Скажи: «На чёрный день нет песни у меня!»
Дай ей на хлеб, дай ей на водку —
Ослепшей музе электрички
Свердловской, пожалей уродку,
Канючащую по привычке
Блатное голоском гнусавым
В колёсном лязге, в блеске славы,
В побитом молью пальтеце,
Твоей потерянной сестричке,
Налево ей, тебе — направо,
С улыбкой жалкой на лице.
Божий поэтка,
Полети на небко,
Там твои детки —
Золотые строчки,
Ты отпусти их
На сырую землю,
На больное сердце,
На вечную память…
За окном только снег и лес,
Будто бы на краю земли:
Ели тёмные до небес,
Небеса в ледяной пыли.
А за лесом гудит шоссе,
А за ним — взять на правый бок —
Псов и кошек хоронят все,
Может, там Голубой щенок —
Тоже вкопан в глубокий дёрн,
Так под крестиком из щепы
И лежит, где веночек — тёрн,
Где живые глаза слепы;
Не развидишь попавших в рай,
Вот и плачешь, дрожишь губой:
— Щеня, милый, не умирай…
Да не умер он, Бог с тобой.
…Вот так закуришь на ветру
(Тут рифма пошлая: умру),
Вот так, забыв, что завязал
(Тут рифма вечная: вокзал),
Как будто правда Бога нет,
И не тебе небесный свет,
И горе — лёд, и губы — снег
(Тут рифма жуткая: навек).
Из коробки
достаю платочки.
Из картонной коробки —
чистые платочки.
Беру их по очереди,
рассматриваю, разглаживаю,
обратно складываю ровненько.
Вот это — Владимир Иосифович,
а это — Николай Иваныч.
Вот это — Коля,
а это — Ляля,
а это — Сережа…
А этот-то чей, который с каймой,
с резной, синей и голубой?
Господи, позабыла!
Сколько же их, Боже мой,
ушедших тропой Твоей,
сколько прожито с того дня — дней…
И платочек этот —
не помню чей.
Жизнь свою — за други своя…
Жизнь свою — на круги своя.
Всё вернётся и всё уйдёт,
Повиликою заплетёт
Колос полный или пустой.
Жизнь моя, говорю, постой!
Задержись, говорю, жизнь…
Человек говорит: «Я твой». Обещает: «И буду твой».
За отчаянной пустотой разгорается новый мир,
И взрывается в нём звезда, океан в нём — огонь, вода,
А земле не быть никогда, да и воздух там — что пунктир.
Не по горлу по твоему, не тебе, да и никому,
Но притерпишься и к тому, но привыкнешь дышать и им…
Лишь бы тот, кто один — родной, говорил бы тебе: «Я твой»,
Повторял бы: «И буду твой. И не буду ничьим другим».
Хозяйка готовит фрикадельки с помидорками черри
Или фрикадельки с цветной капустой.
Ставит на стол сливочный соус или томатную сальсу.
Её домашняя жизнь полна всяческих приключений,
От которых, бывает, срывается голос и дрожат пальцы.
Ее выходное платье куплено в Индии за бесценок,
На кухне развешаны в рамочках папирусы из Египта.
Ей хочется жить, и счастливо непременно,
Но часто приходится плакать, а иногда — гибнуть.
Конечно, самое страшное, что чашка может разбиться,
Молоко — растечься по скатерти, дети — вырасти…
Скоро ей перевалит за сорок, и она задумается о самоубийстве,
Но решит, что ещё и это ей просто не вынести.
Она улыбается со страничек в социальных сетях.
Ей хочется целоваться. И петь. И не мыть посуду.
Она иногда курит — редко и не взатяг.
Это не я. Честно. Я такой никогда не буду.
Срезая угол по утрам
Через больничный городок,
Я уступаю старикам
Тропинки тоненький ледок.
Ещё один скользит, идёт,
Ступает шатко, нелегко…
И дворник под ноги на лёд
Песок плеснёт, как молоко.
А в воздухе дрожит капель,
Весёлый мат и птичий крик.
Пускай февраль, а не апрель,
Но улыбается старик.
Бредёт неловко вдоль стены
С подсветкой ангельской на лбу:
Тому, кто дожил до весны,
Грех жаловаться на судьбу.
Пастила и сухое варенье,
Банки-крышки, садовый содом,
Первобытное острое рвенье —
Мра и голод не внидут в наш дом.
Летний рай в погреба закрываем.
А во рту, горяча и глуха,
Черноплодная и черновая
Беспощадная горечь стиха.