Поппи АдамсМотылек

Все персонажи этого романа, за исключением исторических, являются вымышленными. Любое сходство с реальными людьми, как живыми, так и покойными, случайно.

* * *

Посвящается Уиллу Батлеру


Пятница

1Наблюдательный пункт

Сейчас без десяти два. Я сижу и жду свою младшую сестру Виви, которая должна была приехать в половине второго. Она наконец возвращается домой.

Я стою на втором этаже, у сводчатого каменного оконного проема, похожего на те, которые можно увидеть в церкви. Мое лицо почти прижато к ромбовидному оконному витражу, защищающему меня от внешнего мира. Я перевожу взгляд на стекло и вижу в нем смутное отражение собственного глаза, полуприкрытого прядью неухоженных волос мышиного цвета. Я нечасто смотрю на свое отражение, и то, что я в такую минуту поймала собственный взгляд, неожиданно приводит меня в замешательство – я словно предчувствую, что мое поведение будут судить другие.

Я плотнее укутываюсь в старую шерстяную кофту, оставшуюся от отца, и прижимаю рукой свисающую полу. Сегодня холоднее, чем вчера, – должно быть, ночью ветер сменился на восточный, а значит, вскоре долину укутает туман. В последнее время мне не нужен барометр или влагомер, чтобы узнать, что давление и влажность изменились, но, по правде говоря, я думаю о погоде еще и для того, чтобы отвлечься от других мыслей. Если бы не размышления о погоде, я бы уже начала нервничать. Виви все никак не едет.

Пар, идущий у меня изо рта, превращается во влагу на оконном стекле. Если провести по нему ребром ладони, собрав эту влагу в тяжелые капли, она стечет вниз. Я так и делаю, и моему взгляду открывается участок поросшей травой подъездной дороги, вьющейся меж двух шеренг тощих лип и спускающейся вниз по склону, который ведет к Ист-Лодж, главной дороге и внешнему миру. Если самую малость склонить голову влево, подъездная дорога удлинится, а вершины лип резко отступят в сторону, искаженные оконным стеклом кустарного производства. Если же подвинуться вправо, буковую изгородь расколет надвое пузырек воздуха в стекле. Я наизусть знаю все причуды каждого из стекол. Я прожила в этом доме всю свою жизнь, здесь же всю свою жизнь прожила моя мама, а также ее отец и дед.

Я уже сказала вам, что Вивьен сообщила в письме, что она возвращается навсегда? «Чтобы наконец помириться, – написала она, – потому что теперь нам лучше находиться в обществе друг друга до конца наших дней, а не жить и умирать в одиночестве». Вообще-то я не чувствую себя одинокой и уж точно пока не собираюсь умирать, но я все равно рада, что она возвращается домой. Рада и одновременно немного нервничаю – внутри растет смутное дурное предчувствие. Я постоянно задаюсь вопросом, о чем мы будем говорить после всех этих лет, – возможно, я даже не узнаю ее.

На самом деле я не слишком подвержена эмоциям. Можно даже сказать, что я чересчур уравновешенная. Из нас двоих я более благоразумна, а Вивьен любит приключения. Удивительно, как меня взволновал ее предстоящий приезд!

Но Вивьен опаздывает. Я смотрю на электронные часы на левой руке. В письме сестры было четко указано, что она прибудет в час тридцать, и уверяю вас, мои часы идут правильно. У меня несколько часов, и даже если какие-то из них проявляют нрав, я всегда знаю, который час. Когда ты живешь в доме одна, очень редко выходишь из него и еще реже принимаешь гостей, чувство времени очень важно. Каждая потерянная минута, если не исправить дело, очень скоро превратится в час, и не успеешь опомниться, как совершенно утратишь правильное представление о времени.

В прошлом мы с моей мамой Мод всегда дожидались Вивьен вместе, стоя в холле и собираясь отправиться в церковь, или криками подгоняли ее в школу с лестничной площадки второго этажа. И сейчас, ожидая ее приезда, я чувствую, как детские воспоминания возвращаются ко мне – обрывки разговоров, события, о которых я ни разу не вспоминала с тех пор, как они произошли… Мне вспомнилась моя первая пара ботинок, которую мне подобрала Виви, – высокие, черные, со шнурованными голенищами; а также долгие дни летних каникул, которые мы проводили, перегораживая ручеек плотиной и создавая свои собственные протоки и острова; то, как мы во время сбора урожая прокрадывались на веранду, чтобы тайком хлебнуть сидра до того, как его отнесут рабочим в поле; как мы вместе с мамой Мод посмеивались над непривычно взволнованным папой Клайвом, обнаружившим пестрянку с пятью пятнами вместо шести; нашу первую поездку в пансион, когда мы, сцепив напряженные руки и замирая от страха перед неведомым, сидели на заднем сиденье папиной машины среди россыпей его пробирок и колб.

Это было идеальное детство, в котором все пребывало в равновесии, и мне до сих пор сложно понять, что же произошло, отчего изменилось все на свете. Речь идет не о неком одиночном событии: одиночные события редко становятся причиной того, что люди начинают идти по жизни каждый своим путем. Нас разделила целая череда событий, неумолимая цепная реакция, в которой каждое звено так же важно, как в цепочке поставленных на ребро костяшек домино. И мне кажется, что самым первым происшествием, той самой доминошкой, которую толкают, чтобы завалить все остальные, стало то, что Виви свалилась с нашей колокольни и чуть было не убилась. Это случилось пятьдесят девять лет назад.

2Колокольня

Когда 19 октября 1940 года мама родила Вивьен, мне показалось, что одновременно на свет появилась еще дюжина детей разного возраста. Мне было уже почти три года, и я помню, как все они приехали из больницы в маленьком автобусе. Я спросила маму, откуда у меня взялось так много братиков и сестричек, и она ответила, что у нас самый большой дом в округе и мы вполне сможем разместить всех этих детей, а смотреть за ними будут две нянечки и домработница. Позже мой отец Клайв сказал мне, что эти люди называются «эвакуированные». Они прибыли из Бристоля, став нашими друзьями по играм и вдвое увеличив число учеников в сельской школе Саксби. Я всегда считала, что Вивьен была одной из этих детей, и когда спустя три года немецкий натиск на Англию сошел на нет и все эвакуированные вернулись домой, я никак не могла понять, почему маленькая Виви осталась с нами.

– Джинни, она твоя младшая сестренка, и это ее дом, – ответила мама Мод, обнимая нас обеих.

Я внимательно посмотрела на Вивьен, стоящую посреди коридора в красном шерстяном свитере. Ее мягкие волосы были всклокочены, а большие круглые глаза пристально глядели на меня. С этой секунды я стала относиться к ней как к божеству.

Прошло еще два года, и война наконец закончилась. Все отмечали победу над Японией несколько недель подряд. А пока взрослые привыкали к жизни в стране, поставленной на колени, мы с Вивьен просто плыли вперед по детству – делились всеми своими тайнами и сахаром, который нам выдавали по талонам.

Балбарроу-корт был не только самым большим домом в округе, но и самым необычным. Опираясь на склон большого холма, он стоял посреди пологих складок местности, характерных для Западного Дорсета, и возвышался над другими деревенскими домами, расположенными ниже. Одним словом, гигантский осколок викторианской эпохи.

В доме три этажа с подвалом и четыре крыла. В парадных комнатах под пышными лепными потолками расположились солидные мраморные камины. В облицованном холле от сводчатого потолка до паркетного пола раскинулась величественная дубовая лестница, а за кладовыми, расположенными в черной, северной стороне дома, спиралью змеится скромная, гораздо меньших размеров потайная лестница, по которой можно незаметно передавать все нужное с этажа на этаж. Когда мы родились, слава Балбарроу-корта была уже почти похоронена под пылью предыдущего столетия, а когда-то для поддержания дома и сада в надлежащем состоянии требовалось по меньшей мере двадцать человек прислуги, и это не считая близлежащих фермеров-арендаторов и их наемных работников, ведь в свое время все эти земли входили в состав поместья.

Мы росли, а Красный Дом, как его часто называли из-за дикого винограда, каждое лето превращавшего южную сторону дома в сплошную стену красного цвета, становился известен скорее как местный ориентир, чем роскошный особняк. Для людей, которые ехали на отдых в западные графства, он играл роль дорожного указателя и местной достопримечательности. Готический стиль здания, зубчатые башенки наверху, обсерватория, колокольня и дымоходы «под елизаветинскую эпоху», возвышавшиеся над хребтами и долинами огромной крыши, – все это до сих пор дышит надменностью и блеском позднего викторианского периода.

С тыльной стороны дома мощеный двор огражден конюшнями и сараями, старой гостиной и мясницкой, в которой все еще мрачно свисают со стропил приспособления для забоя животных. Дальше располагается веранда, а за ней в свое время был мамин огород с парником и овощной грядкой. За кустами начинается северный поливной сад. К югу же, ниже террас с фруктовым садом, тянутся луга, а за ними вьется ручей. Посреди лугов торчит заклепанный хвост бомбардировщика «Галифакс», упавшего на нашу землю. Есть здесь и многое другое, о чем знали только мы с Виви, – например, дуб, который снаружи кажется сплошным, но на самом деле весь его ствол – это огромное дупло. Взобравшись на него, можно было пролезть внутрь дерева. Мы решили, что, если придут немцы, мы будем прятаться от них в дубе.

Балбарроу-корт принадлежит нашей семье с 1861 года. По словам мамы Мод, с тех пор каждое последующее поколение не могло устоять перед соблазном оставить на доме свой след, и в конце концов здание превратилось в нечто вроде книги, в которой запечатлена ее собственная история.

– То ли все люди в викторианскую эпоху были вульгарны, то ли только наши предки, – говорила мама. – Каждый из них оставил тут герб, там башенку, там свои инициалы.

И действительно, бродя по дому, ты постоянно натыкался на памятники собственной важности или вульгарности или тому и другому. Первый из владельцев особняка в нашем роду, Сэмюэл Кендал, который заработал состояние, незаконно ввозя сельскохозяйственные удобрения из Южной Америки (кстати, мама Мод отнюдь не гордилась этим), установил за главной лестницей огромный цветной витраж высотой в два этажа. На нем изображены четыре абсолютно поддельных, по словам мамы, фамильных герба с девизами на латыни, создающих впечатление, что Сэмюэл являлся отпрыском четырех великих родов. У сына Сэмюэла, Энтони, – дедушки моей мамы – было слишком много свободного времени и денег, доставшихся ему от отца, поэтому он соорудил с каждой стороны дома по башенке для наблюдения за звездами. Однако сколько я себя помню, эти башенки никогда не использовались по прямому назначению – там жили огромные колонии летучих мышей вида «большой подковонос». Энтони также запечатлел свои инициалы во всех возможных уголках дома, что, по словам мамы, было ужасной ошибкой, – он запомнился потомкам только как Э. Н. К.

С тех пор к облику дома больше ничего не добавлялось, мало того – многое ушло. Потомки не только не преумножили состояние Сэмюэла, но и порядком сократили его, избрав себе намного менее выгодную профессию, – они изучали жизнь бабочек и мотыльков. Таким образом, мы с Вивьен являемся прямыми наследниками выдающейся династии энтомологов, исследовавших отряд чешуекрылых, – династии, к которой относится и наш отец Клайв. Большая часть помещений в огромных подвалах и чердаках Балбарроу-корта, а также немало комнат в северном крыле здания и почти все флигеля в течение более чем столетия отводились исключительно под изучение всевозможных бабочек и молей. В этих помещениях располагались вольеры и павильоны, лаборатории, зимние хранилища, домики для гусениц, кюветы для окукливания, выставочные шкафы, а также знаменитая на весь мир библиотека литературы по энтомологии.

Жизнь других деревенских детей вращалась вокруг коров и овец или сбора урожая, наш же календарь основывался на жизненном цикле бабочки. Мы проводили бесчисленные часы, раскапывая куколок осенью и собирая мох зимой. Весной мы до темноты сидели в зарослях бредины, а долгими летними ночами ловили на свет и на сахар бабочек, обитающих на заповедных полянах и на дальних пустырях. Но самым напряженным временем была весна – время, когда плененные нами производители пробуждались и покидали свои зимние коконы, хранившиеся на чердаке. После этого начинался сезон спаривания.

Балбарроу-корт был переполнен предметами, принадлежавшими четырем поколениям здешних обитателей. Мебель, картины, книги, а также личные вещи – всевозможные безделушки, сувениры, письма, бумаги – бросались вам в глаза, желая поведать о прошлом дома, как только вы входили в него. Стены дышали надеждами и страхами тех, кто жил здесь. Стиль меблировки, картины на стенах, качество ковров и дорожек, игрушки, которыми мы играли в детской, – все это рассказывало о материальном положении, вкусах и личных качествах прошлых владельцев особняка. Столовое серебро, фаянс, гобелены, даже постельное белье с вышитыми монограммами наших предков, пятна на скатерти, отметины на деревянных поверхностях, потертости на ступеньках лестницы, одолевавшие того или иного предка страсти, которые неизменно проявлялись во взгляде с его портрета… Каждая вещь излагала свою часть одной и той же истории, так что дом и его содержимое превратились в музей рода Кендалов, в своеобразный подавляющий памятник династии.

Посетителям дома не приходилось сомневаться, в какой области работали его владельцы, а также в том, что эти люди достигли в своей профессии всех мыслимых успехов. Дубовые панели, которыми обшит холл, были едва видны за фотографиями в рамках, грамотами и дипломами, наградными листами разнообразных энтомологических обществ и вырезками из газет («Специалистом из Дорсета обнаружена крупнейшая бабочка Азии»). На многих фотографиях члены династии были запечатлены с представителями королевской семьи или с другими выдающимися людьми.

Центральным экспонатом шкафа в гостиной являлась черно-белая фотография того самого Э. Н. К. в непроходимых джунглях, с видом щеголя заломившего набок кепку с козырьком и окруженного перепачканными грязью туземцами-носильщиками. В руках Энтони Кендала – панель с нанизанными на булавки двумя сотнями бабочек, которые, по нашему мнению, являются теми самыми «голубыми сапфирами», собранными им в Перу в 1898 году. Рядом с этой фотографией – и в извечном соперничестве с ней – находился снимок моего дедушки Джеффри, на котором он с серьезным видом обменивается рукопожатиями с королем горной страны Мастанг. Снимок сделан во время широко известной энтомологической экспедиции в Гималаи, состоявшейся в первой половине двадцатого века. Молодой помощник Джеффри, прямой как струна, радостно улыбается в камеру, а роль охотничьих трофеев играют пластинка для монтирования бабочек и огромная бутыль с жидкостью для умерщвления пойманных экземпляров.

Над всем этим на стенах висели ряды бабочек в рамках: Incatua molken размером с детскую руку, пойманная в Бразилии и уже выцветшая и невзрачная; большая рамка с полным комплектом всех известных бразильских ленточниц, неразличимых без табличного указателя, служившего им фоном, – этих бабочек поймали и монтировали еще до того, как энтомологи научились фиксировать цвета с помощью нашатырного спирта. В шкафчиках из стекла и красного дерева были выставлены подписанные шкурки гусениц. Сверху на шкафах до сих пор можно различить название знаменитой в девятнадцатом веке фирмы, производившей подобные предметы, – «Уайт и сыновья». Шкурки были аккуратно проколоты и вычищены, после чего высушены до бумагообразного состояния на горелке Бунзена. Здесь также были другие, более крупные насекомые со всех концов света, выставленные в шкафчиках или развешанные в рамках на стенах, – тарантул-птицеед, гигантский австралийский таракан, скорпион из пустыни Атакама. Как указывали подписи, все эти экземпляры были подарены другими выдающимися энтомологами викторианской эпохи. Складывалось впечатление, что мои предки вовсе не обожали природу, а прочесывали землю с желанием убить и насадить на булавку всякое несчастное насекомое, которое встретится им на пути. Мама считала эту выставку отвратительной, а папа не видел в ней особой необходимости, но никто из них так и не решился убрать что-либо.

Мама Мод тоже добавила к этому музею свою секцию. На специальном столе рядом с диваном в гостиной были расставлены фотопортреты полудюжины членов нашей семьи в красивых рамках. Один из снимков запечатлел молодых Мод и Клайва, обнимающихся на балконе на фоне какого-то иностранного города, возможно, Парижа. У них за спинами горели вечерние огни, но они смотрели только друг на друга. Должно быть, эта фотография была сделана еще до войны, до того, как я появилась на свет. На маме милое пестрое платье, она подперла подбородок рукой, а в ее глазах горит свет счастья. Папа обхватил руками ее талию и держит ее нежно, словно драгоценную вазу. Также здесь находилась моя младенческая фотография – меня запеленали до такой степени, что даже лица не было видно. Мод и Клайв держат сверток между собой, стоя рядом с солнечными часами на верхней террасе. Повсюду лежат сугробы, тяжелый снег пригибает книзу еловые лапы у нас над головами, а в паре мест на фотографии остались пятна от попавших на объектив снежных хлопьев.

Впрочем, большинству посетителей запоминалось прежде всего то, как холодно в доме. Он был построен во времена, когда в моде были огромные комнаты с высокими потолками и эркерными окнами, которые можно было обогреть лишь с помощью прислуги, численностью превосходившей членов семьи. Но после войны мама заявила, что мы не можем позволить себе больше одного помощника в доме и двух – в саду, так что наших служанок, Анну Марию и Марту Джейн (они были сестрами и родились в семье из Литл-Бродвиндзора, в которой было девять дочерей), отослали домой, и с нами осталась только Вира, исполнявшая в доме обязанности экономки.

Вира утверждала, что она не работает в доме, а является его частью – как лестница в холле или пристройка, в которой хранятся принадлежности для клумб. Она мало говорила, но изучать ее поведение было очень интересно. У нее были кучерявые седые волосы, и она жила на свете так долго, что ее тело постепенно усыхало, – за исключением носа, который с течением времени лишь рос и становился все более красным и все более похожим на картошку. Виви говорила, что нос Виры высасывает жизненные силы из ее организма и благодаря этому все увеличивается. Время от времени на лице Виры появлялась новая бородавка или толстый волос длиной в пару-тройку сантиметров, словно выросший за одну ночь. Мама обычно смеялась, когда Виви рассказывала ей об этом, – выходки Виви всегда вызывали у Мод смех, хоть она и говорила, что очень рассердится, если кто-то из нас упомянет при Вире о ее «болезни». Казалось, лицо Виры никогда не остается неизменным – оно как будто реагировало на погоду или на то, что Вира ела за день до этого.

Мы приспосабливались к уменьшению количества прислуги, меняя объем используемого пространства дома в зависимости от сезона, постоянно сокращая и расширяя его, как будто это дышали огромные легкие. В холодные зимние месяцы мы запирали дальние комнаты и отступали в сердце дома, в его цитадель – кухню, зал и библиотеку, где в каминах постоянно горел огонь.

В детстве мы с Виви были не разлей вода. Когда она отправлялась играть к ручью или искать грибы на вершине холма, собирать желуди для свиней фермера или перерабатывать яблоки на сидр, либо же с какой-то целью совершала набег на близлежащую деревню, я шла с ней. Нашим родителям нравилось, что мы всегда вместе. Иногда мама, завидев из окна второго или третьего этажа одну из нас, отправлявшуюся в очередной поход, на всякий случай спрашивала: «Ты взяла Джинни?» или «Виви с тобой?» И когда она видела, что Виви уходит без меня, она останавливала сестру, даже если я не хотела идти с ней. «Пожалуйста, возьми с собой Джинни», – говорила мама, и я чувствовала себя обязанной пойти с Виви хотя бы ради Мод. Виви всегда была заводилой, и то, что я на несколько лет старше, ей не мешало: обычно она предлагала сразу основной план, дополнительный план и план на случай экстренной ситуации. Я же, не возражая, следовала за ней.

Поэтому когда мы в последний раз взобрались на колокольню, эту идею, разумеется, тоже подала Виви. Ей было восемь лет, а мне незадолго до этого исполнилось одиннадцать. Мы проникли туда после завтрака, захватив с собой по гренке, щедро намазанной знаменитым ежевичным вареньем, которое делала мама. Колокольня была излюбленным местом Виви.

– Мы пойдем спросим у Виры, не видела ли она ту бродячую кошку, что мы вчера кормили, – сообщила Виви маме за столом.

– А зачем вам гренки? – поинтересовалась Мод.

– Мы съедим их перед тем, как идти, – ответила Виви и выскочила из кухни.

– Вот видишь! Я же говорила, что все получится, – торжествующе воскликнула моя младшая сестренка, когда мы беспрепятственно добрались до второй кладовой. Вторая кладовая, в которой мама хранила сыр, вывешивала мясо и сушила тыкву, также являлась началом цепочки потайных лестниц. На полпути наверх нас ждала дубовая дверца, такая низкая, что даже мне, одиннадцатилетней, приходилось слегка наклоняться, чтобы пройти через нее. В двери имелось отверстие, в которое надо было просунуть указательный палец и поднять щеколду с той стороны. За дверью начиналась крутая дубовая лестница, почти неосвещенная – если не считать столба естественного света, падавшего сверху, в котором плавали пылинки. Это место как магнитом притягивало Виви – как притягивало бы оно любого другого нормального ребенка с развитым воображением. Лестница вела на открытую деревянную площадку башенки, окруженную низким каменным парапетом.

Башенку покрывал остроконечный деревянный купол, который поддерживали деревянные же столбы, выкрашенные в салатный цвет. Из-под купола свисал изящный, очень красивый медный черненый колокол. К медному языку колокола был привязан толстый мохнатый канат красно-белой расцветки – он напоминал мне полосатые леденцы, которые нам давали американские солдаты. Канат был такой толстый, что ни одна из нас не могла обхватить его пальцами одной руки. Второй конец каната скрывался в дыре, проделанной в деревянном полу, и тянулся до первого этажа, до глухого коридора за кладовыми.

По правде говоря, обычно фантазиями и мечтами делилась только Виви, а я лишь слушала ее – я уже тогда хорошо понимала, что этим даром я обделена. Мы забирались на колокольню, когда Виви хотелось разработать план следующего приключения или проекта. Иногда, довольно редко, я подсказывала ей какую-нибудь мысль, и еще реже она пользовалась ею, чтобы сложить кусочки мозаики в своей голове. Я каждый раз очень радовалась тому, что моя помощь принята.

Вивьен пришла из фантастического мира, безусловно, отличающегося от того, к которому принадлежала я. Я считала, что Бог создал Виви для того, чтобы у меня появилось окошко, сквозь которое я смогу взглянуть на мир по-другому. Она осуществляла свои мечты и выдумки в нашем доме, в лесу за ним или на одиннадцати акрах луга, расположенного между домом и ручьем. Она часами напролет тщательно планировала свою – и мою – жизнь.

– Джинни, – обычно начинала она, – побожись, что никому не скажешь!

– Обещаю, – перекрестившись, торжественно заявляла я.

Мне никогда не наскучивало общество Виви, и я всегда становилась на ее сторону даже в конфликтах с мамой. Да, Виви умела рассмешить Мод, но не хуже ей удавалось доводить маму до бешенства. (Я никогда не спорила с мамой, но также почти никогда не смеялась вместе с ней.) После очередной ссоры Виви вне себя от злости убегала прочь, а мама просила меня отыскать и успокоить ее. И когда я находила ее, она нередко рыдала так горько, что я начинала искренне верить: она принимает очень близко к сердцу даже мелочи. В детстве Вивьен совсем не умела управлять своими эмоциями, а хорошее настроение в мгновение ока сменялось у нее отвратительным.

Так что если бы я не сидела на корточках рядом с ней на площадке башенки, я бы решила, что она сама спрыгнула вниз. Но я была совсем близко, а потому отчетливо видела, как она присела на большой камень в виде полумесяца, смотрящего вверх. Этот камень являлся частью низкого парапета, ограждавшего площадку. Виви была просто не в состоянии сопротивляться соблазну усесться на такое место. Она стала устраиваться поудобнее, держа при этом гренку в левой руке. Помню, я еще сказала: «Лучше не сиди здесь, ты можешь упасть». И как только она ответила: «Джинни, какая же ты зануда», из-под камня, на котором она сидела, вылетели две ласточки, видимо, искавшие место для гнезда под крышей башенки. От неожиданности мое сердце ухнуло куда-то вниз, а Виви, должно быть, потеряла равновесие. Я как будто в замедленном кино смотрела, как она пытается поймать гренку, которая ускользала из ее пальцев, словно мыло в ванне. Казалось, удержать гренку для нее сейчас важнее всего, и того, что она сама падает, она не замечала. А потом она наконец осознала это. Я никогда не забуду ужаса в ее взгляде, обращенном на меня, – с тех пор эта сцена тысячи раз повторялась в моих кошмарах. Я не заметила, как Виви схватила веревку колокола, – должно быть, она протянула к ней руку уже в полете, потому что в эту секунду раздался громкий удар, эхо которого до сих пор отдается в моих ушах. Я выглянула вниз: она не лежала без движения на земле тремя высокими этажами ниже, как можно было ожидать, а неподвижно висела на зубцах, украшавших козырек над входом в дом. Потом нам сказали, что мох, который в большом количестве образовался на парапете в первые теплые дни весны, сделал камни более скользкими, чем обычно.

Как ни удивительно, Виви осталась жива. Вероятно, она все же умерла, но потом вернулась обратно. Два санитара «скорой помощи» в красно-черных куртках уложили на носилки ее вялое восьмилетнее тельце, переполненное планами относительно нашего будущего, и по деревянной лестнице спустили его с козырька. Все это время я не сводила с нее глаз, а потому запомнила миг ее смерти: когда она лежала на носилках, я увидела, как Большое Будущее отказалось от борьбы за ее жизнь и оставило ее, и одновременно мое собственное будущее превратилось в мертвую, безжизненную пустоту, чисто биологическое существование.

Казалось, все это тянулось очень долго, но потом мама сказала, что Виви вернули к жизни всего лишь через минуту. Врачи «скорой помощи» реанимировали ее прямо перед входом в дом. Я стояла на подъездной дороге и смотрела на это, когда ко мне подскочила красная, задыхающаяся от волнения мама и неистово дернула меня за руку От ее обычного спокойствия и самообладания не осталось и следа – она пребывала во власти безудержного ужаса. Мама двигалась, слегка наклонившись вперед, как будто собиралась вырвать; ее волосы стояли дыбом, а глаза светились невыносимым отчаянием.

– Расскажи мне, что произошло! – взмолилась она. Я взглянула на гортензию, которая оплела крыльцо с одной стороны. Ее ветки казались высохшими, а кора свисала с них лохмотьями. Если бы не молодые почки, уже появившиеся на кончиках, можно было подумать, что растение погибло. За несколько минут до этого я уже рассказала маме о том, как Виви соскользнула с башни, пытаясь подхватить выпавшую гренку.

– Джинни, доченька… – всхлипывала мама, сомкнув руки у меня на талии и нежно привлекая меня к себе. Ее щека прижалась к моей, а губы приблизились к моему уху.

– Я люблю тебя, – медленно прошептала она – как будто я в этом сомневалась. – Я люблю тебя и ни в чем тебя не виню, но мне надо знать правду.

Я почувствовала, как по всему ее телу пробежала дрожь, а ее слезы склеили наши щеки. Моя мать не была слабым человеком – наоборот, в ней всегда чувствовалась сила. Я стояла не шевелясь, думала о влаге на моей щеке и о том, как трясется тело матери, и пыталась понять, представить, в чем именно она меня не винит.

Тут к нам торопливо подошел папа, до этого помогавший погрузить носилки с телом Виви в карету «скорой помощи». Он на ходу посмотрел мне в глаза, увидел в них замешательство, перевел взгляд на обхватившую меня маму, наклонился, спокойно поцеловал меня в лоб и осторожно оторвал руки Мод от моей талии.

– Все, все… Мы уезжаем, – сказал он, привлекая маму к себе и кладя ее руки себе на плечи.

Затем он повел ее к машине «скорой помощи».

Вернувшись вечером того дня из больницы, родители все еще ничего не знали о шансах Виви на выздоровление. Папа повел маму в библиотеку и налил ей выпить – в критической ситуации она всегда нуждалась в алкоголе. Я лично помогала папе.

– Открой шкафчик и возьми маленькую рюмку, – сказал он. – Видишь бутылку с надписью «Харвис»?

Я отыскала бутылку взглядом и указала на нее пальцем.

– Да, эта. Самый лучший старинный амонтильядо. Мама любит этот сорт хереса.

После этого я ушла, чтобы не мешать родителям, но чуть позже, проходя по коридору мимо их спальни, услышала, как они о чем-то спорят. Мать всхлипывала.

– Это я во всем: виновата! – истерическим тоном произнесла она. – Я думала, что из нас получится нормальная семья.

– У нас и так нормальная семья. Не делай поспешных выводов, – мягко возразил папа.

– Ее сестра при смерти, а она даже не плачет… Она просто стояла там и смотрела на кусты! Что-то здесь не так!

Мамины слова громом отозвались у меня в голове.

– Возьми себя в руки! – прервал ее Клайд голосом, которого я никогда раньше не слышала. Он не был злым, но в нем чувствовались твердость и властность. – Прекрати свою истерику, тем более что все это – лишь голые измышления.

Я поняла, что они говорят обо мне, и догадалась, что мама по какой-то причине сердится на меня, но по какой, я даже представить себе не могла.

Полчаса спустя, когда я сидела на кухне, съежившись у дровяной печи в обнимку с Бэзилом, нашим престарелым датским догом, кто-то постучал медной дверной ручкой в виде козьей головы. Я открыла дверь, и меня бурно поприветствовал доктор Мойзе, наш семейный врач из Крюкерне.

Во всем внешнем мире не было человека, которому наша семья доверяла бы больше, чем доктору Мойзе. Он вылечил троих эвакуированных, живших у нас в доме, от дифтерии, возился со мной и с Виви, когда у нас был коклюш, а также готовил снадобье от подагры, изводившей папу. Но при этом никто не помнил, что ему так и не удалось избавить меня от четырех противных бородавок, образовавшихся на внутренней стороне пальцев, когда мне было лет восемь. У меня даже появилась привычка сосать эти бородавки. В конце концов папа заморозил их чистым жидким азотом. Доктор был любимцем деревенской детворы, которую он катал в своем белом кабриолете, а также рассказывал ей занимательные истории, попыхивая своей трубкой. Этот врач лет тридцати пяти от роду был очень худым, сутулым и настолько долговязым, что ему приходилось пригибать голову, входя почти в любые двери, – даже в нашем доме. Чтобы поговорить с детьми, он обычно опускался на колени. У доктора Мойзе были волнистые светлые волосы и круглые очки без оправы, а докторский саквояж он носил на ремнях через плечо, как спортивный рюкзак. Входил он всегда упругой, скачущей походкой, словно спешил принести хорошие новости. Но у меня доктор Мойзе неизменно вызывал чувство неловкости. Он часто заводил со мной краткие или долгие беседы, в ходе которых утрачивал свою обычную легкомысленную манеру держаться и становился более серьезным, – как будто одаривал меня доверием, стараясь привлечь на свою сторону. Если бы я попыталась плохо отозваться о докторе при маме, она и слушать бы меня не стала, и я думаю, что в целом это был хороший человек, терпеливый и добрый. Но как бы там ни было, он действовал мне на нервы. Приехав к нам, он обычно находил меня и начинал задавать глупые вопросы – причем именно тогда, когда у меня были другие неотложные дела. В тот день, как и всегда, у меня не было особого желания говорить с ним.

– Джинни, я приехал, как только смог, – сказал он.

Я молчала – я даже не знала, что он к нам приедет. Чтобы он мог войти, я пошире открыла дверь. Меня по-прежнему мучила мысль, почему мама зла на меня.

– Твоя мама хотела меня видеть, – объяснил тем временем доктор Мойзе. – Есть какие-нибудь новости из больницы?

Я покачала головой и сказала:

– Мама наверху.

После этого, оставив доктора в холле, я пошла в библиотеку. В камине потрескивал и шипел огонь, мерцающие янтарные отблески которого возвращали к жизни ос, бабочек и сверчков, со вкусом нарисованных на плитке вокруг камина. Я уселась на гладкое дубовое сиденье под окном, открывавшим вид на долину, залитую красным светом предзакатного солнца, и на аккуратные террасы, уже накрытые тенью дома. Еще можно было разглядеть две низкие изгороди, по форме которых угадывалось, что их стригли прошлым летом. Каменные ступеньки вели вниз, на пастбище, которое через пару месяцев будет переливаться волнами редкой луговой травы, посеянной мамой. Бэзил вошел в эркер следом за мной; его необрезанные когти цокали по паркетному полу. Он положил мне на колени морду, холодную и мокрую от воды, которую он только что лакал из чашки. На меня, иногда моргая, внимательно смотрели его глаза, расположенные высоко на голове, как у крокодила, – я решила, что Бэзил умоляет меня не грустить. Я погладила его по голове, и от удовольствия его хвост размеренно застучал по ножке скамьи.

Мама рассказывала: когда я родилась, выпал такой сильный снег, что мы на целый месяц оказались отрезаны от всего мира. Снег шел шесть дней и ночей, и в конце концов его уровень поднялся до подоконников первого этажа. По словам мамы, севшему у окна и взглянувшему на долину Балбарроу казалось, что дом утонул. Верхушки изгородей на южной террасе выглядели как раскиданные по земле ветки, оставшиеся после стрижки кустов, а у каменного гуся фонтана, из задранного клюва которого летом била струя воды, был такой вид, словно ему лишь с большим трудом удается удерживать голову над поверхностью, чтобы не задохнуться. Судя по всему, погода, стоявшая во время моего рождения, сказалась на моем характере: мама говорит, что тот снег сделал меня убежденным домоседом.

– Можно войти? – спросил доктор Мойзе от дверей библиотеки.

Бэзил с дружелюбным видом поковылял к нему, чтобы обнюхать, после чего всем своим существом выразил готовность подчиняться и дружить.

– Нет, – твердо ответила я, хоть и знала, что это очень невежливо.

Затем я отвернулась к окну – главным образом для того, чтобы отгородиться от собственной дерзости и от тех неприятностей, которые она могла на меня навлечь. Не обращая внимания на мое «нет», доктор молча вошел в библиотеку и сделал вид, что рассматривает корешки книг на полках, сами шкафы и картинки на стенах – в основном сатирические карикатуры из газет и журналов викторианской эпохи. На этих рисунках были изображены мужчины в цилиндрах, черных плащах и тяжелых ботинках, блуждающие по полям, преследующие мотыльков на болоте или бесстрашно высунувшиеся на ходу из поезда. Все они держали в руках огромные сачки и бутыли с ядом – то было напоминание о временах, когда это хобби находилось на пике популярности и каждые выходные целые тучи жителей Лондона наводняли сельскую местность, чтобы посвятить пару дней охоте на бабочек и других насекомых.

– Красиво, правда?

Он уже стоял у окна рядом со мной и с нарочито непринужденным видом смотрел туда же, куда и я, – как будто это могло помочь ему войти в мои мысли.

– Джинни, не волнуйся. Я уверен, что с ней все будет хорошо, – сказал доктор, неловко положив руку мне на плечо.

Я повернулась к огню и стала неотрывно смотреть на яркие языки пламени, танцевавшие среди поленьев. В комнате раздавались писк и шипение не до конца просохших дров – Вира в который раз взяла их из поленницы этого года, а не прошлого.

– С кем? – спросила я, думая о маме, которая злилась на меня в комнате на втором этаже.

– Как это «с кем»? – изумленно переспросил доктор, отдернув руку так, словно он обжегся об меня, и опускаясь на колени, чтобы быть со мной вровень.

Он посмотрел мне прямо в глаза и покровительственным тоном спросил:

– Ты что, не осознаешь, что Вивьен в больнице, в критическом состоянии?

Как будто я была полной дурой и не понимала этого!

– Да знаю, знаю! – чуть раздраженно ответила я. – Просто я подумала… Впрочем, неважно.

Я все равно не смогла бы как следует объяснить все доктору Мойзе. Я уже знала: стоит человеку решить, что ты имела в виду нечто конкретное, он никогда не изменит своего мнения. Но как он может знать, что с Виви все будет хорошо? Он ведь не видел ее и не разговаривал с ней в больнице!

Во взгляде доктора отразилось сильное беспокойство.

– Джинни, ну же, расскажи мне, о чем ты подумала! Мы ведь с тобой друзья?

Он всегда это говорил: «Мы ведь с тобой друзья», хотя никакими друзьями мы с ним не были. И мне не хотелось ничего ему рассказывать. К тому же все это было слишком запутанно, чтобы так просто взять и объяснить.

– Я уже забыла, – солгала я.

– Джинни, ты же знаешь, что мы все на твоей стороне, но иногда ты должна немного нам помочь, – сказал доктор.

Я не поняла, о чем он говорит. Потом он стал спрашивать, разозлило ли меня то, что произошло, что я чувствую, сержусь ли я на Вивьен или на родителей. Он все задавал и задавал эти странные вопросы, и меня так и подмывало сказать, что меня злит только он сам – и не может ли он оставить меня в покое? Я знаю, доктор Мойзе был хорошим человеком и хотел только добра, но иногда мне казалось, что он допрашивает меня. Он интересовался, что я думаю по тому или иному дурацкому поводу, желала ли я когда-нибудь отомстить. Виви он никогда таких вопросов не задавал. В конце концов я заявила ему, что вообще ничего не чувствую, – я пришла к выводу, что это лучший способ прекратить его навязчивые расспросы. После этих слов он обычно просто не знал, что делать дальше.

Некоторое время спустя тишину, охватившую дом, разорвал телефонный звонок. Трубку взял папа.

– Крюкерне два пять один, – сказал он, как обычно выпятив подбородок и поглаживая вверх-вниз стриженую густую бороду, которая спускалась вниз по шее и сливалась с растительностью, видневшейся из-под сорочки.

Минуту спустя я услышала:

– Спасибо, девушка, соединяйте.

Мы с мамой молча смотрели на него. Мое сердце оглушительно громко отбивало секунды, но наполовину скрытое бородой лицо отца, слушающего врачей, не выдавало никаких эмоций, а движения руки оставались все такими же размеренными.

Положив трубку, он внешне спокойно сказал:

– Хорошие новости! С Вивьен все в порядке. За ее состоянием внимательно следят, но доктор уверен, что она выкарабкается.

У меня отлегло от сердца, и неизвестная причина, по которой мама сердилась на меня, вскоре отступила в ряд прочих недоразумений, которые случались в нашей семье. Мама стала держаться так, словно ничего и не произошло. Она обняла меня и сказала: «Как же повезло Виви, что у нее есть такая любящая старшая сестра!» В этом она была права: я никогда, даже в годы, когда Вивьен находилась далеко, не переставала любить ее. И что бы ни случилось, моя любовь к ней никуда не исчезнет.


Свалившись в ту весну с колокольни, Виви, к счастью, не погибла, но утратила способность иметь детей. Она напоролась на железный штырь балюстрады, расположенной на козырьке над входом. Мама сказала, что когда-то это был балкон, на который выходили с лестничной площадки второго этажа, а окошко, в которое я смотрела, было дверью, которая туда вела. По словам мамы, во время войны правительство обратилось к людям с призывом сдавать металл на военные заводы, чтобы там его переплавили на оружие и боеприпасы, поэтому от балкона, а также от главных ворот поместья пришлось отказаться.

Железный прут пробил Вивьен матку, и воспаление быстро перешло на яичники, так что через неделю после падения ей пришлось делать операцию по удалению всех внутренних половых органов. Она потеряла все это, но зато сохранила жизнь. Саму Вивьен в детстве это ничуть не тревожило. Она любила рассказывать, что уже однажды умерла и вот уже столько-то недель, месяцев или лет, прошедших после падения, она могла быть мертвой. Миссис Джефферсон твердила Виви, что жизнь ей сохранили не просто так, что позже она обретет какое-то «призвание», а миссис Акстел постоянно расспрашивала ее о том, что она видела, когда находилась при смерти, – очевидно, женщина пыталась получить хоть какое-то представление о загробной жизни. Позже, учась в школе, Вивьен любила пугать подруг рассказами о своих предсмертных ощущениях. Ни одна из этих подруг не была знакома с человеком, который побывал на том свете. А когда Виви узнала о том, что яйцеклетки находятся в яичниках женщины с самого ее рождения, она стала говорить маминым гостям, что утратила всех своих детей.

Но тогда Виви еще сама была ребенком и не ощущала острого женского желания прижать к груди своего младенца, почувствовать неразрывную связь с ним и его полную зависимость от матери и то, что именно в этом заключается вся жизнь и все остальное не важно. Не знала этого и я, так что в те времена мы не понимали истинного значения произошедшего. Мы осознавали только одно: что Виви невероятно повезло.

3Вивьен, собачка и пропавшая мебель

Арочное окно от пола до потолка, расположенное в конце коридора на втором этаже, – это мой наблюдательный пункт. Я по-прежнему стою у окна и дожидаюсь Виви. Это может показаться смешным, но иногда я думаю о доме как о своем корабле, а о себе – как о его капитане, который стоит у штурвала, задавая курс и направление движения. Отсюда мне видно, кто подходит к дому, кто выгуливает собак на тропинке, бегущей по склону холма, и что за автомобиль спускается к дому по дороге. К примеру, мне известно, что каждый день в восемь утра на гребне холма гуляет со своей колли женщина из Ист-Лодж – ее имени я не знаю. Иногда – нечасто – она поворачивает голову в мою сторону, проходя через участок, с которого хорошо виден дом, но она не знает, что я за ней наблюдаю: в такие минуты я всегда прячусь за колонной. Когда я нахожусь на этом капитанском мостике, у меня все под контролем: я вижу все, что мне нужно, а меня не видит никто.

У меня есть еще два наблюдательных пункта в стратегических местах. Из окна своей спальни я смотрю на церковь, почтовый ящик на стене, дорогу, ведущую к дому пастора, и вечно охваченную суетой ферму Певерилла. Из ванной я могу обозревать южные подходы к дому, ручей, теплицы с плодовыми деревьями, бывшее здание конюшни, в котором живет Майкл, сторожки и дороги, соединяющие их.

В последнее время я стараюсь поменьше выходить из дому. В этом просто нет необходимости. Майкл, который раньше работал у нас в саду вместе со своим отцом, покупает для меня продукты и выполняет всякую мелкую работу – например, приводит в порядок подъездную дорожку. Я давно уже не являюсь его работодателем и сама не знаю, почему он все это делает – из доброты или из чувства долга. По сути, Майкл единственный человек, с которым я общаюсь, хотя ежедневно по несколько часов наблюдаю за жизнью деревни издали. Здания Балбарроу теснятся на дне долины, и с трех наблюдательных пунктов они открываются мне все, кроме парочки новых, построенных на северном склоне. Если я стою у штурвала корабля, то Балбарроу-корт расположен у штурвала деревни – настоящая диспетчерская башня, из которой можно управлять и следить за всем вокруг.

В детстве мы с Виви знали в деревне каждого человека, но сейчас мне известны не все они. Многие из наших знакомых умерли, а их дети разъехались. Это одна из незадач старости – чем большее количество людей ты пережил, тем сильнее твоя жизнь напоминает каталог чужих смертей.

Первым человеком, чью смерть я запомнила, стала бедняжка Вира, наша экономка. Она умирала целых четыре месяца. Мама сказала, что Вира медленно раздувалась и в конце концов лопнула. Нам с Виви не разрешали бывать в ее комнате в северном крыле – мама говорила, что после этого у нас будут кошмары. Впрочем, я уверена, что эти кошмары, даже если бы они являлись к нам, не шли бы ни в какое сравнение с теми ужасами, которые рождались у нас в воображении, когда мы думали о Вире. Однако сильнее всего на нас сказалась смерть мамы Мод. Она ушла без боли, хотя ее кончина и не была исполненной достоинства, как ей, вероятно, хотелось бы. Она просто свалилась с лестницы, ведущей в подвал. Это навсегда изменило нашу жизнь: вскоре Виви уехала и с тех пор ни разу не возвращалась. А это немало, скажу я вам: Виви тогда шел двадцать первый год, то есть она лишь недавно вышла из детства. Мне в то время было двадцать четыре.

Меня вывел из задумчивости равномерный гул современной машины, которая спускалась по противоположному склону холма. Гул сначала затих, потом вновь усилился, и я поняла, что автомобиль приближается к дому. В последние годы на дорожку, ведущую к нему, машины заезжают редко – и то это в основном чужаки, которые не туда свернули и которые, подъехав к особняку, быстро дают задний ход или разворачиваются. Бывают также визитеры другого рода – в последнее время их становится все больше. Подкатив на своих больших красивых машинах, они стучат в дверь, а затем, не дождавшись моего ответа, уезжают, чтобы вернуться с письмом, в котором у меня спрашивают, не собираюсь ли я продать дом. И с чего вдруг они взяли, что я хочу уехать отсюда? Раз в месяц на подъездной дорожке появляется женщина в полосатой вязаной шляпке. Она работает в социальной службе. Постучав в дверь и также не дождавшись ответа, она оставляет на пороге свою визитку и кипу буклетов. Мне нравится просматривать их, а также всю ту рекламу, которая появляется у двери, – это дает мне хоть какое-то представление о том, что происходит во внешнем мире. Мне предлагают кредитные карточки, лотереи с призами в виде путешествий, услуги поставщиков топлива и многое другое. Время от времени мне в руки попадает бесплатная рекламная газета – курьеры не всегда заносят ее ко мне. Раньше у меня было радио, но оно всегда барахлило, и в конце концов я от него избавилась.

Буклеты, которые приносит женщина в вязаной шляпке, представляют для меня наибольший интерес. Например, именно из них я узнала, что мои узловатые суставы и опухшие пальцы, отсутствие аппетита, апатия, сухость во рту и глазах вызваны ревматоидным артритом и поэтому мне надо есть больше зеленых мидий. Также я узнала, что поскольку «обострения» сменяются у меня «ремиссиями», болезнь пока еще находится в ранней стадии, но когда она перейдет в хроническую, все будет намного хуже. Тогда боль останется со мной навсегда, и чтобы вывести из суставов излишки синовиальной жидкости, мне придется делать «проколы». Все эти описания мне совсем не нравятся.

Появляется серебристая машина. Она широкая, длинная и низкая, ее урчание говорит о высоком качестве и заносчивости. Вивьен сообщила мне, когда приедет, но не написала, как это произойдет. Автомобиль описывает широкую дугу и останавливается прямо перед входом, как это делали кареты в те времена, когда наша мама была еще ребенком. Мое сердце бьется так громко, что когда мотор глохнет, у меня в ушах раздается глухой стук. Я осознаю, что на самом деле никогда не верила в приезд Виви, не верила до этой минуты. Потом меня на миг – всего лишь на короткий миг – посещает сомнение в том, что я хочу ее приезда. Конечно же, хочу! Она возвращается потому, что я ей нужна. В конце концов, я ее старшая сестра.

Дверца водителя открывается. Ну почему все происходит так медленно? Возможно, быстрое сердцебиение и впрямь замедляет бег времени – как у мушки-подёнки, которая машет крылышками сто раз в секунду и вся жизнь которой проходит за один день. Я представляю себе, как из машины выходит юная Виви – та девушка, которую я помню. У меня совсем вылетело из головы, что должна показаться незнакомая мне женщина. Но вместо этого на землю ступает молодой человек от силы двадцати пяти лет от роду с густыми темными волосами, в элегантном синем костюме. Меня охватывает замешательство. Где же Виви? Может быть, этот мужчина не имеет к ней никакого отношения? Волна возбуждения уходит, сменившись разочарованием. Возможно, он тоже не туда повернул? Или приехал, чтобы купить у меня особняк, и оставит после себя только приторно-вежливое письмо, на которое я никогда не отвечу? Но вместо того чтобы пойти к дому, мужчина обходит автомобиль и открывает заднюю дверцу – ту, которая оказалась прямо напротив входной двери. Я понимаю: это она!

Из салона появляется разукрашенная трость. Она упирается в грязный гравий. Мужчина протягивает руку, и вот, опираясь одной рукой на трость, а второй взяв мужчину за пальцы, показывается Виви, важная, как член королевской семьи. Мое лицо прижато к стеклу, но она находится слишком близко к дому, чтобы можно было хорошо ее рассмотреть. Мне видно только ее макушку, такую же седую, как моя, – с той разницей, что мои волосы длинные и прямые, а ее коротко подстрижены и, похоже, завиты. Виви подходит к багажнику машины, останавливается и поворачивается к зданию. Поставив трость на землю, она обеими руками обхватывает ее ручку, для равновесия немного расставляет ноги и начинает рассматривать Балбарроу-корт. Тем временем молодой человек достает из машины сумки, коробки и плечики с одеждой, складывая все это в кучу рядом с машиной.

Вивьен медленно поворачивает голову, обозревая дом. Я представляю себе, что она видит: окна, некоторые с треснувшими стеклами, а другие частично или полностью забитые досками; химеры, точные копии тех, что стоят на современном соборе в Карлайле, – неистовые выражения на их лицах пугали нас в детстве; ступенчатые опоры крыльца; барельефные щиты, вырезанные под створчатыми окнами; зубчатую стену наверху. Вообразить, что она сейчас видит, несложно, но какие воспоминания вызывает у нее это зрелище? Какие чувства порождают эти древние темно-серые камни или мощные гранитные глыбы его фундамента – и фундамента нашей жизни, а также жизней нескольких поколений наших предков?

Увлечена ли она осмотром дома так же сильно, как увлечена я наблюдением за ней? Ах, как бы мне сейчас хотелось узнать ее мысли!

Виви поднимает голову и медленно поворачивает ее, разглядывая верхние окна. Я уже почти могу рассмотреть черты ее лица, но она вдруг резко вскидывает голову к козырьку над входом и моему окну… Я отступаю в тень, не дожидаясь, чтобы она меня заметила, но тут меня пронзает мысль: я только что видела призрак. Призрак мамы Мод. Я не ожидала ничего подобного – я не пыталась представить себе, как будет выглядеть Вивьен, а уж то, что она будет так похожа на маму, мне даже в голову не приходило. Мне кажется, что я вернулась в детство, и я не осмеливаюсь снова выглянуть из окна из страха встретиться взглядом со всеведущими глазами Мод. Нерешительность сковывает мое тело, как паралич. Даже не знаю, сколько минут прошло до того мгновения, как я осознала, что дверной молоток раскачивают из стороны в сторону (а не взад-вперед, как это обычно делали чужаки).

Я смотрю на свою одежду. Я была так занята размышлениями о том, какова будет наша жизнь с Вивьен, что и не подумала о том впечатлении, которое на меня произведет ее приезд. Я задумываюсь, какой я могу показаться ей, но поскольку я никогда не смотрю на себя в зеркало, конкретный ответ так и не приходит мне в голову. Я знаю, что мои волосы, скорее всего, в полном беспорядке, словно у бродяги, и у меня нет никакой косметики – а ведь Вивьен, как я успела заметить, ею пользуется. Я торопливо распускаю свой «конский хвост», провожу пальцами по волосам в попытке расчесать их и возвращаю резинку на свое место. Затем, опустив глаза на синюю кофту, я убираю крошки чего-то белого и твердого, – возможно, зубной пасты, – спускаюсь по лестнице и иду к двери. Мой желудок по-прежнему сжимает тяжелая рука нехорошего предчувствия. Подойдя к дубовой парадной двери, я останавливаюсь, чтобы собраться с духом, и начинаю теребить черный пластмассовый ремешок у себя на запястье – это занятие всегда успокаивало меня. Запустив указательный палец под гладкую полоску пластмассы, я прижимаю ее подушечкой большого пальца и слегка поглаживаю ее. И вот я уже готова ко встрече.

Я открываю дверь. Вивьен стоит чуть поодаль, словно позволяя лучше рассмотреть ее. В руках у нее уже нет трости – как будто она пользовалась ею просто для виду. И ей удается произвести на меня впечатление. Она выглядит не на три года младше меня, а как минимум на десять. Она просто шикарно смотрится в своих желтых вельветовых брюках и тонком сером джемпере с пестрым меховым воротом. Усыпанный жемчугом пояс с эмалированной пряжкой свободно обхватывает ее бедра, и от нее веет какими-то духами. На одной ее руке простой гнутый браслет из золота, а на левой груди тяжелая бриллиантовая брошь в виде паука, похожая на те броши, которые носила мама. В ушах Виви яркие серьги, и я замечаю, что на них нарисованы петушки. Под мышкой она небрежно держит мелкую собачку неизвестной мне породы, белую и кудрявую. И хотя сходство с мамой Мод все еще удивляет меня, вблизи оно, к счастью, кажется не таким разительным, чем из окна второго этажа. У Вивьен мамино умное, мудрое лицо со складками на переносице и в уголках рта, но глаза совсем не мамины.

– Привет, Вивьен, – внешне спокойно говорю я.

Хотя на самом деле ее безупречная внешность повергла меня в некоторое благоговение. Я помню, что Виви, как и мама, любила производить впечатление на окружающих, добиваться от них какой-либо реакции, и ее всегда раздражало, что я такая бесчувственная и непробиваемая, – вернее, что я умею скрывать свои истинные чувства. Мои эмоции не отражались у меня на лице – в отличие от Вивьен. Я всегда считала, что такова цена, которую Виви заплатила за красивое, четко очерченное личико с тонкими чертами: с прямым носом, изящной линией губ и выступающими скулами. Все это не годилось для того, чтобы скрывать поднимавшуюся бурю, и любые переживания Виви неизменно становились очевидными для окружающих. Черты моего лица не были настолько элегантными и четкими, но зато за моими широкими щеками и носом картошкой можно спрятать целую тысячу мыслей. Мои губы также чересчур полные и широкие, к тому же нижняя слишком тяжелая, немного изогнута вниз и частично открывает зубы. В то время как Виви, взрослея, училась таить свои мысли, я пыталась разработать лицевые мышцы, чтобы поднять нижнюю губу и свести ее с верхней.

– Джинни… – сердечно говорит она.

– Виви… – отвечаю я, поймав себя на мысли, что копирую ее тон.

– Восточное крыло свободно? – нарочито серьезно спрашивает она, словно обращаясь к портье в отеле.

– Восточное, западное, северное – свободны все, – отвечаю я.

И это не игра, а самая что ни на есть правда.

– Что ж, тогда мне все три, – улыбается она, пытаясь встретиться со мной взглядом.

Наступает краткая заминка – она стоит, глядя на меня, а я на нее. Мы словно бы изучаем друг друга, как два кота, встретившиеся нос к носу. Когда мы были молоды, я всегда инстинктивно держала паузу – пусть даже самую короткую, – чтобы определить, в каком Виви настроении. Она первая что-то говорила, делала первый ход, и сейчас я с досадой отмечаю, что снова жду каких-нибудь признаков, по которым можно судить о ее настроении, – как будто все эти годы были лишь коротким мигом.

– Джинни… – произносит Виви вновь, на этот раз низким вопросительным голосом.

Затем ее лицо вдруг расслабляется, и она разражается неудержимым громким смехом, закинув голову назад и вся отдавшись своему хохоту.

– Что смешного? – спрашиваю я, чувствуя себя чуточку обиженной.

– Ах, Джинни, – в перерывах между приступами хихиканья произносит она, – ты только посмотри на нас. Посмотри на нас, Джинни, мы старухи!

На нее вновь накатывает волна хохота. Я сразу же узнаю этот смех, и меня удивляет, что я почти забыла его – судорожный смех маленькой девочки, который сопровождал все мое детство и который я была способна узнать с другого края поля, смех настолько заразительный, что он мгновенно растапливал самый твердый лед.

И конечно же, я поддаюсь. Думаю, так безудержно я не смеялась с самого детства. Это тот самый хохот, который заставляет вас перегнуться пополам, когда вы словно ощущаете тугой узел, завязанный у вас в животе, а во время кратких перерывов угли вашего веселья остаются настолько горячими, что малейшей искры хватает, чтобы пламя в животе вспыхнуло с новой силой.

Кто бы мог подумать, что смех после многих лет жизни без смеха так окрыляет? Нас охватывает неконтролируемое, истерическое веселье, и собачка, которую держит Вивьен, вся трясется от телодвижений своей хозяйки – впрочем, если судить по виду песика, ему не привыкать к таким приступам. Маленькая спутница Вивьен не имеет даже самых основных признаков собаки – она не лает, не виляет хвостом… Я и хвоста ее не вижу. Она похожа скорее на какой-то отросток на теле Вивьен, чем на домашнее животное, – отросток, о котором, как и о любой другой части тела, хозяйка обычно не вспоминает. Ощущая необычное приятное головокружение, я перевожу взгляд за спину Вивьен и вижу ее шофера, который рассматривает башенки и зубчатые стены на крыше дома. Казалось, он не обращает на нас ни малейшего внимания – как настоящий слуга, который даже в пикантной ситуации делает вид, что не замечает, чем занимается его хозяйка, но при этом внимательно следит за входной дверью. Мы с Вивьен встречаемся глазами и вновь разражаемся смехом – и смеемся до тех пор, пока на макияже Виви не появляются дорожки от слез. Я уже не сомневаюсь в том, что теперь моя жизнь пойдет веселее.

Вивьен садится передохнуть на каменную скамью, которая расположена под козырьком перпендикулярно стене, и усаживает собачку себе на колени. Мы обе опустошены этим весельем и не даже в силах стоять на ногах. На меня накатывает волна ностальгии, и я не противлюсь ей. Когда-то мама и Виви наполняли стены этого дома смехом. Иногда, прислушиваясь к их затянувшимся далеко за полночь беседам, я завидовала тому, как они умеют вызывать друг у друга смех, – и теперь, сидя на крыльце рядом с Вивьен, я впервые осознала, что очень давно вместе с ней исчезла важная часть моего «я», что я стала совсем другим человеком. Лишь теперь я увидела, какой я когда-то была и даже какой могла бы стать, если бы Вивьен была рядом.

Собачка на коленях Вивьен начинает вычищать себе когти, вылизывая промежутки между ними. Со стороны кажется, что она грызет свою лапу. Глядя на песика, я задаюсь вопросом, ходил ли он когда-нибудь по грязи и даже бывал ли он на улице. Или чистить лапы – это действие, свойственное всем собакам от природы, в каких бы условиях они ни жили? Скажу честно, обычно я очень настороженно отношусь к хозяевам собак. Большинство из них кажутся мне громогласными назойливыми типами, любовь которых к своим питомцам всегда выходит за рамки личной гигиены.

– Кстати, это Саймон, – говорит Виви, уловив мой внимательный взгляд. – Он совсем незаметный. Он уже, старичок, и ему недолго осталось, – добавляет она.

Я не знаю, благодарить мне ее за заявление, что песик скоро умрет, или выразить свое сочувствие. Или признать, что я почти уже перестала замечать его. Но вместо этого я вновь смотрю на Саймона и пытаюсь сделать мину, которая говорила бы о том, что я считаю его очень милым песиком, – как это обычно делают люди, глядя на младенцев. Однако судя по реакции Вивьен – вернее, отсутствию таковой, – выражение моего лица даже отдаленно не напоминает искреннее. Более того, Вивьен отводит взгляд с таким видом, словно заметила, что я ковыряюсь в носу.

Я не умею и никогда не умела общаться с людьми. Наша мать была в этом смысле большим мастером: она всегда произносила нужные слова и выражала нужные чувства в нужное время. Думаю, чтобы это выглядело естественно, необходимо поверить в свою искренность, даже если на самом деле ты не такой. Я же не умею обманывать себя так: если я во что-то не верю, я не в состоянии произнести это вслух. Что является одной из причин, но которым люди ощущают неловкость в моем обществе, – поэтому мне всегда было сложно казаться «такой, как все». Сама не знаю, была ли я обделена этим умением от рождения или мне просто не удалось научиться ему.

Папа Клайв тоже не отличался особой общительностью, но скорее потому, что не испытывал интереса к людям, чем из-за того, что его не понимали. Он предпочитал молчание светской беседе, мама же была сильна и в том, и в другом. Она умела сразу определить, с каким человеком имеет дело, и подстроиться под него.

Однажды, когда мне было двенадцать, мы с мамой поехали в Чард покупать мне чулки для какого-то сельского праздника с танцами – мама собиралась отправить меня туда с Виви. Едва мы зашли в отдел женской одежды магазина «Денингс», как мама подбежала к толстой, изможденного вида женщине с коляской и склонилась над невыразительным младенцем в ней. Потом она воскликнула на весь магазин: «Какая же она милая!» – и все продавцы и покупатели стали смотреть на нас. Ее неискренность была настолько очевидной, что я решила: все уставились на нас потому, что она вела себя как дура.

Некоторое время спустя, прячась в одиночестве в темном углу помещения, где проходили танцы, я приняла решение осторожно сказать матери об этом, дабы впредь она не делала таких глупое гей. Когда я так и поступила, мама погладила меня по голове и от всего сердца поблагодарила. Но много лет спустя я осознала, что ошибалась тогда: никто в магазине ни на секунду не усомнился в искренности восторгов Мод. Мама просто решила немного подбодрить усталую молодую мать, придав ей уверенности в себе и в красоте ребенка. И та действительно приосанилась и улыбнулась – ей явно было очень приятно. Я же тем временем тянула маму за брюки, пытаясь утащить ее куда-нибудь подальше. Таким образом я пытаюсь объяснить, что меня убила не ложь Мод во имя неизвестно чего, а то, что сама она так никогда в этом и не призналась, а также то, что остальные покупательницы были убеждены в ее искренности. Они инстинктивно поняли, почему она хвалит ребенка, как будто они все принадлежали к одному клубу и с рождения знали правила поведения в нем.

Вивьен встает, заходит в дом и поднимается по лестнице, по пути велев шоферу занести сумки. Я же по-прежнему сижу на крыльце, чувствуя, как во мне нарастает удивление. Удивляюсь я сразу многим вещам, словно малыш, который в первый раз заинтересовался окружающим миром. Мне интересно, всегда ли Виви так безупречно одета; я спрашиваю себя, почему она хочет поселиться в восточном крыле; мучает ли ее, как и меня, артрит; не забыла ли она переступить вторую ступеньку сверху, которая всегда ужасно скрипит. (Как-то Виви заявила, что эта ступенька стонет, жалуясь на то, что на нее целый век все наступают, и мы договорились больше никогда не становиться на нее.) Еще мне интересно, что Виви оставила в Лондоне и завяжутся ли у нас особенные отношения – наподобие тех, которые были у нас много лет назад. Более же всего мне интересно, почему она наконец решила вернуться домой.

По-прежнему не вставая со скамьи, я перевожу взгляд на окна второго этажа восточного крыла. В одном из них появляется Вивьен и с несчастным видом смотрит куда-то вдаль. Меня она не замечает. Чудесная, полная жизни и веселья Вивьен! Наконец-то она снова в Балбарроу!


Я все еще сижу снаружи, когда Вивьен в сопровождении верного шофера спускается по лестнице.

– Джинни, дорогая, что случилось с домом? – с укором спрашивает она.

– А, он начинает заваливаться! – отвечаю я, чувствуя замечательную легкость мыслей.

– Я про мебель. Тебя грабили?

Я и забыла, что она не видела обстановку в таком состоянии. Я распродавала мебель постепенно. Раз в несколько месяцев приезжал на своем фургоне Бобби и забирал очередной предмет. Я познакомилась с ним, когда он работал в управлении по водным ресурсам – его прислали починить водопровод, проходящий по нашей земле. Три дня спустя, закончив свою работу (и съев все мое печенье), Бобби сообщил мне, что в Чарде у него есть антикварный магазин, и предложил продать часть нашей обстановки. Сбыв первую партию, он приехал с помощником и загрузил еще несколько тяжелых дубовых вещей, а спустя несколько месяцев появился опять. В последние десять лет он приезжал довольно-таки регулярно и каждый раз расплачивался наличными. Такая система меня полностью устраивала – я превращала обстановку в живые деньги, обходясь при этом без банка и без поездок в город. Мебель стала для меня неисчерпаемым кладом. При этой мысли я громко рассмеялась – головокружение от нашей истерики у входа все еще не прошло, и я ощущала себя чуточку пьяной, как после глотка вина.

– Она стала моей пенсией, – отвечаю я, готовая вновь засмеяться.

Но Вивьен не разделяет моего веселья.

– Ты продала все? – испуганно выдыхает она, округлив подведенные глаза.

Перемена в ее настроении пугает меня, но я не могу понять, не шутит ли она. Я перевожу взгляд на Саймона, однако тот лишь моргает, будучи не в состоянии дать мне хоть какую-нибудь подсказку.

– Ну, остались все рабочие часы и барометры, а также голова Джейка, – говорю я, указав на чучело кабана на стене (мы по-прежнему стоим на пороге).

По правде говоря, Бобби заявил, что ему все это не нужно, но, как оказалось, и к лучшему.

Кабан Джейк был любимцем шестилетней Виви, и когда он умер (не естественной смертью), Клайв сохранил его голову и поместил на стену, дабы Виви могла видеть, что в момент смерти Джейк счастливо улыбался.

Я и сама улыбаюсь при мысли о Джейке, о котором я вспомнила едва ли не впервые за много лет, но Вивьен даже не скрывает своего разочарования.

– Но Вирджиния, неужели ты не понимаешь, – говорит она с медленными, выразительными мамиными интонациями в голосе (неужели – ты – не понимаешь!), – чтобы обеспечить себе пенсию, нужно было всего лишь продать сервант эпохи Карла Второго, стоявший в холле? Или диван, или буфет, или гобелен из Обюссона, или несколько старинных кресел…

Ее голос становится все выше и наконец обрывается. Она как подкошенная падает на скамью.

– Или картины, черт возьми! – наполовину кричит, наполовину всхлипывает она. – Но продать все?! Джинни, дом ведь ломился от мебели!

Она вскидывает руки в таком жесте, словно собирается покрасить что-нибудь кистью.

– Мебель, канделябры из горного хрусталя, гардеробы… – гладкой скороговоркой перечисляет она все, что помнит, – ковры, буфеты, серебро, вазы, зеркала… – она переводит дух, – …фарфор, то зеркало с перламутровым ободом, которое висело здесь, – она показывает на голую стену перед собой, – эпохи Вильгельма и Марии…

Вивьен закрывает лицо руками:

– Джинни, эта мебель была бесценна!

Уверяю вас, я уже не сомневаюсь, что Вивьен не шутит. Я понимаю, что все это стало потрясением для нее – и совершенно неожиданным потрясением, – но я и подумать не могла, что пропажа мебели так глубоко заденет ее. Ну почему в старости люди начинают так цепляться за вещи и с таким пренебрежением относиться к знаниям? Каждое поколение наших предков последовательно урезало первоначальное поместье Сэмюэла Кендала – сначала ушла земля, затем флигеля и внешние строения… Так неужели ненужные горы вещей не являются естественным продолжением этого ряда? К тому же – но только это между нами – я считаю Вивьен недалекой. Бедняжка думает, что мы должны передать кому-то наше наследие, но на самом деле все кончено. Вивьен и я последние в роду, следующих поколений просто не будет. После того как мы умрем, дом будет распродан по частям, а деньги достанутся правительству – если он уже не продан. Возможно, у нее нелады с головой? Ведь наш бедный отец сошел с ума, когда был гораздо моложе, чем она сейчас. Я пытаюсь успокоить ее, как часто делала это в детстве. Мне всегда нравилось утешать свою сестру.

– Но ведь дом совершенно, абсолютно, полностью пуст! – жалобно произносит она, как будто существуют разные степени пустоты. – Ни картин, ни одежды, ни фотографий! Я про то, что ты избавилась от всей памяти о нашем прошлом. Какой смысл в двух веках существования нашего рода, если от него ничего не осталось?

Интересная точка зрения, но я ее не разделяю. Так ли необходимо фиксировать историю своей жизни, чтобы сделать ее стоящей или достойной? И так ли плохо умереть, не оставив после себя память? Безусловно, все эти свидетельства просуществуют самое большее два поколения, и даже в этом случае в них мало смысла. Как известно, мы лишь частицы всеобъемлющего круговорота энергии в мире, но никому не по душе мысль о том, что жизнь, прожитая так бурно и насыщенно, сразу после смерти уходит в никуда так же быстро и бессмысленно, как невысказанная идея.

– Вивьен, честное слово, я не вижу в этом ничего плохого. Я никогда не пользовалась всеми этими вещами, и зачем мне лишний хлам? Без него я чувствую себя намного лучше, – сказала я, сидя рядом с сестрой.

И я не преувеличиваю – мебель действительно давила на меня. Я старалась не смотреть на нее из страха обнаружить, что ее нужно почистить или что на ней появилась новая царапина. С ее исчезновением ушел и узел, вечно сидевший у меня в животе. Теперь дом и пространство в нем стали намного более управляемыми.

Вивьен проводит ладонями по лицу, еще сильнее размазывая тушь, и подпирает пальцами уголки рта, отчего тот становится похож на клюв утконоса. Похоже, она пришла к какому-то решению.

– Ох, Джинни, Джинни! – вздыхает она, явно немного успокоившись. – Ведь это была наша фамильная коллекция мебели и всего на свете – вещи, которые наши предки собирали в течение двухсот лет!

– Я не продавала книги по энтомологии, а также самих бабочек и оборудование, – быстро отвечаю я, словно защищаясь. – Музей, лаборатория и остальные комнаты на чердаке остались нетронутыми.

Вивьен медленно кивает.

– Я совсем забыла. Ты всегда была безнадежна в денежных вопросах, правда? Надо было обязательно позвонить мне, – бесцветным тоном укоряет меня она.

Вивьен как будто обращается не столько ко мне, сколько к потертому плитняку крыльца. Я не отвечаю ей, и не потому, что я согласна – у меня даже нет телефона, – а потому, что на этой фразе удобно закончить разговор. Поверь-те, мне ужасно хочется его закончить, чтобы спасти наш совместный смех, то возбуждение и эйфорию, которые я испытывала так недолго. К тому же какой во всем этом смысл? Мебель была продана потому, что я хотела продать ее и нуждалась в деньгах. Я так решила, и все тут.

Теперь меня раздражает то, что я стала защищаться. В конце концов, она уехала сорок семь лет назад и сама захотела вернуться – а теперь ей не нравится принятое мной решение! И она еще говорит, что мне надо было прежде позвонить ей. Я вспоминаю, что Виви любила опекать меня, но в те времена я была не против. Я всегда признавала, что она лучше приспособлена к жизни, чем я, и мне это даже нравилось – она будто охраняла меня. Такой уж у нее был характер. Теперь же, когда я веду самодостаточное существование, когда я достигла всех своих целей в жизни, ее критика воспринимается намного острее. Я заставляю себя больше не думать об этом – мне не хочется разрушать только что воссозданный союз.

Я говорю Виви, что приготовлю нам чаю, иду в дом и ставлю чайник на плиту. Мы забудем о мебели. Мы будем сидеть, пить чай и болтать, вспоминать прошлое и веселиться. Она расскажет мне много забавных случаев из своей жизни в Лондоне, а я буду внимательно слушать ее, заново все переживая вместе с ней. И мы будем смеяться. Нам надо наверстать упущенное – и времени на это у нас вполне достаточно! Вивьен была права. Она всегда права. Начинает свистеть чайник – сначала слабо и несмело. Это была ее идея, что нам надо вновь поселиться вместе, и ее возвращение под конец наших жизней вполне естественно. Мы будем преданными друг другу, неразлучными подругами и единомышленницами.

Чайник срывается на отчаянный пронзительный визг, и я убираю его с плиты.

4Чайник Белинды

После нашей ссоры из-за мебели мы с Вивьен еще не разговаривали. Я полностью сосредоточилась на процессе заваривания чая, а потому не смотрю на то, как она прохаживается взад-вперед мимо открытой двери в кухню, разговаривая при этом по своему мобильному телефону, или на то, как водитель носит коробки от машины на второй этаж дома. Однако на меня произвел впечатление тот факт, что у Вивьен есть такой телефон и что она идет в ногу со временем.

Уголком глаза я вижу, как Саймон, песик Виви, с уверенным видом заходит в кухню. Он останавливается рядом со мной и начинает моргать, явно намереваясь втереться в доверие. Я не обращаю на него внимания, и, словно признав, что ему недостает качеств, нужных для того, чтобы изменить мое отношение к нему, он отступает и ложится рядом с плитой – сначала крутится на выбранном месте, а затем падает на пол.

Я гоняю воду по стенкам заварника, держа его левой рукой за ручку и совершая размеренные круговые движения, а правой рукой накрыв чайничек сверху. Я дожидаюсь, когда тонкий фарфор прогреется, и рассматриваю рисунок из мелких, красиво переплетенных полевых цветов, покрывающий заварник от дна до крышки. Я постепенно разгоняю водоворот в нем, чтобы вода достигла верхней части стенок. По правде говоря, я понятия не имею, почему заварник надо прогревать и улучшается ли от этого вкус чая, но если мать с детства учила вас разным маленьким заповедям, а ей раньше то же самое внушала ее мать, отказаться от такой привычки в пожилом возрасте непросто.

У чайника элегантная форма – он скорее высокий, чем толстый. И хотя он принадлежал маме Мод, мы всегда называли его чайником Белинды. Я не знаю подробностей – с самой Белиндой я не была знакома, – но история гласит, что Белинда в своем завещании отписала чайник маме в благодарность за то, что та ей помогала делами, советами или просто умением слушать. Ко всему этому мама была предрасположена от природы: сколько я себя помню, она всегда играла в деревне роль советчика и посредника-миротворца. К примеру, она написала заявление с просьбой прислать больше военнопленных для уборки урожая на ферме Певерилла, а некоторое время спустя погасила ссору, вызванную тем, что лошадь Шарлотты Дэвис повалила надгробья на кладбище при церкви Святого Варфоломея. Она же предотвратила кровопролитие, когда Майкл угостил младшую дочь Экстеллсов сигаретой с марихуаной. Мод давала советы, исправляла ошибки и исполняла роль третейского судьи. По воскресеньям, после церкви, она угощала жителей Балбарроу кофе, два раза в год приглашала всех выпить чего-нибудь, а летом на месяц открывала для деревенских наши сады. Одним словом, мама любила людей, хорошо их понимала и обожала окружать себя компанией, помогая другим или развлекая их. Виви часто шутила, что если бы нашу маму лишили возможности делать добро своим ближним, она долго не протянула бы.

Можно сказать, что Мод была почти идеальной женщиной. Ей всегда хватало мудрости, смекалки и доброты. Будучи высокой, выше своего мужа, она при этом выглядела элегантно в любых вещах, от одежды для работы в саду до домашнего халата. В ее гардеробе имелось множество цветастых платьев средней длины, длинное вечернее платье с блестками, высокие и низкие сапожки, а также шляпы и перчатки на любой случай. И эти случаи она никогда не упускала.

Папа Клайв же, наоборот, не был ни общительным, ни хорошо воспитанным, однако ему не давали возможности скрыться от всего мира. Он уныло плелся за Мод на все деревенские сборища и смущенно улыбался, когда она игриво представляла их как «леди и бродягу». Как я уже говорила, Мод всегда одевалась безукоризненно, тогда как Клайв непременно выходил в свет в одном из двух своих извечных костюмов серого цвета. Костюмы висели на нем мешком – ближе к старости он ел намного меньше, чем раньше, – и были потертыми на воротнике и на манжетах. Иногда мне казалось, что он специально одевался так убого. Однажды – клянусь, это правда! – он отправился в гости в соседнюю деревню в домашних тапочках. Папа сказал, что в них меньше дыр, чем в его туфлях, но мама весь день поддразнивала его – она словно наслаждалась его наплевательским отношением к этикету, которому она сама так безоговорочно подчинялась. После нескольких тостов мама становилась душой компании, и я несколько раз обращала внимание на то, как папа с обожанием наблюдает за ней издалека, завороженный очарованием и жизненной энергией жены. Но сам Клайв – он никогда не пил, утверждая, что от алкоголя у него обостряется подагра, – также был весьма известен в округе. Особенно большим успехом он пользовался у дам, принимавших его невольное несоблюдение приличий за тайное бунтарство, которое в благопристойном Дорсете пятидесятых годов являлось чем-то невиданным.

Я кладу в чайник Белинды два новомодных чайных пакетика – две недели назад Майкл привез их мне вместо обычного листового чая, объяснив, что в наше время можно не возиться с заваркой и таким образом экономить немало времени. Как вы можете догадаться, сначала мне инстинктивно захотелось отказаться от новинки, но я все равно опробовала ее и обнаружила, что пользоваться пакетиками намного удобнее, особенно с моими искалеченными болезнью пальцами. Раньше мне было очень трудно донести чай в ложке до заварника, не рассыпав его по столу, особенно по утрам, когда мои пальцы скрючены от боли. А после того как я насыпала в отделение для заварки столько чая, сколько мне нужно, еще ведь следовало поставить все на место, что также было непросто и каждый раз занимало несколько минут, при этом немало чаинок попадало в сам заварник. В итоге крепость чая зависела больше от моей неспособности поместить чай куда следует, чем от моих вкусовых предпочтений, и нередко приходилось начинать весь процесс заново. Но теперь у меня появились пакетики, и я никогда больше не вернусь к листовому чаю. Майкл тем временем пытается убедить меня, что в заварниках уже нет необходимости. Я делаю вид, что согласна с ним, – просто потому, что не хочу спорить, но, между нами говоря, Майкл в этом смысле профан. Он понятия не имеет о том удовольствии, которое приносит правильно выполненный ритуал заваривания чая.

Я заливаю чайник Белинды кипятком и накрываю его крышкой, чтобы напиток настоялся. Возможно, сегодня стоило взять листовой чай. Тогда у меня была бы сложная задача, на которой я смогла бы сосредоточиться, на время отбросив мысли о том, что сейчас делает и о чем думает Вивьен. Она наверху, – издавая какие-то шаркающие звуки, ходит между комнатой, расположенной прямо над кухней, и своей старой спальней, которая над кладовой. Шофер заносит в дом последние ее вещи.

Я достаю из серванта две чашки с блюдцами и беру из холодильника молоко, расставляю все это рядом с дышащим паром заварником и сажусь ждать. Пока Вивьен не придет, я не стану разливать чай по чашкам, иначе он остынет.


Я хотела бы сказать об одном странном и необычном ощущении, которого я никак не ожидала. Я чувствую, что наши с Вивьен взаимоотношения возрождаются, однако – ив этом как раз заключается странность – становятся точно такими же, какими они были полвека назад. Как будто мы по-прежнему юны, как будто детство вновь нахлынуло на нас бурным потоком и теперь пытается наверстать прошедшие годы. Я, как когда-то давно, покорно жду, каким будет ее решение: захочет ли она забыть нашу небольшую размолвку и возобновить процесс воссоединения. Именно Вивьен устанавливает правила и границы, идет на риск, а я стою позади, на подхвате – на случай, если она будет нуждаться во мне. Я почти забыла, какую роль Вивьен всегда мне отводила.

Наши сестринские взаимоотношения немного изменились, когда спустя два года после того несчастья нас отослали в школу для девочек леди Мэри Вишем. Вечером перед отъездом мы выслушали мамино напутствие.

«Я хочу, чтобы вы присматривали друг за дружкой, и если у одной из вас возникнут какие-нибудь сложности, – говорила она, переводя суровый взгляд с меня на Вивьен и обратно, – каждая должна помнить о том, что у нее есть сестра, к которой можно обратиться и которая обязательно выслушает».

И поскольку я была старшей, я решила, что мама говорит это прежде всего мне, призывая меня заботиться о Вивьен.

Наши родители считали, что если мы начнем учиться в одно время, то сможем оказывать поддержку друг другу, но, как оказалось, Вивьен вовсе не нуждалась в моей поддержке. Ей было десять лет, и ее записали в четвертый класс. Она сразу стала очень популярной среди остальных сорока девочек, тогда как я, тринадцатилетняя, вынуждена была искать уголок, чтобы в него забиться, – мой класс представлял собой переплетение дружественных и союзнических отношений, которые за три года успели установиться и окрепнуть.

Школа находилась в часе езды от дома, и в начале очередного учебного семестра мы с Вивьен вместе с нашими пожитками забирались в голубой папин «Честер», превращенный им в передвижную станцию для обработки пойманных мотыльков. Он убрал задние сиденья, чтобы освободить место для рабочего стола. Стол был прикручен к полу салона, и нам приходилось втискиваться по бокам от него, держась рукой за его край, чтобы не удариться головой на ухабе. Где-то рядом стучали едва закрепленные бутылки с бромидом, цианидом, нитратом натрия и другими ядами, а вокруг были разложены по ящикам и полочкам сетки, ловушки, булавки, скальпели, приспособления для водяной бани, пробковые дощечки и прочее необходимое энтомологу оборудование. В наше время Клайва назвали бы чуть ли не преступником, ведь он возил своих дочерей вместе с огромным количеством ядовитых веществ по разбитой сельской дороге, но в 1951 году его передвижная станция была предметом сильной зависти его коллег. В его машине имелось все необходимое для умерщвления, анестезирования и восстановления, закрепления цветов и монтирования бабочки на пластинку, то есть он мог сделать все это еще в поле, до того, как внешний вид бабочки испортят такие типичные для энтомологии беды, как повреждение крыла, изменение цвета и трупное окоченение.

Школа леди Мэри являлась тем местом, в котором добропорядочные девочки могли «научиться хорошим манерам, умению держаться и вести беседу», а также получить некоторое образование. Наши манеры, умение держаться и вести светскую беседу старательно оценивались каждую неделю, и если обнаруживалось, что чьи-то оценки ниже средних, виновная несла наказание. Несмотря на все это, за годы обучения в школе я так и не заметила в своем окружении хороших манер. И даже наоборот – я постоянно подвергалась тайным, но от этого не менее жестоким нападкам со стороны остальных девочек моего класса.

Первый такой случай произошел уже на второй неделе моего пребывания в школе, когда я схлестнулась с Элис Хэйвуд, которая забавы ради давила мух. Эти несчастные создания пытались вырваться на свободу через окна класса, и я сказала Элис, чтобы она открыла одно из окон. Всего лишь за несколько секунд она устроила так, что надо мной смеялся весь класс. Этот случай упрочил ее главенствующее положение и навсегда определил мою участь, убив все надежды на то, что я смогу с кем-нибудь подружиться, – и все это лишь потому, что я не могла и мухи обидеть.

Я была недостаточно сообразительной и уверенной в себе, чтобы играть по их жестоким правилам. Когда я пыталась найти достойный ответ, мне в лицо неизменно бросалась кровь и я вспоминала о своей толстой нижней губе, не знала, куда деть руки и что делать со своим неловким телом, – одним словом, безнадежно терялась. Мне приходилось отступать, а в спину мне летело обидное хихиканье. Я не плакала, но все эти случаи сказывались на чем-то скрытом глубоко внутри, меняя того человека, которым я была и которым должна была стать. Я теряла уверенность в себе и одновременно погружалась во все большую замкнутость и сдержанность, то есть, можно сказать, училась держать удар.

На каникулах я все рассказывала маме, которая в моем неумении справляться с насмешками ровесниц винила исключительно папу.

– Дорогая, боюсь, в тебе слишком много от твоего отца, – с сожалением говорила мама. – У него тоже не слишком боевой характер.

И хотя я очень любила отца, мне было не так уж и приятно слышать, что я пошла в него. На первый взгляд Клайв казался скучным человеком, но стоило присмотреться, и вы замечали, что в этой заурядности есть нечто примечательное. Его мир был невероятно двухцветным – он или интересовался чем-либо до крайности, либо не интересовался совершенно. Например, еда его не интересовала, и он старался тратить на нее как можно меньше времени. Обычно он ел один раз в день, чаще всего по вечерам, но даже и тогда мог подняться из-за стола посреди ужина, увлеченный более важной вещью, которая только что пришла ему в голову, – например, необходимостью слить воду из батареи в библиотеке или планом предстоящего посева овощей. Он был скрупулезным до мелочей в вопросах, которые его занимали, но во всем прочем доводил дело до полного хаоса: в его спальне царил жуткий беспорядок, а треснувшее окно он просто заклеивал липкой лентой, и оно могло простоять так несколько лет.

Мама делала все, что могла, чтобы помочь мне преодолеть трудности в школе. Во-первых, она посвящала немало времени и усилий попыткам выработать у меня самоуважение, уверенность в себе, которая позволит мне видеть все лучшее в моем характере и не переживать о том, что обо мне думают другие. Она сжимала мое лицо ладонями и заставляла меня смотреть ей прямо в глаза, словно пыталась загипнотизировать меня.

«Ты должна всегда помнить о том, – торжественно говорила она, – что ты красивая, умная и добрая девушка. Они просто завидуют тебе, ведь три этих качества встречаются вместе очень редко».

Заканчивала она обычно чем-нибудь вроде: «А теперь ты пойдешь и покажешь им всем», – как будто я играла роль в какой-то пьесе.

Во-вторых, мама всегда готова была вступиться за меня. За Вивьен она никогда не заступалась – она была убеждена, что Виви и сама способна за себя постоять, – на если я рассказывала ей об очередных своих затруднениях, она ничтоже сумняшеся вмешивалась в ход событий и устраняла проблему, пустив в ход либо свое очарование, либо агрессивный напор. В результате меня стали называть ябедой, что лишь усугубило мое положение, и теперь я каждый раз тщательно обдумывала, стоит ли рассказывать что-либо маме.

Таким образом, Мод реагировала на мои трудности во взаимоотношениях с классом чересчур сильно. Виви же, несомненно, ничем не могла мне помочь, поэтому во время учебы мы виделись с ней довольно редко. Эти встречи происходили либо у корзин за раздевалкой, либо в третьей кабинке главного туалета. Мама говорила, что мы должны поддерживать друг друга, но Виви, судя по всему, в поддержке не нуждалась, и она ничего не могла сделать для меня. Я ни в чем ее не винила, но все равно отчаянно скучала по ее обществу. И когда мы в очередной раз ехали в школу по ухабистым деревенским дорогам, скорчившись среди бутылок с ядами, я мысленно прощалась на семестр не только с папой и мамой, но и с Виви. Я с нетерпением ждала каникул, когда мы могли опять делать все вместе. Маме я никогда не рассказывала о том, что в ходе семестра Виви почти не видится со мной, – каким-то чутьем я понимала, что маму ужасно огорчило бы это известие.


В окно я вижу, как к дому начинает подползать туман. До ночи еще далеко, но уже начало смеркаться.

Вивьен и ее шофер о чем-то говорят на втором этаже – до меня долетают лишь отдельные приглушенные слова. Я наблюдаю за одной из последних струек пара, поднимающихся над чайником, и спрашиваю себя, не передумала ли она вообще спускаться к чаю. Мне пришла в голову мысль, что можно было бы отнести ей чай, но об этом не может быть и речи. Она выбрала комнату, расположенную по другую сторону от лестничной площадки относительно моей спальни, а я не была в той части дома более сорока лет. И я сомневаюсь, что вообще смогла бы туда зайти: там я не чувствовала бы себя в безопасности. И дело не в предрассудках – для этого я слишком уравновешенный человек. Просто это было бы нарушением Обычного Порядка Вещей, а я всегда соблюдаю Порядок.

Чай готов, и я не знаю, чем еще себя занять. У меня появляется идея зайти в кладовую и прижать ухо к деревянному дверному косяку – так я могла бы услышать, о чем говорят наверху. Я так и поступаю, и теперь я действительно могу различить голос Вивьен. Но перепробовав несколько положений, я прихожу к выводу, что она беседует с кем-то по телефону – слышно только ее. Похоже, она кого-то благодарит за помощь. Ее голос становится тише – видимо, она выходит из комнаты. В коридоре она сворачивает в маленькую ванную, расположенную на лестничной площадке. Я возвращаюсь на кухню и иду в сторону холла, стараясь держаться примерно под ней. Вивьен обращается к шоферу – просит его «попробовать дотянуться до этой штуки». Затаившись между двумя кладовыми, лестницей и кухней и вслушиваясь в долетающие сверху звуки, я ловлю себя на том, что четко вижу мысленным взором все то, что Вивьен сейчас делает.

Кто-то, тяжело ступая, спускается по лестнице. Я слышу на площадке второго этажа громкое «спасибо» Вивьен. К этому времени я уже вернулась к чайнику и чашкам. Проходя через дверь кухни, шофер останавливается, берется одной рукой за косяк и заглядывает внутрь. Я внимательно смотрю на его руку, думая о том, что он пачкает косяк и мне придется хорошенько вымыть его. Затем я поднимаю взгляд и на короткое время встречаюсь с ним глазами. Это может показаться вам странным, но даже столь короткий контакт выводит меня из равновесия. Я уже очень давно не встречалась взглядом с незнакомыми людьми, и мне кажется, что его глаза пытаются проникнуть внутрь меня или даже взять надо мной верх. Интересно, он знает, что я подслушивала? Я инстинктивно опускаю взгляд в пол, чувствуя себя виноватой за что-то – и напрасно. В следующую секунду его вторая рука взлетает вверх, и он дружелюбно машет ею. Я понимаю, что неправильно истолковала его намерения.

– Всего хорошего, – говорит мужчина, уходя.

Я хочу ответить ему, но не успеваю этого сделать. Я вновь чувствую себя девочкой– школьницей, которая в любую секунду ждет подвоха или насмешки и никогда не может ответить достаточно быстро.

Я уже говорила, что именно мама научила меня искусству держать себя в руках, которое было так необходимо мне, чтобы вынести поддразнивания? Она поведала мне о том, что можно мысленно зайти в какое-нибудь место, закрыть за собой дверь и забаррикадировать ее, чтобы никто не мог приблизиться к вам. И тогда вы сможете не слушать, что вам говорят, и никакие обидные слова вас не коснутся. Само собой, мне пришлось научиться задерживать дыхание, пока я бежала по туннелю, ведущему от моего физического тела. Я слышала лишь свои громкие шаги, их отголоски и отголоски их отголосков у себя за спиной, а также свист сурового ветра в ушах – все остальные звуки оказывались отрезанными. Долетающие издалека голоса сливались с шумом ветра, неясными звуками и непостижимыми смыслами, создавая далекий непрерывный гул, который подобно грому катился по туннелю за мной, разрастаясь по пути, догоняя меня по скорости, размерам и инерции движения. Но я все равно добегала до конца туннеля, заскакивала в свою комнату и запирала за собой дверь, оставив снаружи свист ветра, ком шума, узоры шагов, отзвуков и переплетений бессмыслицы. Очутившись в безопасности, я медленно, спокойно запирала дверь на все замки. Один засов за раз, сверху донизу, закрывая все защелки и собачки, не торопясь и с достоинством. На двери бесчисленное множество замков и засовов, и я могу оставаться здесь столько, сколько мне нужно, чтобы почувствовать себя в полной безопасности. Слышны лишь сухие щелчки, но в конце концов и они прекращаются и в комнате воцаряется моя незамутненная безмятежность. Я нашла спокойствие и мир, ко мне возвращается дыхание, размеренное и тихое. И тогда я могу посмотреть, ушли ли мои преследователи. Все ли закончилось?

Я стою и слушаю звуки, долетающие снаружи. Хлопает дверца машины, начинает работать мотор, затем машина трогается с места и едет прочь. Мы с Вивьен остаемся одни. Я слышу, как автомобиль добирается до конца подъездной дорожки, останавливается, выезжает на дорогу и поворачивает налево. Дорога здесь идет в гору и к тому же немного приближается к дому, так что шум мотора на некоторое время становится громче. Но потом автомобиль достигает вершины холма, скрывается за ней, и все затихает. Я смотрю в окно, но туман настолько густой, что невозможно разглядеть даже бук, растущий в нескольких шагах от двери. Туман проглотил дом, принеся с собой тишину, – слышно только монотонное тиканье двух настенных часов.

В обычных условиях я была бы даже рада туману – частому гостю в долине Балбарроу. Он окутывает дом, и я чувствую себя в безопасности под его теплым, надежным одеялом, за его толстой стеной, отделяющей меня от всего мира. Но сегодня туман не принес обычного утешения. Для меня непривычна мысль о том, что кто-то другой находится со мной в одном доме, – более того, эта мысль выводит меня из равновесия! Раньше у меня было лишь мое уединение, теперь же я думаю о том, что каждый из нас делает по отношению к другому. Мне довольно просто убедить себя, что мы с Вивьен одни во всем свете, что мы связаны множеством невидимых нитей, что ничего иного не существует и что каждый из нас – единственная надежда спастись для другого. Я хочу услышать ее шаги, ее голос, что угодно, – но не слышу ничего. Я прикована к своему месту этой тишиной и невидящим взглядом смотрю на неподвижный туман снаружи. Во мне нет ни мыслей, ни чувств, и сама я как будто не здесь, а где-то еще.


В четыре часа я слышу, как к особняку подъезжает машина. Вивьен так и не спустилась к чаю. Я брожу по библиотеке среди стен, уставленных голыми полками, – отсюда лучше видно, что происходит перед домом. Наконец раздаются звуки шагов Вивьен, спускающейся по лестнице. Из тумана, подобно привидению, показывается небольшой грузовой автомобиль – я даже могу различить на его борту черные буквы: «Мебельный салон R amp; S, Чард». С двух сторон кабины на землю спрыгивают двое молодых мужчин. Они открывают будку, достают оттуда части небольшой одинарной кровати, заносят их в дом и поднимают в комнату Вивьен. Затем они вытаскивают столик, небольшую вешалку для одежды, две лампы, одну из которых они, занеся в дом, через некоторые время отправляют обратно в фургон, а также еще какие-то вещи, которые мне не удается разглядеть. Я внимательно слушаю и слежу за действиями грузчиков, поглощенная желанием узнать, что происходит, хотя подобное любопытство для меня вообще-то нехарактерно.

Они некоторое время проводят на втором этаже. Находясь на своем наблюдательном пункте за лестницей, я могу догадаться, что они, судя по всему, собирают кровать. Они тихо переговариваются между собой, а время от времени смеются. Я не могу разобрать, о чем именно они говорят, но все равно остаюсь на своем месте, охваченная странной решимостью дослушать все до конца, даже когда мужчины садятся в свой грузовичок и отъезжают.


– Джинни, дорогая, вот ты где! – громко говорит Вивьен, заходя в библиотеку некоторое время спустя. – Я сама не заметила, как заснула, – настолько сильно меня вымотал этот переезд. Должно быть, это все сельский воздух.

Она держится так, словно не осознает, как некрасиво она поступила с чаем. Или она действительно об этом не догадывается? Я совсем забыла, как сложно мне понимать мысли других людей или оценивать их настроение.

Подумав, я отвечаю:

– Наверное, все дело в доме. Я всегда сплю днем.

– Что ж, главное, что мы уже проснулись. Как насчет пиццы? У меня есть заготовки, а также куча всякой начинки…

Она идет в кухню, я – за ней. Наверное, мне следовало подумать о том, что предложить ей на ужин. Все-таки это ее первый ужин дома. И как она догадалась, что я ничего не приготовила?

Я никогда раньше не делала пиццу. Вообще-то я даже не помню, пробовала ли я ее когда-нибудь, но что-то удерживает меня от того, чтобы сказать об этом Вивьен. Ее бурная реакция на известие о продаже мебели настолько поразила меня, что я теперь не знаю, чего еще можно от нее ожидать.

Должна признаться, что меня изрядно взволновала возможность наконец попробовать пиццу, – я много раз видела ее на буклетах и всегда хотела узнать, какова она на вкус.

Вечер удался на славу – я давно не получала такого удовольствия. Сначала мы решали, с чем лучше сочетаются оливки – с ветчиной или с грибами, – а также сколько нужно сыра. В конце концов мы решили все перемешать. Также мы говорили о наших руках – у Вивьен тоже артрит, пусть пока и не такой сильный, как у меня, – рассматривали пальцы друг друга и чуть ли не хвастались болезнями, с которыми нам теперь приходится жить, и средствами от боли, которые мы принимаем. Мы сошлись во мнении, что с пуговицами нам приходится несладко, что змейки намного удобнее и что нам нужен рожок для обуви с очень длинной ручкой, чтобы можно было не наклоняться, когда обуваешься. Вивьен рассказала, что каждый день пьет аспирин – по словам ее доктора, он бережет костяшки пальцев, – а также пообещала дать мне противовоспалительные средства, которые ей прописали.

Итак, мы весело обсуждали руки, ноги и пиццу, что было очень приятно. Потом мы ели эту пиццу, которая и впрямь оказалось весьма вкусной штукой. Мы сидели в креслах в комнатке за кухней и грелись у огня, разожженного в очаге, но еще сильнее нас согревало общество друг друга. Меня немного удивило то, что никто из нас не спрашивал о пропавшей мебели, а также не задавал других скользких вопросов, которые, как мы знали, можно будет задать позже. Например, я могла бы поинтересоваться, почему Вивьен после стольких лет наконец решила вернуться домой.

5Чудовище, воровка и суп в куколке

Через два дня после своего шестого дня рождения я нашла в сухих листьях на второй террасе нашего южного сада чудовищную гусеницу. Гусеница была просто невероятной: толщиной со штопор и длиной раза в два больше моего пальца, бледно-зеленая и испещренная пятнами белого, багряного и желтого цветов, с блестящим черным хвостом с крючком на конце. Некоторое время я наблюдала за ней – так, как, по моему представлению, это делал бы папа. Казалось, гусеница объелась до такой степени, что вот-вот лопнет. В некоторых местах ее тело было упругим, в других – вялым, и даже в свои шесть лет я поняла, насколько она необычная.

До этого я не раз видела, как ведут себя гусеницы на открытых местах. Они являются желанной добычей для птиц, а потому торопятся добраться до укромного уголка и лишь время от времени останавливаются и поднимают верхнюю часть туловища над землей, как будто хотят осмотреться и определить, куда им двигаться дальше в поисках еды. Моя же гусеница неторопливо и вальяжно ползала туда-сюда, а когда она пыталась подняться вверх, ее огромное вялое тело тут же тянуло ее на землю. Было понятно, что она никуда не доберется, и в конце концов я подняла ее – вместе с листьями, на которых она сидела, – и завернула в свитер. Держа свитер обеими руками; я побежала к дому, чтобы показать находку отцу.

Но, добравшись до двери его кабинета, я остановилась – настолько поразил меня вид существа, которое извивалось на моем свитере, скручиваясь и вытягиваясь в струнку, размахивая ножками, словно танцуя во внезапном наплыве яростной энергии. А потом – поверьте, я видела это так же четко, как сейчас вижу вас, – вдоль ее спины начали вздуваться пупырчатые наросты, которые увеличивались в размерах и покрывались пузырями, словно кипящая патока. За минуту я насчитала восемь таких образований, а потом из них потекла жидкость.

Ни до, ни после этого дня я так сильно не пугалась, и когда папа вышел из своего кабинета, я все еще стояла, застыв на месте и держа свой свитер на вытянутых руках. Он увидел меня, бледную и с искаженным от ужаса лицом, – наверное, у меня был такой вид, словно я извергла изо рта собственные внутренности. Склонившись надо мной, папа спросил:

– Где ты ее нашла?

Судя по всему, эта находка не слишком обрадовала его.

– Под сиренью, – прошептала я, не сводя с нее глаз.

Я боялась, что это чудовище что-нибудь сделает с моим свитером. Но папа и не подумал убрать гусеницу – он выпрямился и стал читать очередную лекцию.

– Это гусеница бражника сиреневого, – сказал он. – Как видно из названия, они любят сирень, а также ясень. Она собирается превратиться в куколку – вот почему ты нашла ее на земле, а не на кусте…

– Ничего подобного! – резко возразила я, крайне удивленная тем, что такой специалист, как папа, не смог заметить разницу – Я видела кучу бражников сиреневых.

С этими словами я попыталась еще сильнее вытянуть руки, чтобы как можно дальше убрать от себя эту тварь. Я знала, что в прошлом году папа вывел несколько таких бабочек на чердаке.

– Бражники зеленые с багровыми, белыми и желтыми полосами, а не пятнами, – продолжала я. – И они гладкие, а не пупырчатые.

– Именно поэтому твой экземпляр представляет такой интерес, – ответил папа, наконец сняв гусеницу с моего свитера с помощью серебряной столовой ложки. – Эта гусеница вся дрожит и исходит влагой, посмотри… – Папа отцепил иглу, которая была приколота к его лацкану, и указал на какую-то слизь возле ануса существа. – У нее понос.

После этого папа отнес гусеницу в кабинет. Я надеялась, что он бросит ее в огонь, но несколько секунд спустя он вернулся, держа в руке коробочку из-под печенья, выложенную мхом и накрытую стеклом. Усадив меня на ступеньку лестницы у дверей кабинета, он положил коробку мне на колени так, чтобы я могла наблюдать за гусеницей через стекло.

– Смотри внимательно, если не хочешь пропустить кое-что интересное, – сказал он.

Следующие два часа я как зачарованная просидела под кабинетом отца, держа коробку из-под печенья на коленях. Гусеница постепенно темнела, а потом я увидела, как она разошлась по всей длине, – трещина появилась у нее на спине за головой и распространилась по всему телу. Когда шкура расползлась надвое и отпала, моему взгляду открылась коричнево-красная куколка, а пары ног, с помощью которых она лишь недавно перемещалась, враз стали неживыми, словно сброшенная одежда. Первое время во всем этом не было ничего необычного – я много раз видела, как гусеницы превращаются в куколок, – но потом началось нечто странное. Блестящая новая кожа гусеницы покрылась крошечными отверстиями, которые появлялись по одному за раз, и из этих отверстий высунулись головы личинок совсем другого существа – мельчайших прозрачных созданий, жадно прогрызавших свой путь в теле гусеницы, живьем пожирая ее изнутри. Я не шевелилась, лишь все смотрела и смотрела на самый омерзительный пир, какой только можно себе представить, – личинки пожирали не только гусеницу, из которой они вылупились, но и друг друга. Это были самые настоящие каннибалы!

Очень скоро личинки и сами превратились в куколки, а потом коробка из-под печенья наполнилась крылатыми существами. Огромное тело гусеницы бражника сиреневого было наполовину съедено будущими мухами. Позже папа рассказал мне, что эти насекомые называются «наездниками», что их мать прокалывает шкуру гусениц и откладывает внутри яйца, так что, когда личинки созревают, им всегда есть чем питаться. Гусеница превращается в живой склад пищи.

Так вот, событие, свидетелем которого я стала в шестилетнем возрасте, вызвало у меня настолько сильный страх и отвращение, что я до сих пор неравнодушна к этим существам. Виви бабочки не интересовали, поэтому когда в жизни мотыльков наступала страдная пора, именно я, а не она вызывалась помогать отцу – и я, а не она, пошла по его стопам. Клайв всегда говорил, что я стану великим энтомологом. «Эта профессия сидит в твоей крови, – говорил он, – и перед ее зовом ты не устоишь, как ни пытайся».

Он оказался прав. Но лишь несколько лет спустя, на ежегодном «празднике урожая», который устраивала мама, я осознала, что мотыльки – это мое призвание. Я была неразговорчивой и не любила вечеринки, поэтому мама, как обычно, велела мне обносить гостей орехами на большом стеклянном блюде. Я кружила по комнате, надеясь, что на меня никто не обратит внимания. Даже в те времена мне было очень сложно встречаться взглядом с теми, кто не принадлежал к числу моих родных, поэтому, подходя к очередной группке людей и протягивая им блюдо, я смотрела не на них, а на их руки, тянущиеся к орехам, – как будто считала, сколько именно орехов они берут.

Подойдя к миссис Джефферсон, жене ректора, я сразу узнала ее – для этого даже не нужно было поднимать глаза. Это была полная, грубоватая на вид и одевавшаяся по-деревенски женщина, известная привычкой всегда высказывать свое мнение напрямую. Миссис Джефферсон решила, что не заметить меня было бы грубостью, поэтому, взяв с блюда четыре ореха, она спросила, чем я собираюсь заниматься, когда вырасту. Мне нравилась эта женщина, и я, конечно же, ответила бы ей, но только я сама не знала, чем именно я собираюсь заниматься, Я просто не задумывалась над этим. Я беспомощно стояла, разглядывая край тонкого матового блюда и раздумывая над своим ответом, когда ко мне на помощь пришла мама, – она часто отвечала на обращенные ко мне вопросы. Мод ответила:

– Чем она будет заниматься, говорите? Ну как же, она пойдет по стопам своего отца!

Миссис Джефферсон наклонилась ко мне так близко, что мне пришлось немного отступить.

– Так значит, Вирджиния, ты будешь заниматься мотыльками? – спросила она, дыша мне в лицо.

«Правда, что ли?» – подумалось мне.

– Да, мотыльками, – донесся откуда-то сверху решительный голос мамы.

Миссис Джефферсон выпрямилась, а я двинулась дальше – к компании гостей у окна.

После того дня все вокруг решили, что энтомология станет моей профессией. Произнеся эти слова, мама предопределила мое будущее. Через несколько лет, когда нас с Вивьен исключили из школы леди Мэри, никто, в том числе и я, ни на минуту не усомнился, что я стану ученицей отца.

Когда Вивьен было пятнадцать, ее выгнали из школы за то, что она стащила бананы из ящика, доставленного в школу фургоном компании, снабжавшей нас фруктами. Виви попыталась возразить, что она всего лишь получила бананы немного раньше, чем все остальные, но директор школы мисс Рэндел видела все в ином свете. Рэнди пришла к выводу, что это был тщательно продуманный план, что Виви каждую неделю следила за прибытием фургона и записывала действия грузчика, заносившего ящики с фруктами в здание. Таким образом, Виви была не только воровкой (Рэнди заявила, что человек либо вор, либо нет, и это такая же неизменная черта, как форма носа), но и заговорщицей, и что между организованным ей ограблением и ограблением банка существует лишь незначительная разница, которая рано или поздно сойдет на нет. «Это дело принципа», – сказала Рэнди. На утренней линейке она принудила Вивьен встать перед строем остальных учениц и десять раз повторить: «Я воровка». Сама Виви нашла все это даже забавным – я же, стоя в последнем ряду, тихо плакала от такой вопиющей несправедливости.

Мама получила письмо, в котором сообщалось об исключении ее лживой и вороватой дочери, утром в понедельник. В полдень, ураганом пронесшись по узким, обрамленным живой изгородью дорогам западной Англии, она забарабанила в дверь кабинета Рэнди. Мама подняла такой шум, что Руби Моррис прибежала в мой класс и заявила, что моя мать собирается перебить всех учителей.

Я так никогда и не узнаю, что произошло потом и почему меня тоже выгнали из школы. Мама сказала, что ее привело в такую ярость неслыханное обращение с Виви, что она заодно забрала домой и меня, наказав таким образом школу. Мисс Рэндел же заявила, что склонность к воровству передается по наследству и когда-нибудь может проявиться и во мне, а в ее обязанности входит защита своих подопечных от любого зла, в том числе и будущего. Однако меня ее слова не убедили, и, заметив это, она заявила, что, коль уж я хочу знать правду, меня приняли в школу лишь как сестру Вивьен. Мы поступили в комплекте и вместе должны уйти.

Она произнесла все это, стоя за столом в своем кабинете, опираясь на прямую, сжатую в кулак правую руку, – как будто рука была костылем, поддерживающим ее худое тело, – и покачиваясь вперед-назад. Наверное, так на ней сказалось то долгое и бурное утро. За ее спиной висела большая репродукция картины, на которой на зрителя мчался во весь опор слон, и я все ждала, когда же этот слон наконец выскочит с холста и снесет Рэнди.

Когда я рассказала маме Мод про комплект из двух сестер, она совсем взбеленилась – заявила, что это бред и что она никогда раньше не слышала такой отъявленной чуши. (Впоследствии, лишь заслышав имя мисс Рэндел, она неизменно начинала проклинать ее.) Потом мама долго объясняла мне, какая я умная и какое блестящее будущее меня ждет, – они с папой и раньше довольно часто говорили мне нечто подобное. Надо сказать, Виви никогда не слышала от них таких слов.

Больше всего меня удивило то, что мама ничуть не рассердилась на Виви за кражу бананов. Она сказала, что если ученица увидела бананы в ящике под окнами школьной столовой и взяла один, это никак не может считаться веским основанием для ее исключения. «Я считаю, мисс Рэндел просто искала повод, чтобы избавиться от нас. В этой школе царит несправедливость», – заявила мама.

Итак, в школе я считалась исключенной, в нашей семье же имела хождение другая версия – что я ушла из школы в знак протеста против несправедливого отношения к моей младшей сестре. Этот случай стал одним из самых приятных моих воспоминаний.

Папа сказал, что школы с нас хватит, что мы и так достаточно умны. Я сразу поняла, что, когда закончится лето, я наконец стану его ученицей.

На своем веку я приняла не так уж много серьезных самостоятельных решений – не такой я человек. Я никогда не сопротивлялась тому, что мне предлагала жизнь, лишь плыла по течению. Я принадлежу к числу счастливчиков, у которых все образуется само собой, главное не дергаться. Казалось, мой успех был с самого начала записан в неведомой книге, в соответствии с которой разворачивается история вселенной, – книге, которая ничуть не противоречит теории большого взрыва и расширения-свертывания вселенной, а является ее частью. Мне было на роду написано стать знаменитой, как бы я ни пыталась сопротивляться этому. Я еще не говорила вам, что я и впрямь весьма знаменита как специалист по семейству молей?

Миссис Джефферсон и представить себе этого не могла. Считалось, что не я, а Виви может добиться успеха в жизни, которую она едва не потеряла в восемь лет. Я же просто плыла туда, куда меня несет, – но мое имя еще много лет будет звучать в научных кругах, шепотом произноситься в коридорах то одного, то другого университета, а цитаты из моих теоретических или практических трудов, мои проницательные выводы и смелые предположения будут вдохновлять все новых и новых ученых. Надеюсь, вы не считаете меня нескромной фантазеркой: поверьте, моя слава действительно распространилась по всему миру и имя мое известно во всех ведущих энтомологических кругах, научных учреждениях и обществах. Даже здесь, в сельском Балбарроу, знают, что я известный ученый. Кажется, в местном обществе меня называют «бабочницей», как в свое время звали «бабочником» моего отца.

Клайв не то чтобы в точности «пошел по стопам своего отца». Как я себе это представляю, он был первым представителем нового поколения энтомологов. Он не являлся «коллекционером» и не желал, чтобы его считали таковым. Коллекционеры просто хотят собрать полную коллекцию – кто-то желает насадить на булавки все виды, встречающиеся в округе, другие – один и тот же вид, но из всех уголков страны, третьи же охотятся только за редкими видами. Поскольку представителей различных видов можно группировать в соответствии с единой системой классификации, а значит, количество категорий является конечным числом, любую такую коллекцию можно сделать полной.

Цели папы отличались от целей его коллег. Ему не было дела до коллекций – между нами говоря, до самих насекомых ему также почти не было дела. Папа стремился узнать, как «устроена» природа. Его интересовала природа в целом, но он избрал предметом своего интереса молей. Он говорил, что это древнее создание, чей эволюционный путь намного длиннее пути бабочки, которая, строго говоря, отличается от моли в том числе и намного более сложным строением. Папе хотелось знать, как «работает» организм моли, каким образом происходящие в нем сложные внутренние процессы делают его живым, заставляют его размножаться, питаться, двигаться, линять, менять форму и умирать.

Между подходами к изучению этих насекомых, которые применялись «коллекционерами» с одной стороны и папой и энтомологами нового поколения (в том числе и мною) – с другой, существует огромная разница. У коллекционеров есть одна общая черта: все они ищут идеальные экземпляры с безупречным внешним видом и анатомическим строением. Насекомое, имеющее какое-то отклонение, например, одно лишнее или одно недостающее пятнышко, либо другое несовершенство или недостаток, недостойно того, чтобы попасть в коллекцию. Иначе говоря, того больного бражника сиреневого, которого я нашла через два дня после шестого дня рождения, настоящий коллекционер тут же с отвращением выбросил бы в огонь.

Папу же в его желании узнать, что делает моль молью, привлекали отнюдь не идеальные экземпляры. Он раньше, чем другие знаменитые зоологи размеренной послевоенной эпохи – Томас Смит-Форд, Робин Дойл и братья Д'Абретте, – понял, что если вы хотите открыть тайные законы наследственности и генетики, а также других биологических механизмов, вам следует изучать именно изъяны в облике природы. Клайв часто говорил, что о механизме гораздо больше узнаешь, когда он работает со сбоями, – а мотылек в его представлении был именно механизмом, небольшим роботом, функции которого однажды будут сведены к законам биомеханики, к формулам и уравнениям. По его мнению, каждую частичку этого механизма можно отделить от остальных и разложить на столе, как детальки детского конструктора. Ему хотелось получить полную формулу мотылька, например такую:

5х + 2у + 1z + (другие составляющие) = моль.

Клайв хотел разобрать мотылька на слагаемые, поэтому идеальные экземпляры не представляли для него ни малейшего интереса, тогда как шестикрапчатая пестрянка с пятью пятнышками, бескрылый коконопряд малиновый или бесхвостый вилохвост буковый приводили его в восторг (должна сказать, у последнего вида этот дефект встречается довольно часто). Папа говорил, что если установить, каким образом у них появляются эти нарушения, можно намного больше узнать о законах природы.

В то время как большинство энтомологов посвящали себя поиску идеальных насекомых, папа все свое время тратил на выведение идеальных уродцев. Мы с папой задумали и создали больше мотыльков-калек, чем вы можете себе представить. За наши долгие научные карьеры мы разработали сотни, если не тысячи «сбойных условий», как я это называю. Обычно мы занимались этим весной, проводя на чердаке многочисленные опыты с физическими дефектами. Иногда мы приступали к делу, имея конкретную цель, – например, сформировать то или иное отклонение в строении или внешнем виде бражника липового, – но чаще просто экспериментировали с различными неблагоприятными условиями, фиксировали дефекты, проявлявшиеся в результате, и искали закономерности и подсказки, которые помогли бы разгадать какие-нибудь тайны природы. Подобно незримым богам, мы изменяли для бабочек условия зимовки или времени их пробуждения, создавали для них раннее лето, позднюю зиму или внезапные наводнения. Мы заделывали их дыхальца вазелином, закрывая им доступ кислорода, прокалывали их хитиновые покровы, замораживали их зимой, подвергали воздействию неестественного света. Мы окунали их или разбрызгивали на них все возможные сочетания химикатов из нашей лаборатории, срезали им надкрылья, удаляли веточки, мох или землю, на которых они зимовали. Мама считала всю эту вивисекцию проявлением извращенных наклонностей, а Виви называла чердак «комнатой Франкенштейна».

На фоне живой природы в целом моль выглядит очень простым механизмом – эдаким картом по сравнению с современным автомобилем, – и, чтобы сломать его, надо как следует постараться. Именно эта загадочная простота, представление, что его можно разобрать на части и вновь собрать за один день, а сняв оболочку, рассмотреть его внутренние механизмы, превращает мотылька в столь любопытный объект исследований. Мотыльки все одинаковые: в них нет индивидуальности. Каждый из них реагирует на то или иное условие или стимул предсказуемым, воспроизводимым образом. Это запрограммированные роботы, не способные использовать прошлый опыт. Например, известно, что мотыльки реагируют на запах, феромон или конкретный световой спектр всегда одинаково. Если я воссоздам запах цветка, мотылек всегда полетит прямо на источник этого запаха, даже если я сделаю так, чтобы он непременно при этом обо что-нибудь ударился и погиб. Сколько бы я ни брала мотыльков, каждый из них совершит такое самоубийство. Это постоянство делает их отрадой для настоящего ученого: вам не нужно учитывать элемент неконтролируемой индивидуальности.

Несмотря на то что мотылек является достаточно сложным существом, чтобы ставить перед вами непростые задачи, он не настолько сложен, чтобы эти задачи нельзя было решить. Сводя «детали», элементы строения мотылька к почти молекулярному уровню, к набору спонтанных реакций, Клайв намеревался вскоре научиться прогнозировать все уравнения причинно-следственной связи, определяющие поведение мотыльков, и даже, возможно, составить план каждой их клеточки, сделать из них механизмы, управляемые четкими химическими и электрическими сигналами на молекулярном уровне. Таким образом, мой одержимый папа представлял, что однажды – и довольно скоро – мы узнаем полную химическую формулу мотылька. И подпитывал эту одержимость суп в куколке.

Если посреди зимы прорезать кокон, наружу выступит густая сметанообразная жидкость – и ничего более. Осенью в кокон забирается гусеница, а весной из него выходит нечто совсем иное: целый мотылек с тонкими крылышками, ножками толщиной с волос и усиками. Однако зиму это существо проводит в виде серовато-зеленой жидкости, эдакого первичного «супа». Чудесное превращение живого существа в сосуд с жидкими химическими соединениями и его замечательное возрождение в виде совсем другого существа было той хитроумной головоломкой, которая навсегда захватила воображение Клайва и двигала его научные изыскания. Он считал, что хотя эта головоломка и является невероятно объемной и сложной, ее можно было решить, а значит, и достичь цели всей его жизни. Ведь все химические соединения, необходимые для того, чтобы создать мотылька, находились перед ним в виде «супа в куколке», внутри ее роговой оболочки. Его одержимость непостижимостью того, что находится там, возрастала каждую зиму и заставляла его проводить на чердаке бесчисленные часы, проводя вскрытия и исследования химических формул соединений, обнаруженных им в коконе, а также изменений в их химическом составе при переходе из одного состояния в другое.

Видимо, в конце концов химический состав супа в куколке свел его с ума, поглотив и заполонив его разум. Видите ли, Клайв был убежден, что он пришел на эту землю, чтобы сделать какое-то важное открытие, познакомить человечество с чем-то, улучшить мир, наконец. Он не мог постичь того, что его существование не имеет великой цели, что оно так же никчемно, как для него – жизни насекомых, которых он исследовал. Мои предки были фанатиками, и похоже, всех их в итоге пожирало то дело, которому они себя посвящали.

Загрузка...