Первые розы привез в Москву царю Михаилу Федоровичу голштинец Петр Марселлян.
Царь Михаил с рассеянной улыбкой вдыхал запах заморского цветка, поданного ему голштинским гостем.
В тяжелой парче и в сафьянных сапожках с зелеными каблуками, черноволосый и полный царь с черными глазами, грустно переливающимися на его бледном, слегка припухшем лице, осторожно держал в бескровных пальцах западный цветок… Я встретил в старых книжках заметку о первых розах в Москве, и представился мне такой, несколько жеманный образ московицкого царя, и сама Москва показалась, как ни сентиментально мое сравнение, увядшей розой…
Москва – увядшая роза, и нам остался от нее один нежный запах, церковный запах воска и ладана…
Не Петербург, вопреки пророчествам, а Москва стала призраком. В том, что творится теперь в России, куда больше черт Петербурга, чем Москвы. Еще с легкой руки Достоевского Петербург объявлен умышленным городом, а теперь вся Россия – либо вымысел, либо умысел. Фантастический и чудовищный оборотень Петербурга – вот теперешняя русская явь, а многозвенная Москва как будто рассеялась призраком.
Потому, может быть, и кажутся московские имена связками увядших роз. Такие пыльные букеты, отдающие горькой полынью, находили иногда за домашними киотами, но уже никто в доме не знал, какие приметы и какие воспоминания хранят засохшие цветы…
Так и московские имена. Та знаменитая просвирня, у которой учился языку Пушкин, говорила таким прекрасным и таким таинственным языком, что нам он кажется теперь полупонятной и необъяснимой музыкой.