Л. В. Медицину
Иногда ей казалось, что лицо — чужое. Нет, ну правда, почему — ее? Она могла бы родиться дурнушкой. Или брюнеткой. Впрочем, это почти одно и то же.
Ева щелкнула зажигалкой. Затянулась. Отражение в зеркале дрогнуло и поплыло вместе с дымом. Нет, все в полном порядке. Еще раз затянувшись, нетерпеливо загасила. Взяла с зеркальной полочки флакон и несколько раз окутала себя удушливо-пряными облачками парфюма.
Встала на пороге комнаты.
— Ты опоздал, — бесцветно сказала она горшку с геранью. — Я полчаса ждала.
— Я не виноват! — забасил Мурик. — В окно-то смотрела? Нет, ну ты взгляни! На эстакаде — вообще! Чума!
— Зачем мне в окно? Этого еще не хватало.
Под отсутствующим взглядом светло-карих глаз он морщился, будто ему жали туфли.
— Ну, кукленочек, прости.
— Гад, — сказала она, улыбаясь той самой ледяной и пронзительной улыбкой, которую переняла с лаковых обложек «Фараона». — Какой же ты гад!
Он просиял, сделал шаг и тут же облапил, заглядывая в ее золотые глаза.
— Ты готова?
— Не знаю… Я решила, ты не приедешь.
— Я?! Ты что! Ладно тебе, кукленочек… Поедем в «Бочку»!
— Опять в «Бочку»? — Ева капризно отстранилась. — Надоело.
— Не хочешь в «Бочку» — можем в «Пескаря», — ворчал он.
Она уворачивалась.
— А можем в «Аркаду»… А еще — это, как его… забыл, как называется… Типа это… Короче, Сявый говорил… как его… там дороговато.
Она фыркнула и смерила его взглядом.
— Ты как будто не зарабатываешь!
— Нет, почему… как его… давай… ну?
— Закакал! Отпустил, быстро!..
— Ну, кукленочек!
— Отпустил, сказала!
Мстительно топнула шпилькой по мыску тупоносого лакового ботинка, налегла всем весом, мурлыкнула:
— Будешь еще? Нет, ну скажи — будешь?
Он выругался и, схватив в охапку, резким движением переставил ее на полшага в сторону.
— Ты что?! Ноги-то не казенные!..
Ева едва не упала.
— Дурак! Куда скажу, туда и пойдешь! Понял?!
Отвернулась, готовая заплакать. Дурак! Мясо! Бычина!.. Несколько секунд слушала его недовольное сопение. Приласкает? Не приласкает? Баран!.. Самого бы тебя на шашлык!.. Ну что с ним делать?
— Ладно, что ж, — вздохнула она. — Я тебя прощаю…
Мурик все еще сопел.
— Ну ладно тебе, ладно… Хочешь?.. уж так и быть… к тебе заедем? Хочешь? На.
И подставила губы.
А потом весело крикнула от дверей:
— Мамулечка! Мамуленочка! Закрывайся! Мы уплыли!
Как обычно, она настояла на своем и теперь пыталась немного поусластить пилюлю: держа его под руку, говорила на ходу низким подрагивающим голосом:
— Ты меня снова замучил, маньяк. Тебе гарем нужен. Я сейчас с голоду умру.
Над домами уже колыхались серо-синие сумерки, душные, как бильярдная. Ева и в самом деле еще чувствовала сладкую слабость, заставлявшую безвольно клониться к нему.
— Людоед. Туземец. Пятница. Папуас чертов. Только дырок в ушах не хватает. Нет, нет. Ты хуже дикаря. Павиан. Орангутанг. Зверюга… Сколько раз я тебе говорила — сними эту дурацкую цепь.
— Вот опять за рыбу деньги… — пробасил он. — Далось тебе. Все наши носят — и ничего. Голда — она и есть голда. Подумаешь. Протвиновские пацаны все носят. Ты ж с протвиновским ходишь? — все, не выступай за голду.
— Не выступай за голду. Ужас. Давай, давай. Носи свою голду. Еще денег наработаешь — другую тебе купим. Как у попа. С крестом. Дикарь, дикарь. Дикарина невоспитанный.
Прильнула к тяжелому размашистому телу и что-то промурлыкала.
— Что?
— Наклонись, говорю! — И прошептала в самое ухо: — Павианище ты мой любимый!
— Ну ладно, ладно… Люди кругом.
— А что мне люди?
И с вызовом оглядела низкорослого метрдотеля, в ту самую секунду мелко выбежавшего навстречу из полумрака ресторанного зала.
— Добрый вечер! — воскликнул метрдотель. — Пожалуйста!
Из-за того, что он говорил с сильным акцентом, получилось: «Дъёобры фетче! Пизалусьтя!»
Ева хихикнула.
— Да чего ты… — прогудел Мурик. — Иностранец, понятное дело.
— Ой, прикольно. Тут что же, всего один столик?
— Как видишь, — ответил он, озираясь. — Один, да.
— Хай класс, — сказала она и добавила с удовлетворением: — Уж это точно влетит в копеечку…
Мурик неопределенно хмыкнул.
Во влажной темноте зала могло показаться, что дальней стены попросту нет, а пространство обрывается в текучее шевеление негромко шумящей реки, — там густились мокрые заросли, журчала вода, что-то незримо плескалось и хлюпало у корней.
— Бр-р-р-р! — Ева передернула плечами. — Ну, узкопленочные наворотили джунглей… Змей-то нет?
— Как же, как же! — всполошился метр. — Как же нет! Пожалуйста! Вареная змея хунцу, жареная змея хунцыг. Хунцани-хунган — змея, глотающая теленка. Пожалуйста! Все в меню! Прошу вас.
Между тем на маленькой эстраде появились музыканты. Один держал в руках плоскую коробку с тремя короткими грифами, на которых поблескивали струны, другой прижимал к губам нечто духовое: несколько разносортных гнутых трубок, расходящихся от одного мундштука. Третий был обвешан мелкими барабанами, в совокупности похожими на виноградную гроздь.
— Хуйцу-хуйган… — пробормотал Мурик, раскрыв меню и время от времени недоверчиво озирая щупленького официанта, как будто прикидывая, какой подлянки ждать. — Черт-те чем кормят, сволочи. Нужно было в «Бочку» ехать… Водка есть?
Официант закивал, залопотал, радостно улыбаясь. У этого с русским и вовсе дело было швах.
— М-да… — Мурик зачем-то вынул из керамической вазочки хризантему, понюхал и брезгливо вернул на место.
— Ой, а мне нравится! — сказала Ева. — Смотри! Red sun — триста, blue sun — триста пятьдесят!
— Это что? — спросил Мурик, тяжело всматриваясь в непонятные слова.
— Я же говорю — ты папуас. Нельзя быть таким папуасом! Red sun — красное солнце, blue sun — синее.
— Тихо, тихо… А цены-то у них в зеленых?
— Спрашиваешь!!! — ликующе воскликнула Ева. — Это тебе не «Бочка»! Сюда с полтинником не суйся!
— А это что, солнца-то эти? — недоумевал Мурик. — Блины, что ли?..
Ева фыркнула.
— Блины! Деревенщина! Наверняка не блины, а что-то экзотическое. Помнишь, в тайском ресторане? Луч с вершины горы — помнишь? Такая огромная тарелка с этим, как его… Ой, а вот еще last sea look! Поэзия!
— А это что? Пы…кор… — водил Мурик пальцем. — Двести сорок. Ни фига себе! Что за пыкор? Это не по-английски, — уверенно сказал он (Ева пожала плечами, нехотя соглашаясь). — Хоть бы картинки нарисовали. Лу…ко…кук. Какой-то лукокук. Двести двадцать. С луком, что ли?.. Му… мо-он, — выговорил Мурик. — Ё-мое! Полторы косых этот мумоон. Да они озверели! Это из чего мумоон-то этот?
— Где? Да не мумоон никакой. My moon! Опечатка. Должно быть отдельно — my moon. Моя луна, короче. Ой, как мне нравится! You are my mo-o-o-on!.. — напела она и восхищенно подтвердила: — Полторы косых! С ума сойти! Ой, Мурочка, можно, я буду эту луну? Ну, пожалуйста!
Мурик крякнул.
— Да ради бога, кукленочек, — сдержанно сказал он. — Луну так луну. А мне чего?
— Ты тоже можешь луну, — великодушно предложила Ева. — Хочешь?
— Луну? — Он пожал плечами. — Нет, ну а что это?
— Не знаю. Какая разница! Не бойся, за полторы косых плохого не дадут. Их бы уже всех постреляли, если б за такие бабки вермишель лопать. А, кисик?
— Это точно, — хмуро согласился Мурик. — Гм… Да ну ее. Мне бы мясца какого… рыбки там… Водочки.
— Ну и пожалуйста! А я — луну! You are my moon! my gold fantastic mo-o-o-o-on! — дразнясь, пропела она, а затем обратилась к официанту: Скажите, вот у вас тут в меню. My moon, что ли. Что это?
— Маймун, маймун. Обед из яня, — пояснил официант, восторженно улыбаясь и кивая. — Маненьки обед из яня.
— Из какого еще яня? — хмуро спросил Мурик. — Что за обед?
— Маймун, маймун, — терпеливо толковал официант. Он показал руками что-то в размер средней щуки. — Обед из яня, понимать? Маймун. Эге?
— Что это?
— Такая маненька плохая селовека. — Улыбка становилась все шире. — На деревня. Понимать?
— Маленький человек из деревни, — с натугой перевел Мурик. — Колхозник, что ли? Нет, я не буду.
— Нета, нета, не селовека, а такой прыг-прыг по деревня. — Официант просто выходил из себя. — Прыг, прыг. Обед из яня! — Он задрал руку и вдруг безобразно почесался, ухая и качаясь. — Понимать?
— Обезьяна! — ахнула Ева, прикладывая ладони к щекам.
— Да, да! — обрадовался тот. — Понимать! Обед из яня!
— Вареная, что ли? — скривился Мурик и сказал твердо: — Нет, все равно не буду. Я лучше рыбки какой…
— Полторы тысячи, — задумчиво проговорила Ева. — За такие-то деньги… Это тебе не антрекот.
— Это отлисно! Отлисно! — толковал официант. Глаза его блестели. — Это кусали наши сали! Понимать? Это для осень! для осень вазных людей! Целебно!
Он замолчал, с восторженной надеждой переводя взгляд с одного на другого и так переминаясь, словно готовился к бегу.
— А она в чем? — поинтересовалась Ева. — Ну, какая?
— Такой том! — заволновался официант, и даже улыбка его поблекла. — Такой калетка! Сивежа маска! Понимать? Отлисно! Цари! Тысяся лет! Целебно! — И он молитвенно воздел руки к потолку.
— Ни черта не поймешь, — заключил Мурик. — Да ну ее. Обезьяна? Нет уж. Значит, так. Это что? Вот это. Мясо? Жареное? Во, давай это. Понял? Потом. Так. Водки давай. Понял? Это что за плошка? Ты эту плошку унеси, а дай рюмку. Большую рюмку. Понял? Так. Зелень. Понял? Маринованное что-нибудь есть? Не понимаешь? Ну, блин, с ними тут наговоришься… Соленое есть? Знаешь соленое? Во народ. Слышь, Ев, они тут огурца никогда не видели. Попали. Не понял? Ну этот, как его… камамбер! Есть?
— Кукумбер, — машинально поправила она.
— Во-во. Кукумбер. Все, давай, мужик, неси. А то мы так до ночи не выпьем. После еще поговорим.
Ева колебалась, пролистывая меню.
— Ну не знаю… А что тогда? — нерешительно проговорила она и вдруг встряхнула челкой: — Нет уж, давайте обезьяну!
Сигарета была заправлена в длинный тростниковый мундштук, доставленный официантом вместе с пепельницей. Струйка дыма тянулась вверх, пугливо отшатываясь, когда ее достигало дыхание.
— И откуда берутся такие гадкие девочки? — говорила Ева. Когда она улыбалась, глаза немного флюоресцировали. — Зачем ты со мной связался? От меня теперь не отвяжешься. Ведь не отвяжешься?
— Да ладно тебе, — возразил он. — Я и не хочу.
— А если бы даже и хотел! — Она рассмеялась и протянула ладонь к его щеке. — Нет, поздно. Ведь поздно, милый?
— Поздно, — кивнул Мурик. — Это точно.
Ева взяла мундштук, неглубоко затянулась.
— Хорошо, да? И вино такое странное… Знаешь, так редко бывает по-настоящему хорошо. Как во сне. Иногда видишь такие сладкие сны… такие долгие… особенно в детстве… куда-то плывешь, плывешь… так хорошо, так сладко… и вдруг просыпаешься — бац! зима… в школу… физика… — Она вздохнула и мягко сказала, беря его за руку: — Знаешь, давай выпьем за нас. Я тебя люблю. И пускай не говорят, что жизнь — это для других. Неправда. Жизнь это для нас. И не когда-то, а немедленно. Да? Вот прямо сию секундочку.
— Ну.
— Потому что если ждать, когда жизнь начнется по-настоящему, так она вся пройдет — и не заметишь.
Ева подняла полупрозрачную чашечку, в которой было подано маслянистое душистое вино.
— И вообще — почему в жизни должно быть что-нибудь плохое? Обязательно просыпаться? Обязательно — зима и в школу?.. Совсем не обязательно. Мне это так надоело, — сказала она, передернув плечами. — Так все обставлено по-дурацки. Надоело. Знаешь, надо просто не делать ничего такого, чтобы… ну, ничего плохого, что ли, не делать. Чтобы не опускаться, что ли. Ну понимаешь, надо, чтобы каждый шаг вел вверх. Понимаешь? Как альпинисты. Нужно смотреть, куда ставишь ногу. И тогда все будет хорошо. Никакой зимы, никакой школы, никакой физики!.. понимаешь? Просто тянуться вверх. Как подсолнух — тянуться, тянуться… и плевать, что ветер там какой-нибудь… или снег даже… плевать! И все придет само. Ведь правда?
Мурик опрокинул рюмку, помедлил, выдохнул, погонял желваки по скулам, подцепил что-то с тарелочки, стал было брезгливо присматриваться, но потом нахмурился и сунул в рот. По мере жевания лицо его разглаживалось.
— Конечно, — сказал он. — Что там менжеваться. Нет, ну ты класс. Правильно. У нас все пацаны так конкретно думают. Чего ждать? Это же чисто без толку. Да — да, нет — нет. Верно? А про деньги ты не беспокойся. И про хату тоже. Да чего ты? — все путем. Давай выпьем, что ли. Меня Сявый обещал откидным поставить. А если…
— Откидным?
— Ну да, откидным… ну, когда типа подлом или чего не в масть… или еще фурявые, бывает, не канают. Ну, как тебе объяснить? М-м-м… Короче, откидной. Поняла?
— Ах, не важно, — с досадой сказала она. — Ладно, давай… Но я о другом. Я хочу сказать, что нужно кверху, кверху тянуться! Понимаешь? Ну, вот смотри. Вот мы тут живем в Москве, да? Ходим в «Бочку». А где-нибудь в Лондоне тоже живет человек, да? Он в «Бочку» не ходит. Он надевает смокинг и идет совершенно в другое место. И ест лягушек.
— По мне, так лучше в «Бочку», — буркнул Мурик, недовольно оглядываясь. Нет, ну а что плохого? Мясца, водочки…
— Да подожди же, дай сказать! Ты понимаешь, что это — выше? Понимаешь? Он — выше. Это факт. Я не знаю почему. Но выше. А чем он лучше нас? Чем он круче? У тебя вот тоже есть деньги, да? Но ты не такой. Нет, ну ты не обижайся только, ладно?
Мурик засопел.
— А почему? — продолжала она. — А может быть, потому, что в смокинге ходит? Или ездит в «ягуаре»? А? Но если тебя одеть в смокинг и посадить в «ягуар», ты же все равно не пойдешь есть лягушку. Ты попрешься непременно в «Бочку», чтобы трескать там шашлык! А почему? Ну почему, скажи мне! Ведь деньги-то у него тоже не от дяди, верно? Это все сказочки — наследства там всякие, то-се… Нет! У него то же самое — как это ты говорил? — откидной подлом или что там? Он за них тоже небось ночей не спит, головой за какие-нибудь там свои фурявые масти отвечает! — Она говорила все горячее. — И почему же тогда он живет так — и смокинг, и лягушка, — а мы совсем иначе «Бочка» какая-то долбаная, джип этот твой несчастный! А? Почему, спрашиваю тебя! Почему в жизни обязательно должно быть что-то плохое?!
— Да ты чего? — спросил Мурик. — Подожди! Ты чего, кукленочек? Ну, хочешь, давай тебе…
— Ах, да не надо ничего, не надо! — Ева встряхнула головой, отвернулась и несколько секунд молчала, глядя в темноту зала и порывисто дыша. Вздохнув, смахнула непрошеную слезинку косточкой указательного пальца. — Ничего… извини. Просто обидно, что мы… что как-то… что вроде все есть… и не знаю, что делать, чтобы… Вот. Вот что обидно. Не знаю, что делать. А?
— Да ладно, ну что ты, — жалобно прогудел Мурик, беря тонкую влажную ладонь в свои лапищи.
— Хорошо, хорошо, — шепнула она, улыбаясь. — Не обращай внимания… Ладно, иди. Ты же руки хотел мыть. Что я тебе голову морочу…
Оставшись в одиночестве, Ева отпила еще глоток вина.
Почему-то подмывало оглянуться.
Пахучая влажная темнота обступала столик под лампой-луной.
Разумеется, зал не мог быть слишком большим — но все-таки казался бесконечным. Невдалеке жирно поплескивала вода возле корней замеревших у берега растений. Ровный хор насекомых время от времени разрывался резким жужжанием. Листва шевелилась почти беззвучно, но, когда долетало слабое дыхание ветра, слышался отчетливый многоголосый шепот. Где-то далеко мерцали зыбкие огоньки. Может быть, лодка безмолвно плыла по зеркальному стеклу и тусклый масляный светильник покачивался на корме? Или просто низкие желтые звезды? А может быть, кто-то коротал ночь на берегу у затухающего костра?.. Это было совершенно невероятно, но на секунду отчетливо представилось: кто-то и впрямь следит за ней оттуда, с дальнего берега. Он подносит ко лбу смуглую ладонь и щурится, и помаргивает. И вот наконец разглядев — там вдалеке одинокая женщина сидит за столиком под круглой лампой, — растягивает узкие губы в неясной усмешке…
Ева передернула плечами: показалось, совсем рядом что-то лоснящееся прошуршало в мокрых зарослях.
— Наконец-то, — с облегчением сказала она и нежно протянула: — Фу, какой! Я тут сижу-сижу…
Мурик снова повесил пиджак на спинку стула, а затем и сам основательно уселся.
Ба-ба-ба-бам! — ударили литавры, и они одновременно повернули головы в сторону разъехавшихся парчовых занавесок.
Первым выступал человек с инструментом, чей вибрирующий звон так походил на литавры. В левой руке человек держал цепь, приклепанную к начищенному листу красной меди. В правой — длинный железный штырь, которым наяривал по звонкому металлу то плашмя, то острием. Резкие бряцания неожиданно складывались в переливчатую мелодию, к недостаткам которой взыскательный ценитель отнес бы разве что присущий ей дребезг. Человек был одет в сверкающий златотканый халат с такими широкими и длинными рукавами, что целиком закрывали ладони. Голову украшала низкая малиновая шапка, по тулье обшитая сине-красной тесьмой.
За ним приплясывали музыканты. Теперь они наигрывали что-то веселое и даже бравурное: первый резко и часто бренчал по струнам своего трехгрифного инструмента, второй до красноты надувал щеки, выжимая из кривых разносортных трубок визгливое дудение, ладони третьего двумя смуглыми бабочками порхали над рокочущими барабанами.
Следующим торжественно шагал официант, несший большую и, судя по всему, тяжелую металлическую клетку, а уже за официантом — метрдотель, имевший в руках длинное золоченое древко с какими-то хвостами на верхушке. Он то бил им в пол, то возносил к потолку — и в целом походил на тамбурмажора перед полковым оркестром.
Прижав кулак ко рту, Ева молча смотрела на обезьяну. Обезьяна жмурилась и испуганно крутила головой. Она то и дело хваталась морщинистыми лапами за прутья решетки и, словно обжегшись, отпускала, чтобы тут же схватиться за другие. С одной стороны клетки было предусмотрено круглое отверстие размером чуть меньше ее головы. Время от времени обезьяна приникала к нему, выглядывая как в иллюминатор. Она злобно скалила клыки и фыркала, а иногда далеко высовывала руку и растопыривала скрюченные пальцы, стараясь схватиться за что-нибудь снаружи.
Совершив неторопливый круг, участники процессии остановились. Тот, что колотил штырем по меди, сделал два или три мелких шага. Оказавшись в центре группы, он резко выгнулся в пояснице, зажмурился от натуги и издал протяжное и хриплое горловое рычание. Затем вновь принялся ударять в медь, на что музыканты ответили несколькими дружными аккордами. Тот опять прогнулся и яростно прорычал теперь уже целую фразу.
— Да что с ним? — испуганно спросила Ева.
Исполнитель снова несколько раз ударил, а музыканты снова согласно ответили. Рычание сделалось безостановочным, и стало понятно, что это вовсе не припадок, а пусть и своеобразное, но все же довольно красивое пение. При этом певец не уставал громыхать, прерываясь только для того, чтобы гневно указать острым концом штыря в сторону клетки.
Так продолжалось минуты три.
— Дорогие гости, — торжественно сказал метрдотель, как только они смолкли. Певец тяжело дышал и мелко кланялся. — Вы видели серемония. Серемония цыхуциг три тысяся лет. Певец пел боевую песню. Он пел, что царь должен есть мозг, а не печень, потому что сила не в печени, а в мозге. Церемония цыхуциг кончена. Вы можете приступить к еде. Пожалуйста.
Отступив, метр махнул рукой, и официант с некоторой натугой поставил клетку на стол. Затем раскрыл дверцу, сунул руки внутрь и сделал несколько неуловимо быстрых движений. Что-то щелкнуло. Обезьяна дико завизжала. Ее голова оказалась зажатой в специальное устройство: теменная часть черепа высовывалась из клетки, затыкая собой круглое отверстие.
Ева ахнула и сморщилась.
Обезьяна схватилась за прутья, силясь вынуть голову из западни. Она хрипло скулила и остервенело трясла прочную клетку.
Официант мягко отступил, и вдруг в руках у него оказался небольшой серебряный топор.
— Цыхуциг! — воскликнул метрдотель, молитвенно складывая руки. — Это очень важный момент, дорогие гости. Вам понадобится некоторая торопливость: как только служитель срубит обезьяне макушку, нужно немедленно посыпать мозг пряностями и есть. Видите эти склянки? В них соль, перец, тертая трава ахуль и соус карциг. Ложечки лежат справа от ваших тарелок. Дайте знак, когда вы будете готовы.
Официант занес топор и замер.
Очевидно, уяснив, что лишь причиняет себе лишние страдания, обезьяна тоже замерла. Она часто облизывалась, а когда пыталась свирепо ощериться, густая перламутровая слюна пузырилась между зубов. Шерсть на загривке стояла дыбом.
— Вы чего, мужики? — спросил Мурик, приподнимаясь. — Вы чего?! Ну-ка дай сюда!
Официант отскочил.
— Подожди, — сказала Ева.
Побледнев, она смотрела на зверя. В углах диких желтых глаз выступила влага, а сами они подернулись белесой пленкой.
— Что с тобой, милый? — спросила она ласково. — Подожди. Сядь. Это такое блюдо. Церемония цыхуциг. Ты не понял?
Мурик помотал головой.
— Ладно, хватит прикалываться. Пошли, — сказал он, поднимаясь и беря пиджак. — Посчитайте. Только быстро.
— Не бусесе? — заискивающе спросил метрдотель.
Ева мельком взглянула на клетку. Поймав ее взгляд, обезьяна вытянула мокрые губы дудочкой и неприятно проскрежетала:
— Е-е-е-а-а!..
Официант откинул полу своего синего бархатного сюртука и разочарованно сунул топор обратно в петлю.
— Ну, Муричка! Ну подожди… Что ты?! Коров же тоже режут! Твоих любимых баранов в «Бочке» — их что, с деревьев снимают?!
Мурик нерешительно оглянулся.
— Тоже мне откидной! — презрительно сказала Ева, отворачиваясь. — Людей-то небось не жалко. А тут — вон чего… Разнервничался.
Метрдотель улыбался кивая.
Мурик издал глухой утробный звук, напоминающий что-то среднее между икотой и кашлем. Так крякают люди, когда их бьют бейсбольной битой по голове. Еве показалось, что сейчас он ей врежет, и она защебетала, стараясь загладить неловкость:
— Ну что ты рассердился, милый? Это такая церемония у них… такая страна. Такая еда у них. Нет, ну дичь же, конечно! Но я же ничего не могу сделать, кисик! В конце концов, ты сам меня сюда привел, да? Нет, ну если ты настаиваешь, то… конечно, пойдем… Но как-то странно. Почему так: как до дела доходит, так сразу на попятный, что ли? Ну, не сердись! Не сердишься? Мур-мур! Ну, поцелуй!
Мурик раздосадованно выругался и сел.
— Да не люблю я этого, — заворчал он. — Нет, ну смотри. Какая-то грязная вся… хоть бы помыли, блин. Вот умора. Смотри, скалится-то, скалится… у-у-у, зверюга! — Он неожиданно расхохотался и проговорил, смеясь и притворно ужасаясь: — А в лесу такую встретишь — ой, бли-и-и-н! Сама сожрет! Смотри: клыки-то, клыки!.. Хуже собаки! У-у-у-у, таращится!..
— Полторы косых, Мурик! — ликовала Ева. — Я же говорю — это тебе не в «Бочке»! Не в «Пескаре»! Ты понимаешь? Это потолок, потолок! Круче не бывает! Ты понял?
— Ну как хочешь, — согласился он, отсмеявшись. — Ладно, себе-то я потом мясца какого… рыбки… — Он повелительно махнул рукой: — Ты!.. Как там тебя?.. Что щуришься? Давай, ладно… чего уж… как говорится, уплочено.
Официант с готовностью поклонился и, приятно осклабившись, ловко выдернул топорик из петли.
Музыканты вернулись на эстраду, и теперь оттуда текла негромкая музыка. Ее тягучий медленный поток не бурлил — только вздыхал, а то еще волновался, как будто огибая камень или корягу.
— Нет, — сказал Мурик, морщась и мотая головой. Он выдернул из серебряного стаканчика зубочистку и сунул в рот. — Нет, это не по мне. Кисель какой-то. Даже противно.
— Я же говорю — ты дикарь, — разнеженно констатировала Ева. Она полулежала, откинувшись на спинку удобного кресла. — Тебе и устрицы не нравятся.
— Устрицы! — возмутился он. — Что там может нравиться? Сопля в ракушке. Вот у нас, бывало, в Протвино…
— Ну, началось! Во-первых, не в Протвино, а в Протвине, я тебе тысячу раз говорила, грамотей несчастный… Мне нравится: у них в Протвине! Ну просто диву даюсь!.. Нет, ну откуда это? — Она повторила, дразня: — У них в Протвине! Тоже мне пуп земли! Протвино! Законодатель мод! И вкусов!
Мурик недовольно засопел — по-видимому, собираясь с мыслями для достойного ответа.
Неслышно появился низкорослый служитель.
— Хуа? — деловито переспросил метрдотель, когда тот шепнул ему что-то. Хинцы?
Служитель утвердительно кивнул и пояснил:
— Кариц хуару ганциг. Кариц царуг.
— Кариц дуци-и-иг, — неодобрительно протянул метрдотель, а потом приказал: — Кариц прициг!..
Служитель кивнул и также бесшумно удалился — медленная тень, плывущая в зеленоватом струении благовоний.
Ева ласково взглянула на фарфоровый кувшинчик. Официант безмолвно наполнил чашечку.
— Всякую дрянь жрать — большого ума не надо, — заметил Мурик. — Это у них с голодухи. Если нормальной хавки нет, так и кузнечиков начнешь трескать. Вон Сявый с пацанами в «Пекине» червяков жрал. И мне заказал, урод… Чуть не стошнило… а разве откажешься?.. Не знаю… Нет, а на фиг надо? — оживился он. — Мать, бывало, напечет пирогов. Другое дело. С луком — раз! — загнул мизинец. — С картохой — два!.. Как навернешь со сметанкой!.. — Разочарованно цыкнул и заключил: — Тоже мне — цыхуциг!
Ева рассмеялась.
— Повторил! Ты обучаем, Мурочка. Тебе бы глаза поуже, росту поменьше… и разносил бы тут обезьянок как миленький! Ага, Муренок?
Мурик хмыкнул. Неторопливо налил себе водки.
— А что, — вздохнул он, выпив. — Ко всему привыкаешь.
— Тебе бы хватит, — наставительно заметила Ева.
Убедившись, что она не собирается продолжить фразу, метрдотель поклонился и залопотал, странно кося глазами:
— Простите, госпожа… Прошу прощения, господин… Позвольте угостить вас, госпожа… Это харцин… это входит в церемонию. За счет заведения, госпожа… Пожалуйста, господин.
— Что это? — подозрительно спросил Мурик.
— Бери, бери, — приободрила она. — Не отравят.
Улыбаясь, Ева тоже взяла с подноса синюю пиалу.
Поверхность парящего напитка маслено колыхнулась, мгновенно исказив отражение двух золотых драконов. Голова закружилась от пряного аромата горячей жидкости. Первый глоток ей понравился: хотелось пить еще и еще — цедя по капле, ловя сладостные оттенки густых цветочных запахов… мир начал радостно покачиваться… хотелось еще, еще…
Метрдотель ловко вынул пиалу из ее готовых разжаться пальцев.
Ей нужно было возмутиться!.. Крикнуть: «Мурик!..»
Но пространство вокруг уже трепетало, превращаясь в переливающееся переплетение жемчужных воронок.
Справа что-то влажно цокнуло.
Она открыла глаза.
Свет был тусклым.
В полуметре от нее, по-стариковски сгорбившись и обхватив лапами колени, большая черная обезьяна сидела на низком стуле, горестно раскачиваясь, как на молитве. Золотая цепочка на шее моталась из стороны в сторону.
Ева зажмурилась — зажмурилась изо всех сил.
Конечно, этого не может быть! Этого не может быть по многим причинам. Во-первых, обезьяна не должна сидеть на стуле — по крайней мере живая. Во-вторых… во-вторых, это сон. Просто глупый и страшный сон. А на самом деле они еще идут, идут по тротуару… скоро она увидит горящую огнем вывеску ресторана и скажет: «Хочу сюда!» А Мурик ответит: «Кукленочек, ну что ты гонишь? Что это за место? Опять какой-нибудь дрянью накормят. Давай-ка лучше в „Бочку“. Нет, ну а что? — мясца, севрюжки…» И тогда она не станет капризничать и настаивать на своем, а скажет, нежно беря его за руку: «Конечно, милый!.. Ты прав — мне здесь тоже не нравится!..» Да, именно так. А то, что ей сейчас мельком привиделось, — так это просто сон. Или бред. Конечно. Наверное, она заболела. Ей мерещится. А на самом деле она не здесь. На самом деле они идут по тротуару, сейчас она увидит вывеску ресторана, но не…
— Йа-а-а-а! — негодующе проревела обезьяна.
Ева вздрогнула и снова раскрыла глаза.
Подвал был залит желто-серым светом потолочной лампочки, забранной стальным намордником.
Сорвавшись со стула, обезьяна металась от стены к стене, как будто не находя себе места. Скачки сопровождались резкими звуками — цоканьем, скрежетом когтей по бетону, хрипом; вот она задела стул, и он с грохотом повалился; а тень ее сигала со стены на стену совершенно беззвучно, и это было еще жутче. Вдруг, словно осознав бессмысленность своих действий, обезьяна остановилась как вкопанная; вот медленно села на пол и помотала башкой; протяжно завыла в припадке отчаяния, по-собачьи задирая морду к потолку; потом повернула голову, и ее круглые желтые глаза встретились с глазами Евы.
Взгляд обезьяны был так пронзителен, что Ева попыталась вскочить. Должно быть, однако, действие дурмана еще сказывалось: тело казалось слепленным из какой-то тяжелой и сырой субстанции; ватные ноги не послушались, и единственное, что она смогла сделать, — это лишь плотнее прижаться к стене.
Негромко заурчав, обезьяна решительно двинулась к ней. Сгорбившись и опираясь на длинные черные лапы, она сделала всего два или три быстрых и по-зверьи легких шага. Ева успела подумать, что повадки обезьяны стали иными казалось, она чем-то обрадована; да и шагала теперь как-то иначе по-хозяйски.
Обезьяна приблизилась и, снова низко заурчав, потянулась к ней широкими мокрыми губами.
Ева не закричала.
Странно, но она испытывала не ужас и не брезгливость. Да, ей было неприятно, что обезьяна обратила на нее внимание, подошла и теперь тянется к ней губами. Но это было не омерзение, не гадливое чувство, в котором пронзительный страх мешается с гневом, а обычное, нормальное неудовольствие субъекта, которому досаждают ненужным ему сейчас вниманием.
— Отстань, — фыркнула она, отворачиваясь. — Голова болит.
Обезьяна заурчала настойчивей и схватила ее за руки.
— Ну что же это такое! — слабо вскрикнула Ева.
Но у нее не было сил сопротивляться, и поэтому через несколько секунд вялой борьбы она подчинилась. Ласково ворча, обезьяна неторопливо овладела ею раз и другой, а потом села рядом и стала искать у нее в голове, подтверждая свое расположение добродушным уханьем.
Это продлилось недолго. Послышались невнятные голоса… какое-то громыхание… Обезьяна вскочила, угрожающе рыча. По нервам ударил резкий скрежет.
Дверь распахнулась.
Ева тоже попыталась подняться на ноги — но тело снова ее не послушалось.
Вошедших было двое.
Официант с грохотом поставил клетку на пол. Метрдотель прислонил к стене украшенное куньими хвостами золоченое древко.
Ева с ужасом смотрела то на одного, то на другого.
Обезьяна прыгнула в дальний от них угол и сжалась там, рыча и скалясь.
— Хуа? — спросил официант.
— Хардациг, — ответил метрдотель, пожав плечами.
— Хуа прициг?
— Прициг нут, — сказал метрдотель и безразлично махнул рукой в сторону Евы.
Официант наклонился и просунул ладонь под ее плечи.
— Цигуа анциг, — заметил метрдотель.
Когда они затолкали безвольное тело в клетку, официант прижал голову Евы к круглому отверстию и, сморщившись от усилия, чем-то щелкнул. Одна полукруглая железка жестко схватила подбородок, вторая — затылок. Ей показалось, что голова вот-вот расколется. Облегчить страдание можно было лишь одним способом, заранее обреченным на неудачу: изо всех сил заталкивать темя как можно глубже в эту проклятую дыру.
Губы не шевелились. Она стонала беззвучно.
— Хацуг! — приказал метрдотель.
Оркестр построился у дверей. Тот, кто управлял медным листом, ударил в него железкой, и звон наполнил все помещение. Музыканты двинулись за ним: первый бренчал по струнам, второй пронзительно дудел, третий молотил в барабаны.
Официант просунул древко в кольцо, приваренное к верху клетки.
Обезьяна в углу горестно завыла, отчаянно стуча себя кулаками по голове.
— Хицаг! — скомандовал метрдотель и первым подставил плечо под свой конец древка.
Клетка раскачивалась.
Хрипло скуля, Ева бесполезно хваталась морщинистыми лапами то за один прут, то за другой. Шерсть на загривке стояла дыбом. Она злобно скалилась, и перламутровая слюна пузырилась на клыках.
Музыканты уже выходили в зал. Шагающим следом приходилось поспешать.
Древко прогибалось и угрожающе поскрипывало.