Виорель ЛомовМузей

От сумы и от тюрьмы не зарекайся.

Русская пословица

Все права на электронную версию книги и её распространение принадлежат издательству ООО «Остеон-Пресс» и автору – Виорелю Ломову. Никто не имеет право каким-либо образом распространять или копировать этот файл или его содержимое без разрешения правообладателя и автора.

1. Сума

Как сейчас помню, была пятница, тринадцатое…

Как сейчас помню, была пятница, тринадцатое, разгар июня… А может, я и ошибаюсь, и был май, и вовсе не тринадцатое. Память так капризна.

Кстати, как только начинаешь вспоминать, вспоминается бог знает что, чего и близко не было. Хотя тут же готов голову дать на отсечение, что всё было именно так!

Вспомнишь эпизод – и сердце замрет, не в силах покинуть тот остановившийся навсегда момент времени.

* * *

Меня уже месяц носило по городу, в котором я никому не был нужен. Карманы и душа мои были пусты. Это только природа не терпит пустоты, а душа стерпелась. Впрочем, у меня оставалось еще немного денег, чтобы оттянуть тот момент, когда меня понесет к мусорным ящикам и урнам, как гибнущий корабль на скалы. Только вряд ли что оставили там крысы, собаки и пенсионеры. Есть еще паперть, грабеж да мысли о бессмертии. Странно, что бомжи тоже хотят жить. Собственно, что еще желать в стране, где улыбка занесена в Красную книгу?

Месяц назад я истово решал классические вопросы бытия, один за другим выдирая их с корнем из души, как сорняки. Выдрал и решил: когда виноват весь мир, значит, виноват и ты; и ничего тут не поделаешь.

И весь этот месяц я тянул, как актер паузу, и не забирал со сберкнижки последние рубли, которых могло бы вполне хватить на ритуальные услуги. Я жил случайными заработками, а ночевал на даче, которая единственная осталась у меня от прежней нормальной жизни. Чтобы избежать радостных встреч с контролерами, я с дачи уезжал первой электричкой, а возвращался последней. И с каждым днем всё больше и больше в электричках становилось людей, похожих на меня, и с каждым днем я всё меньше и меньше становился похожим на людей, от которых каждую ночь уезжал с вокзала на юго-восток. Я стал плохо спать. А если и засыпал, то во сне мчался сломя голову в грохочущем вагоне от преследующей меня темноты.

* * *

Мимо процокала девица. Мне раньше нравился июнь. В июне откуда-то появлялось много женщин. Совершенно бесполезных созданий, впрочем, как и мужчин.

Старик с седой бородой, как у Хемингуэя, в толстом осеннем пальто и кроличьей шапке, закинув руки за спину, брел впереди, разглядывая асфальт. Поднял что-то, бросил и стал яростно пинать ногами. В мою сторону откатилась сплющенная крышечка от бутылки.

Я представил себе на миг, что буду вот так же шататься по городу в разгар лета в несуразном, но необходимом наряде, рыться на помойках и собирать бутылки, и содрогнулся от собственной грязи, словно вдруг провалился в сточную яму. Сколько дней этот старик живет внутри своего тела, внутри своей души, внутри своих мыслей, съежившись, сжавшись, замерев, лишь бы не чувствовать их грубую, грязную корку, лишь бы не касаться их границ?

Только тут я заметил, что после ночного дождя на черном асфальте много сломанных веток. У тополя конституция хрупкая, как у бродячего актера. Тополя, тополя, кто же ваш режиссер?

Я прошел мимо павильончика, на двери которого вечно висит табличка» Технический перерыв». Сейчас таблички не было.

– Пивка не желаете? – крашеная блондинка выглянула из дверей павильона.

– На обратном пути, – сказал я.

Меня вынесло на проспект, зажатый между стенами серых зданий. Угловой дом перед площадью был безобразно громаден. В нем можно было бы запросто разместить всех бандитов и бомжей Центрального района.

– Мужик, подсоби-ка! – донеслось как из-под земли. – Дверь надо открыть.

На нижней ступеньке зарешеченного спуска в подвал стоял лысый здоровяк лет шестидесяти с чучелом рыси в руках. Я спустился на пятнадцать ступенек и помог ему.

– Помоги еще, – попросил мужчина.

В подвале он зажег свет, мы прошли еще метров тридцать, и он открыл одну из многочисленных дверей. Я отдал ему чучело. На миг мне показалось, что рысь живая. Взгромоздив рысь на верстак, мужчина вытер пот со лба и потянулся к начатой бутылке пива. Сделав два глотка, он предложил мне допить бутылку.

Пиво выдохлось и было теплое. Я огляделся. Комната была заставлена чучелами. На столе лежала краюха хлеба. Я невольно проглотил слюну. Два дня назад я перешел на режим жесткой экономии и перестал ужинать и завтракать. Жизнь вприглядку – вполне сносная вещь. Некоторое время.

– Бери, – сказал мужчина. – Чай будешь? Бомж?

– Пока кандидат. Для чучела не сгожусь? Продам себя по дешевке.

Таксидермист пригляделся ко мне. После некоторого раздумья произнес:

– Место есть, разнорабочего. Здоровье как? Не музыкант? А то те руки очень уж берегут. Поешь, да к заму пойдем. Паспорт есть?

– Можно? – в дверь на уровне стола влезла голова. Между бородой и кроличьей шапкой блестели глаза.

– Федул, заползай!

Зашел старик, пинавший крышечку. Он стащил шапку и стал похож на Хемингуэя не одной бородой, а всеми чертами лица. Только лысина была пониже и сам он жизнелюбивее. Копия моего кормильца, разве что несуразная и грязная.

Таксидермист достал еще один бокал. Попробовал оттереть пальцами коричневый налет на ободке.

– Чего не был три дня? Забирали?

– Да кому я, Вова, на фиг нужен? Ты когда чучело из меня сделаешь?

– После него, – кивнул на меня таксидермист. – Жир нагуляй.

– Поздно уже нагуливать. Новенький? – обратился Федул ко мне, глядя на Вову.

– Думал долго, вот он твою строчку и занял, – ответил таксидермист.

– Так у тебя ж работать надо? Мой трудовой энтузиазм, Вова, там остался, – Федул махнул рукой в неопределенном направлении.

– До чего ж ты опустился, Федул.

– Я, Вовчик, пал, чтоб встать! Вчера полтинник стукнул! – радостно сообщил он мне и вдруг встал в боксерскую стойку и помолотил кулаками по воздуху. – Маменька с папенькой, жаль, не дожили, порадовались бы за сына. Ой, как порадовались бы!..

– Осталась строчка дворника, – сказал Вовчик.

– Сыну полтинник стукнул!..Дворника – шутишь? А чего-нибудь для головы?

– Опять? Сдохнешь ведь с голоду!

– Ну и живодер же ты, Вова! Сразу» сдохнешь»!

Федул натянул шапку и, не прощаясь, вышел.

– Сволочь! – ласково произнес Вова. – Попил? Айда к Салтыкову. ГОСТа случайно не знаешь на припои? Смету составляю, а по сварке я – швах.

– На запои забыл, а на припои помню. Если классификация интересует, то ГОСТ девятнадцать двести сорок восемь тире семьдесят три.

Вова ошарашено посмотрел на меня:

– Это ты серьезно? Откуда знаешь? – он вписал в смету номер ГОСТа.

– Конечно, серьезно. Сварщик я. Не тот, что варит дугой, а тот, что варит мозгой, эсэнэс – совсем ненужный сотрудник.

* * *

Замдиректора с изможденным, но всё равно круглым лицом взглянул на Вову, потом на меня, не здороваясь, протянул руку и поиграл пальцами.

Я протянул ему паспорт.

– Сварщик! – аттестовал меня таксидермист. – И к тому же старший научный сотрудник. Мозгой работает – так. ГОСТы наизусть шпарит. Как «Отче наш».

Салтыков безучастно отнесся к его сообщению, изучил паспорт и протянул мне бланк типового договора. Кинул ручку. Взглянул на часы.

– У меня десять минут.

Я заполнил бланк, поставил подпись. Салтыков посмотрел и тоже расписался.

– А что там за пункт такой? – спросил я. – Третий, кажется. «После месячного испытательного срока договор пролонгируется при обоюдном согласии администрации музея и работника».

– Да, это третий пункт, – ответил зам, приглядываясь ко мне. – Не больны?

«Они тут в космос готовят, что ли», – подумал я.

Он постоял, подумал, шевеля губами, сказал:

– Вова Сергеич, расскажи тут ему… Рукавицы не забудь.

А потом обратился ко мне:

– Я зам. А Вова Сергеич мой пом, – и ушел.

Помзам Вова выдал рукавицы и повел меня по комнатам и залам. Привел куда-то.

– Вот тут будешь трудиться до обеда, – сказал он. – Науки, понятно, не много, но работа – сплошной кайф. Бери больше, тащи дальше. Из пункта А в пункт Б. Отсюда туда.

Пункт А был завален какими-то коробками. Я стал носить их в пункт Б. Основное правило несуна: если сегодня из пункта А всё перетащить в пункт Б, завтра будет что тащить из пункта Б домой. Если, конечно, есть дом.

Часам к двенадцати я справился с заданием. Вова Сергеич остался доволен.

Завтра у нас выходной…

– Завтра у нас выходной, – сказал он. – Крыша как?

Я похлопал себя по макушке.

– Да пока на месте.

– Жить, спрашиваю, где будешь? Дом есть?

– Где я, там и дом, – я на всякий случай о домике (три на четыре, с верандой, на сорок восьмой версте) умолчал.

– Прям как улитка.

Помзам задумался, погладил свою гладкую макушку. Глянул на ладонь, понюхал.

– Ладно, покумекаем ближе к вечеру. Обедать где намерен? Как выйдешь, в первый переулок свернешь, там павильон…

– Знаю.

– Так ты в него не заходи. Там всё было свежее в прошлом году. И наверняка попадешь в перерыв.

– Технический.

– Да? Не замечал. Пройдешь полсотни метров, в подвале магазинчик с ненашим названием. Купи там чего-нибудь, а чай и сахар в тумбочке возьмешь. На макушке ничего нет? – он наклонил лысину.

– Ничего.

– Да? Ладно, ступай. Будь добр, купи «Спид-Инфо» и «МК», – он протянул мне деньги. – Своих нет? Вернешь потом.

Был ослепительно ясный день. Я поймал себя на том, что впервые за этот год любуюсь ничем, просто воздухом, травой, деревьями, прохожими. Сломанные ветки за день распушились, воробьи выклевывали из пуха семена. Надо же, ветки погибли, а жизнь из них так и прет.

Хорошо, благодаря Вове сэкономил сегодня на обеде.

Магазинчик и точно назывался не по-нашему: Chéreamie. Когда я вижу заведение с вывеской на казахском языке, я знаю: там хозяева казахи. Когда на корейском – корейцы. Но когда я вижу «Милый друг» на французском, я не уверен, что хозяева там французы. Я ткнул пальцем на весы, где вместо четырехсот было триста тридцать грамм, и спросил, в чем истина, продавщица позвала амбала. Мы с ним представили друг другу аргументы, он весомые, я жилистые, поговорили на чистейшем русском языке и разошлись, как в случайном браке. Продавщице, правда, пришлось доложить семьдесят грамм.

Через двадцать минут я с хлебом и колбасой спускался в подвал музея. Из кармана у меня торчали газеты, которые я отродясь не читал.

– Так, я поехал на базу, – сказал Вова Сергеич. – Буду к вечеру. Тебе задание: всё железо, что тут валяется, разложить вдоль стен. Справа – трубы и колена, слева – уголки и швеллеры, прутья отдельно. Только аккуратно. А доски и кирпич оттащишь ко входу. В понедельник перетащишь их в другой подвал. Извини, закрою тебя, посидишь взаперти. Туалет вон там. После обеда можешь законно покемарить. С полчасика, не более.

Помзам похлопал по продавленному старенькому дивану.

– Паспорт дай-ка. На всякий случай, – сказал Вова Сергеич. – Потом отдам. О, да ты никак спать хочешь?

– Телефона нет? – спросил я.

– Не держим, – промолвил он и ушел.

Прогрохотала входная, обитая железом дверь. Потом еще одна. И сразу стало так тихо, точно комната ушла под землю. «Сейчас полезет сквозь щели всякая нечисть, – подумал я. – Телевизор бы тут не помешал, для дизайна. Вон в том углу». Я включил чайник и разложил на газете свой обед. Положил в бокал заварку, сахар, нарезал колбасу, отломил хлеб, понюхал его. Хлеб уже давно потерял собственный запах. Он, как женщина, пахнет не собой, а всяким бэби-драй. Чего это Вова нюхал свою макушку?

Пообедав, я развернул газету, но стал зевать, погасил свет и улегся на скрипучем диване. Прислушался, было тихо, как в барокамере. Не пищали мыши, не шуршали насекомые, не звенели комары…

Разбудил меня звук…

Разбудил меня звук, донесшийся откуда-то извне. Я это понял сквозь сон. Странно, звук проникал в сон легко, как иголка, а я из сна выходил неуклюже, как по песку. Звук был не очень громкий, но как бы целенаправленный. Я зажег свет, взглянул на часы. Часы остановились на половине первого. Первый раз остановились за всё время. Я всю жизнь суеверно боялся их остановки. Сколько же я проспал? Может, вечер уже, а я не растащил железяки? Придет благодетель и попрет меня отсюда. Жаль, место-то вроде ничего.

Звук повторился. Словно кто-то стучал в дверь.

– Заходите! – крикнул я.

Никто не зашел. Стук повторился. Я встал и открыл дверь. Было пусто. Входная дверь была закрыта, а коридор терялся в темноте, растворившись там во враждебной, как мне показалось, атмосфере. Это оттуда прилетели разбудившие меня звуки.

– Носит тут всяких! – пробормотал я, лишь бы пробормотать что-то. Начинается история про Хому Брута. Может, ночь уже, и таксидермист вообще забыл обо мне? Поехал со своей базы прямо домой?

И только я закрыл дверь и стал прибирать со стола, вновь раздался стук. Я замер. Стучали не в дверь, а в конце коридора. Может, там тоже дверь? Поколебавшись с минуту, я вышел из комнаты. В полумраке стал приглядываться к стенам, но выключателя не нашел, электрического шкафа или отдельного рубильника тоже не было. Чего же Вова не показал, где тут включается свет? Я направился вглубь коридора на стук. Пол был земляной, неровный, захламленный всем, что я должен был рассортировать и разложить вдоль стен. Теперь я отчетливо услышал, что стук идет из темноты, повторяясь со строгим интервалом. «Скорее всего, это работает какой-нибудь механизм, вентсистема или бойлер», – подумал я, передвигаясь в темноте на ощупь. Коридор сделал поворот и закончился тупиком с металлической (судя по звуку)дверью. Дверь была заперта.

– Извините, – сказал я двери и поворотил вспять.

Тут дверь открылась, и мне в спину ударил свет.

– Принимаете гостей? – раздался властный голос.

Я обернулся. На пороге стоял человек высокого роста. Лица его и одежды было не разглядеть.

– Милости просим, – сказал я и пошел к себе.

В комнате я разглядел незнакомца. Он оказался не таким властным, как его голос. Он был несколько полноватым, а полнота предполагает радушие. Гость не спешил сгладить впечатление от своего неожиданного появления в моем мире.

– Это вы стучали? – спросил я.

– На кого? Позволите? – Он опустился на диван.

– Чай? – на правах хозяина предложил я.

Незнакомец посмотрел на чайник.

– Электрический? Я больше люблю чай на костре. С дымом и комарами.

– На костре? Пожарные нагрянут. Вон датчиков сколько.

– Это я так, фигурально.

Я ополоснул бокалы и стал нарезать остатки хлеба, колбасы. Несколько минут мы оба молчали. Незнакомец приглядывался, не беря газету в руки, к подвалу последней полосы.

– Чем богаты, тем и рады, – я широким жестом пригласил незнакомца к столу.

Тот оценил взглядом стол и сказал:

– Не буду петь осанну сей трапезе, но она заслуживает того. Любительская? Премного благодарен вам. Позвольте представиться: Верлибр Павел Петрович, директор этого федерального заведения. Сюда вас Вова Сергеич определил? Или Салтыков?

– Вова Сергеич.

– Я так и думал. Он хоть и живодер, но искренне жалеет тех, кого убивает. Натура такая… Без палача история – богадельня. История начинается с палача и заканчивается палачом. Лучше: завершается. Да… Это я обдумываю тезисы своего выступления на комитете в понедельник…

– На комитете палачей? – спросил я.

Верлибр хохотнул и зябко поежился.

– Приказ на вас я только что подписал. Люблю крепкий! – Верлибр высыпал остатки заварки в стакан и залил ее крутым кипятком. – В Москве на чайных церемониях пьют зеленый китайский чай, не помню названия. «Улюлюм» какой-то, по восемьсот баксов за такую вот пачечку. Представляете?

Я попробовал представить это, но не смог. Поэтому вместо ответа промычал. Поскольку заварки не осталось, я запивал бутерброд сладким кипятком.

Поговорив таким образом ни о чем и об истории, мы попили чайку, съели весь хлеб с колбасой и сидели, глядя друг на друга.

– Приятно общаться с умным человеком, – наконец произнес Павел Петрович. – Ну не прощаюсь. Не провожайте. Перед выходными я обхожу все помещения музея. Как Александр посты.

Интересно, какого Александра он имел в виду?

– Не подскажете, который час?

Директор пожал плечами:

– Мне не нужны часы, – и покинул меня.

В дверях он обернулся, взглянул на рысь и поежился.

– Какой взгляд у нее!

Через минуту я выскочил, чтобы уточнить у него, который все-таки час, но Верлибра уже и след простыл. Я крикнул

– Павел Петрович!

А мне ответило эхо:

– Павел!.. Павел!.. Павел!..

Я вернулся в комнату…

Я вернулся в комнату таксидермиста и опять стал убирать со стола. Что я делаю? Мне же работать надо. Надо работать, но я чувствовал во всем теле страшную усталость, накопившуюся за последнее время. Не было сил пошевелить даже пальцем. Я присел на минуту на диван, закрыл глаза и отчетливо увидел Федула, пинающего крышечку. Интересно, что он делает сейчас? Я взглянул на рысь. Я не мог отделаться от впечатления, что она смотрит на меня. Ей хорошо и спокойно, у нее есть крыша. Взяв в руки газету, я стал искать место, к которому приглядывался Верлибр. «Интересная фамилия, – подумал я, – Верлибр. Чего он там выглядывал?» Среди стандартных объявлений в глаза бросилось одно. Я прочитал его один раз, другой и никак не мог схватить суть: «Меняю юг души на север можно меньше плюс вид на счастье».

– Можно меньше, – пробормотал я, отбросил газету и взял рукавицы.

И тут зашел Федул. В шапке, пальто и сапогах, а в руке он держал охапку роз.

– Привет, – сказал он. – Вот цветочница дала подержать…

– Поди спер?

– Может, купишь? По дешевке отдам, – он понюхал цветы и дал понюхать мне. – Как?

– Мочой отдают, – оценил я.

– Это от меня. По контрасту. Основной принцип искусства. Бомж с розами – такого даже у Ибсена нет. Слишком абстрактно. Я ведь без малого двадцать лет в театральных критиках проходил.

– Вовы Сергеича нет, на базе он, – сказал я. – Как тебе это объявление как театральному критику?

У меня не было никаких сил начинать второй акт трудового дня, и я тянул антракт. Федул прочитал, пожевал губами.

– Как афиша на тумбу.

– Ты откуда взялся? – поинтересовался я. – Чего паришься? Снимай пальто.

– На пенсии, как дерьмо в проруби.

– Не хватает?

– Да нет, я просто бродяга по натуре. Вся жизнь в тусовках и экспедициях.

Федул скинул пальто и шапку и остался в одной майке неопределенного цвета поверх вылинявших спортивных штанов «Адидас».

– Полушинель, – с гордостью отрекомендовал он свое пальто. – Мы все вышли из полушинели.

Голос у Федула по тембру напоминал голос таксидермиста. Я пригляделся: Федул был очень похож на Вову Сергеича. Федул, заметив мой интерес, усмехнулся:

– Братья мы с Вовчиком. Я старший. Иногда по старой памяти помогу ему чем. Я ведь тоже таксидермистом был, четверть века!

– А двадцать лет в театральной критике? Сколько тебе?

– Скоро шестьдесят пять, – с гордостью произнес Федул.

– Ты ж говорил, полтинник?

– Это для прессы.

Абсолютная свобода бомжа…

– Абсолютная свобода бомжа, – ни с того ни с сего стал рассуждать Федул, – зиждется на его высоконравственных жизненных принципах и питается высоким моральным духом.

– Понятно! – сказал я.

– Брось, ни фига тебе не понятно. Жена есть?

– Нет.

– Ну вот, а говоришь, что тебе понятно всё. Всё понятно бывает только с женой. Я вот для большей ясности ее оставил одну. Ей это в самую кассу. Жены рады спровадить нас хоть в Зимбабве. Ладно, ты иди делай чего надо, а я тут вздремну пару часиков.

Он бросил в углу пальто, кряхтя, устроился на нем и тут же уснул.

Часа два я перекладывал с места на место железо, пока не устал с непривычки и весь не перепачкался в грязи и ржавчине. Отряхнув штаны и рубашку, я вернулся в комнату таксидермиста и лег отдохнуть на диван. Федул, похоже, так и не просыпался. Не мешало бы и мне вздремнуть. Я с завистью прислушался к его сопению. Удивительно, как это я давеча закемарил на часок? Вот уже несколько дней я не могу уснуть. Видимо, бессонница приходит не от того, что нет сна, а оттого, что жизнь проходит как во сне. Я страшно вымотался, во мне накопилось столько усталости, что ею можно было усыпить целое сказочное королевство! У меня приступы бессонницы случались и прежде. Через неделю без сна у меня обычно начинались глюки, и мне порой казалось, что я раздвоился и наблюдаю за собой со стороны…

Я никак не мог уснуть и лежал с открытыми глазами. Но когда на минуту закрыл глаза и тут же открыл их, Федула в комнате не было. Не было и запаха, ему свойственного, совершенно дикого запаха воли. Меня это почему-то успокоило. Я, как в болото, проваливался словами в небытие сна: так… трубы сюда… уголки сюда… доски сю…

Вечер начался с пробуждения…

Вечер начался с пробуждения.

Была всё та же удушливая тишина, но послышался новый звук.

Вошла Элоиза… Мне теперь кажется, что я уже знал ее имя до того, как она представилась. Она вошла и воскликнула:

– А вот и Элоиза, котик! Ой, вы кто?!

– Скорей всего котик. Кипятку не желаете, Элизабет?

– У Вовчика тут, как в гражданскую, кипятком потчуют. Вообще-то я Элоиза.

– А я… – мой взгляд упал на рысь, – я Оцелот.

– Я знаю Оцелота, – сказала Элоиза, – это вождь сименонов. Читала.

Литература неисчерпаема.

– Вы, видимо, историк? – предположил я, разумея ее начитанность.

– Хранитель. Я подписываю коробочки и составляю реестры.

– Благородное занятие. И очень нужное, – искренне похвалил я.

Элоиза вспыхнула.

– Вам ли здесь судить о нас! – она брезгливо окинула взглядом помещение и ткнула пальцем в потолок.

Я поднял глаза. На низком потолке, почерневшем от времени и мрачных размышлений живодера, были прилеплены порнографические снимки.

Элоиза громко расхохоталась. В ее смехе было волнение. Волнение, рожденное чувственностью.

– Вы новенький? – спросила она, мгновенно став строгой. – Салтыков велел привести вас к нему на инструктаж. Пойдемте тут, так короче.

Мы прошли по коридору к двери, через которую вошел Верлибр, и оказались на крутой лестнице, которая, кружась, поднималась на несколько этажей. Мы взошли на второй. За дверью был коридор с опечатанными помещениями по обе стороны. Элоиза открыла единственную двухстворчатую дверь.

Помещение было светлое и просторное. Огромные окна, хоть и завешенные плотными портьерами, пропускали света столько, что экспонаты на полках и стеллажах казались залитыми золотом.

– Как у вас здесь красиво! – вырвалось у меня.

– Напоминает зоопарк, только менее зверский, – сказала Элоиза.

Я с любопытством взглянул на хранителя коробочек и заполнителя реестров. В золотом свете, льющемся из окон, ее несколько резкие для женщины черты лица смягчились, и вся она как бы округлилась и осветилась изнутри.

Элоиза, а вы не боитесь меня…

– Элоиза, а вы не боитесь меня? Все-таки я человек с улицы, мало ли что.

– Все мы с улицы. Образованного человека с улицы сразу видно. А мы с вами, похоже, с одной. Вы с Продольной?

– С Поперечной.

– Куда же Салтыков делся? Обождем, – Элоиза повела носом. – Вот здесь по коридору налево душ. Там мыло слева в шкафчике. Хозяйственное, не перепутайте с дегтярным. Смотрите, через час закрываемся. Вы испачкались вот тут и тут. Что же вы не переоделись?

– Не во что. Мне только рукавицы выдали.

– Жмот этот Салтык. Есть же спецовка! Ладно, вы пока помойтесь, я вам почищу ваши штаны и подберу что-нибудь для работы, хоть это и не положено. Тут всякого ненужного барахла навалом.

– Так это же экспонаты! – воскликнул я.

– Да какие там экспонаты? Списано всё еще до войны. Идите, пока не передумала! Вот вам вместо полотенца, – она протянула мне половину старого халата, пахнущего нафталином уже лет сто.

В душевой пришлось выпрямить стояк и прочистить дырочки в душе, так как под пятью рвущимися струйками, брызжущими в стену, помыться было непросто.

– Я там починил душ, ваши сантехники бездельники, – отчитался я перед хранителем.

– Вот вам для работы спецовка, а штаны я вам почистила, вы где-то умудрились еще вляпаться и в мазут.

В этот момент и вошел Верлибр.

– Это вы? – сказал он, подозрительно оглядывая меня. – Вы что, мылись? Федул заходил?

Я помялся, не зная, на что сперва ответить.

– Он заходил, а я мылся, – сказал я.

– Салтычиха его терпеть не может, – сказала Элоиза.

И в этот момент зашла Салтычиха…

И в этот момент зашла Салтычиха.

– Вот умница! – воскликнула она. – Опять обо мне в третьем лице!

– По статусу, – заметил Верлибр.

Салтычиха, крупная черноглазая женщина, смерила взглядом директора и уставилась на меня.

– Новенький? Кто?

– К Салтыкову разнорабочим, – сказал Верлибр.

– В понедельник к девяти ко мне! – строго взглянула на меня Салтычиха.

– А вы кто? – спросил я.

Элоиза рассмеялась, а Верлибр крякнул.

Салтычиха обдала всех тяжелым взглядом и вышла.

– Под ней вся хозслужба, – сказала Элоиза.

Я вопрошающе посмотрел на директора, но тот не заметил моего взгляда. «Значит, и в самом деле, вся», – подумал я.

– Вы, я слышал, с высшим образованием? – спросил он задумчиво.

Видимо, я его чем-то заинтересовал.

– Познакомьтесь с нашим начальником охраны, – представил Верлибр коренастого мужчину в пятнистом костюме и черной перевязью на лбу, столкнувшегося в дверях с Салтычихой.

Тот подошел ко мне и, притронувшись к повязке на лбу, сказал:

– Пантелеев. Черный пояс. Там Вова Сергеич пришел, ищет вас.

– Элоиза, проводите товарища, – попросил директор. – Он тут еще плохо ориентируется.

Спустившись по лестнице в подвал, мы ткнулись в закрытую дверь.

– Кто закрыл все двери? – Элоиза рванула на себя дверь и поглядела на отвалившуюся ручку. – Ну и двери!

Я толкнул дверь плечом, она открылась. В коридоре стояла мертвая тишина. Даже шаги наши были не слышны. Дверь в комнату таксидермиста была приоткрыта. Я вошел первым. На меня с верстака прыгнула рысь.

И тут же меня выдернули за руку в коридор.

– За ТэБэ-то так и не расписались! – воскликнула Элоиза, захлопнув дверь. – Пошли, журнал наверху!

В дверь глухо ударилась рысь. Один раз, и вновь наступила мертвая тишина. «Не может быть, – подумал я, – это сквозняк, от сквозняка она свалилась на пол».

– Чую, в этом году останусь без чеснока, – сказала Элоиза. – Еще в мае стал желтеть. У вас как чеснок?

– Как и лук, одни стрелки. Стрелки, стрелки, стрелки… Целый колчан.

– Нету дачи, что ли? А что делаете по выходным?

Я неопределенно пожал плечами.

– А у нас всех дачи есть. Даже у Федула. Но он летом больше на речке торчит, а на зиму запирает ее. А может, уже и спалил, грозился всё. Вовчик тоже свою терпеть не может, это у них с Федулом фамильная черта. Хотя в этом году вроде как собирается отдохнуть на ней. Он больше любит зверей да птиц стрелять или в силки ловить, чтоб не попортить… Живодер!..А чучела лучше у Федула получаются.

– А он разве работает?

– Зимой. А летом шляется по городу и окрестностям. То рыбкой промышляет, а то и для музея зверя или птицу принесет.

– А где Вова Сергеич?

– Как где? В своем кабинете. Распишитесь в журнале. Салтыкова ждать не будем, Салтычиха за него подмахнет. Имеет право. У вас и машины, наверное, нет? – В ее голосе почувствовалось сочувствие.

– Откуда?

Мы взяли журнал и зашли к Салтычихе. Салтычиха приседала на одной ноге, держась рукой за край стола. Потом стала приседать на другой. Она нимало не смутилась.

– Рекомендую! – воскликнула она. – Хорошо разгоняет кровь и дурные мысли! Это вам не геморрой высиживать!

Элоиза блеснула глазами, но ничего не сказала. Изгнав геморрой, Салтычиха расписалась там, куда Элоиза ткнула пальцем. А потом уселась за стол под настольной лампой с желтым абажуром и, нацепив на нос очки, стала вышивать гладью потрепанный вылинявший платок. Ей бы чепец и легкую белизну, а не красноту лицу – получился бы недурной Диккенс!

– Конец прошлого века, – пояснила она непонятно кому. – А я реставратор на полставки. Вот, полюбуйтесь, какие стежки! Лучше, чем было. Правда, плотно?

Элоиза искренне похвалила.

Пришел главный хранитель Скоробогатов. Поинтересовался секретом Салтычихиного мастерства. Хотел помочь ей и загнал иголку в палец. Элоиза щелкнула зажигалкой и прокалила иглу.

– Чтоб не подцепить какую заразу, – сказала она, подмигнув мне.

– У Семаги вот так же вот иголка застряла в щеке, – сказала Салтычиха, – а потом гуляла по всему телу. Беднягу изрезали всего! В сердце поймали.

– Как же так, в сердце?! – содрогнулся Скоробогатов.

– Да, в самом сердце. Патологоанатом поймал.

– Да не слушайте вы ее! – сказала Элоиза. – Это вовсе не Семага был, а Чистоплюев. Он от себореи загнулся.

– А это что такое?

– А я откуда знаю, себорея и себорея, как чума или простатит.

– Теперь полный порядок, – сказал главный хранитель, любуясь почерневшей иглой.

На неделю командирую тебя в женский батальон…

– На неделю командирую тебя в женский батальон, – сказал Салтыков. – К Скоробогатову.

– В женский? – уточнил я.

– Козьма Иванович – администратор. В непосредственное подчинение Шуваловой. Фонды надо подготовить для ремонта. Экспонатов там больше, чем у меня гвоздей.

– У меня большой опыт по части перетаскивания грузов.

– Вот и прекрасно. Где вас Вова Сергеич нашел? Обычно разнорабочие у нас все без исключения потомки Герасима.

– Рабочие, они ведь тоже разные, – возразил я. – Я, например, внук Муму.

– Ступай.

В фондах Элоиза прыгала со стремянки на стремянку, разыскивая что-то на стеллажах.

– Помочь? – спросил я, сдерживая улыбку.

– Да, пожалуйста, – она подозрительно взглянула на меня. – Не могу найти вазочку одну.

– А другую нельзя?

Элоиза рассмеялась. Рассмеялся и я. Впервые за этот год.

– Можно, но не поймут! Выставка китайского фарфора, нужна именно та. После реставрации начальник сунул куда-то. Теперь ищи!

– Какая она?

Элоиза в воздухе нарисовала контуры вазы.

– Глазурованная. Тут синяя, а тут золотая.

Фарфором были забиты все стеллажи. Мне повезло, и я сразу же нашел вазочку. Скорее невзрачная, чем никакая. Элоиза даже пискнула от удовольствия.

– У вас легкая рука! – воскликнула она.

– Да, я пока не таскал ничего. Прислан вот потаскуном к Шуваловой.

Элоиза расхохоталась. Смешливая попалась девушка. Я тоже стал посмеиваться.

– Потаскуном, значит? Ко мне?

– Не знаю, может, и к вам. К Шуваловой.

– Шувалова в музее одна, это я.

– Ничего, если я вас буду продолжать звать Элоизой?

– Ничего, Оцелот.

Я не стал возражать против Оцелота. В мужчине должно быть что-то от дикого зверя, не запах, так хоть имя. Если он, конечно, не администратор.

– Это уникальная вазочка, – Элоиза любовалась ею. – Другой такой даже в Китае нет.

– И как он без нее?

– Вы, как я погляжу, не меньшая язва, чем я? – Элоиза поставила вазочку на тумбочку, где лежали отобранные вазы и статуэтки для выставки.

Я хотел ей сказать, что мы с нею два уникальнейших явления не только в Китае и России, а вообще во всем мире, но тут пожаловал Козьма Иванович.

– Как вам новенький? – обратился он к Элоизе, игнорируя меня взглядом.

Та снисходительно улыбнулась в ответ. Кому она предназначалась, ее снисходительность? Мне показалось, мужчинам вообще.

Я поменял стремянки местами. Скоробогатов с интересом следил за моими манипуляциями. Я потряс их для проверки устойчивости, вздохнул и стал завинчивать ослабленные винты.

– Вы к нам кем поступили? – поинтересовался Козьма Иванович.

– Разнорабочим, – сказал я.

– Вот и таскайте, разнорабочий! Шувалова, покажите ему, что надо делать. И побыстрей, сколько можно возиться с этим фарфором?

Скоробогатов вышел.

– Сволочь, – бросила Элоиза.

«Тебе виднее», – подумал я.

– Может, вы еще одну штучку найдете? Начальник сунул куда-то.

– Для маленькой девочки я обязательно найду маленькую штучку.

– Она большая, – вздохнула Элоиза. – Фарфоровая ваза, простенькая, но уникальная. Бисквит, стояла всю жизнь вот там, как урна. Начальник, может, забрал. Зачем? Второй день ищу.

– Ну и спросите у него. Может, он знает.

– Шутите? Он же администратор! Ему не до конкретных мелочей, где они лежат и как называются. Его мечта – работать в мэрии, вот там фонды! А тут…

– Ну и не ищите тогда.

– Останусь без квартальной премии, хоть и нищенской. В лучшем случае.

– Ну и что? Останетесь. Я вам компенсирую, сколько?

– Ладно, тоже мне князь, компенсирует. И что вы заладили: ну да ну? Давайте трудиться, как призывал Антон Павлович.

Я спросил у Элоизы, где кабинет Скоробогатова, и пошел к нему. Главного хранителя не было на месте. Я осмотрел кабинет. Вазу, совсем невзрачную, но насквозь старинную, я увидел под столом. Урна и есть урна. Интуиция не подвела меня.

– Что вам угодно? – спросил Скоробогатов. – Кто вам разрешил без спросу зайти сюда? Что вы ищете?

– Вот ее, – я указал на вазу, – она тут не по назначению.

– Выйдите вон! – Скоробогатов набрал номер Верлибра. – Павел Петрович! Безобразие!..

Я вышел. Элоиза, узнав о том, что ваза под столом у начальника, рассвирепела. Допек он, видно, ее! Она ворвалась к нему в кабинет, вытащила из-под стола вазу, опрокинула из нее весь мусор Скоробогатову на стол и стала трясти ею в воздухе. Я наблюдал за происходящим из дверей. Скоробогатов недоуменно взирал на свою подчиненную. Ее лицо покрылось красными пятнами.

– Пардон! Здравствуйте! – Верлибр протянул мне руку и прошел в кабинет главного хранителя. – Что тут происходит, Козьма Иванович? Элоиза, что с вами?

Скоробогатов в недоумении развел руками.

– Ваза! Ваза, Павел Петрович, китайская, сто семьдесят пять дробь двести два, для выставки, у него под столом с мусором! Вот! – Элоиза протянула вазу Верлибру.

Козьма Иванович покрутил пальцем у виска.

– Павел Петрович! Мне это кажется странным…

– Элоиза, оставьте нас, будьте добры, – попросил Верлибр.

В голосе его прозвучали властные нотки. Значит, первое впечатление не обмануло меня.

Через десять минут заглянул Верлибр, покровительственно кивнул нам породистой головой и вышел.

– Хорошо! – Элоиза потерла ладони. – Поставил администратора на место! Ну и тип! Ему, и впрямь, только в мэрию!

За неделю я освободил от экспонатов…

За неделю я освободил от экспонатов две большие комнаты, перетаскал их в хранилище, разобрал стеллажи, спустил их в подвал для починки и замены отдельных деталей. Скоробогатов за неделю не появился ни разу. Зато Салтыков приходил каждый день и, прогуливаясь как кот вдоль опустевших стен, довольно урчал в предвкушении больших строительных работ. Смету составляют сметливые.

Вот чего я от себя никак не ожидал, так это дружеских отношений с женщиной. Я-то думал, что мои университеты давным-давно закончены и все уроки учтены, а значит, прочно забыты. Нет, жизнь вынесла меня еще на одну женщину! Женщины, как валуны в горной реке, на какую-нибудь да наскочишь.

С Элоизой мы подружились. Это мне нравилось. Мне нравилось, что мы не позволили себе ни одной вольности, какие иногда проскальзывают сами собой в словах, жестах, поступках людей, связанных только одной работой. Но это же меня и настораживало! Мне раньше было не до сантиментов, хотя я ни разу и не был в подчинении у женщины. Видимо, раньше я этого просто не вынес бы. Неужели изменился я? Нет, скорее всего, такая женщина попалась.

Легкое ворчание Элоизы по любому поводу я почему-то воспринимал по пословице «милые бранятся – только тешатся». Тем более ее ворчание всегда завершалось улыбкой или смехом, отнюдь не язвительным. Я же молчком и покорно исполнял любую ее прихоть. Мне было это приятно делать.

В среду она предложила мне пирожки, и я не отказался. Когда мы переходили с первого пирожка на второй, мы заодно перешли и на «ты». На следующий день я принес пива с копченой мойвой и закрепил наш союз.

После работы Элоиза сказала:

– У меня завтра день рождения. Прошу ко мне в семь часов. Обязательно приходи. Будут только наши. У тебя других планов нет?

– Никаких. Благодарю, непременно буду.

В обед Верлибр отпустил Элоизу домой, а мы все собрались в его кабинете. Разложили на столе лист ватмана, достали фломастеры, написали вверху «Поздравляем!», а внизу свои пожелания. Верлибр написал милые стишки, в которых Элоизу сравнил с тонкой и хрупкой вазой.

Я написал: «Желаю счастья!» и нарисовал сердце, пронзенное стрелой.

Нарисовал и подумал: «Странно, от стрелы должна быть боль, какое же тут счастье?»

А уж думать и вовсе глупость…

– А уж думать и вовсе глупость с его стороны! – донеслись восклицания Салтычихи, когда Элоиза открыла мне дверь.

Я протянул цветы. Я опоздал, так как долго приводил себя в порядок.

– Поздравляю, Элоиза. Извини, быстрее не мог.

Элоиза тонкими пальцами поправила надломленный бутон.

За столом сидели Верлибр, Салтыков, Салтычиха, чистый Федул в чистой одежде, Вова Сергеевич, Пантелей, Скоробогатов, несколько женщин, которых я увидел впервые. Женщины сразу же стали всматриваться в меня как в богатого родственника.

– О, какие цветы! – раздались голоса.

Элоиза усадила меня рядом с собой.

– Почему же вы, Федул Сергеич, никогда не рассказывали нам о своих юношеских похождениях? – продолжил Верлибр прерванный моим приходом разговор.

– Да ведь первый раз вот так сидим в непосредственной обстановке. Еще раз поздравляю тебя, Эля! Меня ведь и правда в юности называли Хэмом. Тогда все с ума сошли от Ремарка, Хемингуэя. В институте я был очень похож на него. Ростом, правда, немножко поменьше. Боксом занимался, писал рассказы, очерки…

– Тебя не Хэмом звали, – поправил брата Вова Сергеевич, – Хэмчиком.

– И когда я понял, что не выйдут из меня ни репортажи, ни романы, ни рассказы, а я никогда не перерасту из Хэмчиков в Хэмы, я покинул большую литературу и ушел в большой театр. Я имею в виду искусство театра, а оно, как всякое искусство, большое. Я даже поставил оперу «Мазепа». Освистать не освистали, но ни одной рецензии, как будто никто и не слышал.

– Предлагаю тост за музей, собрание муз! – воскликнул Пантелей. – Смотрите, сколько у нас талантов!

Все с удивлением посмотрели на начальника охраны. Такие речи!

А теперь поговорим о предстоящем Дне…

– А теперь поговорим о предстоящем Дне открытых дверей музея, – сменил тему директор. – Надо тщательно организовать его, чтобы не было эксцессов, как в прошлом году.

– Да, а где Шувалов? – спросила Элоизу одна из женщин.

– Не знаю, – пожала она плечами. – На даче, наверное. А что?

Я спросил у Верлибра, что это за День открытых дверей музея. Я и не подозревал, что это его конек.

– День открытых дверей музея, – начал Верлибр, – в первый раз отмечался после памятных событий июня девяносто третьего года. Помните, мы тогда все собрались в четвертом зале… Нет, это я его сделал «четвертым» в девяносто восьмом после дефолта, а тогда он был еще «второй», только что переименованный в «третий»… Да, собрались мы все в этом зале и решали, какую экспозицию сделать к очередному Дню города… С тех пор мы и отмечаем ежегодно День открытых дверей музея. За несколько истекших лет он превратился в самый настоящий праздник для горожан и гостей города. Приезжают даже из Питера и Амстердама, походить по залам и запасникам музея, потрогать, пощупать, примерить всё, что там хранится.

– В этом году они особо не расходятся, – сказал Салтыков. – Ремонт. Площади не те.

– Кто хочет походить по площади, походит по городской, – сказал Верлибр. – По первому этажу, в конце концов, можно гулять. Он большой. Хватит на всех. Чересчур любопытных можно будет в подвал отвести.

– Там рысь, – сказала Элоиза.

– Вот и хорошо. На рысь заодно посмотрят.

– Она живая!

– Тем более. То есть как это живая? Кто оживил? Федул Сергеевич, вы?

– Наверное. Он всех их оживляет. Вова Сергеевич убьет, а он оживляет. У него там чан с живой водой.

Я с недоумением слушал их речи. Видимо, у музейных работников после энного количества грамм на грудь фантазии начинают размножаться со скоростью бактерий.

– Я там ко Дню открытых дверей выделила подарки сотрудникам музея, – вспомнила Салтычиха. – Мужчинам по пакетику гвоздей и шурупов, рулетку в придачу, а женщинам в основном небольшие отрезы на платье. Я уже списала всё на открытую выставку. Вы не возражаете, Павел Петрович?

– Ладно, пьем по последней и расходимся, – сказал Верлибр. – Первый час уже. Не забыли, завтра собираемся у меня в десять часов по предстоящему Дню. За отгул.

Последними уходили женщины. Они ждали от меня действий, но я им сказал слова:

– До свидания. Очень приятно было познакомиться.

Элоиза прибирала в комнате и, казалось, не обращала на меня внимания. Я потоптался в прихожей, кашлянул.

– Ну я пошел.

– А ты куда? – спросила она меня. – Уже все электрички ушли. Оставайся. Помоги стол оттащить… И вообще, – сказала она через пять минут, – если хочешь, оставайся у меня. Этим мы никого не удивим, да и никто этому не удивится.

Спать будешь на раскладушке…

– Спать будешь на раскладушке, – Элоиза вытащила раскладушку из-за шкафа. – Что?

– Нет, ничего. Хорошо. Люблю спать на раскладушке.

Видно, я вымотался за рабочую неделю и тут же уснул.

Разбудил меня рев. Ревел вернувшийся с дачи Шувалов. Он был огромен и волосат. Мне вначале показалось, что я оказался на одной поляне с гориллой в лесах Экваториальной Африки. Сердце мое со сна страшно колотилось.

– А-а! – бегал по квартире Шувалов и ронял на пол шкафы. – Тебя оставь на день, так ты тут же приведешь в дом нового кобеля!

А может, он и не горилла, а натуральный кабан? Странно, скажи» свинья» – понятно, розовая толстая самка, а скажи «кабан» – дикий черный самец.

Было два часа ночи. Самое время для параллелей.

– Простите, – подал я голос. – Мне не нравится, когда при мне говорят обо мне в третьем лице, тогда как я тут гость, лицо священное. И я отнюдь не кобель. Директор Верлибр прочит мне высокую должность.

– Мне! Обо мне! О тебе, о тебе! Священное лицо он! Это мы еще посмотрим, какое оно у тебя, твое лицо! Сейчас кое-что оторвем и подсократим твою святость! А о Верлибре вообще помолчи! У меня на него аллергия!

Свалив все шкафы на пол, Шувалов уселся напротив меня. Он сверлил меня маленькими злыми глазками. В них я не видел великодушия. Табурета не было видно под ним. Руки его были толще моих ног. Я продолжал лежать на раскладушке. Я понял, что всё равно, встану я или не встану, придется снова лечь. Не на раскладушку, так на пол, как очередному шкафу.

– Сигареточки не найдется? – откашлялся я.

– Какую предпочитаете? – спросил Шувалов. – «Мальборо»? «Парламент» с угольным фильтром?

– «Приму», если не затруднит.

– «Приму» не затруднит.

– Замечательные сигареты! – я закашлялся. – У вас хороший вкус!

– Тонкий! – уточнил Шувалов, выпуская изо рта густой дым.

– Вот дурни! – Элоиза сидела в кресле с газетой и качала головой. – Выйдите в лоджию и там смолите эту гадость! «Парламент»!

– Парламент, да, вот где гадость. Обе палаты. Выйдем, – потянул меня за руку Шувалов.

Лоджия была заставлена пустыми банками, в углу валялась старая обувь. На ней дрых перс Арамис. Мы облокотились о перила и закурили.

– А ты ничего, – одобрил мое поведение Шувалов. – Не дергаешься. Не люблю, кто дергается. Чего дергаться? Лучше застыть. Змеи – мудрые твари. Застынет, глазом не поведет. Хоть сутки будет в одну точку глядеть.

– Я ловил змей в Туркмении, – сказал я и зевнул.

– Змеелов?

– Он самый. – Я припомнил кое-какие азы из жизни змей и правил их ловли.

Шувалов обнял меня, от чего у меня согнулись ноги в коленях, и стал рассказывать, как в последний раз он ловил змей для зоопарка. Я поддакивал, где мог, и такой подробностью, что в Туркмении земля от соли покрывается местами белесой коркой, а весной среди маков ползают черепашки, исторг из его глаз слезы. Видимо, лучшие его годы были связаны с Туркменией, хотя ничего хорошего о ней он мне не рассказал. Незаметно пролетело два часа. У меня уже не держалась прямо голова.

– Рад был познакомиться, – сказал Шувалов. – А это я шумел так, для острастки. Не на нее. На нее вообще бесполезно шуметь. Тебя думал попугать. А с ней мы вообще уже два года как врозь. Ну поехал на дачу, за дрелью приезжал. Ты тут помоги Эльке шкафы обратно на ноги поставить. Извинись за меня. Ну, пока. Чао, бамбино! Да, если нижние соседи будут возникать, спусти их еще ниже.

Элоиза спала. Я растянулся на раскладушке и тут же уснул.

Утром Элоиза растормошила меня…

Утром Элоиза растормошила меня, напоила чаем, и под руку мы пошли с ней к музею.

Несмотря на то что локтем я чувствовал рядом с собой женщину, чем-то ставшую мне близкой, сказавшую вдруг:«Если хочешь, оставайся у меня», чувствовал я себя прескверно, будто и не самим собой. Во мне, казалось, сидит еще один, страшно уставший и разуверившийся во всем на свете человек. Час сна до Шувалова и несколько часов после него только усилили мою тревогу. Не то чтобы грядущее виделось мне ненадежным и зыбким, а не было спокойствия в дне сегодняшнем. Я понял причину тревоги. Если бы Элоиза сказала: «Я хочу, чтобы ты остался со мной», тревоги не было бы.

– Это ты хорошо сделал, – сказала Элоиза. – Хорошо, что не приставал ко мне. И хорошо, что по-мирному с Шуваловым разошлись. По-другому с ним трудно разойтись.

– Хорошо, что я сошелся с тобой. Салтычиха, правда, уверяет, что еще лучше будет, когда ты и меня сошлешь на дачу, как Шувалова.

– Это лучше ей без мужика. Мне – не знаю. Тебе-то чего лучше? Со мной у тебя и крыша и корм.

– С тобой у меня полный попкорн, – согласился я. – И крыша на месте.

– Я хочу с тобой начистоту. Недельку-другую выждем. Если всё будет в порядке, начнем с тобой жить.

– Семьей?

– Это как сподобит Господь!

Элоиза, кажется, впервые произнесла это слово. Оно обнадеживало. Вот только на что?

– Шувалов больше не будет нас доставать. Мы-то с ним уж третий год как врозь живем. Так, заглянет иногда, подурачится. Хохмач.

«От его хохм и кондрашка может хватить», – подумал я.

В павильоне опять был технический перерыв.

– Что-то часто у них технический перерыв, – сказал я. – Главное, в любое время.

Элоиза рассмеялась.

– Это к продавщице техник приходит.

– Техник?

– Да, зубной.

Так за милой трепотней мы приблизились к музею. День разгорался, и в голубоватом воздухе чертили иероглифы ласточки. Я давно не видел их в городе. К чему бы это, их китайская грамота?

– Что, приезжает китайская делегация? – машинально спросил я.

– Какая делегация? А, ты о них? – Она кивнула на ласточек. – Еще полчаса. Зайдем к тебе, а потом поднимемся в фонды, – сказала Элоиза. – Чтоб ключи не брать, пошли через верх.

Мы зашли в здание, поднялись по лестнице на площадку верхнего этажа, потом через комнату Элоизы вышли на другую площадку, спустились по лестнице на первый этаж. Элоиза рассказывала о Вовчике и Федуле.

– Эту парочку хоть в Книгу Гиннесса заноси. Вовчик на рысь с голыми руками ходит.

– Что-то не верится.

– А тут и не надо верить или не верить. Ходит – и всё тут. Рысь видел? Какой тебе еще нужен факт?

– А это правда, будто Федул оживляет чучела?

– Кто тебе сказал эту чушь?

– Ты.

Элоиза пожала плечами. Мы открыли дверь таксидермиста. В комнате было тихо, рысь молчком стояла на верстаке.

– Забираем газеты и идем наверх, – сказала она.

Элоиза ласково (мне это показалось странным) поглядела на рысь и погладила ее по голове. Потом стала разминать ей шею. Рысь повела головой.

– Так это мы ради газет столько отмахали? – спросил я и снова взглянул на зверя. Нет, показалось.

– Я без газет не могу.

– Согласен. Население до сих пор с ними ходит даже на двор.

– Не подменяй понятия, – Элоиза похлопала Эгину по той части туловища, которая у лошадей называется крупом.

Мы поднялись по лестнице в фонды.

Мне снилась всякая чертовщина…

Мне снилась всякая чертовщина. Будто я еду, как в раскачивающейся лодке, на одногорбом верблюде по Сахаре и постоянно сползаю с горба, то вперед, то назад, а Шувалов с другого двугорбого верблюда кричит мне: «Это ничего! На горбе всяко лучше сидеть, чем на колу! «А сам так уютно пристроился, сволочь! И вот так еду я, еду и вдруг мне стало казаться, что я еду вовсе не на верблюде… И тут налетел самум…

Проснулся я оттого, что мое лицо облизывал горячий язык. Это была рысь.

– Привет, – сказал я ей и она потерлась о меня боком. – Как вас теперь называть? Скажем, Эгина. Мы теперь с тобой, Эгина, образцы смирения и послушания, и нам гарантировано всё на свете. Полный пансион, как в Виндзоре. Извини, сейчас ничего нет, но через месяц будет. Получу первую зарплату, и всё будет. Обещаю.

Я потрепал Эгине загривок, помял складки кожи на шее. От нее ничем диким не пахло. Рысь благодарно лизнула мне щеку шершавым языком, слегка сдавила зубами кисть руки, несколько раз прошлась мимо меня туда и обратно, прыгнула на верстак и там ровно задышала.

Я лежал на продавленном диване и смотрел в потолок с черными разводами. Фотографии я утром содрал и кинул в угол. Они там приняли более натуральный вид: грязи и мусора. Я скосил глаза. Рысь застыла на верстаке. Приснилось, наверное. Но я помнил ощущение влажного тепла, пахнувшего мне в лицо, когда Эгина стала облизывать меня своим горячим языком.

Послышались шаги. Наверное, Элоиза. Интуиция меня не обманула.

– Привет! – сказала она и чмокнула меня в щечку. Ее дыхание чем-то напомнило мне дыхание рыси. – Вздремнул?

– Привет. Вздремнул. Тут как на курорте.

– Я на рынок сбегала, купила фруктов. Айда наверх. Откуда цветы?

– Остаток Федуловых.

Элоиза взяла щетку и расчесала Эгине шерсть. Мне послышалось, как она приговаривала: «Эгина… Эгинушка…»

В помещении фондов было прибрано, пыль вытерта, полы вымыты, штукатурка и дранка выметена на лестничную площадку. Зал был наполнен светом. В чашке блестели мытыми бочками сливы и абрикосы.

Я попытался вспомнить подобный день в моей жизни и не вспомнил. Мало того, я вообще ничего не мог вспомнить. Если в жизни нечего вспомнить, была ли она?

– Что задумался? Давай ешь скорей. Через час комиссия. Будет сам мэр. Проверка готовности музея ко Дню.

Влетел Пантелеев в соломенной шляпе и круглыми глазами оглядел нас.

– Все вниз! Сбор у Салтычихи! Мэр вышел из кабинета!

– Может, он в туалет вышел, – пробурчала Элоиза, – поесть не дадут!

Что же вы, любезный, изволите прохлаждаться…

– Что же вы, любезный, изволите прохлаждаться? – спросила меня Салтычиха. – Вам же было сказано: в девять утра в понедельник ко мне на развод. Уже пять минут десятого.

– На развод? Мы с вами женаты? Да и встреча была, кажется, назначена на прошедший понедельник?

– Да? И почему же вас не было в прошедший понедельник?

Салтычиха оглядывала построившихся в коридоре смотрителей.

– Во втором ряду, Сухова, подравняться! Смотреть в грудь четвертого!

Двенадцать смотрительниц, в основном женщины в годах, выстроились перед нею в две шеренги.

– Мне заслоняет третья грудь! – продребезжала Сухова.

– Отставить! Кто третья грудь?

– Смотритель Шенкель! – Очень крупная женщина с крашеными в иссиня-черный цвет волосами, вторая с правого фланга, положила руку на плечо коллеге в первой шеренге, та сделала шаг вперед и в сторону и пропустила Шенкель вперед. Шенкель застыла перед строем, задрав подбородок и плотно прижав руки к бедрам.

– У вас не по годам развита грудь, Шенкель. Как и все остальное. Надо следить за собой! Придется заняться вами. Пять приседаний на одной ноге. Поочередно. Приступить.

Шенкель присела и встать не смогла. Ей помогли двое.

– Очень плохо. Смотрите! – Салтычиха присела по пять раз на правой и левой ноге. – Встать в строй!

– А вы намерены весь месяц прохлаждаться, как и прошедшую неделю? – обратилась она ко мне.

– Намерен весь месяц трудиться, товарищ начальник! Всюду, куда пошлют, товарищ начальник!

Салтычихе понравился мой ответ. Она всех распустила заниматься приборкой.

– Едет! – влетел Пантелеев, чуть не сбив Салтычиху с ног.

– Да тише ты, черт! Что тебя носит всегда? Подождет.

Мне тоже понравился ее ответ. Неужели нас начинает сближать общее видение проблемы?

Зашел Шувалов.

– А я прикорнул там на втором этаже, – хохотнул он. – Со вчерашнего вечера. Привет, дружище!

Он облапил меня.

– Пантелеев! Почему посторонний? – спросила Салтычиха.

Пантелеев наморщил лоб.

– Безобразие!

– Так точно, безобразие! – отчеканил начальник охраны.

– Опять безобразие? – появился Верлибр.

У него, как у всякого директора, было чутье на безобразия. Видимо, они подпитывали его как администратора.

– Вот, на той неделе пропали две вазы, – Салтычиха кивнула на Шувалова.

– Ну и сволочь же ты! – бросил Шувалов Салтычихе и вышел, хрястнув дверью.

– Пантелеев! Его больше в музей не пускать!

– Даже с экскурсией?

– Даже с экскурсией! Шувалова, как ты жила с таким?

Приехал…

– Приехал! – ужасным шепотом прошипела из входной двери Шенкель. – Мэр приехал!

Салтычиха зыркнула по сторонам. Холл тут же опустел. Остались четверо: директор, Салтычиха, Элоиза и я. Директор придержал меня за рукав. Хороший сигнал. Видимо, меня ждет повышение. Чем-то я ему импонировал.

Вошел мэр в сопровождении свиты.

Мэр был деловит. Ему сегодня еще предстояло побывать на трех рухнувших и сгоревших объектах, пяти стройках, презентации казино «С бодуна», закладке часовни, на выставке детского рисунка, в прокуратуре, а вечером на балете» Копеллия». Досужие языки еще приписывали ему интимную связь с примадонной то ли оперного, то ли театра оперетты, но это они напрасно, поскольку у мэра не оставалось даже нескольких минут для этого. Он поздоровался с каждым за руку. Огляделся по сторонам, что-то соображая.

– Так! – сказал он, потирая руки. – Очень хорошо. Вот тут и соорудите, – обратился он к своему заму по культуре.

Он взял Верлибра под руку, провел его в угол и сказал:

– Вот здесь мы планируем поставить киоск с шапочками и пакетами «Гринпис». А там я вам привез ко Дню, как и обещал, шапочки и значки.

Мэр стоял сытый, довольный собой и готовый к продолжению такой жизни. Постояв, он отъехал дальше по своим делам. Зам по культуре остался и пошел с Верлибром по этажам, засвидетельствовать свое почтение музейным потребностям. Он всё время кивал головой и как иностранец повторял: «Да-да-да!..да-да-да!..» – и ни разу не сказав «нет», распрощался.

– Уехал! – ужасным шепотом прошипела от входа Шенкель.

– Теперь до следующего года можно и расслабиться, – сказала Салтычиха. – Чего-нибудь пообещал?

– Всё. Но это хуже, чем ничего, – ответил Верлибр. – Из ничего и не выйдет ничего, а из всего неизвестно чего ждать. Утром надо вовремя открыть двери, а то снесут. Граждане знают, что будут бесплатные шапочки и значки.

Я не заметил в них обоих особого напряжения от встречи, значит, он действительно для них был общим местом. Всё равно, выкатили бы пивка для расслабления, что ли. Был бы Шувалов директором, точно выкатил бы. Потому и не директор.

Пиво не выкатили, а послали всех сотрудников музея выносить мусор. Через три часа все мусорные контейнеры были переполнены, и Салтыков никак не мог дозвониться до соответствующих служб, чтобы они скорей вывезли их на свалку.

Я теперь знаю, что мне делать…

– Я теперь знаю, что мне делать, – сказала Элоиза, глядя на Салтычиху.

– Ты на что намекаешь? – вздохнула та и подошла к окну. Кряхтя, она взгромоздилась на подоконник. – О, народу сколько! Как бы нам, к чертовой матери, не снесли двери. Пора открывать. Где там Пантелеев?

Мы все влезли на громадный подоконник и отодвинули портьеру. Сверху всё было отлично видно. Вся площадь перед музеем кишела людьми. Толпа, предчувствуя скорое начало празднества, гудела и билась о серые стены здания, как волна. Снизу неслись крики, смех, музыка. Больше всего было подростков и пенсионеров.

– Гражданам всё равно что, – сказал я, – демонстрация или гулянка, лишь бы вместе побыть.

– Им-то зачем значки, пенсионерам? – спросила Элоиза.

– Им шапочки нужны, от солнца, – разъяснила Салтычиха.

Пантелеев открыл дверь. Толпа хлынула в музей.

– Началось! – Салтычиха перекрестилась.

– Какая панорама! Сюда бы Эйзенштейна, – сказал появившийся откуда-то Федул Сергеевич, театральный критик и вообще не чуждый искусству человек.

Мы спустились на первый этаж. Внизу, на возвышении, как на лобном месте, стоял директор. Под ним выстроилась очередь за сувенирами.

Ко Дню открытых дверей музея в залах первого этажа была сооружена выставка, наглядно представляющая стремительное восхождение человека от первобытного состояния до современного.

Первый зал занимало жилище первобытного человека: громадный ствол могучего дерева, толстые лианы, пещера, посередине ее костер, шкуры, бивни, дубины… Гражданам почему-то этот зал нравился больше других и они по два-три раза возвращались в него. Ближе к обеду некоторые посетители уже не в силах были сдерживать себя, залезли на дерево и повисли, раскачиваясь, на лианах, а в пещере, разлегшись на шкурах, пили пиво и пепси, стучали дубинами по бивням и, врубив на всю мощь магнитофоны, пели дурными голосами. Словом, горожане вполне чувствовали себя в своей тарелке.

– Сколько на завтра будет работы! Сколько работы! – то и дело восклицал Салтыков.

– Да не стони ты! – прервала его супруга. – Ты, что ли, будешь работать? Расстонался! Уберут, не в первый раз.

– И дай бог, не в последний, – вздохнул Верлибр. – Единственный источник поступлений остался. Ты, Василий Иванович, смотри, не забудь в смету включить подвал и чердак.

День открытых дверей музея закончился в шесть вечера, и двери закрыли. Допоздна приводили здание в порядок. Все по домам разошлись после десяти часов.

С утра все собрались у Верлибра. Скоробогатов представил смету убытков, нанесенных музею праздничными толпами. Директор просмотрел ее, ткнул пальцем:

– Добавь также туалет на втором этаже и душевую в фондах. И всё умножь на два.

– На два? Не дадут.

– Дадут-дадут. Они как раз все заявки на два и делят.

Загрузка...