Когда я родился, мама Валя была уже очень взрослой и не умела рассказывать сказки. Перед сном она приносила семейный альбом в синем переплете и перечисляла моих родственников, как будто поминала их в молитве:
– Вот твой дедушка Коля, Николай Иванович, мой папа. Его родители. Бабушка твоя, Верочка, моя мама. Баба Зина. Папа Саша, Шурка. Это я – еще молодая, в Геленджике. А это ты – тебе годик, и у тебя температура. А тут тебе три – ты только выздоравливаешь после воспаления легких. Пять – у тебя болит ухо. Семь – ветрянка. Девять – коклюш…
Мне было скучно, и я просил сказку. Мама задумывалась и начинала:
– Жил-был кот…
– Какой? Когда? Где? А какого цвета? А что он ел?..
– Сейчас покажу! Видишь?
– Нет! Тут какие-то дядька с тетькой и глупый мальчик… И никакого кота.
– А ты смотри внимательнее.
И я смотрел так внимательно, что глаза начинали слезиться. Смотрел каждый день. И однажды – увидел. Сначала одного кота, потом другого, третьего. Они обитали на всех фотографиях, как будто играли со мной в прятки.
Николай Иванович не мог точно сказать, был ли на самом деле Смугастый или только приснился ему. Никаких доказательств его существования не сохранилось. Разве что на парадном фотоснимке, где родители сидели строгие и чуть смущенные, а Коля – и не Коля вовсе, а Микола, как его тогда называли, но имя это тоже приснилось или потерялось – честно ждал настоящей птички, у отца на рукаве блестит короткий волосок. То ли кот потерся щекой, то ли пылинка попала в линзы городского фотографа. Полосатый наглый котяра явился в детство Николая Ивановича, когда хуторяне уже изнемогали от мышиных набегов. Мать, обнаруживая очередной прогрызенный мешок, сухо говорила: «К войне дело». Отец винил во всем голубей, заведенных специально по предписанию городского доктора, посчитавшего, что для детского здоровья необходимо диетическое голубиное мясо. Для бессмысленных птиц на крыше была выстроена голубятня. А вскоре по ней уже безнаказанно зашныряли хвостатые твари, освоили амбар и стали хозяйничать в хате, носились по полкам, лезли в буфет, топотали по ларям, не боясь свидетелей. Две кошки, пузатые от котят и сметаны, сопротивления им оказать не смогли. В самый канун войны серые полчища захватили млын – старую мельницу, скрипуче махавшую на холме своими крыльями. И тогда на бахче Коля встретил чужого кота, совершенно разбойничьего вида. Кот увязался за мальчиком и принялся за дело. Через сутки мыши стали скромнее и убрались подальше от людских глаз, затаились в подполье. Через неделю они перестали скрестись и шуршать. Через месяц Смугастый, названный так за отъявленную полосатость, принес на порог последнего задавленного мышонка и побрел отсыпаться. Спал он крепко, так, что даже не очнулся, когда Колина сестра Маруся позвала всех полюбоваться – кот устроился спать по-барски, на игрушечной козетке, прогнав Марусину куклу Розалинду, барышню с фарфоровой головой и мягким ватным телом. А потом была война, революция, инфлюэнция, большевики, гетьмановцы, калединцы, большевики, петлюровцы, деникинцы, махновцы и снова большевики. Пропали мать с отцом, беленый дом, млын, Смугастый и все детство. Осталась только порыжевшая фотокарточка с резными краями. И полосатая пушинка на рукаве.
Постепенно мир снова начал собираться, склеиваться. И вот уже слепился бревенчатый дом на окраине Москвы, старая корявая яблоня, кусты смородины, бледно-розовые флоксы, супруга Верочка, дочь Валечка. И на очередной фотографии возник кот. Скорее, его отсвет, белесое пятно, чуть виднеющееся за креслом Николая Ивановича. Кот был совсем белым, глухим и сердитым. Имени у него не было – как же звать глухого кота? Разве что запахом. По вечерам в доме привычно собирались не спать. Обычай этот появился у Николая Ивановича не так давно: как-то раз сразу после ужина торопливые люди увезли его. Сутки, двое, неделю, бесконечность он сидел на табурете посреди серой комнаты и не спал, и свет от лампочки разъедал глаза. Он сам не понял, почему он вернулся, – наверное, супруга Верочка вымолила у бумажной Богородицы, спрятанной в томике русских народных сказок, – маленькая Валя считала ее Василисой Премудрой. Николай Иванович пришел притихшим, молчаливым, с благодарностью стал лаборантом в отделе, который когда-то возглавлял, разговаривал с коллегами исключительно про опыты над белыми мышами. Страдая бессонницей, после работы он проверял стоявший в прихожей чемоданчик с парой белья и мешком сухарей и шел на веранду читать Пушкина. Уложив Валю, к нему выходила Верочка. Она приносила рюмку с золоченым ободком, капала туда валерьянку и уходила – вскоре из темноты сада являлся белый кот. Топорща усы, он вспрыгивал на колени Николаю Ивановичу, нюхал маслянистую жидкость. Терся о край стола резко и страстно, хрипло вскрикивал, вскидывал морду, втыкал когти в темно-серую ткань брюк и заглядывал требовательно в глаза. Николай Иванович морщился, отстранялся, надувал щеки, желая показать, как ему надоели эти ежевечерние претензии. Но потом сдавался. Выпив на двоих ароматных капель, хозяин и кот веселели, фыркали друг на друга, шумно вздыхали, играли в гляделки. Человек обычно выигрывал – зверь отводил взгляд, как будто отвлекался на шорох в зарослях крыжовника и смородины. А потом они вместе устало щурились на скрипучий фонарь под жестяным колпаком.
Когда началась война, кот отказался эвакуироваться, спрятался, как будто его и не было никогда. И даже на зов валерьянки не пришел. В сорок третьем Николай Иванович оставил супругу с дочкой в Казахстане, где было много яблок и хлеба, а сам вместе с институтом вернулся в Москву. Дом был выстуженным и чужим. Забор, перила веранды и шкафы вместе с книгами соседи пустили на дрова, а заодно унесли одеяла, пальто, ложки и чемоданчик с сухарями. Сгинула и валерьянная рюмка. Николай Иванович с чердака притащил всякую рухлядь и стал устраиваться спать, пытаясь согреться под ворохом старых газет, кружевной скатерти, плюшевых лоскутов, оставшихся от обивки дивана, и Верочкиного платка. Сломанная форточка скрипнула, и в комнату спрыгнул белый кот, худой и еще более сердитый, чем раньше. Поздоровался скупо, ткнувшись носом, встал хозяину на грудь, потоптался, покружил и улегся, согревая и успокаивая. Так и жили до мирного времени по-холостяцки, пока сонный пыльный дом не вздрогнул от женских голосов, всхлипов, смеха – это наконец приехали Верочка с Валей, показавшиеся чужими и даже неприятными. Обе сразу бросились все отмывать, раскладывать, чистить и первым делом выставили из спальни кота. А потом Николай Иванович собрал свои костюмы и рукописи и ушел, сообщив супруге, что полюбил другую, молодую и понимающую. Вечером Вера вышла на веранду, плеснула в стакан какой-то напиток, – белый кот пришел проверить, что пьют без него, понюхал, шевельнул неодобрительно ушами и убежал, не оглядываясь. Спустя три месяца так же, не оглядываясь на семью, оставленную в доме с бледно-розовыми флоксами, Николай Иванович умер. Дом снесли, деревья спилили, кусты выкорчевали, а Вера с Валей переехали в голубую квадратную комнату в коммуналке.
Просыпаясь в голубой квадратной комнате, Валя представляла, что вокруг вода, а они с мамой – две рыбки, и соседский одноглазый кошак Боцман рано или поздно выловит их, подцепит когтем и, прежде чем съесть, позабавится. Бросит на коричневый растрескавшийся линолеум, тронет лапой – живы ли еще. Притаится, дождется судорожных попыток уползти, спастись и кинется, желтоглазый и опасный. Валя боялась Боцмана. Проскальзывала мимо него в длинном коридоре, заставленном шкафами, этажерками, пирамидами из табуреток и облезлыми санками. Старалась не заходить на кухню, когда он сопровождал туда бабу Зину, жарившую по утрам лук со шкварками. Сковородка щелкала и разбрызгивала масло, рыжий кошак дергал лопатками и шипел. Баба Зина выкладывала жарево на пшенную кашу и жадно ела, стряхивая желтые крупинки с вылинявшего порванного халата. Вытирала дрожащими пальцами уголки беззубого рта. И Валя пугалась – вдруг соседка проглотит ее. Баба Зина чуяла девочкин страх и вдруг оглушительно кашляла. И Валя, вздрогнув, сжавшись, неслась в свою комнату. «Ведьма!» – перешептывались соседки, не одобряя, но уважая. И заискивающе просили: «Баба Зин, раскинешь картишки? Мне бы про Володьку понять. Чего он ходит, а?» Мама Вера обнимала Валю:
– Ты же взрослая девица. Комсомолка… Что же ты кота боишься? Что он тебе сделает?
– Съест…
Как-то утром Боцман заорал хриплым низким голосом, каким обычно по весне собирал своих разномастных поклонниц. Соседи встревожились. А потом, когда на общую кухню прогрохотала баба Зина в новехоньком халате, все замерли. «Подлец-то мой – живооой! Живехонький. Живууучий, гаденыш!» И припечатала его ругательным словом. И вскоре в квартире появился новый обитатель – воин-победитель, как он себя именовал, шутник и балагур Шурка, сынок бабы Зины, застрявший после войны то ли в Венгрии, то ли в Румынии в особой комиссии. О своей деятельности он не распространялся, делал загадочный вид и смотрел в окно, в остальное время, приняв стакан-другой, охотно рассказывал про отзывчивость европейских женщин, сорта пива и фильмы, в которых плясали и не по-нашему пели полуголые девушки. Привез с собой он тяжелый трофейный фотоаппарат и стал щелкать на память соседей, сопровождая процесс присказками типа «В глаза смотри, падла!.. Стой – стрелять буду» и пр. Дошла очередь и до Вали. Шурка поздоровался с ней как со взрослой, назвал лапулей, усадил на стул, горячей ладонью разгладил складки у нее на юбке, потрепал по коленке, велел улыбаться и уже потянулся, чтобы поправить воротник ее блузки. Но тут из-под стола вышел Боцман и посмотрел на них янтарным хищным глазом. Шурка отпрянул, Валя замерла – так и вышла на фотографии – перепуганная, косящаяся в угол, где сидел, ухмыляясь, кошак.
Весной, собираясь замуж за Шурку и выслушивая отговоры и причитания мамы Веры, Валя думала, как бы избавиться от противного кошака. В отчаянии она даже представляла, как сыпет ему в миску толченого стекла, как он будет корчиться и биться. Но ее мучитель решил все сам, исчезнув сразу после похорон бабы Зины. Правда, Валя все время ждала его возвращения, подозрительно всматриваясь в окрестных котов, и однажды ей даже почудилось, что увидела его рыжий хвост, мелькнувший возле магазина. Валя завопила «Брысь!» и, раздумав стоять за антрекотом, побежала домой. Успокоилась она, только когда они, получив отдельную квартиру в кирпичной пятиэтажке, уехали на другой конец города. И сколько бы ни уговаривал ее Шурка – пусть бы хоть кто-то живой, если уж детей нет, – она так и не согласилась завести котенка, даже самого пушистого и хорошенького.
Первое время Валю бездетная и беззаботная жизнь устраивала. Вместе с Шуркой они по профсоюзной линии объездили весь Советский Союз, изучали географию на вкус, пробуя рижский бальзам, самаркандский плов, ереванский коньяк и грузинские хинкали. В мае отправлялись в Ялту смотреть, как цветет иудино дерево, а в октябре в Абхазию – любоваться спеющими мандаринами. Они свысока поглядывали на друзей, поэтапно переживающих колики, зубы, прививки, драки, двойки, свидания, экзамены и поиски смысла жизни своих чад. Пока Валина одноклассница Галка не позвала на дачу – праздновать свадьбу дочери, которая еще вчера была капризной надоедливой кнопкой, а теперь оказалась молодой женщиной, туго затянутой в кримпленовое платье. Шурка впервые за много лет напился, тянулся к коленкам свидетельницы и в итоге подрался с неопознанным родственником, которого не признали ни жених, ни невеста. Валя увела его гулять по дачному поселку, пахнущему яблоками и землей. Шурка шептал «лапуля», плакал и послушно шел за ней. Вдруг он остановился и позвал: «Кссс-кссс!..» И из-под куста сирени выскользнул нарядный котик – сине-черная атласная спина, белоснежная манишка. Шурка сграбастал его, прижал: «Смотри, какой! Давай возьмем?» И неожиданно нежно, по-детски загудел: «Мурлотик!» На последней электричке они приехали в Москву, передавая Мурлотика друг другу, а он довольно мурчал все громче и громче. Дома он тактично удалился на кухню и прокрался в комнату, когда Шурка с Валей наконец уснули. Вале снился живот – он рос и шевелился, наливался тяжестью, а внутри спал крошечный черноволосый мальчик. Последующие девять месяцев Валю обидно называли старородящей, пугали болезнями и уродством, настоятельно рекомендовали аборт, а потом ядовито осведомлялись, кем она приходится этому чернявому парню – мамой или бабушкой. А Шурка сходил с ума от счастья и старался зафиксировать на пленке каждую минуту их общей жизни. Требовал неподвижности, а сам долго-долго выставлял фокус, расстояние, диафрагму. Первым улепетывал Мурлотик, за ним из-под прицела объектива сбегал я – и оставалась одна растерянная Валя, не любившая изображение своего старения.
Мой кот пришел ко мне совсем недавно. Кругломордый, похожий на задумчивого филина. Когда я сажусь за компьютер, он неотрывно смотрит в монитор, следит за появляющимися буквами. Потягивается и проваливается в дремоту под шуршание клавиатуры. Я фотографирую – как он спит, закрывшись мохнатой лапой от света лампочки. Как он сражается с пылесосом или ловит мух. Как он пьет воду, изгибая розовый шершавый язык. Как он лежит посередине стола – будто главное украшение. Я пишу о нем в «Фейсбуке». Мой пароль – его имя и дата нашего знакомства. На моем аватаре – его профиль. Десять тысяч читателей знают, что вчера он разбил вазу, а сегодня стал охотиться на сантехника, пришедшего чинить кран. Если внимательно всмотреться в его фотографию, которую я выложу завтра, то можно будет заметить меня.