МИЛОРАД ПАВИЋ
Veštački mladež (Artificial Mole)
Перевели с сербского Наталья Вагапова и Лариса Савельева
© Milorad Pavic, 2002
© Jasmina Mihajlovic; http://www.khazars.com www.khazars.com @miloradpavicofifcial
This edition is published by arrangement with Tempi Irregolari, Italy, 2011
© Вагапова Н., перевод на русский язык, 2018 © Савельева Л., перевод на русский язык, 2018
© ООО «Издательство «Пальмира», АО «Т8 Издательские Технологии», 2018
У каждого из нас есть много вариантов будущего. Мы выбираем лишь один. Другими словами, точка – это символ перекрестка, движение – предчувствие остановки, а оседлые поселения – это симулякр постоянства.
ВЕШТАЧКИ МЛАДЕЖ
Перевела с сербского Лариса Савельева
Главные герои этой истории – художники. Или, скажем… Зовут их Филипп Рубор и Ферета Су. Впрочем, читатель может дать им любые имена по своему выбору. За спиной у каждого из них по одному неудачному браку и в сумме трое детей из предыдущих семей. Тем не менее новый, второй брак сложился для них счастливо. По крайней мере, на момент начала этого романа, из чего следует, что она вступила в свой лучший возраст, ей за сорок, а ему в ноябре исполнится восемьдесят. Прежде всего следует отметить, что он весьма известен, а она начинает нравиться женской части публики, которая все благосклоннее относится к ее работам. Можно даже сказать, что он постепенно выходит из моды, тем более что после двадцати лет признания в своей стране и в мире, после имевших огромный успех выставок в Нью-Йорке, Лондоне, Париже, Барселоне, Мадриде, Риме, Милане, Афинах, Москве, Петербурге, в Китае и Японии он постепенно входит в тот возраст, когда здоровье оставляет желать лучшего, а ослепительная прежде слава начинает тускнеть. Правда, картины его, столь же великолепные, как и раньше, по-прежнему пользуются спросом, за границей их хорошо покупают, однако на выставках и аукционах в его собственной стране они не достигают прежних цен, сербские аукционные дома и агенты по торговле живописью интересуются ими все меньше. Иногда ему приходит в голову мысль, что, умри он подобно многим художникам своего поколения, его полотна продавались бы гораздо лучше, но, вспомнив о забытых судьбах и произведениях некоторых из покойных, он эту мысль отгоняет. Вообще-то, он не мог до конца поверить, что уже нет в мире живых и некоторых из тех, кого он ненавидел, пока они были живы, и тех, кто искренне ненавидел его, да и многих других самовлюбленных типов (которых он вспоминал чаще, чем тех, кого любил).
В частной жизни Филипп Рубор был человеком, которому все неудобно. Он никогда не мог подобрать себе шляпу, которая бы ему подходила, – любой головной убор создавал неправильное представление о нем. Так оно и было. Отделения для кредиток в его бумажниках оказывались недостаточно широкими, подушки слишком жесткими, а обувь со шнурками не годилась в принципе. Одним словом, он был человеком, который в этом мире чувствовал себя не слишком-то уютно. Еда, одежда, стулья, кровати и диваны, компьютеры, кисти и зубные щетки, и прежде всего его нынешнее положение в обществе – абсолютно все казалось ему устроенным не вполне правильно.
За одним исключением. Это был волшебный карандаш, унаследованный Филиппом от его отца. Карандаш так и лежал неотточенным, – Филипп, несмотря ни на что, ни разу не пустил его в ход, вероятно опасаясь, что и он покажется ему недостаточно хорошим. У карандаша было графитное сердце и красная шероховатая кожа, чтобы не выскальзывать из пальцев. Он походил на карандаши, которыми обычно пользуются плотники или столяры. Не круглый, а сплюснутый с двух сторон. Отец (который и сам был художником) подарил его Филиппу со словами: «Когда начнешь им пользоваться, станешь рисовать лучше, чем я. И так же будет с тем, кому его подаришь ты, и потом, если он подарит его еще кому-то, каждый будет рисовать лучше прежнего владельца. И так до бесконечности… Просто нужно заточить его и начать рисовать…»
Этот «волшебный» плотницкий карандаш Филипп так ни разу и не очинил и нетронутым подарил своей жене Ферете, объяснив, какая сила в нем кроется. Ферета приняла подарок с удивлением и поставила его в свой кобальтовый стакан для карандашей. Неотточенным.
В старости Филипп стал все больше отдаляться от своей среды. А среда, к которой он принадлежал, была такой, что не могла ни принять, ни простить ему ни счастливый брак, ни успех, ни всемирную славу. Тем более что все это грозило удвоиться и даже утроиться. Опасность для косного общества теперь представлял не только он – еще большей опасностью могла стать она, способная умножить его достижения. Иными словами, их окружению пришлось бы иметь дело не только с ним или с ней, причем в квадрате, но с ними обоими – в кубе. А это уж слишком. И на такую враждебность Филипп не мог реагировать спокойно.
Здесь крылся еще один парадокс, непостижимый для его ума и противоречащий элементарным общим интересам. Он не мог понять, почему в его среде важным считалось не добиться успеха, а чтобы успеха не добился кто-то другой. На противодействие этим «другим» тратились все личные и общественные силы. В этой самой – своей собственной – стране он давно получил все возможные награды и премии и даже как-то пошутил, что теперь, после присуждения ему, они утратили всякий смысл, перестали существовать, поэтому он считает, что еще при жизни получил то, что другим не достанется и после смерти. И хотя Филипп постоянно подчеркивал, что не ждет от государства ничего, кроме того чтобы оно перестало плевать ему в тарелку, государство продолжало плевать в тарелку и ему, и всем вокруг с таким же рвением.
К огромному изумлению его окружения, всего лишь за первые семь лет XXI века у него состоялось около ста выставок в разных городах по всему миру. Мир его помнил. Но у себя на родине он очутился на пороге забвения. Тогда он снова вспомнил фразу, которую частенько повторял про себя в молодости, когда уже писал великолепные картины, но никто этого не замечал. В те дни он думал следующее: «Или все вокруг не в своем уме, раз не видят, что это хорошо, или я сам не в своем уме».
Это продолжалось до тех пор, пока он не устроил в Национальной галерее выставку одной своей картины, после чего его открыла для себя вся планета. Сначала публика и покупатели, потом галеристы и, наконец, критики. Сперва на родине, потом и за границей. В течение последующих двадцати лет события развивались стремительно. Выставки по всему миру. От Нью-Йорка до Сибири и Китая. От такого либо удар хватит, либо начнешь на свой успех плевать. Он и плевал, до восьмидесяти. И тут вдруг все переменилось. Теперь он мог снова повторять то, что говорил когда-то в молодости: или все здесь не в своем уме, раз не видят, что я по-прежнему пишу хорошие картины, или не в своем уме я. Именно тогда в одном интервью он назвал свой народ самым одаренным и одновременно самым глупым народом в мире.
Как-то раз их дочка, родившаяся в первом браке Фе-реты, упомянула его имя в разговоре со школьной подругой, и та посмотрела на нее с изумлением: «А что, разве он еще жив?»
Ему хотелось создать из своих полотен нечто вроде архипелага, поэтому кое-какие прежние находки – впечатление, цвет фона, платье, лицо или силуэт – он повторял и в других, новых работах. Так же как деревья одного вида можно найти на разных островах единого архипелага, на многих его холстах можно было обнаружить одинаковые детали. Кто-то из критиков даже заметил, что чем больше он работает, тем меньше у него становится картин. Что художественное наследие прославленного мастера постоянно сокращается по мере роста этого самого наследия, поскольку зритель не видит на новых полотнах ничего нового, только повторения.
Самое неприятное произошло после того, как он выложил в интернете обложки каталогов к своим выставкам, которые состоялись в XXI веке. Ответом стала книга, обрушившаяся с критикой на него и на его живопись. Похоже, для того чтобы понять его творческий замысел, здесь, в стране, где он сформировался как художник, ни у кого больше не было ни времени, ни желания.
Тогда его жена Ферета сказала:
– Еще немного, и в культурном пространстве этой страны для нас с тобой не останется места. С той лишь разницей, что тебя они из него вычеркнут, а меня в него так и не вписали. И не впишут. Я серьезно обдумываю вопрос, а не уехать ли отсюда. Что мне здесь делать?
Это было правдой. Рубор ответил коротко:
– Там, где боятся успеха, говорят, что успех сопутствует злу.
Было начало мая. В необычной для такого времени года жаре пьяняще пахли чаем липы, по неподвижной синеве неба пробегали быстрые облака. Супруги сидели у себя дома, всматриваясь в запахи. Филипп думал о том, как изобразить тот или иной аромат на холсте, а Ферета вспоминала, как они познакомились.
Чтобы противостоять злу, которое все теснее сжимало вокруг них кольцо ненависти, они свели к минимуму контакты с обществом и друзьями. Следует сказать, что друзья и сами начали отдаляться от них. Филиппу уже давно не с кем было поболтать, сверстники его в основном поумирали, и художника больше интересовало, что скажет продавец лука на рынке, чем какой-нибудь живописец из молодых. Кстати, один торговец изумил его, поделившись своей сокровенной тайной: «Самое милое дело – пёрднуть в полночь, чтобы разогнать злых духов, ведь известно, что они человеческой вони не выносят…»
Так что у Филиппа и Фереты остались только ее подруги. Кроме того, они купили аквариум с рыбками, которых Ферета принялась дрессировать, как цирковых лошадей, обучая ритмично двигаться под музыку… И рыбки ее слушались.
В общем, они остались почти одни. Филипп созерцал прошлое, которое видел вполне отчетливо. Он знал, что человек всегда думает, что присутствует при рождении истории. И знал, что это не так. История всегда начинается на полвека позже.
Кроме того, здоровье его ухудшалось быстрее, чем он готов был признать. Время от времени он замечал у себя приступы дальтонизма, а для него это было то же, что глухота для композитора. Он поймал себя на том, что иногда читает и считает в обратном порядке, справа налево.
Его состояние ужасало Ферету. У нее не укладывалось в голове, как божество может заболеть.
– Может, хватит уже глупостей? Когда ты наконец поправишься и станешь таким, как раньше? Ты что, не хочешь этого?
– Старость не болезнь.
– Но ты не стар, пойми, ты болен!
Вот в такой момент супруги встретили «Ночь музеев».
Была третья суббота мая; «Ночь музеев» начиналась в шесть часов вечера и заканчивалась утром следующего дня. Шестьдесят городских музеев и галерей приглашали посетить выставки, концерты, перформансы, – пойти можно было куда угодно, купив единый входной билет. Но это еще не все. В то же самое время «Ночь музеев» проходила в сорока европейских странах. Однако даже здесь, в пятнадцати разных городах, она собрала сотни тысяч посетителей. Особенно много было жадной до новых впечатлений молодежи, которая, казалось, пробудилась от какого-то продолжительного сна, не дававшего пищи для ума. У всех с собой были изданные по такому случаю голубые путеводители, небольшие бутылочки с водой и удобная обувь.
Филипп и Ферета, по обыкновению, вышли из дому несколько позже. Они посетили университет, где в ректорате можно было увидеть египетскую мумию, которую еще в 1888 году подарил стране один меценат. В последний раз ее выставляли для публики в 1915 году. В Студенческом парке они попали на лекцию под открытым небом. Лекция была по экологии, и из нее они узнали, как электронный мусор может стать источником вдохновения. В темноте и сутолоке к ним обратилась незнакомая пара средних лет, знавшая Филиппа как художника.
– Простите, – сказал мужчина, – могу ли я узнать у вас и вашей дамы, как вам все это нравится?
– Вряд ли имеет смысл спрашивать об этом меня, – ответил Филипп и махнул рукой в сторону молодежи, заполонившей парк, – вот ответ на ваш вопрос, смотрите, их здесь больше, чем на рок-концертах! Нет сомнения, что такие вещи им просто необходимы.
– Замечательно! – воскликнул мужчина. – Все это придумал и организовал наш сын. Мы расскажем ему, что видели вас, и передадим ваши слова, он будет очень рад.
Когда супруги сели на скамейку немного передохнуть, Ферета сказала:
– Раньше среди художников считалось, что единственная вещь, которую нельзя изобразить, это Солнце. А можно ли изобразить на полотне Бога? Я не имею в виду иконы…
Филипп посмотрел на небо, украшенное над рекой снопами разноцветных световых лучей, и ответил:
– Бог не имя. Бог – глагол. Он закон, а не лицо. Тот, кто хочет Его изобразить, должен знать это. К тому же у каждой картины есть свой собственный бог и свой собственный демон. Если она настоящая, конечно. Даже квантовая физика признаёт параллельность миров. Существует бесчисленное множество одновременно, параллельно развертывающихся реальностей, и Он держит их в руке, как карты…
Сил у них осталось только на одну экскурсию. В Этнографическом музее они бросили взгляд на фотографии «Обнаженных ХХ века». После чего, с глазами, слипающимися от усталости, двинулись в направлении дома.
Приблизившись к своей улице, они удивились тому, что и здесь полно людей, несмотря на половину второго ночи. Перед домом они увидели полицейскую машину с включенной мигалкой. Им с трудом удалось пробраться через толпу, но когда они поднялись на второй этаж и представились, их пустили в квартиру. Здесь их ждало потрясение.
Квартира была совершенно пустой. Из нее вынесли все вплоть до иголки. Все его и ее картины, оба мольберта, даже аквариум с рыбками. Украдены были и оба компьютера с фотографиями ее и его работ. В опустевших, без ковров, комнатах гулким эхом отдавались голоса полицейских, производивших осмотр места преступления. Лишь в углу самой большой комнаты возвышалась, как обычно, огромная изразцовая печь, напоминавшая церковную колокольню…
Художник пережил несколько войн, поэтому знал, что любое потрясение уже через пару дней перестает быть потрясением. Однако эту пару дней нужно было где-то провести. На помощь полиции вряд ли стило рассчитывать. Беспокоить родных глубокой ночью супругам даже в голову не пришло, поэтому они решили отправиться в отель. Но и здесь они столкнулись с трудностями. Им пришлось обзвонить несколько отелей, потому что из-за «Ночи музеев» город заполонили приезжие. Когда они наконец нашли место для ночлега, Ферета зашла купить зубные щетки, ночную рубашку себе и пижаму мужу, а Филипп заглянул в книжный. Им еще повезло, что многие магазины в эту ночь тоже работали до утра. Войдя, он тут же спросил «Записки на конской попоне».
Когда ему нашли книгу, он заплатил за нее и присоединился к жене. В отеле они легли в постель, чувствуя себя очень странно, словно в незнакомом городе: им предстояло заснуть среди запахов чужого здания, в неизвестно чьей кровати, в только что купленном белье. Несколько мгновений они лежали, уставившись в потолок на необычную пятирожковую люстру с кольцом посередине, на котором висел какой-то ключ. Возможно, его, чтобы не забыть, прицепили предыдущие постояльцы, что как раз и оказалось самым лучшим способом забыть о нем. Потом художник поцеловал свою жену:
– Ни о чем не беспокойся. Я уже придумал, как нам освободиться от того, что с нами произошло. Кстати, по дороге я купил книгу. Чтобы ты поскорее заснула, я прочту тебе один рассказ из нее.
– Неужели ты не устал? – удивилась Ферета.
Читая, он думал: заснет ли жена под мое чтение, а если заснет, то не так уж и важно, как скоро. Ведь я просто хочу успокоить ее, чтобы она смогла уснуть. Важно только, чтобы рассказ услышала если не она сама, то хотя бы ее сон.
Рассказ назывался «Когда Адам и Ева были изгнаны из рая».
На рассвете он закончил чтение. Она давно и крепко спала. Тогда заснул и он. Утром они позавтракали, поехали в аэропорт и улетели в Швейцарию, где у него был знакомый галерист. С собой они взяли только ночную рубашку, пижаму и зубные щетки.
– Я Филипп Рубор, а это моя жена Ферета Су. Мы забронировали номер по телефону. И хотя мы художники, работать у вас в отеле не собираемся, – улыбнулся Филипп человеку за стойкой администратора одного женевского отеля.
– Не будете ли вы так любезны на минутку дать мне вашу банковскую карточку?
И всё.
В отеле они оставались совсем недолго, через три дня переселившись в прекрасную, правда маленькую, квартиру, которую подыскал для них один хороший знакомый, соотечественник. В квартире был даже балкон с живыми белыми и красными цветами в ящиках вдоль перил; такие же ящики висели и за окнами. Из комнат виднелся лес; живые иголки сосен были темно-зелеными, а на засохших ветках – золотисто-красными. Виднелись и Альпы, казавшиеся нарисованными на холсте. С трудом верилось в то, что это настоящие горы.
Надо заметить, что Ферета и Филипп по-разному приняли Женеву. Точнее, Ферета вообще ее не приняла. В той маленькой женевской квартире одну-единственную большую комнату (все остальные совершенно для этого не годились) Филипп сразу же после переезда превратил в мастерскую, установив в ней два мольберта. Эти конструкции возвышались каждая в своем углу, как скелеты огромных птиц. В квартире они нашли оставшийся от предыдущего жильца, а может быть и от хозяина, большой горшок с прелестным комнатным деревцем и две книги – старое французское руководство «Все, что вы хотели бы узнать о курении трубок» и какое-то американское издание о мастерах, изготавливавших скрипки. У одной из стен стояла громоздкая, необычной формы этажерка, в которой он узнал стойку для хранения курительных трубок с длинным чубуками; казалось, она доставлена сюда из какого-то старинного замка…
В Женеве Ферета все чаще делала кисти для акварели из своих волос, но все реже рисовала и писала; он же, как и обычно, целые дни проводил за подрамником. Ферета по утрам долго спала, потом долго оставалась в постели – она хотела, чтобы завтрак начинался как можно позже и продолжался как можно дольше. Чтобы каким-нибудь образом он растянулся до ужина. Чтобы начало дня, заполненное пугающими вопросами, отодвинулось на как можно более позднее время, чтобы, если можно, день не начинался никогда.
В одну из своих первых недель в Женеве, как только они более-менее устроились, Филипп и Ферета пригласили на обед того самого швейцарского галериста и одного приятеля, у которого в Женеве был дом, а в Италии, на озере Maggiore, замок, где они иногда гостили. Галерист оказался румяным, волос у него росло больше в ушах, чем на голове, а черная борода невероятно походила на шерсть его пса, которого он привел с собой. Псу под столом поставили две миски, одну с едой, вторую с водой. Все время пока они обедали, Ферета боялась, как бы зверь под скатертью не укусил ее за ногу, защищая свое добро.
– Я слышал, мадам тоже художник? – спросил галерист с улыбкой, которая никак не хотела появляться на его губах. Словно он и его губы не были союзниками.
Вместо ответа Ферета достала из сумочки губную помаду и прямо на салфетке рядом с супом, который они в тот момент ели, изобразила пейзаж под названием «Полдень в говяжьем бульоне». Сложила салфетку и вручила ее галеристу.
– You paint using the make up? How long will it last? – спросил человек с собакой.
– Never mind, – ответила она едко и добавила: – It is for you.
Но тут же поняла, что мужу дело портит, а себе не помогает. И замолчала, решив до конца обеда не говорить больше ни слова.
Как-то вечером после Рождества, сидя перед только что начатой картиной, Филипп спросил Фе-рету, почему она не купит такой же аквариум с рыбками, как дома.
– Потому что я не дома, – ответила она, – и если бы я осталась здесь навсегда, это было бы равносильно смерти, ведь я здесь чужая. То же самое, имей в виду, можно сказать и о тебе! И Борхес знал это, потому-то и приехал сюда умирать.
– Борхеса здесь нужно было переводить, а наши картины переводить не надо. Наши картины – это prêt-à-porter.
А когда он потом спросил ее, почему она теперь так мало работает, Ферета ответила ему словами, которые стали решающими для дальнейшего течения их жизни:
– Прошу тебя, не задавай мне вопросов. Особенно о работе. Когда мы с тобой познакомились, ты был для меня, да и не только для меня, настоящим богом живописи. Представь себе, что начинаешь чувствовать, когда божество просит у тебя совета. Ты не умеешь думать ни о чем, кроме живописи. А с меня довольно. Я не считаю, что рождена для искусства. Ты живешь для того, чтобы писать, я же пишу, чтобы жить. Твоя жизнь это не вполне жизнь, твоя жизнь – это живопись. Тебе восемьдесят лет, ты болен, и мы навсегда упустили возможность красиво прожить свой век. А ведь у нас был шанс, и я в свое время тебе об этом говорила, но ты меня не понимал. Теперь уже поздно. Кроме того, должна тебе в этом признаться, я не могу работать в том же помещении, где работаешь ты. Длина наших волн, или их частота, в этой комнате не совпадают, они создают помехи друг для друга. Да и вообще, я не хочу больше писать, я хочу жить. Опять же, моя карьера была бы гораздо успешнее, если бы я не получила известность как жена знаменитого художника. Если бы я не была связана с тобой. Я пришла к выводу, что все, что хорошо для тебя, плохо для меня. Мне всегда нужно поступать наоборот, иначе мне конец. Вот, например, для тебя Швейцария хороша, а для меня нет. Я прикинула и вижу, у меня достаточно денег, чтобы дважды в год ездить отдыхать в Турцию или на Кипр, а остальное время проводить с Геей. Короче говоря, я возвращаюсь домой, причем без тебя.
– Что ты там найдешь? Два утомленных зеркала с заржавевшей улыбкой? Там не успеешь причесаться – и у тебя уже насморк. Что же касается нас с тобой, то все это просто означает, что я тебе больше не нужен. Ни я, ни мои картины.
– О живописи, прошу тебя, больше ни слова. Она-то сюда нас и завела. – Замолчав, Ферета взяла свой кобальтовый стакан с карандашами, сложила вещи и на следующий день отправилась домой, к своей дочери Гее.
На прощание он сказал ей:
– Люди делятся на тех, которые чувствуют, что их место там, где они и находятся, и на тех, которые чувствуют, что там, где они находятся, им не место. И с этим ничего не поделаешь. Только, Ферета, обрати внимание, сегодня ты сбегаешь в третий раз. Сначала ты сбежала от первого мужа. Потом от своего ребенка. Наконец сейчас ты бежишь и от второго мужа. В сущности, ты бежишь от отца и от матери, от ответственности. Нелегко нести ответственность перед жизнью, перед ребенком, перед браком. Но есть то, от чего ты сбежать не сможешь. Это ты сама. И твой талант. От себя и от своего дара тебе не скрыться, как бы ты ни старалась…
Оставшись один в пустой квартире, Филипп поначалу надеялся, что это ненадолго. Он принялся писать, как обычно, но очень скоро занятие это показалось ему бессмысленным, потому что картину некому было показать. Он понял, что уже давно писал все свои вещи для Фереты, для ее глаз. Но поскольку живопись перестала ее интересовать, да и вообще Фереты здесь больше не было, а значит, и увидеть она ничего не могла, живопись перестала интересовать и его. Что сделано, то сделано, подумал он.
Полил чаем цветы на окнах и стал привыкать к одиночеству.
Он начал вспоминать давно забытые слова и предметы. Так, он вспомнил, что, когда был маленьким, тетка никак не хотела купить ему бананы, хотя он очень просил. «Бананы собирают обезьяны, собирают руками, которые они никогда не мыли», – упрямо твердила она.
Еще он вспомнил старую поговорку: тот, о ком гугеноты говорят, что он гвельф, а гвельфы – что гугенот, он и есть тот самый, истинный. Филипп не был уверен в точности формулировки, но ему нравилась сама идея, выраженная в этой фразе. Он перестал ходить на приемы. Там все меня знают, а я больше не знаю никого, думал он. Как-то он нашел на полке забытую прежним жильцом книгу, руководство по курению трубок. От нечего делать прочитал несколько страниц. А так как и сам был любителем трубки и по меньшей мере раз пять в день прерывал свое одиночество курением, которому отдавался теперь гораздо чаще, чем раньше, чтение поначалу его увлекло.
В руководстве говорилось, что трубки изготавливаются из разных пород дерева или из пенки (что-то вроде окаменевшего морского ила) и что самые лучшие из пенковых образцов родом из Турции. Существовали и поистине бесценные экземпляры, – выполненные на заказ, как дорогие музыкальные инструменты, они были рассчитаны на размер и форму руки будущего владельца. Далее рассказывалось о специальных зажигалках для трубок, имеющих вертикальную горелку. Зажженную спичку для раскуривания автор руководства советовал подносить к отверстию в чаше горизонтально. От мундштуков из козьего рога или металла предлагалось отказаться, поскольку, в отличие от дерева или глины, эти материалы были тверже зубов. Хранить трубки рекомендовалось на специальных подставках. И несколько таких подставок Рубор, к своему изумлению, обнаружил в своей женевской квартире. Одна из них происходила из Италии и представляла собой полку с семью вырезанными из камня головами монахов. Трубки устанавливались в тонзуры – выбритую часть темени. Выглядело все это устрашающе. Русская стойка для трубок, выполненная из черного, покрытого лаком дерева и расписанная тем же узором, что и донские ложки, крепилась к стене. Австрийская подставка напоминала стойку для ружей – довольно высокая, рассчитанная на трубки с длинными чубуками. Та самая, которую он заметил сразу же, как только вошел в эту квартиру. Под каждой из трубок на изящной эмалированной пластинке указывалось то или иное имя. Рассматривая все эти подставки и полки, Рубор заключил, что хозяин квартиры, несомненно, был зядлым курильщиком. В книге объяснялось и то, что Рубор знал сам: надписи на пластинках под трубками соответствовали именам постоянных посетителей того места, где собиралась компания богатых людей. После обеда слуги раскуривали трубки и приносили гостям и хозяину ту, под которой стояло его имя. Иногда, подумал Рубор, вместе с трубкой слуги приносили господам и сифилис, если он у них был. Или наоборот. На одной из страниц упоминалось, что если от трубки возникнет язвочка на языке, лечить ее следует глотком виски, а после курения трубку необходимо оставить на ночь полной пепла, потому что в подобных случаях она чистит себя сама… Нигде не объяснялось, как чистить трубки с длинными мундштуками.
На этом месте Рубор не выдержал и отложил руководство в сторону. Все, что он прочитал, относилось к прошлому. В изрядной части мира курение теперь запрещено. Да и многие другие вещи, которые он еще помнил, превратились в прошлое, стали историей, а Ферета (это он помнил) историю ненавидела и презирала. От истории одно зло, считала она…
Ему стало невыносимо в квартире, и он вышел на балкон. Птицы медленно летели сквозь дождь, и он смотрел на них через промокший дым трубки, держа над ней ладонь, чтобы табак не намок.
Вернувшись в комнату, Филипп написал письмо Ферете, которая ни разу не дала о себе знать, с тех пор как оставила его. Он не умел писать любовные письма, скорее можно было бы сказать, что он умел писать любовные картины, они были своего рода его любовными посланиями. Но, помня, как Ферета сказала ему, что больше не желает говорить о живописи (после чего говорить им стало не о чем), он сейчас, в минуту острого одиночества, написал ей любовное письмо.
Дорогая Ферета, мы столько времени потратили на мои картины, и вот теперь все кончено. Как ты сказала, для всего теперь навсегда поздно. От того, что было, ничего не осталось. Осталась только ты. Я ненавижу тебя за золотых рыбок и лунный свет, которые снятся тебе, я ненавижу тебя за пестрых птиц, которые летают в твоих снах.
Странная судьба ожидала это любовное послание Филиппа Рубора. После того как старый художник закончил письмо, он не мог понять, на какой адрес его следует отправить. На адрес пустой, ограбленной квартиры, в которой они с Феретой когда-то жили и где теперь обитает бог знает кто? На адрес бывшего мужа Фереты? Или на электронный адрес ее украденного ноутбука? А может, стоило попытать счастья с эсэмэской, хотя ему было известно, что после отъезда из Швейцарии Ферета сменила номер?
Какое бы решение ни принял Филипп, письмо он все-таки послал, правда, так и не узнал (да и не мог узнать), прочитала ли Ферета когда-нибудь его слова. Потом с письмом произошла еще более загадочная история. Ну а в самом конце случилось нечто столь невероятное, что даже трудно себе представить. Впрочем, следует подождать, пока все эти события наступят. А произойдет это в разных вариантах будущего.
Дни и ночи сменяли друг друга, Филипп в своем женевском пристанище ел и спал, а вечерами (как в былые времена) смотрел телетрансляции теннисных матчей, замечая, что все теннисистки превосходят своих соперниц в игре настолько, насколько превосходят их в красоте. Иногда он ходил в ресторан, тот самый, где они с Феретой в первые дни пребывания в Швейцарии обедали с галеристом, женевским приятелем Филиппа и псом галериста. Он садился за тот же стол и заказывал те же блюда, что они ели тогда. Потом медленно шел обратно домой, разглядывая по пути витрины. Как-то раз, в ранние послеполуденные часы его внимание привлек магазинчик со странным названием «Chez chien qui peche» – «У пса-рыболова». В витрине он увидел нечто необычное. Лакированную деревянную шкатулку с табличкой, написанной от руки:
Шкатулка,
которую невозможно открыть!
Он зашел в магазинчик и попросил показать шкатулку. Размером она была приблизительно с коробку для гаванских сигар, может чуть меньше. Он попытался нащупать механизм для открывания, но не нашел его.
– А вы можете открыть шкатулку? – спросил он продавца.
– Нет. Никому из нас это не удалось. Вам, если вы ее купите, я пожелаю успеха.
– Беру! – сказал Рубор и купил шкатулку. Отнес на почту, где ее соответствующим образом упаковали, и послал Ферете на адрес Геи.
Месяц следовал за месяцем, а он все не знал, получила ли Ферета его посылку. И любовное послание. На смену одному году пришел другой, а Рубор тщетно ждал звонка от Фереты. Так же тщетно он ждал от нее эсэмэски, обычного или электронного письма. Вместо этого он как-то вечером нашел в своей почте имейл, который его взволновал. Неизвестный по имени Александр Муха писал ему следующее:
Дорогой и уважаемый господин Рубор, в русском интернет-блоге вы как-то упомянули, что человек, переживший переход из одного века в другой, имеет право на две автобиографии. Поэтому вы написали одну для ХХ века, а другую – для XXI. Существует и третья. Это Ваша «Политическая автобиография», которую составил я. Понимая, что выхожу за рамки общепринятого, я, тем не менее, прошу Вас написать, отвечает ли она Вашим интересам. Если да, прошу Вас уполномочить меня опубликовать упомянутую «Политическую автобиографию», которую я прилагаю к этому письму и которую написал вместо Вас и от Вашего имени сразу после появления официального сообщения о Вашей кончине.
Прошу Вас также прочитать прилагаемый текст и исправить возможные ошибки, если Вы их обнаружите.
Филипп Рубор не знал, что и подумать. Некоторое время он сидел, уставившись в экран, а затем ответил незнакомцу, что согласен. Только после этого он открыл приложение к письму Александра Мухи и прочитал свою «Политическую автобиографию».
Целых два года от Фереты не было ответа на любовное послание Рубора и на посылку со шкатулкой, которую невозможно открыть. Но однажды из груды писем от галеристов, приглашений на приемы и вернисажи, каталогов выставок, которые ему присылали со всех концов света, вынырнуло письмо от Фе-реты и Геи. Оно только что пришло с обычной, допотопной почтой, работавшей со скоростью улитки. Письмо было из Турции, он увидел это по логотипу отеля «Адам & Ева» на конверте: красное квадратное яблоко с зеленым листком на черенке.
Ферета впервые связалась с ним после отъезда из Женевы. Он предположил, что мать и дочь отправились отдохнуть на турецкий берег Средиземного моря. Однако в его дрожащих руках письмо из нежданной радости превратилось в нечто враждебное. Напрасно он, напрягая зрение, вчитывался в пространный текст. Там не было ни слова ни о Ферете, ни о Гее. Правда, он и не ожидал достать из конверта признание в любви или что-нибудь в этом роде, нет. В конверт была вложена открытка с изображением какой-то античной скульптуры. Само письмо было замечательным, но составлено так, словно ни Фереты, ни Филиппа больше не существует на свете. Казалось, Ферета хотела сообщить Филиппу нечто крайне важное, но не хотела ему об этом писать. Письмо имело название, которое звучало так:
Юсуф родился в местечке Перге, из которого за день можно пешком добраться до малоазийского берега Средиземного моря. Как и большинство его соотечественников в те годы, он юношей покинул родину и отправился на заработки в Германию, где долгие два десятилетия мыл улицы. Он узнал, что в Германии собак подзывают такими же звуками, как в Турции кошек, и вернулся домой с небольшими сбережениями и минимальным запасом немецких слов, поэтому мог понимать повседневную речь немецких туристов, которые заполонили турецкий город Анталью, где Юсуф поселился после возвращения на родину.
Не будет преувеличением сказать, что Анталья поразила Юсуфа. Город становился все моложе, а Юсуф в нем все старше. Дома все новее, улицы все шире, машины все шикарнее и многочисленнее, а в Юсуфе роста оставалось метр и шестьдесят пять сантиметров, и только морщин становилось все больше, они плескались вокруг его глаз, как волны Средиземного моря о берег Малой Азии. Он не был красив. Невидный, одетый в старую темную одежду, Юсуф выглядел как человек, способный на кражу или мошенничество. Доверия он не внушал. Но ничего такого о нем никто не думал, потому что, пока он проходил свои семь с половиной километров по длинному галечному пляжу Антальи, никто из купавшихся там туристов его не видел. Они его просто не замечали. А он каждый день, с утра пораньше, шел от восточной части залива на запад, внимательно вглядываясь в гальку у себя под ногами. В это время солнце светило ему в затылок, то есть освещение было самым лучшим, а для его занятия это было решающим. Увязая ногами в гальке, он обшаривал ее взглядом слева направо, потом справа налево. Медленно и тщательно. Он нес мешок и складывал в него все из забытого или брошенного на пляже, что казалось ему ценным. Чаще всего это были потерянные монетки – евро из Германии, иногда турецкие лиры (похожие на евро), а то вдруг попадалась английская трубка или бейсболка. Чего только люди не забывали у моря! Так что в мешке Юсуфа скапливались самые разные вещи. Часы, носовой платок, сандалии… Проходя по анталийскому пляжу мимо отелей «Хиллсайд Сью» или «Шератон», он слушал, ведь уши его не были заняты, как глаза, вернее, он слышал, о чем разговаривали туристы. Большую часть из услышанного он не помнил, так же как не помнил шума волн, да и далеко не все он мог понять, если говорили по-немецки. Но и то, что понимал, тоже забывал. Кроме пары диалогов, которые остались в его памяти и которые он мысленно перевел на родной язык.
«Откуда у турок столько денег, чтобы так отстроить свою строну? – недоумевал пожилой грузный немец, развалившийся на средиземноморском берегу возле своего пива и массивной женщины. Оглядевшись вокруг, он добавил: – За последние пять лет только в этом районе появилось около сорока отелей и два аэропорта». «Ты спрашиваешь, откуда у них деньги? – переспросила немка. – Вспомни, последние сто лет турки ни с кем не воевали. Никто из живущих здесь не помнит ни одной войны. А война – это самое дорогостоящее занятие на свете».
Другой диалог состоялся между молодыми супругами из Дрездена. Его Юсуф тоже мысленно перевел на турецкий во время долгих зимних бессонниц, когда у каждой ночи его жизни была своя звезда на небе.
«Я показала тебе самый красивый отель в мире. Отвезла в Белек на обед в “Адам и Еву”. Теперь твоя очередь чем-нибудь удивить меня», – обратилась к своему спутнику молодая женщина. Ее молодой муж задумчиво ответил: – Надеюсь, я сумею удивить тебя не меньше. Я покажу тебе самую драгоценную вещь в Анталье». «И что же это такое?» – «Танцовщица, исполняющая танец живота». – «Танец живота? Ты шутишь?» – «Нет. Я говорю совершенно серьезно. В Старом городе мы сядем на трамвай и доедем до последней остановки, где музей. И там ты увидишь то, что я хочу тебе показать…»
Продолжения их разговора Юсуф не слышал. Молодая пара собрала свои вещи и ушла. Юсуф запомнил их слова, а кроме того, не забыл осмотреть место, на котором они загорали. Там он нашел двуствольную свирель, намокшую, но целую. Кто-то забыл ее среди камней. Юсуф обрадовался и положил инструмент в мешок, а разговор молодых немцев, чтобы не забыть, повторил по-турецки.
На следующий день на пляж он не пошел. Добрался до центра и сел там на единственный в городе трамвай. Заплатил одну лиру и доехал до последней остановки. Здесь он вышел и оказался перед археологическим музеем. Перешел дорогу и, смущаясь, вошел в вестибюль. Пряча глаза, спросил женщину в кассе, действительно ли здесь можно увидеть танцовщицу, исполняющую танец живота. Ему хотелось посмотреть на самую драгоценную вещь в городе.
– Мы продаем билеты только в музей, а такого места, где танцуют танец живота, здесь нет, – ответила кассирша и добавила, что входной билет стоит десять турецких лир. Юсуф почесал затылок и покрепче прижал к себе мешок, не зная, что же ему теперь делать, а женщина в кассе и один из смотрителей с подозрением наблюдали за ним. Одет он был совсем не так, как люди, интересующиеся музеями.
Тут из соседнего зала появилась еще одна смотрительница и спросила, в чем дело. Когда ей объяснили, она улыбнулась Юсуфу:
– Ты хочешь посмотреть на танцовщицу?
– Да! – смутился Юсуф. Он выглядел так, словно скрывал свои истинные намерения. Как будто намерения его были не вполне чисты.
– Иди за мной! – велела смотрительница, но кассирша заявила, что у Юсуфа нет входного билета. Тогда Юсуф достал десять лир и отправился за смотрительницей; за ними последовал и смотритель, не скрывавший недоверия к странному посетителю.
В зале, где перед скамейкой для отдыха стояли мраморные римские императоры, которых при приближении посетителей освещал яркий свет, на отдельном постаменте возвышалась крупная женская фигура в развевающемся одеянии темного цвета.
– Вот твоя танцовщица, исполняющая танец живота! – указала смотрительница и усадила Юсуфа на скамейку перед скульптурой. – В давние времена небольшие копии, сделанные с нее, покупали женщины, которые хотели родить.
– Откуда она? – спросил ошеломленный Юсуф.
– Из местечка Перге, – ответила смотрительница. – На постаменте есть табличка, там всё написано.
– Из моих родных мест?
– Да, если ты действительно оттуда. Она жила там задолго до тебя. Но она не турчанка, она гречанка.
Смотрительница отправилась дальше по своим музейным делам, но возле Юсуфа остался смотритель, который продолжал с подозрением наблюдать за ним. Юсуф действительно был похож на человека, способного создать проблемы или даже нанести ущерб музею. Поэтому он поскорее встал и тут же убрался подальше от этих следивших за ним враждебных глаз. Но сдаваться Юсуф не собирался. Думал, думал и придумал. Он обхитрит этого смотрителя.
Юсуф теперь каждый день отправлялся в порт, к мечети Текели, выбирал из обуви, оставленной молящимися у входа, грязную и запыленную и чистил. Когда народ выходил из мечети, кто-нибудь да вознаграждал Юсуфа мелкой монеткой, а иногда даже лирой. Если набиралось достаточно денег, он садился на трамвай и ехал в музей. Иногда ему приходилось покупать входной билет, а иногда его пускали бесплатно, потому что все уже знали, что он пришел посмотреть только на один экспонат, самую драгоценную в Анталье вещь – танцовщицу, исполняющую танец живота. Юсуф сидел перед ней на скамье, без мешка, который у него забирали при входе, и навострив уши слушал, не прочитает ли кто-нибудь из посетителей-немцев что-нибудь из книжечек, которые они часто носили с собой, или с таблички, прикрепленной под скульптурой. Так всякий раз, когда у него скапливалась нужная сумма, он под неусыпным надзором смотрителя понемногу собирал сведения о танцовщице, исполняющей танец живота.
Она была гораздо выше его. В ней было два метра и двадцать пять сантиметров. На свет она появилась во втором веке христианской веры, а тех мастеров, которые, как принято считать, вытесали ее из малоазийского цветного камня, звали Родес и, возможно, Афродисиас. Это были эллинские скульпторы. Откопали ее в местечке Перге, лицо и руки были у нее из белого мрамора, волосы, хитон и развевающийся химатион из темно-серого, а черная юбка – из базальта. Она веками несла на лице печать неизъяснимой печали, поэтому, несмотря на танец, нечто похожее на судорогу, предвещающую плач, угадывалось между бровями над ее красивым носом. Плач и танец. Плач для нее, танец для других.
Глядя на статую со своей скамейки, Юсуф не мог понять, кого он видит перед собой – греческую ведьму или прекраснейшую из женщин, которую он когда-либо встречал. Он знал, что должен что-то сделать. Он вдруг забыл свое имя, его рост больше не был метр шестьдесят пять сантиметров, он перестал быть некрасивым и не вышагивал больше по гальке средиземноморского побережья – теперь он мог бы взлететь, если б захотел. А бдительный музейный смотритель стал вдруг смотреть в другую сторону. И Юсуф наконец смог впервые совсем близко подойти к своей танцовщице. Прикоснуться к ней. Он был сейчас одного с ней роста, примерно два метра двадцать пять сантиметров, он был молод, красив, он вдруг понял не только ее танец, но и ее плач, собравшийся в морщинках, связанных судорогой над ее выразительными глазами. Язык здесь был не нужен. Плач и танец понятны без слов.
И тогда Юсуф сделал то, что давно задумал. Он достал из-за пазухи найденную на пляже свирель. Быстро, очень быстро, пока никто не увидел, поднес инструмент к своим ноздрям и заиграл старинную мелодию, под которую некогда, в дни далекой молодости, девушки исполняли танец живота в его родном местечке Перге. Юсуфу не удалось увидеть, как, пробужденная звуками его музыки, окаменевшая фигура начала танцевать, потому что из всех залов тут же сбежались смотрители, отобрали у него инструмент, чтобы он своей игрой не нарушал порядок и не мешал другим посетителям, и вывели вон из здания. Произошло это в один из вторников, во второй половине дня.
С тех пор дверь в музей была для Юсуфа закрыта. Но все же он успел кое-что узнать о своей танцовщице, пока играл на свирели. Ее движения, ее танец понимал каждый, кто видел скульптуру. Однако Юсуф понял плач женщины. Перед ним приоткрылась чужая тайна. Он проник в нее, глядя сквозь танцовщицу, сквозь ее красоту, сквозь танец, сквозь кожу, мышцы и кости. Плач женщины был вызван чем-то, что находилось в том же музее, в одной из его витрин, и по чему Юсуф рассеянно скользнул взглядом на пути к залу, где впервые увидел статую. Плач внутри танца был связан со старинным глиняным сосудом, украшенным черными рисунками, которые и помогли Юсуфу разгадать эту загадку. Рисунки изображали пожилых бородатых мужчин, обнаженных, с очень длинными и острыми членами. Сзади у них торчали маленькие хвостики, похожие на козлиные. Именно в этих членах и таилась причина плача танцовщицы. Члены этих полулюдей-полуживотных предназначались для других самцов. Женская утроба их вместить не могла. Однако те женщины, которые отваживались принять в себя эти получеловеческие члены или были к этому принуждены, либо умирали, либо оставались навсегда бесплодными, либо сразу же зачинали ребенка, потому что член проникал прямо в матку и осеменял ее… Зачавшие таким образом рожали андрогинов – детей, которые не были ни ангелами, поскольку не имели крыльев, ни человеческими существами, поскольку от рождения были лишены половых признаков и не могли иметь потомства. Именно таким существом и была танцовщица Юсуфа, самое драгоценное, что было во всей Анталье. Она не могла летать, но не могла и родить. Полуангел-полуженщина…
С этим знанием о плаче и танце Юсуф вернулся назад, на пляжи Антальи, где вновь принялся таскать свой мешок. Он больше не помнил, кто он такой, впрочем, ему это было безразлично. Потому что он понял кое-что еще о танцовщице, исполняющей танец живота. Он брел по берегу, увязая в гальке, и внимательно переводил взгляд слева направо и справа налево, стараясь не пропустить что-нибудь потерянное. Но то, что знал он, потерять было нельзя.
А знал он, что в музее каждый вторник во второй половине дня уборщица и кассирша начинают перешептываться между собой: «Греческая ведьма опять за свое. Видела, как она снова раздваивается? Одна остается на постаменте, а вторая встает у окна, из которого видно море». – «Это греческая ведьма над нами издевается, мстит, что не пускаем того музыканта, хочет, чтобы он ей играл…»
Теперь по вторникам во второй половине дня все двери и окна в здании музея стали открываться в другую сторону, и все уборщицы и смотрители знают, что это дело рук греческой ведьмы. Чтобы хоть как-то успокоить танцовщицу, им пришлось однажды вечером положить к ее ногам двуствольную свирель, отобранную в свое время у Юсуфа.
Кое-кто предполагает, а Юсуф знает наверняка, что иногда по ночам она прижимает инструмент к ноздрям, играет печальную мелодию и танцует свой танец, не сходя с постамента.
– Говорит Нил Олсон! – пророкотало в мобильном телефоне Филиппа Рубора. – Как ты?
– Сегодня гораздо лучше, чем завтра, – ответил художник.
– Поэтому-то я и звоню. Ты похож на человека, который не понимает, что с ним случилось.
– Старость со мной случилась. А с ней каждый себя чувствует так, словно не понимает, что с ним случилось. Погоди, сам увидишь…
Звонил земляк художника, тот самый, с виллой в Женеве и замком на озере Maggiore в Италии, принадлежавшим его жене. Он был высоким, сутулым, его крупная, «лошадиная» голова очень нравилась женщинам и художникам. Никто не знал, откуда у него деньги, – то ли он получил их в наследство, то ли итальянка в качестве приданого поднесла ему то, что другим при женитьбе обычно не достается. Во всяком случае, для Нила Олсона не составляло проблемы слетать когда вздумается в Африку или в Англию. Он вызывал стопроцентное доверие окружающих; его нога всегда готова была ступить на другой континент, да и вообще, казалось, что он в любой момент готов совершить какой-то прыжок; все вокруг были убеждены, что он вот-вот совершит нечто великое и до сих пор никому не ведомое, нечто, что удивит весь мир. И под знаком этого «вот-вот» жизнь его протекала просто великолепно.
– Я заскочу за тобой в субботу, поедем ко мне в замок, поужинаем. Если захочешь, останешься переночевать. Мы будем одни, жена в отъезде. Я собираюсь тебе кое-что показать.
Художник не был готов к такому повороту событий, но Нил Олсон отказов не принимал.
– Я давно планировал с тобой поговорить. Многое из того, что с тобой происходит, происходит только потому, что ты не хочешь ни с кем поделиться. Сейчас ты мне все расскажешь. Да и у меня для тебя кое-что есть.
Так что два друга в «шевроле» Нила Олсона пересекли итальянскую границу и уселись ужинать на террасе, где стояли кованые стол и стулья, тяжелые как пушечные ядра. Они пили местное белое вино и ели баранину, глаза их отдыхали на Альпах, а души купались в зеленоватой воде озера, когда художник вдруг сказал, что живется ему очень тяжело.
– Скверно я себя чувствую, впервые в жизни мне трудно переносить одиночество. Тоскую по тому дому, в котором мы с Феретой провели лучшие годы нашей жизни.
– Понимаю, – сказал Нил Олсон. – Но позволь я тебе кое-что расскажу. На Святой горе в Греции с древнейших времен и по сей день живут два типа монахов – идиоритмики и кеновиты. Первые предпочитают спасаться в одиночестве, вторые – все вместе, в так называемых «општежитиях». Я говорю тебе об этом потому, что так же всё устроено и в жизни. Ты, как и большинство художников, склонен к уединению, ты – одиночка. Существуешь вне мира, сам по себе. Ты не включен в общество, в котором живешь. Но быть одиночкой – дорогое удовольствие. Общество не терпит таких людей. Оно исторгает их из себя, как тело исторгает занозу. Отсюда и зависть, и ненависть к тебе и к твоей жене. Да, на вашу долю выпало немало зла. И справиться с этим было нелегко. Прежде всего ей. Но нынешнее положение – и твое, и Фереты – совсем не так уж плохо. Просто ты этого не понимаешь. Попробуй взглянуть на вещи с другой, положительной стороны. Вы совершили поступок, который несомненно помог вам: разойдясь, вы избавились от косых взглядов и злобных сплетен.
– А я думаю, наши дела идут хуже некуда. Нам не удалось скрыться от недоброжелателей. Просто она – там, а я – здесь.
– Не будем сейчас обсуждать, почему так должно было случиться. Патриархальное общество, от которого вы бежали (надо признать, что и здесь есть люди, которые недалеко ушли от него), считает, что муж не имеет права поддерживать свою жену, а ты поддерживал Ферету и как художник, и как муж. Вот если бы ты ее бил, никто бы тебе и слова не сказал, но вы оба попрали родовые устои. И все, что происходит вокруг вас, вызвано не завистью или злорадством, нет, и это даже не заговор. Невозможно организовать заговор, в котором участвовало бы столько людей. Суть происходящего кроется гораздо глубже: корни древнего как мир патриархального мировоззрения пронизывают все, что нас окружает. Сейчас, когда вы врозь, вам обоим живется намного легче. Теперь они оставят вас в покое. Увы, такова цена успеха, и ее придется заплатить.
– Но что мне теперь делать?
– А вот это второе важное дело из тех трех, ради которых я тебя сюда и пригласил. Но позволь начать издалека. Если ты откроешь Библию, то в Евангелии от Матфея прочтешь: «И все, чего ни попросите в молитве с верою, получите». А Марк пишет: «Потому говорю вам: всё, чего ни будете просить в молитве, верьте, что получите, – и будет вам». Как думаешь, почему они так считали? Потому что Вселенная – это зеркало, зеркало для каждого из нас, она отражает нас и возвращает нам все наши импульсы, мысли, намерения, действия. Поэтому будь осторожен в желаниях. И четко их формулируй, проси лишь один раз, этого достаточно, и получишь именно то, чего хочешь. Может быть, ты уже о чем-то попросил, не имеет значения. Желание сбудется. Независимо от того, каковы будут последствия для тебя и других. Попробуй и увидишь. Если же ты считаешь, что не получишь желаемое, и постоянно возвращаешься к этой мысли, ничего не выйдет. Итак, выбери, попроси, поверь и прими желаемое, как говорит книга советов такого рода…
А теперь перейдем к третьему пункту, может быть самому важному. Я ответил тебе на вопрос, почему вы с Феретой должны были разойтись. Это больно, но ничего не попишешь. Я ответил и на твой вопрос, что делать в такой ситуации: пожелай – и получишь! Теперь перейдем к вопросу, почему лучше, что ты здесь, а не там.
Из комода XVII века, в котором он держал почту, Нил Олсон достал небольшую книжечку – путеводитель по «Ночи музеев», которая должна была состояться на родине художника в мае. Олсон раскрыл его на странице, отмеченной кожаной закладкой, и протянул своему гостю. В путеводителе говорилось, что в число музеев, расположенных в квадрате А и готовых распахнуть свои двери в «Ночь музеев», входит и Галерея художника Филиппа Рубора и скульптора Фереты Су. Далее указывался адрес той квартиры, где некогда жили Ферета и Филипп Рубор, квартиры, ограбленной подчистую в ту давнюю «Ночь музеев», остаток которой он, перед отъездом в Женеву, провел с Феретой в отеле.
Филипп Рубор не мог поверить своим глазам.
– Думаю, не надо спрашивать, захочешь ли ты взглянуть на такое чудо, как ваша с Феретой галерея, включенная в программу «Ночи музеев», – сказал Нил Олсен, и оба улыбнулись.
Рубор подсчитал, что его самолет приземлится раньше, чем начнется «Ночь музеев», и у него в запасе будет еще пара часов. Так оно и вышло. Он не собирался заходить к Ферете, да, впрочем, и не смог бы попасть к ней при всем желании, поскольку адреса у него не было, она написала ему всего один раз, из Турции. Поэтому он зашел в какой-то полупустой кафетерий, заказал мокко с молоком и маффин, а затем по телефону забронировал номер в отеле. Взял газеты и, отгородившись ими от мира, решил убить оставшееся время.
Но у него ничего не вышло. В первой же газете (самой подходящей, чтобы спрятаться за ней) он увидел качественную цветную фотографию одной из своих работ. Сомнений быть не могло. Эту вещь он написал в 1998 году. И это оказался не единственный сюрприз. Далее последовал еще больший. Рядом с фотографией размещалась статья какого-то неизвестного ему критика. Или, лучше сказать, известного неизвестного. Под текстом стояла подпись: Александр Муха. Муха писал о нем, Филиппе Руборе. И о Ферете. Заголовок был довольно претенциозный, типично журналистский:
ВЕНЧАНИЕ ПРОСТРАНСТВА СО СКУЛЬПТУРОЙ
К открытию галереи, торгующей работами художника Филиппа Рубора и скульптора Фереты Су
Взволнованный, он принялся читать о своих картинах, и чем больше читал, тем быстрее таял его страх, уступая место чему-то другому, чего он, как художник, давно уже не испытывал. Ему показалось, что он снова молод. По крайней мере настолько же, насколько он был молод тогда, когда работал над этими полотнами. Короче говоря, неизвестный автор писал следующее:
Подобно тому как святой Георгий убил дракона, чтобы спасти юную деву, художник убивает картину, чтобы спасти то девственное, что есть в его работе. Поясню свою мысль.
В соответствии с некоторыми эзотерическими взглядами, святой Георгий, а кое-где и архангел Михаил, пронзающий копьем дракона, может трактоваться как символ акупунктирования земных сил через систему монолитов-«уколов», похожих на те, что стоят в Стонхендже, в Англии. Таким образом, икона святого Георгия может быть понята как своего рода акупунктура, произведенная над нервными узлами Земли. Художник переносит эти узлы на свое полотно, как на карту, причем его орудие, кисть, тем более успешно справляется с задачей, чем более точно попадает в невралгические узлы. Художник, о котором здесь идет речь, воспринимает свой инструмент как копье святого Георгия, как иглу акупунктуры. Кого он пытается излечить? И способен ли излечиться смотрящий на акупунктуру? Если существует сходство между сплетением нервных волокон Земли и нервными окончаниями в нашем организме, можно ли предположить, что то, что мы говорим о Земле и ее силах, верно и для человека, а игла, то есть дольмен (в нашем случае – художественный инструмент в руке мастера), это проводник, который посылает потоки земной энергии в обоих направлениях? Собирает их и эманирует? Получается, что художник похож на тех редких людей, умеющих отыскивать воду с помощью особой рогатки даже по фотографиям каких-нибудь предгорий, от которых их отделяют сотни километров. А значит, художник действительно может переносить энергию Земли на зрителя и делать результаты своего открытия важными для этого человека, который взятое с карты знание где-нибудь на земле превратит в колодец. Так мы приходим к новому пониманию названия женевской серии художника «Святой Георгий убивает дракона»…
Филипп Рубор был ошеломлен. Уже давно на его родине не писали о нем ничего подобного. Потом он бросил взгляд на статью, посвященную Ферете и ее скульптурам. Последнее тоже стало для него полной неожиданностью. Откуда взялись скульптуры?
Рубор хотел прочитать и этот материал, но «Ночь музеев» уже началась, поэтому он сунул газету в карман и вышел из кафетерия.
Стоило ему свернуть на свою бывшую улицу, как он заметил, что перед домом, где он когда-то жил, собралось довольно много народу. Очередь поднималась по ступенькам, перед двустворчатой дверью на втором этаже стоял дежурный, который впускал посетителей в квартиру. Над дверью была прибита бронзовая табличка с надписью:
ГАЛЕРЕЯ
ХУДОЖНИКА ФИЛИППА РУБОРА
И СКУЛЬПТОРА ФЕРЕТЫ СУ
Постоянная экспозиция
Художник встал в очередь, понадеявшись, что его никто не узнает. Его и не узнали. Возможно, потому, что никто не предполагал встретить его здесь. Войдя в их с Феретой бывшую квартиру, он изумился.
Внутри все было как прежде. На стенах висели его картины, но не те, что были отсюда украдены, а какие-то другие. И вся мебель стояла на своих местах. Аквариум с рыбками, большой белый диван в гостиной, те же самые письменные столы, собранные без единого гвоздя, – видимо, их удалось разыскать и вернуть. На бывшем его столе по-прежнему стоял девятнадцатидюймовый монитор, на втором, Феретином, ее ноутбук. На экранах обоих компьютеров чередовались изображения картин и скульптур. Он заглянул в «свой» компьютер и узнал одну из работ 2001 года.
Незамеченный, он пробрался через группу посетителей, совсем молодых и довольно шумных. В углу комнаты возвышалась та же изразцовая печь, королева печей, сложенная в форме колокольни. Возле нее пристроилась китайская этажерка с резными птицами, возможно тоже та самая, прежняя. Потом Филипп увидел нечто, чего никак не ожидал увидеть, чего раньше в этой квартире не было. На одной из полок этажерки стояла «шкатулка, которую невозможно открыть», его подарок Ферете, давным-давно посланный из Швейцарии. Шкатулка была открыта, и посетители, если хотели, оставляли в ней свои визитные карточки. После недолгих колебаний Филипп достал свою визитку и тоже положил в шкатулку.
Однако еще большая неожиданность поджидала его в спальне, где он обнаружил несколько раскрашенных скульптур работы Фереты. Одну из них он узнал – по фотографии в газете рядом со статьей Александра Мухи. Скульптуры его потрясли. Он подумал: «Это перестает быть красивым и становится правдой».
Кроме того, на рояле стояла скульптура, выполненная из разного камня. Высотой примерно в три пяди. По постаменту шла надпись: «Танцовщица, исполняющая танец живота». А ниже указывалось имя автора: Ферета Су. Но это не было копией той античной скульптуры, открытку с изображением которой она прислала ему из Турции. Эта танцовщица выглядела довольно полной, у нее был чувственный, соблазнительный живот с драгоценным камнем в пупке, роскошная грудь и бедра, которые вырисовывались под одеждой. Одета она была в очень короткую матроску с сине-белыми полосками и вся излучала радость, казалось, от собственной полноты. И радость от неподвижного танца. Только две непролитые слезы застыли в глазах «Танцовщицы, исполняющей танец живота» Фереты Су. Одна нога скульптуры была прозрачной, что позволяло разглядеть мышцы и кости, застывшие в неподвижном движении. Другую ногу обтягивал черный сетчатый чулок. Филипп смотрел на этот чулок с ячейками различной величины, но ни тогда, ни позже, что еще удивительнее, так и не понял, что в этих петлях мог разобрать и разгадать буквы… Если бы он прочитал, что написано на чулке, то вспомнил бы. А так – нет. Но он почувствовал неодолимое желание заполучить эту «Танцовщицу, исполняющую танец живота» Фереты Су. Завладеть хоть чем-нибудь от Фереты.
И тут в толпе посетителей он увидел Ферету. Она не изменилась, только слегка располнела. С ней через комнату прошла девушка, в которой он с трудом узнал Гею.
В первый момент ему страстно захотелось подойти к ним. Но он тут же подумал: «Ферете я все дело испорчу, а себе не помогу».
Опасаясь, как бы Ферета и Гея его не заметили и как бы его не узнал кто-нибудь из посетителей, он выскользнул из галереи в комнату, ведущую к запасному выходу со стеклянной лестницей. Хорошо, что квартира была ему знакома. Но и здесь его ждал сюрприз. В комнате не было никаких экспонатов, только какой-то молодой человек, который по возрасту мог быть его внуком, сидел за компьютером и что-то печатал. Когда Филипп вошел, он встал и деловито произнес:
– Добрый вечер. Я – Александр Муха. Чем могу служить?
Филиппа он не узнал. Ничего странного, ведь он его никогда не видел.
Рубору пришлось сориентироваться за какую-то долю секунды.
– Я хотел бы купить скульптуру. Вы, полагаю, можете мне в этом помочь.
– Это не принято делать подобным образом, но, разумеется, я вам помогу, – ответил Муха. – Вы уже на чем-то остановились?
– Да. Это «Танцовщица, исполняющая танец живота» Фереты Су.
– О, веселая толстушка! Она прекрасна. Нам всем будет жаль с ней расстаться.
Когда Муха попросил его карточку, чтобы снять деньги за покупку, Филипп Рубор спохватился, что в таком случае ему придется открыть свое имя. Поэтому он расплатился наличными и дал адрес Нила Олсона в Швейцарии.
Через несколько мгновений Александр Муха вручил ему завернутую в красивую бумагу «Танцовщицу, исполняющую танец живота» Фереты Су с разноцветным сертификатом, подтверждающим авторство. Филипп спросил, может ли он воспользоваться стеклянной лестницей.
– Это тоже не принято, но, разумеется, прошу вас, – сказал Муха учтиво, распахнул дверь на лестницу и вернулся к своему компьютеру.
Филипп спустился в сад и, позвонив в отель, отказался от номера. Через подворотню он вышел на улицу, неся под мышкой тщательно упакованную «Танцовщицу».
Той же ночью он вернулся в Швейцарию.
Главных героев этой истории зовут Ферета и Филипп. Они художники. Или, скажем… В общем, читатель, если захочет, может подарить им какие-нибудь другие имена. За спиной у каждого из них по одному неудачному браку и в сумме трое детей из предыдущих семей. Тем не менее новый, второй брак сложился для них счастливо. По крайней мере на момент начала этого романа, из чего следует, что сейчас она в своем лучшем возрасте, ей за сорок, а ему в ноябре исполнится восемьдесят. Прежде всего следует отметить, что он весьма известен, а она начинает нравиться женской части публики, которая все благосклоннее относится к ее работам. И одобряет ее манеру носить сумки, перчатки и шляпы.
Рядом с ним эта молодая и очень красивая женщина, в которую постоянно влюбляются девчонки, всегда одетая в тот цвет, который начнут носить только через полгода, все больше входит в моду. Ее картины из рыбьей чешуи пользуются огромным успехом в России, Греции и Грузии, иногда на аукционах ее работы продаются по таким ценам, каких теперь уже не бывает у полотен ее мужа. Но стоимость ее работ никак не влияет на мнение критиков. Критики их просто не замечают, словно ее картин не существует.
Из этого хаотичного нагромождения фактов отчетливо проступают два, которые супруги нередко обсуждают. Благодаря тому что Ферета великолепно смотрится с любой прической и в любом платье, ее обожают фотокамеры, телевидение и все средства массовой информации, использующие цвет: глянец, журналы мод, популярные женские издания. На пленке она и фотогенична, и киногенична, причем, может быть, даже больше, чем его пейзажи, запечатленные на полотне. Но вот черно-белые массмедиа – ежедневные и еженедельные газеты и журналы, посвященные политике, – полностью ее игнорируют. С ним же все обстоит с точностью до наоборот. Черно-белая печать, по привычке минувшего века, продолжает о нем упоминать, а вот все цветное и глянцевое видит в нем лишь вторую половину знаменитой богемной пары, которая вызывает удивление, любопытство и ненависть. Прежде всего ненависть. Вероятно, люди начинают ненавидеть то, чего не способны понять. Ведь у Фереты и Филиппа, возможно, есть то, что мог бы иметь, но не имеет каждый, а именно счастье. Да, понять и принять чужой счастливый брак всегда трудно.
– Ты настоящий старый ворчун, – замечает иногда Ферета, – и ты прав, когда говоришь, что умирать нужно вовремя. Если художник живет долго, все галеристы, с которыми он работает, могут поумирать или, что еще хуже, состариться, впасть в маразм и перестать понимать, кто есть кто в мире искусства. В результате старым художникам и их холстам, которые раньше успешно продавались, приходит конец. Но тебе беспокоиться не о чем. У тебя, всем на удивление, вместо старых галеристов по всему свету появились новые, молодые. А вот я, что будет со мной? Неужели я так и останусь женой художника, а не художником? Мужчины боятся тебя и моих картин, поэтому в меня не влюбляются, соответственно, критики меня вообще не замечают. Я не существую.
– Что ты так горячишься? Дело вовсе не в этом, просто самой критики больше не существует, – обычно отвечал ей Филипп.
Хуже всего было то, что Филиппа и его жену не оставляли в покое даже в Сети. Здесь они тоже всех раздражали. В большей степени он, чем она, но ей труднее было это переносить. В интернете любовь и ненависть достигают апогея, потому что их можно не скрывать. Потому что в глубине монитора все выглядит черно-белым. И анонимным. Он вел блог на крупнейшем русском интернет-портале (писателей там было всего трое, двое русских и третий он, единственный иностранец); так вот, одна женщина из Сибири, страстная почитательница его таланта, просила Филиппа стать крестным отцом ее ребенка, причем у него на родине, в одном из монастырей. Другая умоляла дать ей возможность позавтракать с его женой-художницей. Но гораздо чаще супруги получали оскорбительные письма; иногда в блогах и на форумах им встречались высказывания, рассчитанные на то, чтобы поссорить их, к примеру, что «ее картины лучше, чем его» или что все, что она делает, «не имеет никакого отношения к искусству», и поэтому ее обходят наградами все жюри женских художественных конкурсов. Он отмахивается от подобных суждений и говорит, что ее картины написаны женскими красками. Художественная общественность еще не доросла до понимания таких вещей. Особенно специалисты. А вот широкая публика это чувствует. Что уже немало.
Об одной из выставок ее работ, которые были проданы еще до того, как на них высохла краска, критики не проронили буквально ни звука. Тогда Ферета сказала мужу:
– Еще немного, и в культурном пространстве этой страны для нас с тобой не останется места. С той лишь разницей, что тебя они из него вычеркнут, а меня в него так и не вписали. И не впишут. Я серьезно обдумываю вопрос, а не уехать ли отсюда. Что мне здесь делать?
Тогда, чтобы утешить ее, Филипп подарил ей карандаш.
– Это плотницкий карандаш, он достался мне от отца, и я ни разу им не воспользовался. Как видишь, он не заточен. Отец сказал, что карандаш волшебный и каждый, кто станет им рисовать, будет рисовать лучше того, кто сделал этот подарок. Дарю тебе этот карандаш и желаю, чтобы ты рисовала лучше, чем я…
Ферета улыбнулась и поставила его в свой кобальтовый стакан для карандашей.
Было начало мая. В необычной для этого времени года жаре пьяняще пахли чаем липы; муж и жена сидели у себя дома, всматриваясь в запахи. Он думал о том, как перенести тот или иной аромат на холст, а она поливала цветы намагниченной водой и вспоминала, как они познакомились.
Произошло это при крайне необычных обстоятельствах. Ферета рано стала красавицей, еще девочкой. Так с тех пор красавицей и оставалась. Она носила молитвенное колечко-четки, которое поворачивалось внутри другого кольца, надетого на палец, и искусственную родинку-мушку рядом с улыбкой, которая была ей очень к лицу. Еще когда она училась в школе, на стене ее дома появилась надпись-граффити:
Ферета, мы любим тебя!
Она записывала свои сны, и вот одна из таких записей: «Мне часто снится, что я летаю. То же самое снится и большинству моих подруг. Но я летаю не в пространстве, а во времени. В самом обычном потоке времени. Но, перемещаясь в этом потоке, я иногда попадаю на распутье. Куда дальше? Этот вопрос возникает у меня во сне, и я просыпаюсь от страха, правильную ли дорогу выбрала…»
У Фереты была дочь по имени Гея от предыдущего брака. Беременная Геей, Ферета на восьмом месяце решила расстаться со своим мужем, вполне преуспевающим человеком, который никогда даже не помышлял о разводе. Она родила и растила дочку сама. Без помощи мужа, хотя Гея была и его ребенком. Фе-рета была образцовой матерью, все это знали. Тем не менее, когда дочери исполнилось пять лет, Ферета почувствовала, что оказалась в безвыходной ситуации. Она хотела, как и раньше, заниматься живописью, но сознавала, что нельзя одновременно быть хорошей матерью и художником, ведущим богемную жизнь. По крайней мере, в ее случае. Она не находила себе места и не понимала, что и как делать дальше. Был здесь и еще один, для Фереты весьма важный момент, который остался для окружающих тайной. До конца так никто и не понял, то ли она пришла к выводу, что у нее не осталось сил заниматься ребенком в одиночку (а возвращаться к мужу ей не хотелось), то ли неожиданно возникло еще какое-то соображение, например, что ребенку лучше будет не с матерью, а с отцом. А может, у нее обнаружилась какая-то редкая болезнь, которой могла заразиться девочка. Ну разумеется, не стоит сбрасывать со счетов и то обстоятельство, что примерно в это же время Ферета встретилась с Филиппом Рубором, и скорее всего именно из-за него поступила так же, как и Елена Троянская, воспетая греческой поэтессой Сапфо. Сапфо писала, что ради любви Елена «оставила родителей своих и дитя свое».
Вот в таких сложных и туманных обстоятельствах Ферета вдруг сделала то, чего от нее никто не ожидал. Привезла ребенка к отцу (он годами добивался этого через суд) и у него и оставила. С тех пор она крайне редко виделась со своей девочкой, которую бесконечно любила. Ребенок рос рядом с отцом, тоскуя по матери. Каждый день малышка спрашивала всех подряд, даже прохожих на улице: «Когда придет моя мама?»
Как раз тогда произошли два важных и совершенно неожиданных события. Ферета серьезно заболела, и от гибели ее буквально спас Филипп Рубор, будущий муж. Маститый художник (по возрасту он мог быть ровесником ее отца), влиятельный, находящийся на вершине успеха и славы, Филипп взял дело в свои руки и соединил жизнь Фереты со своей, и эта связь обернулась для них большой удачей. Гораздо большей, чем они могли пожелать. Вообще-то, все, к чему бы он ни прикасался, приносило удачу.
Судьба распорядилась так, что на какой-то выставке она увидела его картину, написанную чаем на рисовой бумаге. С нее-то все и началось. Эта обнаженная женщина невероятно походила на Ферету, хотя та и не была знакома с Филиппом и не позировала ему. Полному сходству мешали только прямые волосы и отсутствие мушки, которую Ферета носила на щеке. У нее, в отличие от «натурщицы», волосы вились. В любом случае, в первый момент Ферета испугалась увиденного, а потом влюбилась – сначала в саму картину, затем в себя на картине и наконец в художника, ее написавшего, и в результате купила эту работу. Она захотела иметь себя и его в себе. Так началась их совместная жизнь; вскоре они развелись со своими супругами и расписались. Хотя Ферета была отличным художником и до их встречи, он открыл ей некоторые, прежде не известные ей тайны масляной живописи, и с тех пор она всегда носила их в своем этюднике, пользуясь ими при нанесении краски на полотно.
Но вершиной их отношений стало то неожиданное, что Ферета однажды услышала от своего второго мужа (за год или за два до того, как стало навсегда поздно). Филипп сказал ей: «Знаешь, пять лет назад, когда Гея была еще с тобой, ты сделала все, чтобы ребенок, которого ты разлучила с отцом, то есть с твоим первым мужем, мог встречаться с ним по выходным и знать, что у него есть оба родителя. Сейчас ты уже очень долго лишаешь свою дочку матери. Думаю, не стоит так поступать. Сделай то же самое, что ты сделала для того человека, отца твоей дочери, и для ее матери, то есть для себя. Но прежде всего для Геи. У Геи должен быть не только отец, но и мать».
Так сказал Филипп и так он познакомился с Геей. Ферета начала снова видеться со своей дочерью и бывшим мужем. Иногда она брала на прогулку по берегу реки своего ребенка и двух мужей, бывшего и нынешнего. Отношения между матерью и дочерью наладились, насколько это было возможно. К общему изумлению, во всем этом хитросплетении девочка сориентировалась быстрее, чем взрослые. С первой же после долгого перерыва встречи Гея вела себя так, словно они с матерью расстались только вчера. Она ничего не спрашивала и не говорила о периоде их долгой разлуки. Она лишь обняла мать, и сохранившийся в памяти запах материнского тела совершенно ее успокоил. Она сразу начала с ней откровенничать. Матери поначалу это очень понравилось. Хотя ей не всегда было легко понять своего ребенка.
Как-то раз Гея попросила, довольно робко, чтобы мать написала для нее какое-то письмо. Точнее, любовное письмо. Сама она не умела. Но, услышав, о чем именно идет речь, растерялась и мать. Оказалось, что Гея согласилась написать любовное письмо по просьбе одного своего товарища-одноклассника, чтобы тот мог от своего имени передать его какому-то мальчику из другого класса. В конце концов письмо пришлось сочинять отчиму Геи, Филиппу Рубору, который вообще не умел писать любовные письма. Хотя довольно быстро приспособился к ситуации и изображал из себя нечто среднее между вторым отцом и первым дедом… Гея из своего детства запомнила красивую незнакомую мать, загадочную полутемную квартиру художников, наполненную удивительными запахами, и цифровой рояль «Ямаха», по клавишам которого ей позволяли барабанить сколько угодно…
Эту квартиру Филипп получил от городских властей в дни расцвета своей славы. Правда, не в собственность. И вселились они в нее сразу же после женитьбы. Все это как-то совпало. За несколько лет Ферете удалось превратить квартиру не просто в художественную галерею и мастерскую, о которой так долго мечтал Филипп, но и в уютный уголок для тихой семейной жизни, с двумя большими плазменными телеэкранами, на одном из которых она смотрела музыкальные передачи, а он – теннис и футбол. Как ни странно, в квартире не нашлось ни одного угла, чтобы поставить кресло для Фереты, где она могла бы расслабиться, свернувшись калачиком. Зато был черный ход, к которому вела необыкновенная стеклянная лестница.
«Не расстраивайся, что в нашем доме нет удобного угла даже для стула, – заметил как-то Филипп, – хорошие строители считают, что в углах поселяются черти».
Чтобы противостоять ненависти, которая плотным кольцом сжималась вокруг них, они свели к минимуму контакты с обществом и друзьями. Следует сказать, что и друзья начали покидать их. Так что у Филиппа и Фереты остались только ее подруги. Но и тут возникало отчуждение, и оказалось, что труднее всего пережить разрыв с ними, женщинами, чьи портреты она писала с такой любовью. Филипп давно уже заметил, что после крупного успеха круг друзей у человека меняется – старые покидают его, и приходится искать других, новых. Ферета не знала, да, впрочем, не знал этого и Филипп, что отчуждение окружающих может быть ценой, которую приходится платить даже за пролог к успеху, как в случае с Феретой, поэтому их особенно потрясло охлаждение со стороны ее подруг. Успеха не прощают, вот что следовало из этого. Так что они купили аквариум с рыбками, и Ферета принялась дрессировать их, как цирковых лошадей, обучая ритмично двигаться под музыку… И рыбки ее слушались. Но об этом они не посмели бы рассказать никому, им бы просто не поверили.
Когда ему пошел восьмидесятый год, здоровье его ухудшилось настолько, что Ферета ужаснулась. У нее не укладывалось в голове, как божество может заболеть.
– Может, хватит уже глупостей? Когда ты наконец поправишься и станешь таким, как раньше? Ты что, не хочешь этого?
– Старость не болезнь.
– Но ты не стар, пойми, ты болен!
Вот в такой момент супруги встретили «Ночь музеев».
Была третья суббота мая; «Ночь музеев» начиналась в шесть часов вечера и продолжалась до утра следующего дня. Шестьдесят городских музеев и галерей приглашали посетить выставки, концерты, перформансы, – пойти можно было куда угодно, купив единый входной билет. Но это еще не все. В ту же субботу «Ночь музеев» проходила и в сорока европейских странах.
Путеводитель советовал выстраивать свой маршрут в соответствии с семью квадратами, на которые был разбит город, – чтобы сэкономить время и поберечь ноги. Бо́льшая часть культурной программы была рассчитана скорее на Гею и ее сверстников, чем на пару не слишком молодых художников, о которых здесь речь. Они решили выйти из дома около девяти вечера и заглянуть куда-нибудь наугад. Собственно говоря, именно так они поступали и в прошлом, когда «Ночь музеев» и любопытство выманивали их из дому.
Начали они с Педагогического музея – с выставки «Одежда учащихся середины XIX века», которую им не удалось осмотреть из-за огромной (чего они и опасались) очереди, запрудившей всю улицу. В качестве неожиданной компенсации за эту неудачу (если посещение музея воспринимать как безусловную удачу) Ферета указала Филиппу на высокий фундамент ограды, где неизвестная девушка, а может быть и парень, оставила совет какому-то своему сверстнику. Написан он был красным спреем:
Ты можешь быть всем, кто ты есть, поэтому будь тем, кто ты есть
Потом художникам пришлось отказаться еще от двух выставок: со «Вторичной модой» им не удалось ознакомиться в павильоне «Общественные бани», а осмотру фотографий старых городских улиц 1900–2000 годов помешала толпа, собравшаяся перед старым постоялым двором возле Патриархии. Чтобы утешиться, они уселись на террасе ближайшего ресторана выпить по кружке темного и светлого пива.
– Чудесно, мы сидим в темноте, пьем пиво, цвета которого не видим, и от этого вкус его выступает на передний план. Глаза не мешают. А душа свободна для поиска ответов на трудные вопросы. У тебя есть вопросы, на которые ты не можешь ответить? – спросил Филипп Ферету.
– Нет.
– А у меня есть.
– Тогда полный вперед.
– Как возникли египетские пирамиды?
– На этот трудный вопрос у меня есть довольно простой ответ.
– ?
– Ты помнишь фотографии пирамид, сделанные с самолета под определенным углом и при определенном освещении?
– Да. Они выглядят как правильной формы дыры в песке, а не как наземные сооружения. Это наводит тебя на какие-нибудь соображения?
– Самые общие. Я полагаю, что сначала пирамиды были женскими и только потом стали мужскими. Кого они там хоронили, сейчас для нас совсем не важно.
– А что важно?
– То, что женские пирамиды появились раньше мужских. В земле выкапывали яму в виде перевернутой пирамиды, как мы бы сейчас это назвали. Потом ее облицовывали и отделывали камнем, при этом внутри все устраивали так же, как потом в более поздних наземных сооружениях, то есть коридоры, камеры для погребения, постаменты и так далее. Но конструкция целиком была сориентирована на теллурический центр земли. Вершина пирамиды была направлена вниз. Позже, когда религия, или что там еще, начала поворачиваться к небу и вселенной, пирамиды стали строить над поверхностью земли, устремленными ввысь, к космосу, к звездам…
Пиво было выпито, и супруги отправились в Институт Гете на выставку «Что носили в восьмидесятые годы», а потом в одной небольшой частной галерее долго рассматривали рисунки Пабло Пикассо. После чего заглянули в хранилище Национального банка, где Филипп заказал копию сотенной банкноты с цветным портретом Фереты.
По дороге домой они завернули в Музей кинотеки, чтобы передохнуть и заодно увидеть ленту 1924 года «Механический балет». Они валились с ног от усталости и голода, но не решились вернуться в толпу, чтобы перекусить и попутно посетить выставку «Писатели-художники». Правда, перед зданием Академии наук и искусств Ферета получила яблоко – их раздавали стоящим в очереди на выставку, посвященную эпохе модерна…
Приблизившись к своей улице, они удивились, увидев, что и здесь полно людей, несмотря на половину второго ночи. Перед своим домом они увидели полицейскую машину с включенной мигалкой. Им с трудом удалось пробиться через толпу, а когда они поднялись на второй этаж и представились, их пустили в квартиру. И тут их ждало потрясение.
Квартира была совершенно пустой. Из нее вынесли все вплоть до последней иголки… Его и ее работы, оба мольберта, даже аквариум с рыбками, – украдено было все подчистую. По голым стенам метались огни полицейских автомобилей, припаркованных у входа в здание. Похищены были и оба компьютера с хранившимися там фотографиями их работ. В опустевших комнатах гулким эхом отдавались голоса полицейских, производивших осмотр места преступления. Лишь в углу самой большой комнаты возвышалась, как и обычно, огромная изразцовая печь, напоминавшая церковную колокольню…
Художник пережил несколько войн, поэтому знал, что любое потрясение через пару дней перестает быть потрясением. Но эту пару дней нужно было где-то провести. На помощь полиции вряд ли стоило рассчитывать. Беспокоить родных глубокой ночью им даже в голову не пришло, поэтому они отправились в отель. Но и здесь им пришлось столкнуться с трудностями. Они были вынуждены обзвонить несколько отелей, потому что из-за «Ночи музеев» город заполонили приезжие. Когда они наконец нашли место для ночлега, Ферета зашла купить зубные щетки, ночную рубашку себе и пижаму для мужа, а Филипп заглянул в книжный. Им еще повезло, что многие магазины в эту ночь тоже работали до утра. Когда они улеглись в постель, Филипп поцеловал жену и сказал:
– Ни о чем не беспокойся. Я уже придумал, как нам избавиться от того, что с нами произошло. Чтобы убаюкать тебя, я купил одну книгу. Прочту тебе короткий рассказ из нее.
Читая, он думал: не так уж важно, заснет ли (а если заснет, то как скоро) жена под мое чтение. Ведь именно этого я и хочу – успокоить ее, чтобы она смогла уснуть.
Хотя Ферета и была напугана случившимся, она устала так, что под ровный, монотонный голос быстро задремала, не переставая удивляться тому, что это с ней происходит, однако Филипп надеялся, что хотя бы частичка рассказа, главная его мысль пробьется к сознанию Фереты и подготовит ее к тому, чему еще только предстоит произойти. Если не услышит она, то пусть услышит хотя бы ее сон.
Судя по гравюрам голландского художника Роме-на де Хуго, примерно в 1740 году закончилось строительство дворца с особым расположением коридоров для слуг, тянувшихся вдоль всех залов и спален. Попасть в этот лабиринт, ни единым проходом не связанный с комнатами, можно было только со двора, и таким же образом удавалось из него выйти, так что ни малейшей возможности проникнуть в жилые помещения не существовало. Когда туда случайно залетала птица, она сгорала, если хотела выбраться на волю, потому что кроме дверей во двор в этом лабиринте имелись только дверцы от расположенных в каждой комнате печей, через которые слуги топили их и чистили.
Слуги, работавшие здесь, были прекрасно вышколены, они могли определить вес огня, всегда целовали хлеб, если он падал на землю, и неукоснительно придерживались двух правил: не поднимать ни одну вещь на высокий ветер и ни единым звуком не нарушать тишину и покой в доме. Работать немо и тихо, как колокол под водой. Так они и трудились, всю свою жизнь поддерживая в печах дворца огонь, как темноту в карманах, ни разу не побывав в залах, которые они обогревают, не увидев печей, которые они топят, и людей, о чьем удобстве они заботятся. Коридоры были темными и глухими, освещались они только отблесками огня, а сияющие светом комнаты были наполнены смехом и звоном посуды и бокалов. Правда, иногда, поздно вечером, можно было услышать, как в роскошных покоях кто-то скулит в постели с четырьмя колокольчиками по четырем углам покрывала.
Хотя наказание за несоблюдение тишины было суровым – потеря куска хлеба и изгнание, – один из слуг все-таки решился шепнуть несколько слов сквозь огонь и стену. Этого оказалось достаточно для того, чтобы погубить его жизнь и оставить в истории его имя.
Слугу, который нарушил закон молчания, звали Павле Грубач. Говорили, что он не мог видеть то, что находится справа от него. Стоило ему посмотреть направо, как зрение, обычно прекрасное, начинало отказывать. Влево он, напротив, мог смотреть без помех и видел далеко, а в этом направлении, как известно, можно разглядеть собственную смерть, если привыкнуть к темноте, которая даже днем разрастается у каждого человека между глазами, отделяя левый взгляд от правого. Однако, когда он бросал взгляд назад, все было наоборот. Через левое плечо он не видел за своей спиной ничего, а через правое видел все до недосягаемых далей, до туманной старины, и Грубач утверждал, что его воспоминания стали старше его самого, что они постоянно погружаются все глубже в прошлое и он не имеет над ними власти и не может остановить их. Иногда утром он, как из старого колодца, извлекал изо рта мелкую медную монетку, отчеканенную в Царьграде в 1105 году, и выбрасывал ее, потому что такие деньги уже давно не имели хождения.
Чтобы прокормиться и иметь возможность по воскресеньям налить вина в выеденную до корки горбушку хлеба, он торговал огнем и ношеными шапками. Зимой, на заре, покончив со своими обязанностями во дворце, он с решетом, полным тлеющих углей, шел от дома к дому и, захватывая порцию лопаточкой, как каштаны, выкрикивал: «Лопатка огня за один грош!»
Когда становилось теплее, Грубач появлялся на улицах города вместе со своей женой. Она шла впереди, неся на тарелке ежа, иголки которого украшали наколотые на них сливы или ягоды клубники. За ней следовал Грубач с возвышавшимся над его головой десятком островерхих шапок, надетых одна на другую. Он предлагал прохожим покупать их, объясняя, что ношеная шапка имеет преимущества перед новой. «Шапка – это улей для человеческих мыслей, – уверял он, нахваливая свой товар. – Тот, кто наденет чужую шапку, узнает мысли ее бывшего владельца, потому что мысли по-прежнему роятся в ней, просто их мед теперь собирает кто-то другой. Кроме того, у шапок есть еще одно достоинство. Каждая голова, как известно, имеет семь отверстий, через каждое из них проникает по одному из семи смертных грехов и выходит по одному из семи дней недели, и так человека покидает жизнь на пути к семи планетам. Шапка защищает и греет эти семь отверстий! Иногда бывает, что такая шапка, как курица яйцо, несет в волосы владельца маленький красный камень…»
Так говорил Павле Грубач, неся на голове свой товар. А вот что он говорил в других обстоятельствах, после чего его имя получило известность и осталось в памяти по делам совсем нехорошим, сказать гораздо труднее. Наверняка можно утверждать лишь то, что однажды вечером он услышал за стеной комнаты, печь которой он как раз топил, чей-то плач. Надеясь утешить плачущего, Павле сказал ему несколько слов. Одни говорят, он рассказал, что видел во сне прошлой ночью. Другие считают, что еще какую-нибудь чушь. Неизвестный на мгновение словно онемел, как бы раздумывая, не сообщить ли хозяину дворца о дерзости слуги, чтобы того наказали, а может быть, он просто удивился, услышав голос из вечно немых коридоров, в которых, казалось, никогда никого нет. Но потом снова заплакал. Голос из коридора продолжал что-то говорить, голос из комнаты плакал все тише и тише, чтобы все-таки было слышно, что рассказывают, и так продолжалось изо дня в день. Но слуге будто не давала покоя собачья чесотка, и он решил пойти еще дальше. От далекой, заброшенной комнаты к другой, побольше, с большой печкой. Оттуда слышался не плач, а смех и песни.
Когда человек поет, он не может думать, только чувствовать, сказал самому себе Грубач и дерзнул и здесь рассказать свою историю. Некоторые голоса на мгновение затихли, вероятно чтобы прислушаться, но другие обратили все в смех и шутку, тут же забыв о незнакомом голосе из стены и о том, что он им сообщил. А Грубач двигался дальше и дальше по лабиринту коридора для слуг, от комнаты к комнате, от печки к печке, пока однажды вечером не оказался перед топкой, по другую сторону которой, в зале, высилась огромная королева печей и царила полная тишина, словно там никого нет. И здесь он тоже через огонь и стену рассказал свою историю, надеясь, что его и теперь не поймают. Но ошибся. Он был тут же обнаружен, ему выдали ребро от жареного вола, а его жене яблоко, и изгнали их из города, накинув ему на плечи лошадиную попону, на которой было написано:
ТАК АДАМ И ЕВА БЫЛИ ИЗГНАНЫ ИЗ РАЯ
Пока я пишу это, мне кажется, что и я, как некогда Грубач, сижу в мрачном и глухом коридоре, слышу голоса, смех и ссоры из освещенных и невидимых мне залов, которые я различаю только по размерам топок, которые их обогревают. Я медленно блуждаю по сплетению коридоров от печки к печке, развожу огонь и шепчу из темноты свою историю кому-то, кого не знаю и никогда не увижу. Я не знаю, какие лица у тех, к кому я обращаюсь сквозь огонь и стену, не знаю ни их пола, ни возраста, ни намерений, ни причин, по которым они плачут, ссорятся или веселятся. Но я твердо знаю, что если они меня обнаружат, они дадут мне ребро от жареного вола, моей жене яблоко и изгонят из города, накинув мне на плечи лошадиную попону, на которой будет написано: «Так Адам и Ева были изгнаны из рая».
На рассвете Филипп закончил чтение. Ферета крепко спала. Заснул и он. Проснувшись, они с трудом вспомнили, где находятся и что с ними произошло. Позавтракали, поехали в аэропорт и улетели в Швейцарию. С собой они взяли только ночную рубашку, пижаму и зубные щетки. В Швейцарии у него был знакомый галерист.
«Я – Филипп Рубор, а это моя жена Ферета Су. Мы забронировали номер по телефону. И хотя мы художники, у вас в отеле работать не собираемся», – улыбнулся Филипп человеку за стойкой администратора одного женевского отеля.
В отеле они оставались совсем недолго, через три дня переселившись в прекрасную, правда небольшую, швейцарскую квартиру, которую для них подыскал один знакомый, соотечественник. В квартире был даже балкон с пышными белыми и красными цветами в ящиках вдоль перил, такие же цветы росли и на окнах. А еще там были два ветра. Ферета предпочитала думать, что теплый ветер дует из Африки, а холодный – с Альп.
Надо заметить, что Ферета и Филипп по-разному приняли Женеву. Точнее, Ферета вообще ее не приняла. В их скромной женевской квартире одну-единственную большую комнату (все остальные были совсем маленькими) Филипп сразу же после переезда превратил в мастерскую с двумя мольбертами. Они стояли каждый в своем углу, как скелеты огромных птиц. В квартире они нашли оставшийся от предыдущего жильца, а может и от хозяина, большой горшок с прелестным комнатным деревцем и две книги. Фе-рета все чаще делала кисти для акварели из своих волос, но все реже рисовала и писала; он же, как обычно, целые дни проводил за подрамником.
В одну из своих первых недель в Женеве, более или менее устроившись, они пригласили на обед того самого швейцарского галериста и приятеля-соотечественника, у которого в Женеве был дом, а в Италии, у подножия Альп, замок, где они не раз гостили. Галерист носил прозрачный сетчатый галстук и черную козлиную бородку, как две капли воды похожую на купированный хвост его пса, которого он привел с собой. Псу поставили под стол плошку с едой и миску с водой, но Ферета все время боялась, как бы зверь под скатертью не укусил ее за ногу, защищая свой обед.
– Я слышал, мадам тоже художник? – спросил галерист с улыбкой, которая никак не хотела появляться на его губах. Словно он и его губы не были союзниками.
Ферета изобразила на лице точно такую же улыбку, вместо ответа достала из сумочки губную помаду и в мгновение ока, прямо на салфетке рядом с супом, который они в этот момент ели, изобразила пейзаж, который назвала «Полдень в говяжьем бульоне». Сложила салфетку и вручила ее галеристу.
– You paint using the make up? How long will it last? – поинтересовался человек с собакой.
– Never mind, – сказала она едко и добавила: – It is for you.
И тут же поняла, что мужу дело портит, а себе не помогает. Она замолчала, решив до конца обеда не говорить больше ни слова. И, наклонившись, заставила себя погладить собаку под столом, возможно, определив этим развитие многих последующих событий.
Как-то вечером, после Рождества, сидя перед только что начатой картиной, Филипп спросил Фе-рету, почему она не купит аквариум с рыбками, такой же как дома.
– Но я не дома, – возразила она, – и если останусь здесь навсегда, это будет равносильно смерти, ведь я здесь чужая. Имей в виду, тебя это тоже касается! Борхес знал это, потому-то и приехал сюда умирать.
– Борхеса здесь нужно было переводить, а наши картины переводить не надо. Наши картины – это prêt-à-porter.
А когда он позже спросил ее, почему она теперь так мало работает, Ферета ответила ему словами, которые стали решающими для дальнейшего течения их жизни:
– Прошу тебя, не задавай мне никаких вопросов. Особенно о работе. Когда мы с тобой познакомились, ты был для меня, да и не только для меня, настоящим богом живописи. Представь, что начинаешь чувствовать, когда божество просит у тебя совета. Ты не умеешь думать ни о чем, кроме живописи. А с меня довольно. У меня нет уверенности, что я рождена для искусства. Ты живешь для того, чтобы писать картины, я же пишу их, чтобы жить. Твоя жизнь это не вполне жизнь, твоя жизнь – это живопись. Тебе восемьдесят лет, ты болен, и мы навсегда упустили шанс красиво прожить свой век. А ведь могли бы, и я в свое время тебе об этом говорила, но ты меня не понимал. Теперь уже поздно. Кроме того, должна признаться, что я не могу работать в одной комнате с тобой. Я слышу каждую твою мысль, я не глядя знаю, какую краску ты собираешься нанести на холст. Более того, я вижу, как ты выискиваешь эти самые краски у природы и копишь в своей памяти. А я? Длина наших волн, или их частота, в этой комнате не совпадают, они создают друг для друга помехи. Я чувствую себя любительским радиоприемником, который пытается настроиться на частоту CNN. Короче говоря, я хочу жить, а не играть в искусство.
– Это просто означает, что я тебе уже не нужен. Ни я, ни мои картины.
– Прошу тебя, о живописи больше ни слова. Она-то нас сюда и завела. Похоже, что люди искусства в начале и конце жизненного пути сталкиваются с одними и теми же проблемами. Восход славы и ее закат очень похожи. Поэтому мы с тобой находимся в чертовски одинаковом положении. Разница только в деньгах, которые продолжают течь к тебе по какой-то инерции.
– Может быть, она заслуженная, эта инерция? Если хочешь, давай пригласим твою дочь Гею пожить с нами.
– Гея ко всему этому не имеет никакого отношения. Она приедет к нам, но потом сразу же вернется домой, к отцу, ее место там. Но ты не бойся, я тебя не брошу. Мы действительно оказались на распутье, перед нами лежат две дороги. И я уже решила, какую выбрать. Пусть это отравит нашу жизнь, но я тебя не покину.
Так Ферета Су осталась в Женеве с Филиппом Рубором. Чтобы искать свою завтрашнюю дорогу.
Иногда от нечего делать, для смеха, с отчаяния или в шутку Ферета и Филипп начинали игру, которую называли «пустой язык». Например, он вдруг ни с того ни с сего выпаливал:
– Ну ты и сама понимаешь, вот тут я хотел сказать…
А она:
– Ну да, само собой…
На что он, если в голову не приходило ничего лучше, отвечал:
– Вот тебе и раз… Ты смотри!
Тогда она добавляла, чтобы продолжить игру:
– Ну вообще!
– Жуть, скажи!
– И точка! Да о чем тут говорить. Прямо помираешь со смеху!
– А вот потом, хотя, конечно, может быть, и правда!
Так вот, Ферете иногда казалось, что большинство картин, которые появлялись на свет в окружающем их мире, представляют собой нечто похожее на такой вот «пустой язык», на полый стручок без бобов. А вот если к этим полотнам добавить бобы, иными словами, то, чего им не хватает, вроде дуновения ветра, или же вдохнуть в них немного запаха, эти дивные мертвые бабочки могли бы вдруг ожить и взлететь…
Ферете откуда-то было известно, что именно нужно добавить, чтобы этого добиться. Чтобы взлететь.
Путешествуя как-то по интернету в поисках новинок актуального искусства, Ферета вдруг заметила, что смеется. Обычно она пускалась в такое плавание по Сети для развлечения, а иногда из любопытства. Но сейчас она вдруг почувствовала нечто иное. Перед ней неожиданно открылась невероятная возможность. Самые разные полотна самых разных художников можно было легко наполнить новым содержанием (она поняла это благодаря игре в «пустой язык»). Два-три профессиональных штриха или мазка – и пейзажи, портреты, марины часто неизвестных ей живописцев могли буквально преобразиться. Стать бобами в стручке. Получить возможность взлететь. Она видела, знала, как этого добиться, даже могла представить такие слегка измененные, улучшенные, наконец-то по-настоящему прекрасные полотна собранными в галерее современной живописи. Поэтому она и засмеялась.
Такие «подправленные», как она их называла, картины все больше занимали ее воображение. Наконец она увеличила одну из них – это был вид на залив Балтийского моря работы какого-то бельгийца – и воспроизвела сначала в виде открытки десять на восемь сантиметров. Открытка стала для нее чем-то вроде эскиза. Потом картину в ее натуральную величину, метр на восемьдесят сантиметров, она с помощью проектора перенесла на холст такого же размера и поместила на свой мольберт. После этого к основе, которой служил оригинал, она добавила свои исправления, если это можно так назвать. Когда Филипп спросил ее, чем она занимается, она ответила, что пока не знает, и переселила свой мольберт в маленькую комнату возле лестницы. «Я же тебя ни о чем не спрашиваю, когда ты работаешь», – бросила она мужу.
На ее версии бельгийского полотна море располагалось не горизонтально, а вертикально, небо находилось с левой стороны. Кое-что она и вовсе выбросила. И осталась очень довольна результатом. Картины в ее руках становились лучше оригиналов. Она настолько хорошо чувствовала этот прием, так натренировала глаз, что стоило ей увидеть на экране компьютера очередное произведение, как она сразу понимала, чего ему не хватает и как его можно «подправить». И самозабвенно исправляла и исправляла чужие работы. Но в одну из ночей случилось нечто непредвиденное. Она наткнулась на картину художницы из Гватемалы, к которой не смогла ничего добавить, в которой не нужно было ничего исправлять. С точки зрения Фереты, она была безупречной, правда, таких произведений в современном искусстве было мало. Но и тут Ферета прибегла к одному приему. По примеру русских художниц эпохи Татлина и Кандинского она нанесла на «исходник» гватемальской художницы несколько слов. Слова эти были в равной степени непонятны и для гватемальцев, и для швейцарцев, но они стали частью картины, сделав более насыщенным цвет ее звучания:
Если утром сорву яблоко и пущу его вниз по реке,
Вечером ты сможешь съесть его на берегу моря
После этого случая Ферета расхрабрилась и взялась за «исправление» одной из работ Филиппа. И не какой-нибудь, а той самой, которую она когда-то купила и благодаря которой влюбилась в своего тогда еще будущего мужа. Она срезала несколько прядей своих волос и приклеила их к собственной версии написанной чаем картины Филиппа, а потом на щеку обнаженной добавила мушку. Теперь сходство между женщиной на холсте и ею было полным. И это принесло ей удовлетворение. Она словно перевела дыхание. И написала на полотне несколько строчек, назвав их «Ты»:
Ничего подобного не увидеть ни в одном из моих снов.
Ничего подобного не услышать ни в одном из моих воспоминаний,
Ничего подобного не выучить ни в одной из моих школ.
Довольно многие работы современных мастеров нуждались в том, чтобы она внесла в них свою лепту. Трудясь так неделю за неделей, она заработала семь месяцев стажа и произвела на свет около сорока «подправленных» картин.
Когда она показала свои работы галеристу Филиппа, тому самому, с псом, он попросил прислать их изображения по электронной почте и встретиться у него дома наедине, чтобы все как следует обдумать.
Ферета, разумеется, понимала, что обдумывать тут нечего, что и картины, и сама идея галеристу понравились, но понимала также и то, чего он от нее потребует. Ничего не сказав мужу, она в назначенный вечер отправилась на встречу.
Его дом стоял особняком, окруженный огромной полусферой тишины. На великолепно подстриженном газоне. Возле дома можно было услышать две воды – шум фонтана перед фасадом и плеск бассейна на внутреннем дворе. Совсем рядом росла сосновая роща, низкие ветви которой касались лица и рук, если вы шли через нее. Ветер был слышен только тогда, когда налетал на деревья. В будуаре стояла кровать с балдахином, а в одной из комнат – собачья будка уже знакомого ей пса. На стене она заметила свой рисунок, который когда-то сделала губной помадой в ресторане, он был вставлен в раму, подобранную с большим вкусом.
Галерист поцеловал ее в щеку, глаза его сияли. Он казался очень взволнованным. Наконец он произнес:
– Знаешь, я не могу. Уже давно. Но это никак не связано с тобой. Ты для меня остаешься самой прекрасной женщиной на свете с того самого дня, когда ты изобразила бульон своей помадой. Выпьем шампанского, и я задам тебе один вопрос.
Принесли розовое шампанское и розовую рецину из Дельф. Потом подали тортеллини с тартюфами и расплавленным камамбером. Это была закуска, прелюдия к почкам серны и ноге оленя в сосновых иголках.
Тогда Ферета спросила:
– Что за вопрос вы хотели задать?
– Вы бы не согласились за меня выйти? Выйти замуж за своего галериста, пусть даже такого, какой я есть?
– То есть вы сватаетесь ко мне при живом муже, будучи при этом его галеристом?
– Да. Разведитесь с ним и переезжайте ко мне.
– А вам не кажется, что это то же самое, что пересесть с коня на осла?
– Согласен, тем не менее я решился сделать вам это предложение.
– Спасибо, но нет.
– Хорошо. Я так и думал.
Потом, когда они пили чай под названием «турецкий мед», Ферета спросила:
– А выставка в Базеле?
– Подготовка идет полным ходом, взгляните на каталог. Надеюсь, вам понравится.
На пестрой обложке стояли имя Фереты и название выставки:
DÉJÀ VU
Разумеется, далеко не все художники согласились выставить свои работы в виде репродукций величиной с открытку рядом с «преображенными версиями» Фереты. Тем не менее выставка состоялась и произвела впечатление крайне необычное.
Дома в Провансе, изображенные французским художником в 2001 году, ничем не отличались от копии Фереты. Но стоило взглянуть на картину слева, и она неожиданно, как по волшебству (механизм которого был хорошо известен и Ферете, и всякому, кто работал в технике trompe l’oeil), превращалась в зимний пейзаж с занесенными снегом крышами, который походил на вид побережья Северного моря.
Полотно одного итальянца эпохи постмодернизма Ферета расположила по диагонали, и из каменистого берега получились хмурые облака, а зеленоватое небо стало походить на луг.
К женскому портрету, написанному на шелке каким-то русским гиперреалистом, Ферета добавила текущие из глаз слезы и надпись: «Слезы жгут не оттого, что они соленые, а оттого, что наполнены воспоминаниями». Художник из Испании, представляющий весьма немногочисленное направление нелинейной живописи, изобразил какого-то писателя с трубкой и галстуком-бабочкой. Ферета позаимствовала у этой картины только трубку и бабочку и поместила их на идеально белой стене внутри роскошной рамы. На стене она написала несколько слов:
Черешня белая над ним плодов полна,
Но старый человек увидит над собой
Лишь ветки, скованные коркой льда.
Художник из Польши, причислявший себя к последователям так называемого ergodic-искусства (в литературоведении, из которого этот термин позаимствовали, он описывал тексты эпохи пост-постмодернизма), был представлен поясным портретом девочки с косами, в которые были вплетены настоящие разноцветные ленты. Ферета приклеила копию картины к стеклу деревянной двери. Теперь казалось, что девочка вот-вот шагнет к зрителю через эту дверь, даже дверная ручка находилась в таком положении, словно на нее уже нажали…
Хозяин галереи остался доволен спорами, которые выставка вызвала среди критиков. Иногда они даже забывали, чье именно произведение и какой его фрагмент оценивают, периодически утверждая, что «оригиналы» лучше «копий». В любом случае успех этого предприятия был бесспорным, а картины иногда покупали парами («прототип» и «новую версию»), что создавало крайне необычные коллизии. Коллективное авторство неожиданно приобрело совершенно новый смысл, создав на рынке неразбериху с ценами, спросом и предложением.
Во всем этом деле, которое оказалось более сложным, чем представлялось на первый взгляд, открылась еще одна, дополнительная, трудность. В отличие от мужа и других художников, Ферета с трудом расставалась со своими работами, хотя в данном случае они принадлежали ей лишь наполовину. Она воспринимала их как своих детей, но не хотела, как в случае со своим настоящим ребенком, отпустить от себя в мир. Выдумывала массу причин, только бы не продавать, только бы они остались с ней. Гею ей пришлось уступить первому мужу, но она не считала, что обязана уступать картины.
Галерист даже сердился на Ферету, недовольны были и «соавторы», которым в этой истории принадлежала часть прав, ведь в случае продажи «преображенной» картины им полагался определенный процент.
В те дни, когда Филипп очутился на пороге серьезной старости, а Ферета была на вершине успеха и в последний раз красива, с ними случилось нечто необычное. Что-то вроде возвращения молодости и первой любви, но с внушающим тревогу финалом. Возможно, Ферета вычитала все это из какой-нибудь книги и вообразила, что то же самое происходит с ней и в жизни, или же это случилось в действительности, а она вообразила, что где-то прочитала, не так уж и важно.
Однажды ночью, лежа рядом с мужем, который уже заснул, Ферета почувствовала что-то очень и очень странное. Боль. Похожую на ту, какая бывает при дефлорации.
«Неужели можно лишиться невинности дважды?» – невольно подумала Ферета, и тут ее осенило. Это не было даже догадкой. Нет. Вся утроба Фереты знала или, скорее, чувствовала, что происходит: «Моя дочь Гея этой ночью потеряла девственность. Вышла замуж или так?»
Как-то утром она шепнула мужу: «Кажется, я беременна».
Он был смущен, но ничего не сказал. Коснулся ее своими мужскими руками, которые не умели говорить на женском языке, и поцеловал.
Три месяца спустя Ферета купила платье для беременных и стала его носить. Высчитала день девять месяцев спустя, когда должна родить. Она была уверена, что это мальчик, поэтому они приготовили для будущего сына имя – Михайло, а также все необходимое: кроватку, пеленки, голубые пинетки с заячьими ушками… Но роды не состоялись. В глубине души Ферета знала и об этом. Ее живот не рос. Она не носила перед собой свое будущее дитя, как другие беременные, как она сама когда-то носила свою дочь Гею. И когда она призналась Филиппу в ложной беременности, у нее вдруг начались схватки. Казалось, она рожает. И тут ее утроба опять первой почувствовала, в чем дело. Где-то в мире рожала дочь Фереты – Гея, ее беременность не была ложной, и Ферета чувствовала ее как свою все последние девять месяцев. Так в мыслях и снах Фереты родился сын ее дочери. Его она представила себе сразу. У него были красивые синие глаза и только одна ямочка на щеке. Она назвала его Михайло.
– Говорит Нил Олсон! – пророкотало в мобильном телефоне Фереты Су. – Как ты?
– Сегодня гораздо лучше, чем завтра, – ответила художница любимой фразой Филиппа.
– Поэтому-то я и звоню. Ты похожа на человека, который не понимает, что с ним случилось.
– Старость Филиппа, вот что со мной случилось. А со старостью каждый чувствует себя так, словно не понимает, что с ним случилось. Сам увидишь…
Звонил земляк Филиппа, тот самый, у которого была вилла в Женеве и замок на озере Maggiore в Италии, принадлежавший его жене. Он был высоким, сутулым, его крупная, «лошадиная» голова очень нравилась женщинам и художникам. Он великолепно говорил на бесчисленном множестве языков, и кое-кто из друзей утверждал, что ему достаточно дважды посмотреть фильм, чтобы выучить язык, на котором он снят. Слова чужих языков липли к нему как зараза. Во всяком случае, Нил Олсон с легкостью перемещался по всему миру, и для него не составляло проблемы слетать когда вздумается в Африку или в Америку. Огромный, нетерпеливый, как породистый жеребец, он укрощал свою природу с легкостью опытного наездника.
– Я заскочу за тобой в субботу, поедем ко мне в замок, на ужин. Если хочешь, оставайся переночевать. Моя жена тоже там будет. Надо кое-что тебе показать.
Ферета не была готова к такому повороту событий, тем более что состояние здоровья Филиппа оставляло желать лучшего, но Нил Олсон отказов не принимал.
– Я давно собирался поговорить с тобой. И лучше без мужа. Многое из того, что с тобой происходит, происходит только потому, что ты не хочешь ни с кем поделиться. Сейчас ты все нам расскажешь. Да и у меня для тебя кое-что есть.
Так что «шевроле» Нила Олсона перевез их через итальянскую границу, и они втроем уселись ужинать на террасе, где стояли кованые стол и стулья, тяжелые, как пушечные ядра. Они пили местное белое вино и ели рыбу из озера, которую приготовила Аурелия, их глаза и души отдыхали в зеленой воде озера, когда Ферета вдруг сказал, что живется ей очень тяжело.
– Скверно я себя чувствую, впервые в жизни.
– Понимаю, – сказал Нил Олсон. – Но позволь кое-что у тебя спросить. И не удивляйся. Это всего лишь необходимость, сама в этом убедишься. Первый вопрос: скажи, Ферета, как ты думаешь, ты красивая женщина?
– Что за вопрос! Каждый, у кого есть глаза, знает, была я красавицей или нет.
– Ты замужем за богатым и знаменитым художником?
– Да.
– Ты талантлива?
– Так говорят те, кто видел мои работы.
– Хорошо. И последнее. Ты была любима?
– Да. Не уверена, правда, что такой вопрос можно задавать, находясь в здравом уме. Мы с Филиппом никогда этого ни от кого не скрывали, ни он, ни я, это было ясно каждому, кто нас видел.
– Так как же тебе не завидовать? – подвел итог Нил Олсон. – Я удивляюсь, что вы сбежали сюда так поздно. Да, на вашу долю выпало немало зла. Справиться с этим было нелегко. Прежде всего тебе. Ведь тебе мстили за все, за что не могли отомстить Филиппу… Должно быть, вы сделали кому-то очень много хорошего, такого, что нельзя забыть, и он вам теперь мстит, потому что самая страшная месть всегда адресована тому, кто был к тебе добрее всех. Но это, в сущности, неважно. Твое нынешнее положение не так уж и плохо. Просто ты этого не понимаешь. Прежде всего, там, у нас, как сказал один музыкант, некому оценить то, что ты делаешь. Ну а здесь такие люди есть. Я, как ты знаешь, посетил выставку в Базеле, она была великолепна. «Déjà vu». А там, у нас, самые лучшие художники никому не нужны.
– Но почему?
– Там не умеют делать на вас деньги. А кроме того, люди там согласны от всего отказаться, лишь бы ничего не имели другие. Здесь же талант легко превращается в деньги. Так что ваше положение совсем не так безнадежно, как тебе кажется.
– А я думаю, наши дела идут хуже некуда. Нас там все еще ненавидят. И мы даже не знаем за что. Когда мы вместе, на нас нападает целый рой недоброжелателей, тысячи мелких демонов отравляют нам жизнь. Как это объяснить?
– Ответ прост, и за ним не надо далеко ходить. С этими словами Нил Олсон потянулся за какой-то книгой и прочитал из нее несколько строчек, обратив внимание на то, что автор книги – женщина.
Я поняла, что еще не наступило то время, которое, впрочем, может и вообще не наступить, когда патриархальная среда примет меня как отдельную, ценную саму по себе личность, вне «юрисдикции» моего всемогущего мужа. Хотя и знаменитого мужа среда не потерпит. Однако самая неудобоваримая категория для общества – известная жена знаменитого мужа. Это, знаете ли, действительно слишком! Это нарушение всех конвенций, отклонение от протоптанных троп, разрушение вековых стереотипов и оборонительных укреплений обывательской крепости. С ума можно сойти!
– Подумай немного над тем, что я прочитал. Патриархальное общество, от которого вы бежали (надо признать, что и здесь есть люди, которые недалеко ушли от него), считает, что муж не имеет права поддерживать свою жену, а Филипп и как художник, и как муж всегда поддерживал тебя. Вот если бы он тебя бил, никто бы ему и слова не сказал, но вы оба попрали родовые устои. И все, что происходит вокруг вас, вызвано не завистью или злорадством, нет, и это даже не заговор. Невозможно организовать такой заговор, в котором участвовало бы столько людей. Суть происходящего кроется гораздо глубже, корни древнего как мир патриархального мировоззрения пронизывают все, что нас окружает. Такова цена успеха, и ее придется заплатить.
– И что мне теперь делать?
– А вот это второе важное дело из тех трех, ради которых я тебя сюда и пригласил. Об этом несколько слов скажет тебе моя жена.
Тут в разговор вступила Аурелия:
– В Священном Писании сказано: если пожелаешь кому-то зла, злом тебе и воздастся, а если пожелаешь добра, воздастся добром. Это закон вселенной. А вселенная – это зеркало, зеркало для каждого из нас, она отражает нас и возвращает нам все наши импульсы, мысли, намерения, действия. Ты синхронизируешься с окружающим миром, обмениваешься с ним энергией. Поэтому будь осторожна в желаниях. И четко их формулируй, проси лишь один раз, этого достаточно, и ты получишь что хочешь. Может быть, ты уже что-то пожелала, не имеет значения. Желание сбудется. Независимо от того, каковы будут последствия для тебя и других. Здесь действует тот же принцип, что в сказке про джинна из лампы: Твое желанье – для вселенной приказанье.
Итак, выбери, попроси, поверь и прими желаемое, как говорит книга, дающая советы такого рода…
– Я хочу опять увидеть своего ребенка, Гею, – задумчиво проговорила Ферета.
– Желание вовсе не обязательно произносить вслух, – заметила Аурелия, – а ситуация, которая сложилась вокруг тебя, называется бойкотом; не такая уж это редкая вещь, как ты думаешь. Кроме того, все происходящее с вами подпадает под юридическое определение.
– Какое? – спросила Ферета удивленно.
– Травля подобного рода называется мобингом и преследуется по закону, если ты сумеешь доказать, кто и каким образом нарушает твой покой…
– А теперь перейдем к третьему, может быть самому важному, пункту нашего разговора, – прервал их Нил Олсон, доставая из комода XVII века, в котором он держал почту, небольшую книжечку – путеводитель по «Ночи музеев», которая должна была состояться в мае у них родине. Олсон раскрыл его на странице, отмеченной кожаной закладкой, и протянул Ферете. В путеводителе сообщалось, что наряду с музеями, расположенными в квадрате А, открыть свои двери перед посетителями готова Галерея художника Филиппа Рубора и скульптора Фереты Су.
Ниже указывался адрес квартиры, где некогда жили Ферета и Филипп, квартиры, ограбленной подчистую в ту давнюю «Ночь музеев», остаток которой супруги перед отъездом в Женеву провели в отеле.
– Думаю, не надо спрашивать, захочешь ли ты взглянуть на такое чудо, как ваша с Филиппом галерея, включенная в программу «Ночи музеев», – улыбнулся Нил Олсон.
– Такое путешествие, к сожалению, не для Филиппа. В его состоянии он не перенесет столько впечатлений, – заметила Ферета.
– Лети одна, – сказала Аурелия, – мы взяли тебе билет на самолет туда и обратно. Ты должна это увидеть. – Синьора Аурелия достала из ящичка комода конверт и протянула его Ферете.
Как и предполагала Ферета, Филипп к ней присоединиться не смог. Когда она сообщила ему, что собирается ехать, он напомнил ей о своей ноге, которая почти отказалась ему служить. Так что сопровождать ее он не сможет.
«Тогда утром, перед отъездом, ты меня трахнешь – мне будет легче расстаться с тобой, если часть тебя останется во мне».
Так они и сделали.
Ферета прикинула, в котором часу приземлится ее самолет. Она не собиралась заходить к Гее. Но если бы и собралась, не смогла бы осуществить задуманное, поскольку не знала, где в последнее время жили Гея и ее отец. В конце концов, после «Ночи музеев» она найдет способ повидаться с дочерью. По телефону она забронировала номер в отеле и укрылась в каком-то полупустом кафетерии. Заказала мокко с молоком и пирожное «ишлер», сняла искусственную родинку-мушку, чтобы кто-нибудь ее случайно не узнал, что, впрочем, казалось маловероятным, надвинула на глаза шляпу и надела темные очки. Потом взяла газеты, отгородилась ими от посетителей и решила еще раз как следует все обдумать.
Но не тут-то было. Стоило ей раскрыть самую толстую газету, как она увидела великолепную цветную фотографию одной из картин своего мужа. Не было никакого сомнения в том, что это картина, написанная Филиппом в 1998 году. На этом сюрпризы не кончились. Далее следовал еще больший. Рядом с репродукцией была помещена статья неизвестного ей критика. Внизу стояла подпись: Александр Муха. Муха писал о Филиппе Руборе. И о Ферете. Заголовок звучал довольно претенциозно, типично по-журналистски:
ВЕНЧАНИЕ ПРОСТРАНСТВА СО СКУЛЬПТУРОЙ
К открытию галереи, торгующей работами художника Филиппа Рубора и скульптора Фереты Су
Взволнованная и изумленная, она пробежала глазами статью о Филиппе и перешла к тексту о себе. Он ее ошеломил. С первых же слов. Из того, что писал о ней автор, следовало, что она занимается вовсе не живописью, а живописной скульптурой. Везде – и в путеводителе по «Ночи музеев», и в этой статье – Фе-рета Су называлась не художницей, а скульптором. В статье говорилось буквально следующее:
Серия скульптур Фереты Су называется «Места повышенной опасности». Зритель с удивлением узнаёт, что список таких мест открывает дом, в котором мы живем, а также окружающие нас предметы. Особую опасность представляют отдельные помещения нашего жилища, а именно кухня и ванная с установленными там раковиной, умывальником и унитазом. Они связаны с так называемыми невралгическими точками, в которых пересекаются силы Земли и Воды; эти точки могут находиться где угодно, они словно «посеяны» неизвестным сеятелем, а мы должны искать и находить их, как и делает вместо нас и для нас скульптор.
Автор этих работ хорошо знает, что одежда не выражает время, в котором мы живем. Поэтому делает шаг в сторону. Вместо людей, которые в ее скульптурных композициях или распадаются на части (если находятся на переднем плане), или в своей одежде XXXXI веков сливаются с нагромождениями предметов, она костюмирует пространство.
Предметы, включенные в ее скульптурные композиции, порой вполне узнаваемы, как, например, дверцы сейфов, ванны или ступени эскалаторов, но присутствуют в них чаще всего фрагментарно, как в какой-то символистской игре с одной известной и множеством неизвестных величин, и говорят только об этом, нашем, и ни о каком другом времени. Без вариантов. Подобно костюмам Ренессанса или какой-нибудь другой эпохи здесь о времени свидетельствуют вещи, которые занимают огромное место в современной жизни, превращаясь в наш истинный костюм. Эта мешанина из технических достижений ХХ века, которая на излете столетия достигла состояния полного разложения и постепенно превращается в отбросы, так же как и само столетие, – вот наша визитная карточка, представляющая нас вечности. К сожалению, это не декорации настоящего момента, это нечто более близкое к нашей коже – это наш костюм. Оглянувшись назад, мы понимаем, что в покинувшем нас прошлом не могли появиться произведения, переполненные овеществленными иллюзиями и предметами зачастую неясного назначения, которые увидели свет только на рубеже XX и XXI веков.
Технократическая цивилизация, пожирающая самое себя, – вот каким бы мог быть эпиграф к творчеству нашего скульптора, мог бы, если бы не цвет, потому что работы Фереты Су полихромны. Ее краски, звонкие и храбрые, не подвластны законам стремительной утраты предназначения в отличие от предметов, скрытых под этими красками. Цвет – вот источник оптимизма скульптора в мире предметов без будущего. Итак, мы наблюдаем, как сталкиваются две руки – рука скульптора, дарующая нам цвет и свет, и рука ее современника, который неутомимо и озабоченно создает всю эту груду техники, предназначенную для нашего механического счастья и удовлетворения, получаемого простым нажатием кнопки.
В мире безрадостных предметов, в пространстве объектов, которые быстро теряют потребительскую ценность, живые и вечные краски радостно улыбаются человеку нашего времени и бездушным продуктам, произведенным его руками. И если суть этих предметов – преступление человека против природы, то краски на этих предметах – искупление. А Ферета Су кончиком своей наполненной цветом кисти отметила на этих раскрашенных скульптурах места повышенной опасности для нашей жизни, невралгические точки века, который вместе с нами, живущими в нем, страдает от тяжелой болезни.
Заканчивалась статья отдельно стоящей фразой:
Он делает из искусства правду, а она – из правды искусство.
Ферета сидела, задумчиво уставившись на стоящую перед ней чашку. Потом снова взглянула на подпись и окаменела от ужаса. Под именем автора статьи был напечатан анонс:
В завтрашнем номере нашей газеты читайте эксклюзивный материал – ранее не публиковавшуюся «Политическую автобиографию» только что скончавшегося выдающегося художника Филиппа Рубора (1929–2008).
Растерянная Ферета закрыла газету с сообщением о смерти ее мужа и набрала Филиппа. Филипп отозвался из Женевы, живой и здоровый. Облегченно вздохнув, но так и не поняв, что все это значит, она отправилась по их с Филиппом бывшему адресу.
Над дверью квартиры висела бронзовая табличка, извещавшая посетителей о том, что перед ними:
ГАЛЕРЕЯ
ХУДОЖНИКА ФИЛИППА РУБОРА
И СКУЛЬПТОРА ФЕРЕТЫ СУ
Ферета купила входной билет, понадеявшись, что никто ее не узнает. Ее и не узнали. Войдя в их с Филиппом бывшую квартиру, она изумилась.
Внутри все выглядело как прежде. На стенах висели его картины, но не те, что были отсюда украдены, а какие-то другие. И вся мебель стояла на своих местах. Аквариум с рыбками, большой белый диван в гостиной, те же самые письменные столы, собранные без единого гвоздя, – видимо, их удалось разыскать и вернуть. На бывшем столе Филиппа по-прежнему стоял девятнадцатидюймовый монитор, на втором столе, Феретином, ее ноутбук. На экранах обоих компьютеров чередовались изображения картин и скульптур.
Она пробралась через толпу посетителей, совсем молодых и довольно шумных. На ребятах болтались штаны, спущенные на бедрах так низко, что руки их с трудом дотягивались до карманов. А некоторые из девушек были босыми и держали туфли в руках. В углу комнаты возвышалась та же изразцовая печь, королева печей, сложенная в форме колокольни. Ферета бросила взгляд и на китайскую этажерку, украшенную резными птицами, возможно тоже ту самую, старую. Все как всегда. Разве что на этажерке стояло нечто, чего никогда не было в бывшей квартире Фереты и Филиппа. Деревянная лаковая шкатулка, в которую посетители опускали свои визитные карточки.
Однако еще большая неожиданность поджидала ее в спальне, где было расставлено несколько раскрашенных скульптур. Она узнала те, о которых писал в газете неизвестный ей Александр Муха, а одну из них она видела на фотографии рядом со статьей. Скульптуры ее потрясли. Она подумала: «Это перестает быть красивым и становится правдой».
Кроме того, на рояле она увидела разноцветную скульптуру, выполненную из нескольких видов камня. Высотой примерно в три пяди. На постаменте можно было прочитать название: «Танцовщица, исполняющая танец живота». А ниже указывалось имя автора: Ферета Су. Танцовщица была довольно полной, с чувственным, соблазнительным животом и драгоценным камнем в пупке, роскошной грудью и бедрами, которые вырисовывались под одеждой – очень короткой матроской с сине-белыми полосками. Она вся излучала радость, казалось, от собственной полноты. И радость от неподвижного танца. Одна нога танцовщицы была неожиданно прозрачной, что позволяло разглядеть мышцы и кости, застывшие в неподвижном движении. Две непролитые слезы застыли в глазах девушки. Другую ногу обтягивал черный сетчатый чулок, и Ферета сразу обратила внимание на ячейки сетки. Они имели форму букв. Без особых затруднений художница прочитала, что было написано на чулке:
Я ненавижу тебя за золотых рыбок и лунный свет, которые снятся тебе, я ненавижу тебя за пестрых птиц, которые летают в твоих снах.
Это и было самым удивительным из того, что произошло с любовным письмом Филиппа. Разумеется, для Фереты это ровным счетом ничего не значило. Для такой Фереты, без мушки, это и не могло ничего значить. Но очень много для нее значило то, что среди посетителей она увидела девушку, которая сразу же привлекла ее внимание. Ферета не без труда узнала в ней свою дочь Гею. Гея держала за руку мальчика, который все время что-то у нее спрашивал, повторяя слово «мама». В конце концов Гея обратилась к нему по имени: «Михайло, перестань наконец исчезать!»
У мальчика были красивые синие глаза. И ямочка только на одной щеке.
«Неужели это мой внук?» – изумилась Ферета.
В первый момент ей страстно захотелось дать о себе знать, подойти к ним. Обнять. Но она тут же испугалась, подумав, что не может повторить возвращение к дочери, которую оставила. И поспешила скрыться, чтобы не встретиться с Геей и Михайлом. Ферета выскользнула в комнату, примыкавшую к черному ходу со стеклянной лестницей. Хорошо что квартира была ей знакома. Но и там ее ждал сюрприз. Здесь не было никаких экспонатов. Какая-то женщина сидела за компьютером и что-то писала. Ферета не поверила своим глазам. Она увидела за компьютером себя, с мушкой на щеке, в то время как на ее собственном лице, лице гостьи, мушки не было. Только в этом и заключалась разница между ними. В мушке. На столе перед Феретой с мушкой стоял кобальтовый стакан с ручками и карандашами, среди которых Ферета без мушки узнала красный плотницкий карандаш. Волшебный красный карандаш отца Филиппа. Он был неотточен.
«Значит, таким было бы мое будущее, если бы я решилась оставить Филиппа. Если бы вернулась к своему поколению».
Ее одолевали самые разные мысли.
«Если то, что я вижу, правда, ожидают ли меня и две смерти? Может быть, все это означает, что у меня в каком-то другом будущем появится внук? Неужели два будущих могут пересечься в какой-нибудь точке? Ну-ка посмотрим, могут ли два будущих торговаться друг с другом.
– Что интересует мадам? – деловито спросила Ферета с мушкой. Ее она не узнала. Ничего удивительного, ведь в жизни они увидеться не могли. Разве что в зеркале. Впрочем, себя никто не узнает.
Ферете без мушки нужно было сориентироваться в доли секунды. Сначала она хотела объяснить, кто она такая, но тут же поняла: ей дело испорчу, а себе не помогу.
– Я хотела бы купить скульптуру, – неожиданно для себя проговорила она. – Вы, полагаю, можете мне в этом помочь.
– Это не принято делать таким образом, нужно дождаться аукциона, но сейчас «Ночь музеев», и, разумеется, я вам помогу, – ответила, вставая, Ферета с мушкой. – Вы уже выбрали, что именно хотели бы приобрести?
– Да, – молниеносно решила Ферета без мушки. Она знала, с какой скульптурой будет тяжелее всего расстаться другой (другой?) Ферете. Кроме того, она почувствовала ненависть к Ферете с мушкой из-за того, что у той была Гея, потерянная Феретой без мушки во второй раз. Не было у Фереты без мушки и внука Михайла. Поэтому она сказала: – «Танцовщицу, исполняющую танец живота» Фереты Су.
– Мою «Танцовщицу»?
– Да.
– Эту скульптуру вы купить не сможете. Мне очень жаль. Она уже продана.
– Но я видела ее здесь, в галерее, я даже прочитала, что написано на ее чулке, – возразила Ферета без мушки.
– Совершенно верно. Просто она еще не отправлена покупателю, но та дама, которая ее приобрела, уже выполнила все финансовые обязательства по отношению к нам. Выплатила полную стоимость.
Ферета без мушки прошипела:
– Вы еще пожалеете, что продали ее! – и спросила, может ли она воспользоваться стеклянной лестницей. Черным ходом.
– Это не принято, но, разумеется, прошу вас. Сюда, пожалуйста, – показала Ферета с мушкой.
– Дорогу я знаю, – ответила Ферета без мушки, спустилась в сад и оттуда через подворотню вышла на улицу.
Той же ночью она вернулся в Швейцарию.
Все герои и события, описанные в этом романе, вымышлены. Любое совпадение с реальными событиями случайно. Вымышлен даже писатель Александр Муха.