя сделал подсечку. Но, видно, тройник не зацепил кефаль.
Поскрипывая катушкой спиннинга, Володя быстро стал наматывать шнур. Кефали ушли в глубину. Какая-то чайка, заметив в воде быстро движущийся тройник, спикировала на него и некоторое время трепыхалась у воды и шла вслед за двигающимся в воде тройником, пока не догадалась, что предмет этот имеет отношение к лодке с людьми. Жалобно скрипнув, она поднялась и улетела в сторону.
— Па, вон они, — сказала девочка и показала рукой в сторону берега. Метрах в ста от лодки снова появился таинственно бурлящий круг.
Сергей стал грести и снова подошел к танцующим рыбам метров на сорок. И снова шнур с тройником со свистом пролетел по воздуху и опять с фантастической, как думалось Сергею, точностью попал в этот бурлящий круг диаметром с соломенную шляпу. Володя подсек, и показавшаяся Сергею громадной рыба выпрыгнула из воды.
— Есть! — закричал Володя и стал наматывать шнур на мучительно заскрипевшую катушку.
— За хвост, па! — крикнула девочка.
Володя изо всех сил накручивал шнур на катушку, удилище то и дело прогибалось, хотя он старался держать его так, чтобы образовывалась прямая линия от шнура к удилищу. Но, видно, рыба дергалась под водой в разные стороны, и удилище то и дело судорожно прогибалось.
Вдруг рыба выплеснулась из воды, просеребрилась в воздухе и яростно плюхнулась в воду.
— Боюсь, уйдет, — сказал Володя сквозь зубы, продолжая наматывать шнур на мучительно скрипящую катушку, — плохо зацепилась.
Вдруг он остановился и опустил удилище.
— Что ж ты! — крикнул Сергей, страшно волнуясь.
— Ушла! — сказал Володя, и взгляд его внезапно опустел. Теперь он вяло продолжал наматывать вяло провисший шнур.
— Все-таки здорово, — сказал Сергей, вспоминая, как рыба второй раз выпрыгнула из воды и изогнулась в воздухе, словно пытаясь, а может, и в самом деле пытаясь перекусить шнур.
— Плохо зацепил, — сказал Володя, вздохнув. Он уже намотал весь шнур и осматривал тройник. На нем не осталось никаких следов. — Давай я погребу, — предложил Володя и, отложив свой спиннинг, уселся на место Сергея. Сергей сел на корму.
Он решил попробовать ловить на ходу. Он взял свой спиннинг в руки, осторожно отцепил крючки от катушки, размотал ставку и пустил ее в воду. Тяжелый свинец быстро стал раскручивать катушку, и ставка, проблеснув крючками, ушла в воду. Он выпустил метров двадцать шнура, и шнур, увлекаемый движением лодки, вытянулся, и Сергей время от времени мягко, чтобы не сорвать ставку, подтягивал шнур, чтобы приманить рыбу игрой блестящих крючков.
Несколько раз ему попадались одинокие ставридки. Раз он подумал, что тянет какую-то большую рыбу, но это оказалась игла. Длиной в полметра, серебристое круглое тело и длинный клюв болотной птицы.
— Ты смотри, игла стала появляться, — сказал Володя, глядя на прыгающую и извивающуюся на дне лодки рыбу.
Сергей снова опустил в воду ставку. Вдруг он почувствовал живое, сладкое трепыхание внезапно отяжелевшего шнура.
— Стой! Стой! — крикнул он, боясь, что ставка не выдержит сопротивления тяжести рыб и движения лодки. Сергей осторожно и равномерно крутил катушку, и все время нетерпеливо смотрел за борт, и наконец увидел приближающуюся станку с белыми проблесками рыб. Казалось, на ставке очень много рыбы, но, когда он поднял ее над водой, на ней оказалось пять мелко трепыхающихся ставридок, и одна из них плюхнулась в воду, прежде чем он поймал качающуюся ставку. Дрожащей рукой он снял с крючков четыре ставриды и бросил их на дно лодки.
— Видно, напали на стаю, — сказал Володя, поднимая весла, -попробуем.
Он оторвал тройник, привязал к шнуру готовую ставку и отдал свой спиннинг дочери. Сам он стал ловить просто со шнура, намотанного на большую пробковую катушку.
Сергей несколько раз вытаскивал по одной, по две рыбы. Володя каждый раз вытаскивал в два раза больше, чем Сергей и девочка. Но у него была длинная ставка, крючков на пятнадцать. Сергей про себя подумал с обидой, что напрасно хозяин сделал ему ставку покороче. Но рыба внезапно исчезла и уже ни у кого не шла.
— Случайная стая, — сказал Володя.
— Нас здорово отнесло, — поправила его дочка. Володя молча взял в зубы шнур и, сбросив весла на воду, сильными гребками, так что от носа в обе стороны пошла волна, стал грести на старое место. Теперь они стояли напротив самого начала подковы залива.
Они снова начали ловить, и у хозяина с первого же заброса подцепилось множество ставридок.
— Со дна? — спросил Сергей дрогнувшим от ревности голосом.
— С полводы, — сказал Володя, лениво отряхивая ставку и ловко отцепляя ставрид, которые слишком крепко сидели на крючке.
Сергей стал быстро разматывать шнур в глубину, то и дело, через каждые два-три метра, останавливаясь и пытаясь подсечь. Но рыбы не было.
— Смотри! — сказал хозяин и показал на ослабевший шнур. Было похоже, что грузило легло на дно, и, естественно, шнур ослабел, и пытаться разматывать его было бессмысленно.
— Дно? — спросил Сергей, не понимая, в чем дело.
— Рыба не пускает, — сказал Володя горделиво и стал медленно вытягивать шнур. Сергей смотрел в воду. Огромная, изломанная цепочка приближалась к поверхности воды. Когда хозяин, встав на банку, вынул ставку, всю унизанную дрожащей рыбой, в воздухе стояло серебристое мерцание, и звук трепыхающихся хвостов был похож на звук крыльев ласточек, которые трепещут у гнезда. Звук далекого детства в деревенском доме дедушки. Как давно Сергей не слышал этого звука, да и где он, дедушкин дом!
Сергей снова стал опускать шнур, время от времени подсекая. Вдруг он почувствовал, что шнур потяжелел, словно налился соком, и он стал его выбирать, и шнур по дороге еще сильнее потяжелел, словно продолжал наливаться соком, и это было ощущение счастья, везенья, полноты жизни. Он вытащил ставку. На ней было семь ставрид.
— Семь, — сказал Сергей, чтобы все видели. Он начал дрожащими от волнения руками снимать рыбу, но снимать было страшно неудобно, потому что одной рукой она не снималась, а взяв рыбу обеими руками, он не знал, куда деть удилище спиннинга. В конце концов, сильно волнуясь, он, зажав удилище между ног да еще подбородком прижав его к телу, добился некоторой устойчивости удилища.
Но пока он с ним возился, произошла главная ошибка. Конец ставки с грузом оказался на дне лодки, натяжение ставки исчезло, и бьющаяся рыба за полминуты запутала всю ставку. Сняв рыбу и чуть не плача от волнения (надо же запутаться именно тогда, когда пошла хорошая рыба!), он стал распутывать ставку, стараясь вдуматься, где, куда идет какой узел, и уже заранее зная, что не распутает, и все-таки упорствуя, как в школе, когда, запутавшись в контрольной работе, уже после звонка пытался что-то сделать, но сам знал, что уже ничего сделать не сможет, и тупо продолжал думать, а учительница уже ходила между рядами и отбирала последние тетради.
Так и сейчас он занимался распутыванием ставки, а в это время хозяин вытащил еще одну гирлянду, и видеть это было мучительно — как он спокойно стряхивает рыбу со ставки, а если рыба не стряхивается, он, поймав ее ладонью, легко, двумя пальцами отделяет ее от крючка.
Теперь Сергей вынужден был признать правоту хозяина, когда он сделал ему сравнительно небольшую ставку, с восемью крючками, а не с пятнадцатью, как у него самого. Такую ставку он сразу же запутал бы. Да и эту, проклятую, сумел запутать.
У Володи тоже перестала брать рыба, и это несколько облегчило мучения Сергея, но никак не облегчило распутыванье ставки.
— Па, опять отошли, — сказала девочка.
— Что там у тебя? — наконец спросил хозяин. Сергей давно ждал этого вопроса.
— Да запутался, — ответил Сергей, стараясь скрыть отчаяние.
— Дай посмотрю, — сказал Володя, и Сергей протянул ему свою ставку. — Садись на весла, — добавил он и пересел на корму, продолжая оглядывать запутанную ставку Сергея.
Сергей радостно пересел на весла и стал ровно и сильно грести. Ему очень неприятно было, что он запутался, потому что он оказывался совершенно беспомощен, когда и раньше, бывало, запутывалась леска.
Действуя зубами и пальцами, хозяин быстро распутал его ставку, и когда они снова подошли к тому месту, где ловилась рыба, он уже снова опускал шнур в воду. Но теперь рыба почти совсем не ловилась.
— Случайная стая, — опять повторил хозяин свою версию, как будто неслучайная стая должна стоять на месте, а случайная может быстро передвигаться. — У меня что-то подцепилось, — вдруг сказал он.
— А что? — спросил Сергей.
— Не пойму, — сказал Володя, прислушиваясь к шнуру, — а-а, скорпионы.
Он выбирал шнур, а Сергей, свесившись с лодки, внимательно смотрел в воду. Наконец появилась ставка. На самых нижних крючках ее он увидел две рыбы, одну большую, величиной с охотничий нож, другую поменьше, с ладонь. Спины обеих рыб были покрыты розовыми хищными пятнами.
— Видишь, на спине? — спросил хозяин, вытянув ставку и держа ее за бортом.
На спине, особенно заметный у большой рыбы, торчал плавничок, вроде маленького черного пиратского паруса. Плавничок этот сокращался, то складываясь в колючку, то нервно развертываясь.
— Не дай бог, ударит, — сказал Володя просто и, все еще держа одной рукой ставку подальше от лодки, стал искать в ящике, чем бы оглушить рыбу. Покамест он искал, маленький скорпион слетел с крючка и нырнул в глубину, а большой яростно трепыхался, и колючий пленчатый плавничок на спине то складывался, то, злобно напрягаясь, разворачивался.
Володя достал гаечный ключ, подвел ставку к наружному борту лодки и, когда скорпион, качавшийся на ставке, притронулся к борту, двумя-тремя ударами размозжил ему голову.
После первого удара, почти не задевшего его, скорпион с такой силой откачнулся, что чуть не долетел до Сергея, склоненного над бортом. Сергею показалось, что скорпион в последнее мгновение напряг свой ядовитый плавник, чтобы хотя бы этим плавником дотянуться до него.
Сергей вздрогнул и отпрянул. Вторым и третьим ударом Володя размозжил ему голову и, уже рукой обхватив расплющенную голову, сдернул дряблое тело рыбы и выбросил его в море. Скорпион медленно пошел ко дну.
Они еще некоторое время порыбачили, но больше рыба не шла.
— Случайная стая, — сказал Володя, и они пошли поближе к берегу, чтобы ловить разную рыбу на наживку.
Сергей вынул сигарету и с наслаждением закурил, откинувшись на корму. Он почувствовал, что скучает по жене, и ему это было приятно. В последнее время в их отношениях появилась какая-то трещинка, но он не мог разобраться в том, что происходит между ними.
Он не знал, как это себе объяснить, просто порой вставало ощущение какого-то тупика. А может быть, дело не в ней, а в работе?
Сергей Башкапсаров преподавал древнюю историю в московском институте, расположенном за городом, в довольно живописной местности на берегу Москвы-реки.
Пять лет назад он защитил кандидатскую диссертацию на тему «Идеология древней Спарты». Защитил, судя по всему, блестяще, один из оппонентов даже предлагал слегка доработать диссертацию и защищать ее как докторскую. В институте, от директора до уборщиц, все к нему относились хорошо, а некоторые даже любили его. Во всяком случае, он так думал. Природа наградила его огромной доброжелательностью, и это волей-неволей вырывалось наружу и чувствовалось людьми.
Ему позволено было говорить, и не только на научных советах, больше, чем другим. И он говорил, но в то же время нельзя было сказать, что он злоупотреблял хорошим отношением к себе.
Он знал, что в своей области он продвинулся чуть-чуть дальше существующих научных представлений, и это давало ему ощущение прочности своих возможностей. Именно это ощущение прочности своих возможностей, понимание того, что он имеет свою, новую точку зрения на некоторые достаточно важные старые проблемы, уверенность, что эта точка зрения верна, заставляли его особенно медленно, кропотливо, всесторонне исследовать свою тему, чтобы представить ее не только во всей полноте научной аргументации, но и во всей эстетической полноте, дающей сладостное ощущение утоленности истиной.
Формально работа его называлась «Нравственный тип идеологии древней Спарты», она была продолжением старой его работы, хотя острие мысли, суть ее состояли в сравнении идеологии древней Спарты с другими, более поздними идеологиями, противоположными по целям, но сходными по следствиям, благодаря близости нравственного типа.
— Далась вам эта Спарта, — слегка поморщился директор института, но тему диссертации подписал.
Это было четыре года назад. Время шло, а он все откладывал защиту. И то, что с некоторым скрипом можно было выставить на научное обозрение пять лет назад, сегодня грозило скандалом. И не только скандалом. Само пребывание его в институте, вся его научная жизнь (он не хотел думать: карьера) на этом могли закончиться. В конце концов, он мог бы и не защищаться. Его вполне устраивало его теперешнее положение. Вполне? Да, вполне. Ведь если он овладел какой-то истиной, неужели ему при помощи диссертации нужно ее демонстрировать людям?
Дело не в людях, подумал он, а в чем-то другом. Но в чем? Тут какой-то инстинкт, думал он, инстинкт передачи информации… А может быть, другое, подумал он. Дело в нравственном отношении к истине. Способность пострадать за нее и есть самое полное доказательство нравственного отношения к истине. Без этого никакой истины не существует. Без этого истина — еще один интеллектуальный узор, плетение этого узора… Занятие, недостойное серьезного человека.
Но разве он отказывается принять удар? Надо как можно тщательней подготовиться. Чем безвыходной ситуация, тем лучше должна быть подготовлена работа.
Самое смешное, что жена тоже его торопила. Видимо, она не понимает размер скандала, который предстоит. Или ей кажется, что все обойдется? Или она тайно, сама того не сознавая, ждет этого краха? Нет, конечно. Впрочем, кто его знает…
Или он в самом деле боится рискнуть головой? Ну что ж (вспышка самолюбия), есть чем рисковать.
Руководитель кафедры истории академик Лев Леонидович Скворцов хорошо относился к Сергею Башкапсарову. Он вообще ко всем хорошо относился и, в награду за свое хорошее отношение к людям, к себе относился лучше, чем ко всем остальным.
Он прочел работу Сергея, основу его будущей докторской диссертации, и почти все места, которые больше всего нравились Сергею, отчеркнул безжалостным карандашом. В последующей беседе он намекнул Сергею, что все эти места, так наглядно развивающие мысль Сергея, надо убрать, потому что они слишком выдают его мысль, делают ее слишком выпуклой, и это обязательно вызовет недовольство оппонентов. Надо эти места, хотя они сами по себе и хороши, убрать или затушевать, чтобы спасти главную мысль.
Кроме ясно осознанного практического совета, в том, что говорил и предлагал Лев Леонидович, был и неосознанно раздражавший академика момент. Дело даже не в том, что Сергей Башкапсаров слишком далеко отходил в своей работе от существующих, принятых и одобренных представлений о поднятой проблеме. Но дело в том, что, и отходя далеко от принятых и одобренных представлений о своей проблеме, и копошась поблизости от них, он ни в том, ни в другом случае не чувствовал привязи, той невидимой привязи к одобренным представлениям, которую чувствовали все научные работники, в том числе и он, академик Лев Леонидович.
И кто, как не он, всеобщий любимец Лев Леонидович, порой натягивал эту привязь в своих работах так, что, бывало, наверху даже высказывали тревогу в том смысле, что не оборветесь ли, Лев Леонидович, не слишком ли натянули… Нет, не оборвет Лев Леонидович привязи, на то у него и могучее чутье, на то он и всеобщий любимец, академик, жизнелюб.
А у этого Башкапсарова никакой тебе привязи, весь распахнутый, свободный, ковыряется в проблеме, словно у себя в письменном столе. Вот чего он не чувствует и что придает всей его работе интонацию очаровательной доверчивости, черт бы его побрал!
Хотя Сергей внутренне совершенно не был согласен с Львом Леонидовичем, внешне он почти согласился с ним, во всяком случае кивал на его замечания, правда без особой бодрости. Потом, вспоминая свое поведение, Сергей подумал, что он вел себя так, чтобы сохранить за собой такого сильного сторонника, как руководитель кафедры академик Скворцов. Итак, чтобы спасти полемическую мысль, надо было лишить ее полемической сущности.
Шестидесятилетний академик Скворцов славился своей моложавостью, спортивностью и влюбчивостью. Совсем недавно с присущим ему детским эгоизмом он рыдал у ног своей любовницы, молодой научной сотрудницы, решившей наконец прервать роман с академиком и выйти замуж. Он просил ее не покидать его, хотя у самого была семья, состоящая из жены и троих детей.
Однажды на банкете, разговорившись. Лев Леонидович рассказал, как он катался на яхте с одной очаровательной женщиной, но неожиданно ветер погас, и яхту снесло далеко в море, и за ними был послан пограничный катер, и пограничники сначала ругались, но потом, увидев его удостоверение академика, очень вежливо отбуксировали яхту к берегу. Сергей заметил, как во время этого рассказа посерело лицо жены академика. Сам рассказчик тоже заметил с некоторым опозданием, что в присутствии жены рассказ его звучит не слишком уместно.
— Тогда еще Софочки не было, — добавил он и погладил ее плечо. Получалось, что он академиком был с молодых лет, что не соответствовало истине.
Сергей, конечно, преувеличивал, считая, что хорошее отношение к нему академика Скворцова вызвано тем, что он, Сергей, кавказец, а Скворцов -любитель горных лыж, впрочем, как и водных.
— Ну как, поедем в этом году в Бакуриани? — бывало, спрашивал он у Сергея, и Сергей добродушно соглашался, словно в прошлом году они уже были в Бакуриани и в этом году туда собираются. На самом деле Сергей никогда не бывал в Бакуриани, а горные лыжи видел только в кино.
И когда академик объяснял Сергею, почему главную мысль его работы надо упрятать как можно глубже, Сергею слышалось: что же мне, из-за твоей работы лишаться горных лыж, водных лыж и аспиранточек?
Конечно, для него, для академика Скворцова, риск был ничтожный, а все-таки хоть и риск был ничтожный, но и этого ничтожного риска он не хотел брать на себя.
Иногда Сергею приходила в голову блаженная мысль бросить все: Москву, институт, вернуться на родину, устроиться где-нибудь в горной деревушке, работать в школе и жить себе в свое удовольствие. Краем сознания он этот свой приезд связывал с возможностью присмотреть себе подходящее местечко.
И в то же время он знал, как это маловероятно. А почему бы?.. Все эти мысли в последний год особенно беспокоили его. Они внесли в его отношения с людьми какую-то заторможенность, а ведь он всю жизнь отличался необыкновенной быстротой реакции, непосредственностью, за что и нравился многим.
Ладно, там видно будет, решил он (ничего не решив) и, бросив сигарету за борт, как бы отряхнул от себя неприятные мысли.
Впервые Сергей со своей будущей женой встретился семь лет назад, в институтском кинозале.
Он шел в кино в каком-то странном возбужденном состоянии. У него было ощущение предчувствия любви, какой-то необычайно заманчивой встречи. Ну прямо-таки вот-вот должна была появиться принцесса, в которую он наконец по-настоящему влюбится. Войдя в кинозал, он оглядел зрителей, некоторые из них были его студентки, и они, здороваясь с ним, улыбались ему (смесь почтительности с девичьим любопытством), но, не заметив ничего оправдывающего его предчувствие, он сел на скамью.
Он продолжал чувствовать тревожное любопытство, несмотря на то что дверь уже закрыли, свет погас и началась картина. Постепенно волнение улеглось, и он стал следить за тем, что происходит на экране.
Вдруг он почувствовал, что какая-то девушка села рядом с ним. И тут же он восстановил в памяти, что несколькими мгновениями раньше осторожно скрипнула дверь и кто-то вошел в зал.
Он украдкой посмотрел на севшую рядом с ним девушку, но в тусклом отсвете экрана заметил только большую копну волос и скорее догадался, чем увидел, что лицо у нее приятное. В сущности, он только разглядел слабую, женственно-дегенеративную линию подбородка.
Такая линия подбородка была у девушки, которую он полюбил еще школьником, первый раз в жизни. Струя волнения пронзила его, но он сдерживался, не зная, что делать, и боясь вспугнуть девушку.
Они смотрели какой-то очень старый иностранный фильм. Действие происходило в пустынном африканском поселке. Какая-то жульническая компания пыталась прибрать к рукам еще не разработанные, но, по-видимому, несметные залежи нефти. В эту компанию по ошибке втесался честный инженер, который, сам того не ведая, мешал им, и они собирались его убрать. Но этого инженера полюбила местная девушка, однако европеянка, которая ездила на ослике и была очаровательна в своих якобы незатейливых брючках и рваной ковбойке. В течение всего фильма она пыталась вдолбить в голову этого инженера, что он имеет дело с опасными жуликами и что она неравнодушна к нему. В конце концов инженер влюбился в нее и через свою любовь осознал, с какими опасными жуликами он связался.
— Эта девушка похожа на вас, — неожиданно шепнул Сергей сидевшей рядом с ним девушке.
— А разве вы меня знаете? — спросила она, повернувшись к нему и стараясь разглядеть его. Голос у нее был низкий и хрипловатый. Ужасно приятный голос.
— Да, — вдохновенно солгал Сергей, словно мысленно добавил, что всю жизнь готовился ее встретить и потому имеет право считать, что знает ее.
Она что-то почувствовала. Мысль его дошла до нее в виде телепатического иероглифа, означающего, что надо привести себя в порядок. По крайней мере, проверить прическу. Она слегка притронулась руками к волосам, словно сказала, что если дело обстоит так серьезно, то она, пожалуй, проверит, хорошо ли лежат ее волосы, потому что вдруг и он ей понравится, и тогда будет очень жаль, если ее подведет прическа.
— Странно, — сказала она своим милым, как бы проваливающимся на некоторых звуках голосом, — вы из нашего города?
«Ах, она заочница», — вдруг догадался он, почему такую хорошенькую девушку не разглядел в институте. Ему казалось, и это было похоже на правду, что он не мог не заметить в институте такую девушку.
— Да, — сказал он, голосом давая знать, что он шутит, а шутит потому, что она ему понравилась, вернее, должна понравиться, когда зажжется свет и он ее разглядит, — я парень из вашего города.
Он это сказал, приблизив свое лицо к ней. Он вдохнул облачко ее запаха и это был тот самый запах, какой должен быть, когда девушка нравится.
Ей передались его волнение, его заинтересованность ею, она почувствовала что-то странное в его облике, но что это, не могла понять. Она чувствовала, что для студента он ведет себя как-то странно, а то, что он преподаватель института, ей и в голову не приходило.
— А как наш город называется? — спросила она недоверчивым шепотом.
— Забыл, — удрученно и жарко шепнул он ей на ухо и на мгновение прикоснулся губами к щекочущему завитку волос и к самой мочке. Она вздрогнула и мягко отстранилась, после чего вспомнила его удрученный голос и улыбнулась.
Они некоторое время молча смотрели на экран, где девушка все ездила на своем ослике, все выручала своего инженера, а тот все никак не мог понять, какие жулики его окружают и до чего хороша эта девушка в своих истрепанных брючках и уже готовой развалиться, на радость зрителям, ковбойке.
— А вы аспирант? — вдруг спросила она у него, нащупывая какой-то путь к истине.
— Нет, — сказал он, — я читаю древнюю историю.
— Ври-ите, — протянула она провинциально и, вдруг испугавшись, что это правда, добавила: — Ой, извините…
Когда картина кончилась и зажегся свет, они разом посмотрели друг на друга, и он почувствовал по ее взгляду, что она довольна знакомством с ним, а он ощутил некоторое разочарование, хотя девушка была приятная, даже, пожалуй, больше чем приятная. Но для оправдания его рокового предчувствия она не тянула. Так ему подумалось.
У нее были очень пухлые свежие губы и тяжелые веки, что ему нравилось. Но веки почему-то были красноватые, и ему мельком подумалось, что это когда-нибудь будет раздражать.
Выходя из кинозала, он старался идти рядом с ней с выражением солидной независимости: то ли девушка случайно оказалась рядом, то ли она подошла к нему проконсультироваться по какому-то учебному вопросу.
Они вышли из клуба. Была звездная, теплая майская ночь. Рядом с клубом были расположены небольшие домики, в которых жили преподаватели. Чуть подальше высился многоэтажный корпус общежития студентов. Заросли черемух и сирени цвели вдоль асфальтовой дорожки, ведущей к главному корпусу института, где Сергей все еще жил в общежитии аспирантов.
На лужайке, невидимые за кустами черемух, студенты под гитару пели песни Окуджавы. Вдалеке слышался женский смех. Казалось, лужайка, кусты сирени и черемух и сама ночь пронизаны шевелением и шепотом влюбленных.
— Нет, нет, я пошла спать, спокойной ночи, — сказала какая-то девушка и, раздвинув кусты, вышла на асфальтовую дорожку впереди них. Она прошла мимо, вглядываясь в них с тем особым женским любопытством, которое в темноте старается определить, кто с кем. Тогда как любопытство мужчины в темноте, по наблюдениям Сергея, направлено на попытку угадать — не кто с кем, а как далеко зашли отношения.
Вслед за девушкой на дорожку вышел парень, но, увидев, с какой решительностью она уходит, он снова нырнул в кусты и с алкогольной бодростью недопившего отправился к тому месту, где компания студентов пела песни.
— Я пойду, — сказала она нерешительно, и он почувствовал, что можно еще с ней погулять. Но он и сам не понимал, хочется ему с ней остаться или нет. Она сделала несколько шагов в сторону от асфальтовой дорожки, что означало ее намерение уйти, но и смягченное тем, что на дорожке появился велосипедист. Это был знакомый Сергея, аспирант. Впереди велосипеда дрожал жидковатый свет фонаря, и аспирант в свете этого фонаря увидел девушку, отошедшую от Сергея, удивился тому, что она ему незнакома, и, проезжая, внимательно вгляделся в лица обоих, чтобы определить степень их близости.
Свет велосипедного фонаря осветил нежную линию ее ног, всю ее неуклюжеватую фигуру, как бы неточно стоящую на земле, в светлом легком пальтишке, и Сергей решил, что она все-таки очень приятная девушка.
— Пойдемте до реки и вернемся, — сказал он.
Она неуверенно посмотрела в сторону Москвы-реки, словно прикидывая расстояние и время, которое понадобится для того, чтобы дойти до реки и вернуться обратно.
Они пошли мимо главного корпуса, возле которого на скамейке под большим развесистым кустом черемухи сидело много студентов и студенток. Здесь-то и бренчали на гитаре и пели.
Сергей прошел со своей девушкой примерно в пятнадцати шагах от них, но здесь, у входа в институт, горели фонари, хотя и не очень яркие, но достаточные для того, чтобы он был узнан. Он старался идти так, чтобы, девушка была прикрыта его силуэтом. Ему не хотелось, чтобы ее кто-нибудь узнал. В то же время ему не хотелось, чтобы она заметила этот его маневр.
Когда они подошли ко второму от входных дверей фонарю, скамейка, где сидели и толпились студенты, вдруг замолкла, что было явным признаком того, что он узнан. Сергей почувствовал смущение и тревожную догадку, что они не только узнали его, но и обязательно дадут знать, что его появление с девушкой не осталось незамеченным.
Только они отошли в тень, как со стороны замолкшей скамейки раздалось многозначительное покашливание, на что остальные студенты ответили взрывом хохота.
— Жеребчики веселятся, — сказал он.
— Вас все знают, — ответила она с улыбкой, во всяком случае не показывая, что сама смущена. На самом деле она не смутилась, а в глубине души даже была польщена, что вот она студентка, а прогуливается с молодым доцентом. «Только бы не показаться глупой», — подумала она.
Они вошли в дубовую рощу, почему-то считавшуюся гордостью института, хотя институт существовал не больше двадцати лет, а дубам было по крайней мере лет по сто.
Сергей спросил, откуда она родом, и очень обрадовался, узнав, что в самом деле бывал в этом небольшом чистеньком городке Тульской области.
Когда-то он вместе с аспирантами института ездил в Ясную Поляну, и на обратном пути они остановились на несколько часов в этом городке.
Городок ему так понравился, что он тогда подумал: хорошо бы полюбить ясную, интеллигентную девушку из такого городка и жить с нею всю жизнь.
Он сказал, что и в самом деле был в ее городе, сказал, что любовался необыкновенными могучими липами городского парка, что даже стрелял там в тире.
Она страшно обрадовалась его словам и стала рассказывать о городе и библиотеке, где она работала. Он был рад за ее библиотеку, но ему показалось, что библиотеке уделено слишком много слов, и он спросил, чем занимаются ее родители. Она сказала, что папа у нее старенький, занимается садом, а когда-то был юристом. А мама, сказала она, полыхнув гордостью, лучший гинеколог города. Он засмеялся, почувствовав юмор между глобальностью определения (лучший!) и масштабами этого деревянного городка.
Мысленно он решил остановиться возле самого большого и потому самого тенистого дуба и непременно попытаться поцеловать ее. Теперь они шли сквозь дубовую рощу. Здесь было довольно темно, и он очень бережно вел ее под руку, потому что земля здесь была перевита корнями дубов и тропа была очень бугриста.
Сначала, когда он взял ее под руку, то почувствовал, что она вся напряглась, может быть даже испуганно съежилась, но он так бережно держал ее, так избегал малейшего чувственного намека, что добился своего. Через минуту она совершенно свободно подчинялась его легким, дружеским указаниям.
— А что тут смешного? — спросила она, когда он рассмеялся, узнав, до чего знаменита ее мама. — По-вашему, я хвастунья?
— Нет, — сказал он, снова рассмеявшись, — но когда вы сказали: лучший гинеколог, я подумал — по крайней мере, Тульской области.
— А-а-а, — протянула она и тоже рассмеялась, уловив, в чем заключался юмор.
Ее наивность почему-то заставила его отложить попытку поцеловать ее возле этого дуба. Он решил попытаться позднее, когда они дойдут до берега, до которого оставалось метров пятьдесят, словно она, пройдя это расстояние, могла стать более зрелой.
…Они стояли на берегу Москвы-реки. Пахло водяной сыростью, лягушачьей теплынью начала лета. Звезды тускло мерцали на неподвижной поверхности реки. Ниже по течению смутно угадывались очертания железнодорожного моста. По нему с грохотом пролетел ленинградский поезд, пронося над мостом горящие окна, а по воде огненную полосу, отражение слившихся огней окон.
Светящиеся окна вагонов напомнили ему вдруг кинокадры, которые он собирал в детстве. Далекое, грустное волшебство.
Потом мимо них вверх по течению прошел пароход, весь в праздничных огнях, сдержанно и опрятно шелестя колесами. На корме кто-то стоял, облокотившись о поручни, и, когда корма проходила мимо них, человек, стоявший у борта, бросил в воду сигарету, и она, прочертив в воздухе легкий полукруг, погасла в воде.
И, словно двигаясь в некоторой мистической последовательности: поезд промчался по мосту — первый сигнал, прошелестел пароход — второй сигнал и, наконец, брошенная сигарета — последний сигнал, — он бережно взял ее за плечи и еще бережней притянул к себе и поцеловал ее в нежно светлеющую шею.
Она вздохнула и слегка, словно в ответ на его бережность, боясь быть грубой, отстранила его, и он понял, что она не рассердилась. Он поцеловал ее в щеку, потом в глаза, и она так же слабо отстранялась, и от нее веяло юностью, робостью, робкой доверчивостью…
Все-таки он подумал, что, вероятно, она уже целовалась с мальчиками, и без всякого чувства по отношению к этому, но просто понимая, что это должно облегчить ему задачу, поцеловал ее в губы, в тихие лепестки губ.
— Ой, — задохнулась она и довольно сильно оттолкнула его от себя, -вы так всегда?
«Если удается», — подумал он, но вслух сказал:
— Ну что вы… Просто вы мне очень понравились…
— Правда? — сказала она своим глухим голосом и снова тронула свои темно-русые пушистые волосы.
Он притянул ее голову к себе и поцеловал в душистую копну волос, вдохнул запах солнечного дня, разогретого солнцем растения. Теперь он целовал ее уверенно, и эта уверенность словно передалась ей, и когда он поцеловал ее в один глаз, она доверчиво подставила другой, как будто это была совершенно узаконенная процедура, — если уж целуют один глаз, надо подставлять другой.
Показалась баржа. Она шла вниз по течению. Она шла очень медленно, таща за собой бесконечный караван плотов, груженных лесом.
Когда, затемнив реку, баржа поравнялась с ними, он поцеловал ее в губы — на этот раз долгим поцелуем — и вдруг почувствовал, что ее губы ожили. Он уловил это краем сознания и внезапно уверился, что она впервые чувственно оживает, и он не прерывал поцелуя, и сладость длилась и длилась, а плоты все шли и шли, и от них доносился ровный сильный запах древесины, равномерный всплеск волн, иногда голоса людей, и на некоторых плотах горели костры, которые он замечал краем глаза сквозь сон поцелуя, и казалось, плотам не будет конца, как поцелую, как жизни.
Сам того не осознавая, он вложил в этот поцелуй всю горечь неудачной первой любви, всю горечь неудачной второй любви и всю горечь неудачной третьей любви, и каждая из них обречена была быть горькой и неудачной, потому что он слишком много чувства вкладывал в каждую из них и слишком верил в необходимость полного бескорыстия. Одних из них он отпугивал этой силой чувства, от других с кровью и болью отдирался сам, потому что, когда много вкладываешь, много и требуешь, а когда он влюблялся, каким-то образом каждый раз включалась по отношению к любимой высшая нравственная требовательность, и каждый раз его идеал в чем-нибудь его подводил.