Джесси БёртонМуза

Посвящается Элис, Тизлу и Пипу

Отныне и впредь никакая отдельно взятая история не будет рассказана так, словно она единственная.

Джон Бергер


IКороли и капуста

Июнь 1967

1

Не каждому достается удел, которого он заслуживает. Нередко мгновения, круто меняющие жизнь человека, – к примеру, разговор с незнакомцем на корабле, – оказываются чистым везением. И все же едва ли вам напишут письмо или обратятся с исповедью, не будь на то достойного повода. Именно этому она меня и научила: чтобы тебе повезло, надо самому быть начеку. Удачу нужно встречать во всеоружии.

Когда настал мой день, стояла такая жара, что у меня под мышками на форменной блузке образовались влажные полумесяцы. «Мне все равно, какой размер», – сказала какая-то женщина, промокая лоб носовым платком. У меня ломило плечи, а кончики пальцев зудели. Я посмотрела на покупательницу в упор: пот окрасил ее блеклую челку в цвет мокрой мыши. Лондонская жара, никуда от нее не деться. Тогда я еще не знала, что эта женщина окажется последней покупательницей в моей жизни.

– Простите – что?

– Я говорю, – со вздохом повторила женщина, – мне любой размер.

Дело шло к закрытию магазина, а значит, нужно было тщательно пропылесосить ковер, избавив его от остатков сухой кожи – мы называли их «пяточным повидлом». Моя подруга Синт уверяла, что из этих обрезков получилась бы целая нога: чудище, способное отплясывать собственную джигу. Синт нравилось работать в обувном магазине «Дольчиз», и она помогла мне туда устроиться, но примерно за час до конца смены я начинала тосковать по прохладе моей комнаты, по дешевым записным книжкам, по карандашу, ожидавшему меня возле узкой кровати.

– Эй, выше нос, подруга, – шептала в таких случаях Синт. – Ты что, работаешь в похоронном бюро за углом?

Я ретировалась к шкафу с товаром, где частенько пряталась, выработав иммунитет к отравляющему запаху резиновых подошв. Казалось, я могла бы залезть внутрь и огласить пирамиду из обувных коробок безмолвным воплем.

– Стойте! Эй, стойте! – крикнула мне вслед покупательница.

Убедившись, что привлекла мое внимание, она низко наклонилась и стащила с себя поношенную туфлю на каблуке, чтобы показать ногу, на которой не было пальцев. Вообще ни одного. Гладкий обрубок, чурбан из плоти, невинно покоящийся на потертом ковре.

– Видите, – сказала женщина. Ее голос зазвучал тише, когда она сбросила вторую туфлю, демонстрируя, что и вторую ногу постигла такая же участь. – Я просто… натолкаю бумаги в носки туфель, так что несите любой размер, мне все равно.

Эта картина крепко засела у меня в памяти: англичанка, показавшая мне совершенно беспалые ноги. В то мгновение я, наверное, испытала отвращение. Говорят, молодежь не хочет иметь дела с уродством и еще не научилась маскировать свой шок, сталкиваясь с ним. В сущности, я была не так уж молода – мне исполнилось двадцать шесть. Не знаю, что я сделала в ту самую минуту, но помню, как рассказывала об этом происшествии Синт по дороге в нашу квартиру, которую мы вместе снимали в Клэпхем-Коммон[1], и помню восторженно-испуганные возгласы подруги при мысли об этих беспалых ногах.

– Страшила Макги[2] с обрубками! – вскрикивала Синт. – Дай только срок, Делли, она до тебя доберется! – А потом добавляла с оптимистичным прагматизмом: – Зато ей впору любые туфли, какие захочет.

Возможно, та англичанка была ведьмой, ставшей провозвестницей крутого поворота на моем жизненном пути. Хотя вряд ли – эта роль принадлежит другой женщине. Однако появление той покупательницы и впрямь стало зловещим завершением предыдущей главы моей жизни. Может, она увидела во мне родственную душу, такую же незащищенную, как и она сама? Что, если мы обе находились в таком пространстве, где нам только и оставалось, что заполнять пустоты бумагой? Не знаю. Есть, конечно, небольшая вероятность, что та женщина попросту хотела новую пару обуви. И все-таки я всегда думаю о ней как о сказочном персонаже, поскольку именно в тот день все изменилось.


За пять лет, что прошли с тех пор, как я приплыла в Англию из Порт-оф-Спейн, я разослала множество заявок на трудоустройство, но мне ни разу не ответили. Когда поезд из Саутгемптона с пыхтением прибывал на вокзал Ватерлоо, Синт приняла здания с печными трубами за фабрики, манившие обещанием рабочих мест. Но никто не спешил выполнять это обещание. Часто фантазируя о том, как уйду из «Дольчиз», я однажды попыталась устроиться в крупную газету – кем угодно, готова была разносить сотрудникам чай. У себя на родине, с моими образованием и самооценкой, мне бы и в голову не пришло кому-то прислуживать, но Синт сказала как отрезала: «С этой работой справилась бы и одноглазая, глухая и хромая лягушка, но тебя, Оделль, они все равно сочли непригодной».

Синт, с которой мы вместе учились, а потом приехали в Англию, оказалась в плену у двух вещей: туфель и жениха Сэмюэла – с ним она познакомилась в нашей местной церкви неподалеку от Клэпхем-Хай-стрит. (Встретить Сэма и вправду стало большой удачей, ведь церковь, как правило, была набита пожилыми тетушками, без умолку трещавшими о «старых добрых деньках».) Поскольку у Синт появился Сэм, ей, в отличие от меня, уже не приходилось бить копытом от нетерпения, из-за чего в наших отношениях появилась натянутость. Я то и дело заявляла, что устала ждать, что я не такая, как она, а Синт отвечала: «Ну конечно, я ведь просто овца, а ты очень умная!»

Я звонила по невероятному количеству объявлений, где говорилось, что опыт необязателен, и мне казалось, что мне отвечают приветливые люди, но стоило зайти в одну из этих контор, и – вот чудеса! – все места неизменно оказывались заняты. И все же – считайте это безрассудством или притязаниями на то, что принадлежит мне по праву, – я продолжала подавать заявки. Последняя должность (и лучшая из тех, что мне попадались) – машинистка в Скелтоновском институте искусств, здании с колоннами и портиками. Я даже побывала там однажды, когда у меня выдалась свободная суббота. Я провела целый день, бродя по комнатам, переходя от Гейнсборо к Шагалу мимо гравюр Уильяма Блейка. Когда я возвращалась домой в Клэпхем-Коммон, маленькая девочка в вагоне метро разглядывала меня, точно картину. Ее крошечные пальчики коснулись моего уха, потерли мочку, и она спросила мать: «А это оттирается?» Мать девочки и не подумала сделать ей замечание, а смотрела с таким видом, словно, черт подери, ждала ответа от моего уха.

Но разве я напрасно соперничала с парнями, с отличием заканчивая Вест-Индский университет по специальности «английская литература»? Разве я напрасно стерпела щипок от девочки в вагоне поезда? У меня на родине само британское консульство наградило меня первым призом студентов стран Содружества за стихотворение «Перуанский нарцисс». Ты уж извини, Синт, но я вовсе не собиралась всю свою жизнь натягивать туфли на ноги потных Золушек. Конечно, я плакала, и моя подушка все больше проседала от слез. Сила желания была настолько велика, что у меня внутри все цепенело. Я хотела посвятить себя более значительным вещам, но прошло уже пять лет, а я не сдвинулась с места. Между тем я сочиняла стихи, в которых мстила английской погоде, а маму уверяла, что Лондон – просто рай.


Когда мы с Синт вернулись домой, на коврике у двери я обнаружила письмо. Я сбросила туфли и встала в прихожей как вкопанная. На конверте значилось «Лондон, W1», что означало центр Вселенной. Я почувствовала холод викторианской плитки под ногами; пальцы ног сжимались и распрямлялись на коричневом и голубом. Я просунула палец под клапан конверта и подняла его, точно сломанный лист. На письме была шапка Скелтоновского института искусств.

– Ну, что там? – спросила Синт.

Я не ответила. Вонзив ноготь в цветочный Брайль рельефных обоев нашего съемного жилища, я в крайнем потрясении дочитала письмо до конца.


Скелтоновский институт

Скелтон-сквер

Лондон, W.1

16 июня 1967


Уважаемая мисс Бастьен!

Благодарю Вас за то, что прислали заявку и резюме.

Преуспевать в любых обстоятельствах, в которые помещает нас жизнь, – это все, на что каждый из нас может рассчитывать. Очевидно, что Вы молодая женщина с большими способностями, к тому же превосходно экипированная. В связи с этим я с радостью приглашаю Вас попробовать себя в должности машинистки с недельным испытательным сроком.

Вам многому предстоит научиться, и большую часть придется постигать самостоятельно. Если эти условия Вас устраивают, пожалуйста, сообщите мне ответным письмом, принимаете ли Вы предложение, и тогда мы начнем действовать. Стартовая зарплата – десять фунтов в неделю.

С наилучшими пожеланиями,

Марджори Квик


Десять фунтов в неделю! В «Дольчиз» я получала всего шесть. Конечно, четыре фунта – огромная разница, но дело было даже не в деньгах. Главное, что теперь я оказалась на шажок ближе к так называемым Важным Вещам, почтение к которым мне внушили еще в детстве: культура, история, искусство. Подпись была поставлена густыми черными чернилами, причем «М» и «К» смотрелись вычурно и казались почти викторианскими в своей пышности. От бумаги доносился легкий аромат каких-то особенных духов. Письмо слегка измялось, словно эта Марджори Квик несколько дней носила его в сумке, прежде чем отнести на почту.

Прощай, обувной магазин, прощайте, мои мытарства.

– Я получила работу, – шепнула я подруге. – Они меня берут. Чтоб мне провалиться, я получила работу.

Синт взвизгнула и бросилась меня обнимать.

– Да!

Я всхлипнула.

– Ты это сделала! Ты это сделала, – повторяла Синт, а я вдыхала запах ее шеи, напоминавший мне воздух после грозы в Порт-оф-Спейн.

Она взяла письмо и спросила:

– А что это за имя – Марджори Квик?

Я была в такой эйфории, что даже не ответила. Давай, расковыривай ногтем стену, Оделль Бастьен; разрывай цветок на обоях. Но интересно, если бы ты знала, что произойдет впоследствии и какими проблемами обернется, ты бы повторила этот опыт? Ты бы явилась в понедельник 3 июля 1967 года в половине девятого утра, поправляя новую шляпу и ерзая в туфлях от «Дольчиз», чтобы начать работу в Скелтоновском институте за десять фунтов в неделю и встретиться с женщиной по имени Марджори Квик?

Да, я бы это сделала, потому что я Оделль, а Квик – это Квик. И надо быть дурой, чтобы считать, что возможен другой путь.

2

Я воображала, что буду работать в целом атриуме стрекочущих машинисток, а оказалась в одиночестве. Видимо, многие сотрудники были в ежегодном отпуске и отдыхали в каких-то экзотических местах вроде Франции. Каждый день я поднималась по каменным ступеням, ведущим к огромным дверям Скелтона, на панелях которых красовался позолоченный девиз: «ARS VINCIT OMNIA»[3]. Положив ладони на «VINCIT» и «OMNIA», я толкнула дверь и очутилась в помещении, пахнущем старой кожей и полированным деревом, где, сразу по правую руку от меня, стоял длинный стол секретаря приемной с нависшими над ним ящиками для корреспонденции, уже заполненными утренней почтой.

Правда, вид из окна моего кабинета подкачал: чумазая от копоти стена, пугающе большое расстояние до земли. Можно было наблюдать, как портье и секретарши из соседнего здания выстраиваются в узком закоулке, чтобы покурить. Мне так и не удалось подслушать их разговоры, зато я не раз подглядывала за их телодвижениями: ритуальное похлопывание по карману; головы, сблизившиеся словно для поцелуя, когда кончик сигареты вспыхивает, а зажигалку ловят на лету; манера кокетливо опираться ногой о стену. Словом, этакое укромное местечко.

Скелтон-сквер притаилась за Пикадилли, неподалеку от берега Темзы. Выстроенная в эпоху Георга III, площадь уцелела во время бомбардировок[4] Великобритании нацистами. Из-за крыш доносился шум Пикадилли, ревели моторы автобусов, гудели автомобили, протяжно кричали разносчики молока. Здесь, в самом сердце лондонского Вест-Энда, тебя охватывало некое обманчивое чувство безопасности.

* * *

За всю первую неделю мне удалось поговорить с одним-единственным человеком – Памелой Радж. Она работала секретарем приемной, где ее всегда можно было застать. Памела читала «Дейли-экспресс», свесив локти со стола и надувая пузыри из жвачки, которую выбрасывала в мусорное ведро, едва на пороге возникало начальство. Со слегка мученическим выражением, как будто ее прервали во время выполнения какого-то сложного задания, Памела складывала газету, словно кусок тонкого кружева, и поднимала на меня глаза. «Доброе утро, Оделль», – говорила она. Пэм Радж, девица двадцати одного года, замыкала длинную вереницу представительниц Ист-Энда, с неподвижным, залитым лаком «пчелиным ульем», намертво приклеенным к голове, и таким количеством черной подводки для глаз, что хватило бы и на пять фараонов.

Радж была модной и откровенно сексуальной. Я завидовала ее мятно-зеленому платью мини, темно-оранжевым блузкам с бантами, но мне не хватало уверенности в себе, чтобы обнажаться подобным образом. Мой же собственный стиль был пока что заперт у меня в голове. Мне хотелось помаду и румяна таких же оттенков, как у Памелы, однако усилия британской косметической продукции помещали меня в странные, «серые» зоны, где я становилась похожей на призрака. В косметическом отделе магазина «Ардинг и Гоббс» возле Клэпхем-Джанкшн[5] мне попадались исключительно тона с названиями вроде «молочная нагота», «кукурузный блонд», «абрикос в цвету», «поникшая лилия» – такая вот скверная поэзия для лица.

По-моему, представления Памелы о хорошем времяпрепровождении сводились к жадному чавканью сосиской где-нибудь на Лестер-сквер. Судя по всему, она тратила всю зарплату на лак для волос и плохие романы, но ей недоставало ума даже на то, чтобы их читать. Возможно, эти мои соображения каким-то образом дошли до Памелы, поскольку она в свою очередь начала смотреть на меня широко открытыми от изумления глазами (словно не могла поверить, что мне хватает наглости по-прежнему приходить в офис) или же при моем появлении впадала в состояние вялой скуки. Случалось, что эта девица и вовсе не удостаивала меня взгляда, когда я приподнимала откидную доску стола, а потом роняла ее с легким стуком прямо на уровне ее правого уха.

Однажды Синт сказала мне, что в профиль я выгляжу лучше, и я ответила, что она говорит обо мне так, словно я монета. Сейчас я стала задумываться о двух сторонах моей личности, о впечатлении, которое я, возможно, произвела на Памелу: она считала меня чем-то вроде мелочи, которую еще никто не прикарманил. А я, напротив, особенно остро чувствовала собственную значимость в присутствии девицы по фамилии Радж.

Уже в самую первую неделю, в четверг, она сказала мне, что раньше не была знакома с «черными». Когда я ответила, что до приезда сюда при мне никого так не называли, она, видимо, вообще не поняла, о чем речь.

Но, несмотря на мои неуклюжие танцы с Памелой, я пребывала в экстазе от нового места работы. Скелтон был Эдемом, Меккой и Пемберли[6]; лучшие из моих снов стали явью. Комната, письменный стол, печатная машинка, утренняя Пэлл-Мэлл, по которой я шла от станции Чаринг-Кросс, – бульвар, залитый золотым светом.

В мои обязанности входило расшифровывать исследовательские записи ученых, которых я никогда не видела; они писали о бронзовых скульптурах или сериях линогравюр, и разобрать их почерк порой оказывалось весьма непростой задачей. Эта работа мне нравилась, но основная моя деятельность была сосредоточена вокруг подноса на моем столе – он заполнялся письмами, которые мне полагалось печатать и относить вниз Памеле. Письма эти были по большей части довольно-таки обыденными, но то и дело мне удавалось наткнуться на сокровище – например, на просительное письмо какому-нибудь старому миллионеру или дряхлой леди Такой-то Сякой-то, давно отжившей свой век: «Мой дорогой сэр Питер, я с огромным удовольствием идентифицировал картину Рембрандта, хранившуюся в Вашей мансарде в 57-м году. Быть может, Вы хотели бы прибегнуть к услугам Скелтоновского института для каталогизации остальной части Вашей замечательной коллекции?» и тому подобное. Письма к финансистам и магнатам киноиндустрии с уведомлениями о том, что есть возможность приобрести Матисса, или с предложениями назвать в их честь новый зал в Скелтоне, если, конечно, они согласились бы предоставить для него работы из своих коллекций.

Писал эти письма главным образом директор Скелтоновского института, человек по имени Эдмунд Рид. По словам Памелы, Риду было за шестьдесят и он с легкостью выходил из себя. Во время войны он имел какое-то отношение к возвращению произведений искусства, конфискованных нацистами, но больше она ничего о нем не знала. В имени «Эдмунд Рид» мне слышалась типичная, пугающая меня английскость: мужчины в костюмах с Сэвил-роу в клубах Уайтхолла, поедатели стейков, охотники на лис. Костюм-тройка, напомаженная шевелюра, золотые часы двоюродного дедушки Генри. Всякий раз, когда мне случалось встретить Рида в коридоре, он окидывал меня удивленным взором. Можно было подумать, что я вошла прямо с улицы, да еще и нагишом. Таких, как он, мы изучали в школе: джентльмены со связями, богатые джентльмены, белые джентльмены, они окунали свои перья в чернильницы и создавали мир, писали письма, а всем нам полагалось их читать.

Скелтоновский институт отчасти напоминал тот мир, к которому меня учили стремиться, и даже просто печатая эти буквы, я уже чувствовала себя к нему ближе, как будто моя помощь в этом деле была неоценимой, как будто существовала причина, чтобы выбрали именно меня. И самое главное, работала я быстро, а поэтому, закончив печатать их буквы, могла высвободить часок, чтобы печатать мои тексты – начинать снова и снова, комкать листы, не забывая удостовериться, что убрала их в сумку, а не оставила в корзине для мусора, словно улики на месте преступления. Иногда я шла домой с сумкой, набитой комками бумаги.

Я призналась Синт, что совершенно забыла о запахе шкафа с товаром в «Дольчиз». «Мне кажется, одна неделя способна зачеркнуть пять лет», – добавила я, исполненная восторженной решимости по поводу произошедшей со мной трансформации. Рассказала я и о Памеле, не преминув пошутить насчет негнущегося пчелиного улья у нее на голове. Синт помолчала, слегка нахмурясь, – она как раз жарила мне яичницу, а плитка в нашей крошечной квартире работала кое-как. «Рада за тебя, Делли, – проронила она. – Рада, что все так хорошо».

В первую же неделю, в пятницу, закончив перепечатывать письма Рида, я улучила спокойные полчаса, чтобы повозиться со стихотворением. Синт призналась мне, что хотела бы получить от меня только один свадебный подарок: «Что-то твоего собственного сочинения – ты ведь единственная, кто всегда умел писать». Одновременно растроганная и взвинченная, я уставилась на скелтоновскую печатную машинку, думая, какими счастливыми Сэм и Синт делали друг друга. Это заставило меня задуматься, чего не хватало мне самой, почувствовать себя Золушкой без хрустального башмачка. Вспомнила я и о муках творчества, преследовавших меня месяцами. Меня раздражало все, что я создавала, ни одно слово не вызывало у меня удовлетворения.

Как только у меня забрезжила возможная фраза, в кабинет вошла какая-то женщина.

– Приветствую, мисс Бастьен, – сказала она, и мысль моя, едва возникнув, тут же растаяла. – Ну как, осваиваетесь? Позвольте представиться – Марджори Квик.

Я вскочила, в спешке опрокинув печатную машинку, и женщина засмеялась.

– Что вы, мы же не в армии. Садитесь.

Мой взгляд метнулся к стихотворению, вставленному в машинку, и внутри у меня все оборвалось при мысли, что она может подойти сюда и увидеть, чем я занимаюсь.

Марджори Квик подошла ко мне, протягивая руку и поглядывая на печатную машинку. Я задержала ее руку в своей, надеясь, что Марджори останется по другую сторону письменного стола. Она и осталась. Явственно чувствовался исходивший от нее запах сигарет, смешавшийся с мускусным, мужским парфюмом, – я вспомнила, что точно так же пахло и ее письмо. Впоследствии выяснилось, что это диоровский «Саваж».

Марджори Квик была изящной, с прямой спиной, и своей манерой одеваться совершенно затмевала потуги Памелы. Широкие черные слаксы, во время ходьбы раздувавшиеся, словно брюки матроса. Нежно-розовая шелковая блузка с серым атласным галстуком, свободно заправленным под блузку. Эта женщина, с ее короткими серебристыми кудряшками, со скулами, казалось вырубленными из прекрасного медвяного дерева, словно явилась из Голливуда. По моим предположениям, Марджори было немногим более пятидесяти, но я в жизни не встречала таких пятидесятилетних. Эту женщину с волевым подбородком окружало облако гламура.

– Здравствуйте, – пролепетала я, не в силах оторвать от нее взгляда.

– Есть поводы для беспокойства?

По-видимому, и Квик не могла от меня оторваться; она ждала ответа, устремив на меня влажные темные зрачки. Она казалась разгоряченной, а на лбу даже выступила капелька пота.

– Беспокойства? – переспросила я.

– Хорошо. Сколько сейчас времени?

Часы были прямо у нее за спиной, но она не обернулась.

– Около половины первого.

– Время ланча.

3

Имя Марджори Квик было выгравировано на медной табличке над дверью в ее кабинет. Интересно, сколько женщин в Лондоне в год 1967 от Рождества Христова могли похвастаться наличием собственного кабинета? Представительницы рабочего класса занимались неквалифицированной работой, были медсестрами в государственной системе здравоохранения, работали на фабриках, в торговле или машинистками вроде меня, и так продолжалось десятилетиями. Пропасть, лежавшая между подобной деятельностью и возможностью видеть свое имя выгравированным на двери, являла собой целый мир, целое кругосветное путешествие, и мало кому было под силу его совершить. Возможно, Квик принадлежала к семье Скелтон, а посему занимала в институте некую почетную должность.

Марджори открыла дверь – табличка с именем заблестела в лучах солнца, проникавших через окно, – и пригласила меня войти. Кабинет оказался просторным и светлым, с огромными окнами, выходившими на площадь. На стенах не было картин, что показалось мне странным, учитывая, в каком месте мы находились. Три стены были полностью заняты книжными полками: стояли там в основном романы XIX – начала XX века, причем Хопкинс[7] удивительным образом соседствовал с Паундом[8], а еще я углядела небольшую кучку книг, посвященных древнеримской истории. Все тома были в твердой обложке, поэтому я не смогла разглядеть, в каком состоянии корешки.

Квик взяла пачку сигарет с большого письменного стола. Я наблюдала за тем, как она вытащила сигарету и, помедлив, изящным жестом пристроила ее между губ. Вскоре я привыкла к манере Квик ускорять свои движения только для того, чтобы тут же замедлить их, словно проверяя себя. Ее фамилия ей подходила[9], но я всегда затруднялась ответить, какое состояние для нее более естественно – медлительность или поспешность.

– Может быть, хотите сигарету? – спросила она.

– Нет, благодарю вас.

– Тогда покурю одна.

Марджори прибегла к услугам тяжелой серебряной зажигалки многоразового использования – из тех, которые обычно кладут на стол, а не суют в карман. Такую вещицу, представлявшую собой нечто среднее между ручной гранатой и лотом на аукционе «Кристис», можно было встретить где-нибудь в пригородном доме. У Скелтоновского института денег куры не клюют, думала я, и Квик служила тому доказательством. И совсем необязательно об этом говорить, если можно судить по вырезу розовой шелковой блузки, по смелому покрою брюк, по тому, как обставлен ритуал курения. Словом, по самой Квик. Интересно, какую именно роль она играла в институте?

– Джин? – предложила хозяйка кабинета.

Я помедлила. Никогда особенно не пила, и уж конечно мне не нравился вкус спиртного. Запах слишком отчетливо напоминал мне о мужчинах в клубах Порт-оф-Спейн: клокотание рома в крови, вызывающее рев жалкой боли или, наоборот, эйфории, разносящийся по пыльным дорогам нашего города. Но Квик отвинтила крышечку с бутылки джина, стоявшей на столе в углу, и налила понемногу в два бокала для коктейлей. Вооружившись щипцами, она достала из ящика со льдом два кубика, бросила их в мой бокал, доверху наполнила его тоником, добавила дольку лимона и вручила его мне.

Опустившись в кресло так, словно она недели три простояла на ногах, Квик отхлебнула джина, сняла телефонную трубку и набрала номер. Щелчок зажигалки вызвал к жизни густой всполох оранжевого пламени. Кончик сигареты зашкворчал: это табачные листья скручивались, превращаясь в колечки голубоватого дыма.

– Приветствую, это Харрис? Да, то, что у вас сегодня в меню. Но две порции. И бутылку «Сансера». Два бокала. Когда? Хорошо.

Я прислушивалась к модуляциям ее голоса; отрывистый и хриплый, он казался не совсем английским, хотя в нем явно ощущались намеки на продуваемую насквозь школу-пансион.

Марджори повесила трубку и затушила сигарету в гигантской мраморной пепельнице.

– Ресторан по соседству, – пояснила она. – Для меня просто невыносимо там находиться.

Я сидела напротив, обхватив руками бокал, вспоминая о сэндвиче, который сделала для меня Синт, представляя, как его края загибаются от жары в ящике моего письменного стола.

– Итак, – произнесла Квик. – Новая работа.

– Да, мадам.

Квик поставила бокал на стол.

– Сразу же объясню вам, мисс Бастьен. Никогда не обращайтесь ко мне «мадам». И не называйте меня «мисс». Я хочу, чтобы ко мне обращались «Квик». – Она как-то горестно улыбнулась. – У вас французское имя?

– Думаю, да.

– Значит, вы говорите по-французски?

– Нет.

– «Иметь» и «быть» – вечно я путаюсь в этих понятиях. Мне казалось, на Тринидаде говорят по-французски?

Я помедлила с ответом.

– Лишь немногие из наших предков жили в домах и могли общаться с французами.

Глаза Квик широко раскрылись. Изумлена? Оскорблена? Понять было невозможно. Я не на шутку встревожилась, что преподала ей слишком крутой урок истории, тем самым провалив свой испытательный срок.

– Конечно, – сказала Квик. – Как интересно. – Она сделала еще глоток джина. – Сейчас работы не так много, но, полагаю, мистер Рид полностью загрузил вас бесконечным потоком своей корреспонденции. Я беспокоюсь, вдруг вы заскучаете.

– Что вы, я вовсе не скучаю. – Я вспомнила «Дольчиз», как они там заваливали нас с подругой работой. Как мужья пялились на наши задницы, пока их жены примеряли туфли. – Я так рада, что я здесь.

– Наверное, за один день в магазине «Дольчиз» можно узнать жизнь лучше, чем за целую неделю в Скелтоне. Вам нравилось там работать? – спросила Квик. – Прикасаться к ногам всех этих женщин?

В ее вопросе было нечто шокирующее, особенно в сочетании с его острой сексуальностью, пронзившей меня, несмотря на всю мою девственность. Но я не позволила себя смутить.

– По правде говоря, – ответила я, – тридцать пар ног в день – это чудовищно.

Она расхохоталась, запрокинув голову.

– Да уж, прямо-таки все сыры Франции!

Услышав ее заразительный смех, я тоже прыснула. Возможно, это звучит нелепо, но смех ослабил напряжение у меня внутри.

– Некоторым эта работа по нутру, – сказала я, подумав о Синт и о том, как походя унизила ее ради этого разговора, ради этой странной игры, правила которой оставались для меня загадкой. – Она требует умения.

– Надо полагать. И все же – такая уйма незнакомых пальцев ног. – Квик передернулась. – Можно сколько угодно любоваться прекрасными портретами, собранными у нас в Скелтоне, но, в сущности, мы, люди, – лишь скопище несуразных конечностей, урчащих кишок. Прибавьте еще жар в печени. – Она пристально посмотрела на меня и глотнула еще. – У меня было гораздо больше времени, чем у вас, мисс Бастьен, чтобы прийти к такому выводу. Пальцы ног, согнутые локти. Помните об их достоинствах, пока у вас есть такая возможность.

– Хорошо, попробую, – сказала я, снова почувствовав себя не в своей тарелке. У моей собеседницы что-то явно не ладилось; казалось, она разыгрывает для меня какой-то спектакль, и я не могла понять зачем.

В дверь постучали. Квик сказала, чтобы вошли, и тут явился наш ланч – на тележке, которую толкал старый портье, невысокий и однорукий. Корзинка с круглыми булочками, две плоские рыбины, жизнерадостного вида салат, бутылка вина в кулере и нечто спрятанное под стальным куполом. Портье покосился на меня, испуганный, словно кролик. Потом его влажные глаза снова устремились на Квик.

– На сегодня все, Харрис. Спасибо, – поблагодарила она старика.

– Всю неделю вас не было, мисс, – ответил он.

– Э… очередной отпуск.

– Отдыхали где-то в хорошем месте?

– Нет. – Квик на мгновение пришла в замешательство. – Просто была дома.

Внимание портье переключилось на меня.

– Что-то не похожа на ту, прежнюю, – сказал он, склонив голову набок. – А мистер Рид знает, что у вас тут черномазая?

– Это все, Харрис, – сдавленным голосом проговорила Квик.

Портье пронзил ее недовольным взглядом, оставил тележку и попятился к выходу, напоследок уставившись на меня.

– Харрис, – сказала Квик, когда он ушел, причем с такой интонацией, словно само его имя служило достаточным объяснением. – Потерял руку в битве при Пашендейле[10]. Отказывается уходить на пенсию, а ни у кого не хватает духу его выгнать.

Слово, произнесенное портье, повисло в воздухе. Квик встала и подала мне тарелку с тележки.

– Если не возражаете, можно поставить ее на письменный стол.

Другую тарелку Квик отнесла на свою сторону стола. Она обладала стройной маленькой спиной, с торчащими, словно пара плавников, лопатками. Бутылка была открыта, и Квик налила нам по бокалу.

– Очень хорошее вино. Совсем не то, которым мы потчуем посетителей.

Вино забулькало громко, празднично и по-бунтарски, как будто Квик среди бела дня наливала мне чудодейственный эликсир.

– Ваше здоровье, – быстро сказала она, поднимая бокал. – Надеюсь, вы любите камбалу.

– Да, – ответила я, хотя никогда этой рыбы не пробовала.

– Итак. Как отреагировали ваши родители, узнав, где вы теперь работаете?

– Мои родители?

– Они вами гордятся?

Я пошевелила пальцами ног, сдавленными обувным заточением.

– Мой отец умер.

– Ох.

– Моя мать так и живет в Порт-оф-Спейн. Я единственный ребенок. Возможно, она еще не получила моего письма.

– Вот как. Должно быть, вам обеим приходится нелегко.

Я подумала о матери, о ее вере в Англию – место, которое ей так и не суждено было увидеть. Подумала об отце, призванном в ВВС Великобритании и сгоревшем в облаке пламени где-то над Германией. Когда мне было пятнадцать, премьер-министр Тобаго провозгласил, что будущее детей с островов находится в их школьных ранцах. Моя мать, готовая на все, чтобы моя жизнь сложилась иначе, чем у них с отцом, поощряла меня к самосовершенствованию. Однако к чему были эти усилия, если после обретения страной независимости всю нашу землю распродали иностранным компаниям, вкладывавшим прибыль в экономику своих стран? Что нужно было делать нам, молодым, если, запустив руку в свои ранцы, мы не обнаруживали там ничего, кроме шва, расходящегося под тяжестью наших учебников? Нам только и оставалось, что уезжать.

– С вами все в порядке, мисс Бастьен? – спросила Квик.

– Да, я приехала сюда с подругой, Синт, – ответила я.

Мне вовсе не хотелось в подробностях вспоминать о Порт-оф-Спейн, о доске с именами погибших, о пустом участке на кладбище Лаперуз, который мама все еще держала для отца, о католических монахинях, воспитывавших меня, росшую с непреходящим чувством скорби.

– Синтия помолвлена, – проговорила я. – Скоро выйдет замуж.

– Вот как.

Квик ножом приподняла небольшой кусок камбалы. У меня возникло странное чувство, что я сказала слишком много, хотя практически не проронила ни слова.

– И когда же?

– Через две недели. Я подружка невесты.

– И что тогда?

– В каком смысле?

– Ну, вы останетесь одна, не так ли? Она ведь съедется с мужем.

Квик всегда избегала обсуждения фактов своей жизни, стараясь при этом докопаться до самого сокровенного в жизни собеседника. Она ничего не рассказывала мне о Скелтоновском институте, полностью сосредоточившись на выяснении моих обстоятельств, и вскоре выудила на свет самые мрачные мои опасения. Дело в том, что неизбежный отъезд Синт из нашей квартирки повис между мной и моей самой закадычной подругой, точно молчаливый вопрос, налитый предчувствиями. Мы обе знали, что Синт переедет к Сэмюэлу, но я и представить себе не могла, как буду жить с другой соседкой, поэтому не заводила об этом речь, да и она тоже. Я хвасталась новой работой, она суетилась насчет свадебных приглашений и делала мне сэндвичи, которые я, признаться, недооценивала. Утешало меня одно: зарплаты в Скелтоне должно было хватить и на освобождавшуюся комнату.

– Меня вполне устраивает мое собственное общество, – проговорила я, судорожно сглотнув. – Будет неплохо иметь побольше личного пространства.

Квик потянулась за второй сигаретой, но потом, видимо, передумала.

«А в одиночестве вы бы уже выкурили на три сигареты больше», – подумала я. Быстро взглянув на меня, Квик подняла с тарелки стальной купол, и под ним обнаружился пирог с лимонным безе.

– Поешьте чего-нибудь, мисс Бастьен, – предложила она. – Смотрите, сколько тут еды.

Я принялась за свой кусок пирога, а вот Квик не проглотила ни крошки. Похоже, все это было у нее с рождения – сигареты, заказы по телефону, поверхностные наблюдения. Я представила себе, как она, двадцатилетняя, вела разгульную жизнь в Лондоне в гламурном антураже, этакая кошечка в разгар бомбардировок. Я составляла себе ее образ по Митфорд и Во[11], окутывая ее фигуру пальто в стиле недавно открытой мною Мюриэл Спарк. Возможно, так проявлялось тщеславие, внедренное в меня моим обучением, которое слегка отличалось от модели, используемой в частных английских школах, где изучали латынь и греческий, а мальчики играли в крикет. Так или иначе, я страстно желала, чтобы эксцентричные, уверенные в себе люди обогатили мою жизнь; мне казалось, я заслуживаю общения с ними – с людьми, как будто сошедшими с книжных страниц. Квик даже не нужно было что-либо делать, настолько я была готова к такому общению, так жаждала его. Поскольку прошлое представлялось мне скудным, я начала сочинять себе фантастическое настоящее.

– Ваша заявка меня очень заинтересовала, – произнесла Квик. – Вы очень хорошо пишете. Очень хорошо. Вероятно, вы были одной из лучших студенток своего университета. Должно быть, вы считаете, что слишком хороши для секретарской работы.

Холодок испуга пробежал у меня по телу. Значит ли это, что она готова отпустить меня, что я не прошла испытания?

– Я очень признательна вам за предоставленную возможность здесь работать, – сказала я. – Ведь это такое замечательное место.

В ответ на льстивые слова Квик покривилась, и мне стало интересно: что же она хотела услышать? Я взяла булочку и взвесила ее на ладони. Весом и размером она была как небольшое сумчатое животное, и мне инстинктивно захотелось ее погладить. Тут я ощутила на себе взгляд Квик и решила вместо этого ковырнуть пальцем корочку.

– А какого рода произведения вы бы хотели писать?

Я подумала о листе бумаги, вставленном в печатную машинку в соседней комнате.

– Главным образом стихи. В один прекрасный день я хотела бы написать роман. Я все еще жду подходящего сюжета.

Квик улыбнулась.

– Не ждите слишком долго.

Услышав от нее такую рекомендацию, я испытала облегчение, ведь обычно каждый раз, когда я сообщала людям о своем желании писать, они начинали убеждать меня, что их жизнь могла бы стать отличным сюжетом для романа.

– Я серьезно говорю, – продолжила Квик. – Не нужно простаивать без дела, ведь никогда не знаешь, что может на тебя обрушиться.

– Я не буду, – пообещала я, обрадованная ее настойчивостью.

Она откинулась на спинку кресла.

– Ты мне напоминаешь кое-кого, с кем я когда-то была знакома.

– Правда?

Это признание показалось мне невероятно лестным, и я ждала, чтобы Квик продолжила, но лицо ее омрачилось; она сломала пополам сигарету, оставленную на бортике пепельницы.

– И как вам Лондон? – поинтересовалась Квик. – Вы приехали сюда в шестьдесят втором. Вам нравится здесь жить?

Я оцепенела. Она наклонилась вперед.

– Мисс Бастьен. Мы не на экзамене. Мне действительно интересно ваше мнение. Что бы вы ни сказали, об этом никто не узнает. Обещаю и клянусь.

Я бы никогда не стала говорить об этом вслух. Возможно, всему виной джин, или ее открытое лицо, или тот факт, что она не посмеялась над моей мечтой о писательстве. Может, сказалась присущая юности уверенность в себе или свою роль сыграл этот портье Харрис, но тут меня словно прорвало.

– В жизни не видела такую уйму копоти, – выпалила я.

– Да, местечко грязное, – смеясь, согласилась она.

– В детстве, в Тринидаде, нам всегда внушали, что Лондон – волшебная страна.

– И у меня та же история.

– А вы разве не отсюда?

Она пожала плечами:

– Я живу здесь уже столько, что с трудом могу вспомнить, как жила где-то еще.

– Они заставляют вас думать, что в Лондоне порядок, что здесь изобилие, честность и зеленые поля. Расстояние все уменьшает.

– Какое расстояние вы имеете в виду, мисс Бастьен?

– Ну, королева правит Лондоном, а Лондон правит вашим островом, а значит, Лондон – часть вас.

– Понимаю.

Мне все же казалось, что Квик не поняла, и я продолжила:

– Вы думаете, что люди здесь узнают вас, потому что тоже читали Диккенса, и Бронте, и Шекспира. Но я не встречала никого, кто мог назвать хотя бы три шекспировских пьесы. В школе они показывали нам фильмы об английской жизни – шляпы-котелки и автобусы мелькали на беленой стене, служившей нам экраном, – а снаружи мы не слышали ничего, кроме кваканья лягушек. Зачем нам вообще все это показывали? – Я стала говорить громче. – Я-то думала, здесь у каждого есть титул «достопочтенный»…

Я осеклась, испугавшись, что говорю слишком много.

– Продолжайте, – сказала она.

– Я думала, что Лондон означает процветание и гостеприимство. Возрождение. Славу и успех. Я думала, уехать в Англию – все равно, что выйти из моего дома и оказаться на улице, пусть и на чуть более холодной, но все же в таком месте, где beti[12] с мозгами могла бы жить по соседству с королевой Елизаветой.

Квик улыбнулась.

– Вот о чем вы думали.

– Иногда ни о чем другом думать не удается. Холод, сырость, плата за квартиру, нужда. Но… я стараюсь жить.

Я подумала, что больше говорить не стоит. И так не могла поверить, что сказала так много. На коленях у меня были ошметки булки, полностью раскрошенной. А вот Квик, напротив, казалась совершенно невозмутимой. Она откинулась в кресле, глаза ее сияли.

– Оделль, – проговорила она, – не паникуйте. Скорее всего, с вами все будет в порядке.

4

Синтия и Сэмюэл поженились в отделе регистрации в Уондсворте, в маленькой комнате, пропахшей бюрократией и дешевым парфюмом, с темно-зелеными стенами и стальными стульями. Ширли и Хелен, девушки из обувного магазина, явились во всем великолепии. Друг Сэма, Патрик Майнамор, работавший водителем автобуса, был шафером. Он привел с собой подружку по имени Барбара, весьма разговорчивую особу, делавшую первые шаги на актерском поприще.

Регистратор окинул нас пристальным взглядом. Мужчины пришли в костюмах, галстук Патрика прямо-таки пламенел; словом, все выглядели нарядно, особенно на таком унылом фоне. Синт была прекрасна – то есть она и так была хороша (даже и в те моменты, когда каждая клеточка ее тела не излучала любовь), но сейчас, в белом платье-мини, в простой шляпке-таблетке и белых туфельках, подаренных ей менеджером Конни в качестве свадебного подарка, она просто сияла. Шейку невесты украшало керамическое ожерелье из голубых цветов, сделанное на заказ, а две жемчужины в ушах были такими идеальными и круглыми, словно устрицы произвели их специально для нее.

На Патрика, начинающего фотографа, была возложена важная миссия сфотографировать всех нас. У меня все еще сохранилось несколько его снимков. Фонтан риса, запечатленный в полете, белый дождь на смеющихся лицах Сэма и Синт, когда они стояли на ступеньках отдела регистрации, подняв сцепленные руки навстречу каскаду зерен.

Что ж, по крайней мере замужество стало триумфом Синт. Конечно, мы изначально осознавали, как нелегко нам будет пробиться в жизни, – к слову сказать, Синт так хорошо работала, что уже и тогда заслуживала собственную обувную империю. Не так-то просто было девушке из Тринадада продавать обувь на Клэпхем-Хай-стрит в 1967 году. Возможно, легче было написать стихотворение о цветах Тринидада, отправить его в Британский совет и получить за это приз. Но теперь у подруги, по крайней мере, был муж, и они отлично друг друга дополняли: серьезный и застенчивый Сэм, находчивая и целеустремленная Синт. Достаточно было взглянуть на его сияющее лицо, когда они расписывались, чтобы понять, как его вдохновляет присутствие любимой!

После церемонии мы сели в кебы и поехали в квартиру Сэма и Патрика, не забыв сообщить таксистам, что наши друзья только что поженились. Водители опустили стекла, включили одну и ту же радиостанцию, и вот из всех автомобилей синхронно зазвучал блюз – так громко, что мы даже опасались ареста за нарушение общественного порядка. Вернувшись в квартиру, мы в эйфории сорвали кухонные полотенца с сэндвичей, нашли открывалки для бутылок, штопоры, поставили пластинку и стали ждать, пока разрежут белый куполообразный торт, который Синт пропитала ромом.

Пару часов спустя появилась новая порция гостей – друзья друзей. Барбара созвала целую банду фасонистого молодняка, длинноволосых девушек в коротких платьях, парней в рубашках апаш – им явно не мешало бы побриться. Я держалась от них в стороне, только смотрела, ведь я уже давно сказала себе, что эти люди не для меня, а я не для них. Спина у меня намокла от пота, а потолок казался ниже, чем час назад. Пара человек из компании Барбары повалились на стол, из-за чего маленькая красная лампа с кисточками скатилась на пол. Сама я никогда не пробовала марихуану, но чувствовала, что кто-то здесь забил косяк.

Когда комната заполнилась народом, причем крайне возбужденным, Синт, выпившая три бокала «Дюбонне» и слишком много лимонада, сняла иголку с пластинки и объявила:

– Моя подруга Делли – поэт, она написала стихи о любви.

Послышался одобрительный гул.

– И сейчас она их прочтет.

– Синтия Морли, нет, – зашипела я на нее. – Думаешь, раз ты теперь замужняя женщина, то можешь мною командовать?

– А чего такого-то, Делли? – крикнул Сэм. – Чего ты строишь из себя такую загадочную?

– Ладно тебе, Делли. Ну, ради меня.

С этими словами Синт, к моему ужасу, извлекла из сумки мои стихи. По душной комнате снова прокатилась рябь одобрения. Когда за неделю до свадьбы я наконец показала Синт свое произведение, чувствуя себя школьницей, совершающей долгий путь к учительскому столу, подруга прочитала его молча, а потом крепко обняла меня и прошептала: «Боже милостивый, Делли, у тебя действительно талант».

– Это очень хорошие стихи, Делли, – сказала она сейчас и сунула листок мне в руки. – Давай, покажи этим людям, что у тебя есть.

Так я и поступила. Слегка пошатываясь под воздействием «Дюбонне», я только раз подняла глаза на лица собравшихся – маленькие луны, которые не приняли бы от меня отказа. Я прочитала стихотворение о любви по бумажке, хотя и знала его наизусть. Мои слова заставили всю комнату погрузиться в молчание. Когда я закончила, стало еще тише; я ждала реакции Синт, но и она, похоже, не могла сказать ни слова.


Я не видела его лица в толпе, пока читала стихи. Я не чувствовала на себе его взгляда, хотя впоследствии он признавался, что не мог отвести от меня глаз. Я не ощущала каких-либо изменений в атмосфере комнаты, если не считать волнения в те минуты, когда звучал только мой голос, и той особенной эйфории, какую чувствуешь после аплодисментов, – смешанного чувства триумфа и какого-то, что ли, обесценивания.

Он подошел ко мне примерно через полчаса, когда я расставляла пустые формочки из фольги аккуратными башнями, стараясь навести мало-мальский порядок среди холостяцкого хаоса, царившего на крошечной кухне Сэма с Патриком.

– Привет, – обратился он ко мне. – Значит, ты поэт. А меня зовут Лори Скотт.

Я первым делом подумала, что надо бы проверить, не осталось ли у меня на пальцах кусочков сэндвича с яйцом.

– Я не поэт, я просто пишу стихи, – ответила я, поглядывая на руки.

– А есть разница?

– По-моему, есть.

Лори облокотился о столешницу, вытянув длинные ноги и скрестив руки, словно детектив.

– А Делли – твое настоящее имя?

– Вообще-то меня зовут Оделль.

На мое счастье, под рукой оказалась бутылочка «Фейри» и губка для мытья посуды, так что я рьяно принялась за работу.

– Оделль.

Лори обернулся и сквозь арочный проем окинул взглядом комнату, где вечеринка шла уже без руля и без ветрил, погружаясь в круговорот окурков и криков, ключей от консервных банок, потерянных заколок и чьего-то мятого пиджака, валяющегося на полу. Сэм и Синт должны были вскоре уйти – причем не куда-нибудь, а в нашу квартиру, которую я пообещала освободить на один вечер. Сегодня я должна была заночевать в этом логове. Этот Лори, похоже, заблудился в своих мыслях, был, возможно, слегка обкурен – я заметила лиловые круги усталости у него под глазами.

– Как ты познакомился со счастливой четой? – спросила я.

– А я с ними не знаком. Я дружу с Барбарой, а она мне сказала, что здесь вечеринка. Я и не знал, что это свадьба. Как-то неловко получилось, но сама знаешь, как бывает.

Я не знала, поэтому промолчала.

– А ты? – поинтересовался Лори.

– Я училась с Синтией в школе. Мы вместе снимаем… снимали квартиру.

– Значит, давно знакомы.

– Давно.

– Твои стихи и вправду хороши, – заметил он.

– Спасибо.

– Не представляю себе, каково это – быть женатым.

– Вряд ли это такая уж большая перемена, – ответила я, надевая желтые резиновые перчатки.

Он повернулся ко мне.

– Ты действительно так думаешь? И поэтому твои стихи о любви, а не о браке?

Пена вздымалась в раковине все выше, поскольку я не выключила кран. По-видимому, Лори и вправду мною заинтересовался, что доставило мне удовольствие.

– Да, – ответила я. – Только не говори Синт.

Он засмеялся, и мне понравилось, как звучит его смех.

– Моя мать утверждала, что с опытом брак становится лучше, – сообщил он. – Впрочем, для нее это была уже вторая попытка.

– Бог ты мой, – хохотнув, сказала я.

Наверное, в моем голосе прозвучала нотка осуждения. В те дни развод все еще ассоциировался с каким-то непотребством.

– Она умерла две недели назад, – проговорил он.

Я умолкла, застыв над раковиной с губкой в руке. Потом посмотрела на него, чтобы удостовериться, что правильно расслышала.

– Отчим посоветовал мне выйти проветриться, – продолжал Лори, уставившись в пол. – Он сказал, что я путаюсь у него под ногами. И вот, представляешь, меня занесло на свадьбу.

Лори снова засмеялся, а потом опять затих и обхватил себя руками. Я заметила его модную кожаную куртку. В Англии у меня еще никогда не было такого откровенного разговора с чужим человеком. Я не могла ему ничего посоветовать, но, кажется, он этого и не ждал. Похоже, плакать он не собирался. У меня мелькнула мысль, что ему должно быть жарко в этой куртке, но вроде бы он вовсе не планировал ее снимать. Наверное, он не задержится здесь надолго. Я поймала себя на том, что мне будет жаль, если дело в этом.

– Я не видела свою маму вот уже пять лет, – сказала я, сунув липкий поднос с остатками крема в горячую воду.

– Но она хоть не умерла.

– Нет, она не умерла.

– Я все время думаю, что снова ее увижу. Что она будет дома, когда я вернусь. Но там никого, кроме гребаного Джерри.

– А Джерри – это и есть твой отчим?

Лицо Лори помрачнело:

– Да, увы. И моя мать завещала ему все.

Я попыталась определить возраст Лори. Казалось, ему около тридцати, но готовность, с которой он мне открылся, свидетельствовала о том, что он моложе.

– Да, нелегко тебе. А почему она так поступила?

– Долгая история. На самом деле она оставила мне одну вещь. Джерри всегда ее ненавидел, что в очередной раз подтверждает, какой он придурок.

– Вот видишь, и ты что-то получил. А что это?

Лори снова вздохнул, разомкнул руки и свесил их по бокам.

– Картина. Она только для того, чтобы напоминать мне о матери.

Он горько и как-то криво улыбнулся.

– Любовь слепа, любовь скупа. Видишь, я тоже мог бы стать поэтом. – Он кивнул в сторону холодильника. – Молоко есть?

– Должно быть. Знаешь, я думаю, тебе лучше запомнить свою маму, чем пытаться забыть ее. Мой отец умер. И у меня совсем ничего от него не осталось. Кроме фамилии.

Лори замер, держа руку на дверце холодильника.

– Ничего себе. Извини. А я тут распинаюсь…

– Все в порядке. Нет, правда.

Теперь я почувствовала себя не в своей тарелке, и мне уже хотелось, чтобы он скорее достал молоко и занялся им. Вообще-то я не имела привычки говорить о своих родителях, но тут меня словно что-то подначивало продолжать.

– Он погиб на войне. Его самолет сбили.

Лори оживился.

– Мой тоже погиб на войне. Но не в самолете. – Он умолк, и мне показалось, что он собирается что-то сказать, но потом передумал и только добавил: – Я его не знал.

Мне стало неловко от этой синхронности наших обстоятельств, как будто я намеренно пыталась ее добиться.

– Мне было два года, – поспешила сказать я. – Я его почти не помню. Его звали почти как меня, только без мягкого знака – Оделл. Когда он умер, мама изменила мое имя.

Что сделала? А как тебя звали до того?

– Понятия не имею.

Этот факт из моей собственной жизни прозвучал нелепо и смешно – по крайней мере, в то мгновение мне так показалось (а может, виной всему дым от травки, клубившийся повсюду), – так или иначе, мы оба расхохотались. По сути дела, мы просто хохотали целую минуту, так хохотали, что животы заболели. Как тут не рассмеяться, если меня «переименовала» мать, у него мать внезапно умерла, а я в желтых резиновых перчатках стою на кухне в доме по соседству с Британским музеем.

Лори повернулся ко мне лицом, бутылка молока угрожающе накренилась у него в руке. Протрезвев, я уставилась на его руку, обеспокоенная, что молоко начнет капать сквозь крышку бутылки, наклоненной под таким опасным углом.

– Слушай, – сказал он, – Делли.

– Оделль.

– Ты хочешь выйти?

– Откуда?

Отсюда, ненормальная ты девица.

– Это еще кто ненормальный?

– Можно пойти в Сохо. У меня есть друг, он мог бы провести нас во «Фламинго». Только, чур, сними эти резиновые перчатки. Это не такой клуб.

В ту минуту я даже не знала, что и думать о Лори. Может, он был поражен горем, а в то же время казалось, что горе еще не вступило в свои права. Возможно, он еще не пришел в себя после потрясения, ведь прошло всего лишь две недели. Но о Лори можно было сказать наверняка, что он на кого-то злится и немного растерян, одновременно уверен в себе и все же избегает самого себя – да, все это можно было сказать о Лори. Язык у него был хорошо подвешен, он болтал о Джерри, и о своем доме, и о разведенной, умершей матери с такой привычной усталостью от жизни, что я не могла определить наверняка, пытается ли он уйти из этого мира или, напротив, остаться в живых.

– Я… я устала, – промолвила я. – Не могу уйти с вечеринки.

С этими словами я выдернула затычку из сливного отверстия раковины. Вода начала с шумом утекать, а я задумалась о том, почему его мать умерла.

– «Фламинго», Оделль.

В жизни не слышала о таком месте, но не стала ему об этом сообщать.

– Но не могу ведь я оставить Синт.

Лори недоверчиво приподнял бровь.

– Вряд ли ты ей сегодня понадобишься.

Я залилась краской и стала рассматривать исчезающие мыльные пузыри в раковине.

– Слушай, – продолжал он, – моя машина около дома. Как насчет того, чтобы завезти картину к моему другу, а потом пойти танцевать? Не обязательно во «Фламинго». Ты любишь танцевать?

– А картина у тебя с собой? – спросила я.

– Все ясно. – Он провел рукой по волосам. – Ты, наверное, из тех девушек, что больше интересуются искусством, чем ночными клубами?

– Думаю, что не принадлежу ни к тем, ни к другим. Но я работаю в художественной галерее, – добавила я.

Мне хотелось произвести на Лори впечатление, показать ему, что я не просто какая-то невинная зануда, предпочитающая мытье посуды валянью на ковре.

Глаза Лори засияли.

– Хочешь взглянуть на картину? – спросил он. – Она в багажнике моей машины.

Тогда, на той кухне, он не пытался ко мне прикоснуться. Я почувствовала одновременно облегчение от того, что он этого не сделал, и желание, ведь он это сделать мог… Думаю, именно по этой причине я и согласилась взглянуть на картину. Так и оставив гору тарелок в раковине, я последовала за ним.

* * *

Мне кажется, он хотел произвести на меня впечатление тем, что машина у него фирмы «Эм-Джи», но я совершенно не думала об этом в тот момент, когда мой взгляд упал на небольшую картину без рамы, лежавшую в багажнике. Сцена, запечатленная на ней, показалась мне довольно простой, и в то же время было не так-то легко разгадать, что она означала: на одном краю картины – девушка, держащая в руках отрубленную голову, а на другом – лев на полусогнутых лапах, того и гляди готовый к прыжку. Вероятно, это была какая-то легенда.

Несмотря на небольшое искажение (вызванное оранжевым светом уличного фонаря у нас над головами), краски нижней части фона напомнили мне придворные портреты ренессансной поры: пестрое лоскутное одеяло полей, окрашенное во все оттенки желтого и зеленого, и нечто вроде маленького белого замка. Небо над полями оказалось темным и менее благопристойным; в его подтеках цвета индиго было нечто от ночного кошмара. От этой картины сразу же возникало чувство противостояния: девушки против льва, объединившиеся перед напастью. И в то же время наслаждающийся этой картиной зритель был вознагражден: прекрасная цветовая палитра таила изысканность… В произведении было нечто ускользающее, что делало его таким притягательным.

– Что думаешь? – спросил Лори. Вне яркого кухонного света черты его лица казались мягче.

– Я? Да я всего лишь машинистка, – ответила я.

– Да брось. Я слышал твои стихи. Вот и из этого сделай стихи.

– Так не получится… – начала я, не сразу догадавшись, что он надо мной подтрунивает. Я смутилась и снова повернулась к картине. – Полагаю, она очень необычная. Краски, сюжет. Интересно, когда она создана? Не то на прошлой неделе, не то в прошлом веке.

– Или еще раньше, – с готовностью откликнулся Лори.

Я снова окинула взглядом старомодные поля на заднем плане картины, а потом и фигуры.

– Вряд ли. Платье и кардиган девушки, похоже, более современные.

– Как думаешь, это сусальное золото?

Склонившись над картиной, Лори показал пальцем на львиную гриву, развевающиеся пряди которой поблескивали. Голова Лори оказалась совсем рядом с моей, и я почувствовала запах его кожи, с призвуком лосьона после бритья. У меня даже мурашки побежали по телу.

– Оделль? – окликнул он меня.

– Это необычное полотно, – поспешно ответила я, как будто знала, как выглядит обычное полотно. Я выпрямилась. – Мистер Скотт, что вы собираетесь с ним делать?

Лори повернулся ко мне и улыбнулся. Оранжевый свет падал ему на лицо таким образом, что образовалась зловещая тень.

– Мне нравится, когда ты называешь меня «мистер Скотт».

– В таком случае я буду называть тебя Лори.

Он засмеялся, и у меня дрогнула челюсть – я тоже едва не улыбнулась.

– Вряд ли это любительская работа, – предположила я. – А что знала о ней твоя мать?

– Понятия не имею. И знаю я только то, что мама повсюду брала картину с собой. Дома картина всегда была у нее в спальне. Ей не хотелось, чтобы полотно находилось в тех комнатах, где бывали посторонние.

Я указала на инициалы в правой нижней части картины.

– Кто это – И. Р.?

Лори пожал плечами:

– Прозорливость не относится к моим сильным сторонам.

Конечно, у меня возникла масса вопросов: что Лори относил к своим сильным сторонам, суждено ли мне было это узнать, да и почему меня это интересовало – и по этой ли причине я чувствовала себя не в своей тарелке?

Опасаясь, что Лори сможет прочесть мои мысли, я опустила голову и снова посмотрела на девушку на картине. На ней были светло-голубое платье и темный шерстяной кардиган – я даже разглядела вязку косичкой. Голова, которую она держала в руках, была с длинной черной косой, тревожно змеившейся и падавшей на красную землю. К моему удивлению, эта парящая в воздухе, лишенная тела голова вовсе не казалась мертвой. Она словно приглашала меня войти в картину, хотя в ее глазах был оттенок предупреждения. Вообще-то ни одна из фигур не излучала особого радушия. Обе девушки, по-видимому, забыли о присутствии льва, то ли готовившегося к броску, то ли пока затаившегося.

– Мне нужно идти, – сказала я, буквально всучив картину удивленному Лори.

Молодой человек, стихи, «Дюбонне», замужество Синт, картина… Внезапно мне захотелось остаться одной.

Лори взял у меня полотно и закрыл багажник. Потом посмотрел на меня сверху вниз, склонив голову набок.

– У тебя все в порядке? Хочешь, я тебя провожу?

– Да, – ответила я. – То есть нет… У меня все в порядке. У меня все хорошо Спасибо. Извини. Была рада знакомству. Удачи тебе.

Я повернулась и направилась ко входу в многоквартирный дом. Лори окликнул меня.

– Эй, Оделль!

Я обернулась. Он стоял, сунув руки в карманы кожаной куртки и снова ссутулившись.

– Я… знаешь… у тебя и вправду хорошее стихотворение.

– Это всегда требует больше времени, чем вы думаете, мистер Скотт, – сказала я.

Он засмеялся, и я тоже искренне улыбнулась, испытывая облегчение оттого, что больше не стояла в свете уличного фонаря.

5

Когда я была маленькой, мы с мамой каждое воскресенье приходили на обед в дом Синт. Четыре часа дня, большой котелок на плите, каждый подходит и сам зачерпывает себе еду – а после обеда, в половине восьмого, мы придвигали стулья поближе к радиоприемнику и слушали программу Би-би-си «Карибские голоса», единственную передачу, которая имела значение для того, кто мечтал стать писателем.

И вот какая в высшей степени странная вещь: поэты из Барбадоса, Тринидада, Ямайки, Гренады, Антигуа – любой части Карибов – отправляли свои произведения в Буш-хаус, расположенный в лондонском Олдвиче, чтобы у себя на родине, на другом конце Атлантики, в тысячах миль от Лондона, слушать собственные произведения по английскому радио. Вероятно, на островах не было возможности самим передавать тексты своих авторов по радио, и я с раннего детства была под большим впечатлением от того факта, что, если бы я захотела стать писательницей, мне потребовалось бы получить одобрение от метрополии, добиться имперской резолюции о том, что мои слова пригодны для трансляции в эфире.

В основном передавали произведения мужчин, но с особым восхищением я воспринимала слова и голоса Уны Марсон[13], Глэдис Линдо[14], Констанс Колльер[15], а тут еще и Синт восклицала: «Когда-нибудь и тебя будут читать, Делли», и, глядя на ее маленькое сияющее лицо в обрамлении косичек, я всегда готова была поверить ее предсказаниям. Еще в семилетнем возрасте Синт оказалась единственной, кто всегда побуждал меня не оставлять моих стараний. К 1960 году программа закончила свое существование, а через два года я приехала в Англию, не имея ни малейшего представления о том, что мне делать с моими произведениями. Работа в обувном магазине отнимала слишком много времени, теперь я писала только оставшись в одиночестве, и Синт, вероятно видевшая стопки записных книжек, никогда не покидавших моей спальни, больше уже не пытала меня на эту тему.

Они с Сэмом подыскали себе съемную квартиру в Квинс-парке, и Синт перешла на работу в филиал «Дольчиз» в северной части Лондона. До того момента я, пожалуй, и не знала, что такое одиночество. У меня всегда были мои книги и конечно же Синт. Внезапно идеи мои показались мне огромными в крошечной квартирке, потому что некому было их услышать и заверить меня в том, что их можно реализовать; больше никто не утешал меня, не поддерживал, не протягивал руки для объятия. Я физически ощущала отсутствие Синт. Есть ли у вас тело, когда к нему никто не прикасается? Наверное, есть, но иногда мне казалось, что я бесплотна, будто я мозг, расплывающийся по комнатам. Как же плохо я подготовилась к эху и звяканью ключа в замке, к отсутствию шкворчащей сковородки Синт, к одиночеству моей зубной щетки, к тишине там, где раньше моя подруга мурлыкала свои любимые песни.

Когда каждый день видишь человека – человека, который тебе нравится, который делает тебя выше, – то становишься лучшей версией самого себя, не прилагая при этом особых усилий. А теперь я уже не казалась себе такой интересной, такой умной. Никто, кроме Синт, не хотел слушать мои стихи, никто, кроме нее, не придавал значения тому, откуда я, не понимал этого. Я не знала, как Оделль будет существовать без помощи Синт. Синт столько для меня сделала, но поскольку теперь ее не было рядом, я умудрилась начать ее презирать.

Обремененные рабочими обязательствами, мы могли встречаться только раз в две недели, в кафе «Лайонс» на Крейвен-стрит, по соседству со Скелтоном. Едва ли я придавала значение тому факту, что наши встречи всегда устраивала Синт.


Официантка так плюхнула наши чашки на барную стойку, что расплескала кофе, а заказанная мной булочка оказалась самой скукоженной. Мою просьбу заменить блюдце официантка попросту проигнорировала, а когда я расплатилась, она даже не положила сдачу мне в руку. Не глядя на меня, она шмякнула деньги на стойку и подтолкнула их ко мне. Я повернулась к Синт и увидела знакомое выражение лица. Мы пошли искать свободный столик – желательно как можно дальше от барной стойки.

– Как дела на работе? – спросила подруга. – Все еще таскаешься за этой Марджори Квик?

– Она мой босс, Синтия.

– Так я тебе и поверила.

А ведь если вдуматься, я и сама не осознавала, насколько явным было влияние, оказанное на меня Квик. Я пыталась побольше выведать о ней у Памелы, но та знала только одно: как-то раз Квик упомянула, что провела детство в графстве Кент. Ее деятельность в период между детством и зрелым возрастом была окутана мраком неизвестности. Возможно, Квик была уготована респектабельная жизнь в графстве Кент, она могла стать женой судьи или кем-то вроде того, но вместо этого выбрала иную судьбу среди развалин послевоенного Лондона. Ее имени не было в «Дебретте»[16], она не принадлежала к семейству Скелтонов, вопреки одному из моих первоначальных предположений. Ее манера одеваться безупречно буквально излучала власть, заботу о себе любимой – в этом была только ее выгода, больше ничья. Каждая совершенная блузка, каждая идеальная пара брюк служили упреждающим заявлением о своем «я». Одежда Квик была ее доспехами, сделанными из шелка.

Я узнала, что она не замужем и живет в Уимблдоне, совсем рядом с парком. Заядлая курильщица. Их отношения с Ридом можно было уподобить союзу воды с камнем, который она точит десятилетиями. По словам Памелы, Квик работала в институте столько же, сколько и Рид, а он принял руководство Скелтоном в тысяча девятьсот сорок седьмом, двадцать лет назад. Каким образом она познакомилась с Ридом или почему решила поступить сюда на службу, оставалось загадкой. Интересно знать, в каких битвах ей приходилось сражаться для достижения своего нынешнего положения и обращалась ли она к истории Древнего Рима, чтобы овладеть искусством войны.

– Никогда не встречала таких, как она, – призналась я подруге. – То дружелюбно настроена, прямо луч света. И через минуту – не женщина, а щетка из свиной щетины, такая жесткая, что даже рядом стоять больно.

Синт вздохнула.

– Мы купили себе в квартиру хороший «План Г».

– Какой-какой план?

– Ох, Делли… Сэм пашет как проклятый, вот я и сказала ему: давай-ка мы с тобой купим хороший диван «План Г», чтобы ты хоть ноги-то задрал после рабочего дня.

– Гм… Ну, и как ноги-то?

Подруга опять вздохнула, помешивая ложкой остывающий чай.

– Ох, я тебе вот что скажу. Значит, наш новый почтальон перепутал письма, и вот соседка стучится к нам. – Прочистив горло, Синт постаралась говорить тоном, принятым в высшем английском обществе: – «Ах, здравствуйте. Это, вероятно, ваше. Мы заметили на нем черный штемпель». А письмо-то было из Лагоса, Делли. Имя на нем не мое, да я и не знаю никого из Нигерии. «Черный» штемпель – нет, ну ты подумай, а?

Ее смех сошел на нет. Обычно мы бы долго обсуждали подобную ситуацию, чтобы она не так больно ранила нас, но после встречи с официанткой у нас уже просто не осталось сил.

– Расскажи-ка мне о том парне, с которым ты разговаривала на свадьбе, – с хитрым видом попросила Синт.

– Какой еще парень?

Синт закатила глаза.

– Лори Скотт. Белый, красивый, худой. Он друг Барбары, которая с Патриком. Не так уж я много «Дюбонне» выпила – видела вас с ним на кухне.

– А, этот. Глупый он какой-то.

– Гм, – промычала Синт, в глазах ее сверкнул тайный огонек, и я поняла, что выдала себя. – Странно.

– Почему?

– Патрик сказал Сэму, что он о тебе спрашивал.

Я сжала губы плотнее, чем моллюск – створки раковины, и Синт ухмыльнулась.

– Ты как, пишешь? – поинтересовалась она.

– Раз ты завела разговор на эту тему, уходи.

– Я не уйду. Я живу на другом краю карты метро, вот и все.

– Ой, можно подумать, ты переживаешь, что мне сейчас нечем заняться. Не волнуйся, я пишу, – заявила я, хотя это была заведомая ложь. Именно тогда я совсем перестала писать, убежденная в том, что писательница из меня – курам на смех.

– Хорошо. Рада, что пишешь, – твердо сказала Синт. – Знаешь, в Институте современного искусства вечер поэзии, – продолжала она. – Друг Сэма читает, а он-то реально глупый парень по сравнению с тобой. Его стихи меня в сон вгоняют…

– Нет уж, Синтия, я не читаю свои стихи на каких-то там встречах, – перебила я ее, наморщив нос. – Можешь не сомневаться.

Подруга вздохнула.

– Не сомневаюсь. Просто ты лучше, Оделль. Ты лучше, и ты это знаешь, а ничего не делаешь.

– Вот те на! – воскликнула я. – Я занята. Работаю. Ты давай там, следуй своему «Плану Г» и кончай с этой ерундой. Что, раз у меня нет мужа, чтобы волноваться о его ногах, я должна неизвестно где читать свою поэзию и все такое?

Синтия смотрела на меня растерянно.

– Делли! Что ты так взъелась? Я же только пытаюсь помочь.

– Я не взъелась, – сказала я, залпом допив свой чай. – Тебе-то, конечно, это кажется нормальным, но не надо учить меня жить.

После этого Синт молчала. Мне надо было попросить у нее прощения там же и тогда же, но я этого не сделала. Скоро она ушла, с осунувшимся, заплаканным лицом, и я казалась себе чудовищем, вышедшим из моря, чтобы схватить ее за ноги.

Мы не встретились ни на следующей неделе, ни через две недели, и она не позвонила. Я тоже не позвонила, не в силах преодолеть стыд, чувствуя себя такой дурой, – «реально глупой девицей», как, по всей вероятности, тем же вечером описала меня Синтия Сэму. Чем дольше она не звонила, тем сложнее мне было самой снять трубку.

На самом деле я хотела, но не могла сказать, что скучаю по тому времени, когда мы жили вместе. Это при том, что из нас двоих именно я считалась человеком, хорошо владеющим словом.

6

Лори нашел меня пятнадцатого августа в семь часов утра. У меня как раз было раннее дежурство в приемной. Магазины еще не открылись, автобусы на Чаринг-Кросс попадались реже. Я направилась к Пэлл-Мэлл – тогда эта длинная улица, как правило оживленная, являла собой пустынную дорогу в зеленоватом освещении. Уже целую неделю шел дождь, и булыжники мостовой были мокрыми от рассветного ливня, а ветви деревьев колыхались на легком ветру, точно побеги водорослей под водой.

Видала я дожди и посильнее, чем тот, поэтому особого значения ему не придала – разве что засунула купленную для Памелы «Дейли экспресс» поглубже в сумку, чтобы уберечь ее от капель, – и проследовала сначала по Карлтон-гарденз, а затем и через круглый центр Скелтон-сквер. Прошла мимо постамента, на котором, украшая центр площади, высился один давно умерший государственный деятель, человек с пустыми глазами, чей сюртук был совершенно изгваздан голубями. Раньше я бы непременно выяснила, кто он такой, однако пять лет, проведенных в Лондоне, напрочь отбили у меня желание интересоваться викторианскими стариками. Устремленные в бесконечность глаза статуи вызвали у меня чувство еще большего утомления.

Я взглянула на институт. У его дверей стоял молодой человек, высокий и худой, одетый в слегка потертую кожаную куртку. У него было узкое лицо и темно-каштановые волосы. Подойдя ближе, я поняла: это он. Горло у меня сжалось, в животе екнуло, а сердце отчаянно забилось о грудную клетку. Доставая из сумки ключ от дверей института, я подошла к крыльцу. На этот раз Лори был в очках, их стекла поблескивали в свете, казалось, шедшем из-под земли. Под мышкой он держал сверток, завернутый в коричневую бумагу, в такую обычно мясники заворачивают куски мяса.

– Привет, – с улыбкой сказал Лори.

Что значило для меня увидеть улыбку Лори? Попробую сформулировать: было такое чувство, словно целитель положил руки мне на грудь. Мои колени превратились в желе, челюсть задрожала, в горле встал ком. Хотелось обхватить его руками и крикнуть: «Это ты! Ты пришел!»

– Привет, – вместо этого выдавила я. – Чем могу помочь?

Его улыбка померкла.

– Разве ты не помнишь? Мы познакомились на свадьбе. Я пришел вместе с бандой Барбары. Ты читала стихи и отказалась пойти со мной танцевать.

– Я помню, – насупившись, сказала я. – Как поживаешь?

– Как я поживаю? И ты даже не спросишь, почему я здесь?

– Сейчас семь часов утра, мистер…

– Скотт, – проговорил он. Лицо его больше не сияло. – Лори Скотт.

Я прошла мимо него и стала возиться с ключом, пытаясь вставить его в замок. Что со мной не так? Несмотря на все мои фантазии о развитии этого сюжета, теперь, когда мечты стали воплощаться в жизнь, я, как и раньше, старалась забаррикадироваться от Лори. Я прошмыгнула внутрь, и он последовал за мной.

– Ты здесь, чтобы с кем-то увидеться? – спросила я.

Лори пристально посмотрел на меня.

– Оделль, я побывал во всех художественных галереях, во всех музеях этого гребаного города, чтобы тебя найти.

– Найти меня?

– Да.

– И вы, ой, ты пять недель не мог меня найти? Тебе ведь ничего не стоило спросить Патрика Майнамора.

Лори рассмеялся.

– Ага, значит, ты считала.

Залившись краской, я отвела глаза и постаралась сосредоточиться на корреспонденции. Он протянул мне сверток в коричневой бумаге и сказал:

– Я принес девушек со львом.

Мне было трудно скрыть подозрение, звучавшее в голосе.

– Что это?

Лори улыбнулся.

– Картина моей матери. Я последовал твоему совету. Как думаешь, найдется ли кто-то, кто сделает для меня оценку картины?

– Конечно найдется.

– Я навел справки об инициалах, на которые ты мне указала, – «И. Р.». Увы, не нашел ни одного художника с такими инициалами. Наверное, картина ничего не стоит.

– Ты планируешь ее продать? – спросила я.

Я обогнула деревянный стол, чувствуя, как голова у меня идет кругом, а сердце тревожно колотится. Никогда в жизни мне не приходилось так откровенно говорить с мужчиной.

– Возможно. Поглядим, что из этого выйдет.

– Но я думала, что твоя мама больше всего на свете любила эту картину, не так ли?

– Моя мама больше всего любила меня, – ответил Лори, с мрачной улыбкой положив сверток на стол. – Я просто пошутил. Не хочу продавать ее, но если она чего-то стоит, это будет для меня хорошим стартом. Понимаешь, в любую минуту Джерри-ублюдок – прости за мой французский – может вышвырнуть меня на улицу.

– А разве ты не работаешь?

Работаю?

– Ну, разве у тебя нет работы?

– Я работал. Раньше.

– В далеком и смутном прошлом?

Лори скорчил рожу.

– Видно, ты не одобряешь такого поведения.

По правде говоря, я не одобряла людей, которые не работают. Все, кого я знала со времени приезда в Лондон – Синт, девочки в обувном магазине, Сэм, Патрик, Памела, – все мы работали. Весь смысл пребывания в Лондоне сводился к тому, чтобы иметь работу. Там, откуда я приехала, только собственная работа помогала человеку пробудиться от долгого сна, сопровождавшего жизнь целых поколений, которым приходилось надрываться в поле. Только так можно было вырваться из замкнутого круга. Трудно изменить принципам, которые тебе внушают всю твою жизнь, в особенности если они возникли задолго до твоего рождения.

Лори вперил взгляд в коричневую оберточную бумагу.

– Это долгая история, – промолвил он, чувствуя неодобрение с моей стороны. – Я не закончил университет. Дело было пару лет назад. Моя мать не… впрочем, не имеет значения. Но я хотел бы начать с нуля.

– Ясно.

Он стоял, сунув руки глубоко в карманы кожаной куртки, и выглядел смущенным.

– Понимаешь, Оделль, я ведь не тунеядец. Я действительно хочу что-то делать. И ты должна об этом знать. Я…

– Могу я предложить тебе чашку чая? – перебила я его.

Он замолк, не закончив фразу.

– Чай. Да. Боже мой, еще так рано, правда? – со смехом выпалил он.

– А что, ты бы так и стоял, дожидаясь меня?

– Да, – ответил Лори.

– Ты ненормальный.

– Это кто еще ненормальный? – спросил он, и мы улыбнулись друг другу.

Я посмотрела на его бледное лицо и сказала:

– Знаешь, хоть у тебя и нет работы, моя мама все равно бы подумала, что ты совершенство.

– С чего бы ей так думать? – поинтересовался он.

Я вздохнула. Было слишком раннее утро, чтобы объяснять.


Мы провели вдвоем в приемной около часа. Я заперла входную дверь, разобрала почту, заварила чай и кофе – в течение всего рабочего дня мы с Памелой должны были заботиться о свежести этих напитков. Надо сказать, Лори пришел в такой неописуемый восторг от чашки горячего чая, словно пил его впервые в жизни.

Он рассказал мне о похоронах матери.

– Это было просто ужасно. Джерри прочитал стихи об умирающей розе.

Я поспешила прикрыть ладонью рот, чтобы Лори не заметил моей улыбки.

– Что ты, смейся на здоровье, – подбодрил меня он. – Моя мать смеялась бы. Ей бы жутко не понравилось, к тому же она розы терпеть не могла. Вдобавок Джерри отвратительно читает стихи. В жизни не слышал, чтобы кто-то так плохо читал. Как будто у него затычка в заднице. А священник вообще маразматик. И пришло всего человек пять, не больше. В общем, это был гребаный кошмар, и мне противно, что ей пришлось через это пройти.

– Мне жаль, – промолвила я.

Он вздохнул, вытянув ноги.

– Ты не виновата, Оделль. Так или иначе, все кончено. Да покоится она с миром и все такое. – Он потер лицо, словно пытаясь стереть воспоминание. – А ты? Как тебе живется без подруги?

Меня тронуло, что он помнит.

– Нормально, – сказала я. – Разве что слишком тихо.

– Я думал, ты любишь тишину.

– Как ты догадался?

– Ты не отказалась идти во «Фламинго».

– Речь о другой тишине, – ответила я.

Мы и сами тогда сидели тихо: я – за столом, он – напротив меня, ожидающий решения коричневый сверток – на деревянной поверхности стола. Мне нравилась такая тишина, теплая и наполненная, мне нравилось, как он сидит – ненавязчиво и в то же время искрясь особым светом, который я заметила еще при первой нашей встрече.

Мне он казался очень красивым. Доставая из сумки «Дейли экспресс» для Памелы и делая вид, что привожу в порядок стол, я наделась, что Памела каким-то чудом задержится. На родине у меня была парочка «увлечений», как называла их моя мать: мы держались за руки в темноте «Рокси»[17], ходили за хот-догами после лекций, неуклюже целовались на концерте в «Доме принца»[18], устраивали поздние пикники на Питч-уок, где любовались мотыльками в голубоватом свете. Но я никогда… не доходила до конца.

Я вообще старалась избегать мужского внимания, находя весь процесс ухаживания мучительным. «Свободная любовь» обошла нас, школьниц Порт-оф-Спейн, стороной. Наше католическое образование было пережитком Викторианской эпохи, в нем явственно звучала тема падших женщин, безвозвратно погубленных девушек, увязающих в болоте собственной глупости. Нам внушали мысль, что мы слишком возвышенны для такого рода плотских контактов.

К сексу я относилась с высокомерным страхом, сбитая с толку тем фактом, что некоторые девушки им все-таки занимались, – например, Листра Уилсон или Доминик Мендес, причем с более взрослыми парнями. Судя по таинственности, сквозившей во взгляде этих девиц, они очень даже неплохо проводили время. Где они находили этих парней, всегда оставалось для меня загадкой, но, безусловно, этот процесс предполагал, что они нарушают запреты взрослых, вылезают из окна спальни и пробираются в ночные клубы возле Федерик-стрит и Марин-сквер. Насколько я помню, Листра и Доминик – те самые рисковые девчонки – похоже, были женщинами с момента своего рождения; они напоминали русалок, женственных и властных, которые приплыли к берегу, чтобы жить среди людей. Неудивительно, что мы, трусишки, предпочитали зарыться в книгах. Мы считали секс ниже своего достоинства, потому что он был для нас недосягаем.

Входная дверь Скелтоновского института все еще была заперта. Мне так не хотелось, чтобы это кончилось: в задней комнате насвистывал чайник, предлагая еще чаю, Лори то вытягивал, то подбирал под себя ноги, спрашивая, какие фильмы я смотрела, как я могла не видеть такого-то фильма, что мне нравится больше – блюз или фолк, сколько месяцев я здесь проработала и нравилось ли мне жить в Клэпхеме. Надо признать, Лори всегда умел показать человеку, что тот для него важен.

– Хочешь, сходим в кино? – предложил он. – Мы могли бы посмотреть «Живешь только дважды»[19] или «Шутников»[20].

– «Шутников»? Это специально для тебя фильм, наверное.

– Там играет Оливер Рид – он великолепен, – сказал Лори, – но, боюсь, всякие криминальные выкрутасы для тебя просто пшик.

Пшик? Почему ты так думаешь?

– Потому что ты умная. Ты бы сочла оскорблением, если бы я повел тебя смотреть фильм про каких-то болванов, которые гоняются за королевскими драгоценностями.

Я засмеялась, довольная своим открытием насчет того, что и Лори испытывал нервное напряжение из-за всего происходящего с нами, и растроганная тем, что он не побоялся мне в этом признаться.

– Или ты хочешь посмотреть один из тех французских фильмов, – спросил он, – где люди просто фланируют по комнатам, глядя друг на друга?

– Давай сходим на Бонда.

– Хорошо. Отлично. Отлично! Мне так понравился «Голдфингер»[21] – чего стоила одна только шляпа-ко– телок!

Я снова засмеялась, Лори подошел ближе к столу и взял мою руку в свою. Я замерла, глядя на руку.

– Оделль, – проговорил он, – я думаю… то есть я хочу сказать, ты…

– Что?

– Ты просто…

Он все еще держал меня за руку. И впервые в жизни я не хотела, чтобы мужчина меня отпускал.

За окном снова хлестал дождь. Я отвернулась – меня отвлек шум воды за дверью, потоки каскадом лились на серую мостовую. Лори наклонился и поцеловал меня в щеку. Я повернулась к нему, и он снова меня поцеловал. От этого стало совсем хорошо, и мы в течение нескольких минут целовались, не покидая приемной Скелтоновского института.

Наконец я вырвалась из объятий.

– Меня из-за тебя уволят.

– Ладно. Этого нельзя допустить.

Он вернулся на свой стул, по-идиотски улыбаясь. Дождь начал барабанить сильнее, но все же это был английский, а вовсе не тринидадский дождь. У меня на родине напоенные воздухом водопады обрушивались из разверзшихся небес, тропические ливни хлестали неделями, а зелень лесов увлажнялась настолько, что казалась почти черной. Погасшие неоновые вывески, склоны холмов, превращенные в грязное месиво, цветки этлингеры высокой[22], такие красные, как будто лепестки пропитаны кровью, – и всем нам приходилось прятаться под навесом или укрываться в домах, пока не появлялась возможность пройтись по блестящему после дождя асфальту. С помощью фразы «дождь идет» мы объясняли свои опоздания, и все понимали, о чем идет речь.

– Что? – прервал мои размышления Лори. – Почему ты улыбаешься?

– Да так, – ответила я. – Ничего особенного.

И тут раздался стук. Это Квик смотрела в комнату сквозь дверное стекло, выглядывая из-под широкого черного зонтика.

– Ох! – воскликнула я. – Она рано.

Я побежала к двери и открыла ее, благодаря Бога за то, что Квик не застала нас целующимися. Она вошла, и лицо ее показалось мне более худым, чем раньше. Квик отряхнула плащ и зонтик.

– Август, – пробормотала она.

Потом подняла голову и заметила Лори.

– Вы кто? – спросила она, насторожившись, точно кошка.

– Это… мистер Скотт, – вмешалась я, удивленная ее прямотой. – Он хотел бы с кем-то переговорить о своей картине. Мистер Скотт, это мисс Квик.

– Мистер Скотт? – переспросила она, не сводя с него глаз.

– Приветствую! – воскликнул Лори, вскакивая со стула. – Да, я хотел узнать, что тут у меня – фамильная ценность или никому не нужный хлам.

Он протянул руку для пожатия, а Квик, как будто сопротивляясь сильному притяжению, медленно протянула ему свою. От меня не ускользнуло, что она вздрогнула, но Лори этого не заметил.

Квик слабо улыбнулась.

– Надеюсь, для вашего же блага, мистер Скотт, что это первое.

– И я надеюсь.

– Могу я взглянуть?

Лори подошел к столу и начал разворачивать сверток. Квик осталась там, где стояла, пальцы ее крепко вцепились в ручку зонтика. Она продолжала пристально смотреть на Лори. Плащ у нее был совершенно мокрый, но она его не снимала. Широким жестом Лори поднял картину как можно выше, чтобы мы с Квик могли ее получше разглядеть.

– А вот и она.

Четыре или пять секунд Квик стояла, не в силах оторвать глаз от золотого льва, от девушек, от пейзажа, разворачивающегося у них за спиной. Зонтик выскользнул у нее из рук и шлепнулся на пол.

– Квик? – встревожилась я. – С вами все в порядке?

Она посмотрела на меня, резко повернулась и выбежала на улицу.

– Ну, картина не настолько плоха, – промолвил Лори, глядя вслед Квик поверх картины.

Тем временем Квик спешила через площадь, наклонив голову и совершенно не обращая внимания на дождь, из-за которого промокла до нитки. Едва я потянулась за своим плащом, явился Эдмунд Рид.

Сняв фетровую шляпу, с которой капала вода, Рид посмотрел на меня сверху вниз.

– Мисс… Бастон, если не ошибаюсь?

– Бастьен.

– И куда это вы собрались бежать?

– Я должна догнать мисс Квик. Она… забыла свой зонтик.

– У меня с ней назначена встреча.

Рид повернулся туда, где теперь снова сидел Лори; тот держал на коленях картину, поспешно завернутую в коричневую бумагу.

– А это кто?

– У мистера Скотта есть картина, – пролепетала я.

– Это я вижу. Не многовато ли здесь суматохи для восьми пятнадцати утра? И где мисс Радж?

– Сегодня я дежурю в утреннюю смену, мистер Рид. Мистер Скотт пришел сюда в этот час в надежде, что кто-то посмотрит его полотно. Оно принадлежало его матери… ее любимое…

Я умолкла, отчаявшись догнать Квик и удостовериться, что с ней все в порядке.

Рид снял свое мокрое пальто с медленной осмотрительностью, как будто я водрузила на его плечи непосильное бремя. Он оказался высоким крупным человеком, сразу заполнившим пространство своей превосходно сшитой одеждой и копной светлых волос, а также древесным запахом лосьона после бритья.

– А вы заранее договорились о встрече? – спросил он Лори, нетерпеливо поблескивая маленькими голубыми глазами.

– Нет, сэр.

– Ну, знаете ли, к нам нельзя просто так забежать. Такие вещи не делаются подобным образом.

Лори напрягся, тихо шурша коричневой бумагой.

– Я знаю.

– Что-то я в этом сомневаюсь. Пускай мисс Бастьен запишет вас на следующую неделю. Сегодня у меня нет на это времени.

Рид повернулся к двери, из которой только что выбежала Квик.

– Какого черта Марджори убежала таким манером? – спросил он.

Раньше я не видела Рида столь обеспокоенным. Когда он снова повернулся к нам, Лори встал, и обрывок коричневой бумаги упал на пол. Рид замер на месте, и его взгляд упал на обнажившийся фрагмент картины, где был изображен золотой лев.

– Это ваше? – обратился он к Лори.

Тот, опустив глаза, стал поднимать бумагу.

– Да, – с осторожностью ответил он. – Точнее… моей матери. Теперь мое.

Рид приблизился к картине, но Лори отшатнулся и выставил руку вперед, словно защищаясь.

– Погодите, – сказал Лори. – Вы сказали, что сегодня у вас нет времени. Вы сказали – на следующей неделе. Хотя к тому моменту, – добавил он, – я, быть может, отнесу ее в другое место.

– Вот как, – произнес Рид, поднимая руки вверх. – Я просто хотел поближе взглянуть на картину. Пожалуйста, позвольте, – добавил он, что, вероятно, стоило ему больших усилий.

– Почему? Минуту назад вам было наплевать.

Рид засмеялся; в его веселости проступала нервозность.

– Послушайте, дружище, извините, если я был резок. Сюда приходит черт знает сколько людей с фамильными ценностями тети Эдны или с чем-то, что они купили за три фунта у какого-нибудь чувака на Брик-лейн, и от этого немного устаешь. Но то, что принесли вы, кажется мне интересным. Если позволите взглянуть, я, возможно, смогу объяснить почему.

Поколебавшись, Лори положил картину обратно на стол и снял с нее остатки оберточной бумаги. Рид подошел к картине и начал жадно впитывать увиденное. Его пальцы замерли над полотном – над головой второй девушки, над ее змеящейся косой, над неподвижным взглядом льва.

– Боже мой, – выдохнул Рид. – Откуда у вашей матери эта картина?

– Я не знаю.

– А вы можете ее спросить?

Лори взглянул на меня.

– Она умерла.

– Вот как… – Рид колебался. – А… у вас есть соображения на тот счет, где она могла ее приобрести?

– Она покупала большую часть вещей в лавках старьевщиков или на блошиных рынках, иногда на аукционах, но это полотно хранилось у нее еще с тех пор, когда я был ребенком. Оно всегда висело у нее на стене, мать брала его с собой, куда бы мы ни переезжали.

– И где же картина висела в последний раз?

– В ее доме в Суррее.

– А она когда-нибудь говорила вам о картине?

– С чего бы матери о ней говорить?

Рид аккуратно взял полотно и посмотрел, что у него на обороте.

– Рамы нет, только крюк, – пробормотал он. – Что ж, – продолжил он, обращаясь к Лори. – Если ваша мать всегда вешала это полотно на стену, должно быть, оно имело для нее особое значение.

– Думаю, она просто считала его красивым, – предположил Лори.

– Красивое – не то слово, которое я бы употребил в этом случае.

– А какое слово употребили бы вы, сэр?

Рид сделал вид, что не заметил иронии в тоне Лори.

– По первому впечатлению, картина смелая. Кстати, мистер Скотт, происхождение картины имеет значение, если вы решите показать ее на выставке или продать. Полагаю, вы ведь поэтому к нам ее принесли.

– Значит, она чего-то стоит?

Последовала пауза. Рид сделал глубокий вдох и пристально посмотрел на картину.

– Мистер Скотт, могу я пригласить вас в свой кабинет, чтобы мы рассмотрели ее поближе?

– Согласен.

– Мисс Бастьен, принесите кофе.

Рид взял картину и жестом показал Лори, чтобы тот следовал за ним. Я наблюдала, как они поднимаются по винтовой лестнице. Лори взглянул на меня, обернувшись через плечо; глаза его расширились от возбуждения, он показал мне большой палец.


На улице дождь хлестал бурным потоком. Я прочесала площадь в поисках Квик, но конечно же ее здесь уже не было. Держа ее зонтик сложенным, точно копье, я побежала вдоль левой стороны площади в сторону Пикадилли, в слепой надежде встретить ее там. Затем я повернула направо, бессознательно двигаясь в сторону станции метро, и тут увидела ее через квартал от меня. Проезжая часть гудела и визжала, статуя Эроса маячила за плотной стеной дождя.

– Квик! – завопила я. – Ваш зонтик!

Люди стали на меня оборачиваться, но мне было все равно. Квик все еще спешила в противоположном от меня направлении, и тогда я побежала быстрее, пытаясь дотянуться до ее руки. С молниеносной скоростью она вырвалась от меня и резко крутанулась на месте. Ее взгляд было устремлен в какую-то точку, находившуюся далеко за шумной магистралью, за высокими закопченными зданиями, за пестрыми рекламными щитами, за пешеходами, которые с отчаянным видом прыгали между лужами. Потом Квик пристально посмотрела на меня, почти с облегчением. Она промокла до нитки, но, глядя на ее совершенно мокрое лицо, трудно было сказать, дождь это или слезы.

– Я кое-что забыла, – промолвила она. – Дома… я забыла… мне нужно вернуться и взять.

– Вот, – сказала я, – ваш зонтик. Давайте я вызову вам такси.

Квик посмотрела вниз на свой зонтик, а потом подняла глаза на меня:

– Вы промокли, Оделль. И зачем вы только побежали?

– Потому что… ну, потому что вы побежали. Посмотрите, в каком вы состоянии.

Я положила руку на ее мокрый рукав, и она быстро взглянула на нее. Меня удивило, насколько худой оказалась ее рука на ощупь.

– Давайте.

Квик взяла зонтик у меня из рук и раскрыла его над нашими головами. Мы уставились друг на друга под черным пологом. Было слышно, как ревет дождь, обрушиваясь на хрупкую конструкцию зонта, нас задевали прохожие, по-видимому, носившиеся по улице в поисках укрытия. Кудри Квик были спутаны и примяты к голове; пудру смыло с ее лица, и теперь я могла видеть текстуру ее настоящей кожи – как ни странно, без косметики это лицо скорее напоминало маску. Мне показалось, Квик хотела что-то сказать, но, похоже, осеклась.

– О господи, – пробормотала она, на секунду закрыв глаза. – Это же чертов муссон!

– Вызвать вам такси?

– Доеду на метро. У вас случайно не найдется сигареты?

– Нет, – смущенно ответила я. Вообще-то Квик могла бы уже запомнить, что я не курю.

– Этот человек – как он оказался в Скелтоне? – спросила она. – Вы его знаете? Похоже, что вы его знаете.

Я опустила глаза. Огромные лужи возникали вокруг наших туфель. Я вспомнила о том, что должна была сварить кофе; интересно, сколько еще времени я могла отсутствовать, прежде чем меня уволят?

– Я общалась с ним только один раз – на свадьбе Синт. Он разыскал меня и пришел сюда сегодня.

Разыскал вас? Весьма настойчивое поведение. Он ведь… не доставляет вам беспокойства?

– Вовсе нет. Он славный, – сказала я, словно пытаясь его защитить.

Почему Квик спрашивает о Лори, хотя сама так странно себя ведет?

– Что ж, хорошо. – Похоже, Квик немного пришла в себя. – Послушайте, Оделль… мне нужно идти. Скажите ему, чтобы не беспокоил вас своей картиной.

– Мистер Рид ее уже видел.

– Что?

– Он пришел вскоре после вашего ухода. Сказал, что у вас с ним запланирована ранняя встреча. Он только один раз взглянул на полотно и сразу же понес его к себе в кабинет.

Она смотрела поверх моего плеча в направлении Скелтоновского института.

– И что сказал мистер Рид, когда увидел картину?

– Кажется, он… заинтересовался.

Квик опустила глаза, и по выражению ее лица стало трудно понять, что она чувствует. В ту минуту она выглядела очень старой. Она схватила мою руку и сжала ее.

– Благодарю вас, Оделль… за мой зонтик. Вы прямо-таки трибун, самый настоящий. Но возьмите его, я спускаюсь в метро. Возвращайтесь в офис.

– Квик, подождите…

Она сунула зонтик мне в руку и поспешила вниз по лестнице, ведущей на станцию. Прежде чем я успела еще раз ее позвать, она исчезла.

Январь 1936

I

Сара лежала в отключке – лицо набок, завитые кудряшки распластаны по подушке, порезы на ногах в каламиновых примочках. Изо рта кислый запашок от вчерашнего последнего бокала. На прикроватной тумбочке пепельница с горой окурков и груда детективных романов и журналов «Вог» с загнутыми уголками. Там и сям валяющаяся на пыльном полу одежка, чулки, как сбросившие кожу змеи, растоптанная во время бегства блузка. Помада в тюбике растаяла. По кафельной плитке в углу, словно пушинка перед глазом, прошмыгнула ящерка.

Олив стояла в дверях, зажав в руке письмо из Слейдской школы изящных искусств. Пришедшее всего две недели назад, оно скорее напоминало носовой платок в жирных складках от постоянного употребления. Она подошла к материнской кровати и присела на краешек, чтобы еще раз перечитать, хотя знала его наизусть.


Мы рады предложить Вам курс для получения магистерской степени в области изящных искусств… преподавателей весьма впечатлили… богатое воображение и новизна… в русле скрупулезной, развивающейся традиции старой школы… надеемся на Ваш ответ в ближайшие две недели. Если же Ваши обстоятельства изменятся, просим нас проинформировать.

Может, если она прочтет письмо вслух, Сара ее услышит сквозь спертый воздух, и тогда все решится: Олив не отступит от данного самой себе слова и поедет учиться? Может, такую шоковую терапию лучше всего проводить, пока еще действует снотворное? Получив письмо, еще в Лондоне, Олив хотела кричать на всех углах: смотрите, что я сотворила! Ее предки ни о чем таком не догадывались, они даже не знали, что их дочь продолжает рисовать, не говоря уже о том, что она подала заявку на обучение. Но ее беда заключалась в скрытности, так ей было комфортнее создавать что-то свое. Она боялась, из суеверия, сломать эту традицию – и вот теперь она здесь, в деревеньке на юге Испании.

Глядя на спящую мать, она вспомнила, как показала отцу Сарин портрет, сделанный в школе на уроках рисования.

– О, Лив! – воскликнул он, и сердечко у нее заколотилось, и вся она затрепетала в ожидании. – Ты должна это подарить маме.

Вот и все, что он сказал. Ты должна это подарить маме.

Отец всегда говорил, что женщины, конечно, могут взять в руку кисточку и что-то нарисовать, вот только настоящих художников из них не получается. Олив толком не могла понять, а в чем, собственно, разница. Маленькой девочкой, играя где-нибудь в уголке его галереи, она не раз слышала, как Гарольд обсуждал эту тему со своими клиентами, мужчинами и женщинами, и последние, соглашаясь с ним, предпочитали вкладывать деньги в произведения молодых художников-мужчин, а не представительниц своего пола. Представление о том, что художником может быть мужчина, стало общим местом – временами Олив тоже в это верила. В свои девятнадцать лет она находилась в тени: упрямая, полная отваги фигурка, олицетворяющая собой любительщину в искусстве. Но ведь прямо сейчас, в Париже, работают Амрита Шер-Гил[23] и Мерет Оппенгейм[24] и Габриэль Мюнтер[25]; она даже воочию видела их картины. Они, что же, не художники? Или разница между обычным живописцем и художником заключается просто в том, верят ли в тебя другие и в кого они вкладывают больше денег?

Она не находила слов, чтобы объяснить родителям, почему она подала заявку, собрала портфолио, написала эссе о фигурах второго плана у Беллини. Несмотря на все разговоры о том, что женщинам не стать художниками, она все равно пошла этим путем. Сама не понимала, откуда в ней такой запал. Независимая жизнь была от нее в одном шаге, и вот, поди ж ты, сейчас она сидит в ногах у спящей матери.

Снова бросив взгляд на Сару, она подумала, не сходить ли ей за пастелями. Время от времени мать позволяла ей пройтись в своих мехах и жемчужном ожерелье, могла угостить ее эклерами в Коннауте, взять ее с собой послушать в музыкальном обществе какого-нибудь скрипача или умного поэта, притом своих друзей и к тому же в нее влюбленных, как с годами осознала Олив. Нынче никто не мог сказать, что Сара Шлосс выкинет в следующую минуту. От врачебной помощи она отказывалась, и пилюли зачастую на нее не действовали. Олив казалась себе то ли мутным пятном, то ли щепкой за материнским килем. Иногда она тайком рисовала Сару в таком виде, что, узнай та об этом, ей бы не поздоровилось.

Высокие окна были распахнуты настежь, и ветерок устроил занавескам небольшой танец. А настоящий предрассветный ветер разогнал все облака над горами за деревней Арасуэло, и зеленовато-голубое небо прочертили золотые и розовые полосы. Не выпуская из рук письма, Олив на цыпочках прокралась на балкон, где ее взору открылись пустые поля, простирающиеся до ребристых предгорий вдали, меченные кустарником и дикими маргаритками, там кружили коршуны, и кузнечики рыскали среди ботвы, где когда-то зрели дыни, и волы распахивали землю под будущий посев.

В саду прыгали рассеянные кролики, а на дальних холмах паслись козлы, и колокольчики на их шеях позвякивали атонально и неритмично, что действовало успокаивающе, ибо в этом не было ничего продуманного, на публику. Раздался выстрел из охотничьего ружья, и пернатые хаотично взмыли в андалусийские барочные предутренние небеса. Сара даже не пошевелилась, зато кролики, поднаторевшие в прятках, разбежались, оставив земную поверхность девственно чистой. Олив закрыла окна, и занавески бессильно повисли. Ее мать, вероятно, рассчитывала обрести здесь столь желанный покой – но очень уж тревожно звонил монастырский колокол, да и о волках в горной чаще не стоило забывать. Тишину нарушало бессмысленное тявканье пса в сарае. Странно, но с момента их приезда сам дом и окружающий его ландшафт давали Олив энергетическую подпитку, непривычную и более чем неожиданную. Обнаружив во флигеле на задворках сада старую деревянную филенку, она украдкой пронесла ее на чердак, словно какую-то контрабанду. Если что, на ней можно рисовать, но пока филенка лежала без дела.

В спальню вошел отец и здоровенным башмаком отшвырнул под кровать валявшийся на полу «Вог». Олив спешно сунула письмо в карман пижамы и развернулась к нему лицом.

– Сколько? – поинтересовался он, показывая пальцем на простертую фигуру жены.

– Не знаю, – ответила Олив. – Пожалуй, больше обычного.

Sheiße![26] – Гарольд ругался по-немецки только в моменты сильного стресса либо абсолютной свободы. Он склонился над Сарой и с нежностью убрал прядку с ее лица. Это был жест из лучших времен, и Олив он только покоробил.

– Ты купил сигареты? – спросила она.

– Что?

– Сигареты.

Вчера вечером он заявил, что ему надо в Малагу – купить сигареты и заодно посетить мастерскую художника. «Может, открою нового Пикассо?» И засмеялся так, словно молния может дважды ударить в одну точку. Ее папаша всегда спешил улизнуть, ему быстро становилось с ними скучно, а когда снова появлялся, тут же требовал к себе внимания. Они приехали сюда всего пару дней назад, а он уже успел слинять.

– Ах, да, – сказал он. – Купил. Они в машине.

Прежде чем покинуть спальню жены, Гарольд налил своей любимой стакан воды и оставил на тумбочке, до которой она не смогла бы дотянуться.

* * *

Ставни на первом этаже были до сих пор прикрыты, и в полутьме угадывались самые необходимые предметы обстановки. В воздухе смутно пахло камфарой и сигарами. В финке, предположила Олив, никто не жил последние несколько лет. Дом напоминал этакую большую надземную катакомбу с затаившимися комнатами, с длинными, меблированными в колониальном стиле коридорами, со шкафчиками из твердой древесины темного цвета, не знакомыми с обыденными предметами. Было ощущение, что на дворе 90-е годы XIX века, куда их забросило из другой эпохи, а вокруг них декорации, оставшиеся от салонной драмы.

Легкая влажность уже начинала выветриваться. Олив распахнула ставни, и комнату залил солнечный свет, провозвестник дня, пусть еще и не тепла. Глазам явился неокультуренный склон, спускающийся к высокому забору из кованого железа, откуда уходила деревенская дорога. Олив всмотрелась: худосочные кусты, цветочные бордюры без цветов, три бесплодных апельсиновых дерева. По словам отца, такие особняки строились наособицу, поближе к обводненной и плодородной земле, так что летом жильцы будут наслаждаться видом оливковых рощ и благоухающих вишен, цветущих ночных кактусов и палисандровых деревьев и бьющих ключей, – словом, блаженство и восторг.

Олив была в чулках и зимней пижаме, а поверх натянула аранский свитер. Плитняк под ногами был такой холодный, будто по этим большим гладким квадратам недавно прошелся ледяной дождь. Ну, давай же, подумала она. Скажи ему, что тебе есть куда уехать, и уезжай. Ах, если бы мысль была материальной. Если бы мы могли знать наверняка, как нам следует поступать.

В буфетной она нашла баночку с кофейными зернами и старую, но функционирующую кофемолку. Это был весь завтрак, и они с отцом решили выпить кофе на задней веранде. Гарольд отправился в комнату с телефоном. Он выбрал эту финку, поскольку ее единственную обслуживал генератор, наличие же телефона его приятно удивило.

Он что-то там бормотал по-немецки, скорее всего обращаясь к кому-то из своих венских друзей. В его словах звучала настойчивость, но разобрать что-либо было невозможно. Еще в Лондоне, узнавая новости из родного города – уличные потасовки, налеты на молящихся, – он угрюмо замыкался в себе. Меля кофе, Олив вспоминала Вену своего детства, старую и новую, еврейскую и христианскую, образованную и чудну́ю, для души и для сердца. Когда Гарольд сказал, что возвращаться им туда небезопасно, у нее это не укладывалось в голове. В их кругу насилие казалось чем-то очень далеким.

Отец, закончив разговор, дожидался ее на потертой зеленой кушетке, оставленной кем-то на открытом воздухе. Поверх пальто красовался длинный тонкий шарф, связанный Сарой. Он с хмурым видом разбирал корреспонденцию. У Гарольда был пунктик: где бы он ни приземлился, письма уже должны были его ждать.

Олив боязливо присела в заброшенное кресло-качалку – что, если от влажности клей рассохся и в стыки устремились личинки древоточца? Отец закурил сигарету, а серебряный портсигар положил на шаткий пол веранды. Он сделал затяжку, и Олив услышала приятное потрескивание разгорающегося табака, а его горячее дыхание добавило жару.

– Как думаешь, сколько мы здесь пробудем? – спросила она как бы невзначай.

Он оторвался от корреспонденции. От кончика сигареты поднимался неровный столбик дыма – здесь не было ветра, который мог бы его поколебать. Другой столбик, пепла, постепенно рос, загибаясь книзу, пока не разлетелся по ободранным половицам.

– Только не говори мне, что ты уже мечтаешь уехать. – Его черные брови выгнулись домиком. – Ты… – он поискал чисто британское словцо, – томишься? У тебя кто-то остался в Лондоне?

Безразличным взглядом окинув по-январски обнаженный сад, Олив на минутку помечтала о некоем Джеффри с безвольным подбородком, белоснежным оштукатуренным особнячком в Южном Кенсингтоне и должностью заместителя министра иностранных дел. Но в действительности такового увлечения у нее не было и не предвиделось. Она зажмурилась, и перед ней как будто блеснули воображаемые запонки из потускневшего металла. – Нет. Просто… мы оказались не пойми где.

Он отложил недочитанное письмо и внимательно посмотрел на дочь.

– Ливви, что мне было делать? Я не мог оставить тебя одну. Твоя мать…

– Ты мог оставить меня одну. Или с друзьями.

– Ты постоянно говоришь, что у тебя нет друзей.

– Есть… есть кое-что, чем я хотела бы заняться.

– Например?

Она машинально тронула карман пижамной курточки.

– Ничего. Это я так.

– Насколько я понимаю, Лондон тебя интересовал мало.


Олив ничего не ответила, поскольку вдруг заметила в саду двух незнакомцев, стоящих у фонтана, там, где заканчивался газон, опоясывающий дом. Это была молодая пара, и они даже не пытались спрятаться. Женщина, у которой наискось через плечо висела кожаная сумка, похоже, чувствовала себя как дома в этом саду, где на месте помидоров, баклажанов и салата, радовавших глаз в ту пору, когда до урожая кому-то еще было дело, нынче стелился один сушняк на выжженной почве.

Мужчина, руки в карманы, стоял с поникшими плечами и опущенной головой, зато женщина в открытую разглядывала мускулистого сатира, позирующего в бездействующем фонтане. Потом она закрыла глаза и втянула носом воздух. Олив тоже вдохнула едва уловимые запахи прогоревшего древесного угля и зарослей шалфея, ощутив всю пустоту этого места, атмосферу брошенности. И подумала, а нельзя ли снова запустить фонтан.

Пара приближалась к дому с упорством горных козлов, избегающих кроличьих нор и булыжников в своем неумолимом желании дойти до цели. Олив даже встрепенулась: вот это уверенность в себе. Они с отцом следили за их движением, слыша, как папоротник похрустывает у них под ногами.

Женщина оказалась моложе, чем Олив поначалу подумала. Темные глаза, интригующе увесистая наплечная сумка. Нос и рот маленькие, а кожа блестящая, как лесной орех. Платье простое, черное, с длинными рукавами, застегнутыми на запястьях. Густые темные волосы заплетены в длинную косу, но когда она развернулась в сторону Гарольда, коса блеснула рыжиной на утреннем солнце.

Мужчина, практически брюнет, немного постарше, лет двадцать пять. Видимо, супружеская пара. Олив не сводила с него глаз. Лицо тосканского аристократа, поджарое тело боксера веса пера. Отутюженные синие брюки, открытая рубашка вроде тех, какие она видела на работягах в поле, только у него новехонькая, а у работяг изношенные. Лицо тонкой лепки, подвижные губы. Его темно-карие глаза послали в сторону Олив электрический разряд. Муж и жена? Она откровенно на них таращилась, не в силах отвести взгляд.

– Мы несем хлеб, – сказал мужчина по-английски, с акцентом, а его компаньонка полезла в сумку и продемонстрировала батон.

Гарольд радостно захлопал в ладоши.

– Вот так удача! Я умираю с голоду. Давайте сюда.


Пара приблизилась к веранде. Хотя Олив была примерно одного роста с девушкой, она поежилась, чувствуя себя рядом с ними верзилой из-за слишком длинных, действующих независимо от нее рук и слишком крупной головы. Угораздило же ее выйти, как школьнице, в пижаме!

Девушка ткнула себя в грудь.

Me llamo Teresa Robles, – сказала она, произнеся свою фамилию на испанский манер: Row-blez.

Me llamo Isaac Robles, – сказал мужчина.

Llamo Olive Schloss[27].

Она его жена, снова подумала Олив, иначе зачем бы он пришел с ней в столь ранний час? Пара захихикала, что вызвало у нее приступ ярости. Может, Олив по-испански звучит смешно, но все же не настолько, как если бы ее звали Анчоусом или Абрикосом. Ее всегда дразнили: сначала во дворе – Олив Ойл, как подружку героя комиксов Попая[28], а подростком – Оливкой, как украшение к коктейлю. И вот сейчас, на пороге обретения свободы, ее обсмеяли, словно она плод на испанском дереве.

– Гарольд Шлосс. – Отец обменялся рукопожатием с ними обоими, и Тереза вручила ему батон. Он весь просиял, словно это был слиток золота, а Тереза была волхвом. – Я ее отец, – добавил он, что Олив сочла излишним.

Тереза опустилась на колени и с непринужденной ловкостью фокусника извлекла из сумки остро пахнущий твердый овечий сыр, пронизанный веточками розмарина, салями, три мелкие айвы и несколько крупных лимонов. Широким жестом она разложила фрукты на облезлом полу, где они заиграли, как планеты Солнечной системы, в которой она мгновенно стала центром.

– У вас пикник без меня?

В кухонном проеме стояла Сара, дрожа от холода в своей шелковой пижаме, хотя и накинула мужнину летную куртку и натянула самые толстые носки, в которых он выходил на охоту. Никакая после вчерашнего шампанского, привезенного из Парижа, и тяжелого сна, она все равно выглядела как кинозвезда в свободное от работы время.

И реакция, как лишний раз убедилась Олив, была соответствующей. Тереза заморгала, ослепленная копной светлых волос, гламурным блеском, сопровождавшим Сару неотступно. А тем временем Исаак, опустившись на колени, запустил обе руки в сумку. На дне что-то ожило, зашевелилось, и сумка устроила маленький танец.

– Ой! – вырвалось у Олив.

– Не будь такой трусихой, – успокоила ее Сара.

Перехватив испуганный взгляд хозяйской дочки, Тереза улыбнулась, а Олив снова пришла в ярость от того, что ее публично ославили. Исаак вытащил живого цыпленка, который терял перья, плавно оседавшие на пол, и, зажатый в горсти, смешно перебирал голыми лапками. Глазки-бусинки вращались в орбитах, пальцы от страха превратились в коготки. Левой рукой Исаак прижал цыпленка к полу, а тот сдавленно прокудахтал и потянулся обратно в уютную прохладу сумки. Исаак неспешно положил правую руку на птичью шею и, с убаюкивающим курлыканьем сдавив цыпленку горло, одним движением свернул ему шею.

Птица обмякла на человеческой ладони, как туго набитый носок. Исаак снял с цыплячьей шеи одну руку и положил на веранду полуживое существо с потухающими глазами-бусинками, на которые Олив постаралась смотреть холодным взором, да так, чтобы это не прошло для Исаака незамеченным.

– Вот ваша еда на сегодня, – сказала Тереза, обращаясь непосредственно к ней. Трудно сказать, что это было – гостеприимное предложение или приказ.

– Никогда не видела ничего подобного так близко, – отозвалась Сара. Она одарила гостей лучистой улыбкой. – Я Сара Шлосс. А кто вы?

– Цыпленок, подумаешь! – огрызнулась Олив. Исаак Роблес засмеялся, и сердце у нее сжалось.

II

Тереза, собирая с пола приношения, видела, как хозяева направились в дом. Она сюда пришла против своей воли; то, что в них нуждались, было слишком уж очевидно.

– Приехал очередной богатый guiri[29] с женой и дочкой, – сказал Исаак. – Видела бы ты их машину, их сундуки. И граммофон на крыше, привязанный веревками.

– Кто он? – спросила она брата, но ни он, ни другие в деревне подробностей не знали. Ясно было одно: неделю назад в старую финку герцогини наконец-то въехали новые жильцы.

Для богатых иностранцев приезжать в этот уголок южной Испании, вместе со своими акциями и разочарованием городской жизнью, было в порядке вещей. Тереза уже успела поработать на парочку таких семейств. Они добирались сюда через Париж и Тулузу, через Мадрид и Барселону, вооруженные большим запасом масляных красок и романов, – а также пишущими машинками, чтобы сочинять собственные, – с именными чемоданами, которые то и дело падали в дорожную пыль из-за неумения их владельцев управлять местными мулами. Эти богемные миллионеры или, лучше сказать, богемные дети миллионеров из Техаса, Берлина и Лондона мечтали окунуть кисти в краски и раствориться в сьерре, как на своем мольберте, почти не тронутом акварелью. Они приезжали, жили какое-то время, и почти все уезжали обратно.

Уголком глаза Тереза заметила, что Олив в дом не ушла. Мыски ее шерстяных носков были неумело заштопаны – вот уж стыдоба. Люди такого пошиба должны одеваться получше. Олив подошла к ней и опустилась на колени.

– Давайте я вам помогу, – предложила она на корявом испанском, что Терезу удивило. У девушки под ногтями просматривалась зеленая краска. По ее коротким волосам уже плакали ножницы – нерасчесанные, они напоминали шляпку огромного гриба. Когда Олив улыбнулась, Терезу поразило, насколько черты ее лица повторяли материнские, но где-то они дали сбой, и «эхо» получилось резковатым.

– Я еще в пижаме, – сказала Олив, и Тереза не нашлась, что на это ответить. Зачем объяснять очевидное? Она подняла с террасы тушку с болтающейся головой и сунула ее обратно в наплечную сумку.

– Красиво здесь, – продолжила Олив, взвешивая лимон на ладони. – Если верить Бедекеру, то до Северной Африки отсюда рукой подать. «Короли-католики оторвали эти земли от мавританских халифатов. Убийственная жара летом, пробирающий до дрожи холод зимой и необъятное ночное небо круглый год». Наизусть запомнила.

Она выглядела нервной. Когда мать назвала ее трусихой, казалось, что Олив огрызнется, но все жесткие слова остались при ней. В ее руках, во всем теле чувствовался какой-то порыв. Она напоминала Терезе мечущегося зверя, увидевшего, что кто-то приблизился к клетке.

– И давно вы женаты? – Олив снова перешла на испанский.

Тереза с удивлением на нее уставилась.

– Женаты?

Олив нахмурилась.

Casados… правильно?

Тереза рассмеялась.

– Исаак мой брат, – ответила она на английском.

Олив, покраснев, выдернула из свитера торчащую шерстяную нитку.

– Вот как. А я подумала…

– Нет. У нас… у нас разные матери.

– Понятно. – Олив, похоже, овладела собой. – У вас прекрасный английский.

Тереза деликатно забрала у нее лимон, на который Олив с удивлением посмотрела, словно забыв, что секунду назад держала его в руке.

– В Эскинасе жила американка, у которой я работала. – Тереза решила умолчать о немецкой семье, где она тоже успела поработать; от этой семьи, уехавшей в Берлин всего несколько месяцев назад, у нее осталось рудиментарное знание немецкого языка. Жизнь ее научила не выкладывать сразу все карты. – Ее звали мисс Банетти. Она не говорила по-нашему.

Олив словно проснулась.

– Так вот почему вы здесь? Вы хотите у нас работать? А чем занимается ваш брат?

Тереза пересекла веранду и задержала взгляд на голых деревьях в саду.

– Наш отец, Дон Альфонсо, прислуживает владелице этого дома и земли.

– Она и вправду герцогиня?

– Да. Она из старинной семьи.

– Видимо, она давно не бывала на этой финке. Столько пыли! Ой… я вас ни в чем не обвиняю…

La duquesa тут не бывает, – пояснила Тереза. – Она живет в Барселоне, или в Париже, или в Нью-Йорке. Здесь ей делать нечего.

– В это трудно поверить, – откликнулась Олив.

– Вы англичанка или американка?

– Англичанка наполовину. Мой отец из Вены. Он женился на моей матери, по сей день полагая, что она родилась на бульваре Сансет[30]. Последние годы мы жили в Лондоне.

– Бульвар Сансет?

– Не важно… Значит, вы из Арасуэло?

– Вы сюда надолго? – поинтересовалась Тереза.

– Зависит от отца.

– Сколько вам лет?

– Девятнадцать, – ответила Олив и, заметив удивленную реакцию собеседницы, поспешно добавила: – Я знаю. Это долгая история. Моя мать не очень здорова.

– По виду не скажешь.

– Внешность обманчива.

В голосе прозвучали твердые нотки, и Тереза сразу подобралась. Интересно, что не так с хрупкой красоткой в просторной мужской куртке?

– Здесь вам не обойтись без прислуги, сеньорита, – сказала она. – Это не Лондон. Вы готовите?

– Нет.

– Убираете в доме?

– Нет.

– Ездите верхом?

– Нет!

– Тогда я предлагаю вам свои услуги.

– А сколько лет вам?

– Восемнадцать, – соврала Тереза, которой на самом деле было всего шестнадцать. Она уже знала, что у иностранцев отношение к возрасту романтическое, с налетом инфантилизма, и подростковый возраст у них частенько сильно затягивается. Здесь как раз такой случай. Терезу же никто не баловал, и иногда она себе казалась древним камнем. – Мой брат… – начала она и осеклась. Ни к чему разбалтывать лишнее. Она извлекла из кармана три конверта. – Tomate, perejнl, cebolla, – сказала она по-испански.

– Томат, петрушка, репчатый лук? – уточнила Олив.

Тереза кивнула. Вообще-то она не собиралась ничего дарить. Она рассчитывала по-тихому посадить семена в более плодородную почву герцогини, с тем чтобы потом снять урожай для себя.

– Это вам, – сказала она хозяйской дочери. Она впервые за свои шестнадцать лет делала кому-то подарок.

Олив глянула через плечо в полумрак внутренних покоев. Откуда-то издалека долетали смех Сары и басовитые мужские голоса.

– Давайте их посадим, – сказала Олив.

– Прямо сейчас?

– Прямо сейчас.

В хозяйственной постройке на задворках сада Олив нашла две ржавые садовые вилки и одну из них вручила Терезе. Последнюю поразила готовность девушки из богатой семьи вместе с ней выпалывать сорняки и вскапывать твердый грунт. У нее это вызвало прилив счастья, хотя она и попыталась прогнать это чувство. Кто бы мог подумать, что такая девица предпочтет физический труд домашним развлечениям? Тереза посоветовала ей хотя бы надеть башмаки, но Олив, с недоумением поглядев на свои ноги, ответила:

– Да не важно. – Она пошевелила пальцами ног в залатанных носках. – Мне нравится ощущать землю подошвами.

Тереза подумала, что только богатая guiri, у которой больше пар носков, чем мозговых извилин, способна сказать такое. Нечто подобное могла сказать и мисс Банетти, и ее бы сочли ненормальной. Но Олив – тут что-то другое. В этом было столько безоглядной решимости, столько открытости, что Тереза не только простила ей эту причуду, но даже порадовалась тому, что ей наплевать на грязь.

Олив закатала рукава пижамной курточки и подхватила две здоровенные лейки с ключевой водой, стоявшие рядом с колодцем в конце сада. Тереза оценила силу мышц и выносливость бледнолицей, как и то, что она по дороге ни капли не расплескала. Когда они ходили взад-вперед вдоль вспаханных борозд и поливали посадки, Тереза разглядела радугу, переливающуюся в струйках воды. Может, окаменевший грунт и впивался в подошвы Олив, но она ни разу не пожаловалась.

III

Гарольд для начала предложил Терезе протереть полы на первом этаже и снять паутину, соединявшую все углы. С помощью тряпок, полученных из разорванной мужской рубашки, которые Тереза смачивала в миске с уксусом и лимонным соком, она оттерла грязь вокруг фрамуг и сами окна. Она сожгла на плитняке высохшие в саду стебли розмарина и шалфея. В шкафу, в буфетной, Исаак обнаружил два электрических обогревателя и установил их в восточной гостиной, и голые меловые стены, подсвеченные холодным солнцем, постепенно начали вбирать тепло. Он пообещал принести хворост для камина.

Тереза приготовила для Шлоссов ланч из цыпленка, но отказалась сесть со всеми за стол, хотя Исаак приглашение принял. В тот момент, когда она достала из печи готового цыпленка, Олив стало ясно, что у них появилась прислуга. Но вот Исаак… под каким предлогом оставят его?

Настенные часы в столовой подтянули маятник четыре раза.

– Господи! – воскликнула Сара, когда они расселись за столом. Она пребывала в радостном возбуждении, не то что вчера, но в этом были свои риски. – Вот и день пролетел. Как же холодно. А мне казалось, что на юге Испании всегда жара, разве не так?

Она переоделась в домашнюю робу с длинными рукавами, новенькие красные шерстяные брючки и блузку в алый горошек в тон робе. В какой-то момент она покрасила ногти на ногах, и Олив обнаружила на терракотовом полу десяток маленьких квадратиков цвета кино– вари.

– Еще будет жарко, – пообещал ей Гарольд.

В кухне Тереза швыряла на сушильную доску оловянные тарелки, и это напоминало бряцание военного оружия.

– Ну, тогда я достану свой купальный костюм, – решила Сара. – Вы бывали в Лондоне, мистер Роблес? – обратилась она к Исааку, сидевшему слева от нее, и налила ему кофе в белую чашечку. – Вы курите? Как насчет миндаля?

– Да, курю. А миндаля, спасибо, не надо.

– Возьмите мою. Гарольд купил в Малаге несколько пачек. Он курит исключительно немецкие, так что других у нас нет. – Сара запустила пальцы в лежащую на столе пачку и извлекла оттуда сигарету. Браслеты, обильно украшавшие ее запястье, зазвенели. Исаак взял сигарету из протянутых пальцев и закурил.

– В Лондоне я не бывал, – ответил он, сделав на втором слове благоговейный акцент. Название столицы, выведенное каллиграфическими буквами: Генрих Восьмой, Тауэр, Миддл-Темпл. Для Олив Лондон был нечто другое – одинокая прогулка через площадь Сен-Джеймс и дальше, вдоль Молла, в Национальную портретную галерею, к ее любимому Гольбейну, а после – грошовая сдобная булочка на углу Крейвен-стрит, у дома Лайонс, или пешком через парк близ набережной. Вот чего ей недоставало, в отличие от другого Лондона с его утомительной болтовней за коктейлем, нарумяненными женщинами и лимонным ароматом мужского одеколона после бритья и прыщавыми юношами из Оксфорда, которым нечего сказать.

– Сам по себе Лондон еще куда ни шло. – Олив постаралась придать своим словам иронический оттенок. – А вот лондонцы – это нечто.

Мать смерила ее неодобрительным взглядом.

– Я много раз бывал в Барселоне, – сказал Исаак. – И в Мадриде.

Олив подумала о сложенных наверху чемоданах, с которыми они путешествовали, о деревянных ручках, отполированных руками носильщиков, о наклейках из Парижа и Буэнос-Айреса, Марселя и Нью-Йорка, облезающих, как старая кожа Шлоссов, которую они периодически сбрасывают. Многое подзабылось, как будто ей не девятнадцать, а все девяносто.

– А вы всегда жили в Арасуэло? – спросил его Гарольд.

– Да. А в Малаге работаю учителем.

– И чему же вы учите? – поинтересовалась Сара.

– Литографии, – последовал ответ. – В «Школе искусств» Сан-Тельмо[31].

При этих его словах Олив опустила взгляд в тарелку.

– А Гарольд у нас арт-дилер, – продолжала Сара. – Кокошка[32], Кирхнер[33], Климт[34], Клее[35] и все такое. Верите ли, он продает исключительно картины художников, чьи фамилии начинаются на «К».

– Я восхищаюсь Кокошкой, – сказал Исаак, и Олив почувствовала, как ее отец включил внимание.

– Герр Кокошка нарисовал голубые ели в венском детском саду, куда ходила Олив, – уточнила Сара. – Мистер Роблес, у вас великолепный английский.

– Спасибо, сеньора. Я выучил его самостоятельно. У меня есть английские приятели в Малаге, а еще я практикуюсь с Терезой.

– Вы рисуете или только делаете оттиски? – спросил Гарольд.

Роблес помедлил с ответом.

– Немного рисую, сеньор.

– Покажите мне как-нибудь свои работы.

Обычно люди, заявлявшие, что они рисуют, вызывали у Гарольда аллергию. Стоило начинающему художнику узнать, с кем он имеет дело, как он сразу начинал себя вести неадекватно. Или впадал в агрессию, как будто Гарольд утаивал от него нечто такое, на что он мог претендовать, или демонстрировал напускное смирение, которое не могло никого ввести в заблуждение. И вдруг герр Шлосс сам просит молодого человека показать ему свои работы! Олив не раз наблюдала реакцию отца, когда какая-то картина привлекала его внимание: он вцеплялся зубами, обхаживал, льстил, по-отцовски наставлял или становился на дружескую ногу – все что угодно, лишь бы оказаться первым, кто откроет миру нового гения. Удовольствия это не доставляло.

– Мои работы вас не заинтересуют, сеньор, – улыбнулся Исаак.

Гарольд поднял кувшин и налил себе стакан воды.

– Уж позвольте об этом судить мне.

Исаак посерьезнел.

– Если получится, я вам покажу.

– Если получится?

У Олив пробежали мурашки по коже.

– Свободное от преподавания время я провожу в рабочем союзе Малаги. Я их учу читать и писать.

Последовала пауза.

– Ваш отец знает, что вы «красный»? – спросила Сара.

Он снова улыбнулся.

– Сеньора, мне двадцать шесть. Я поступаю так, как считаю нужным. Я поддерживаю рабочие забастовки. Я ездил в Астурию помогать шахтерам. Но я не «красный».

– Жаль. Это было бы очень даже любопытно.

Олив сидела, подложив под себя руки, и смотрела на мать. Вся Сарина жизнь зависела от послушания рабочих, поддерживавших процветающий семейный бизнес, связанный с продажей специй и приправ. Ее независимость зиждилась на трудах ее прадеда, который начинал с торговли апельсинами в Ковент-Гардене, а закончил крупным промышленником и членом палаты лордов. Эти деньги обеспечили их путешествия, и квартиру на Керзон-стрит, и коттедж в Сассексе, и дом на Рингштрассе, и платья от Скиапарелли. Бизнес Гарольда был вполне успешен, но именно Сарино наследство предопределило их судьбу.

– Ты та, какая есть, благодаря людям, до которых ты никогда не снизойдешь, – кричал на нее Гарольд однажды, когда она не вернулась домой после вечеринки и ему пришлось звонить в полицию. В ответ Сара, пролежавшая до утра в отключке в хозяйском шезлонге, кричала мужу, что если бы не ее семейный «Безукоризненно Порезанный Мармелад», то неизвестно, где бы он сейчас был, так что пусть лучше помалкивает или поищет себе настоящую работу и квартиру в Кэмдене.

– Мы с отцом не всегда находим общий язык, – сказал Исаак. – Он работает у герцогини, владелицы всей этой земли. Ей восемьдесят пять лет, и умирать она не собирается.

– Я буду такой же, – сказала Сара, и все засмеялись.

– Люди, которые трудятся на ее земле… как это по-английски?.. tienen un gran hambre.

– Умирают от голода, – подсказала Олив.

Исаак посмотрел на нее с удивлением, и она снова почувствовала, как по телу от одного его взгляда пробежал ток.

– Да. Тысячи людей в округе.

– Это ужасно, – сказала Сара.

Олив так хотелось, чтобы Исаак снова на нее посмотрел, но вместо этого он подался вперед, обращаясь к ее матери.

– Люди герцогини дадут тебе работу, если ты пообещаешь голосовать за ее семью и поддерживать ее власть. Бедняки напрашиваются к ней в батраки, потому что другой работы нет. Но если у кого-то умрет жена или мать или он сам заболеет, она про него даже не вспомнит. Она объявляется в здешних местах только во время выборов.

В дверях появилась Тереза и встала, скрестив на груди руки. Волосы у нее закудрявились от кухонного пара, на фартуке появились пятна крови. Исаак встретился с ней взглядом и взял паузу. Олив углядела, как Тереза едва заметно покачала головой, однако брат проигнорировал ее предостережение и продолжил свою речь:

– Мой отец подбирает для нее батраков, но исключительно молодых и сильных, а не пожилых с семьями. В результате еще больше людей голодают. И здесь не существует твердых расценок за сделанную работу, поэтому la duquesa платит сущие гроши. Мы попытались изменить ситуацию на предыдущих выборах, но потом все пошло по-прежнему. А стоит кому-то пожаловаться на то, что его доля от урожая слишком мала или что его дом разваливается, как это сразу доходит до герцогини и ее людей, и человек теряет работу.

– Неужели вам не помогает церковь? – спросил Гарольд.

– Открыть вам тайну? Говорят, что у отца Лоренцо в деревне Эскинас есть любовница.

Сара рассмеялась.

– Священники всегда первые по этой части.

Исаак пожал плечами.

– Говорят, отец Лоренцо хочет присвоить себе землю между церковью и домом своей любовницы, чтобы навещать ее незаметно для посторонних.

– Это шутка? – уточнила Сара.

– Как знать, сеньора. Отец Лоренцо – кузен герцогини. Земельные участки интересуют его больше, чем молитвенник. – Он со вздохом стряхнул пепел на кончике сигареты в пепельницу. – У нас была мечта. Земля, церковь, армия, образование, труд – все изменится. Но мы оказались в… как это по-английски?.. cogidos…

– В ловушке, – подсказала Олив и, вновь поймав на себе взгляд Исаака, покраснела. – Вы оказались в ловушке. – Она отвернулась, будучи не в силах с этим справиться.

– Мистер Роблес не может быть в ловушке, – вмешалась Сара. – Он говорит по-английски. Он бывал в Мадриде.

Исаак сделал глубокую затяжку.

– Единственный выход, сеньора, – действовать. Мы должны покончить с тиранией.

– Тиранией? – переспросила Сара. – Какой тиранией?

– Большинство местных жителей хотят просто сажать капусту и мирно ее съедать. Но многие дети в Арасуэло даже не ходят в школу, потому что батрачат в поле. Они должны знать, кто надевает им шпоры на глаза.

– Шоры, – поправил его Гарольд. Так как он в основном помалкивал, все на него уставились, пока он доставал из кармана зажигалку и, опустив голову, закуривал. – Вы хотели сказать «шоры». – Последнее слово он произнес с немецким акцентом.

– Уж не планируете ли вы революцию, мистер Роблес? – спросила Сара. – Может, вы новый Ленин?

Он поднял руки, как бы сдаваясь, и засмеялся, в очередной раз поглядев на Олив. Она с трудом владела собой. Сейчас в его взгляде уж точно не было ничего случайного, и ей показалось, что она сидит на горячих углях. Такой красавец ей еще не встречался.

– Вы сами все увидите, сеньоры, – сказал Исаак. – Вы люди новые, но со временем вы сами все увидите.

– Вы коммунист? – без обиняков спросил Гарольд.

– Нет. Я член Республиканской союзной партии. В нашем регионе бедность – вещь наглядная, а не плод моего воображения. Глиняные хижины, а в них по десять детей, чьи отцы спят прямо в поле.

– Исаак… – одернула его Тереза, но он ее оборвал.

– И дело не только в бедности. Мелкие фермеры, арендующие землю, делают ее более плодородной, а владельцы «в награду» повышают им ренту, делая дальнейшее проживание неподъемным. Их труд не принимается в расчет…

– Не бросайтесь такими словами, как «тирания», мистер Роблес, – сказал Гарольд. – Настаивая на своих революционных взглядах, вы можете отпугнуть людей со средствами, которые, вместо того чтобы оказать вам поддержку, переметнутся на сторону фашистов.

Исаак опустил взгляд.

– Люди со средствами никогда не окажут нам поддержку. Но есть другой путь к всеобщему счастью.

– Принудительное перераспределение богатства, – подытожил Гарольд с мрачным видом.

– Вот именно. Народ…

– Ничто так не нарушает баланс в стране, как метод принуждения, мистер Роблес. Но послушайте, – тут Гарольд улыбнулся, – кажется, мы нарушили атмосферу трапезы, приготовленной вашей сестрой.

Тереза сверлила взглядом разболтавшегося брата. А Олив вспомнила тощих, похожих на призраков, работяг в поле, провожавших их автомобиль такими взглядами, словно они были инопланетянами.

– Мистер Роблес прав, – сказала она. – Я это видела своими глазами.

– Лив, ты бы хоть помолчала, – не выдержал Гарольд. – Забыла, во что нам обошлось твое школьное образование?

Олив переглянулась с Исааком, который ответил ей улыбкой.

* * *

Вечером, когда брат с сестрой уже ушли, пообещав через пару дней вернуться с хворостом, Олив уединилась в своей спальне на чердаке и заперла дверь. Шоры, шпоры… Эти двое пришли со своими словечками и семенами, и она даже не знала, с кем их можно сравнить. Это она и ее родители впустили их в дом или они сами проникли, обнаружив в крепости брешь? Ни в Мейфэре[36], ни в Вене никто так себя не вел; там клали на стол визитку, а не тушку цыпленка. О бедняках говорили с сочувствием, а не с гневом. Не возделывали свой участок.

Чувствуя прилив крови и легкое головокружение от того, как на нее смотрел Исаак, Олив раздвинула треногу мольберта и основательно все закрепила. Вытащив филенку, принесенную из флигеля, установила ее на пюпитре. Распахнула окно, впустив лунный свет, зажгла масляные лампы и включила электрическую возле кровати. Преклонив колена перед дорожным баулом, как паломник перед алтарем, провела пальцами по тюбикам с красками, спрятанным под хлопчатобумажной одежонкой. А когда их вытащила, все вдруг сложилось, сердце встало на свое место, грудь свободно вздохнула. Ни один тюбик не раздавился во время переезда, порошки сохранились в целостности и сохранности, пастельные кисти не сломались. Эти подручные средства неизменно оставались ей верны, даже когда все шло наперекосяк.

Пока она работала, мотыльки бились о лампочки, но она этого даже не замечала. Впервые за долгое время все заслонило кристальное ощущение цели и образов, рождающихся на старой деревянной доске. Это был вид на сад, в утрированном цвете, и в глубине финка с облезшей багряной краской на оконных рамах. Дом прочно стоял на земле, зато необъятное небо над ним, с ангельским оттенком серебристо-серого, напоминало живой водоворот. Дом на картине казался меньше, чем в действительности, а деревья на переднем плане обзавелись плодами, которых на самом деле не было.

Пожалуй, эту живопись можно было назвать фигуративной, но уж точно не реалистичной. В ней появилось нечто сюрреалистическое, чего раньше не наблюдалось. Несмотря на вполне приземленные тона – охра и веселая зелень, фольклорно-нежные красновато-коричневые штрихи и горчично-бурый, – во всей сцене было что-то потустороннее. Дар небес обещал вот-вот пролиться. С полей, как из рога изобилия, вываливались урожаи злаков, и яблок, и маслин, и апельсинов. Сад больше походил на джунгли, а неработающий фонтан превратился в животворящий ключ, бьющий из-под сатира, украшенного пилястрами. Финка напоминала гостеприимный дворец с огромными окнами нараспашку. Свободные мазки, безупречная точность, цветовые доминанты.

Олив уснула в четыре утра, рядом с мольбертом. Проснувшись, она постояла перед картиной, пока солнце выглядывало из-за горизонта. Она даже не подозревала, что способна на такое. Впервые в жизни ей удалась картина такой экспрессии, непомерности и избыточности, что она была близка к шоку. Вот он, отвоеванный идеал, рай на земле, и ирония заключается в том, что толчком послужило место в заброшенном уголке Испании, куда родители притащили ее силой.

Олив на деревянных ногах подошла к баулу, где было спрятано письмо из художественной школы. Разгладив страничку, она его перечла, затем аккуратно сложила, поцеловала и снова спрятала на самом дне, с глаз долой.

IV

– В прошлом году это было. Приезжаю, значит, я в Барселону, – Исаак говорил по-английски, – а на вокзале поезд уже ждет мужчина. Журналист. Мы начинаем беседовать. И он мне говорит: «К этому все идет. Однажды это уже было, и сейчас повторится опять».

– Что уже было однажды? – не поняла Олив. Она помогала в саду собирать поленья, которые Исаак топориком раскалывал пополам. В какой-то момент, бросив взгляд в сторону дома, она заметила в материнской комнате мелькнувшую за кружевной занавеской тень. Да и черт с ней, может же и дочь когда-то побыть с мужчиной наедине! Сара привыкла быть в центре внимания и умело этим пользовалась, тем более Олив наслаждалась редкими мгновениями в компании Исаака.

Уголком глаза она увидела, как у него задралась рубаха и мелькнула смуглая плоть и дорожка волос. Когда он протянул полешки, она так обрадовалась, словно ей вручали букет цветов. Из романов, прочитанных за десяток лет, Олив знала, что смазливые мужчины – это смертельно. Во всех историях, на протяжении столетий, они оставались неуязвимыми, тогда как девицы оказывались во всем виноватыми и брошенными, а если в венчике из роз, то молчаливыми, как статуи. «Будь бдительна» и «Береги свою девственность» – такими могли быть подзаголовки этих историй, написанных в основном мужчинами. Олив все это знала, но не заморачивалась. Больше того, ей было наплевать.

Он приходил в их дом куда реже, чем Тереза, отчасти из-за дел в Малаге, отчасти же из-за отсутствия предлога. Олив несказанно радовало, что их поленница, пожалуй, была самой высокой в окрестностях. А если ему хотелось рассказать ей о положении дел в родной стране, то она всегда готова была его выслушать.

Ее новую прическу, на которую было угрохано столько материнской помады, чтобы волосы стали гладкими и блестящими, он даже не заметил. Ну конечно, он озабочен куда более важными вещами. Его родина охвачена волнениями. Его мысли заняты судьбой народа. Для полноценного общения, решила она, мне не хватает политической активности.

– Что уже было однажды? Разбивали в часовнях гробницы и выкидывали скелеты монахинь, – ответил ей Исаак. – Грабили богатые дома вроде этого. – Оба невольно поглядели на окна финки, и фигурка за занавеской резко отпрянула. – Рассказывают, что из ризницы выволокли священника и вздернули на дереве, засунув ему в рот собственные яйца.

– Исаак! – От последнего слова Олив передернуло, как маленькую девочку.

– Газетчики раздували эти истории, но они не задавались вопросом: «Что послужило причиной грабежей?» И вот этот журналист…

– Да?

– Начал мне рассказывать про полярного медведя.

– Полярного медведя?

– Да. Как он интервьюировал герцога в его доме.

Исаак положил несколько поленьев в ее протянутые руки. Олив обратила внимание на то, что кончики пальцев у нее красные от акварели. Со дня их знакомства она рисовала постоянно: создавала небольшие полотна, делала наброски в записных книжках. Она словно подключилась к источнику энергии – к какому, бог весть, – и хотя становилось страшно при мысли, что эта длинная полоса творчества может закончиться, было ощущение, что пока Исаак рядом и она открыта – для вдохновения, для него, – все будет продолжаться. Олив знала: оставшись здесь, она избежала внутреннего разлада – и не надо было посвящать отца в то, что ее пригласили в художественную школу. А при этом она давно не чувствовала себя такой счастливой.

– Он рассказал, что у герцога в гостиной висела шкура полярного медведя, – продолжил Исаак. – Lo había cazado?

– Убил на охоте.

– Да. Из ружья.

Олив растопырила пальцы в надежде, что он обратит внимание на высохшую краску и это позволит ей сказать: Да, знаете, я тоже немного рисую. Хотите посмотреть? Он поднимется к ней на чердак и, увидев ее картину, скажет: Это что-то особенное, вы особенная, как я этого раньше не видел? А затем он возьмет ее лицо в свои ладони, наклонится и прижмется к ней губами, не переставая удивляться, до чего же она хороша. Ей отчаянно хотелось, чтобы он в этом убедился.

Но так как ее пальцы Исаака не заинтересовали, то Олив переключилась на арктическое чудо, полярного медведя, удивительным образом посмертно перекочевавшего в испанскую теплынь, на узаконенное варварство, влетевшее герцогу в копеечку, и на холодок, пробирающий тебя в разгар жары.

– Зачем вы мне рассказали про священника? – спросила она в попытке вернуть себе уверенность. – Хотели меня испугать?

– Нет. Я хочу, чтобы вы понимали, что здесь происходит. Уедете домой, другим расскажете.

– Я не уеду домой. – Она ждала проявлений радости с его стороны, но не дождалась. – Исаак, вы понимаете, что я не такая, как мои родители?

– В каком смысле?

– Они всего боятся. А я нет.

Ей хотелось донести до него: что бы он ни думал о ее предках, она, Олив, полная противоположность. Она не видит мир черно-белым. Они ни в чем не похожи. Ей было крайне важно, чтобы он это понимал.

– В горах есть цыганский лагерь, – сказал он, пропустив ее слова мимо ушей. – Они потеряли одного из мальчиков. Хотя «потеряли» – это не то слово. Его избила до смерти шайка бандитов. Ему было двенадцать лет.

– Какой ужас!

Исаак положил топор и направился к подножию холма в глубине сада.

Ven aquí, – сказал он. Подойдите. Вдвоем они всмотрелись в раскинувшееся перед ними пространство. Вдали пара сарычей бороздила небо в поисках добычи на земле. Небеса были такими огромными, а горы такими мощными, что казалось, насилие может исходить только от самой природы.

– Все будет хорошо, – прошептала Олив. Ей представилось, что ее рука угнездилась в его ладони, и они так будут стоять вечно.

Его лицо окаменело.

– У тех, кто родился на этой земле, она в крови. Вот почему лендлорды ждут от них неприятностей. – Он помолчал. – Я опасаюсь за сестру.

Олив это удивило:

– За Терезу? Ну, ей-то ничего не грозит.

Поначалу Тереза приходила раз в два дня, чтобы прибраться и постряпать, а теперь ежедневно. И хотя еще оставались темные углы и атмосфера необжитости, ее незаметное присутствие и острый глаз явно пошли дому на пользу. Говорила она мало, просто делала свое дело и в конце недели с молчаливым кивком забирала у Гарольда конверт с песетами.

– Тереза незамужняя, – сказал Исаак. – Небогатая. Она не вписывается в общество.

– В каком смысле?

– Она дочь цыгана…

– Цыгана? Как романтично.

У него поехала вверх бровь.

– И сестра социалиста. Уж не знаю, что для нее хуже.

– Почему?

– Полиция, мэр, кацики. Мой отец. Я для них как кость в горле. Вечно лезу на рожон. А мы с ней близки…

– Исаак, успокойтесь. – Олив взяла тон зрелой матроны. – Мы за ней присмотрим.

Он рассмеялся.

– Пока вы здесь.

– Я вам уже сказала. Я не собираюсь никуда уезжать.

– Зачем вам эта жизнь, сеньорита?

– Я… я еще не знаю. Знаю только одно: я хотела бы здесь остаться.

Исаак, кажется, собирался что-то сказать, и она всем своим существом ждала слов о том, как он рад это слышать… но тут захрустели листья, и у подножия холма появилась Тереза с сумкой через плечо и ничего не выражающими глазами.

La seсora te necesita[37], – обратилась она к Исааку.

– Зачем? – спросила Олив. – Зачем он понадобился моей матери?

Брат с сестрой обменялись долгими взглядами, после чего Исаак капитулировал и, вздохнув, молча направился к дому.


Пока Исаак петлял среди деревьев, Тереза на мгновение представила, что они с Олив две охотницы, а он жертва, которую они решили отпустить, предпочитая стоять бок о бок на холодке. Их возбуждала не мысль о расправе, а чувство солидарности, оттого что у них одна мишень.

Исаак любил повторять, что Тереза из тех, кто в случае чего родную бабку продаст… если бы она у нее была. Беда заключалась в том, что порой Тереза действительно испытывала ледяное безразличие к близким, ничем ей не помогшим по той простой причине, что она того не заслуживала. Взгляд ее упал на борозды, проделанные ею и хозяйской дочкой с помощью садовых вилок. Семена сидят глубоко в земле, и зеленые всходы появятся даже не через месяц. Как хорошо, что она ей принесла эти семена. Олив как бы напоминала Терезе, что она еще способна испытывать радость.

– Пойдем покурим на веранде, – предложила Олив. – Я утащила у отца три сигареты.


Курила она в одиночестве. В доме, на верхнем этаже, хлопнула дверь.

– Да ты сядь, – сказала она Терезе, но та послушалась ее только после того, как автомобиль Гарольда с рыком устремился к ржавым воротам у подножия холма. – Папа снова уезжает.

– А ваша матушка нас здесь не застукает? Я ведь должна работать.

– Не весь день напролет, Тере. Если ты посидишь пять минут, никто тебя за это не уволит. А кроме того… – Олив прикурила и сделала неумелую затяжку. – Она сейчас разговаривает с твоим братом.

Тереза видела в Сариной комнате пустые упаковки из-под таблеток и непонятные надписи на коричневых флакончиках. Слышала, как хозяйка однажды рыдала в подушку. Перед ее взором промелькнули серебристо-белые перекрестья шрамов на ляжках. Решив, что у Олив, стащившей у отца сигареты, сейчас более бесшабашное настроение, чем в прошлый раз, когда Тереза коснулась этой темы, она спросила:

– Ваша мать серьезно больна?

– У нее депрессия. – Олив пустила струйку голубого дыма, откинувшись в кресле-качалке.

– Депрессия?

– В танцзале смеется, в спальне рыдает. Больна тут. – Олив постучала по виску кончиком пальца. – И тут, – показала на сердце. – Кризис, потом улучшение. Потом снова кризис.

– Это тяжело, – сказала Тереза, удивленная такой откровенностью.

Олив посмотрела ей в глаза:

– Ты это всерьез или так, к слову?

– Сеньорита, я всерьез. – И она не лукавила, хотя за этим стояло желание, чтобы девушка открыла перед ней душу, а уж ради этого она, Тереза, скажет нужные слова.

Олив смотрела в сад, и со стороны казалось, что она как-то расслабилась. Ей шла эта одежка, необычная, мальчишеская, и даже эта неукротимая копна волос по-своему гармонировала с ее обликом. Жизнь в Арасуэло, похоже, помогла ей раскрыться.

– Тяжело, – подтвердила Олив. – Папа называет это ее «грозовыми тучами», такое завуалированное признание, что она нас волочит за собой. Ее мозг, считает врач, похож на соты: ячейка на ячейке, поврежденные, восстановленные. Боли для нее окрашены в разные цвета, представляешь? Синеватая сталь, пожелтевший синяк, коревая краснуха. – Она мрачно расхохоталась, пока Тереза пыталась для себя уяснить малознакомые слова. – Это болезнь по женской линии. Мою прабабку закопали в неосвященной могиле, а тетку – о ней предпочитают не говорить – заперли в психушке. А еще есть кузен Джонни, который ненавидел школу-интернат и пытался утопиться в Узе. История малоприятная, и я, эгоистка, в страхе жду своей очереди.

Тереза поймала короткий выдох, прежде чем Олив глубоко затянулась отцовской сигаретой.

– Иногда я позвоночником чую, как легко подхватить от нее эту заразу. – Олив встретилась с ней взглядом. – Как думаешь, Тере, такое возможно? – Промелькнуло беспокойство – в темно-карих глазах, в открытом рту, даже в россыпи веснушек на носу.

– Я не думаю, что вы сойдете с ума, – честно ответила та, и Олив со смехом поддала ее плечом, что вызвало у Терезы настоящую оторопь.

– Вот и отлично. Если ты так не думаешь, значит, я не сойду с ума. Только моя мать. – Олив помолчала. – Ты считаешь ее красивой?

– Да.

– Ну конечно! По-моему, она помешана на сексе.

Олив захохотала, но тут же себя одернула, ибо это больше смахивало на нарушение врачебной тайны, чем на шутку, как было задумано. Какое-то время девушки сидели молча, наблюдая за коршунами, кружащими в отдалении. У Терезы было одно желание: чтобы время остановилось и не существовало ничего, кроме этой странной близости без слов. Иметь такую подругу – все равно что владеть миром.

– Я уже должна была бы выйти замуж, – нарушила молчание Олив.

– У вас есть жених?

– Нет, нет. Просто… все, кого я знаю в Лондоне – я не назвала бы их подружками, – уже «разобраны». А я – нет. Каждый раз, когда я видела их с обручальным кольцом, мне становилось грустно. Они так рвутся сбежать из дома, взять другую фамилию. Как под копирку. Может, им нравится быть такими, как все.

Казалось, Олив говорит уже сама с собой, и Тереза была не властна заткнуть бутылку, из которой бесконечным потоком вылетали английские слова – слишком долго их там держали закупоренными.

– А женихи! – Олив презрительно погудела. – Это такая периферия. Смысл понятен?

– Нет.

– Обочина. Пустые люди. Они могли бы меняться именами: Филип, Эрнест, Дэвид. Неразличимое лицо без подбородка. Когда я сказала, что не выйду замуж, одна из этих девиц отреагировала: «Олив, тебе не понять. Ты была в Париже, а я дальше Портсмута не выезжала». Совсем без мозгов! В ее представлении замужество – это синоним путешествий!

– А если и так?

Олив метнула взгляд в ее сторону.

– В Париже хватает своих несчастных жен. В том числе среди друзей моих родителей. Не говоря уже о моей матери.

– Правда?

– Брак – это игра на выживание, – прозвучало как цитата.

– Как ваши родители познакомились?

– На вечеринке. В Париже. Маме семнадцать. «Английская крапива», ее слова. Папе двадцать два. Поначалу был шок – брак с венским евреем! Ее семья не сразу это приняла, но потом они его полюбили.

Тереза кивнула, посчитав это упрощением. Полюбить Гарольда не так-то просто. Он ей напоминал жука, прячущегося в стене финки, под слоем штукатурки, в глубокой деревянной щели. Его жесткие крылышки надо натирать до блеска, его усики полировать фланелькой, его тельце холить и нежить, а то укусит.

– Во время войны он был интернирован, – продолжила Олив. – Когда его выпустили, он стал сотрудничать с британским правительством. Эта тема для него закрыта. Он олицетворял собой все то, что не имело к маминой жизни никакого отношения, я бы так сказала. Она чуть что начинает скучать, ей надо постоянно взбивать пену. Владычица острых специй, кокаиновая баловница, эскапады с конюхом-немцем… и все такое показное.

Последнее слово Тереза не поняла, но уловила оттенок ревности.

– Поразительно, как легко она умеет одурачить всех, притворяясь здоровой, при том что внутри от нее остались одни черепки. Интересно, будет у нас хоть когда-нибудь стабильная жизнь: папа в своем котелке уходит в Форин офис, а потом – в клуб на Сент-Джеймс, мама вышивает дома… У меня большие сомнения. А у тебя?

Тереза не знала, что отвечать этой фонтанирующей девушке с печальным открытым лицом. Шлоссы в общении друг с другом отличались немногословностью, а уж докопаться до их прошлой жизни было и вовсе нереально. Они вели себя в доме как актеры на сцене, а их единственным зрителем была Тереза. Ей ужасно хотелось увидеть, как они будут выглядеть без театральных костюмов, за кулисами, в темных углах, где всплывают воспоминания. Только что Олив чуть-чуть приподняла задник и показала ей скрытые силуэты и конфигурации. Сейчас, не дай бог, Тереза что-то не то ляпнет – и задник снова упадет, и магия их совместного уединения рассеется.

– Ты выйдешь замуж, как тебе кажется? – задала ей Олив вопрос в лоб, желая прервать молчание.

– Нет, – ответила Тереза, веря в то, что говорит.

– Если я выйду, то исключительно по любви, а не чтобы досадить родителям, как поступила моя мать. А Исаак?

– Откуда мне знать.

Олив улыбнулась.

– Если это произойдет, ты останешься одна. Придется тебе перебраться к нам с мужем. Я не хочу, чтобы ты страдала от одиночества.

– Вы про какого мужа говорите?

– Назовем его… Борис. Борис Монамур. – Олив засмеялась и давай приплясывать, воздев руки к небу. – О, Борис, иди ко мне, возьми меня! – кричала она, пока не выдохлась. Потом повернулась к Терезе, вся сияя. – Давненько я не испытывала ничего подобного.

– И что это? – последовал вопрос.

– Счастье.

Служанка жадно глотала образ этой девушки в аранском свитере и поношенных коричневых туфлях, которая не хотела, чтобы она, Тереза, осталась одинокой, придумала себе дурацкого возлюбленного Бориса и приехала в испанскую глухомань, чтобы понять, как она счастлива. И тут она вдруг заметила засохшую кровь под ногтями у молодой хозяйки, сразу вспомнила топорик в руках у брата и помогавшую ему Олив. Ее охватила паника, и она схватила Олив за руку.

– Что это?

От такого грубого жеста та застыла посреди танца.

– Ваши пальцы!

Олив опустила глаза на полоски цвета ржавчины. Ее пальцы были зажаты в цепкой Терезиной лапке.

– Все хорошо.

– Это кровь. Он вас…

– Да ты что? Тереза, это не кровь. – Она помедлила. – Это охра.

– Мокрое дело?

– Да не мокро, а охра. Просто до конца не отмыла.

– Я не понимаю.

Олив подумала.

– Тереза, если я тебе кое-что расскажу, ты обещаешь хранить это в тайне?

Вопрос вызывающий, со многими неизвестными, но на другой чаше весов – потерять Олив, а об этом даже думать нельзя.

– Конечно, – последовал ответ.

Олив задрала мизинец.

– Хватайся и поклянись.

Они сцепились мизинцами, и Тереза почувствовала на себе пронзающий взгляд.

Lo juro, – прошептала она. – Я клянусь.

Олив приложила скрещенные пальцы к сердцу Терезы, и та, словно под гипнозом, ответила тем же, ощущая через свитер идущий от груди жар.

– Хорошо. – Олив потащила подругу. Из дома донесся Сарин смех. – Иди за мной.

V

Сидя с Сарой в восточной гостиной, Исаак невольно поднял глаза к потолку. В комнате над ними одиннадцать лет назад он потерял невинность. Отец только-только вступил в должность управляющего имением герцогини, и финка еще стояла пустая. Исаак украл ключи из отцовского кабинета и залез в дом вместе с парочкой школьных друзей. К полуночи к ним присоединилась молодежь из окрестных деревень, и он впервые в жизни по-настоящему напился, в одиночку осушив две бутылки отцовского «Темпранильо».

Утром он проснулся на заправленной кровати рядом со спящей женщиной – ее звали Летицией. Когда она проснулась, они начали целоваться, и в состоянии мутноватого похмелья он с ней переспал. Летиции, как он сейчас вспомнил, было двадцать семь, а ему пятнадцать. Внизу кто-то разбил вазу, и когда отец вошел к ним в комнату с осколками, то сначала он прогнал ее, а затем вернулся, чтобы отдубасить сына. Не за секс, а за разбитую вазу. Я думал, ты педик, сказал он. Слава богу, ошибся.

Интересно, где сейчас Летиция, подумал Исаак. Сейчас ей тридцать восемь, примерно как Саре, наливающей им лимонад. Он посмотрел в окно на дорогу, ведущую мимо холма к деревне. Он никогда не мог воспринимать Арасуэло в реальном масштабе. Деревня постоянно менялась и при этом оставалась неизменной. То замкнутой в себе, то гостеприимно распахивающей двери. Исаак все время рвался куда-то прочь, хотя сам толком не понимал причины. Деревня стала его частью. Мадрид – луна, Бильбао[38] – космос, Париж – библейская фантазия, Арасуэло же затягивала тебя целиком, как никакое другое место.

– Мистер Роблес? – обратилась к нему Сара Шлосс, и он ответил ей улыбкой. Он слышал, как его сестра вместе с Олив поднимались по скрипучей лестнице на второй этаж, а оттуда на чердак. Сара, даже если и слышала, виду не подала. Она прикуривала одну сигарету от другой, сидя на зеленой софе с поджатыми ногами. – Как вам такая идея? Нравится?

Поди разберись. Инстинкт подсказывал, тут что-то не так, лучше отказаться. А в чем подвох, не мог нащупать.

– Вы, наверное, ужасно заняты, – продолжала она, не дождавшись ответа. – Но я уже забыла, когда последний раз кто-то писал мой портрет. И это стало бы большим сюрпризом для моего мужа.

– Он любит сюрпризы, сеньора?

– Мне он их устраивает постоянно, – сказала она.

Исаак раздумывал над ее предложением. В том, что он хороший художник, сомнений не было. Может, даже станет великим художником, как знать. Хотя они с сестрой росли как бы в тени, будучи незаконнорожденными, отец частенько подбрасывал им денежки в надежде, что Исаак повзрослеет и порвет со своими левацкими выкрутасами. Недавно, узнав, что сын «якшается» с профсоюзными лидерами, анархистами и разведенками, Альфонсо вызвал его на откровенный разговор. Исаак отказался оставить преподавание в школе Сан-Тельмо, и тогда отец прекратил финансирование. Сестре Исаак про это ничего не сказал.

В школе, после того как урезали государственные субсидии, ему и другим учителям платили сущие гроши. Он понимал: еще два-три месяца, и наступит полная нищета. Но действовать по указке отца, которого он считал главным лицемером по эту сторону Севильи, – нет, это выше его сил.

– Я хорошо заплачу, – поднажала Сара. – Все, что вам понадобится.

Хотя Исаака злила ее уверенность, что его так легко можно купить, он подумал, какое это наслаждение – рисовать подобное лицо.

– Спасибо, сеньора. Я принимаю ваше предложение. Но, позвольте, пусть это будет мой подарок.

Она смежила веки от удовольствия, как будто с самого начала не сомневалась, что он согласится. Как ни неприятно ему было это свидетельство, он не мог не восхищаться такой верой в себя. Вот только ему совсем не хотелось заверять ее в том, насколько она прекрасна. Она и без него знала все о своей красоте.

Сара улыбнулась:

– Нет, так не пойдет. Только за деньги. Сколько сеансов это займет?

– Я думаю, от шести до восьми, сеньора.

– Я должна вам позировать здесь или в вашем доме?

– Где вам будет удобнее.

Сара, склонившись над подносом, взяла бокал с лимонадом и подала гостю.

– По рецепту вашей сестры, – сказала она. – Ничего вкуснее я не пробовала. В чем, по-вашему, состоит ее секрет?

– Я не вникаю в секреты моей сестры, сеньора.

Сара улыбнулась.

– Разумно. По-моему, так и надо – от этого всем только лучше. Я буду приходить к вам. Гарольд постоянно мелькает, а я не хочу, чтобы он что-то заподозрил.

– А когда у него день рождения, сеньора?

– Почему вы спрашиваете?

– Разве это не подарок к его дню рождения?

– О нет. Просто сюрприз. – Она подняла бокал. – Чин-чин. За мой портрет.


Перед своей спальней Олив, тронув старую ручку из кованого железа, повернулась к Терезе:

– Помни, никому ни слова.

Та кивнула. Она слышала, как этажом ниже разговаривают ее брат и Сара. Олив нажала на дверную ручку и впустила гостью.

Они неожиданно очутились в атриуме, залитом золотистым светом, огромном пространстве, занимавшем едва ли не половину дома, с деревянными, выщербленными от времени стропилами и трескающейся штукатуркой. Тереза зажмурилась, привыкая к яркому освещению и пылинкам, которые кружились в сочащихся медом лучах за спиной у Олив. Исаак и раньше бывал в этом доме и облазил все углы, как помешанный. Тереза же была еще маленькая и даже не подозревала о существовании этой комнаты.

Она застыла в дверях, украдкой оглядываясь вокруг – что же здесь Олив прячет? Ни запаха зверя, ни приглушенных выкриков; в глаза бросаются дорожные саквояжи, да неряшливо убранная кровать, да брошенная на стул одежда, да груды книг. О такой комнате можно только мечтать.

– Закрой дверь, дурында.

– Дурында?

Олив рассмеялась.

– Не бери в голову. Просто… не хочу, чтобы они нас услышали.

Терезе вдруг сделалось не по себе. Если прежде Олив производила впечатление выброшенной на берег рыбы, разгуливающей в носках, то сейчас у дальнего окна стоял совсем другой человек. Она вошла в солнечный круг с прямой спиной, уверенная в себе, красиво положила руку на подоконник и погрузилась в мысли, для нее, Терезы, недоступные.

– Тере, закрой дверь, – сказала она. – Подойди сюда. Я хочу кое-что тебе показать.

Тереза подчинилась. А Олив опустилась на колени и вытащила из-под кровати огромную деревянную доску. Когда она поставила ее на попа и развернула, у Терезы перехватило дыхание.

¡Madre mía![39]– воскликнула она с нервным смехом.

– Почему ты смеешься?

– Это сделали вы?

Олив помедлила с ответом.

– Да, я. Она называется «Сад». Что ты об этом думаешь?

Ничего подобного Тереза никогда еще не видела. Некоторые картины Исаака очень даже ничего, но эта… Эта стояла перед ней как живой человек. Тут дело уже не в оценках, а в ощущениях. Ее ошеломила мощь этой картины.

Взгляд пробежался по всем деталям и насытился до предела. Кто мог это нарисовать? Девятнадцатилетняя девочка в пижаме? Откуда такие краски? Как можно, только вчера ступив на чужую землю, превратить ее в столь высокое и яркое совершенство, что с ним не сравнится даже солнце, заливающее комнату? Да, это, конечно, финка, и это сад, но увиденные в таких невероятных цветах, в такой дикой пляске, что Тереза одновременно узнавала и не узнавала их.

Исаак как-то говорил об искусстве и знаменитых художниках, о том, что его отличает от остальных. Новизна – вот в чем разница. Они ни на кого не похожи. Можно быть великолепным рисовальщиком, но всему этому грош цена, если ты не видишь мир иначе. Терезу словно пронизала боль. Тут не просто новизна. Это не выразить словами, какая-то загадочная сила, не укладывающаяся в голове. Тереза толком не знала, верит ли она в Бога, но одно ей было ясно: эта девушка получила благословение свыше.

– Тебе не нравится. – Олив поджала губы. – Я знаю, мне надо было еще поработать над фруктовыми деревьями. И, наверно, не хватает в саду людей…

– Мне нравится, – произнесла Тереза. Они постояли молча. – Вы… этим занимаетесь, сеньорита?

Олив задумалась, укладывая картину на кровать бережно, как возлюбленного.

– Меня приняли в художественную школу, – сказала она. – Я послала свои работы и получила приглашение.

У Терезы округлились глаза.

– Но вы же здесь?

– Да. Я здесь.

– У вас un gran talento[40].

– Про это я ничего не знаю.

– Если бы у меня были деньги, я бы купила вашу картину.

– Правда?

– Я бы гордилась, что она висит у меня на стене. Почему вы не пошли в школу?

Олив отвернулась.

– Не знаю. Забавно. Перед самым отъездом в Испанию я купила масляные краски… ярко-зеленая, алая, ночное индиго, сливовая, серебристо-серая… я никогда раньше не пользовалась этими цветами, а тут выбрала одну за другой и положила перед кассиром. Я как будто знала, что именно здесь они мне пригодятся. Что они выразят мои страхи и мечты.

Тереза казалась совершенно сбитой с толку.

– Тере, это трудно объяснить. Мои родители, подруги в Лондоне… А здесь что-то щелкнуло. Как будто эта картина уже сидела в моей голове и сейчас вдруг вышла на свет божий. Никогда прежде я не была так увлечена тем, чтобы это выразить.

– Ясно.

– Но сейчас, когда дело сделано, когда она из меня вышла… меня не оставляет мысль, что краски сотворили это сами. Что я тут ни при чем.

– Неправда. Это все вы. Если бы я взяла эти краски, ничего бы не получилось. А вы – совсем другое дело.

Олив улыбнулась:

– Спасибо за добрые слова.

– У вас есть еще картины?

– Здесь нет, зато есть… – Из одного саквояжа она достала большую тетрадь и протянула гостье.

Тереза листала страницы и видела миниатюрные наброски рук и ног и глаз, бутылок, кошек, деревьев, цветов, – всё в реалистичной гравированной манере, совершенно отличной от картины. А дальше были портрет Сары с надписью Мама, Лондон, совместный портрет ее с Гарольдом, а также пастельный натюрморт с лимонами, принесенными в день их знакомства.

Тереза показала на лимоны.

– Я спрашивала вас, куда они делись, а вы ответили: «Не знаю».

Олив покраснела:

– Прости.

– Вы их украли?

– Хочешь – называй так.

– Почему вы делаете из этого секрет?

– Это не секрет. Просто я… никому не сказала. Кроме тебя.

Тереза просияла, зарывшись поглубже в раскрытую тетрадь. Люди были такие живые, что казалось, сейчас выскочат навстречу. Она продолжала листать, и ее внимание остановилось на развороте с двойным изображением брата: Исаак колет дрова и Исаак с кружкой кофе.

У Терезы защемило сердце, и тут Олив вырвала тетрадь у нее из рук.

– Это всего лишь наброски, – сказала она.

Под ними колокольчиком прозвенел Сарин смех.

– Что вы сделаете с картиной? – спросила Тереза.

– Какая ты практичная. Не все должно преследовать цель или выгоду.

Тереза вспыхнула, потому что она рассуждала именно так, прагматично, как шакал в поисках ребрышка. Защитная реакция, которую она почувствовала в ответе Олив, ее озадачила. Будь у нее хоть половина такого таланта, она уже была бы не здесь, а в Барселоне.

– Будете прятать под кроватью, чтобы ее никогда не увидели?

– Нет конечно.

– Так показали бы прямо сейчас. Повесьте ее на стену.

Олив вся подобралась и присела рядом с «Садом». Старый матрас просел под ней, и Тереза вдруг подумала о том, какая убогая кровать и как глупо, что молодая хозяйка с этим мирится, тогда как может себе позволить кое-что получше. Предложить, что ли, вместе съездить в «Калле Лариос» в Малаге и купить новый матрас? Перепробовали бы один за другим, пока не нашли бы самый подходящий. Однако Тереза промолчала, а перед глазами еще стоял портрет брата, очерченный проворным карандашом.

– Я не хочу, чтобы он висел у меня на стене, – сказала Олив.

Тереза нахмурилась. Неубедительное возражение. Она подошла к кровати и остановилась, руки в боки.

– Вы можете ее продать в Малаге, сеньорита. Заработать деньги.

Олив завела глаза к потолку:

– Деньги? Они у нас уже из ушей сыплются.

У Терезы кровь прилила к щекам.

– Вы могли бы уехать.

– Но мне нравится здесь.

– Париж. Лондон. Нью-Йорк…

– Тере, я не хочу, чтобы люди о ней знали. Понимаешь?

– Будь она моей, я бы ее всем показывала.

Олив мельком взглянула на картину.

– Предположим, ты ее покажешь миру, а она ему не понравится. Подумай об этом. Пройдут дни, месяцы… а то и годы…

– Главное, чтобы она нравилась мне, а остальное неважно.

– Тогда к чему эти старания понравиться миру? И, смею тебя уверить, она бы тебе точно не нравилась, если бы ты ее написала.

– Зачем же вы этим занимаетесь?

Олив встала, прикурила и заговорила, глядя в окно:

– Сама не знаю. И никогда не знала. Занимаюсь, и всё. – Она посмотрела на Терезу. – Я понимаю, звучит туманно. Просто… мне кажется, что в голове существует такая сияющая цитадель совершенства. И с каждым полотном, с каждым наброском я подступаю к ней ближе и ближе, к тому месту, где мои картины будут истинным отражением моего «я», иным отражением. И я полечу.

Она потерла лоб и прилегла на кровать.

– Почему мы ежедневно находимся в плену часов и минут? Почему нельзя проживать жизнь, для всех недосягаемую?

Голос у нее сорвался, и Тереза положила ей на плечо руку.

– Тере, прости. Может, я ненормальная. Но так было всегда. Мне захотелось кому-то показать. Я рада, что тебе понравилось.

– Не то слово. Me ha encantado[41].

– Сейчас! – К Олив снова вернулась прыть, она соскочила с матраса, не выпуская сигареты. – Возьми. Я думаю, тебе понравится. – Она достала альбом художников эпохи Возрождения и старый «Вог» и протянула их гостье. – Журнал мамин, но она не будет против.

Тереза полистала альбом, цветные иллюстрации мужчин и женщин в пышных нарядах: кожа, как вареное яйцо, выпученные глаза, тонкие пальцы, унизанные кольцами, накидки из камчатной ткани. Странно удлиненные девы Марии, пронизанные золотым лучом Благовещения; жутковатые сцены с мифическими зверями; пятиногий уродец; женщина, превращающаяся в гранат. Она читала про себя имена художников: Беллини, Босх, Кранах. Это был другой язык, которым необходимо овладеть, как новым оружием.

То, что журнал старый, Терезу не смутило. Теперь это ее «Вог». Даже хорошо, что номер годовалой давности. Сара, одним глазом заглянув в очередной журнал, швыряла его на пол; Терезу же одна цветная обложка притягивала, как пение сирены. Как могла этого не слышать Сара? Вот только бы не повредить юной хозяйке.

– Вы уверены, что она не будет возражать?

– Она даже не заметит пропажи. Кажется, Исаак еще здесь. – Олив убрала тетради для зарисовок и картину обратно под кровать. – Давай посмотрим, что ей от него надо.

Тереза подавила в себе волну, поднявшуюся в связи с упоминанием имени брата, закрыла подаренный ей альбом и последовала за Олив.

* * *

Исаак чокнулся с Сарой вторым бокалом лимонада. Он привык к такому поведению женщин: кошачьему, кокетливому, порой доводящему до головокружения. Но никогда их не поощрял, хотя, кажется, их это еще больше заводило. Превращалось в клоунаду. Впрочем, он себя приучил не делать преждевременных заключений по поводу того, чего женщина от него хочет. Вроде напрашивается одно, а потом нередко оказывается другое.

Он подумал, насколько же Олив отличается от своей матери – совершенно невинно тянулась она к нему, словно тонущая, даже не подозревая, как она себя этим выдает. В каком-то смысле она заинтриговала его больше, нежели сеньора Шлосс. Сара обвораживала мгновенно, зато в Олив, при всей ее неуклюжести, было что-то податливое и притягательное. Ей надо было выжить на развалинах родительского брака. Если она так и останется с ними, не кончится ли это для нее плохо, подумал он.

Он услышал шаги, в дверях появилась Олив. Она переводила взгляд с него на мать, словно решая в уме трудную задачку. Лицо Терезы, выглядывавшей из-за ее плеча, выражало ничем не объяснимый триумф, что заставило его насторожиться.

– Лив, – обратилась к дочери Сара. – Угадай с трех раз.

– А если без этого?

– Мистер Роблес сделает мой портрет.

– Что?

– Это будет сюрприз для папы, – продолжала Сара. – И заказ для мистера Роблеса.

– Но папа терпеть не может сюрпризы.

– Как и я. Но папа в любом случае получит эту картину, понравится она ему или нет.

Олив прошла вперед и уселась в траченное молью кресло, поставленное под несообразным углом по отношению к дивану.

– У вас есть на это время, мистер Роблес? – спросила она. – При вашей-то занятости.

– Для меня это большая честь, – сказал он.

Олив разглядывала неработающий камин, в котором Исаак заранее сложил поленья для удобства. Тереза по-прежнему стояла в дверях, посматривая на брата с легким презрением, отчего он начинал заводиться. Живешь в своей скорлупке и знать не знаешь, сколько раз за последние годы я тебя прикрывал.

– На картине должна быть я, – вдруг объявила Олив.

– Ливви, – не сразу отреагировала ее мать, разглаживая складку на брючине. – Это мой сюрприз.

– Мне кажется, папе будет приятно увидеть нас обеих. Мы уже вместе позировали когда-то. Почему не сейчас?

– Мы вместе позировали?

– Конечно. Ты уже забыла. Как вам такая идея, мистер Роблес?

Исаак ощущал на себе давление двух женщин почти физически.

– Решать вам, – сказал он. – Это ваш отец, ваш муж.

Сара ухватилась за спасительную соломинку.

– Мистер Роблес, если я соглашусь, значит ли это, что мы должны будем позировать вдвоем?

– Необязательно, сеньора.

– Ну что ж, – она вздохнула. – Тогда мы решим этот вопрос, да, Олив?

Та с вызовом вскинула подбородок.

– Да, мама. Мы решим.

VI

Олив и Саре предстояло три раза позировать вдвоем, когда Исаак освободится от преподавания в Малаге. Как сохранить это в тайне, зависело от Терезы.

– Скажешь Гарольду, что мы на рынке в Эскинасе, – инструктировала ее Сара. – Или у местного доктора. Тереза, что-нибудь придумаешь. Ты отлично соображаешь.

Во время второй сессии, когда Исаак рисовал их с матерью в предвечернем свете, на кухне в своем коттедже, Олив вдруг поняла: что-то не так. Сара в полупрозрачной бледно-лиловой блузке и коричневой шелковой юбке сидела с выгнутой спиной, убрав одну руку за спинку стула. Она делала все, чтобы выглядеть на все сто в глазах художника. А вот сам художник был осунувшийся и какой-то унылый.

Казалось бы, есть все поводы для радости: его партия только что победила на национальных выборах. Об этом трубили по радио и писали на первых полосах газет, которые отец привез из Малаги. Левая коалиция пришла к власти, разве не повод для триумфа?

– Что случилось? – спросила она, когда Сара на минутку вышла.

Он не без удивления оторвался от полотна.

– Еще одного парня убили. Я его немного знал.

– Убили?

– Прошлой ночью. Местный, по имени Адриан, член Анархистской партии. Работал на заводе в Малаге. Сначала повязывал красные ленточки на осликах и велосипедах, а закончил тем, что сжег документы босса на владение землей. За словом в карман не лез – мальчишка, чего вы хотите. Какие-то подонки его застрелили и привязали к кузову грузовика.

– О, это ужасно.

– Его называют жертвой страсти. Не смешно. Ему было не до любви.

– Кого-нибудь арестовали?

Исаак потемнел лицом.

– Свидетелей нет. Он сам себя привязал к кузову, естественно. После этой экзекуции у него от ног ничего не осталось.

– О господи. Кто на такое способен?

– Все и никто. По утверждению гражданской гвардии, это дело рук коммунистической банды, посчитавшей его богатым Буратино. Другие обвиняют цыган. Анархист, коммунист, фалангист, социалист, oligarco, gitano[42]… что еще? А может, это сделал его отец? – Исаак сплюнул на пол.

Олив хотелось его утешить, но она понимала, что мать может вернуться в любую минуту, и постаралась взять себя в руки. Это единичный случай, сказала она себе, да, кошмар, но все-таки исключение из правил. Мальчик не символ чего-то, а просто бедняга, чья жизнь преждевременно оборвалась. Но тут же вспомнила рассказы про полярного медведя, про повешенного на дереве священника, про эту землю, которая у местных жителей в крови. Вспомнила о «Саде», дожидающемся на чердаке, ее многоцветном совершенном рае, – и устыдилась собственного невежества и упрямых фантазий человека со стороны.

* * *

Вечером следующего дня Тереза сидела в коттедже за кухонным столом, пока Исаак свежевал убитых им кроликов для будущего жаркого. Перед ней лежал «Вог», подарок молодой хозяйки, и она обращалась с ним так, словно это не модный журнал, а первое издание старинной книги. С обложки на нее умильно смотрела блондинка в длинной кремовой накидке, из-под которой выглядывала летняя туфелька в черно-белую полоску. Женщина облокотилась на борт кабриолета, закрываясь рукой от солнца, но при этом продолжая высматривать что-то впереди. За спиной у нее синело небо. Под фотографией четким привлекательным шрифтом было выведено: отдых – путешествия – курортная мода.

– Ты словно воды в рот набрала, – прервал молчание Исаак. – Ты волнуешься, что я собираюсь делать? – Не дождавшись ответа, он взорвался: – Господи! Нет, чтобы за меня поволноваться, Тереза.

– Исаак, расслабься. Что бы ты ни делал, Адриана уже не вернешь. Одно дело воровать мед из ульев герцогини, и другое дело – подвергать риску свою жизнь…

– Это и к тебе относится. – Он показал ножом на модный журнал. – Тебе тоже не мешало бы держать себя в руках.

– Но мне ничего не грозит.

– Ты уверена? А как насчет прошлого раза? Тере, второй раз я тебя выкупить не смогу.

– Ничего я не брала. Олив сама дала мне его.

Тереза вспомнила историю, связанную с мисс Банетти. Тоску, повседневную рутину. У хозяйки было столько всякого добра, что она даже не замечала, когда что-то пропадало. Такое искушение, так все просто. Сначала по мелочи: колечко, серебряный коробок для спичек. Потом пустые флакончики из-под духов и, наконец, ожерелье из изумрудов. Все эти цацки, которыми не слишком дорожили богатые иностранцы на ее попечении, были для Терезы заслуженной наградой за серую жизнь. Она положила украшение в оловянную коробочку и закопала рядом с колодцем. Время от времени она выкапывала коробку, но на себя ожерелье не надевала, а только любовалась тем, как на солнце в затейливой гамме переливаются зеленые горошины. Оно ей так нравилось, что она не чувствовала за собой вины.

Немецкая семья поймала ее на месте преступления и выгнала с работы. Исаак пошел с ними объясняться. У нее проблемы с психикой, сказал он, что было неправдой, но все же лучше, чем если бы фрау заявила на нее в гражданскую гвардию. Он вернул им ворованные вещи, вот только в краже ожерелья она не призналась, и коробочка с изумрудами так и осталась спрятанной в саду. Ее маленькая тайна.

– Послушай, Тере, – сказал Исаак уже мягче, возвращая ее в реальность, в которой острое лезвие прошлось по кроличьим кишкам. – Олив не может быть твоей подругой.

– Сам себе будешь давать советы.

– Понимаю, что тебе должно быть одиноко, пока я в Малаге. Но она всего лишь богатенькая дочка, путешествующая с родителями. Ты не успеешь оглянуться, как ее след простынет. Не хочу, чтобы ты…

– Мне не одиноко. И я не ребенок. Так что не надо меня поучать. И я не хочу быть ее подругой.

– Вот и хорошо. – Он принялся освежевывать кроличью ногу. – Помоги мне. – Она подошла и остановилась рядом. – Тере, ты тоже не должна меня поучать.

– Я попробую.

Он засмеялся, и она следом.

– Разве я всегда не приглядывал за тобой? – сказал он.

– Да, Иса. Только я тебя об этом не просила.

* * *

Гарольд, кажется, не замечал периодического отсутствия жены и дочери. Он сидел за рабочим столом с рассеянным видом, вперившись в марокканские гобелены, которые купил у торговца коврами в Малаге, уткнув локти в изношенные кожаные подлокотники кресла и практически не замечая Терезы, стирающей пыль вокруг него или ставящей на стол бокал «фино». Он напоминал капитана тонущего судна, который уцепился за обломок и готов за него держаться до конца.

Женщины позировали вместе в последний раз, а Тереза готовила на кухне рагу, когда зазвонил телефон. Она подождала, но Гарольд все не подходил.

– Сеньор? – окликнула она хозяина.

Ответом ей была тишина, а телефон продолжал звонить. Тогда Тереза прошла на цыпочках по коридору до кабинета, прислушалась под дверью, заглянула внутрь и прошествовала по ковру до рабочего стола. Она поднесла трубку к уху и только тут поняла, что совершила ошибку.

Harold, bist du es?[43]

Голос был женский. Тереза хранила молчание, вслушиваясь в резкие вдохи на том конце провода, после чего связь прервалась. Она подняла глаза и увидела стоящего на пороге Гарольда в верхней одежде, с охотничьим ружьем в руке.

– Что ты тут делаешь? – спросил он. – Черт возьми, Тереза, что ты делаешь?

Она тупо смотрела на телефонную трубку, думая о том, что лучше бы она не переступила порога этого дома и приискала себе работу в другом месте. Ей было недостаточно ограничиться тряпками в жизни Шлоссов – она желала оказаться ближе, разглядеть шрамы и родимые пятна, услышать горячее биение сердечных мышц. Но сейчас к ней пришло осознание того, с какой опасностью сопряжено причащение к чужим тайнам.

Гарольд подошел к ней, когда она со всего маху опустила трубку на рычаг, и накрыл ладонь своей. Ее поразило тепло этой ладони.

– Тереза, – он улыбнулся, лишь слегка прихватив ее ладошку, – и кому тебе вздумалось позвонить?

На смену растерянности пришло смирение, когда она поняла, как себя вести, а в ушах еще звучало: сначала надежда в вопросе женщины, а затем паника и судорожное дыхание вслед за догадкой, что на том конце провода вовсе не Гарольд.

– Простите, сеньор, – сказала она. – Я хотела поговорить с тетей в Мадриде.

Их взгляды встретились на несколько секунд, и он отпустил ее руку. Гарольд обошел рабочий стол, сел и расчехлил ружье.

– Тереза, тебе надо было просто попросить.

– Простите, сеньор, – повторила она. – Больше это не повторится.

– Хорошо. Можешь идти. – Она была уже в дверях, когда он спросил: – Где моя жена?

Тереза развернулась, от страха у нее схватило живот.

– Она на рынке, сеньор.

– В шесть вечера? – Он снова зачехлил ружье и отъехал в кресле.

– Потом она собиралась зайти в церковь.

– В церковь?

– Да. La iglesia de Santa Rufina[44].

Он хмыкнул.

– Ты же знаешь, миссис Шлосс слаба здоровьем. Если она куда-то уходит, ты должна мне говорить. Держи ее в поле зрения.

– В поле зрения?

– Приглядывай за ней. Дождись ее возвращения и передай ей, что я уехал в Малагу по делам. Она поймет.

Да, сеньор.

– Олив с ней в церкви?

– Да.

– Я рад, что они проводят время вместе. – Он положил ружье на стол. – Тереза, мне нужен твой совет.

– Да, сеньор?

– Как, по-твоему, отнесутся деревенские к тому, что мы устроим для них вечеринку?

Тереза нарисовала в своем воображении нечто гламурное, чего местные никогда не видали, и себя, главного организатора, в центре события. Это положит конец насмешкам – «цыганское отродье», «приблудная». Всемогущество Гарольда и Сары Шлосс отразится на ней, и она тоже станет персонажем прекрасного цветного кино.

– Думаю, это было бы здорово, – ответила она.

Она поспешила обратно на кухню проверить рагу и слышала, как хозяин расхаживал в своей спальне, до гардероба и обратно, как останавливался, чтобы примерить очередной наряд. Он появился в великолепном костюме пшеничной расцветки и голубой сорочке, контрастировавшей с темными волосами и подчеркивавшей его особую изысканность.

Когда его автомобиль уехал под рев мотора, Тереза снова ощутила тяжесть в животе от подслушанного вопроса Harold, bist du es? – это был секрет, ей доверенный, который она должна была хранить, и оба это отлично понимали. После него остался слабый запах одеколона. И пронзительное, янтарное воспоминание о кожаных креслах и темных углах.

* * *

Когда Тереза вернулась домой, Исаак в спальне упаковывал рисовальные принадлежности. В кухне стояла закрытая простыней картина, не предназначавшаяся для посторонних глаз до завершения работы. Сара уже ушла, а Олив сидела за столом. Она выглядела уставшей, и Тереза краем глаза заметила, что ее руки находятся в постоянном движении. В голове у Терезы никак не соединялись этот непоседливый отрепыш и неспешный, уверенный в себе художник на чердаке. Интересно, нарисовала ли она что-то новенькое и удостоится ли Тереза это лицезреть?

– Ваш отец спрашивал о вас, – обратилась к ней Тереза. – Я сказала, что вы с матерью пошли в церковь Святой Руфины.

– Где это?

– На деревенской площади.

– Мама про это ничего не знает. – Олив поднялась. – Я должна опередить отца.

– Он уехал.

У Олив вытянулось лицо.

– Ну да. – Она снова села.

– Вам нравится позировать? – спросила Тереза.

– По-моему, из меня плохая модель. Кто получает удовольствие, так это моя мать.

– Вашего отца картина наверняка порадует.

– Возможно. Если она чего-то стоит. Исаак мне ее не показывает.

– Ваш отец… он хочет устроить вечеринку.

Олив простонала.

– Он так сказал?

– Вы не против, сеньорита?

– Ты не видела вечеринок моих родителей. Уж лучше пойти в церковь.

Она была не в духе. Может, они с матерью поцапались во время сеанса позирования, подумала Тереза. Одно ей было ясно: если Сара создана, чтобы себя демонстрировать, то Олив скорее наблюдательница.

Тереза подошла к рабочему столику, взяла нож и начала шинковать лук.

– Вы слышали про святую Руфину? – спросила она в надежде отвлечь юную хозяйку от мрачных мыслей.

Олив бросила взгляд в темный коридор – где-то там Исаак расхаживал по комнате.

– Нет.

– Это история двух сестер-христианок. Они жили в Севилье в… la época romana… как сказать по-английски?

– В эпоху Древнего Рима.

– Да. Они делали горшки и миски. Римляне заказали им горшки для своего языческого праздника. А они ответили: «Мы не будем. Мы делаем горшки только для своих». И разбили маску богини Венеры.

– О господи!

– Их схватили. Юсту посадили в колодец, а Руфину заставили сражаться со львом.

Тереза не без удовольствия про себя отметила, что Олив замерла и внимательно ее слушает под аккомпанемент танца черных теней на стене и шкворчащего лука на сковородке.

– Огромный лев, – продолжала Тереза. – Голодный. En el anfiteatro[45]. Зрители ждут. А лев не рвется в бой. Сидит себе. Ее не трогает.

– А дальше? – тихо спросила Олив.

– Ей отрезали голову.

– Нет!

– И бросили сестре в колодец.

Олив поежилась.

– Какой кошмар.

Тереза пожала плечами.

– Мне нравится лев. – Она перехватила взгляд Исаака, стоящего в проеме. – Он знал цену перемирия. Не сдвинулся с места.

– Может, ему не нравились на вкус костлявые девушки, – подал голос Исаак. Олив обернулась. Он сложил руки на груди, сверля взглядом сестру. – Тере, опять ты со своими байками?

– Она хорошая рассказчица, – вступилась за нее Олив. – Вообразите, вы сидите в темном колодце, а ваша сестра один на один со львом. А потом к вам в руки падает ее голова… А что произошло с Юстой?

– Она умерла от шока, – сказала Тереза.

– Я бы тоже умерла.

– Это еще неизвестно, сеньорита, – вмешался Исаак. – Вдруг нервы у вас оказались бы покрепче?

– О, нет. Я бы точно хлопнулась в обморок. – Олив задумалась. – Может, я еще посещу эту церковь, как знать.

– Сеньорита?

– Почему нет? По крайней мере, тогда хотя бы одна наша ложь окажется правдой.

Загрузка...