Переяслов Николай Мой дедушка — застрелил Берию Роман с биографией

Часть I. «ГЕНЕРАЛ НАСТУПЛЕНИЯ»

...Похоже, что после этого случая с опечаткой, на моей журналистской карьере можно поставить жирнейшую точку. И надо же было допустить такую досадную, прямо-таки анекдотическую оплошность, да ещё и буквально накануне выборов! Попробуй теперь, восстанови свое редакторское реноме, докажи всем, что ты не красно-коричневый...

Хотя, если быть объективным, то господам демократам уже давно следовало бы вписать меня в свои cвятцы на строчку выше имен Собчака и Старовойтовой — шутка ли, это ведь именно мой дедушка, маршал Советского Союза Кирилл Семенович Москаленко, собственноручно застрелил из своего табельного пистолета главу страшных карательных органов страны (в те годы это был симбиоз органов МВД — МГБ) Лаврентия Павловича Берию, возведенного ныне бойкими мемуаристами и историками в символ Палача с большой буквы! При упоминании одного только его имени многие наши сегодняшние «господа» ещё и сейчас бледнеют так, что даже веснушки растворяются на их лицах, как звезды на утреннем небосклоне. Так что им меня сегодня не увольнять надо, а пожизненный пенсион выделить за то, что мой дедушка нажал тогда, 26 июня 1953 года, на курок своего нацеленного в Берию вороненого ТТ...

Впрочем, по официально распространенной информации, приговор суда был оглашен маршалом И. С. Коневым аж 23 декабря 1953 года и якобы именно в этот день и приведен в исполнение, тогда как, по сохраняемой в нашем в роду легенде, Берия был застрелен маршалом Москаленко (в то время, правда, находившимся ещё в звании генарала армии) прямо на том самом историческом заседании Президиума ЦК КПСС, на котором его будто бы всего лишь арестовали. Вот как, к примеру, передает рассказ Н. С. Хрущева об этом событии его зять Алексей Аджубей:

«Хрущев много раз вспоминал те рубежные для него дни. В его рассказах бывали несовпадения, какие-то штампы, наезженные обороты, противоречия, но ход событий передавался точно.

Все согласились на арест Берии... На одном из заседаний Президиума ЦК, после того как Берии было высказано все, что о нем думают, Маленков должен был нажать кнопку звонка. Хрущев рассказывал, что тут произошла заминка. Маленков от волнения никак не мог отыскать под столом коробочку со звонком, и Никита Сергеевич нажал свою, запасную кнопку. Вошла группа военных. Маршал Жуков и генерал Москаленко объявили Берии, что он арестован. Берия рванул руку к портфелю, лежавшему на подоконнике. Хрущев выбил портфель, думая, что там оружие. Портфель оказался пустым...»

А вот — версия ареста Берии, вычитанная его сыном Серго в одном из изданий последнего времени. Как уверяет её автор, он описывает только то, что якобы услышал когда-то от самого маршала Г. К. Жукова, рассказавшего ему, как тогдашний министр обороны Н. А. Булганин пригласил его однажды на заседание Совета Министров СССР, и там Маленков сообщил, что Берия хочет захватить власть, и поэтому его надо арестовать.

«...Решено было так, — говорил Жуков. — Лица из личной охраны членов Президиума находились в Кремле, недалеко от кабинета, где собрались члены Президиума. Арестовать личную охрану самого Берии поручили Серову. А мне нужно было арестовать Берию... Я вместе с Москаленко, Неделиным, Батицким и адъютантом Москаленко должен сидеть в отдельной комнате и ждать, пока раздадутся два звонка из зала заседания в комнату.

<...>

...Идем в зал. Берия сидит за столом в центре. Я подхожу к нему сзади, командую:

— Встать! Вы арестованы.

Не успел Берия встать, как я заломил ему руки.

<...>

...Арестованного Берию держали в соседней комнате до 10 часов вечера, а потом погрузили в ЗИС; его положили сзади, в ногах сидения, предварительно укутав в ковер. Сделали это для того, чтобы охрана не заподозрила, кто в машине.

Вез его Москаленко. Берия был определен в бункер Московского военного округа. Там он находился и во время следствия, и во время суда, там его и расстреляли...»

Близка к этому, не считая некоторых деталей, трактовка событий и в официально признанном рассказе самого Москаленко, занимавшего тогда пост командующего войсками Московского военного округа.

В 9 часов утра 25 июня (т. е. когда Берия ещё не вернулся в Москву из поездки в ГДР) по телефону АТС Кремля ему позвонил Хрущев и спросил, имеются ли в его окружении близкие и преданные люди. Москаленко ответил, что такие люди имеются, после чего Хрущев сказал, чтобы Москаленко взял этих людей и приехал с ними в Кремль к Маленкову. Тут же он добавил, чтобы Москаленко взял с собой планы ПВО и карты, а также захватил сигареты. Москаленко ответил, что заберет с собой все перечисленное, однако курить бросил ещё на войне, в 1944 году. Хрущев засмеялся и сказал, что сигареты могут потребоваться не те, которые он имеет в виду.

Тогда генерал догадался, что надо взять с собой в Кремль оружие...

Вскоре после этого последовал звонок министра обороны маршала Булганина, который предложил Москаленко сначала прибыть к нему. В беседе с глазу на глаз министр объяснил задачу и спросил: кого можно ещё привлечь, но без промедления? Москаленко предложил взять на дело Жукова. Министр согласился, но при этом поставил условие, чтобы Жуков был без оружия...

В 11 часов дня 26 июня по предложению Булганина группа военных села в его машину и поехала в Кремль. Подъехав к зданию Совета Министров, Москаленко вместе с Булганиным поднялся на лифте, а генерал-майор Баксов, генерал-полковник Батицкий, полковник Зуб и майор Юферев поднялись по лестнице...

Сразу же после условленных звонков, пишет в своих воспоминаниях маршал К. С. Москаленко, «пять человек вооруженных, шестой т.Жуков» быстро вошли в кабинет, где шло заседание. Маленков объявил: «Именем советского закона арестовать Берию». Москаленко направил пистолет прямо на Берию и приказал ему поднять руки вверх, а Жуков обыскал его, после чего Берия был отведен в комнату отдыха Председателя Совета Министров.

В портфеле Берии обнаружили лист бумаги, на котором красным карандашом было несколько раз написано: «Тревога, тревога, тревога». Видимо, делает догадку Москаленко, когда о нем начался разговор на заседании, он сразу почувствовал, чем это может закончиться, и хотел как-нибудь передать этот лист своим людям в кремлевской охране...

К сожалению, приводимая в официальных версиях, а также воспоминаниях Н. С. Хрущева и ряда других участников этого дела информация пестрит откровенной путаницей, нестыковками и противоречиями, и это давало и продолжает давать исследователям данного вопроса (особенно — зарубежным) основания усомниться в истинности излагаемой ими версии. Так, например, Серго Лавреньевич Берия в своей книге «Мой отец — Лаврентий Берия» цитирует известного французского журналиста Николя Верта, который в одной из своих публикаций на эту тему замечал, что «по официальным сведениям, суд, вынесший смертный приговор, и казнь Берия состоялись в декабре 1953 года; по другим же сведениям, исходившим, в частности, от Хрущева, он был расстрелян сразу же после ареста...»

Аналогичные сомнения в официальной версии казни Берии высказывает в своей книге «Комиссар» и Виттлин, говоря, что «трудно сказать определенно, был ли он (т. е. Берия) расстрелян Москаленко (значит, такая версия имела хождение и за пределами нашей семьи!) или Хрущевым, задушен Микояном или Молотовым... Также трудно сказать, был ли он арестован на пути в Большой театр 27 июня (где все члены Президиума, кроме него, присутствовали на опере «Декабристы») или он был арестован на заседании Президиума ЦК... Поскольку Хрущев пустил в ход несколько версий о смерти Берии и каждая последующая разнится от предыдущей, трудно верить любой из них...»

(В связи с обилием циркулирующих слухов, не лишне будет упомянуть, что, по версиии сына Берии — Серго Лаврентьевича, его отец вообще был убит не в Кремле и не в бункере, а у себя дома, на Малоникитской улице, во время самого настоящего штурма занимаемого им с семьей особняка, о чем С. Л. Берии сообщил дважды Герой Советского Союза Ахмет-Хан Султан, и в чем он смог убедиться лично, приехав по звонку А. — Х. Султана к своему дому вместе с генерал-полковником Б. Л. Ванниковым. «Когда мы подъехали, — пишет он, — во внутреннем дворе находились два бронетранспортера... Сразу же бросались в глаза разбитые стекла в окнах отцовского кабинета. Значит, действительно стреляли... Когда возвращался к машине, услышал от одного из охранников: «Серго, я видел, как на носилках вынесли кого-то, накрытого брезентом...» Со временем я разыскал и других свидетелей, что видели те носилки...»)

Опровергал официальную информацию об исполнении приговора 23 декабря и Авторханов, который сообщал в своих исследованиях о немедленном расстреле Лаврентия Берии прямо в день его ареста 26 июня 1953 года.

Да и сам Н. С. Хрущев, как об этом пишет Н. А. Зенькович, неоднократно рассказывал о том, что участники свержения Берии вынуждены были срочно решить весьма непростую дилемму: «Держать Берию в заключении и вести нормальное следствие или расстрелять его тут же, а потом оформить смертный приговор в судебном порядке. Принять первое решение было опасно, ибо за Берией стоял весь аппарат чекистов и внутренние войска, и его легко могли освободить. Принять второе решение и немедленно расстрелять Берию не было юридических оснований. После всестороннего обсуждения минусов и плюсов обоих вариантов пришли к выводу: Берию надо немедленно расстрелять, посколько из-за мертвого Берии бунтовать никто не станет. Исполнителем этого приговора (в той же соседней комнате) в рассказах Хрущева выступает один раз генерал Москаленко (!), другой раз Микоян, а в третий даже сам Хрущев. Он подчеркнуто добавлял: «Наше дальнейшее расследование дела Берии полностью подтвердило, что расстреляли его правильно...»

Так что, как можно видеть, слухов и небылиц по этому поводу было рассеяно немало, Алексей Аджубей упоминает в своих воспоминаниях о том, что «утверждалось даже, что Берия убит без суда и следствия прямо в автомобиле».

По нашей же семейной версии Берия был застрелен ни в каком не в бункере, не в автомобиле, не у себя дома и не в соседней с заседающими комнате, а прямо в самом зале заседания, на глазах у Хрущева, Молотова, Микояна и других членов Президиума ЦК партии. При этом не было никаких «Именем советского закона!» и даже «Встать! Вы арестованы» — на карту было поставлено так много, что малейшая оплошность, промедление или ошибка тут же обернулись бы гибелью для всех без исключения участников этой сверхопасной операции. Ведь коридоры Кремля были переполнены людьми Берии, и стоило лишь информации о заговоре против него выскользнуть за пределы зала Президиума, как по сигналу тревоги (вспомним-ка исписанный красным карандашом лист в бериевском портфеле!) были бы тут же подняты части МВД, МГБ, внутренние войска и вся агентура тайных органов. Каждая лишняя секунда жизни Берии несла в себе не просто страшную, но без всякого преувеличения смертельную угрозу для всех, собравшихся в тот день 26 июня в Кремле на заседание Президиума, а потому, думаю, что, войдя в зал по сигналу нажатого то ли Маленковым, то ли Хрущевым, то ли обоими одновременно звонка, К. С. Москаленко ничего не провозглашал сам и не ждал, когда это сделают Маленков или Жуков, а просто вскинул зажатый в руке пистолет и выстрелил в Берию.

«Из-за мертвого... бунтовать никто не станет...»

А уже потом были вынесенное тайком из Кремля завернутое в ковер тело, официальная информация об аресте (сделанная аж 10 июля), затянувшееся на шесть месяцев следствие и, наконец, якобы состоявшийся 23 декабря 1953 года закрытый суд, на котором Берия был признан врагом народа и ему была вынесена высшая мера наказания.

Наверное, этот суд и вправду был формально проведен — по крайней мере для того, чтобы составить необходимый официальный документ, создающий у возможных в историческом будущем исследователей (которые-таки и на самом деле появились!) иллюзию соблюдения законности; и в этом документе исполнение смертельного приговора было перепоручено уже тому лицу, кто его должен был бы выполнять, совершись все и правда по закону.

АКТ

1953 года декабря 23-го дня

Сего числа в 19 часов 50 минут на основании Предписания Председателя Специального Судебного Верховного суда СССР от 23 декабря 1953 года за № 003 мною, комендантом Специального Судебного Присутствия генерал-полковником Батицким П. Ф., в присутствии Генерального прокурора СССР, действительного государственного советника юстиции Руденко Р. А. и генерала армии Москаленко К. С. приведен в исполнение приговор Специального Судебного Присутствия по отношению к осужденному к высшей мере наказания расстрелу — Берия Лаврентия Павловича.

Генерал-полковник Батицкий

Генеральный прокурор СССР Руденко

Генерал армии Москаленко

Как видим, документ называет нам вполне конкретную дату и конкретного исполнителя, вопрос только в том, можно ли поверить, что прекрасно знавший коварство и мстительность Берии Хрущев рискнул бы шесть бесконечно долгих месяцев жить, держа в каком бы то ни было бункере свою собственную, готовую в любой момент вырваться из-под стражи, погибель? Не случайно, как замечает в своей книге «Возле вождей» Сергей Красиков, непосредственной «констатации факта смерти Л. П. Берии врачом в протоколе нет» — это тоже является косвенным подтверждением того, что констатировать 23 декабря 1953 года врачу было уже давно нечего, так как тело Берии почти шесть месяцев как было где-то тайно закопано или сожжено. По словам Серго Лаврентьевича Берии, тогдашний председатель Президиума Верховного Совета СССР Н. М. Шверник заявил ему: «Живым я твоего отца (на суде и вообще после ареста Н. П.) не видел. Понимай как знаешь, но больше ничего не скажу». Сюда же Серго Лаврентьевич присовокупляет и признание бывшего секретаря ЦК КПСС, министра культуры СССР Н. М. Михайлова, сказавшего ему, что «в зале суда сидел совершенно другой человек».

Думается, что не так уж и глуп был Никита Сергеевич, как это иногда казалось окружающим. Да и остальные члены Президиума понимали, что живой Берия — под какой бы охраной он ни содержался! — это тлеющая пороховая бочка под каждым из них, а потому, скорее всего, и не было никаких шести месяцев следствия и никакого суда с предоставлением последнего слова подсудимому. Какое там ещё последнее слово, зачем?! «...Дальнейшее расследование дела Берии полностью подтвердило, что расстреляли его правильно...»

О том, что К. С. Москаленко был отнюдь не рядовым участником всей этой операции, косвенно говорит и тот факт, что 25 декабря, то есть через день после официально заявленной даты приведения в исполнение приговора в отношении Берии, он был вызван к министру обороны Булганину, и тот предложил ему написать наградную реляцию на пятерых участников той, полугодовой давности, акции в Кремле для присвоения каждому из них звания Героя Советского Союза (при этом сам Москаленко становился бы уже дважды Героем). Однако дедушка мой категорически отказался это сделать, мотивируя свой отказ тем, что он просто выполнял свой долг. Булганин настаивал, говоря: «Ты не понимаешь, не осознаешь, какое большое, прямо революционное дело вы сделали, устранив такого опасного человека, как Берия», и когда Москаленко отказался вторично, предложил написать реляции для награждения их орденами Красного Знамени или Красной Звезды.

Почему же, задаю я себе вопрос, написать наградные реляции было предложено не старшему из всех по должности и званию — заместителю министра обороны СССР маршалу Г. К. Жукову, тоже, как он говорил, принимавшему активное участие в аресте Берии и даже, по некоторым источникам, лично выкручивавшему ему руки за спину и производившему обыск, или, скажем, не тому же генерал-полковнику П. Ф. Батицкому, коли уж он был обозначен в официальном акте как исполнитель приговора, а — именно ему, Москаленко? Не было ли это, с одной стороны, благодарностью за его особую роль в этой весьма непростой и опасной операции, а с другой — своего рода компенсацией за сокрытие этой самой роли и передачу его славы П. Ф. Батицкому?

К сожалению, мне самому так за всю жизнь ни разу и не довелось встретиться с Кириллом Семеновичем и задать ему интересующие меня сегодня вопросы. Да и кто был тогда он, и кто — я? Сначала все думалось — вот приеду в Москву, поступлю в институт, стану студентом столичного ВУЗа, потом будет не стыдно и к именитому дедушке заявиться... А потому, окончив в 1971 году вечернюю школу и заработав себе на одной из шахт три года стажа и немного денег (несколькуо позже, правда, выяснится, что ещё и радикулит, но это по молодости было как бы не в счет), я приехал в Москву и действительно поступил на дневное отделение Московского Горного института на факультет подземной разработки угольных месторождений в группу ТПУ-1-73. (Помню, попав в начале второго курса на сельскохозяйственные работы под Коломной, мы ещё пели тогда на мотив знаменитой в те годы рок-оперы «Jesus Christ — superstar» пересочиненные под себя строчки: «В магазин, в магазин — дружно идет ТПУ-1». Хотя, если говорить честно, то уж какой там был тогда поход в магазин, если за месяц работы в поле нам всего единственный раз выдали аванс, да и то — ровнехонько по два рубля, которых нам едва хватило, чтобы купить себе по пачке махорки да по 750-граммовой бутылке дешевого плодо-ягодного вина.)

Первый курс я прожил в шестидесяти километрах от Москвы на станции Ашукинская, где находилось общежитие для первокурсников, и куда нужно было целый час ехать на электричке. Это были два дряхлых деревянных барака в два этажа, выстроенные на окраине большого поселка. Вокруг были прекрасные подмосковные леса, удивительная природа, музей-усадьба «Мураново», но из-за постоянной спешки и загруженности учебой мы практически ничего этого не видели. Нам даже до расположенного в ста метрах от общаги туалета было некогда добежать, и поэтому мы справляли малую нужду либо, забежав за ближайший угол, либо прямо на ходу, торопясь на электричку. Истинная полнота этого одичания открылась мне во всей своей «красе» только наступившей зимой, когда мы сдуру пригласили к себе в гости «снятых» на одном из студенческих вечеров девчонок и, встретив их на станции, повели по утопающей в глубоком снегу тропинке, пытаясь чем только можно отвлечь их внимание от расписанного по бокам желтыми струйками наста. Но вот мы вошли во двор общежития, и взору предстали два наших здания, на каждом углу которых наросли огромные желтые сталагмиты намерзшей мочи — и отвлечь от них внимание наших спутниц было невозможно уже никакими разговорами...

Но приходило утро и нужно было схватываться и бежать на электричку, а потому все эстетические критерии опять уступали место злободневной необходимости. Занятия в институте начинались, если мне не изменяет память, то ли в половине девятого утра, то ли даже в восемь пятнадцать, и по этой причине нужно было просыпаться как минимум часов в шесть (чтобы успеть сгонять если не в сам туалет, то хотя бы за ближайший угол, потом протиснуться к одному из двух — на сто человек! — умывальников, приготовить себе какой-никакой чай на завтрак, добежать минут за пятнадцать до станции, затем ехать час в набитой до предела электричке, полчаса в переполненном злющими от недосыпа пассажирами метро, и т. д., и т. п.) — не удивительно, что стоило только во время этого бесконечного марафона плюхнуться на освободившееся сидение, и мы мгновенно вырубались, заваливаясь на сидевших рядом попутчиков. Да что там — сидя! За год этой нескончаемой езды я научился спать в электричке даже стоя... И вообще весь первый курс запомнился мне как некий сплошной галоп — на электричку, с электрички, в институт, из института, а по ночам ещё — кучи всевозможных графиков, которые мы вычерчивали цветными фломастерами, да переписывание каких-то пропущенных лекций, написание курсовых работ... Ну и особняком — дни получения стипендии, с традиционным заходом в магазин «Варна», где покупалась сразу целая куча бутылок недорогого, но более-менее качественного болгарского вина, которое мы начинали пить уже прямо в электричке, благо, что вечером, когда мы ехали к себе назад в Ашукинскую, они были почти всегда полупустыми.

Понятно, что во весь этот период жизни мне было не до поисков встречи с дедушкой... Ситуация стала меняться на благоприятную только к весне, когда нас начали переселять в новое шестнадцатиэтажное общежитие на Профсоюзной улице и, благодаря этому, высвобождалась целая куча времени, которую больше не надо было тратить на езду в электричке, а главное — между мной и им теперь оказывалось всего каких-нибудь полторы-две улицы расстояния (а как мне поведали много лет спустя, в те годы К. С. Москаленко жил уже в знаменитом «доме на набережной», то есть — совсем рядом с моим Горным институтом, находившимся возле станции метро «Октябрьская»). Но так уж случилось, что именно к этому времени я потерял, уснув в электричке, свой паспорт, и поэтому, не имея возможности выписаться со старого места и прописаться на новом, практически один из всего первого курса продолжал болтаться между Москвой и Ашукинской, ожидая, когда в местное отделение милиции придет ответ на посланный в Донбасс запрос, и мне наконец выпишут дубликат взамен утерянного. Но ответа все не было и не было, а когда он в конце концов пришел, то ушел в отпуск милиционер, в запертом столе которого осталось лежать мое «дело».

Сжалившись надо мной, дежурный местного ОВД объяснил мне однажды, где проживает необходимый мне инспектор, и, мешая в душе матерщину с молитвами, я потащился по почерневшему последнему снегу искать указанные улицу и номер дома.

Нашел. Вошел в калитку. Поднялся на крыльцо... И чуть не задохнулся от запаха самогона.

Зациклившись мыслями только на своем паспорте, начал стучать в запертую (явно изнутри) дверь. Не дождавшись ответа, прижался лицом к мутному стеклу веранды и вскоре разглядел в полумраке коридора припасенные для какой-то надобности ведра со снегом. И, опять ощутив запах самогона, обо всем догадался... Точно так же когда-то (чего уж греха таить!) поступала и моя мама, перегонявшая на самогон не съеденное за зиму варенье. Набрав в ведра необходимого для конденсации спиртовых паров снега, она, чтобы не оказаться застуканной за этим небезопасным занятием кем-нибудь из непрошенных гостей (а самогоноварение в те годы считалось деянием уголовно наказуемым, и за него могли не только крупно оштрафовать, но даже и посадить!), хитро набрасывала на скобу снаружи двери замок, чтобы думали, что дома никого нет, затем запирала дверь изнутри и водружала на печь объемистую кастрюлищу с брагой, приспособленную с помощью вставляемой сверху алюминиевой миски под самогонный аппарат...

Я отошел несколько шагов от крыльца инспекторского дома и, запрокинув голову, посмотрел на крышу. Из печной трубы энергичной колбасиной выползал густой дым. Повернувшись, я медленно поплелся через поселок назад в общагу.

Так прошла ещё одна неделя, затем ещё одна, и еще...

А там закончился четвертый семестр, и подошло время ехать на каникулы.

О-о-о! Кажется, ради них одних я сегодня снова готов пойти в какой-нибудь ненужный мне институт, чтобы терпеть там все эти коллоквиумы, зачеты, экзамены и прочее — лишь бы дождаться, когда, подбрасывая высоко в воздух свою кожаную папку, на институтское крыльцо выбежит очумевший от радости Стас Голубовский и дурным от нескрываемого счастья голосом закричит на весь Ленинский проспект: «Кани-и-икулы-ы!..» Разве же я когда-нибудь смогу забыть то чувство, с которым я, наскоро отметив с друзьями окончание первого курса, сел в фирменный поезд «Уголёк» (в те мифические по сегодняшним понятиям времена купейный билет в нем стоил всего каких-то четырнадцать рублей!) и отбыл на свою малую родину — в город Красноармейск Донецкой области, где 12 мая 1954 года я и появился на свет? Километрах в пяти отсюда, в большом селе Гришине, 11 мая 1902 года родился и будущий дважды Герой Советского Союза (в 1978 году он все-таки согласится принять вторую «Золотую Звезду») маршал СССР Кирилл Семенович Москаленко, доводившийся двоюродным братом матери моего отца и моей любимой бабуси Евдокии Фоминичны Бражко.

В конце шестидесятых годов от районного центра Красноармейска и до самого села Гришина появилась хорошая асфальтированная дорога, которую, как гласит одно из наших родовых преданий, дедушка проложил за свой собственный счет в подарок землякам и родственникам. Хотя, как я сегодня понимаю, сделать это тогда на свои личные деньги было бы весьма проблематично, да и зачем, спрашивается, дедушке нужно было это делать, если ему, члену ЦК КПСС с 1956 года и депутату Верховного Совета 2 — 10 созывов, достаточно было поднять в Москве телефонную трубку и намекнуть сектретарю Красноармейского райкома или Донецкого обкома партии о своем желании видеть эти пять — семь километров заасфальтированными, чтобы это пожелание практически тут же начало воплощаться в реальность!..

Вспоминая иной раз о давно миновавших днях, бабушка рассказывала, что будущий маршал СССР был в своей молодости настолько худой и длинношеий, что языкастые гришинские девчата, хихикая, присвоили ему между собой за это далеко не героическое и даже несколько обидное прозвище — Гусак. По её словам, в 1920 году он украл в селе единственного пригодного для верховой езды жеребца и ускакал на нем в Красную Армию, а годы спустя, сделавшись уже крупным советским военачальником, прислал в родное село целый табун из двух десятков породистых лошадей, девятнадцать из которых предназначались местному колхозу, а одна — остававшемуся жить в Гришине родному брату Кирилла Семеновича (кажется, его звали Григорием).

Если я ничего не перепутал в подслушанных детским ухом историях, то с этим самым братом Кириллу Семеновичу довелось возиться практически до самого конца его жизни. Наиболее отчетливо помню рассказ о каком-то бесконечно длившемся ремонте братового дома, которым уже в шестидесятые годы занимался прямо из Москвы К. С. Москаленко. Сначала он, по своему неведению, два или три раза просто присылал брату крупные суммы денег, чтобы тот сам отремонтировал на них дом, в котором жил в Гришине. Однако брат эти тысячи благополучно (и довольно быстро) пропивал и опять жаловался маршалу на то, что его заливают дожди сквозь дырявую крышу. Тогда Кирилл Семенович перевел деньги на счет местного сельсовета, и тот нанял на них бригаду строителей, чтобы они привели в порядок жилище брата их знатного земляка. Строители привезли и разгрузили во дворе толь, доски и шифер, натащили полный дом банок с всевозможными лаками и красками, ящики со стеклом и гвоздями, и принялись за дело. Однако, прошло всего лишь несколько дней, как они вдруг обнаружили, что продолжать ремонтные работы им больше нечем — в выходные дни брат маршала повытаскивал из дома весь строительный материал и даже оставленные рабочими инструменты и за бутылку-другую попродавал все это своим односельчанам. И пришлось Кириллу Семеновичу в очередной раз перечислять деньги в сельсовет, но уже с жестким требованием: не оставлять без присмотра в доме брата ни единого гвоздя...

Рассказывали также о нескольких совершенных им поездках в Москву в гости к своему брату-маршалу. Схема каждой из таких поездок выглядела примерно следующим образом. Он садился в поезд «Донецк — Москва», доезжал до столицы и, явившись в военную комендатуру Курского вокзала, заявлял, что он родной брат маршала Советского Союза К. С. Москаленко. После проверки его документов, комендатура созванивалась с секретарем Кирилла Семеновича и либо на своем, либо на присланном из Министерства обороны (а начиная с 1962 года, Москаленко являлся заместителем министра обороны СССР) автомобиле доставляла брата по указанному маршалом адресу. Там его отмывали, одевали, кормили красной и черной икрой, выслушивали скучные рассказы о том, кто из дальних сельских родственников ещё жив, а кто за последние годы умер, как обстоят дела с видом на нынешний урожай пшеницы и каковы успехи в местном животноводстве.

Ну, а вечером на дачу или в квартиру к Кириллу Семеновичу приезжали высокопоставленные гости — коллеги по Министерству обороны, члены ЦК КПСС, известные деятели науки, культуры. Накрывался богатый стол, появлялись диковинные бутылки с заморскими этикетками. Григорий Семенович заметно оживлялся, наливал себе для пробы из одной, из другой, из третьей... Его быстро развозило, он начинал, как говорится, «выступать», швырял об пол какую-нибудь дорогую чашку или тарелку и...

И просыпался уже у себя дома в Гришине.

Как утверждалось в этих историях, напившегося брательника прямо с маршальской дачи (или квартиры) увозили на один из аэродромов Московского военного округа, забрасывали в бессознательном состоянии в маршальский самолет, довозили по воздуху до Донецка (благо, что лететь-то было всего один час двадцать минут), перегружали там в вызванный по спецсвязи армейский автомобиль и уже на нем доставляли так и не проснувшегося гуляку до порога его утопающего в садах дома.

А сады у нас были действительно знатные, да и вообще места вокруг лежали привольные, помню, забравшись на громадную старую вишню в бабусином саду, я мог часами глядеть на выглядывающие из густых крон черепичные крыши и простирающиеся за ними желтые и зеленые нивы, посадки, уходящие к горизонту дороги — не зря же, завершая второй том своей книги «На Юго-Западном направлении», К. С. Москаленко не удержится и посвятит несколько страниц описанию тех мест, где он родился и вырос.

«Этот уголок Донбасса, — напишет он, — тогда, в начале века, представлял собой бескрайнюю ковыльную степь, изрезанную полями и прочерченную двумя небольшими речушками. По их берегам и раскинулось на много километров большое село Гришино.

Местность здесь была очень живописная. Летом село утопало в фруктовых садаха. По берегам речек росли ерасивые ивы и вербы. За селом лежали большие пруды, или, как у нас их называли, ставки. У одного из них чудесный лесок. Он был невелик, но в нем росли крупные лиственные и частью хвойные деревья с роскошными кронами и пышной зеленью. Особенно хорошо было укрыться в жаркую погоду в их прохладной тени. Сюда по вечерам и в праздничные дни стекалась молодежь села. Девчата и парубки затевали веселые игры и танцы под гармонь, пели чудные песни. Отсюда как на ладони была видна вся окружающая местность. Поближе к воде — густая трава, дальше огороды, лен и конопля. За ними во все стороны — ровная степь и поля, засеянные пшеницей, ячменем и овсом, бахчи с сочными и сладкими дынями и арбузами. Много дичи, степной птицы, перекликавшейся весенней и летней порой на разные голоса. Быть может, о таком уголке когда-то писал А. К. Толстой:

Ты знаешь край, где все обильем дышит,

Где реки льются чище серебра,

Где ветерок степной ковыль колышет,

В вишневых рощах тонут хутора,

Среди садов деревья гнутся долу

И до земли висит их плод тяжелый.

Шумя, тростник над озером трепещет,

И чист, и тих, и ясен свод небес,

Косарь поет, коса звенит и блещет,

Вдоль берега стоит кудрявый лес,

И к облакам, клубяся над водою,

Бежит дымок — синеющей струею.

Ты знаешь край, где нивы золотые

Испещрены лазурью васильков,

Среди степей курган времен Батыя,

Вдали стада пасущихся коров,

Обозов скрип, ковры цветущей гречи,

И вы, чубы — остатки славной Сечи!..

Много в этих вдохновенных словах поэта напоминает мне родное село...»

Таким образом из этой пространной цитаты видно, что, несмотря на свою сугубо воинскую судьбу (шутка ли, с 1920 по 1985 год — в армии!), дедушка мой был вовсе не чужд лиризма, о чем, собственно говоря, он и сам несколько далее проговаривается, сообщая, что «почти каждый год получал похвальные грамоты за успехи в учебе и книги, много книг — собрания сочинений Пушкина, Лермонтова, Гончарова, Тургенева, Данилевского и Л. Толстого. Так, уточняет он, — я стал обладателем небольшой, но драгоценной для меня библиотеки. Книги были моими друзьями с тех пор, как помню себя. Им отдавал все свободное время. Перечитал почти всю нашу сельскую библиотеку, обменивался книгами со сверстниками. Читал в общем-то бессистемно, все, что попадется. Но в то же время, как я теперь понимаю, бессознательно искал в книгах ответы на жгучие вопросы, с которыми сталкивала жизнь, невольно сравнивал прочитанное с тем, что видел вокруг себя...»

Наткнувшись в его воспоминаниях на этот абзац, я был не то, чтобы удивлен, но в буквальном смысле слова поражен открывшимся мне неожиданно сходством: ну надо же, точь-в-точь — я! Просто поразительно, как мы с ним похожи, хотя ни разу в жизни не виделись, и я думаю, что он вряд ли даже и знал о моем существовании. Может быть, конечно, в письмах с малой родины кто-то из родных и сообщал ему время от времени о том, что у такой-то из его сестер родился внук, у такого-то брата — внучка (а мы с ним родились почти в один день: он — 11-го, а я — 12 мая, так что хотя бы по этой причине, думал я, он должен был обратить на меня свое внимание), но скорее всего мы для него были существами уже совсем иного (как теперь говорят виртуального) мира.

Не стану скрывать, где-то на самом дне души, словно затонувшие в океанской пучине пиратские сокровища, хоронилась до поры до времени мысль поехать после окончания десятого класса в Москву и, разыскав там деда, воспользоваться его помощью, как трамплином, для вхождения в иные, более высокие сферы жизни. Будучи, как и он, человеком читающим и мечтательным, я класса уже, наверное, с пятого, если не раньше, ощущал в себе некое неясное томление, накатывавшее на меня обычно весной, когда аромат цветущих садов и сирени смешивался с запахом тлеющих терриконов, и в ночной тишине с какой-то обостренной отчетливостью становился слышен перестук колес проезжающих где-то вдалеке поездов... Душа наполнялась непонятной тоской, мир начинал казаться тесным, как бабушкино подворье, сердце рвалось куда-то на простор, хотелось вскочяить на (последнего в селе) тонконогого коня и усакать на нем в большую жизнь, в столицу, в свое непредсказуемо заманчивое будущее...

Когда я учился в седьмом классе, от нескольких полученных в шахтострое черепно-мозговых травм и наложившегося на них многолетнего пьянства сошел с ума мой отец, который после очередного учиненного им скандала схватил подвернувшийся под руку молоток и проломил мне, маме и моей сестре Аньке головы. С учетом того, что по счастливой случайности (или Божьему произволению) он не нашел тогда в темноте чулана топор и вынужден был из-за этого убивать нас молотком, все произошедшее с нами в ту осень можно было считать настоящей удачей. Правда, из-за того, что по выходе из больницы нам не на что стало жить, сестра вместо продолжения учебы вынуждена была пойти работать в шахтную библиотеку, но в этом даже оказалась своя очевидная польза. Помимо своей скудной библиотекарской зарплаты, она теперь постоянно приносила в дом книги и журналы, и точно так же, как это делал в свое время невиденный мной дедушка, я «бессознательно искал в книгах ответы на жгучие вопросы, с которыми сталкивала жизнь, невольно сравнивал прочитанное с тем, что видел вокруг себя...»

Хотя, честно говоря, что я мог видеть вокруг себя, кроме шахт на горизонте да шахтеров на улицах? Быт городка был пропитан этой темой, как шахтерские спецовки угольной пылью, даже названия у нас были образованы исключительно по отраслевому признаку — улица «Шахтерская», кинотеатр «Шахтер», кафе «Шахтарочка», гастроном «Шахтерский», площадь Погибших Шахтеров, поселок Шахты № 3-3 бис, город Шахты, футбольный клуб «Шахтер», остановка Шахтинская... И только иногда, чуть ли уже не как модернизм — ДК «Горняк», микрорайон «Горняцкий», гостиница «Дом Горняка».

В шестнадцать лет, выволакивая семью из нищеты, я пошел работать на шахту «Краснолиманская» и проишачил на ней до своего поступления в институт целых три с лишним года, сначала — в качестве ученика электрика на поверхности, потом — подземным мотористом, электрослесарем участка шахты, а под конец — и на самой высокооплачиваемой и уважаемой должности горнорабочего очистного забоя IV разряда или, как писали сокращенно в нарядах — ГРОЗ. (На соседней шахте «Родинская» такая же точно должность называлась почему-то уже просто — рабочий очистного забоя, то есть РОЗ. Так что в нашем городке из-за этого образовались как бы две профессиональные касты — РОЗы и ГРОЗы, которые постоянно соперничали между собой по части темпов добычи угля и размеров заработков.)

Жизнь тащилась по единообразной и, казалось, навеки установленной схеме — отцы вкалывали на шахтах, устанавливая рекорды суточной добычи угля, после смены пили в пивной водку и говорили о работе, их сыновья кое-как учились в школе, получая там свои двойки-тройки, а после уроков пили после вино в клубной уборной, дрались между собой на танцплощадке, а на другой день встречались в больнице в очереди к одному хирургу и обсуждали подробности вчерашней драки.

Мне — это было скучно. Может быть, именно поэтому я начал писать стихи и посещать литературное объединение «Мрiя» (что в переводе с украинского означает «Мечта») при районной газете «Маяк», которое вел её сотрудник Владимир Антонович Гришко, писавший на украинском языке нескончаемые «Сонеты Партии» и отправлявший их по почте в Донецкий Обком КПСС. Из стихов на русском языке мне запомнилась его поэма-оратория в честь 300-летия города Днепропетровска, сквозь которую эдаким стибренным у Маяковского рефреном проходили слова «гиганто-домно-главый мартено-огне-сад».

А может быть, в основе моего импульса к сочинительству лежала и не одна только скука, а было это, так сказать, нашим родовым качеством — вон ведь и Кирилл Семенович, как упоминает о том в своих воспоминаниях в журнале «Военная мысль» полковник Ф. Д. Давыдов, несмотря на свою весьма плотную загруженность делами, довольно «часто выступает с интересными статьями в периодической военной печати». Да и бывший главный редактор газеты «Красная Звезда» Д. И. Ортенберг, и генерал армии Д. Д. Лелюшенко, и целый ряд других мемуаристов тоже указывали на тягу маршала Москаленко к литературно-журналистскому труду и на то, что он относился к печатному слову с большим почтением, «всегда находил время, чтобы перечитать труды В. И. Ленина по военным вопросам, заглянуть в книги по истории древних и современных войн, по стратегии, оперативному искусству. Пушкина, Толстого, Некрасова, Кольцова, Байрона, Шиллера, книги советских писателей читал запоем.» С юности был знаком с классиком украинской литературы (тогда, правда, ещё молодым поэтом) Владимиром Сосюрой, который осенью 1917 года помог ему поступить в агрономическое училище, позже — дружил с Константином Симоновым.

В дневниковых записях последнего, кстати, сохранилась запись о посещении им командного пункта 38-й армии и встрече с К. С. Москаленко. Писателю было известно, что готовится наступление, он хотел узнать о нем более подробно и ради этого отправился на встречу с командармом. Москаленко хорошо знал Симонова, относился к нему с большим уважением, но раскрыть ему раньше срока план операции все равно не мог.

«...Днем, — записал в своем дневнике писатель, — я пришел к Москаленко с надеждой хотя бы примерно узнать, что предстоит, каков общий замысел операции... Но, к моему огорчению, вместо этого Москаленко целый час очень мило говорил со мной о литературе, сперва о Некрасове и Кольцове, потом о Новикове-Прибое и «Порт-Артуре» Степанова. Обо всем этом я с удовольствием бы поговорил с ним в другой раз, но вчера меня интересовала предстоящая операция, однако как раз о ней и не было сказано ни единого слова...»

Не стану утверждать, что аналогичная «литературная жилка» проявилась в членах нашего рода в массовом порядке, но какое-то смутное влечение к перу и бумаге сидело, по-видимому, во многих. Помню, как однажды в детстве мы с мамой и сестрой Тонькой зашли по пути к бабушке Доне к брату моего отца дядьке Мишке. Посмотрев перед выходом из дома недавно купленный и ещё не успевший надоесть (а тем более опротиветь, как сейчас) телевизор, я, все ещё пребывая в возбуждении от увиденного, спросил прямо с порога у его жены тети Мили, смотрели ли и они закончившееся около часа назад кино.

— Та у нас тут и без телевизора кино! — горестно кивнула она на ссутулившегося за столом мужа, который, с превеликими усилиями удерживая в руке карандаш, тщательно выводил что-то на повыдерганных из школьной тетрадки страницах.

Заглянув в несколько отодвинутых на край стола листов с забракованными началами, я прочитал:

«Цэ було в одна тысяча дэвятсот сорок трэтьому годи...»

«Цэ случилось прямо на моих глазах...»

«Цэ було у войну...»

— А шо то вин делае? — удивленно спросила тем временем мама у тети Мили.

— Кныгу пышэ, — вздохнула та и смахнула краем платка набежавшую на глаза слезу.

— Кныгу? — удивленно вскинула брови мама. — Про шо?

— «Про шо», «про шо»! — оторвавшись вдруг от своего труда, передразнил её дядька Мишка. — Про подвыг! — и с тяжелым стуком обрушился головой на стол, выбив при этом на пол листок с очередным недописанным зачином.

Быстро наклонившись, я поднял его из-под ног и прочитал:

«Про цэ знаю тилькы я. Цэ було так...»

Несколько лет спустя, не выходя из состояния постоянного алкогольного опьянения, он повесится под окнами своего дома, привязав электрический провод к перекладине приставленной к фронтону лестницы. И подвиг, о котором он собирался поведать миру, так и останется неизвестным.

Впрочем, как бы то ни было, но именно отсюда, со студии «Мрiя» и проводившихся на ней нудноватых занятий, включавших в себя помимо традиционного обсуждения наших рифмованных опусов ещё и навязанную Владимиром Антоновичем «Школу очерка» и другие чисто журналистские дисциплины, как раз и начался мой путь к должности главного редактора одной из известнейших в России газет (с которой я только что слетел из-за малейшей, можно даже сказать — ничтожнейшей опечаточки, заключающейся в потере всего-навсего одной-единственной буквочки!).

Ох, хо-хо, хо-хо, неисповедимы пути Твои, Господи...

А как все заманчиво начиналось! Мы ездили по окрестным шахтам, выступали во время пересменки перед шахтерами, читали свои стихи. После моего «Семеныча» ко мне подходили мужики, жали руки. Стихотворение хотя и посвящалось моему коллеге по забою Леониду Шинкареву, но было, по сути, о них обо всех — шахтерах как таковых:

...Рука с обушком нераздельна,

как в битве со сталью меча.

И снова по буквам, отдельно,

раздастся: «Семеныч! Включай!»

И все содрогнется от гула,

и зубья вонзятся в забой.

Какие там нынче отгулы?

Какой тут ещё выходной?!.

Эти примитивные в литературном отношении строки всегда вызывали сочувственный отклик, находили понимание аудитории. Еще бы! Это ведь были слова, под которыми мог подписаться каждый из слушающих...

Нашу «Мрiю» начали приглашать на областное телевидение, радио. Выходящая в Москве шестимиллионным тиражом газета «Социалистическая промышленность» (о, как в этом мире все взаимосцеплено! — именно та, которая впоследствии сменит свое название на «Всенародную кафедру» и главным редактором которой я стану после убийства Дворядкина, пробыв в этой должности вплоть до появления этой злосчастной опечатки...) поместила фотоснимок своего корреспондента, который он сделал, побывав на одном из наших занятий, — я там как раз стою в центре комнаты и, энергично размахивая рукой, читаю перед студийцами свои стихи.

А как-то весной, в канун дня Победы, нам выделили целый «Икарус» и провезли по местам боевых действий, показав, как происходило освобождение Донбасса от фашистов...

Не знаю, известно ли об этом нынешним донбассовцам, но если бы не полководческая инициатива маршала Москаленко и не его способность совершать неординарные (и откровенно смелые) для того сверхосторожного времени поступки, освобождение Донбасса могло оказаться гораздо более затяжным и кровавым, чем это было в реальности. Как он сам писал в книге «На Юго-Западном направлении», в ноябре 1942 года его начало беспокоить то обстоятельство, что в случае продвижения войск Юго-Западного и левого фланга Воронежского фронтов в глубь излучины Дона, они оказывались бы очень далеко от железных дорог, и из-за этого при наступлении в сторону Донбасса возникнут серьезные трудности с материальным снабжением войск. Чтобы предотвратить возможные перебои, считал он, было необходимо заполучить в свои руки рокадную (т. е. параллельную линии фронта) железную дорогу Воронеж — Ростов, часть которой пока ещё находилась на территории, занятой противником. А значит, нужно было срочно освободить её, нанеся удар в направлении Острогожска, Россоши и Кантемировки, что в данной ситуации как раз и могла взять на себя подчинная ему 40-я армия.

— Мы должны немедленно наступать в юго-западном и южном направлениях, чтобы очистить от врага участок железной дороги от станции Свобода до станции Миллерово, — обдумав план возможной операции, высказал он членам Военного совета армии свои соображения.

— Вот ты и доложи Верховному, — тут же предложили они, кивая на телефон. — Попроси активную операцию для нашей армии...

«Я задумался», — пишет в своих воспоминаниях Кирилл Семенович, и эта его тогдашняя заминка сегодня абсолютно понятно. Было бы странно не задуматься, когда тебе предлагают взять и обратиться к самому Сталину! Ведь от этого звонка мог измениться не только дальнейший ход военных действий на данном участке фронта, могла измениться судьба самого звонившего, и если бы знать, что именно в лучшую сторону! Кто знает, как отнесется вождь к этому звонку? Что он подумает о смельчаке? Посчитает его выскочкой? Умником? Слишком прытким?.. По тем временам это было не менее опасно, чем оказаться зачисленным во «враги народа». А если еще, не дай Бог, выпрошенная операция обернется неудачей?..

«...Обдумав все, — продолжает далее дедушка, — я подошел к аппарату ВЧ и попросил соединить меня с Верховным Главнокомандующим. Вместе со мной подошли К. В. Крайнюков (дивизионный комиссар) и И. С. Грушецкий (бригадный комиссар). Я ожидал, что сначала ответит кто-нибудь из его приемной. Придется доказывать необходимость этого разговора, а тем временем можно будет окончательно собраться с мыслями для доклада. Но в трубке вдруг послышалось:

— У аппарата Васильев.

Мне было известно, что «Васильев» — это псевдоним Верховного Главнокомандующего. Кроме того, разговаривать со Сталиным по телефону мне уже приходилось, да и узнать его спокойный глуховатый голос с характерными интонациями было не трудно. Волнуясь, я назвал себя, поздоровался. Сталин ответил на приветствие, сказал:

— Слушаю вас, товарищ Москаленко.

Крайнюков и Грушецкий, тоже взволнованные, быстро положили передо мной оперативную карту обстановки на Воронежском фронте. Она была мне хорошо знакома, и я тут же изложил необходимость активных действий 40-й армии с целью разгрома вражеской группировки и участка железной дороги, так необходимого для снабжения войск при наступлении Воронежского и Юго-Западного фронтов на Харьков и Донбасс.

Сталин слушал, не перебивая, не задавая вопросов. Потом произнес:

— Ваше предложение понял. Ответа ждите через два часа.

И, не прощаясь, положил трубку.

В ожидании ответа мы втроем ещё раз тщательно обсудили обстановку и окончательно пришли к выводу, что предложение об активизации в ближайшем будущем действий 40-й армии является вполне обоснованным. Это подтверждалось уже тем вниманием, с каким отнесся к нему Верховный Главнокомандующий. Однако, какое он примет решение, — этого мы, естественно, не знали. Одно было ясно: сейчас, в эти минуты, предложение всесторонне взвешивается в Ставке, и нужно терпеливо ждать ответа.

Ровно через два часа — звонок из Москвы. Беру трубку:

— У аппарата Москаленко.

Слышу тот же голос:

— Говорит Васильев. Вашу инициативу одобряю и поддерживаю. Проведение операции разрешается. Для осуществления операции Ставка усиливает 40-ю армию тремя стрелковыми дивизиями, двумя стрелковыми бригадами, одной артиллерийской дивизией, одной зенитной артиллерийской дивизией, тремя танковыми бригадами, двумя-тремя гвардейскими минометными полками, а позднее получите танковый корпус. Достаточно вам этих сил для успешного проведения операции?

— Выделяемых сил хватит, товарищ Верховный Главнокомандующий, отвечаю я. — Благодарю за усиление армии столь значительным количеством войск. Ваше доверие оправдаем.

— Желаю успеха, — говорит на прощанье Сталин.

Кладу трубку и, повернувшись к Крайнюкову и Грушецкому, определяю по их радостно возбужденному виду, что они поняли главное: предложение одобрено Ставкой. Подтверждаю это и сообщаю им все, что услышал от Верховного Главнокомандующего. Добавляю:

— Скоро и 40-я армия от обороны четырьмя ослабленными стрелковыми дивизиями и одной стрелковой бригадой перейдет к активным действиям в усиленном составе.

Новость производит на всех нас большое впечатление. Крайнюков и Грушецкий встречают её восторженно. И мне становится ещё радостнее от мысли, что этот необычайный день так тесно сблизил нас троих...

...Изложенные выше переговоры по ВЧ с Верховным Главнокомандующим происходили 23 ноября, — пишет далее Кирилл Семенович. — А несколько дней спустя по его поручению на командный пункт 40-й армии прибыл генерал армии Г. К. Жуков. Для меня это было подтверждением того, что Ставка не только заинтересовалась возможностями проведения наступательной операции на нашем участке, но и придавала ей важное значение.

К моему удивлению, Георгий Константинович был настроен несколько скептически. Не возражая против самой идеи проектируемого наступления, он, однако, считал, что при его осуществлении встретятся чрезвычайно большие трудности.

— Далась тебе эта наступательная операция, — говорил он, хмуро глядя на карту, разложенную перед ним. — Не знаешь разве, что перед тобой крупные силы противника, глубоко эшелонированная оборона с развитой системой инженерных сооружений и заграждений?

— Трудности, конечно, встретятся немалые, — отвечал я, — но все же вражескую оборону прорвем, противника разобьем...»

Несколько позднее, чем он предполагал это в своих планах, в ходе начавшейся 14 января 1943 года Острогожско-Россошанской наступательной операции, намеченная К. С. Москаленко задача была с лихвой осуществлена: оборона противника была прорвана, противостоявшая Воронежскому фронту на Дону между Воронежем и Кантемировкой вражеская группировка окружена, а к 27 января расчленена на части и ликвидирована. Участок железной дороги Лиски Кантемировка был освобожден от немцев, и 40-я армия вышла на рубеж реки Оскол, продвинувшись на западном направлении на глубину 140 км.

Но главное, что этот, казалось бы, вполне рядовой для пятилетней войны эпизод ещё раз подтвердил мне, что Москаленко — это действительно тот человек, который мог взять на себя смелость и осуществить физическое устранение Берии прямо во время заседания ЦК, исключив тем самым малейшую угрозу контрдействий не только с его собственной стороны, но и со стороны его возможных соратников. Из-за мертвого, как потом выразился Никита Сергеевич, бунтовать никто не станет...

Я даже думаю, что решение не дожидаться никакого суда, а застрелить Берию на месте, Москаленко мог принять и не по приказу недальновидного и непоследовательного Хрущева, а вполне самостоятельно, опираясь только на свой стратегический опыт и понимание опасности затеваемой ими акции (а точнее сказать — гибельности её возможного провала для всех, кто в ней участвовал). О том, что совершение тайных действий было ему не в новинку, красноречиво свидетельствует один из эпизодов уже упоминаемой нами выше Острогожско-Россошанской операции. Так, не сумев убедить командующего фронтом генерал-лейтенанта Ф. И. Голикова в нецелесообразности проведения активных разведок на участке расположения 40-й армии (где передний край вражеской обороны был тщательно изучен, структура каждой пехотной дивизии, её вооружение, боевой и численный состав выявлены, места расположения командных и наблюдательных пунктов, а также точки нахождения огневых позиций артиллерии и минометов разведаны, и даже фамилии командиров частей и соединений известны), К. С. Москаленко решил сделать вид, что подчиняется приказу, а на деле организовал все так, как считал нужным сам.

«Поскольку наступление главных сил намечалось на 14 января, — пишет он в своих воспоминаниях, — значит разведку боем силами передовых батальонов нужно было провести 12-го. И вот, не посвящая командующего и штаб фронта в свои намерения, я распорядился — конечно, устно: к 12 января произвести смену войск на плацдарме, с тем чтобы дивизии первого эшелона заняли исходные районы для наступления; главным же силам быть готовыми в случае успешного продвижения передовых батальонов немедленно перейти в наступление.

Решение несколько рискованное, согласен. Ведь противник мог случайно обнаружить появление у нас на переднем крае новых дивизий. Однако этот риск не шел ни в какое сравнение с серьезной угрозой, которая могла возникнуть, если бы мы, проведя разведку боем, предоставили затем врагу двое суток для организации отпора нашему наступлению...»

Как видим, психологическая подоплека организации данной операции имеет абсолютно ту же логическую схему, что и акция в отношении Л. П. Берии. То есть: если возможные ответные действия противника таят в себе (пускай даже и теоретическую!) угрозу реальной гибели, то они должны быть исключены, даже если на это не имеется санкции сверху. Думаю, тут не одному мне понятно, что именно из этой логики исходил К. С. Москаленко, нажимая на курок своего пистолета в зале заседания ЦК КПСС 26 июня 1953 года. И это не было ни местью Берии за годы тотального страха, который не мог не переживать вместе со всеми советскими людьми и он, ни подвигом во имя народа. Он просто снимал этим «угрозу, которая могла возникнуть», если бы Берия оставался живым.

(О том, что дедушка был способен принять абсолютно самостоятельное, не только ни с кем не согласованное, но и противоречащее приказу свыше решение, говорят и другие эпизоды из его весьма неординарной биографии. Так, по воспоминаниям Д. И. Ортенберга, ещё накануне войны, зная о сосредоточении фашистских войск у нашей границы, он, выступая как-то на партийно-комсомольском собрании, без обиняков рубанул с трибуны несанкционированную правду: «Будет война! Надо ждать нападения немцев если не сегодня, то завтра-послезавтра». А потом ждал, что ему за это всыплют в лучшем случае по командной или партийной линии, а то и вовсе арестуют как провокатора и сеятеля панических настроений.

В другой раз, как пишет полковник Ф. Д. Давыдов, случилось так, что «во второй половине мая 1942 года противник силами 1-й танковой, 6-й и 17-й армий окружил и разгромил основную часть наших наступавших на Харьков войск Юго-Западного и Южного фронтов. Оказавшийся под угрозой окружения К. С. Москаленко, самостоятельно отвел свою 38-ю армию за реку Айдар, хотя это ему по тем временам и грозило тяжелой карой».

А то был ещё и такой случай.

В конце января 1943 года, 40-я армия, которой на тот момент командовал Москаленко, выдержав мощный контрудар врага, смогла удержаться на южном фасе Курской дуги. Отсюда после отражения июльского наступления она начала победоносное продвижение к Днепру. По замыслу фронтовой операции 40-я армия должна была действовать на второстепенном направлении фронта, прикрывая с севера главную ударную группировку. Но Кирилл Семенович, говорит Ф. Д. Давыдов, исходя из складывающейся ситуации, сумел сделать второстепенное направление основным, и командование фронта, видя эти успехи, вынуждено было усилить 40-ю армию вначале одним, а затем и вторым танковым корпусом, несколькими стрелковыми дивизиями и артиллерией...

И вообще, как пишут многие знавшие Москаленко по совместной службе, на фронте было хорошо известно всем о его личном бесстрашии и способности к немедленным активным действиям. Сам Сталин называл его за это «генаралом наступления».)

...В силу загруженности учебой (а также из-за обрушившейся на меня пестроты столичной жизни), во время пребывания в институте мое увлечение литературой отодвинулось на второй план. Я даже в институтской стенгазете не участвовал, хотя и сочинял время от времени потешавшие друзей припевки про однокурсников: «Железный Феликс есть у нас — такой же пидор, как и Стас, а Гена Чобанян — хитрее всех армян», — ну и в таком же духе про всю институтскую общагу (которая, кстати сказать, имела официальное название «Дом Горняка»).

Опять возвратился к стихам я уже только в Донбассе, куда вернулся три года спустя, вылетев из института за «академическую неуспеваемость», заключавшуюся в несдаче зачетов по физкультуре, на которую я не ходил целых два курса, но что обнаружилось только под конец третьего. Собственно, в начале первого курса я было попробовал заниматься спортом, как остальные, но, пробежав пару кроссов, всколыхнул себе под пробитым батиным молотком черепом такую боль, что перестал и думать о подобных опытах. Показав преподавателю военный билет, где вследствие этой травмы мне была вписана четкая запись: «в мирное время не годен, в военное годен к нестроевой» и стояла соответствующая статья, я с полным правом перестал посещать уроки физподготовки и использовал это время для других, более важных дел — пил пиво в прилегающем к институту Парке культуры и отдыха имени А. М. Горького или готовился к каким-нибудь семинарам и коллоквиумам в какой-нибудь из пустующих аудиторий. И вдруг под конец третьего курса выплыло, что у меня нет ни одного зачета по физре! И началось та-ако-о-ое-е...

Я тыкал всем в нос свой военный билет, лепетал что-то про сотрясение мозга, но никто меня не хотел и слышать. Я говорил, что не могу пробежать и ста метров, чтобы потом не страдать от головных болей, а мне говорили, что надо сдать все пропущенные нормативы и отработать все кроссы за прошедшие два года, от одной мысли о чем у меня сразу же темнело в глазах.

Само собой, что встал вопрос о моем отчислении.

— Да что ты, в конце концов, телишься? — не выдержал, глядя на все это, один мой шебутной институтский приятель, которому я как-то проговорился о своем родстве с Москаленко. — Немедленно езжай к своему деду и расскажи обо всем случившемся.

— И чем он тут сможет помочь? — возразил я с сомнением в голосе. — Наш институт ведь не военный...

— Ну, ты даешь! — аж задохнулся друг от моего невежества. — Да ведь он же у тебя — маршал! Член ЦК КПСС! Депутат Верховного Совета! Да стоит ему только позвонить сюда, и наш поручик (так мы называли между собой ректора Горного института Владимира Ржевского) будет стоять навытяжку и отвечать: «Так точно! Будет сделано! Слушаюсь!..» Звони немедленно, если не хочешь вылететь!..

Но я — не позвонил.

Я помнил рассказ о том, как в свое время к нему приезжала одна из его племянниц (папина двоюродная сестра Светлана Кириченко), попросившая помочь ей поступить в МГУ.

— Вот тебе моя дача, — сказал на это Кирилл Семенович, — вот машина. Живи тут, готовься к экзаменам, гуляй по Москве... Но никуда звонить и ни о чем никого просить я не буду. Поступать ты должна сама.

Пожив два дня на маршальской даче, племянница оценила перспективу и, не будучи дурой, срочно возвратилась к себе домой в Днепропетровск и поступила там в Индустриальный институт, который не только с успехом закончила, но и осталась после окончания в нем работать. На одно поколение позже примерно с такой же целью к Москаленко приезжал и мой двоюродный брат Сашка Каравай, рассчитывавший на его содействие при поступлении в какую-то из особо элитных мореходок. Но результат был тот же — живи, ешь, пользуйся всем, что тебе необходимо для дела, но поступай самостоятельно.

Поэтому я и не позвонил. Я ведь как раз и дожидался все это время момента, чтобы встретиться с ним не беспомощным просителем, а хотя бы чуть-чуть на равных! Как же я мог прийти к нему на первую встречу в качестве — неудачника?

Ну выгонят, так выгонят, решил я. На следующий год приеду с хорошей характеристикой и восстановлюсь. И уж тогда сразу же отыщу его и представлюсь...

И, увидев на доске объявлений приказ о своем отчислении из института, я со спокойной душой собрал свои небогатые манатки и отправился в Донбасс.

Но ни через год, ни через два я в этот институт уже не вернулся. Сначала закружился в делах, друзьях и любовях, потом опять пошли косяками стихи, и диплом горного инженера начал казаться ненужным и даже обременяющим — зачем она мне, если, не пройдет и двух-трех лет, как я стану знаменитым поэтом?

Меня снова начала широко публиковать районная газета «Маяк», стихи зазвучали по областному радио, и в Красноармейском райкоме комсола мне было предложено стать комсоргом одного из ведущих угледобывающих предприятий района — шахты «Родинская», на которую я устроился работать по возвращении из Москвы. Надо сказать, что занять должность шахтного комсорга — это по тем временам была очень неплохое начало карьеры. Ведь помимо райкомовского оклада, руководителя шахтной молодежи обычно оформляли ещё каким-нибудь слесарем на самый лучший на шахте участок, и таким образом ему шел и подземный стаж, и весьма существенный шахтерский заработок. Ну и, само собой, к этому добавлялся авторитет в коллективе, близость к шахтному руководству и вытекающие из этого льготы, а также появляющиеся связи в партийных организациях района и даже области. Дорога комсорга, пролегающая через съезды ВЛКСМ и участие в загранпоездках по обмену опытом, неукоснительно выводила его в будущем прямиком в кабинеты райкома, а при некотором старании и благоприятных сопутствующих обстоятельствах — и обкома партии.

Но я — отказался. Для меня как-то всегда было мучительным оказываться в ситуации, при которой моя индивидуальная свобода выбора попадала в зависимость от чьей-то чужой воли (может быть, именно поэтому Господь и избавил меня от службы в армии, где голос личного «я» военнослужащих самым жестким образом ограничивается необходимостью беспрекословного подчинения приказам командования да прихотям «дедов»). Все сильнее наполняющий мою душу ветер поэзии звал меня куда-то в неведомые дали; границы шахтерского городка становились мне тесными, я задыхался от обступающей со всех сторон однообразной прозы шахтерских будней и чувствовал, что наступит такой момент, когда мне захочется все бросить и, прыгнув в первый же проходящий мимо меня поезд, махнуть куда-нибудь на просторы Сибири или же, наоборот, на многолюдные бульвары столицы... Но вот тут-то как раз и даст себя знать моя принадлежность к касте комсомольско-партийной номенклатуры — мне тут же скажут: «Ку-уда? Дезертировать с идеологического фронта? Партии ты нужен именно здесь, так что сиди на своей шахте и не рыпайся!..» Я ведь помню, как бабушка Доня рассказывала о попытке Кирилла Семеновича изменить маршрут своего следования и по дороге в Крым, куда он первоначально направился на отдых, заехать на несколько дней в Гришино и повидаться с друзьями своей боевой молодости и родственниками. Но едва только маршальский вагон отцепили на станции Красноармейск, как Москаленко тут же вручили телеграмма с грифом «Правительственная», в которой ему строжайше предписывалось ограничить пребывание в этом городе проведением летучего митинга на вокзальной площади, после которого сразу же отбыть в направлении утвержденного ранее маршрута. Выйдя на перрон своего родного города, Кирилл Семенович увидел уже приготовленную для него трибуну и толпу встречающего народа во главе с руководителями райкома и горкома партии. Поднявшись на подмостки, он окинул взглядом лица собравшихся на площади, стараясь отыскать хотя бы кого-нибудь из знакомых. Но тут были в большинстве только случайно оказавшиеся поблизости люди. Пока кто-то из увидевших маршала гришинцев доковылял до села да сообщил об этом бабусе, да пока она (не забыв покормить перед уходом кур) собралась да дошла из села до станции, там уже заканчивали разбирать трибуну...

Я же хотел ехать туда, куда меня в данный момент влекло мое сердце, а не правительственные или райкомовские телеграммы. Поэтому, проработав около трех лет на шахте, я, наплевав на предостережения искренне переживающих за меня (но абсолютно не понимающих моих устремлений) друзей и близких, подал заявление об уходе и маханул сначала в Забайкалье, где три сезона подряд пролазил с геологами по долинам рек Нерчи и Олёкмы в поисках урана и золота, потом переехал на озеро Селигер, где пару лет водил пьяных туристов к истоку Волги, а после этого...

Впрочем, путь мой был весьма извилист и долог, и единственно, где я не успел побывать, так это — за границей, хотя меня три раза и включали в состав делегации Читинского обкома комсомола (здесь тоже хотели видеть меня в числе номенклатурных работников и даже продляли мне решением бюро обкома комсомольский возраст!) для поездки во Вьетнам. Но я тогда совмещал должности старшего техника-геолога и завхоза геолого-съемочной партии и вынужден был летом ходить в маршруты, а зимой заниматься завозом продуктов и снаряжения на базу, так что ни одной из этих возможностей я так и не воспользовался. Хотя, надо признаться, первая связь с заграницей у меня завязалась ещё в шестом классе, правда, не с Вьетнамом, а с Чехословакией. Тогда, зимой 1967 года, у меня вдруг началась переписка со сверстником из Чехословацкого города Острава — Индрой Клечалом, адрес которого дала мне моя одноклассница Валька Мамонова, давно уже переписывавшаяся с чешской школьницей. Помню, от него приходили необычные длинные конверты с красивыми марками и несравнимые с нашими по красоте и яркости фотооткрытки, а однажды (кажется, перед Новым 1968 годом) почтальонка принесла извещение, по которому мы получили на почте две белые бандерольки с иностранными штемпелями (почему-то, правда, обе разорванные с торцов), в которых он прислал мне диковинные для тогдашней России шоколадные машинки в цветной фольге, непривычные для нас круглые вафельки, какие-то другие угощения, а также теплые белые шерстяные носки (видимо, из убеждения, что Россия — это некая сплошная Сибирь с трескучими морозами и сугробами). Во вложенном в один из пакетов письме он поздравлял меня с наступающим праздником и очень-очень-очень просил прислать ему в ответ какую-то непонятную мне «тельную резинку». Перебрав в уме все возможные варианты этого предмета (школьный ластик? мочалка? резинка для трусов? презерватив?), я так и остался в неведении относительно того, чего жаждал получить от меня мой чехословацкий друг (и, кстати сказать, не докумекался до этого и сегодня). И хотя мы с мамой и отправили ему в ответ посылку с какими-то нашими российскими сладостями, переписка вскорости все равно заглохла и поступление нестандартных конвертов с красивыми заграничными марками прекратилось. Я, грешным делом, решил тогда, что это произошло именно из-за того, что Индрих обиделся на меня за так и не присланную «тельную резинку», и только много лет спустя сообразил, что это было связано с назревавшими тогда событиями «Пражской весны», о приближении которых родители Индры наверняка уже догадывались и, боясь, что приходящие из СССР письма могут послужить в будущем причиной каких-нибудь неприятностей для их семьи, запретили ему переписку.

Но жизнь была бы скучна и неинтересна, если бы не была пронизана некими тайными знаками, намекающими нам, что ничего в этом мире не случается просто так, и все имеет свою, как сейчас стало модным говорить, кармическую подоплеку. И, открыв много лет спустя историю Великой Отечественной войны, я с неким непонятным мне волнением прочитал в ней, что весной 1945 года именно мой дедушка К. С. Москаленко освобождал от немцев родину моего «друга по переписке» Индриха Клечала — город Остраву.

При этом (как, впрочем, и почти всегда) Кирилл Семенович не смог обойтись без очередной из своих неординарных выходок.

Вот как об этом пишет в «Военно-историческом журнале» Ф. Д. Давыдов:

«10 марта 1945 года 38-я армия начала наступление на Моравска-Остраву. Шел густой снег, бушевала метель. Накануне К. С. Москаленко предложил командующему войсками 4-го Украинского фронта генералу И. Е. Петрову отложить наступление. Но тот, сославшись на сроки, утвержденные Ставкой, не согласился. Однако Кирилл Семенович все-таки добился переноса срока наступления. Произвел перегруппировку, дождался хорошей погоды — и армия освободила не только Моравску-Остраву, но и расположенный в 80 километрах южнее г. Олоумец. До Праги оставалось 250 км.

5 мая там началось народное восстание. Гитлеровцы бросили на его подавление крупные силы войск. На помощь восставшим двинулись советские танковые и общевойсковые армии. К. С. Москаленко сформировал подвижную группу, основу которой составляли три танковые бригады, стрелковая дивизия на автомашинах, и приказал ей прорваться к Праге. Но отправив группу, не усидел Кирилл Семенович на своем командном пункте. На следующий день догнал её и возглавил наступление. Решительно обходил даже крупные вражеские силы, смело выдвигал вперед артиллерию, пробивая путь танкам и мотопехоте. 9 мая подвижная группа вступила в Прагу с востока и встретилась с танковыми войсками 1-го Украинского фронта, наступавшими с северо-запада...»

В 1969 году, через год после подавления советскими танками попытки буржуазного переворота в ЧССР, в Праге вспомнят о дедушкиной роли в освобождении Остравы от фашистских захватчиков и присвоят ему звание Героя Чехословацкой Социалистической Республики. До более поздних времен, когда вчерашних героев-освободителей начнут яростно переименовывать в «оккупантов» и «захватчиков», он, к своему счастью, не доживет. Господь освободил его от этого незаслуженного позора, и 2 февраля 1985 года, на самом пороге перевернувшей всю российскую историю перестройки, он скончался, не успев увидеть, что тот строй, на утверждению которого он отдал практически чуть ли не все годы из своей долгой 83-летней жизни, в одночасье прекратил свое существование. Это большинство из нас, остающихся жить до сегодня, открыв однажды глаза вроде бы на той же самой кровати, на которой вчера ложились спать, вдруг обнаружит себя проснувшимися уже совершенно в другом мире. И, оглядевшись по сторонам, увидит, что в этом мире не стало очень многих жизненно важных для нас вещей. Как напишет несколько лет спустя, проводя поэтическую ревизию этой эпохи, поэт Евгений Артюхов:

Нет дома, где родился,

нет школы, где учился,

нет роты, где служил,

страны, в которой жил...

Впрочем, когда вся эта каша ещё только заваривалась, грядущие обновления казались такими желанными и многообещающими, что мы с отчимом целыми днями бегали с одного митинга на другой, крича там в адрес райкомовского и исполкомовского руководства крики «Долой!» и голосуя за резолюции, требующие их немедленной отставки.

— Ой, дывысь, сынок, доминитуетэсь вы отам на свою голову! — горестно вздыхала мама, предчувствуя своим «необразованным» материнским сердцем приближаемую нами катастрофу. — Позакрывають граныци между рэспубликамы, я потом нэ сможу до тэбэ й в гости сйиздыть, на внучат подывыцця...

— Да ну что ты! — уверял я, недоумевая, как же это она не понимает всей благотворности намечающихся перемен. — Мы же только хотим самостоятельности республик в решении своих собственных экономических вопросов! Чтобы распоряжаться национальным доходом республики, не выпрашивая каждую заработанную самими же копейку у Москвы!..

Летом 1991 года мне неожиданно предложили должность заведующего отделом писем в одной из районных газет Тверской области, предоставив при этом однокомнатную квартиру, и я, без малейших колебаний, выписался из своего родного дома и, перебравшись в красующийся над только набирающей здесь свои воды Волгой маленький городок Старицу, словно в омут, ринулся в новую для себя деятельность. Это как раз было время августовского путча и первой обороны Белого дома — опухший с похмелья Янаев вяло уговаривал всех сохранять верность партии, проститутки лезли с цветами на застывшие без дела на московских улицах танки, а ещё не обрюзгший от пьянства и презрения к своему народу Ельцин красиво выступал с бэтээра в окружении Руцкого и Коржакова. Через несколько дней напряженно зависшего противостояния, подогреваемого слухами о готовящейся к штурму «Альфе», у путчистов закончилась водка и они покаянно полетели в Крым к генсеку. В Москву вернулся обосравшийся от страха Горбачев и начал что-то уныло говорить о «верности социалистическому выбору», но его политическая песенка была уже спета, и история России переходила в руки Бориса Николаевича.

Я тогда всей душой жаждал политических перемен, верил словам «свобода» и «демократия», а потому, анализируя в одной из своих статей происходящие в эти дни в городке события, ничтоже сумняшеся обозвал «серым кардиналом» второго секретаря Старицкого райкома КПСС Наталью Федулину, которая, оценив ситуациии, приказала тогда сорвать с доски объявлений листовки местного демократического движения, информирующие население о ходе московского путча. Поначалу меня было потащили в суд за оскорбление чести и достоинства, но события в стране менялись с такой стремительностью, что вчера ещё правящая партия оказалась вдруг почти что вне закона, и чтобы не усложнять и без того тяжелое положение бывших работников райкома, дело закрыли. На какое-то время я стяжал себе славу «отчаянного борца за демократию», этакого местного Андрея Сахарова, но об использовании этой ситуацию для своей выгоды не подумал. В депутаты местной думы я на волне своего «геройства» не полез, на место главы районной администрации выдвигаться не стал, и власть в районе тихо заняли те же самые люди, кто сидел в руководящих креслах и до путча. И с таким же успехом, как они провалили только что построение социализма, они начали проваливать идею построения нового, ещё не понятого ими строя.

Впрочем, довольно скоро я успел увидеть, что ничего хорошего из начавшихся реформ получиться не может, и отошел от политики (хотя и не перестал критиковать районное начальство за его полное равнодушие к тому, что оно делает). Помимо своей прямой работы, я организовал при газете районную литературную студию, и раз в месяц выпускал литературную страницу «Окно», в которой печатал стихи и рассказы местных авторов со своим предисловием. Иногда я проводил так называемые выездные семинары в каких-нибудь особо отдаленных селах — сначала несколько часов работал с рукописями начинающих литераторов, а затем проводил в местном клубе литературный вечер с их участием, о котором впоследствии помещал подробный отчет в газете.

Так я однажды приехал в большое село Родня, напомнившее мне своим названием оказавшийся ныне на территории чужого государства (Боже, как права была в своих опасениях мама!) мой родной город Родинское. Когда-то Родня была городом Родин, мимо которого с верховьев Волги везли на судах товары в Тверь и другие города Поволжья. На берегу, возле причала с останавливающимися «дубками», шумела базарная площадь, кипела торговля, рядом звенел колоколами похожий на уменьшенную копию московского храма Христа Спасителя собор. Сегодня же все было в запустении — судоходство по обмелевшей реке давно прекратилось, храм опустел и разрушился, город обезлюдел и превратился в вымирающее село.

Но и здесь нашлось начинающих поэтов разного возраста, которые пригласили меня приехать и оценить их стихи. И надо признаться, что некоторые из них были вполне на уровне, сказывалось благотворное воздействие окружающей природы. Я после этой поездки и сам потом написал стихотворение, которое впоследствии опубликовал в газете под названием «Глубинка»:

Здесь был когда-то древний городок

меж хлебным полем, речкою и бором.

На том краю — шумел работой ток,

а здесь — шумел базар перед собором.

«Где твёрдость веры, там и жизнь тверда»,

держась за эти правила простые,

мимо причала двигались суда,

и шел товар по ярмаркам России...

Куда всё делось? Где медовый звон

колоколов на звоннице соборной?

Селом стал город. И объял всех сон:

ни храма нет, ни клуба, ни уборной.

Лишь тихо дремлет над рекою лес

да, накренясь, стоят кресты в бурьяне.

Да раз в году заезжий «мерседес»

промчит, дивясь окрестной глухомани.

И снова — тишь. Да солнце. Да река.

Да счет кукушки, что вдали кукует.

Да у ворот — два русских мужика

о колесе промчавшем всё толкуют...

...Гостиницы в селе, конечно же, не было и на ночлег меня определили к бывшему директору школы, а ныне пенсионеру — Ивану Даниловичу Струкову, который после того, как жена умерла, а дети уехали в город якобы учиться да так там и пооставались, пристроившись по разным ОАО и совместным предприятиям, проживал один в большом деревянном доме и, едва только после окончания литературного вечера зашла речь, к кому бы пристроить меня на ночь, он уцепился в мой рукав и не выпустил его, пока не уволок в свои действительно большие и пустующие хоромины. На стол были выставлены моченая капуста и огурцы (»Соседка помогает с заготовками, тоже одинокая баба, я вот все думаю, не сойтись ли нам?» — смущенно пояснил он), а также нарезанное на тонкие пластины сало, хлеб, толстостенные граненные рюмки и бутылка самогона.

Пока хозяин готовил угощение, я подошел к одной из стен и принялся разглядывать желтоватые фотографии, вставленные в застекленные фанерные рамки с выпиленными по краям завитушками. На половине из них была заснята семья хозяина — жена, стоящая возле калитки, дети, внуки, а также групповые фотографии колхозников на фоне доски почета, снова жена — на этот раз где-то в южном санатории, под кипарисами. А на остальных фотоснимках был сам Иван Данилович — правда, ещё совсем молодой, с круглыми глазами, чаще в гимнастерке и пилотке, раза два в шинели и с автоматом ППШ на груди. Было там несколько его фотографий на фоне Праги, Бранденбургских ворот, рейхстага.

Возле одного из снимков я остановился.

— Кто это рядом с вами? — спросил я, оглядываясь на хозяина. Москаленко?

— Да, это Кирилл Семенович, — кивнул он, наклоняясь к снимку. — Мне с ним несколько раз за войну довелось повстречаться. И при наступательных операциях, и во время окружения.

— Расскажите, — попросил я.

— Можно, — согласился он. — Только давайте для начала перекусим.

Мы сели за стол, выпили по рюмке и захрустели огурцами.

— Помню, — начал Иван Данилович, закусив салом с капустой, — на первом году войны наша 2-я батарея 1-й артиллерийской противотанковой бригады стояла в обороне около Чернигова... Я сидел на дереве, наблюдая за противником, и тут же докладывал об увиденном комбату. Вдруг пулеметная очередь срезала ветви дерева ниже моих ног. Только я хотел было посмотреть, откуда это по мне стреляют, как Москаленко, не дав этого сделать, закричал: «Прыгай! Прыгай немедленно!» — и я рухнул вниз. Еще не долетев до земли, я услышал (а стоявшие внизу хорошо увидели), что вторая очередь срезала ветви дерева именно в том месте, где мгновение назад сидел я...

Мы снова наполнили рюмки и выпили за здоровье маршала.

— ...И все-таки нас окружили, — продолжал Иван Данилович. — Связь со штабами прервана, обстановка неясная, ни танковой поддержки нет, ни авиационного прикрытия. Последний рубеж обороны — небольшой городок Оржица на реке Суле. На правом её берегу, преградив нам путь на восток, окопались немцы. Что делать? Москаленко собрал тогда всех нас, от бойцов до командиров, и повел в атаку. Но пробиться не удалось. Еще раз — и снова неудача. И так несколько раз.

В ночь на 24 сентября он собрал всех оставшихся в живых и сказал:

— Все равно будем прорываться. Чем позорная гибель в плену, лучше смерть в бою...

И вот в предутренний час он построил красноармейцев и командиров в колонну и после хотя и слабенькой артиллерийской подготовки повел их через топь. Сам стоял у берега, провожая всех на смертельный бой. А потом не удержался, обогнал колонну, встал впереди и, вытащив пистолет, скомандовал:

— Вперед!.. За мной!..

По колонне пронеслось:

— Товарищи!.. Генерал впереди!..

Бойцы рванули через гать и мост, ворвались на восточный берег, развернулись по фронту на километр и пошли в рукопашный бой. Немцы не выдержали и бросились врассыпную...

Иван Данилович ещё раз наполнил рюмки. Мы выпили и похрустели огурцами.

— ...И еще, — оторвался от еды хозяин. — Подошли мы тогда к притоку Вислы — реке Дунаец. С наблюдательного пункта комдива простым глазом видно, как бегут фашисты, подгоняемые нашим пулеметным и артиллерийским огнем. На НП стоят Москаленко и Епишев. И вот мы видим, возле приземистого домика на той стороне копошится группа людей. Недалеко от них — подразделение пехоты, танки и орудия.

— Это саперы, — догадался Кирилл Семенович и оглянулся по сторонам.

Неподалеку от него стояло четыре наших танка.

— Видите плотину и немецких саперов? — крикнул им Москаленко, на ходу принимая экстренное решение. — Сейчас они её взорвут. Срочно прорывайтесь на тот берег и помешайте им это сделать!

Танки взревели моторами, на полном ходу прогремели по асфальтовому покрытию плотины и через пять минут уже были на том берегу.

Иван Данилович ностальгически вздохнул, налил из бутылки в наши пустые рюмки и, не произнося никакого тоста, опрокинул в себя самогон...

Позже я с тайной гордостью прочитал, что о дедушкином бесстрашии знали практически на всех участках фронта. Д. И. Ортенберг писал о нем: «Он часто бывал в самом пекле боя, на передовых позициях. Ему удивительно везло. У «эмки», на которой он прорывался из окружения в сорок первом году, были пробиты все четыре ската, на заднем сиденье убиты два офицера. На сторожевском плацдарме во время посещения переднего края снайперской пулей был сражен солдат, сопровождавший командарма, во время Львовско-Сандомской операции — тяжело ранены осколками снаряда находившиеся рядом с Кириллом Семеновичем генерал Епишев, командир дивизии генерал Ладыгин и его адъютант. Рядом с Москаленко падали люди, а он, словно завороженный, оставался невредимым и вел себя под неприятельским огнем так невозмутимо и хладнокровно, что даже сомнение брало, есть ли у этого человека естественный инстинкт самосохранения...»

Насколько нелегко сохранять подобное самообладание, я понял только тогда, когда побывал на выездном Пленуме Союза писателей России в Чечне (это было уже после того, как я сначала переехал из своей Старицы в Сызрань к Ирине, а потом Дворядкин перетащил меня из Сызрани в Москву). Я и сегодня помню то раннее январское утро, когда, выйдя из дома, отправился к месту, где нас должен был ожидать автобус. Глядя на развешанные в метро красочные рекламные плакаты, с которых некий жизнерадостно оскаленый дебил, раскинувш руки в стороны и подняв на лоб какие-то водолазные очки, призывал каждого: «Не проспи тусовку в Нью-Йорке!» — я вдруг отчетливо почувствовал, какая глубокая трещина разделила надвое всё наше общество, и в особенности интеллигенцию. И в то время, как одни в это морозное утро торопились умчаться на солнечные Канары, в Париж или же в такое милое сердцу либеральных российских интеллигентов средоточие мировой демократии как Соединённые Штаты Америки, другие вылетели с военного аэродрома в Чкаловском в сторону обагрённого боями Северного Кавказа и, спустя два с лишним часа полёта, приземлились в аэропорту Моздока. Здесь, по согласованию с руководством Вооруженных сил РФ, начал свою работу Пленум Союза писателей России, посвященный проблемам современной армии и её взаимодействию с культурой. Неспроста же, вспомнил я, в книге «На Юго-Западном направлении» дедушка подчеркивал, «что слово писателя в годы Великой Отечественной войны играло важную роль в формировании и укреплении в каждом советском человеке, в каждом воине Красной Армии любви к социалистической Родине и ненависти к захватчикам. Большое моральное воздействие оказывали произведения Алексея Толстого, Михаила Шолохова, Алексея Суркова, Ильи Эренбурга, Константина Симонова и других писателей и поэтов. Они тонко понимали думы и чувства советских людей и умело, вдохновенно писали о любви к Отчизне. Их статьи, публиковавшиеся главным образом в «Правде» и «Красной звезде», перепечатывались во фронтовых и армейских газетах...»

Не утратило, как я смог убедиться во время этой поездки, своей роли писательское слово и сегодня, хотя демократическая власть и старается всячески отдалить писателей от армии и народа.

Чтобы максимально использовать непродолжительный в это время года световой день, мы тогда разделились на три группы и вылетели на вертолётах в населённые пункты Гудермес, Автуры и Урус-Мартан, где нас должны были ждать местные жители и воины дислоцированных там частей Российской Армии. О-о, что это были за ощущения, когда набитая людьми махина грузового вертолета то вдруг взмывала ввысь, уходя от места возможного обстрела, а то резко припадала к заснеженной земле, маневрируя таким образом на протяжении всего полета, чтобы не быть сбитой!..

Нашу группу высадили на краю селения Урус-Мартан, название которого переводится как «Русская могила», и привели в дислоцированную на его окраине воинскую часть. В большую палатку набилось душ тридцать свободных от службы ребят, и мы начали свой литературный вечер — читали парням стихи, рассказывали о журнальных планах на будущее, пели песни. Прямо здесь же, в палатке, входивший в нашу группу пишущий священник отец Ярослав Шипов окрестил пятерых воинов, а я и прозаик Александр Сегень, как могли, ему в этом помогали. Но, даже стоя рядом с батюшкой и выводя «Правило веры», я не мог до конца отдаться глубине совершаемого нами таинства и с замирающим сердцем вслушивался в канонаду работающей где-то неподалеку артиллерии и перестук крупнокалиберных пулемётов.

Вечером, уже по возвращении в Моздок, где состоялось наше итоговое пленарное заседание, была проведена пресс-конференция, на которой собравшимся журналистам рассказали о работе Пленума и зачитали текст обращения писателей к воинам Российской Армии. На память о встрече представителям командования были подарены икона Божией Матери «Державная» и, естественно, привезенные нами книги. В свою очередь группа участников Пленума (в том числе и я) была удостоена медалей «За укрепление боевого содружества».

Там, в зале, я записал выступления некоторых из участников Пленума, думая, что смогу опубликовать их в нашей «Всенародной кафедре», но подготовленный мною материал был почему-то положен Дворядкиным «под сукно», а потом прозвучали те роковые выстрелы в подъезде его дома на Кутузовском, и в суете наступившего на некоторое время редакционного безвластия мой очерк где-то окончательно потерялся. Правда, в одной из записных книжек сохранилась запись самих выступлений, но обрабатывать их сделалось уже некогда и незачем, и они так и остались до сих пор мною нигде неиспользованными. Хотя, вполне возможно, что кому-нибудь их и было бы интересно прочитать.

Вот что, к примеру, сказал тогда, обращаясь к воинам, дважды Герой Советского Союза писатель Владимир Васильевич Карпов:

— Я из того поколения, представителей которого называют вечно молодыми. Но почему, спрашивается, несмотря на наш весьма солидный возраст (а мне уже под восемьдесят), мы продолжаем принадлежать к вечно молодым? Мне кажется, потому, что в тех братских могилах, которые разбросаны от Сталинграда до Берлина, лежат наши 25-летние сверстники. Они навсегда остались в этом возрасте, привязав и нас к поколению ВЕЧНО молодых, молодых НАВСЕГДА... Когда мы хоронили своих друзей в братских могилах — мы клялись одержать победу, добыть её любой ценой, добить врага, и мы эту клятву выполнили. Когда мы думали о том, какая жизнь будет после войны, мы представляли её, как сплошное счастье. И вот этой радости мешают события, которые происходят в Чечне. И вы своим подвигом не позволяете бандитам взрывать дома, города. Вы выполняете здесь завет фронтовиков, помогаете восстановить спокойную счастливую жизнь...

Скульптор Вячеслав Клыков:

— Дорогие друзья! Вы вершите праведное дело, и это могут засвидетельствовать все присутствующие здесь писатели. Поверьте мне, вас поддерживает в этом и весь наш русский народ. Предки наши всегда говорили: «За Веру, Царя и Отечество!» — ну, а мы будем сегодня стоять за Веру и Россию. Храни вас Господь!..

Вопрос из зала командующему Северо-Кавказской группировкой генералу В. Г. Казанцеву:

— Вы опытный воин-ратник, как вы думаете, может сегодня, как в 1996 году, появиться предательский приказ остановиться и отойти на прежние рубежи?

Ответ генерала В. Г. Казанцева:

— Мне кажется, вряд ли. Ведь сегодня победы хочет весь наш народ причем народ не только России, но и Чечни. Я официально заявляю, что большая часть банд-формирований разгромлена и уничтожена. Начало этому было положено уже в Дагестане, сейчас это продолжается здесь. В том, что будет обеспечен разгром бандгруппировок, не должно быть сомнений ни у кого. Причем это будет завершено в ближайшее время... Что же касается дальнейшего, то потребуется определённые сроки: не год и не два, гораздо больше. Но факт есть факт: руководство страны твёрдо решило, что такого бандитского разгула на территории Чечни больше быть не должно. С этой целью параллельно с выполнением боевой задачи здесь размещается крупное соединение российских вооруженных сил внутренних войск, достаточное для того, чтобы выполнить поставленную задачу и не повторить тех ошибок, что были... Наконец, уже сейчас закрывается южная граница, закрывается на сто процентов. Поэтому я уверен, что те задачи, которые перед нами поставлены, будут выполнены. Сил и средств для этого сегодня вполне достаточно.

Главный редактор газеты «Завтра», прозаик Александр Проханов:

— На чеченских полях сражений рождается блестящая когорта русских генералов — Шаманов, Трошев, Квашнин и другие. Есть надежда, что, победив в Чечне врага России, эти СИЛА, ПОБЕДА, ЗДОРОВЬЕ, ДУХ придут отсюда и в саму Россию. Офицеры и генералы, которые здесь воюют, они наверняка ощущают свою сверхзадачу, которая не закончится с окончанием чеченской кампании. И эту ПОБЕДУ, ВОЛЮ надо вернуть в наш народ, который очень нуждается в таком моральном и сильном духовном здоровье...

Почувствовав, что прессонференция клонится к концу, я отыскал свое пальто и, одевшись, вышел на улицу.

— Только не курите на открытом пространстве, — предупредил меня прячущийся за сложенными на крыльце мешками с песком часовой. — Тут могут снайперы работать...

— Я вообще не курю, — успокоил я и сделал несколько шагов в темноту.

Здесь, вспомнил я, на этой же самой земле и под этими самыми звездами, в немыслимо далеком уже от нас 1922 году, довоевывая финальные бои гражданской войны в России, К. С. Москаленко в составе 6-й Чонгарской дивизии завершал ликвидацию, казалось, последней на Северном Кавказе банды князя Джентемирова. И вот сегодня здесь снова грохочет артиллерия...

Уже в самолете, возвращаясь обратно в Москву, я попытался начать читать захваченный в дорогу роман «Убийство в китайском ресторанчике», рецензия на который давно была оплачена издательством и её нужно было ставить в ближайший номер, но текст абсолютно не воспринимался. Я громадным усилием воли собирал напечатанные слова в строки, чуть ли не вслух повторяя смысл прочитанного, но все тут же расползалось на отдельные, ничего не значащие выражения. Тайная жизнь китайского ресторана и его посетителей оставалась для меня такой же далекой, как и приводимые по ходу действия наименования китайских блюд, и, наверное, поэтому поверх всей этой белиберды как-то само собой начали сочиняться строки какого-то неясного мне пока по замыслу стихотворения. Допишу ли я его когда-нибудь до конца? Бог весть! Но когда строки начинают стучаться в душу, то не выпустить их на бумагу — все равно, что не дать вылупиться из яйца цыпленку:

...Ну что сказать? Сегодня всяк горазд

издать роман или хотя бы повесть.

Пиши, что хочешь — про войну, про совесть,

про то, что ты — поэт иль педераст.

Отныне всем позволено — всё сметь,

при том нигде не кланяясь кому-то.

Не издают? Купи себе компьютер

и подключайся в мировую Сеть!

И, как детишек, у которых нет

своей семьи, отвозят в интернаты,

так все стихи и прозу — без преграды!

берет к себе под крышу Интернет.

Открой любой литературный сайт,

и в тот же миг столкнешься с суперменом:

стреляет первым, мыслит современно,

широкоплеч, накачан и носат.

Одна беда: души нет — и на грамм!

И мир вокруг — условно-виртуальный...

(...Увы, но то же — даже в той, нормальной,

литературе отворится нам.)

Романов — море! (Хоть пихай их в печь.)

Начнешь читать — а там одни злодеи!

Героев — нет, поскольку нет — идеи,

ради которой можно в землю лечь.

Твердят вокруг: тут трудно угадать,

большое — видится на расстояньи!

(Словно герой — гуляет в ресторане,

и его надо малость подождать.)

Но нет, друзья, тут сколько ни шали,

а всё ж герои завтрашних романов

придут к нам вовсе не из ресторанов,

а из боёв за Грозный и Шали.

Режимов много, Родина — одна,

о том писали Тютчев, Достоевский

и те, кто после слыл антисоветским

от Кублановского и до Бородина...

Впрочем, перечитав написанное, я подумал, что оно попахивает откровенным постмодернизмом, а постмодернизм хотя и таит в себе некоторые довольно любопытные в формальном отношении приемы, весьма трудно при том совмещается с понятием героического, чему мешает его склонность к пародированию (а значит, и снижению) тем и образов и «высокого» звучания. Хотя в то же самое время — разве не постмодернистична сама наша сегодняшняя эпоха, постоянно отсылающая нас к чему-то уже бывшему в истории? Сердце постмодернизма — аллюзия, реминисценция, поэтическая реплика. Их использование определенно вызывает у читателя известный синдром того, что описываемое уже однажды было, уже происходило в каком-то невоспроизводимом отчетливо прошлом. Это провоцирует в его сознании некую стертость, заниженность созданной реальности, которая воспринимается уже не сама по себе, а всего лишь как отпечаток какого-то прежнего, полузабытого оригинала. Таким образом тотальная аллюзорность стремится уничтожить в человеке понимание того, что все совершающееся и с ним, и в истории происходит впервые, в единственный раз — и потому личностный ответ миру тоже должен быть уникален и единственен. Стремясь погасить эту высокую адекватность человека бытию, аллюзионность оказывается дьявольской уловкой, склоняющей человека к попустительству всему низкому и разрушительному. «Оказывается, мол, что все уже так было — так есть — и так будет когда-нибудь потом, а моя воля бессильна что-либо изменить... Ну, а раз так, то гори оно все огнем...» Поистине иезуитский ход лукавого, заставляющий такое страшное явление как «духовное убийство» воспринимать всего лишь как категорию одного из литературных понятий..

Примерно то же самое можно ныне ощущать и в самой истории, где на каждом шагу возникают определенные аллюзии, намеки на то, что вся наша сегодняшняя жизнь есть только некое хронологическое эхо давно состоявшихся событий. Суверинитет республик? Да было это уже, вспомните начало ХII века с его «периодом феодальной раздробленности». Либерализация цен, приватизация, частная собственность? Ну о чем говорить — это же повторение ленинского НЭПа! Засорение русского языка? Опять-таки вспомните начало ХХ века — отмену «ятей», «еров» и самое настоящее засилие терминов, наподобие столь полюбившихся представителям новой власти «экспроприации», «коллективизации», «индустриализации», «ГОЭЛРО», «ЧК», «ВКП(б)», «трибунала», «расстрела», «к.р.д.», «ч.с.и.р.», «ГУЛАГа», «Карлага», «БАМа» и других рычаще-лязгающих слов и аббревиатур. Сокращение российской армии? Какие пустяки, это только бледная тень репрессий 1937 года против красных военачальников!..

Вот и в сегодняшней Чечне, похоже, складывается точно такая же полувиртуальная картина — то ли это 6-я Чонгарская дивизия против князя Джентемирова воюет, то ли 6-я рота псковских десантников против банды Басаева? «Дежа вю», как говорят в Париже. Все это уже было, было, было...

...Впрочем всё это (и эта моя поездка с писательской группой, и все эти мысли о постмодернизме) имели место уже гораздо позже: после того, как я несколько лет проболтался по всему Советскому Союзу, работая на разных сезонных работах и посылая корреспонденции в областные и столичные газеты, где их время от времени публиковали, обкорнав самые интересные, на мой взгляд, эпизоды. Потом я закончил заочное отделение Литературного института имени А. М. Горького, проработал несколько лет в районной газете «Старицкий вестник» в Тверской области, одновременно сотрудничая с областной «Сельской жизнью», «Губернскими ведомостями» и сочиняя (правда все реже и реже) свои собственные стихи и прозу, пока в конце концов не повстречал на одном из совещаний молодых литераторов Ирину (тоже писавшую тогда наивные девические стихи про безответную любовь), женился на ней и уехал в город Сызрань, куда после окончания Самарского педагогического университета она была направлена по распределению.

Квартиру ей дали не в самом городе, а в располагавшемся в двух километрах от окраины Сызрани совхозе «Большевик», так что я каждый день вынужден был сначала переходить по узенькой тропиночке через совхозное поле, затем садиться на автобус и уже на нем доезжать до редакции районной газеты «Правда Сызрани», куда мне удалось устроиться. Весной и летом, когда вокруг изумрудно зеленели всходы или янтарно золотились вызревающие хлеба, а в вышине звенел невидимый снизу звуковой пуант жаворонка, и даже ранней осенью, пока ещё не перепахивали протоптанную за лето тропку или не начинались дожди и грязь, мои прогулки можно было даже отнести к категории приятных. Но с конца сентября и до мая это была самая настоящая пытка...

Предоставленная Ирине квартира была сырой и плохо прогреваемой, так что родившаяся в первый же год нашей совместной жизни Аленка постоянно болела, из-за чего жена то и дело сидела на больничном, срывая программу по английскому языку, так что директор школы была ею сильно недовольна, и никакого улучшения жилищных условий нам здесь по этой причине «не светило». Понятно, что о писании каких бы то ни было стихов Ирина тут забыла даже и думать и все время суток, что была не в школе, отдавала дочке.

Я же спустя какое-то время после нашего сюда переезда обнаружил, что в Сызрани существует своя собственная писательская ячейка, структурно входящая в Самарское областное отделение Союза писателей России, и начал раза два в месяц заглядывать в гости к пишущей братии. Помню там поэта Олега Портнягина, потом одетого в военную форму прозаика Олега Корниенко, каких-то других литераторов... Пару раз в год сюда приезжал из Самары глава областных писателей с группой литературных корифеев — невысокий, квадратный мужик с крепко посаженной головой, написавший лет около тридцати назад книжку хороших рассказов на сельскую тему.

В ДК и библиотеках устраивались встречи с читателями, заезжие писатели учили слушателей нравственности и патриотизму, а потом уезжали в гостиницу, напивались там и слушали, как, багровея от натуги лицом, их руководитель до середины ночи пел свою любимую песню: «Сюды — ус, туды — ус, посередке самый вкус...»

— Еще один такой литературный вечер, и я от тебя уйду, — сказала мне после очередного приезда самарцев Ирина и, засунув подальше рукописи своих недописанных стихов и романов, я начал все чаще и чаще заезжать в здешнюю церковь Казанской иконы Богоматери, и вскоре (уже который раз за свою непродолжительную жизнь) практически совершенно утратил интерес к сочинительству художественных текстов.

В таких условиях мы умудрились прожить, не разбив о неустроенный быт свою любовную лодку, до той самой поры, пока в один из нестерпимо засушливых июльских дней в Сызранском порту не пришвартовался теплоход «Святой князь Владимир» с группой священнослужителей и паломников, совершавших в преддверии ещё только отдаленно маячившего тогда на горизонте двухтысячелетнего юбилея Рождества Христа Крестный Ход по водам рек Волга, Днепр и Западная Двина. Два дня я присутствовал с батюшками на всех богослужениях и молебнах, участвовал в их трапезах и встречах с жителями города, а по отбытии теплохода написал статью о необычном знамении, произошедшем в час их отплытия.

«...В завершение дня, — писал я, — участники Крестного хода вместе с многочисленной группой местных богомольцев съездили в поселок Новокашпирский на святой источник, на котором в 1713 году явилась Феодоровская икона Божией Матери. Здесь в торжественной обстановке был совершен молебен. А в девять часов вечера пассажиры теплохода простились с гостеприимной Сызранью и направились дальше вниз по Волге.

По прошествии некоторого времени, когда напротив источника, под звуки доносившегося из Казанского собора благовеста, проходил теплоход «Святой князь Владимир», оставшиеся здесь люди увидели, что вода на Волге окрасилась в нежный розовый цвет, а на чистом небе начали собираться легкие перистые облачка. И вдруг на фоне этих облачков появилась сияющая икона Божией Матери... Минут через десять она стала невидимой, а вода и небо приняли обычный вид... Так завершился в Сызрани Международный Крестный Ход».

Самое чудесное во всем этом было то, что мне на свой далеко не новый «Зенит-TTL» удалось сделать несколько вполне отчетливых фотоснимков сияющего в небесах лика Божией Матери и напечатать их вместе со статьей в газете. Недели через полторы после этого мой материал перепечатала популярнейшая в те времена «Всенародная кафедра», которая выходила тогда тиражом четыре миллиона экземпляров и считалась одним из самых удачливых изданий среди тогдашних российских СМИ. Она печатала в основном статьи о всякого рода барабашках и полтергейстах, а также комментарии специалистов, как дважды два объяснявших читателям, почему никакой полтергейст в России невозможен в принципе.

С аналогичным комментарием была подана и моя заметка о явлении Богородицы над Сызранью, где некий профессор доказывал, что данное так называемое «чудо» происходило над бассейном реки Волги, где, как известно, в летнюю жару происходят обильные испарения. И вот, при определенных атмосферных условиях, над этим регионом способна образовываться взвесь влаги из уникальных плоских капелек, напоминающих собой эдакие своеобразные мини-линзы со свойствами малюсеньких зеркал. И если, скажем, в описанную мною в статье минуту где-нибудь в Самаре совершался вынос иконы из храма и на неё в это время упал луч солнца, то, отразившись, словно в зеркальной анфиладе, в мириадах этих самых плоских линзочек-капелек, её изображение могло быть «ретранслировано» за сотни километров от места своего выноса и отобразиться, как на экране, на перенасыщенном подобными же испарениями участке неба над Сызранью...

Но впрочем, как бы там все ни происходило на самом деле, а через какое-то время после опубликования моей статьи с этим комментарием я получил письмо от главного редактора газеты «Всенародная кафедра» Александра Федоровича Дворядкина с предложением переехать в Москву и занять должность заведующего новым, только создаваемым отделом, который будет посвящен непознанному и таинственному. Газеты в то время ещё сохраняли некое наработанное за годы советской власти влияние на административные органы, и Дворядкин успел выбить для меня в мэрии Москвы двухкомнатную квартиру и разрешение на прописку. Вскоре после этого о чем-нибудь подобном уже нельзя было и помыслить, так как квартиры превратились в товар, и товар этот начал стоить весьма и весьма больших денег. Но я, слава Богу, уже успел к этому времени оставить свою опостылевшую Сызрань и в очередной раз приблизился к Кремлю на расстояние вытянутой руки.

Но дедушки в нем — уже не было...

...Года полтора после моего переезда в столицу все шло нормально — я собирал по региональным изданиям всевозможные «аномальные» случаи, чаще всего связанные с наблюдениями НЛО, полтергейстом и чудотворениями православных икон, и заполнял ими последнюю полосу. Иногда проводил редакционные «круглые столы», приглашая на них философов, уфологов и знакомых священников, которые каждый со своей точки зрения пытались объяснить те или иные необычные происшествия. Один раз устроил конкурс палиндромистов, и в течение целого месяца мы с успехом печатали одинаково читающиеся слева направо и справа налево стихотворения-перевертыши, и я даже сам попробовал сочинить нечто в этаком же ключе, но первая же вышедшая из-под моего пера строчка имела вид: «Нам Бог — обман», — и я испугался написанного, посчитав, что это мне знак свыше, предупреждающий о неблагодатности данных упражнений, и не только не стал продолжать эти опыты сам, но свернул вскоре и весь этот конкурс, возвратившись к публикации материалов о православных и иных чудесах. Тем более, что мне в руки как раз попали два письма практически на одну и ту же тему, увиденную людьми как бы с совершенно разными глазами.

Первое из них было от племянника одного из участников битвы на Курской дуге, в котором он передавал рассказ своего дяди о том, как он и вся его рота видели там Божию Матерь. По этому рассказу получалось, что сияющая, как солнце, Заступница явилась на небесах, указывая Своей рукой в сторону немцев и как бы определяя этим направление главного удара. Все солдаты, уверял дядя, при этом упали на колени и уверовали в Господа. А у всех немецких «тигров» в этот самый момент заглохли на некоторое время моторы, и этого времени оказалось достаточно, чтобы коренным образом изменить ситуацию на поле сражения в нашу пользу.

Второе письмо принадлежало члену одной из уфологических секций, который тоже говорил о феномене битвы на Курской дуге, приводя свидетельства её участников, рассказывавших, что в самый критический для нашей армии момент над полем сражения зависло несколько светящихся НЛО дискообразной формы, и в то же мгновение у всей немецкой техники остановились двигатели, а у их орудий заклинили ударно-спусковые механизмы...

Подготовив оба эти письма к публикации, я договорился о том, что в ближайшую пятницу для беседы на эту тему в редакцию придут настоятель одной из московских церквей отец Гермоген Чулков и президент историко-военной секции московского УФО-центра доцент Брюс Маликов, а сам предупредил Дворядкина, что меня завтра не будет, и отправился в библиотеку, чтобы полистать там военные мемуары и подготовиться к предстоящей встрече.

Искренне говоря, я и не помнил, что Кирилл Семенович Москаленко тоже участвовал в той знаменитой Курской операции, о которую разбилась в 1943 году фашистская «Цитадель», но когда увидел вверху составленного библиотекаршей списка его книгу «На Юго-Западном направлении», непроизвольно попросил принести мне именно её.

Воспоминания дедушки были изданы им ещё в глубоко подцензурном 1973 году и по неписанным законам того времени не могли содержать сведений о потерях Советской Армии, из-за чего у читающего и впрямь может сложиться впечатление, что нам помогали некие потусторонние силы. А иначе как объяснить, что в описании столь грандиознейшего сражения, в котором только с немецкой стороны участвовало около 50 дивизий (в том числе 14 танковых, включая известные эсесовские танковые дивизии «Адольф Гитлер», «Райх», «Мертвая голова» и моторизованную дивизию «Великая Германия»), не упоминается ни одного погибшего с нашей стороны солдата? Зато как о чем-то стратегически важном дедушка пишет о двух полученные им в эти дни из Главного политического управления посылках с книгами.

«Книга всегда была моим другом, — отмечает он. — Библиотека, которую я начал собирать с детских лет, к началу войны стала довольно обширной. Наряду со специальной военной литературой, в ней были сочинения классиков марксизма-ленинизма, книги по философии, истории, художественные произведения отечественных и иностранных писателей и поэтов. Увы, её постигла участь многих культурных ценностей, погибших в огне войны, развязанной врагом.

Поэтому я был вдвойне обрадован скромным, но таким дорогим для меня подарком. И тогда же послал секретарю ЦК партии и начальнику Главного политического управления А. С. Щербакову письмо, в котором от души благодарил за внимание.»

И далее К. С. Москаленко приводит само это, сохранившееся в архивах, письмо, в котором, в частности, он говорит:

«...Мною получены из Отдела агитации и пропаганды ГлавПУ РККА две посылки с книгами: «Краткая советская энциклопедия», «Мемуары» Армана де Коленкура, «Хождение по мукам» А. Толстого, «Дипломатические комментарии» Кикудзиро Исии, «Генерал Багратион» С. Голубова и «Брусиловский прорыв» С. Сергеева-Ценского... Для меня этот подарок особенно ценен, так как я своих книг не имею. Моя богатая библиотека, с любовью и старанием собранная мною до войны, вместе с вещами досталась фашистам. Постараюсь ваше внимание и заботу оправдать практическими делами.

Командующий войсками 40 армии

генерал-лейтенант К. Москаленко.

27 июня 1943 года.»

А уже 5 июля началась историческая Курская битва, которая длилась до 23 июля и закончилась полным провалом гитлеровской операции «Цитадель» по захвату Обояни, Курска и окружения советских войск в районе Курского выступа. Всего в ней с немецкой стороны участвовало около 900 тысяч солдат и офицеров, до 10 тысяч орудий и минометов, свыше 2,8 тысяч танков «Тигр», «Пантера» и штурмовых самоходных орудий «Фердинанд», более 2 тысяч усовершенствованных самолетов «Фокке-Вульф-190А» и «Хеншель-129».

С советской стороны им противостояли 1 млн. 900 тысяч солдат и офицеров, 30880 орудий и минометов, 5130 танков и самоходок и 3200 боевых самолетов Воронежского, Степного и Центрального фронтов.

Если верить данным о потерях Советской армии в Курской битве, которые я потом обнаружил в книге Б. В. Соколова «Тайны Второй мировой», то нам эта победа обошлась в 1677000 убитых, пленных и раненных (против 360000 у вермахта), 2300 самолетов против 700 немецких и 6064 танка против 1500 немецких (тут, правда, у Б. Соколова наблюдается какая-то явная неувязка, так как, по другим данным, с советской стороны немцам противостояло всего 5130 танков).

Так что и при самой искренней вере в заступничество Пречистой Матери Марии и инопланетных эскадрилий становится видно, что победа в битве на Курской дуге досталась нам все же не по мановению аномальных сил, а только ценой невероятной человеческой и технической жертвы. (К чести Кирилла Семеновича, он и в своем мемуарном деле не удержался, чтобы не нарушить устоявшихся традиций и не проявить определенного своеволия. Перечитав его книгу два раза, я все-таки обнаружил несколько протащенных им мимо потерявших бдительность цензоров сводок о потерях нашей техники: так, например, он как бы мимоходом сообщает о 415 советских самолетах, потерянных нами на Курском выступе в течение июня, а также о 300 наших танках, сгоревших в бою 12 июля под Прохоровкой, и о некоторых других, закрытых в те времена для широкого читателя, цифрах потерь.)

Само собой, я видел, что концепция Б. Соколова заключается в попытке любыми способами приуменьшить военный талант советских полководцев и показать, что победа в Великой Отечественной войне досталась нам исключительно за счет неимоверно высоких потерь в живой силе и технике, которыми мы буквально заткнули жерло войны, как вражеский дзот — телом Матросова. Хотя подвиг Александра Матросова Соколов тоже развенчивает. «Закрыть своим телом пулеметную амбразуру просто невозможно, — пишет он. Даже одна винтовочная пуля, попавшая в руку, неизбежно сбивает человека с ног. А пулеметная очередь в упор наверняка сбросит с амбразуры любое, самое грузное тело. Пропагандистский миф, разумеется, не в состоянии отменить законы физики, но он способен заставить народ на какое-то время об этих законах забыть...» Да и, приводит он далее слова писателя-фронтовика Виктора Кондратьева, «зачем бросаться на амбразуру, когда ты так близко подобрался к огневой точке? Ведь можно закинуть гранату в широкий раструб дота, можно открыть густой автоматный огонь по ней и тем самым на какое-то время заставить замолчать пулемет противника...»

Появление легенды о подвиге Александра Матросова (кстати, его настоящее имя — Шакирьян Юнусович Мухамедьянов, башкир по национальности) Соколов объясняет исключительно «цензурным требованием не писать о гибели красноармейцев; если же все-таки в печати сообщалось о геройской гибели одного советского солдата или офицера, то на него обязательно должно было приходиться несколько уничтоженных врагов». Так, мол, было с мифологизацией обороны Брестской крепости и подвига 28-ми героев-панфиловцев... Так вместо реальных людей нашу историю начали в очередной раз заполнять идеологические призраки.

Увы, хотя сама установка Соколова и вызывает у меня вполне объяснимый внутренний протест, но все задействованные в ней материалы тем не менее убедительно демонстрирует почти тотальную мифологизацию нашей недавней истории. И уж если даже смерть рядового солдата обставлялась самой что ни на есть плотной завесой фальсификаций и вымысла, то, понятно, что о правде в деле устранения такого монстра как Лаврентий Павлович Берия, нечего и говорить. Вплоть до самых последних дней ХХ века, когда, казалось бы, в архивах КГБ и ЦК партии не осталось уже ни одного не рассекреченного документа и ни одной не обнародованной тайны, дело Берии по-прежнему представляет собой клубок взаимо переплетающихся, друг другу противоречащих и друг друга исключающих версий, под которыми надежно похоронена правда о его ликвидации. «Многочисленные версии ареста Берии, разнящиеся в общем-то в не столь уж существенных деталях, наводят на мысль, что тогда, 45 лет назад, авторам этих версий было предложено некое «либретто», на тему которого они и фантазировали, естественно, порой путаясь в подробностях. Опытные, профессиональные «режиссеры» как раз и могли внести эту намеренную путаницу, чтобы опять же отвлечь внимание «зрителей» от единственного правдивого сюжета», — писал в 1998 году в книге «Лаврентий Берия: миф и реальность» Николай Рубин. И этот сюжет тогда, 26 июня 1953 года, был весьма прост и произаичен — «убрать» (выражение Н. С. Хрущева) Берию. Американский писатель Джон Фишер утверждал, будто бы в беседе с одним западным дипломатом подвыпивший Хрущев доверительно сообщил, что это он собственноручно и «убрал» Берию, застрелив его прямо тогда же на заседании Президиума Совмина. По другой версии Никиты Сергеивича Берию застрелил не он, а подкравшийся сзади Микоян, выстреливший ему в затылок. Хотя в большинстве других воспоминаний фигурирует сцена ареста с участием маршала Жукова и других высших офицеров армии, когда то ли Хрущев, то ли Маленков, то ли они оба одновременно нажали кнопку вызова и, войдя в зал заседания, «Москаленко и другие обнажили оружие, считая, что Берия может пойти на какую-то провокацию».

Первым среди обнаживших оружие неизменно называется Кирилл Семенович Москаленко. Да это и понятно, поскольку в Кремль тогда с оружием никого не пропускали, и вооруженным во всей группе заговорщиков был только он, поскольку его об этом предупредил накануне сам Хрущев (»...Тут же он добавил, чтобы я взял с собой планы ПВО и карты, а также захватил сигары. Я ответил, что заберу с собой всё перечисленное, однако курить бросил ещё на войне... Хрущев засмеялся и сказал, что сигары могут потребоваться не те, которые я имею в виду. Только тогда я догадался, что надо взять с собой оружие...» — так вспоминал об этой акции К. С. Москаленко).

Да и сам Г. К. Жуков, рассказывая о сцене ареста Берии, проговаривается:

«...Да, забыл. В момент, когда Берия поднялся и я заломил ему руки, тут же скользнул по бедрам, чтобы проверить, нет ли пистолета. У нас на всех был только один пистолет...»

У кого именно он был, мы уже, кажется, знаем: практически все источники сообщают, что Булганин провез в Кремль «Москаленко с оружием» и что первым в зале Президиума обнажил оружие тоже именно он. (Остальных, я думаю, не запомнили по той простой причине, что больше ни у кого с собой оружия не было.)

По прошествии времени картина ареста Берии и роль её участников в ней начала существенно меняться. Как утверждает в своих воспоминаниях сын Лаврентия Берии Серго, встретившийся с ним по собственной инициативе маршал Жуков будто бы твердо заявил ему:

— Все разговоры о моем участии в аресте Берии — чистейшей воды выдумка!

Но официальную версию с «заламыванием руки» Берии он тем не менее не опровергал тоже.

О том, что в декабре 1953 года судили не отца Серго, говорил ему и присутствовавший на этом суде Н. М. Шверник, который утверждал в разговоре с ним, что, вопреки официальной версии, Берия на процессе отсутствовал. «Сидел на скамье подсудимых слегка похожий на вашего отца какой-то человек, и за все время разбирательства не произнес ни слова», — так передает С. Л. Берия его слова.

Любопытен в этой истории момент, когда 27 июня в канцелярию московской гауптвахты, куда по официальной версии сопроводили после ареста Берию, примчались для проведения допроса генерал-полковники Круглов и Серов. Вышедший им навстречу К. С. Москаленко, якобы лично охранявший Лаврентия, отказался подчиниться требованию прибывших и не допустил их к арестованному (которого он собственноручно пристрелил сутки тому назад в Кремле), и чтобы как-то выкрутиться из щекотливой и небезопасной ситуации, принялся тут же дозваниваться в Большой театр, где в это время шла премьера оперы Юрия Шапорина «Декабристы», на которой присутствовали Маленков и Хрущев. Подошедший к телефону Маленков приказал всем троим прибыть в театр «на разборку».

Как рассказывает Москаленко, в антракте все руководители вышли в какую-то особую комнату, и там Круглов и Серов начали жаловаться на Москаленко за то, что он, мол, мешает им вести следствие, прячет от них арестованного и не позволяет с ним увидеться, чтобы снять показания. В ответ на это Москаленко заявил:

— Я не юрист и не чекист, как правильно и как неправильно обращаться с Берией я не знаю. Я воин и коммунист. Вы мне сказали, что Берия — враг нашей партии и народа. Поэтому все мы, в том числе и я, относимся к нему как к врагу. Но мы ничего плохого к нему не допускаем. (Хотя для жалобщиков было досаднее, что не допускают к нему не «ничего», а «никого» — то есть их самих.) Если я в чем и не прав, подскажите, и я исправлю.

Но Москаленко был во всем прав, и Хрущеву с Маленковым это было известно как никому другому, а потому они тут же оправдали его действия и сказали, что следствие будет вести новый Генеральный прокурор Р. А. Руденко, и Москаленко может в этом тоже участвовать (хотя просили-то этого как раз жаловавшиеся на него Круглов и Серов!).

Круглова и Серова отправили из театра восвояси, «а мне, — вспоминал впоследствии Москаленко, — предложили сесть за стол и выпить рюмку вина за хорошую, успешную и, как сказал Маленков, чистую работу».

Однако, при всей чистоте проделанной Москаленко «работы», извещать население об аресте Берии власти не торопились. Они, как пишет в упомянутой выше книге Н. Рубин, «и раньше не баловали вниманием привычных ко всему советских граждан, но на этот раз пауза оказалась очень уж продолжительной. Только 10 июля, то есть спустя две недели. Появилось правительственное сообщение, согласно которому «на днях» (без указания даты) состоялся Пленум ЦК КПСС, заслушавший и обсудивший доклад Маленкова, сделанный от имени Президиума ЦК. Из сообщения следовало, что в этом докладе говорилось «о преступных антипартийных и антигосударственных действиях Л. П. Берии, направленных на подрыв советского государства в интересах иностранного капитала...» Сообщалось также о решении исключить Берию «как врага партии и народа» из рядов КПСС (естественно, лишив его при этом всех занимаемых постов) и передать «дело о его преступных действиях» на рассмотрение Верховного суда СССР».

Столь длительная задержка с опубликованием информации, говорит Н. Рубин, «невольно вызывает подозрение, что в данном случае произошло нечто экстраординарное, требующее исключительно тщательного «оформления», — вот вам и искомые две недели! Если исходить из того, что Берия 26 июня был убит, то — при каких бы обстоятельствах это ни произошло — свидетелей, конечно, оставалось немало. Равно как и «антисвидетелей», то есть тех руководителей партии и государства, генералов и полковников, прочих лиц, которым вскоре суждено будет стать участниками мифа о «разоблачении» Берии. Ведь если все они отлично знали, что ничего этого не было, то, следовательно, необходимо было сверхтщательно «проинструктировать» каждого (правильнее, видимо, было бы сказать: друг друга), чтобы легенда была прочной, надежной и ни у кого не вызывала сомнений. Тут, пожалуй, и двух недель могло не хватить.

Но почему, возможно, спросит кто-то, нельзя было так все и представить доверчивому населению: Берию, мол, разоблачили, хотели арестовать, он отчаянно сопротивлялся (к примеру, отстреливался из новейших американских пулеметов) — вот и получил свои законные девять граммов? Нет, подобные коллизии хороши для заокеанской мафии и для романов Дюма (только без пулеметов, конечно). Но в нравы Советской России, точнее — в их официальную трактовку они никак не вписывались. Признать, что была перестрелка в Кремле или пусть даже у бериевского особняка во Вспольном? Да вы с ума сошли! Не положено!

Эта двухнедельная задержка, почему-то не привлекающая внимание исследователей, весьма убедительно свидетельствует в пользу версии, согласно которой Берия был убит сразу же, при попытке арестовать его. А может быть, и не было никакой попытки ареста, а была четкая ясная команда: «убрать» Берию, как простодушно выразился Хрущев? Кто теперь это разберет... Но две недели молчания Кремля выглядят на редкость красноречиво...»

Завершая свою книгу о Берии, Николай Рубин пишет: «...Согласно официальной версии, жизнь Лаврентия Берии оборвалась 23 декабря 1953 года. Возможно, так оно и было. Но ряд неясных и даже загадочных обстоятельств вполне позволяет допустить, что Берия был убит на полгода раньше, 26 июня, при попытке его ареста (или преднамеренно)».

Загрузка...