Юн Айвиде ЛиндквистМузыка Бенгта Карлссона, убийцы

Стыдно признаться, но я подкупил собственного сына, чтобы он начал учиться играть на пианино.

Эта идея пришла мне в голову однажды ночью, когда я услышал, как он тренькает на игрушечном синтезаторе, который ему подарили на день рождения два года назад. Представьте себе, ради этого он оторвался от своих компьютерных игр. Тогда я вошел к нему в комнату и спросил, не хочет ли он научиться играть на фортепьяно.

Нет, не хочет. Ни за что на свете. Я намекнул ему, что он будет получать больше карманных денег, если согласится. Восемьдесят крон в неделю вместо пятидесяти. Робин, почувствовав мое отчаяние, отказался даже взглянуть на районную музыкальную школу, если сумма не будет увеличена вдвое. До ста крон в неделю.

И я согласился. А что еще оставалось? Необходимо было что-то менять. Сын с пугающей скоростью погружался в виртуальный мир, и если пианино станет хоть ненадолго возвращать его в мир реальный, то цена не кажется такой уж большой.

Иллюзорный мир. Не знаю, как еще его назвать, но именно в нем Робин и проводил бо́льшую часть времени вне школы. Онлайн. Нацепив наушники, с джойстиком в руках, он отчаливал к тем берегам, куда мне доступа не было.

Не такая уж и проблема, подумаете вы. Это совершенно нормально, современная молодежь вся такая и т. д., и т. п. Это так. Но ему было всего одиннадцать. Сидеть безвылазно по пять, шесть, а то и семь часов в электронном придуманном мире вредно для здоровья. И я его подкупил.

Как вы думаете, что будет делать одиннадцатилетний ребенок, выторговав сто крон в неделю у безвольного папаши? Правильно: покупать новые игры. Но я не мог придумать, что еще можно сделать. Любое занятие, отвлекающее от битв с монстрами и общения с невидимыми собеседниками, — это уже прогресс.

Теперь я понял. Лучше бы я потратил деньги на более скоростной Интернет, на беспроводные наушники, на новый компьютер, на все, что угодно. Может быть, тогда удалось бы избежать этого мрака. Откуда мне было знать.


А начиналось все очень хорошо. У Робина явно были способности к музыке. Поиграв несколько недель одним пальцем «Братца Жака» и «У Мэри есть барашек», он вник в основы нотной грамоты и взял первые аккорды. Его успехов нельзя было не заметить, ведь он всего достиг сам, без помощи отца.

В том, что касается музыки, я абсолютный профан. Я никогда не пел и не играл ни на одном из инструментов. Скорее всего, Робин унаследовал музыкальный ген от матери, она должна была сидеть рядом с ним у пианино. Этот инструмент — одна из немногих вещей, которые от нее остались. Может, поэтому я так настаивал именно на нем? Чтобы сохранить хоть какую-то связь с ней.

Когда Робин начал заниматься музыкой, прошло почти два года с тех пор, как Аннели села в машину и больше не вернулась. Обледеневшая дорога, автобус на встречной… Через месяц там построили разделительный барьер между полосами. Всего через месяц. Я ненавидел эту металлическую преграду, ранящую мой взгляд каждый раз, когда я проезжал мимо того проклятого места. Потому что в нужный день ее не было.

Мы переехали через шесть месяцев после гибели Аннели. В старом доме было слишком много комнат — для будущих детей, о которых она мечтала. Эти комнаты напоминали мне о той жизни, которой уже не будет. Я просиживал в них долгие часы. Но самое главное, дом оказался слишком большим и дорогим, чтобы содержать его в одиночку.

Я решил расстаться со всеми погибшими мечтами и нашел работу в Норртелье, в трехстах километрах от старого дома. Мы переехали из Линчёпинга в хижину в лесу, продуваемую насквозь, площадью восемьдесят квадратных метров. Дом стоял в пяти километрах от города, где я никого не знал. Он был с трех сторон окружен хвойным лесом, сквозь кроны которых зимой не пробивалось ни лучика солнца.

Но дом оказался дешевым. Очень дешевым.

Во время переезда я чувствовал себя на подъеме. После шести месяцев, во время которых моя тоска обретала почти физические формы, душила по ночам, комкала простыни и гнала из постели, мне предоставился шанс вздохнуть чуть свободнее. На новом месте предстояло начать новую жизнь, хотя бы ради Робина. Для него было не слишком хорошо жить вдвоем с отцом, с которым в постели лежала смерть и чей сон никогда не продолжался более одного часа кряду.

Накануне отъезда я устроил генеральную уборку. Избавился от всего, что не требовалось для нашей новой жизни: от платьев Аннели, связанных вручную ковриков, мебели, будившей ненужные воспоминания о жизни, в которой нас было двое. Я разрубил хлам топором и выбросил все кусочки.

Ночь после этого прошла прекрасно, я впервые за шесть месяцев выспался. Только проснулся в ужасе.

Что я наделал?

В горячке я выбросил не только вещи, которые нам с Робином могли пригодиться (просто не мог оставить кухонный стол, за которым Аннели сидела с чашкой кофе, или лампу, освещавшую ее лицо), но даже то, что мне хотелось бы сохранить. Подушку, которую она любила прижимать к животу во сне. Заколки, в которых запутались ее волосы. Странный талисман. Все это было сломано и превращено в мусор.

Единственное, что сохранилось, — пианино. Парни, которые пришли выносить хлам, отказались забирать инструмент, а сам я его вытащить просто не мог. И оно осталось там, где стояло, с отпечатками ее пальцев на клавишах.

В то утро… проклятое утро! Если бы не это пианино, наверное, я бы окончательно потерял рассудок, и Робину пришлось бы звонить в полицию, а не ехать прощаться с одноклассниками. Как ни странно, но теперь со мной происходит то же самое — пианино не дает мне совсем пропасть.

Оно переехало с нами в новый дом. И так вышло, что единственным местом, куда его можно было втиснуть, оказалась спальня Робина. Наверное, именно поэтому Робин и начал играть, а через шесть недель уже мог взять несколько осознанных аккордов.


Не могу сказать, чтобы он много играл, но этого вполне хватало. Ему нравился учитель музыки: парень был моложе меня на несколько лет, но уже носил кофты и шлепанцы на пробковой подошве. Робину хотелось заслужить его одобрение, поэтому он выполнял упражнения, на час или два отрываясь от своих игр.

Я ничем не мог помочь ему в его занятиях музыкой, поэтому Робину не нравилось, что я присутствую в комнате, когда он занимается. Я уходил на кухню, читал газеты и прислушивался к тому, как звучащая в очередной раз «Свети, свети, маленькая звездочка» становится все уверенней.

Как только из комнаты снова начинали доноситься стрельба и вопли «Шестеренок войны» или «Хало», я перемещался в гостиную к телевизору и радовался тому, как изменилась наша жизнь.


Насколько я помню, это случилось на восьмой неделе. Я только что привез Робина с урока музыки и сидел на кухне с кофе и газетой, а он начал заниматься в своей комнате.

Я уже привык к звукам пианино, и они не отвлекали меня от чтения. Через некоторое время я почувствовал себя как-то странно. Оторвавшись от газеты, я прислушался.

Робин играл на пианино. Но что он играл?

Я вслушался, пытаясь определить, что это за мелодия, она показалась мне смутно знакомой. Время от времени я узнавал последовательность нот, которая напоминала знакомую мелодию, но потом она снова превращалась в случайный набор звуков. Я решил, что Робин просто перебирает клавиши, и нужно радоваться, что он достиг такого уровня игры. Если бы не странное чувство неловкости.

Я решил, что это потому, что некоторые ноты я узнавал, но не мог вспомнить, что это. Правда, услышанный набор звуков и не был похож на мелодию. Как будто ты что-то знаешь, но не можешь выразить. Вот на что было похоже это ощущение.

Я стиснул зубы, прикрыл уши ладонями и попытался сосредоточиться на газете. Я понимал, что должен поддерживать это начинание, и будет абсолютно неправильным войти в комнату Робина и попросить его остановиться. Я пытался читать статью о развитии ветряных электростанций, но не смог одолеть и слова. Единственное, что воспринимала моя голова, — едва слышные ноты.

Я уже был готов встать и постучаться в дверь его комнаты, но внезапно он начал играть «Колокольчики». Я облегченно вздохнул и вернулся к чтению.


В эту ночь мне приснился кошмар. Я был в густом хвойном лесу. Сквозь плотные темные кроны едва пробивался лунный свет. Вдали кто-то пел, а я, будто придавленный к земле, не мог двинуться с места. Посмотрев вниз, я увидел лом. Тяжелый железный лом у себя в руках. Пение превратилось в крик, и я проснулся с привкусом ржавчины во рту.

Был конец ноября, но снег еще не выпал. Робин готовился к выступлению на рождественском концерте — репетировал песенки про маленькие веселые снежинки и катание на санках, — а температура никак не хотела опускаться ниже нуля. В темные и сырые утренние часы пахло сгнившими листьями, а долгими вечерами ветер раскачивал сосны. Наш домик качался и скрипел под его порывами вместе с деревьями.

Однажды вечером я сидел в гостиной с Макбуком и пытался написать резюме. Я работал в овощном отделе гипермаркета ICA, но уже долгое время мечтал перебраться в маленький магазин, и как раз открылась вакансия. Эта работа обещала быть более интересной и разнообразной; да и находилась она на пять километров ближе.

Я тщательно обдумывал фразы, пытаясь представить себя ответственным и креативным работником, но в этот момент ветер взвыл в проводах, и Робин начал играть на пианино.

Мои пальцы перестали печатать, оставшись лежать на клавиатуре. Несмотря на завывание ветра, от которого дребезжали оконные стекла и скрипели деревянные перекрытия, мне казалось, что пианино играет прямо в этой комнате.

Дим, ди-дум, дум…

Я не помнил, были ли эти ноты теми же, что и в прошлый раз, но в тоже время знал, какая будет следующей, хотя ничего знакомого и логичного в мелодии не было. Мои пальцы вытянулись и стали шевелиться в такт музыке, а мысли улетели куда-то далеко-далеко.

Я очнулся от звука закрываемого Макбука. Часы показывали, что прошло полчаса. Полчаса, которые не сохранились в моей памяти.

Робин прекратил играть, и я услышал, как он разговаривает по скайпу с кем-то из своих приятелей. Я, как всегда, не мог понять, о чем они могут говорить, если — уж простите за откровенность — не живут реальной жизнью.

Я сидел на кухне за чашкой кофе и смотрел на едва различимые в сумерках стволы деревьев, которые раскачивал ветер. Отсутствие реальной жизни.

А что можно было сказать о моей жизнь?

Днем она протекала в магазине площадью в двести квадратных метров. Я занимался тем, что удовлетворял потребности покупателей в овощах и фруктах. Следил за тем, чтобы витрины радовали глаз: не было пустых полок, на прилавках лежал только свежий товар, причем в порядке, определенном нашим головным офисом. А еще я учил помощников, как правильно обращаться с грибами.

Однажды, когда магазин проводил промоакцию, я проявил инициативу и положил среди бананов маленькую обезьянку на батарейках. Естественно, она тут же до слез напугала какого-то ребенка, я получил выговор и мне было настоятельно рекомендовано основательно изучить инструкцию, выпущенную нашим головным офисом. Это было похоже на работу в одной из восточноевропейских диктаторских стран.

Я сидел за кухонным столом, размышляя о своей жизни, и вдруг пихты за окном исчезли. Все электроприборы, включенные в сеть, пискнули, и дом погрузился во мрак.

Отключили электричество. Некоторое время я сидел в темноте и слушал тишину, потом собрался встать и поискать свечи либо масляную лампу, но вдруг услышал то, что заставило меня замереть.

Электричества не было, ничего не работало. Но с кем продолжал разговаривать Робин в своей комнате? Я повернул голову на звук его голоса и прислушался. То, что я услышал, заставило меня содрогнуться. Конечно, легко можно было всё объяснить ветром, шумевшим за окном, но мне показалось, что я отчетливо слышал, кроме голоса Робина, еще один или несколько голосов.

Едва ли мне стоило волноваться о воображаемых друзьях сына, но я не смог удержаться и все-таки попытался понять, о чем говорят эти голоса. Едва слышные реплики перемежались ответами Робина, которые я тоже не мог разобрать. Я стал обкусывать ногти. Насколько я знал, Робин не имел обыкновения разговаривать сам с собой. Может, он задремал и говорил во сне?

Я наощупь пересек комнату, чтобы взять фонарик. Но как только я выдвинул ящик, зажегся свет, и все предметы словно выпрыгнули из темноты. Я вскрикнул от неожиданности. Голоса в комнате Робина смолкли, холодильник задрожал и включился.

Я постучался в комнату Робина и через пару секунд услышал: «М-м-м?». Я заглянул в дверь, он сидел на стуле спиной к пианино.

— Привет, — сказал я.

Я ждал, что на его лице, как всегда, когда я его отвлекал, появится выражение вялой оживленности, но он как будто меня не узнал и произнес «Привет?», словно разговаривал с кем-то посторонним.

— У нас электричество отключали, — сказал я, оглядывая комнату, словно думал, что увижу людей, которые здесь только что разговаривали. Стены до сих пор были оклеены вздувшимися, потертыми обоями с рисунками в стиле 1970-х годов, которые я так и не собрался поменять.

— Да, — ответил Робин, — я заметил.

Я кивнул, мой взгляд по-прежнему метался от кровати к письменному столу и платяному шкафу.

Шкаф.

— Ты с кем-то сейчас разговаривал?

Робин пожал плечами:

— Да, по скайпу. А что?

— Но… у нас же не было электричества.

— А когда его отключали?

Я понимал, насколько глупо все прозвучало. Но я же что-то слышал. Мой взгляд метнулся к шкафу. Это был большой, недавно купленный в ИКЕА платяной шкаф из белого ламината, только мне показалось, что вокруг ручек слишком много грязных следов.

— Так ты ни с кем не разговаривал?

— Нет.

Не в силах сдержаться, я сделал три быстрых шага через всю комнату и распахнул дверцу шкафа. Вещи Робина были беспорядочно свалены в проволочные корзины: куча рубашек и футболок, которые он никогда не вешал на плечики. Больше в шкафу ничего не было.

— Что ты делаешь? — спросил он.

— Проверяю, есть ли у тебя чистые майки и все такое.

Я не мог придумать ничего лучше, к тому же я действительно каждый вечер готовил ему чистую одежду на завтра. Я сделал вид, что разбираю нижнее белье, и вдруг почувствовал сквозняк. Створки окна были чуть распахнуты.

— Почему окно открыто?

Робин закатил глаза.

— Может, потому, что я забыл его закрыть?

— А зачем ты его вообще открывал, на улице так ветрено?

Робин снова вернулся к своей обычной манере общения и бросил на меня взгляд, в котором читалось: «У тебя еще есть такие же интересные вопросы ко мне?» Я понял, что он хотел сказать, подошел к окну и закрыл его. Выходя из комнаты, я увидел, что сын снова садится за компьютер, и уже через несколько минут он разговаривал с кем-то по скайпу. На кухне я поставил на плиту кастрюлю, чтобы сварить горячий шоколад — как делал каждый вечер.


Горячий шоколад был привычкой, от которой я так и не смог избавиться. Робин проводил очень много времени сидя, и это уже начало сказываться на его фигуре — над поясом брюк нависал небольшой животик. Но я все равно каждый вечер варил горячий шоколад и клал каждому из нас на тарелку по три печенья.

Мы делали так с тех пор, когда он был еще совсем маленьким. С четырех лет мы следовали этому ритуалу: перед тем, как уложить Робина в кровать, мы втроем садились за кухонный стол, пили шоколад и болтали.

Я не мог заставить себя от этого отказаться, даже когда чашек на столе осталось всего две, и чаще всего мы сидели с ним в полном молчании. По крайней мере, мы сидели вместе. Когда была жива Аннели, мы ставили на середину стола зажженную свечу. После ее смерти я как-то тоже попробовал, но это было так похоже на бдение у гроба покойника, что я решил не повторять подобных попыток.


Когда шоколад был готов, я позвал Робина. Мы молча хрустели печеньем и пили шоколад, а ветер продолжал завывать за окном, проникая в дом сквозь щели. Я подушечкой пальца собирал со стола крупинки сахара и слизывал их, когда вдруг Робин неожиданно спросил:

— Ты знаешь, что в нашем доме когда-то жил убийца?

Мой палец замер на полпути ко рту:

— О чем ты говоришь? Какой убийца?

— Самый настоящий. Его кровать стояла как раз там, где сейчас моя.

— Что за убийца и кого он убил?

— Детей. Он убивал детей. А его кровать стояла там, где сейчас сплю я.

— Откуда ты это взял?

Робин допил шоколад, и я с невольной нежностью заметил у него над губой шоколадные усы. Когда я попросил их стереть, он сказал:

— Я слышал.

— От кого?

Робин пожал плечами и, встав из-за стола, поставил чашку в раковину.

— Погоди, — окликнул я его, — что это значит?

— Ничего. Я просто сказал.

— Не понимаю… может, ты хочешь, чтобы мы передвинули твою кровать?

Робин, сдвинув брови, обдумал мое предложение и ответил:

— Нет, все хорошо. Убийца же умер, — с этими словами он оставил меня наедине с пустой чашкой и ветром. Я долго сидел и разглядывал разводы шоколада на донышке, как будто пытался что-то в них прочитать.

Он убивал детей. Его кровать стояла там, где я сейчас сплю.

Телевизионная антенна начала гудеть; так бывало всегда, когда ветер дул в определенном направлении. Казалось, будто сам дом стонет и зовет на помощь.


Этой ночью мне было трудно уснуть. Завывания ветра вкупе со странными фантазиями Робина прогнали сон, и я всю ночь кашлял, ворочаясь с боку на бок в своей узкой кровати.

Семейная кровать из нашей с Аннели прошлой жизни первой отправилась на свалку, когда я готовил вещи к переезду. Ночь за ночью я мучился на ней от бессонницы и мне все казалось, что голова любимой по-прежнему лежит у меня на груди.

Теперь я спал в простой односпальной кровати, но все равно иногда в полусне я протягивал руку, чтобы ее коснуться, натыкаясь на пустоту за краем кровати.

— Аннели, — прошептал я, — что мне делать?

Ответа не было. За окном пошел мокрый снег, ветер бросал его пригоршнями в окно, и звук напоминал шлепанье маленьких мокрых ножек по стеклу. Я встал с постели, накинул халат и решил сесть за компьютер — полазить в Интернете, пока не устану и не захочу спать.

Открыв экран, я увидел незаконченный вечером документ. Я снова перечитал резюме, в котором перечислялись мои обязанности в овощном отделе гипермаркета, опыт общения с поставщиками, умение контролировать качество продуктов, навыки социального общения и… Что за черт?

Я не помнил, как писал последний абзац, и он совершенно не соответствовал остальному тексту. Я прочитал его еще раз.

За три года работы во фруктово-овощном отделе в мои обязанности, помимо всего прочего, входило общение с мертвецами через записки, и как может человек это вынести?

По дому гулял пронизывающий сквозняк, и я, сидя в одном халате и читая эти слова, начал дрожать. Общение с мертвецами через записки. Я понимал, какие именно записки имеются в виду, но почему мне в голову пришла эта мысль?

Я теряю разум. Очень скоро я начну петь дуэтом с антенной.

Я почувствовал острое желание разбить компьютер на мелкие кусочки, но собрался, стер последний абзац и попытался его переписать.


На следующее утро то, что случилось вечером и ночью, казалось дурным сном. Ветер стих, и сквозь разрывы в облаках пробивались лучи солнца. Когда я привез Робина в школу, он — перед тем, как выйти из машины, — вдруг крепко обнял меня. По дороге на работу я включил радио и был вознагражден песней Колдплей «Да здравствует жизнь».

Я постукивал пальцами по рулю в такт музыке и пытался убедить себя, что виной всему мое одиночество, тоска и тревога за Робина. Именно в них таится причина того, что реальность ускользает от меня. Просто нужно собраться. Жизнь может наладиться, стоит только скинуть старую кожу и принять все как есть. Теперь я буду прикладывать к этому все силы.

Все утро я занимался фруктовыми прилавками, кое-что меняя в них, потому что наступила пятница. Я развесил объявления о сегодняшней промоакции: пятьдесят крон за полный пакет фруктов на ваш выбор, и еще пакет вы получаете в подарок.

Калле Гранквист ходил на обеденный перерыв в то же самое время, что и я. Мы сидели в комнате персонала и болтали. Калле работал в магазине с самого его открытия в восемьдесят девятом, и на будущий год его ждала пенсия. А еще он интересовался местной историей, и я воспользовался возможностью расспросить его о том, чего не знал сам.

— Кстати, а ты не знаешь, кто жил в нашем доме раньше? До нас, — спросил я, налив себе чашку кофе. Калле почесал короткую седую бороду и ответил:

— Бенке Карлссон.

— Бенке Карлссон?

— Да.

Он сказал это так, будто это был Улоф Пальме или Юсси Бьерлинг: человек, которого все должны знать без дополнительных объяснений[1]. Калле, видимо, был уверен, что окружающие так же хорошо знают перипетии местной истории, как и он сам.

— Я должен был слышать о Бенке Карлссоне? — спросил я, удивляясь, насколько привычно звучит для меня это имя.

— Не знаю, — ответил Калле. — Он уже давненько выкинул свой фокус.

— Какой фокус? Что ты имеешь в виду?

Калле усмехнулся.

— А чего ты так разволновался? Он был музыкантом. Играл на разных праздниках, пока… — Калле несколько раз качнул головой, и это могло означать все, что угодно.

— Пока что?

— Да не надо тебе все это знать…

— Что случилось?

— Ну… У него умерла жена. Он очень сильно переживал и через несколько лет покончил собой. Вот и все.

Калле взял со стола тарелки, сполоснул их в раковине и поставил в посудомоечную машину. Я знал, что не стоит спрашивать, лучше оставаться в неведении, но не смог удержаться.

— Как он себя убил? И где?

Калле вздохнул и грустно посмотрел на меня. Было видно, что он старался подобрать слова, но сказал единственное, что пришло в голову:

— Он повесился. Дома.

— В доме, где мы сейчас живем?

Калле снова почесал бороду:

— Да. Именно поэтому он достался вам так дешево. Пошли?


Я никогда не верил историям про привидения, и этой в том числе, размышлял я, убирая за собой посуду. Но мне почему-то все равно было не по себе, и, когда я взял стакан воды, мои руки слегка дрожали. Я догадался, где именно Бенке Карлссон расстался со своей земной жизнью.

То, что было теперь моей спальней, раньше являлось частью гостиной. В потолке по центру комнаты был ввинчен огромный крюк, на котором когда-то висела люстра. Я мысленно перебрал все места в доме, но ничего кроме этого крюка не выдержало бы веса взрослого мужчины. Бенке Карлссон повесился в двух метрах от места, где я спал.

Самоубийство. Не слишком приятная вещь. Но откуда Робин взял, что он еще и убивал детей? И что его кровать стояла как раз там, где он сейчас спит?

Неважно, веришь ты или нет, но ситуация была очень неприятной. Я пытался освободиться от собственного прошлого, но попал прямиком в чужую мрачную историю. К счастью, никаких связей, кроме нашего разума, между прошлым и настоящим не существует.

Именно так я тогда и думал. Теперь я смотрю на это иначе.


Я услышал злосчастные ноты, как только вышел из машины.

Была уже половина шестого, и я страшно вымотался в магазине, занимаясь физическим трудом и пытаясь выбросить из головы мысли о бывшем владельце дома. Наружное освещение не работало, во всем доме светилось лишь окно в комнате Робина, где он играл на компьютере. Мне пришлось пробираться к дому при тусклом лунном свете.

Я хлопнул дверью, и треньканье пианино смолкло. Я стоял, глубоко дыша, и ждал, пока глаза привыкнут к темноте. Вдруг мне пришло в голову, что я должен пойти к сараю с инструментами и кое-что проверить.

Я осторожно двинулся в сторону темного пятна — старого сарая, и вдруг краем глаза заметил какое-то движение. На улице, прямо под окном Робина. Я бы обязательно сходил посмотреть, что это, но проверить сарай показалось мне более важным делом.

Дум, ди-дум.

Ноты, которые Робин извлекал из пианино, звучали у меня в голове, когда я открывал засов сарая, где так и не удосужился прибрать за прошлым владельцем. За Бенке Карлссоном. Который плохо кончил.

Внутри было так темно, что я ничего не увидел. Некоторое время назад я оставил на полке рядом с дверью коробок спичек как раз на такой случай. Я вошел в сарай, достал наполовину пустой коробок и зажег спичку.

Длинные полки были завалены мотками провода, кусками свернутого брезента, гвоздями и шурупами. На верстаке, куда я сложил свои инструменты вперемешку с вещами, которые здесь были до нас, царил полный беспорядок. Но я искал кое-что другое. То, что мне было нужно, находилось в самом дальнем углу.

Я присел на корточки, задул спичку, которая обожгла мне пальцы, и зажег следующую. У стены стояли лопата с деревянной ручкой и тяжелый стальной лом. Я посмотрел на эти два предмета: лопату и лом.

Лом и лопату.

Дум, ди-дум, дум. Ди-ди-дум.

К тому времени, как я закончил, в коробке осталась одна спичка. Я положил ее на место и вышел на освещенную луной улицу. Как только я закрыл засов, я перестал понимать, что делал в сарае. У меня в машине лежала полная сумка продуктов из магазина, я собирался приготовить нам с Робином ужин. Зачем мне понадобилось заходить в сарай?

Аннели говорила: из всех существующих способов что-то сделать я всегда выбираю самый сложный. Услышав ее голос в своей голове, я улыбнулся и отправился к машине. Только вставив ключ в замок багажника, я замер.

Я слышал ее голос? Только что. Я оглянулся, будто надеясь увидеть ее рядом с машиной, с руками, засунутыми в карманы байкового халата, который она купила на блошином рынке.

Но я ведь лично запихал этот халат в мусорный мешок, и на свете больше нет никакой Аннели, которая могла бы его надеть. На меня нахлынуло такое острое чувство потери, что пришлось опереться о багажник, чтобы не рухнуть от отчаяния на колени. Почему мир устроен так, что разлучает людей подобным образом?

Я взял пакет с продуктами и вошел в дом, чтобы приготовить ужин.

Пока я варил картошку для пюре и жарил сосиски, я слышал, как Робин что-то бормочет в микрофон под грохот футуристического оружия и стоны поверженных врагов. Интересно, что бы на это сказала Аннели.

Наверняка она бы нашла способ ограничить время, которое Робин проводит за игрой, смогла бы его отвлечь. Я не мог.

Способны ли люди общаться и взаимодействовать, если живут на разных планетах? Вот я жарю сосиски и добавляю мускатный орех в пюре, а Робин в это время отбивается от мутантов с помощью огнемета. Сможем ли мы вообще когда-либо встретиться?

Я постучался к нему в дверь и сказал, что ужин готов. Робин попросил еще пять минут, чтобы закончить раунд. Я сел за кухонный стол и, сложив руки на коленях, слушал звуки боя. Посмотрев на блюдо с дымящимся пюре, я почувствовал себя невыносимо одиноким.

Робин появился ровно через пять минут. Пока мы ели, я спросил, как прошел день в школе, он ответил «Хорошо», без дальнейших комментариев. Я спросил, как идет его игра; оказалось, что тоже хорошо. Все было хорошо. Мне казалось, что пюре у меня во рту становится все больше, и чувствовал, как перекрывает горло. Стоило громадных усилий проглотить его.

Когда мы закончили, я спросил у Робина, нравится ли ему играть в «Монополию». Он взглянул на меня так, словно я неудачно пошутил, и исчез в своей комнате. Я начал мыть посуду.

Едва я положил последнюю тарелку в сушку, как вновь раздались знакомые ноты. Теперь я прислушался к ним спокойно и решил, что они напоминают мне голоса. Неужели я ошибся прошлым вечером, когда отключили свет? Неужели это было всего лишь пианино? Звуки становились то громче, то тише, и это действительно напоминало голоса. Страшные голоса.

У меня опустились руки, но, не позволяя себе впасть во вчерашнее состояние, я сжал кулаки, подошел к двери Робина и распахнул ее настежь.

Мальчик сидел за пианино, по его щекам текли слезы. На подставке для нот лежал пожелтевший кусок бумаги. Робин взял последнюю ноту и посмотрел на меня широко распахнутыми глазами.

— Что ты делаешь? — спросил я. — Что за музыку ты играешь?

Робин, не отрываясь, смотрел на клочок бумаги, трепетавший на сквозняке от полуоткрытого окна. Когда я подошел его закрыть, то увидел на подоконнике комки земли. Робин за моей спиной сыграл еще две ноты, и я закричал:

— Прекрати! Прекрати играть!

Он оторвал руки от клавиш, и я захлопнул крышку. Робин вскочил, деревянная табуретка с оглушительным грохотом покатилась по полу. Наши взгляды встретились. Его детские глаза были чистыми и ясными. Он прошептал:

— Я не хочу играть, папочка. Я не хочу играть.

Я опустился на колени, и он упал в мои объятья, шепча сквозь слезы:

— Я не хочу играть, папочка. Сделай так, чтобы мне не нужно было больше играть.

За его подрагивающими плечами я видел бумажку, лежащую на пианино. На ней были ноты, написанные чьей-то рукой. Многие перечеркнуты, некоторые — вписаны или едва видны, из-за темно-коричневых пятен. Наверное, их писали в течение очень долгого времени: карандашом, шариковой ручкой, фломастером…

Я погладил Робина по голове и сидел с ним, пока он не успокоился. Я взял его голову в ладони и взглянул в глаза.

— Робин, дорогой мой мальчик. Где ты взял эту бумажку?

Его голос охрип от слез, и он посмотрел на стену над своей кроватью:

— Нашел за обоями.

Обои рядом с кроватью отстали от стены и в некоторых местах порвались, наверняка Робин ковырял их, когда лежал в постели. Я кивнул на дыру и спросил:

— Там?

— Да. Он писал записки.

— Кто?

— Убийца. Давай выпьем горячего шоколада?


Мы не стали доставать печенье, ведь после ужина прошло совсем немного времени. Пока мы сидели за столом и пили шоколад, взгляд Робина был куда более открытым, чем в течение нескольких последних месяцев. Он смотрел мне в глаза и не отводил взгляд. Это было непривычно, я не знал, что сказать, и просто радовался чувству устанавливающегося между нами контакта. Я наслаждался, но все-таки нам было нужно поговорить о том, что случилось.

— Этот убийца… — спросил я, — ты знаешь, как его зовут?

Робин покачал головой.

— А откуда ты узнал, что он убийца?

Робин прикусил губу, раздумывая, можно ли ему это говорить или нет. Стрельнув глазами в сторону своей комнаты, он прошептал:

— Мне рассказали дети.

— Дети? Какие дети?

— Которых он убил.

Я должен был сказать: «О чем ты говоришь? Это же полный бред!» или «Вот видишь, к чему приводит увлечение компьютерными играми?» Но я сказал совсем не это — потому что

мертвец разговаривает с тобой с помощью записок.

…потому что знал: в нашем доме происходит что-то, чего нет в книге «Хорошие советы для родителей». Я посмотрел на Робина так, чтобы он понял — я отношусь к нему с полной серьезностью, и попросил:

— Расскажи мне об этих детях. Сколько их?

— Двое. Они очень маленькие.

— Как они выглядят?

— Я не знаю.

— Но ты же их видел, да?

Робин снова покачал головой, опустил глаза к столу и сказал:

— На них нельзя смотреть. Если посмотришь, они заберут твои глаза, — и он с тревогой взглянул в сторону своей комнаты. — Я не знаю, можно ли тебе о них рассказывать?

— Но они с тобой говорят?

— М-м… Можно сегодня ночью я посплю в твоей комнате?

— Конечно, можно. Но сперва мы с тобой кое-что сделаем.

Я зашел в комнату Робина и взял пожелтевший лист бумаги с нотами. После всего, что рассказал сын, у меня появилось нехорошее предчувствие, я стоял с этим листком и физически ощущал, что от него исходит какая-то сила. Я пробежал глазами по беспорядочно написанным нотам, пятнам и складкам, и понял, что это зло.

Как я уже говорил, я не знал нотной грамоты; наверное, эти ноты были написаны особым образом, или причина таилась в руке или руках, которые их писали. Возможно, этот язык проникал сквозь барьеры сознания, минуя разум.

Что бы там ни было, требовалось сделать одну-единственную вещь. Я принес листок на кухню, скомкал и бросил в камин. Робин, сидя на стуле, наблюдал, как я поджигаю спичку и подношу к бумаге.

Должен признать, что рука моя в этот момент немного дрожала. Уверенность, что в этом кусочке бумаги заключено зло, была столь сильной, что я боялся, как бы не произошло что-нибудь ужасное, когда пламя займется. Но бумага просто сгорела. Маленький желтый огонек занялся, вспыхнул, через десять секунд от бумажки остались лишь черные хлопья, и тяга довершила дело, втянув их в дымоход.

Вздохнув от облегчения, я покачал головой, удивляясь собственным фантазиям. Чего, собственно, я ждал — голубых вспышек, или демона, вылетающего из камина и мечущегося по кухне? Я, как фокусник, демонстрирующий, что предмет действительно исчез, широко развел руки.

— Вот, — сказал я, — тебе больше не нужно играть эти ноты.

Я посмотрел на Робина, но на его лице не было никакого облегчения. Вместо этого на его глазах набухли слезы, он постучал пальцами по вискам и прошептал:

— Но я помню их, папочка. Я все помню.


Есть одна пословица, которую я не могу слышать: нет худа без добра. Например, смерть Аннели. Можно думать, пока голова не взорвется, но так и не придумаешь, что хорошего она нам принесла. А атомные бомбы, сброшенные на Японию? Конечно, в результате сложных причинно-следственных связей они сделали Японию лидером в производстве электроники, но скажите это тем, кого бомбы превратили в пыль, поставьте биржевые котировки против изуродованных радиацией детишек. И удачи вам.

Возможно, моя речь бессвязна. Но я хотел сказать, что нашел зерно истины в этой отвратительной пословице. Чуть позже вечером мы с Робином сыграли в «Монополию». Он не хотел возвращаться в свою комнату и предпочел сидеть при уютном и безопасном свете лампы на кухне, двигая маленькую машинку по незнакомым улицам Стокгольма.

За окном бушевал ветер, и я разжег камин. Игральные кости стучали по доске, тихо шуршали новенькие банкноты, переходившие из рук в руки, мы что-то бормотали, вскрикивали от радости или огорчения. Это были чудесные моменты.

К половине одиннадцатого из-за того, что Робин скупил Центрум и Норрмальмсторг с прилегающими отелями, я оказался полным банкротом. Когда мы собирали пластмассовые фишки и бумажки, Робин радостно сказал:

— Это было весело!

Я разложил матрас на полу, а Робин лег в мою кровать. Как обычно, я поставил будильник на семь утра и выключил все лампы, оставив только ночник. Я долго лежал, разглядывая темные причудливые тени на потолке, пока не начали слипаться глаза. Но вдруг из кровати донесся голос Робина:

— Пап?

Я оперся на локоть, чтобы лучше его видеть. Его глаза были широко раскрыты, как у маленького ребенка:

— Да?

— Я больше не хочу играть на пианино.

— Не хочешь. Я понял.

— И не хочу, чтобы оно у нас было.

— Хорошо, мы от него избавимся.

Робин кивнул, свернулся калачиком и закрыл глаза. Я лежал и смотрел на сына. Второй раз за день я подумал: несмотря ни на что, все еще будет хорошо.

Это ощущение никуда не делось, когда Робин приоткрыл сонные глаза и пробормотал:

— Мы можем играть в «Монополию» или еще во что-нибудь. В карты, например. И я не буду проводить так много времени за компьютером.

— Конечно, — сказал я, — а теперь спи.

Робин что-то пробормотал в ответ, и вскоре его дыхание стало глубоким. Я лежал, смотрел на него и прислушивался к ветру. Тот должен был усилиться и начать играть свои песни на проводах. Это случилось, когда я уже почти уснул, и одна-единственная протяжная нота погрузила меня в забытье.

А ночью пришла Аннели.

Если бы это был сон, наверняка все произошло бы в одном из тех мест, где мы на самом деле спали или занимались любовью. Но она пришла ко мне именно на матрас, лежавший у кровати. Она юркнула под узкое пуховое одеяло, прижалась ко мне и уткнулась в ямку у основания шеи.

Я чувствовал ее запах. Она прошептала:

— Прости, что я ушла, — сухая ладонь погладила меня по груди. Я обнял ее и крепко прижал к себе. Если у меня и были сомнения, что это происходит на самом деле, то они рассеялись, стоило ей сказать:

— Эй, осторожнее.

Я сжимал ее очень крепко, чтобы она опять не исчезла.

— Я так по тебе скучал, — прошептал я и стал гладить ее по животу, груди, по лицу. Это действительно была Аннели. Особенный изгиб бедер, родинка под левой грудью, все те мелочи, которые навсегда отпечатались в моей памяти. Только теперь я осознал, какое сильное желание я всегда испытывал к этой женщине, чью кожу изучил лучше, чем свою собственную.

Она коснулась пальцами моих губ и сказала:

— Я знаю, знаю. Но сейчас я здесь.

По крайней мере, одна часть моего тела была в этом уверена, когда Аннели закинула ногу на мое бедро. Я почувствовал такую эрекцию, что испугался, что взорвусь. Я прижал ее к себе, вошел в нее и уже не мог сказать, чье сердце стучит с такой силой, мое или Аннели. Я следовал его ритму, ритм превратился в мелодию, которую я узнал, но уже ничего не мог с собой поделать. Мое тело стало содрогаться в конвульсиях, я соскользнул с нее, и мое семя выстрелило на простыни.

Я широко раскрыл глаза.

Кроме меня на матрасе никого не было. Мой пенис был мягким и липким после семяизвержения, из-под одеяла доносился едва слышный запах спермы. Но это было не все. В комнате витал ее запах. Запах шампуня, которым она пользовалась, запах лосьона для тела с апельсином и имбирем, того самого, который она называла «рождественским». И ее собственный запах, который у меня не хватит слов описать. Все они присутствовали в комнате.

Я так наслаждался этим запахом, что прошло довольно много времени, пока до меня дошло: ноты звучали на самом деле. Они доносились откуда-то из дома.

Я приподнялся на локте и увидел, что кровать пуста. Робин ушел к пианино.

Боковым зрением я заметил в комнате какое-то движение. Аромат Аннели был перебит другим запахом — запахом потных ног. Ужасных зловонных потных ног. Я медленно повернул голову и увидел, что прямо перед глазами покачивается чья-то босая нога. Подняв взгляд, я увидел, что эта нога принадлежит голому мужчине с толстым волосатым животом, отвисшей мошонкой и головой с плоским, будто срубленным, затылком. Его глаза смотрели на меня. Висельник открыл рот и сказал:

— Без нее… никак. Правда? Ты можешь вернуть ее. У меня получилось. Я теперь счастлив.

Я крепко зажмурился и надавил запястьями на глазные яблоки так сильно, что они чуть не провалились внутрь черепа. Перед глазами засверкали красные искры. Досчитав до десяти, я понял, что музыка смолкла. Из комнаты Робина доносились какие-то голоса. И едва слышный скрип.

Я открыл глаза. Длинный грязный ноготь большого пальца по-прежнему качался в нескольких сантиметрах от моего лица. Сверху донесся булькающий глухой голос:

— Дверь открыта. Нужно просто…

Я испытывал непреодолимое желание скрючиться, закрыть руками уши и ждать, пока это безумие не кончится. Наверное, я так и сделал бы, но услышал Робина. Жалобным голоском он вдруг закричал:

— Я не могу! Не могу!

Скатившись с матраса, чтобы не задеть висельника, я вскочил и, не оглядываясь, бросился в комнату сына.

Окно было распахнуто настежь, в комнате стоял жуткий холод. Робин свесился из окна в одной пижаме. Когда я обнял его, чтобы затащить обратно в комнату, я заметил на лужайке какое-то движение. Два маленьких сутулых силуэта сломя голову неслись к лесу.

Дверь открыта.

В отчаянии я дернул его слишком сильно, и Робин потерял равновесие. Я упал на спину, а Робин, не издав ни звука, приземлился сверху.

— Робин? Робин! Ты в порядке?

Я сел, не выпуская его из рук. Взгляд был отсутствующим, он смотрел куда-то сквозь меня. Я тихонько его потряс:

— Робин, что случилось?

Его голова медленно покачивалась из стороны в сторону, а когда я осмотрел его, то увидел на руке четыре длинных царапины. Их явно оставили чьи-то ногти.

Я поднял его на руки и отнес на кухню. Проходя мимо двери в гостиную, я всхлипнул и крепче прижал сына к себе. Сделав два шага вперед, я заглянул в дверной проем. Над матрасом и скомканным одеялом ничего, кроме крюка на потолке, не было.

— Робин? Все хорошо. Они ушли, — и, как будто кто-то другой овладел моим голосом, я добавил: — Дверь закрылась.

Робин не отвечал. Я уложил его в кровать и укутал одеялом. Он широко раскрытыми глазами смотрел на крюк. Может, видел то, что не видел я? Мерзкий запах потных ног все еще стоял в комнате, окончательно перебив аромат Аннели. Я с отвращением смотрел на крюк. Неужели этот ублюдок не мог хотя бы помыться перед тем, как повеситься?

— Пап…

Я гладил Робина по волосам, по щекам.

— Да, сынок?

— Пап, убери это. Убери.

Я кивнул и облизал губы. У них был кислый вкус, как у потных ног. Когда я встал с кровати, я вдруг понял, что до сих пор голый. Накинув халат, я направился в кухню и достал большие клещи из ящика, где хранил инструменты для дома.

Я вывернул крюк из потолка, но мне не хотелось, чтобы этот проклятый предмет находился в доме. Когда я открыл окно, Робин прошептал:

— Нет, нет, не открывай…

Я закинул крюк так далеко, как только мог, закрыл окно и проговорил:

— Вот теперь хорошо.

— Избавься от него, пап. Ты должен от него избавиться. Я не могу.

— Что ты имеешь в виду, сынок?

— Пианино. Избавься от него. Я не хочу, чтобы оно было в доме.

Я чуть было не сказал, что можно подождать до завтра, ведь у меня не хватит сил вытащить его в одиночку. Но вдруг подумал, что есть куда более простое решение.


Я стоял перед пианино, у которого была откинута крышка, и ноты звучали у меня в голове. Я уже столько раз их слышал, что знал наизусть. Я смог бы даже сыграть эту мелодию, ведь когда я смотрел на клавиши, некоторые из них начинали светиться при звуке нот в моей голове. Я смогу это сыграть, если захочу. Руки неудержимо тянуло к клавишам.

Дум, ди-дум, да.

Только один раз. Или два. Или столько, сколько понадобится.

Когда я положил правую руку на клавиши, чтобы начать играть, ей что-то помешало. Клещи. Я сжал и разжал ручки и смотрел, как открываются и закрываются острые стальные челюсти. Ну, давай же, кусай, слюнтяй.

Я несколько раз моргнул и, выбросив ноты из головы, сосредоточился на клещах. Потом открыл крышку пианино и прошептал:

— Прости меня, Аннели.

За какие-то десять минут я вырвал все струны, и когда для проверки нажал на клавишу, молоточек провалился. Пианино не издало ни звука. Оно умерло.

Потом я взял моток скотча и замотал лентой все шпингалеты, теперь без инструментов окна открыть было невозможно. Повернувшись к пианино, я снова услышал в голове мелодию, и у меня зачесались пальцы.

Я громко расхохотался, сел за пианино и проиграл мелодию. Единственным звуком был глухой стук молоточков.

— Вот тебе, ублюдок, — сказал я, понятия не имея, кого имел в виду.


Я вернулся в комнату, Робин еще не спал. Я рассказал ему о том, что сделал, он кивнул и проговорил:

— Только я все равно не хочу там спать.

— И не надо, — ответил я, ложась рядом с ним на узкую кровать. — Можешь спать здесь, сколько захочешь.

Он взял мою руку и прильнул ко мне, я обнял его и прижался лбом к его затылку. Пошло минут пять, но он все еще был напряжен.

— Ты не хочешь мне рассказать, что случилось?

Робин пробормотал что-то в подушку, я не расслышал:

— Что ты сказал?

Робин повернул голову, его голос был настолько тихим, что мне пришлось почти прижаться к его рту ухом.

— Приходили те дети. Они хотят, чтобы я их нашел. Он убил их.

Я взглянул на дырку в потолке, и меня передернуло, как только я представил себе бледную бесформенную физиономию с пухлыми небритыми щеками. У меня не было никаких сомнений, что я видел именно убийцу. И этот убийца разговаривал со мной.

Бенгт Карлссон. Который плохо кончил.

— Я не хочу этого делать, папочка.

— Ты и не будешь. Ты же не знаешь как.

— Знаю. Они мне рассказали.

Как бы странно это ни звучало, но я понимал, что мы с сыном находимся на грани безумия, и мне стало легче, когда появилось хоть что-то определенное.

Когда Аннели еще была жива, мы с ней посмотрели все серии «Эмиль из Лённеберге»[2]. Робин тогда был напуган рассказами о мюлингах, призраках убитых детей, которые не были похоронены.

Мюлинги. Скажи мне кто-нибудь об этом неделю назад… впрочем, неважно.

Я воспринял всё всерьез. Решил, что мы имеем дело именно с ними, и обрадовался, что у этого безумия есть имя. С тем, у чего есть имя, проще разобраться.

— И где же они? — спросил я.

— В лесу, — прошептал Робин.

— Он закопал их в лесу? — Робин покачал головой. — Что он сделал?

Робин уткнулся в подушку, не переставая мотать головой.

Я осторожно тронул его за плечо:

— Робин? Ты должен мне сказать. Не знаю, что мы сможем сделать, но ты должен сказать. Я тебе верю.

Вдруг он свернулся, как в раннем детстве во сне, и завопил в подушку:

— Это так ужасно!

Я погладил его по спине:

— Я знаю, знаю, что это ужасно.

Робин яростно замотал головой и крикнул:

— Ты и понятия не имеешь, насколько ужасно!

Он тяжело дышал в подушку. Вдох-выдох, вдох-выдох. Его тело поднималось и опускалось в такт дыханию, а я беспомощно гладил его по спине.

Я так боялся, что он подошел к последней черте. Неудивительно, мы оба столкнулись с таким, от чего можно легко сойти с ума.

Вдруг тело Робина обмякло; он перевернулся на спину и бесстрастным четким голосом начал рассказывать, глядя в потолок:

— Этот человек нашел камень. Большой камень. Он отрыл рядом с ним яму. Потом связал ребенка, чтобы тот не мог двигаться. Принес ребенка к яме. У него с собой была такая длинная железная штука. Он принес ее специально, чтобы закатить камень в яму. Прямо на ребенка. Но голова ребенка не поместилась, и он слушал, как ребенок кричит. И тот кричал, потому что ему было очень больно. У него было сломано много костей, из-за того, что его придавило камнем. А тот человек сидел и слушал, как он кричит. Сидел и слушал, пока ребенок не умер. Наверное, целую ночь. Потом он еще чуть-чуть покопал, чтобы ребенок поместился в яму весь, и подвинул камень так, чтобы его не было видно.

Как только Робин закончил рассказывать, он накрылся одеялом с головой и свернулся в кокон. Я лежал рядом, и мне самому хотелось кричать, как тому замученному ребенку.

Его кровать стояла там, где я сейчас сплю.

Человек, сотворивший такое, спал в комнате Робина. Да как же он мог спать? Он варил кофе на нашей плите и пил его на нашей кухне. Он смотрел в те же окна, что и мы, ходил по тем же полам, слышал тот же самый скрип крыльца прямо за порогом дома. И он повесился рядом с моей кроватью.

Мои глаза, не отрываясь, смотрели на дырку в потолке, туда, где раньше торчал крюк.

Теперь я счастлив.

Я лежал и смотрел на черную дыру так долго, что она начала приобретать качества той черной дыры, что в космосе. Все в комнате будто притягивалось к ней, готовилось к тому, чтобы быть втянутым в пропасть, мои мысли крутились вокруг, словно беспомощные планеты с постепенно сужающимися орбитами, медленно плывущие навстречу гибели. Снова и снова в голове звучала музыка, двенадцать нот незаконченной мелодии.

Незаконченной?

Если вы напоете: «Черная овечка, принеси мне шерсти. Да, сэр. Да, сэр. Три…», и на этом остановитесь, то сразу станет понятно, что некоторых нот не хватает, даже если вы раньше и не слышали эту песню. Стало совершенно ясно, что в мелодии, которая теперь постоянно звучала в моей голове, не хватает нот. Я лежал, уставившись на черную дыру, и пытался догадаться, что это были за ноты.

Покрытый одеялом холмик, лежавший рядом со мной, начал спокойно и глубоко дышать, и мне удалось, не разбудив, освободить его вспотевшую голову и аккуратно подоткнуть одеяло. Пока я этим занимался, все мои мысли были заняты мелодией. Дум, ди-дум, даа.


Я сел за пианино и сыграл всю мелодию целиком. Ноты так отчетливо звучали в моей голове, что я сыграл их дважды, прежде чем до меня дошло, что никакого звука нет. Пару раз я яростно стукнул по клавишам, как будто хотел выбить их. Только тогда я вспомнил. Клещи. Струны.

Я огляделся, не зная, что делать дальше, и мне на глаза попалась коробка, стоящая под кроватью Робина. Среди кучи старых ненужных игрушек я обнаружил детский синтезатор «Касио». Всего три октавы, но мне было достаточно.

Я сыграл двенадцать нот, и на меня снизошла черная безмятежность. Да, именно черная безмятежность. Я бы не смог описать это состояние другими словами. Как будто я застрял в грязи и медленно в нее погружался. Момент, когда ты понимаешь, что бороться бесполезно, никто не придет на помощь и грязь в конце концов победит. Мне казалось, что я достиг точки, когда остается только сдаться, и это делало меня безмятежным.

Я снова и снова играл эти двенадцать нот, пробуя переключать синтезатор на разные инструменты, чтобы они звучали как можно лучше. В конце концов, я выбрал клавесин, имитация его слегка металлического звучания показалась мне наиболее убедительной.

Дум, ди-дум, даа.

Я вышел в коридор, надел куртку, нашел налобный фонарик, включил его и закрепил на голове. На синтезаторе был ремень, поэтому я смог повесить его на шею. Полностью экипированный, я открыл входную дверь и вышел в лес.

В воздухе висел туман, и, хотя фонарик был довольно мощным, он освещал дорогу не более чем на десять метров. Я шел по тропинке среди толстых мокрых стволов, и это было похоже на прогулку по подземелью, где стволы-колонны поддерживали тяжелый свод. Вокруг стояла тишина, нарушаемая лишь мерным звуком капель, падающих с мокрых ветвей на прелую прошлогоднюю траву.

Некоторое время я не играл мелодию, и стопроцентная уверенность в том, что я иду правильно, начала исчезать. Но я нашел это место.

Наверняка это оно и было. Я дошел сюда по прямой из дома. Наверное, раньше здесь была тропинка, которая потом заросла. По дороге мне попадались камни, но ни один из них не соответствовал описанию Робина.

Сейчас передо мной стояло несколько камней, они выплывали из темноты, когда на них падал луч фонарика. Осмотревшись более внимательно, я обнаружил около пятидесяти маленьких и больших валунов, попавших сюда во время ледникового периода, до того, как выросли ели и пихты. Даже ничего не зная об этом месте, не требовалось много воображения, чтобы сравнить его с кладбищем.

С двумя покойниками. Двумя детьми. Зарытыми под камнями.

Без всякой цели я бродил меж камней, освещая фонариком их основания, в надежде обнаружить хоть какие-то признаки, что земля была разрыта. Но всё вокруг настолько заросло травой, что камни совсем не отличались друг от друга. Я обхватил себя руками и вздрогнул.

А вдруг под ними вообще нет никаких мертвых детей? И кто сказал, что если я найду этих двоих — которые, по словам Робина, просили их найти, — то все будет хорошо?

Мы должны отсюда переехать!

Эта мысль показалась мне настолько очевидной, что я не мог понять, почему она раньше не пришла мне в голову. Меня и сына ничего не связывает с этим страшным местом, с его мрачными елями и камнями. Ничего. Я не обязан сражаться с призраками преступников.

Я вздохнул, выключил фонарь, закрыл глаза, и, слушая тишину, расслабился. Простояв так некоторое время, я почувствовал, что во мне зародилось подозрение, которое быстро переросло в уверенность: впереди слева по диагонали от меня что-то было. Что-то приближалось ко мне оттуда, призрачное, как крылышки мотылька, прикоснувшиеся к коже, и темное, как ночь. Когда я открыл глаза, оно исчезло.

Темнота сгустилась и стала почти осязаемой, единственным огоньком был индикатор синтезатора, показывающий, что он работает. Я снова включил фонарик и посмотрел на клавиатуру. Потом сыграл ноту. Другую. Двенадцать нот, прозвучавших из пластмассовых колонок, были проглочены темнотой и туманом. Я сделал несколько шагов вперед и снова сыграл ту же мелодию.

Впереди что-то двигалось, и я заметил фигурку, которая спряталась за камнем. Я присел рядом, прислонившись к шершавой поверхности, и снова сыграл мелодию. Когда я убрал пальцы с клавиатуры, то услышал тихий шорох, как будто маленькие ножки ступают по мху и опавшей хвое позади камня.

На них нельзя смотреть, если ты их увидишь, они заберут твои глаза.

Направив фонарь на ствол пихты в пяти метрах от себя, я сказал в никуда:

— Ну вот, я здесь.

Ножки, шелестя травой, протопали по земле, оказавшись совсем близко. Ноготки заскребли по камню всего в метре от меня. Я закрыл глаза, чтобы нечаянно не оглянуться, и снова сказал:

— Ну вот, я здесь. Что нужно сделать?

Поначалу я решил, что этот звук идет откуда-то из леса. То ли скрипнула под порывом ветра ветка, то ли где-то вдали закричал раненый зверь. Но это был голос. Слабый, жалобный голос старика, потерявшего все на свете, кроме воспоминаний, который плачет при виде манного пудинга, напоминающего ему детство и заставляющего говорить детским голоском.

— Найди нас, — произнес голос за моим плечом.

Не открывая глаз, я ответил:

— Я нашел вас. Что дальше?

— Откопай нас.

Почему-то я с самого начала знал, что мне придется это сделать, с того самого момента, когда увидел в сарае лопату и лом. Найти, откопать и… покончить с этим.

— Почему? — прошептал я. — Почему он с вами это сделал?

Единственным ответом на мой вопрос было мерное дыхание леса. Я прижался спиной к камню, вдруг осознав, насколько он огромный и тяжелый. Оказаться под ним, быть раздавленным его огромным весом. Тем более, если ты ребенок.

Когда снова зазвучал голос, его тон изменился. Возможно, это был уже другой. В его стариковском ворчании мне послышалось то, что подсказало — это младший ребенок.

— У старика была бумажка, — проговорил он. — Он на ней писал.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я. — Когда писал?

— Когда я умирал. Я кричал. Мне было так больно. Он это записал на клочке бумаги. Он сказал, что я буду много кричать. И я кричал. Потому что мне было очень больно.

На последних словах голос стал тише, и я почувствовал, что остался один. Я нагнул голову так, чтобы фонарик светил на клавиатуру. На тридцать шесть невинных белых и черных клавиш. Теперь я понял, как ошибался, проигрывая ноты испуганных голосов.

Бенгт Карлссон, музыкант, который плохо кончил, извлек мелодию из самых страшных звуков, которые только можно было представить, из крика боли умирающего ребенка. И эти ноты… они открывали дверь.

Как может человек такое вынести?

Я с трудом поднялся на ноги и, прижав костяшки пальцев к вискам, стал бродить среди камней. Как мог человек такое вынести? Сырость, туман, темные стволы деревьев и зло, вплетенное в нашу жизнь. Как? В бессильной ярости я колотил кулаками по камню, пока не разбил их в кровь.

Боль отрезвила меня. Я взглянул на свои окровавленные руки и поднял голову. Все камни выглядели одинаково, и я по-прежнему не знал, под какими из них лежат дети.

Когда я сыграл первую ноту, на клавише синтезатора появилась темная полоса. К тому моменту, как я сыграл всю мелодию целиком, клавиши были все в крови, и некоторые из них залипли. Очень скоро на нем будет невозможно играть. Я нашел кнопку записи и проиграл мелодию заново. Остановив запись, я включил «Пуск».

Слушая, как синтезатор сам по себе снова и снова проигрывает мелодию, я начал громко хохотать.

Дум, ди-дум, даа.

Я сдвинул его набок, чтобы было удобнее, и под эту мелодию отправился домой в старый сарай за инструментами.


К тому времени, как моя работа была закончена, мрачный серый рассвет уже начал пробиваться сквозь густые кроны. Кровь с моих рук впиталась в деревянную ручку лопаты, размазалась по потемневшему железу лома. Батарейки синтезатора сели, и мелодия играла все тише. Я вернулся из леса, открыл дверь и вошел в коридор.

Скотч по-прежнему лежал на пианино, я прихватил его с собой. Синтезатор играл так тихо, что его заглушал даже скрип половиц на кухне. Но незаконченная мелодия в моей голове звучала все громче, и я без удивления отметил, что за столом, сложив руки на коленях, сидит Бенгт Карлссон.

Он кивнул мне в знак приветствия, и я увидел черную полосу у него на шее. Я понимающе кивнул в ответ. Мы оба были мужчинами, которые знали, что делать. Он не смог этого вынести. Самое время довершить начатое.


Робин так и не проснулся, пока я скотчем связывал ему руки за спиной. Мне удалось заклеить ему рот прежде, чем он начал кричать. Позже, конечно, я ее сниму, но сейчас его крики могли только помешать. Крепко держа сына за ноги, чтобы он меня не лягнул, я подхватил его под колени и закинул себе на плечо.

Мелодия продолжала играть, пока я нес его через кухню, звук становился все тише и тише, напоминая шепот.

От страстного желания услышать недостающие ноты у меня болело все тело. Мне было просто необходимо услышать всю мелодию целиком.

Робин крутился и выворачивался у меня на плече, его пижамные штаны терлись о мое ухо. На пронизывающем зимнем ветру кожа на его голых ногах покрылась пупырышками. Я слышал, как он сопит и задыхается у меня за спиной, как из его носа текут сопли; по приглушенным звукам, которые он издавал, я понял, что Робин кричит. Не важно. Очень скоро все закончится.

В эти тусклые предрассветные часы стволы деревьев выплывали из тумана темными силуэтами, будто молчаливые зрители, не знающие, что правильно, а что — нет, что есть добро, а что — зло. Здесь действовали лишь слепые законы природы, вечная смена жизни и смерти. И дверь между ними.

Я положил Робина в яму, которую вырыл рядом с камнем. Я уже и сам не понимал, слышу я мелодию только у себя в голове или нет. Робин изгибался и выворачивался, его бледная кожа выделялась на фоне темной земли. Голова моталась из стороны в сторону, глаза широко раскрывались, когда он пытался кричать сквозь ленту.

— Заткнись, — сказал я, — заткнись, — и сорвал кляп.

Не обращая внимания на его жалобный плач, я посмотрел на лом, воткнутый в землю с другой стороны камня. Я рассчитал, что мне потребуется всего один раз надавить на конец лома, и камень скатится в яму. Потерев руки, покрытые засохшими потеками крови, я принялся за работу.

Схватившись обеими руками за лом, боковым зрением я заметил какое-то движение, инстинктивно обернулся и увидел ребенка. Сложно было определить его возраст — лицо настолько исхудало, что кожа обтягивала торчащие скулы. Он был одет в остатки шелковой пижамы красного цвета с желтыми мишками, сквозь дыры виднелась грудь. Большинство ребер было сломано, их отломки в нескольких местах проткнули кожу.

Ребенок поднес руки к лицу. Ногти были длинными и искрошившимися, видимо, он скреб ими камни. За пальцами скрывались глаза. Я взглянул в них и понял, что это — черные колодцы ненависти и боли.

Только теперь до меня дошло, что я наделал.

Не успел я закрыть глаза и снова схватиться за лом, как маленькое тельце другого ребенка оказалось у меня на спине. Я согнулся, ребенок в пижаме изловчился и обхватил меня за шею, воткнув свои пальцы мне под ключицы.

Существо за спиной дотянулось до моего лба, и я почувствовал, как острые ногти впиваются в глаза. Я закричал, когда ногти проткнули кожу по обеим сторонам от переносицы, хлынувшая из ран кровь стала заливать мне рот. Ребенок страшно зашипел и выдернул пальцы из глазниц вместе с глазными яблоками.

Последнее, что я услышал, было урчание и чавканье, с которыми дети жевали мои глаза.


Не знаю, как долго я был без сознания. Придя в себя, я уже не мог видеть свет и не знал, насколько высоко солнце поднялось над горизонтом. Вместо глаз у меня на лице зияли дыры, щеки были липкими от крови и обрывков глазных нервов. Болело так, словно мое лицо одновременно терзали сотни маленьких лезвий.

Я с трудом встал на колени. Вокруг была полная темнота. И тишина. Батарейки синтезатора окончательно сели. Пошарив руками, я нащупал лом, опираясь на камень, дополз до ямы и был вознагражден единственным звуком, который сейчас имел для меня значение:

— Папа… папочка…

Я нагнулся над Робином, разорвал зубами клейкую ленту на запястьях и щиколотках, сорвал с себя куртку и рубашку и завернул в них сына. Я рыдал, хотя слезы больше не могли пролиться из пустых глазниц, и шарил вокруг ладонями, пока он не взял меня за руку и не повел домой.

Потом он позвонил. Я не мог пользоваться телефоном и уже не помнил ни одного номера. Он разговаривал с кем-то, чей голос не был слышен, и это меня напугало. Я доковылял до кровати и спрятался под одеялом. Там они меня и нашли.


Они говорят, что я скоро поправлюсь. Видеть я больше никогда не буду, но психическое здоровье понемногу начало возвращаться. Они сказали, что скоро мне разрешат отсюда уйти. И я буду привыкать жить как все.

Робин навещает меня все реже и реже. Он говорит, что счастлив в приемной семье. Говорит, что они милые. Говорит, что теперь уже не проводит так много времени за компьютерными играми. А о том, как мы будем жить, когда я выйду отсюда, он говорить перестал.

Не думаю, что выйду, я сам этого не хочу.

Здесь меня кормят и укладывают спать по часам. Я вслепую проживаю однообразие каждого дня. Я занят привычными делами, и дни проходят незаметно. Нет, меня не нужно отсюда выпускать.

Потому что, когда я сижу в тишине моей комнаты или лежу на кровати, я все еще слышу эти ноты. Мои пальцы вытягиваются в пустоту, играя на невидимой клавиатуре, и я мечтаю сыграть по-настоящему.

Или все переиграть. Хочу, чтобы Аннели снова пришла ко мне в темноте, хочу обнять ее, не обращая внимания на открытые двери и то, что может в них войти.

Но в нашем отделении нет музыкальных инструментов.

Загрузка...