Как-то в гостях, листая достойно «Историю западноевропейской живописи» Мутера, Мамрин задержался на картине «Бег часов» (Крэнстона? или как его? забыл…): безумный атлет в колеснице хлещет четверку коней бешеную молнию. Аллегория, понимаешь; засело доходчиво… с прожилкой тоски зеленой.
Как все нормальные трудящиеся, Мамрин ненавидел будильник. Будильник пробороздил дрянным дребезжанием сон его детства: хорошенький, кофейный, круглый, на двух обтекаемых лапках, он просверливал подушку до барабанной перепонки и втрескивался в мозг, понуждая вставать в темноте, крутить гантелями, пихать в себя завтрак и волочься в чертову школу. Опаздывая, Мамрин традиционно клеветал на будильник.
В двенадцать лет ему подарили первые часики, с полированным циферблатом и узорчатыми стрелками. Часы повысили его социальный статус в классе и вообще улучшили жизнь: красивые девочки, дотоле бывшие к нему без внимания, интимно интересовались, сколько осталось до звонка, а на практическом уроке географии «определение скорости течения» благодаря его секундной стрелке засекли время сплывания щепочки, и учительница включила его в летний турпоход.
Часы эти сперли на пляже, и банок подвесили, и школу он кончал с дешевой круглой «Победой».
«Победа» разбилась в стройотряде, из заработка Мамрин приобрел модный плоский «Полет». «Полет», соответствуя названию, отличался исключительной скоростью хода, да и запас мамринской точности подысчерпался в школе: просыпая первую пару, он испытывал не раскаяние, но злорадство: выкусите. Демократизм студенческой жизни укрепил опоздания в систему: он и на свидания опаздывал: и ничего.
«Полет» он по выпускной пьянке отстегнул на память другу, а себе, распределившись на работу, достал «Сейко». «Сейко» пришлось загнать в комиссионке перед свадьбой: деньги нужны были.
Жили они, сторублевые молодые специалисты, бедно и перспективно: в основание будущих достижений жена ухватила в очереди за шесть рублей огромный будильник «Севан», разгромный рев которого сметал с постели не хуже пулеметной очереди: с чумной головой и стонущим сердцем, Мамрин вздрыгивался над одеялом и мельтешил руками, норовя прихлопнуть гадский агрегат. Потом обнимал юную супругу и опаздывал на работу.
На второй год такой жизни будильник покончил самоубийством: грохоча и трезвоня, как перед концом света, он буквально подковылял к краю полочки и ринулся вниз головой на пол. Пластмассовое раскололось, железное разлетелось, пружинка звенькнула отравленной стелой и вонзилась Мамрину в щеку. Жена похоронила останки в помойном ведре и заплакала над трудностью жизни и неперспективностью мужа.
«Когда-нибудь я опоздаю на собственные похороны», — в оправдание шутил он. И начинал новую жизнь по понедельникам.
Один небольшой, но явный недостаток способен перевесить ряд больших, но скрытых достоинств. Опаздывающий работник не преуспеет там, где главным показателем работы является отсидка. При капитализме он, возможно, не выжил бы, так при капитализме он бы, возможно, и не… Однако при социализме все с годами налаживалось.
Сынишка, роясь в песочнице, притащил «Кардинал» на стальном браслете, и Мамрин с умилением носил «Кардинал», пока сынишка же не пустил их в окно, чтоб полюбоваться, как они полетят.
На тридцатилетие жена подарила ему электронный «Кварц», который без промедления стал показывать что угодно, вплоть до высоты над уровнем моря и роста цен на водку, только не время.
Часы не приживались: он забывал их в бане, терял в колхозе, ронял на лестнице и топил в кастрюлях. Зато не было проблем что дарить ему к празднику. Красивые коробочки с новенькими «бочатами» вручались друзьями и сослуживцами, родственниками и даже начальством. Дольше всех продержался шикарный «Ориент» с музыкой, преподнесенный женой в экстазе переезда на новую квартиру, которую они выменивали шесть лет. И каждый раз с новыми часами он начинал новую жизнь.
Мамрину доставляло удовольствие изучать витрину и неторопливо, со вкусом выбирать, примериваться, прикладывать часы к руке, предвкушая, как они будут тихонько и щекотно тикать, упорядочивая и направляя его действия.
Иногда он жульничал, сдавая приевшиеся, не оправдавший надежд механизм в комиссионку: так вырывают испорченную страницу из дневника или выкидывают грязную тетрадь, чтоб в свежей начать начисто.
Пятнадцатирублевую надбавку за стаж отметили покупкой «Вымпела», а когда его повысили в начальники отдела, вся родня сложилась и выставила золотую «Омегу», полагая, что уж ее-то Мамрин потерять посовестится… или хоть пожалеет.
Эту «Омегу», которая окольцевала ему словно не запястье, а горло, он прямо возненавидел, и однажды утром, когда долго и честно не сумел найти ее нигде, вздохнул с облегчением.
Пробовались и карманные часы, на цепочке, но судьба не дремала: рвался карманчик, распаивалась цепочка, отлетала пуговица, крошились стекло и начинка о стальной поручень, жаля нежное подбрюшье в автобусной прессовке.
Но вне зависимости от марки и цены часов, он в четверть шестого вставал из-за стола, толкался в магазине, трясся домой, обедал, помогал жене по хозяйству, смотрел телевизор и в одиннадцать раскладывал диван-кровать, листая перед сном «Иностранку» или «Советский экран». А без десяти семь давил будильник, жужжал бритвой, кусал бутерброд, хватал портфель и скакал через колдобины на троллейбус.
И вся-то наша жизнь есть борьба, как справедливо пелось в песне, и начинается эта борьба с посадки в транспорт.
Городской транспорт в час пик — о! да… ы-ыхх! ристалище крепкобоких горожан, арена борьбы за право на труд вовремя, уж мы пойдем ломить стеною. Упрессованное месиво, оснащенное поверху, как тесная кастрюля накипью фрикаделек, слоем лиц: мрачных, серых, невыспавшихся, замкнутых, взор еще внутри, еще досыпает под скобленой щетиной или беглым гримом, стылый свинец застарелой усталости, преодолеваемой механической инерцией маховика, яремной запряжкой воли: клюющие носы, тяжелые веки, сжатые губы, ноль улыбок, минус оживление, — несвежий полуфабрикат рабочей силы, дохлый концентрат трудящихся масс, угрюмые шаркающие толпы безмолвно всасываются в проходные и подъезды под темной моросью: «Слава труду!». И будешь добывать хлеб свой в поте лица своего, — какова добыча, таково и лицо.
А часы: тик-так! как крохотный снайпер отстреливает тонкие подвески люстры, без промаха и осечки: отстрелит последнюю — и гаси свет.
Мамрин отработал способ посадки: троллейбус еще скользит — шаг вперед к самой бровке и маневр вбок-вбок, выгадывая дверцу. Удалось — локтями прикрыть печень и ребра, и тебя вносит. Нет — выбрасывая вперед портфель, его заклинит телами, и за ручку втя-агивайся на буксире внутрь. Ручка была пришита медной проволокой.
Умело вбившись с первой попытки, он повоевал внизу ногой, распихивая пятачок для опоры, удвинул нос от мокрого пальто переднего и расслабился. Троллейбус ревматически поскрипел, крякнул, дрыгнул расхлябанными створками и заныл, накручивая ход.
Тужась короткими перебежками, снося стенобитный штурм на остановках, достигли они Невы и поползли на мост Строителей. Меж плеч и боков ехала пред Мамриным тонкая женская кисть, с колдуньими кровавыми когтями, с царственным узким запястьем, и на запястье том, на двойном шнурке, блестела золоченая срезанная горошина. Мамрин сощурился, читая ее марку, и — насторожился положением стрелок… Их желтые усики растопырились на восемнадцать минут девятого.
Минувший отрезок занимал обычно десять минут. Не смогли же они тащиться двадцать… двадцать две?.. Мамрин выдернул к телу собственную руку, как пробку из бутылки, повихлял запястьем, елозя обшлагом о спинку соседа и помогая себе носом, и до предела скосил глаз. Его красавица-дешевка «Ракета» утверждала восемь тринадцать!
Настроение удачного, рассчитанного утра испортилось. Понедельник этот вдобавок выпал первым числом месяца, а «Ракета» куплена в пятницу. Собравшись к новой жизни, он встал раньше, надел на совещание новую сорочку: хотел явиться с запасом…
У Биржи троллейбус вулканически изверг студентов и офицеров, прочие пытались удержаться, хватаясь за любые выступы: Мамрин вспотел. В молодости, на каратэ, тренер, опаздывая, гнал сокращенную разминку «зеленых беретов»: один лежит крестом мордой в пол, а второй топчется по нему, давя весом на мышцы и суставы: пять минут — и кимоно мокрое. Утренний вояж не хуже, чего там зарядка: дыхание резче, гретые мышцы гибче, узкий бойцовый проблеск меж век: готов к труду и обороне против действительности.
Скатился транспорт с дуги Дворцового моста, сбросил очередной десант, освобождая место для вздоха по опозданию и похеренным планам. За текучим стеклом деревья голые вклеились в серую муть, расчеркнутую пополам.
Адмиралтейским шпилем. А под шпилем, в адмиральского золота колпаке, четким военно-морским звоном сыпанули куранты две четверти: половина девятого.
Устный выговор, прилюдный, был обеспечен.
Ковыляя и тянясь в двойном гнутом ряду бамперов и фар, вывернули они наконец через трамвайные рельсы под светофор на дымный плотный Невский. Приняли груз, застонали рессорами и, кренясь и шелестя, шаланда с сельдью понесла Мамрина навстречу сужденным злоключениям.
Вялым фруктом висел он под поручнем, безучастно глядя на проносящийся Строгановский дворец, в тихом дворике которого так хорошо было выкрутить некогда сигаретку на пустой скамейке, отделившись тяжелой старинной калиткой от бегучего гама Невского: на рыбный магазин, где кроме пучеглазых океанических чудовищ давно ничем не потчевали: на магазин сорочек, где никогда не было приличных рубашек его, ходового тридцать девятого, размера: на «Кавказский» ресторан, где он вообще как-то ни разу не был: на Казанский собор, куда он однажды водил жену, тогда еще невесту, и с тех пор хранил знание, что это красивейший собор в Ленинграде, а архитектор Воронихин, из крепостных, был на самом деле внебрачным сыном графа Строганова, того самого, чей дворец.
Там проплыла Дума, а не каланче Думы — часы: а на часах — без пяти девять.
Мамрин моргнул, подумал, послушал пустое позванивание под черепной крышкой. С нетвердой преступной улыбкой обратился к соседу:
— Который час на ваших, не скажете?
Вздернулся серый дутый рукав, обнажив пластмассовые «Диско»:
— Семь минут десятого.
— А там? — Мамрин кивнул за окно, но Дума уже сдвинулась за обрез стекла, парень не понял.
В аркадах Гостиного таранились по спискам и без списков покупательские колонны, на Галере кучковалась, перекидывая сделки, фарца, а на Садовой, над трамваем, над серым камнем, за угловым, огромным, выгнутым, многостекольным окном Публички — часы, привычные, круглые, малозаметные постороннему, и стрелку — вразлет: девять часов пятнадцать минут! будьте любезны!..
В прострации Мамрин миновал Катькин садик — и решился, с неловкостью ощущая запретную бестактность своего вопроса:
— Который час?
— Десять, — доброжелательно отозвался золотозубый мешок.
Изящноусый кавторанг предъявил из-под черного сукна «Командирские» с красной звездочкой и фосфорными стрелками:
— Десять сорок две.
— Вы уверены? — странно спросил Мамрин.
Кавторанг отвечал с превосходством:
— Хронометр!
Усмехнувшись мстительно, Мамрин без церемоний дернул за меховой локоток надменную манекенщицу, запустив традиционной до идиотизма фразой: «Девушка, который час?». Девушка шевельнулась презрительно. Мамрин допытывался:
«А то вот товарищ утверждает, что сейчас без четверти одиннадцать». Сменив гнев на милость:
— Пять минут двенадцатого, — обронила она в сторону.
— Ну что вы, у меня в одиннадцать лекция в училище, — опроверг моряк.
— Плакала ваша лекция, — без сочувствия сказала манекенщица.
Тетища с сумищей, ядреный и несъедобный продукт городского естественного отбора, до всего дело, встряла судейски:
— Без двадцати двенадцать. Я к двенадцати в больницу к мужу еду, всегда в это время.
— Вы что, нездоровы? — гуднул немолодой работяга. — Я к семи на смену еду.
Все ехали по своим делам.
Оставив их разбираться, Мамрин угрем заскользил к кабине, протискиваясь и извиваясь. Огромную баранку пошевеливала брюнеточка в стрижке «под полубокс» (так это раньше называлось?). Мамрин пленной птицей заколотился в перегородку. У перекрестка она отодвинула форточку:
— Билеты?
— Вы по расписанию едете? Что? по расписанию?
— По, по!.. — захлопнула отдушину и, пробурчав совсем не девичье, но вполне солдатское, нажала педаль хода. «А время?» — булькнул в стекло Мамрин, уж заметив: часы в приборной доске — на половине первого.
— Сейчас ровно час, мужчина, — помог студент, очкатый — бородатый.
— Ночи! — добавил его друг, и, гогоча, они вывалились:
— Сколько времени, ваше величество?
— Сколько вам будет угодно, ваша честь!
Рухнув на площадь Восстания, Мамрин утвердил со всей возможной прочностью ноги и воззрился в охватившее его пространство Гранитный дурацкий карандаш, увенчанный геройской звездой, торчал, как ось, посередине беспорядочного вращения каменной, бензиновой, металлической, людской мешанины. Беспросветный стальной колпак без малейших проблесков светила покрывал ее.
И победно и непререкаемо слали знак на все четыре стороны света циферблаты твердыни Московского вокзала: час. Двадцать минут пятого. Семь сорок. Одиннадцать ноль семь.
— Сколько времени!!! — воззвал к небесам Мамрин. Небеса опустились, и Божья ладонь прихлопнула егозливую букашку.
— …Почему шумим? — спросил сержант, и передвинул рацию на ремешке к груди.
— Сколько времени? — уцепился Мамрин.
— А в чем, собственно, дело? — сержант неободрительно принюхался.
— Вы знаете, который час?.. — зловеще прошептал Мамрин.
Неохотно:
— Я за временем не приставлен.
— Так посмотрите по сторонам! — визгнула жертва.
Сержант не стал следовать приказу.
— Что вы имеете в виду? — с казенной отчужденностью произнес он.
По сторонам многорядно фырчал и тыркался, буравя клаксонами транспорт. Рваный рок хлестал из ресторанных стекол, и швейцар в сутолоке сеял затоптанные червонцы. Муравейник переливался вкруг вокзала, брачной страстью трубили электрички. Зажглись пустые витрины булочной, гармошкой съехалась очередь за итальянским мороженым. У стоянки такси обнимали букеты мокрые теснимые цветочницы. Загремел засов гастронома, захромала световая реклама, завертелись головы прибывающих толп.
Многоцветная беспокойная пробка закупорила, настолько хватало глаз, Лиговку и Невский. Вскрикнул сдавленно слипшийся ком, валясь в метро. Выражаясь языком дорожно-транспортных происшествий, движение было парализовано.
Цвиркнул и задохся милицейский свисток, соловей городских кущ. И круглый гулкий звук прокатился в электрическом воздухе: ударила пушка с Петропавловки, которой полагалось отмечать либо полдень, либо стихийное бедствие типа наводнения.
С полднем обстояло проблематично, а бедствие неявно, но вполне наличествовало. Перенасыщенная человеческая смесь, следуя естественной закономерности, возбуждалась собственной энергией: самовозгорание опасного груза при неправильной хранении: не кантовать. В обмене репликами и соображениями уже переходила на личности и храбрыми намеками кляла городскую власть и всеобщий бардак, и сильно умный рассуждал о высоконаучной природе времени, раскручивался слух о небывалой магнитной буре, перекрываясь другим — о безобразном качестве советских часов, и третьим — о переходе на всеобщий скользящий график: уже одни читали вчера объявление об этом эксперименте, а вторые слышали по телевизору.
«Экономическая катастрофа… ионизация!..» — «Авария на подмосковной АЭС, все поезда забиты — на Ленинград эвакуируются…»
«Топливо кончилось, нет подачи энергии… троллейбусы и трамваи обесточены, закупорили весь город…»
…Уже искали виновных, и вычислили таковых, в основном они оказались лицами еврейской национальности, явными или скрытыми: зазвенела празднично и призывно разбитая витрина: застонала гражданка про украденный кошелек: завибрировали кассирши и продавщицы под напором жадных рож, растекались коробки с мылом и сахаром.
И грозовыми барашками возделись, закланялись самодельные плакаты: «Демократия — через многопартийность», «Патриоты всех стран объединяйтесь!», «Труд должен быть свободным!», «Долой партократию!» и почему-то «Украсим наш город!». Балансируя на лотках и урнах, проклюнулись поверху ораторы, напрягая тренированные гортани рубили правду-матку, в подтверждение правоты ведя рукой вокруг — не то демонстрируя имеющиеся безобразия, не то даря их слушателям широким жестом Садко, бросающего заморские подарки — в доказательство, что уж теперь-то всем явно и очевидно: дальше так жить нельзя.
— Был порядок раньше, был! А теперь…
— Всем принять вправо! — Милицейский «козел», чиркая синей мигалкой и ярясь сиреной, проталкивался упорно. Мегафон слал привычный жестяной указ: — Граждане, соблюдайте порядок! Просьба очистить площадь!.. Нарушители законности будут привлечены!..
Призывы возымели противоположный эффект. Тр-рах по жестяному и стеклянному! Отрицательные эмоции площади сфокусировались на козле отпущения. Выделились крепкие ребята в черных майках и десантных тельняшках, и хорошо прикинутые деляги, с мятыми боксерскими носами и выкрученными ушками борцов. Фургончик качнулся и лег, хрустнув зеркальцем на кронштейне и внимая в борт дверной ручки.
Площадь завопила.
Мелькнула фуражка, треснул рукав, с мягким влипающим чмоком опустилась пряжка армейского ремня.
Вдали черной гребенкой плеснули дубинками ОМОНа.
— Сто-оп!!! — седеющий рослый киногерой держался с мегафоном не опрокинутой машине. — Нельзя кровавую баню! Они этого хотят! Провокация не пройдет! Мы не марионетки… Мы не дадим себя одурачить! загнать в лагеря! Хватит!
— А-а-а!!
— Мы еще узнаем причину! и виновников! Хаос — против нас! Паника против нас! Опять пойдем на поводу? на бойню?
— Э-э-э!!
Прорубил воздух кулаком:
— Чего они добились? Пошли вразнобой часы? Это — повод для погромов? для психоза? — Повел по толпе указующим пальцем: — Ну, кто тут такой туземец, что впадает в раж из-за испорченных часов? — Перепустил умелую ораторскую паузу: — Пусть тот у кого никогда не врали часы, первый бросит в меня камень! Ну? Булыжником, так сказать, орудием пролетариата?
Нервное напряжение проискрилось смехом. «Я б кинул, да тут асфальт кругом!»
— У кур сальмонелла, у свеклы нитраты, у компьютеров вирус, у часов тоже… дизентерия!.. — Пошутил, значит, с народом.
Подыграли хохотом. Оратор, безусловно, обладал магнетизмом: он ухватил нерв толпы, как вдруг пинцетом, и теперь играл на этой натянутой струне, приотпуская.
— Не в часах дело!
— А-а-а!!
Как всякий вяловатый и малоудачливый человек, Мамрин обладал развитым воображением, компенсирующим недостачу конкретных благ. Плывя внутрь себя от гула, он мечтательно проницал за пределами видимости:
Рыдает во Дворце невеста, отчаявшись дождаться жениха; тупо смотрит фарцовщик на чемодан бессмысленных часов; срываются бесчисленные совещания…
Свободный и злой мозг работал в злорадно-деструктивном, если можно так выразиться, режиме: разладился хронометраж боевых ракет; всплывают из преисподней черные подлодки; впервые иссякает ядовитый дым труб и водопады отравы… А на дорогах-то что сейчас на железных!.. «А, на дорогах и так не лучше», — отозвался железнодорожник, длинно сплюнув. Видимо, Мамрин заговорил вслух.
— Народ сделал свой выбор! — торжествующе грохотал мегафон. Политгерой мотнул седым волчьим чубом. — Сейчас мы поставим часы на единое время — _н_а_ш_е_! И начнем _н_а_ш_у_, нормальную жизнь! В полдень!..
— А если сейчас не полдень? — прогорланил рыжий петух, кожаный заклепанный панк.
— Мы в жизни хозяева — всего! и времени тоже! оно принадлежит нам! и будет таким, какое мы установим!!! — воздел руку жестом памятника, выбрасывающего исторический лозунг: — Мы покоряем пространство и время!
В гипнозе сумятицы самое простое решение кажется гениальным, а самый банальный и забытый призыв — пророческим. Толпа, как известно, живет эмоциями, а эмоции эти частично переключились из ярости в энтузиазм: всем льстило осознать себя хозяевами и покорителями как пространства, так и, черт возьми, времени!
— Итак! — Грохот. Тишина. — Есть предложение поставить стрелки часов…
— А у меня без стрелок! — пропищала бесполая джинса, свесив ножки с крыши троллейбуса: — Электронные!.. (Смех.)
— Кто такой бедный, что и стрелок нет — обходись цифрами! (Смех. Инстинкт самосохранения и здравомыслия брал верх — отходили…) Есть другие предложения?
— Есть! — «Поставим на два часа — обеденный перерыв.»
«Четверть шестого — конец работы!»
— Раз!..
Миллионы рук с часами поднялись к глазам.
— Два!..
Миллионы пальцев коснулись ребристых головок и кнопок…
— Момент, момент! — стареющий запущенный юнец, эдакий диссидентский тип дворника-интеллигента, вскарабкался на фургон и тащил мегафон к себе. Рослый вождь оттолкнул его, но железо под тяжестью прогнулось и спружинило, окно сыпануло крошками под неверной ногой — он провалился косо, и люмпен-интеллигент, очочки проволочные разночинские, завладел аппаратом.
— А куда вы, собственно, торопитесь? — с циничной рассудительностью повесил он вопрос.
— Еще не наторопились? Соскучились? — спросил он.
— Второго такого случая, надо полагать, не будет, — сказал он.
— Вот и давай вам после этого последний шанс. — Скосоротился.
Тусклым блеском надавливала линия пластиковых щитов.
Тяжелый моторный рык придвигался об Обводного.
— Да кто его дал-то?!
— А я откуда знаю? А тебе какая разница?
Упоминание о последнем шансе, хоть и неизвестно откуда, и неизвестно зачем, но и упустить — так, сразу, тоже знаете… — заставило слушателей задуматься.
Тем временем вождь высвободился и вцепился было в мегафон, но давно отдышавшийся милицейский капитан усмотрел, наконец, для себя дело и сдернул его за полу серого макинтоша вниз. «Плюрализм так плюрализм, пропыхтел он. — Слово имеет следующий оратор».
— Спасибо, — вежливо сказал люмпен. — А может, уж и время тоже кончилось, — сказал он.
— Как это? А что теперь?
— А ничего… Пойдем каждый куда хочется.
— Это куда ж мы придем!? — пробасил толстый вислоусый полковник с суровостью Тараса Бульбы.
— Как вы мне все надоели! — закричал люмпен. — Кто куда хочет, тот туда и придет! Кто тут был такой счастливый? Не вижу! Кто успел вделать в жизни то, что хотел? Не вижу!
— Меньше пены, — посоветовали снизу. — Тут не вечер поэзии.
— Пусть каждый сделает то, что ему надо сделать!!
— Ого! — сказал одноногий десантник. — А что потом?..
— Потом? А вот потом мы снова соберемся вместе…
— Все? — спросили красавицы и инвалиды, очкарики и работяги, учителя и бараны, теснимые щитами.
— Те, кто останется в живых… — странно ответил люмпен. — И вот тогда мы решим, что делать дальше… как ставить часы!..
— А что именно делать? — донеслось от Октябрьской гостиницы.
— Посмотри в зеркало — и ты увидишь ответ! Вспомни свое детство и мать. И ты узнаешь ответ. Взгляни в глаза соседу. И ты узнаешь ответ. А если ты совсем глуп — купи букварь. И ты узнаешь ответ!
На углу Гончарной такси вдруг двинулось боком и с хрустом сложилось, открывая плоскую башню и скошенную грудь танка. Времени больше не было.
Площадь потекла.
Вместо подобающих ситуации спасательных и серьезных, возвышенных мыслей Мамрину пришло в голову до непонятности пустейшее детское воспоминание: он хотел стать пиратом. Еще он хотел увидеть Рио-де-Жанейро и Гавайские острова. Еще он хотел посадить в машину жену и сына, и отправиться втроем куда глаза глядят. Еще он хотел переспать с негритянкой, написать книгу о своей жизни, дать по морде директору института, и отыскать свою первую любовь и поцеловать ей руку. Еще хотел пристрелить хоть одного из тех, кто когда-то пытал и расстреливал невинных. Хотел влезть по лесенке на фонарный столб, привязать себя цепью, закрыть ее на замок, ключ выкинуть, и выкрикнуть всю правду обо всем. Хотел создать собственное маленькое проектное бюро и проектировать как хочется, и что хочется, и кому хочется, быстро и за хорошие деньги. Хотел заняться физкультурой и привести в порядок фигуру. Хотел найти несколько друзей юности и крепко с ними надраться. Хотел поохотиться в Африке. Хотел взорвать комбинат, отравляющий Байкал, и был согласен отсидеть за это потом положенный срок. Хотел своими руками построить маленький, но собственный дом, какой хочется, и завещать его сыну.
Он сел на урну и закурил. Посмотрел на свой портфель и послал его пинком — он никогда не любил портфель. Удивленно подумал, неужели никто не мог пристрелить Сталина.
Потом они подумал, что дел набирается слишком много, и несколько встревожился, что может опоздать, когда придет срок снова собираться вместе и ставить свои часы на единое новое время.
Отстегнул ремешок и брызнул часами о гранитную стену.
И очень медленно, с наслаждением, глазея по сторонам, отправился для начала пообедать в ресторан «Кавказский», с хрустом ступая по миллиардам крохотных пружин и шестеренок.