Тим Уинтон Музыка грязи

Денизе,

Денизе,

Денизе

Бывает одиночество пространств,

Бывает одиночество морей

И смерти одиночество, но все же

Они ничто в сравненье с бездной,

В которой укрывается душа

Ипризнает-конечна бесконечность.

Эмили Дикинсон

I

Однажды ночью в ноябре – еще одной ночью, которая как-то сразу стала днем, – Джорджи Ютленд подняла глаза и увидела в зеркале свое бледное и яростное лицо. Всего секундой раньше она внимательно рассматривала чертежи тридцатидвухфутовой «Пейн Кларк» 1913 года постройки, которые энтузиаст парусного спорта из Манилы вывесил на своем сайте, – но ее выкинуло с сервера, и ею овладел настолько глупый приступ ярости, что она даже удивилась, что это с ней происходит. Ни яхта, ни тот парень в Маниле на хрен ей не сдались; они были еще менее важны, чем все прочие сайты, что она посетила за последние шесть часов. Если честно, ей пришлось помучиться, вспоминая, как она провела это время. Она долго и уныло бродила по Уффици, обращая на экспонаты не больше внимания, чем турист со стертыми ногами. Она тупо смотрела на аллею в Перте, изображение которой транслировалось в онлайновом режиме, она побывала в бразильском фанклубе Фрэнка Заппы, она видела ночной горшок Фрэнсиса Дрейка в лондонском Тауэре и наткнулась на чат для тех граждан мира, которые жаждут стать ампути.

Вхождение в сеть – какой смех! Им бы это назвать «схождение». Когда Джорджи усаживалась перед терминалом, она улетала в кресле, как пенсионер за покерным столом, обуреваемый страстью к деньгам. Улетала в этот бардак бесполезной информации, ночь за ночью, и там сталкивалась с людьми и идеями, без которых она вполне могла бы обойтись. Она не понимала, почему ее это так раздражает, – вот разве потому, что беспощадно съедает время? Все равно приходится признать, что это замечательно – побыть какое-то время без тела; и потом, к этому ощущению привыкаешь – быть без возраста, без пола, без прошлого. Бесконечная череда открывающихся порталов, меню и коридоров, которые ведут к коротким и безболезненным случайным встречам, там бесцельный просмотр сходит за жизнь. Мир без последствий, аминь. И в этом мире она чувствовала ангельскую легкость. И потом, это удерживало ее от выпивки.

Она повернулась в кресле, схватила кружку и отшатнулась, когда губы прикоснулись к холодной саркоме, что образовалась на поверхности кофе. За ее отражением в окне море, залитое лунным светом, казалось, дрожало в лихорадке.

Джорджи встала и прокралась в кухню, которая была отделена от жилого пространства глянцевым крепостным валом из скамеек и домашних принадлежностей. Из холодильника она вытянула бутылку и сделала себе серьезный водочный компресс. Она некоторое время постояла, оглядываясь на огромную гостиную, очертания которой сливались во мраке. Гостиная была большая, и потому не было ощущения, что она загромождена мебелью, хотя в ней и стоял обеденный стол на восемь персон и компьютер, а на другом конце комнаты вокруг телевизора сгрудились три диванчика. Та стена, что смотрела на море, была целиком стеклянная, и все занавески отдернуты. Между домом и лагуной в ста метрах от дома находилась единственная лужайка и несколько жалких дюн. Джорджи хватила водки – одним глотком. Только ощущение, никакого вкуса, – именно так ей это однажды описала сестра. Она улыбнулась и слишком громко поставила стакан на сушилку. Недалеко, в холле, спал Джим. Мальчики были внизу.

Она потянула на себя дверь и вышла на террасу, туда, где воздух был прохладен и густ, он пах перепревшей травой, соленым песком и известняком, теплым прикормом и – резко и остро – чамышом. Мебель, стоявшая на улице, была покрыта бусинами росы. Легкий бриз пока не мог даже поколебать зубчатые края зонтика с надписью «Перье», но роса в это время года означала, что скоро ветер поднимется. Уайт-Пойнт сидел в зубах у «Ревущих сороковых»[1]. Здесь, на побережье Среднего Запада, ветер может и не быть твоим другом, но вот что он твой сосед – это как пить дать.

Джорджи постояла там дольше, чем следовало бы, – пока у нее груди не заболели от пронизывающего холода, а волосы чуть было не начали съеживаться.

Она следила, как луна скользит по лагуне, пока ее последние лучи не упали на перила и ветровые стекла катеров, превратив прикованные буи в судорожные, мерцающие звезды. И потом луна исчезла и море стало темно и пусто. Джорджи помедлила у холодной шиферной плиты. С нее хватит реального мира; сейчас он доставляет ей не больше удовольствия, чем рыбий жир в детстве.

На пляже что-то сверкнуло. Это, пожалуй, была чайка – в четыре-то утра! – но она вздрогнула. Сейчас было даже темнее, чем ночью; ничего не видно почти.

Морской воздух туманом клубился по ее коже. Холод жег голову.

Жаворонком Джорджи никогда не была, но в те времена, когда работала посменно, она повидала свою долю рассветов и даже больше. Как во все те утра в Саудовской Аравии, когда она возвращалась обратно в пристанище неверных и околачивалась снаружи, пока все сослуживцы не пойдут спать. Прямо в колготках она становилась на драгоценный коврик газона и вдыхала воздух Джедды в надежде поймать тень чистого морского бриза из-за высокой стены, шедшей по всему периметру. Сентиментальная привязанность к географии ее раздражала, австралийцы этому изумлялись, а больше всего – западные австралийцы. Старый предрассветный ритуал – не просто стандартная тоска по дому, она каждое утро пытается унюхать тот коктейль, которым дышала каждый вечер во времена своего речного пертского детства, – странный соленый подъем морского прилива, бурлящего в реке Суон, заходящего в бухточки через просторы устья. Но в Джедде за все свои старания она получала только дымные миазмы дороги, шедшей вдоль берега моря, выхлопы «кадиллаков» и еще полмиллиона кондюков, выдыхающих в Красное море фреон.

А теперь она здесь – годы спустя – накачивается водкой в чистом, свежем воздухе Индийского океана с жалким профилактическим упорством. Морячка, нырялыцица и рыбачка – да, но теперь Джорджи знала, что радости свежего воздуха для нее потеряны.

Уже не было смысла идти в постель. Джим встанет меньше чем через час, и ей до этого ни за что не уснуть, если, конечно, она не примет таблетку. Ну и какой смысл валяться, пока он не сядет на постели и не сделает свой первый за день решительный вдох? Джиму Бакриджу будильник не нужен, он как-то автоматически поднимается рано. Он был рыбак: что называется, рано вставать – поздно в кровать; он держал марку, к которой стремились все остальные в уайт-пойнтовской флотилии. «Наследственное», – так говорили все. К моменту, когда он выходил из лагуны и направлялся к проходу между рифами, оставляя кишащий птицами остров по правому борту, весь залив уже шумел дизелями и все остальные смотрели на то, как умирает фосфоресцирующая дорожка у него в кильватере.

В семь проснутся мальчики, одуревшие со сна, но вполне готовые к завтраку, хотя в течение следующего часа они будут становиться все менее и менее пригодными для обучения – и для школы. Она даст им с собой завтраки – сандвичи с яблочным джемом для Джоша и пять бутербродов с «Веджемайтом»[2] для Брэда. А потом они наконец ломанутся через заднюю дверь, и Джорджи сможет включить рацию и слушать флотилию, попутно наводя в большом доме подобающий порядок. И потом, и потом, и потом…

Там, на пляже, была не чайка, это движущееся пятно; это была вспышка звездного света на металле. Как раз в тени ближней к заливу дюны. И теперь звук мотора, восемь цилиндров.

Джорджи всматривалась очень пристально и даже приставила ладонь ко лбу, чтобы лучше видеть в темноте. Да. В двухстах метрах от нее по пляжу ехал грузовичок, он развернулся и подъехал прямо к кромке воды. С выключенными фарами, что по меньшей мере странно. Но его выдавали стоп-сигналы; в их розовом свете был виден катер на трейлере, центральная консоль. Маленький катер, не больше шести метров. Это не профессионал. И потом, даже суда для добычи морских ушек всегда залеплены желтыми лицензионными наклейками. А рыболов-спортсмен не станет спускать судно с такими предосторожностями в час, когда даже Джим Бакридж еще спит.

Джорджи подхватила на веранде ветровку и постояла в коридоре еще несколько секунд. Усердное тиканье часов, храп, гул приборов. Водка все еще горела у нее в желудке. Ее трясло от кофеина, и она не могла найти себе места. «Какого черта! – подумала она. В Уайт-Пойнте – и рыбак без лицензии! Надо пойти посмотреть».

Газон под ногами был в росе и оказался теплее, чем она ожидала. Она прошагала по стриженой шкурке по направлению к дюне и песчаной дорожке, ведшей к пляжу. Даже в отсутствие луны белый песок вокруг лагуны казался светящимся и порошкообразным. Там, где резвился и откуда ушел прилив, пляж был твердый и ребристый.

Где-то в темноте заработал мотор. Так тихо – должно быть, четырехтактный. Мотор недолго поработал вхолостую, и, когда дали полный газ, она всего на секунду увидела тень белой кильватерной струи в лагуне. Секретность или простая продуманность – но вся процедура прошла невероятно быстро и тихо. Где-то хлопали птичьи крылья, невидимые, но близкие, как шепот; от этого звука у Джорджи пошел озноб по коже.

На пляже неясной тенью маячил пес. Когда Джорджи подошла ближе, она поняла, что собака привязана к грузовику. Пес рычал и, кажется, все хотел залаять, но не решался.

Когда она дошла до большого оцинкованного трейлера, с него еще капала вода. Пес красноречиво заскулил. Стальная цепь терлась о решетку радиатора «Форда F-100», 4 х 4. Мечта деревенщины. Пес рвался с цепи. Он распластался по земле и, похоже, был скорее энергичным, чем злым.

Джорджи наклонилась к нему и почувствовала на ладони горячий язык. Хвост стучал по крылу автомобиля. Она увидела, что с подножки свисают водоросли, черные обрывки на похожем на тальк песке.

– Ммм, – пробормотала она. – Мы хороший пес?

Пес уселся и вытянулся в ожидании на звук ее голоса. Это была шавка, похожая на келпи, пастушью собаку, – фермерский пес, садовая разновидность перемахивающей через изгороди дворняжки-живчика. Морда, грудь и яйца, больше ничего. Он уже нравился Джорджи.

– Хороший пес, – пробормотала она. – Да, хороший парень.

Собака вытянула шею к воде.

– Поплавать хочешь, а?

«Черт возьми! – подумала она. – А почему бы и нет?»

Она разделась и сложила одежду у грузовика. Блуза уже давно исчерпала срок годности; она подняла ее, понюхала и швырнула обратно.

Спущенный с привязи пес молнией сверкнул по песку, как сбрендившая арка с перепутанными ногами. Джорджи побежала к воде и, закрыв глаза, нырнула. Этот сумасшедший прыжок вызвал у нее в памяти палату для параличных. Она слышала, как пес бьет лапами воду позади, и выгребала ленивым школьным стилем, пока не оказалась посреди заякоренных судов, в самом центре душной коррозии, птичьего помета и вони сардин. За ее спиной храбро сопел пес – фыркал, поднимая волну, которая чувствовалась спиной.

Звезды уже гасли. В паре домов зажегся свет. Один, должно быть, Джим. Сильно озадачен, наверное.

Доплыв до лугов из водорослей, где лагуна становилась кисловатой на вкус, Джорджи на какое-то время задержалась, чтобы поглядеть издалека на дом Джима. Это был голый белый куб, настоящий шок для приверженцев функционализма в архитектуре и первый в своем роде в Уайт-Пойнте. Местные в свое время называли его югославским посольством, но теперь у каждого шкипера-владельца был трофейный дом, построенный на деньги, заработанные во времена лангустного бума.

Джим, наверное, уже в ванной, стоит, прислонившись к кафельной стене, почесывает подбородок, потягивается, чувствует возраст. Несмотря на его репутацию, она все еще считала его приличным человеком – достаточно приличным, чтобы провести с ним три года, а для Джорджи Ютленд это был рекорд.

Она представляла себе его на кухне: как он кипятит воду для термоса, как переходит из комнаты в комнату и удивляется. Он выйдет на крыльцо, обследует двор, а может быть, еще и пляж и посмотрит на небо и море, прикинет, измерит скорость ветра. Он пойдет внутрь и соберет снаряжение, с которым ему придется провести восемь–десять часов в море. А если она не придет? Когда его палубные появятся в старом «Хайлюксе» в своих круглых шапочках и в облаке пивных паров, с яликами, принайтовленными к поддону, как лохань для скота, – что тогда? Все ли еще она его волнует? Несколько месяцев назад она бы лежала себе в кровати, а не плавала бы голой в заливе наперегонки с шавкой какого-то чужака, забавляясь мятежными мыслями. Но недавно из нее что-то вытекло. Испарилось в момент.

Пес терпеливо кружил вокруг нее – по-собачьи и упрямо, на самом-то деле, – и каждым волоском и каждой порой Джорджи чувствовала мерцание воды, обтекающей тело. После всех этих недель, проведенных в виртуальной реальности, было странно и почти болезненно ощущать полноту своего присутствия на земле.

Джорджи подумала о том дне, когда, несколько месяцев назад, она вспылила в детской. Она никогда бы не подумала, что одно слово может так на нее повлиять. Работая медсестрой, она наслушалась целых водопадов проклятий – от умирающих мужчин и рожавших женщин, он нарков и психов, от принцесс и умников. В экстремальных обстоятельствах люди всегда говорят мерзкие вещи. Можно подумать, что женщине нипочем эти три слога – ма-че-ха. Но слово это вылетело так жарко, и мокро, и неожиданно – его прокричал ей прямо в лицо девятилетка, ночные кошмары которого она унимала, тело которого она обтирала губкой и обнимала так часто, чью горько-глинистую мазню она вешала на холодильник, – что она даже не слышала фразы, в которую это слово было обернуто. Она просто отшатнулась, будто ей дали пощечину. Мачеха… До той поры это слово в доме не произносилось, что было в некотором роде честно; она это понимала. Джош хотел победить, желал ранить, но, кроме всего прочего, еще и просто прояснял ее статус. Она все еще видела его лицо, искаженное гримасой ярости. Это было его старческое лицо, то, что ожидало его в будущем. Ради идиотской видеоигры он вычеркивал ее из своей жизни, а его брат Брэд, которому было одиннадцать, смотрел на нее с презрением. Поднявшись, чтобы выйти из комнаты, Джорджи устыдилась всхлипа, который у нее вырвался. Никто из них не заметил, когда именно в дверном проеме появился Джим. Все глубоко вдохнули. Джорджи вышла, не дав никому и слова сказать, до того, как окончательно сорвется. Она ткнулась Джиму в подмышку и поковыляла наверх, чтобы повыть в чайное полотенце, пока не успокоилась настолько, что смогла налить себе в стакан шардонне. Голос Джима тихо и зловеще поднимался из лестничного колодца. Она поняла, что он готов их ударить, и знала, что должна спуститься и положить этому конец, но все закончилось еще до того, как она смогла взять себя в руки. Этого никогда не было раньше – ничего подобного. Потом Джорджи все думала, слово ли на букву «м» разрушило чары или все-таки сознание того, что она вполне могла бы избавить мальчиков от порки – и даже не попыталась. В любом случае все изменилось.

Это было поздней осенью. Через несколько недель ей исполнилось сорок, и она очень разумно дала этой маленькой дате проскользнуть незамеченной. К весне и к началу нового сезона она просто механически совершала привычные движения. Однажды один человек, американец, в приподнятый, веселый момент изложил ей свою теорию любви. Это чудо, сказал он. Чудо нереально, детка, но, когда оно уходит, оно кончается.

Джорджи не хотела верить в тонкую чепуху вроде того, что привязанность порождается иллюзиями, что нужен какой-то ложный миф, чтобы ты продолжал любить, работать или служить. И все же она так часто чувствовала, что романтика испаряется, что даже удивлялась. И разве не проснулась она однажды грустным утром, не находя в себе причин и дальше работать медсестрой? Ее карьера была настоящим призванием, а не просто работой. И не могло ли быть так, что эта неожиданная пустота, эта потеря какого-то благородного импульса – просто признак того, что чудо ушло? В свое время Джорджи Ютленд была своего рода морячкой, и поэтому она точно знала, что значит заблудиться на море, умереть в воде. Теперь она очень хорошо узнавала это ощущение. И в ту весну она без звука прыгнула за борт.

Вот каково оно было – выгребать по лагуне в это утро, когда небо над головой – как из фетра. Женщина за бортом. Некуда плыть. Что же ей делать? Направляться к бахромчатому рифу, стремиться в открытое море, принять вызов Индийского океана в чем мать родила вместе с освобожденным приятелем-шавкой? Грести мимо Крей-Бэнк, мимо Шельфа, мимо морского пути, мимо Западной Гряды девяностых? В Африку? Джорджи, сказала она сама себе, ты женщина, у которой больше нет даже автомобиля, вот насколько ты мобильна и независима. Раньше ты отпугивала людей размалеванными глазами, хирурги после встречи с тобой и слова вымолвить не могли. Где-то, как-то, но ты провалилась в туман.

Она легла в воде на спину, мечтая о том, чтобы открылся какой-нибудь портал, чтобы она могла нажать на какую-нибудь тупую иконку и безопасно уйти, без боли, без сожалений и воспоминаний.

Пес заскулил и попытался забраться на нее для передышки. Она вздохнула и поплыла к берегу.

* * *

На свалке за своей придорожной гостиницей похожий на медведя человек в засаленной спецовке в последний раз шваркнул дверцей потрепанного рефрижератора и перестал опираться на капот «Валианта», который какой-то хрен недавно отволок к краю пристани. Это был его утренний ритуал, его рассветный обход. Помочиться на несчастный олеандр и покурить веселой травки, чтобы смягчить горечь жизни.

Свет все еще был тускл. Уже чувствовался приближающийся порыв ветра, еще один бесконечный визжащий чертов южняк. Он затянулся крохотным косячком на песчаного цвета «Валианте» и протолкнул окурок в отверстие покрытой водорослями решетки радиатора.

С пляжной дороги, лежавшей между дюнами и лангустным складом, донеслось дребезжание трейлера и тихое переключение передачи. Уже было достаточно светло, чтобы разглядеть грузовик и позади него – катер, с которого брызгами разлеталась трюмная вода, когда грузовик выползал на асфальтовое покрытие.

– Имел я себя во все дыры, – сказал он вслух. – Чертов идиот.

«V-8» катил по узенькой главной дороге, постепенно исчезая на расстоянии.

Бивер пошаркал к внешнему двору, чтобы отпереть бензоколонку. В этом городе, черт возьми, это можно сделать с завязанными глазами. И держать язык за зубами, пока делаешь.

Внутри, у кассы, он дернул замки вниз и пощупал диски. Вторник. Может быть, «Крим». Или «Ху», «Живое выступление в Лидсе». Нет. Это будет «Скрипач на крыше».

Он открыл кассу, закрыл ее и посмотрел на пустую улицу. Вот тупой пидор!

* * *

Пока мальчики завтракали, Джорджи в сонном оцепенении занималась обычными утренними делами. Проходя мимо окна с кипой осклизлого мужского белья для постирушки, она увидела, что «Форд» и трейлер исчезли с пляжа. Прямо у нее из-под носа.

Конечно, может, это ничего и не значит. Но, если честно, в таком городке, как Уайт-Пойнт, где экипажи регулярно вытягивали из-под половицы свои кубышки и находили в них только необъяснимую пустоту, судно, не принадлежащее к местной флотилии, ходящее под покровом тьмы и исчезающее с первым лучом солнца, – это далеко не невинное происшествие. Низкопробно это как-то. Еще один идиот ищет приключений на свою задницу.

Она пошла вниз, до краев набила стиральную машину и на несколько секунд замерла; на нее напала усталость. Глаза под веками казались шероховатыми. Она, по идее, должна бы рассказать, что видела утром, по крайней мере, хотя бы Джиму. Кто бы это ни был, даже если он и не грабит кубышки, даже если он просто ловит рыбу, это просто обязан быть штрейкбрехер. Это вам не человек, приехавший на рыбалку в отпуск. Местные семьи душу дьяволу закладывают, чтобы купить лицензию. Этот парень вырывает хлеб у них изо рта.

Джорджи захлопнула крышку и ухмыльнулась собственной добродетельности. Господи, подумала она, только послушай меня! Хлеб у них изо рта? Когда-то, давным-давно, в старые добрые старые плохие времена.

Она учуяла резкий запах подгоревшего тоста, струящийся вниз по лестнице. Как же им это удается все-таки? Тостер же автоматический.

Раньше, когда поджог был полноправным инструментом гражданского воздействия и стрельба на море никого не удивляла, местные улаживали проблемы с браконьерами не без налета уайт-пойнтовской дипломатии. В пятидесятые жизнь была опасна и неразборчива и экипажи судов защищали свой кусок хлеба любыми возможными способами. Джорджи видела фотографии в пивной и в школе, всех этих на удивление лопоухих мужчин с облупившимися на солнце носами, которые позировали с голой грудью в крохотных футбольных шортиках, прищурив от света глаза. Вернувшиеся с войны солдаты, эмигранты и бродяги, их сучковатые деревянные лодки с мачтами и парусами, кормовыми румпелями и крохотными робкими дизелями, которые теперь казались невозможно медленными и неуклюжими.

Единственная безопасная гавань на много миль, Уайт-Пойнт был в те времена всего-навсего кучкой жестяных бараков под защитой передней дюны. Песчаная коса, гряда горбатых рифов и остров на расстоянии мили от берега образовывали широкую лагуну, в которой стояла первая пристань. Поселение вклинивалось между морем и величественными белыми песчаными холмами. Это был город хижин, который по периметру окаймляла стена из пустых пивных бутылок и засиженных мухами крабовых панцирей. До экспортного бума, когда почти весь улов укладывали в банки, лангустов называли раками. Их вывозили в мокрых дерюжных мешках на грузовиках, которые целых четыре часа барахтались по песчаным колеям, прежде чем доезжали до ближайшей асфальтовой дороги. Это было закрытое, почти секретное место, и в те времена Уайт-Пойнт лежал за пределами закона и удручающего влияния домашней жизни. Пространство настоящей мужской жизни. В тех редких случаях, когда в эти края заезжали копы и помощник шерифа, всегда кто-нибудь да кричал по радио «шухер», чтобы пивная успела закрыться, а алиментщики, скрывающиеся от суда, и пьяницы с издерганными нервами могли бы свалить в ближайший лесок. Большую часть времени мужчины работали и выпивали в мире, который создали сами. Как же они любили буйствовать! И когда, в свое время, сюда приехали их женщины, им, в общем, не удалось привнести в эту жизнь цивилизованное начало. Да, с ними в Уайт-Пойнт пришли стеклянная посуда и кружевные занавесочки на окнах хижин. В старых жестянках из-под керосина расцвели гераньки, и из Уайт-Пойнта начался исход идеалистов, которых оттеснили на север, в тропики; но и мужчины, и женщины, привыкшие к жизни фронтира, уайтпойнтовцы так и оставались диким, неуправляемым народом. Даже после бума, когда многие семьи стали неожиданно – и катастрофически – богаты и в город пришел закон, никто бы не осмелился сказать, что у уайтпойнтовцев кишка тонка.

Теперь рыбаки строили розовые кирпичные виллы и бункеры из бетонных блоков, тем самым превращая хижины отцов в очень даже симпатичные домики. Материалы были хорошие, но дух этого строительства был все-таки слишком непрочен, как будто местные твердо нацелились вести эфемерную жизнь. Джорджи, которой даже нравилась чертова разухабистость этого места в стиле рыбацкого ар деко, считала очень показательным то, что люди смогли-таки выстроить cтоль невозможно уродливый город в таком роскошном месте. Светящиеся дюны, остров, лагуна, затянугая водорослями, через которые проглядывали выступы кораллов, низкий, жесткий вереск, которым порос берег, – это было потрясающее зрелище даже для нее, уж она-то насмотрелась пригородных видов. Этот город был людской свалкой – и она находила в себе смелость признать, что и она точно такая же, – где людей все еще прибивало к берегу, чтобы они могли здесь спрятаться или зализать раны. Сломанные и разбитые, они становились в этом заливе на якорь, чтобы уже никуда отсюда не уходить. Летящие, нарки, ненормальные, мечтатели, даже лангустные блядушки вроде нее самой чувствовали, что этот город – настоящее дерьмо, но ландшафт когтил их, и люди оставались.

Тот простой факт, что ты становишься местным, вовсе не означал, что ты автоматически приобретаешь статус настоящего уайт-пойнтовца. Джорджи так никогда его по-настоящему и не заслужила. В общественном отношении она всегда оставалась ни рыбой ни мясом. Не потому, что она пришла сюда из мира частных школ и яхт-клубов, но потому, что нельзя было не пасть духом, выслушивая, как жены неграмотных миллионеров жалуются на обычаи семей экипажей, на то, как неопрятны их жены, как сквернословят их дети. Эти женщины, скорее всего, сами не больше как пять лет назад выползли из какой-нибудь авторемонтной мастерской; они все еще прятали собственные фингалы под слоем макияжа из дьюти-фри, но уже считали себя хозяевами жизни. Джорджи всегда держалась отстраненно и знала, чего ей это стоит. В отношении Джорджи всегда оставались какие-то неясные сомнения. Она иногда подумывала: чувствуют ли они, что она притворяется?

Настоящая рыбацкая женка, не задумываясь, сообщила бы о любом подозрительном случае. Джорджи знала, что такое контрабандист, знала, что в таких случаях требуется сделать. Просто звонок в рыбнадзор. Или словечко на ухо Джиму. Так или иначе с этим было бы покончено, и она исполнила бы свой гражданский долг. Но «отнимать у них хлеб» – да неужто! Это люди, у которых есть судно с лицензией стоимостью миллион долларов, новый «Лендкрузер» и шесть недель на Бали каждый сезон, семьи, которые владеют городскими пивными и торгуют золотом, в гостиных у которых стоят телевизоры размером с рояль? Даже самый младший палубный зарабатывает больше, чем учитель, который по шесть часов в день вынужден терпеть детей. Не то чтобы Джорджи завидовала чьим-то деньгам. Мужчины работали по семь дней в неделю восемь месяцев в году, постоянно подвергаясь опасностям, а их семьи пережили плохие времена, так что удачи им. Но она не собирается бегать по округе и защищать миллионеров от одного парня с собакой. Ей нужно отправить в школу двух мальчиков, и чувствует она себя вполне дерьмово. Кроме того, она никогда не любила «принимать участие».

* * *

На мостике сплошь был Рой Орбисон и беконовая отрыжка. Джим Бакридж все еще думал о том писке радара, который услышал рано поутру, и, направив судно к следующей стоянке, посмотрел на измятое зыбью море. Он не заметил, как палубный сошел вниз.

Канат скользил по лебедке, и корзина для лангустов на стальном основании уже давно наклонилась, но никто не открывал ее. Судно кренилось и крутилось на легкой волне, а на палубе никто и не собирался разгружать корзину. Она ощетинилась усиками, она захлебывалась лангустами – Джиму было отлично видно с мостика, – но ни один ублюдок даже задницу не почешет. Борис, ты, жопа с ручкой, чего застрял?

Кто-то начал орать.

Он дернул рычаг и пошел вниз посмотреть.

* * *

Джорджи проснулась на диванчике, когда рядом с ней начал трезвонить телефон. По телевизору толстозадые американцы ослами кричали о своих привычках, о своих сатанинских воспоминаниях, о Господе и Спасителе. Свет в доме был похож на головную боль, выжидающую, когда наступит ее черед.

– Джорджи! Ты спишь или что?

Половина лица у нее онемела. Она прижала трубку к уху.

– Нда. Да.

– Господи, да ведь уже десять часов.

– Да ты что? – Джорджи разлепила губы и отклеила от них язык.

– Слушай, через полчаса нам нужна «скорая» на пристани. И найди мне другого палубного. Борис вырубился, кровь из носу – и прямо к завтраку.

Голос Джима доносился из-за рева дизелей; это придавало ему страшный технический призвук.

– А… вы продули ему легкие?

– Ага, и в лед запаковали.

– Целиком?

– Слушай, не пользуйся рацией. Я протянул только две линии и вовсе не хочу, чтобы эта свора природных джентльменов рылась в моем добре, ага? Ты не спишь?

– Не сплю, – квакнула она. – Полчаса.

На лестнице, ведшей в гараж, Джорджи затошнило от усталости. Она потянула на себя дверь «Лендкрузера» и забралась внутрь босая. От плюшевой обивки пахло пиццей. Она нажала кнопку на дистанционном пульте. Поймав свое отражение в зеркале заднего вида, она поняла, что это вам не апофеоз женственности средних лет; она обругала себя за то, что посмотрела. Мотор на секунду захлебнулся, а гаражная дверь отъехала вверх; и когда задом выехала в крутящийся буран летнего дневного света, она услышала пистолетный звук треснувшего под задним колесом скейтборда.

* * *

В сарае – собака вьется у ног – он оставляет лодку, от которой пахнет отбеливателем. Все уладилось. Лед в кузов. Пес первым запрыгивает в кабину, читает мысли, знает распорядок. Хвост сильно ударяет его по локтю, а он переключает передачи – вверх по длинной песчаной дороге, через загубленные выгоны к шоссе. Шавка слизывает соль с его бедра. Через окно – запах мертвой травы, банксии, суперфосфата, невидимого моря.

* * *

Во дворе склада, выстроенного из ослепительного известняка, стоял пустой грузовичок Йоги, развозящий корма; его двухходовой клапан все еще скрежетал. Джорджи спрыгнула на погрузочную платформу. Кабинка конторы, вечная времянка, пропитанная густым запахом пота, была пуста. На изрезанном письменном столе стояла исчерпавшая себя бутылка озо и кассета Бадди Холл и, из которой торчала пленка, похожая на спутанные внутренности. Центральные развороты «Пентхауса» – девчонки, навощенные до мученического сияния, – были приклеены к слоистым стенам. Из дальнего конца сарая, из-за рычащего холодильника, доносился на удивление приятный воркующий мужской голос. Йоги был человек-развалина. Джорджи понимала, что его поющие трубы были умягчение Господа, момент милосердия.

– Йоги! – крикнула она. – Ты тут?

Пение смолкло.

– Эт кто?

– Да вот, Джорджи Ютленд.

– Кто?

– Джима Бакриджа жена.

– А, Джимова женушка? Господи, погоди, я в душе. И стрелка тикнуть не успеет.

– Нам нужна «скорая».

– Ща, только мыло смою.

Джорджи вернулась в контору и взглянула на плакаты на стенах. «Ну-ну, – подумала она. – Не утомит их возраст, и годы не обрекут их ни на что». Она посмотрела на часы. Есть двадцать пять минут, и за эти двадцать пять минут нужно найти трех трезвых, сведущих людей. В Уайт-Пойнте. Два добровольца для «скорой» и один невезучий мобилизованный, которому предстоит работать на палубе, идя прямым курсом на чертов юг. Если бы она не могла пользоваться странной властью Джимова имени, она усомнилась бы в том, что это вообще возможно.

– Готов!

Йоги Бер вышел, обернув бедра полотенцем с Симпсонами. Он был маленький и круглый и в таком костюме он был похож на картофелину, высовывающуюся из кожуры.

Инстинктивно Джорджи прикрыла рот рукой.

– Рэчел на дежурстве, – сказал Йоги.

Его босые ноги потрескались и загрубели – коричневые, как лицо и руки. В остальном он состоял из плоти, похожей на картофельное пюре. Безволосый. Ногти на ногах – как когти игуаны.

– Не скажешь ли часом, можно ли найти свободного матроса?

– С кем неладно?

– Борис.

– Попытай-ка счастья в магазине рыболовных принадлежностей. Счас вот только штаны надену. Надо мне сюда кого-нибудь в подмогу… Дела?!..

Он убежал за какие-то воняющие ящики и через минуту вернулся без рубашки, но в комбинезоне.

– Воскресенье – лучше нету, – сказал он.

– Сегодня вторник.

– Ладно, я тебя не выдам, если ты меня не выдашь, – решил он, показывая ей в улыбке редкие зубы.

– Ключи. Телефон. Ну так?

В кабине, пока она гнала «Крузер» через три квартала города, Джорджи унюхала на нем больше мыла, чем узо, – хороший признак. Он потыкал пальцами в кнопки мобильника и взгромоздил ноги на приборную доску Джима.

– Рэчел, – сказал он Джорджи. – Она-то знает, как отличить дерьмо от крема для бритья. Пошла в университет, и все такое. Джерра! – заорал он в телефон. – Ты, ленивый, толстый ублюдок-хиппи, выводи свою миссис из вашей медицинской хибарки и скажи ей, что пора за работу!.. Ну да, дружок, экскременты случаются, и это твоя маленькая общественная обязанность. У нее по расписанию… Да, да, заткни свой поганый рот, ты, наглый хрен! Пять минут.

Джорджи въехала во двор перед хибаркой добровольной медицинской службы.

– Гладко водишь, Джорджиана. Присоединилась бы, водила бы наш фургончик.

– Спасибо, но я лучше уж на твою пожарную машину, Йоги.

– Точно, там ведь больше колокольчиков и свистков, так? И желтая каска.

– Вот-вот.

– Чертова амуниция. Достает их каждый раз. Я уж замолвлю словечко.

Она оставила его и отъехала, улыбаясь. Она понимала, почему рыбаки его любят. Смех у него от Бога. Солнечный вид. Вечером, проведя целый день в море в жалкой лоханке и под пронизывающим ветром, они приезжали, чтобы взвалить улов на его грузовичок, и та чушь, что он нес со счастливым лицом, была как бальзам на сердце. Он, конечно, не мечта бабы, но, наверное, ему удается глушить в себе тягу к домашности.

Остановившись перед рыболовным магазином, она увидела несколько мальчишек и девчонок с африканскими косичками – те тут же пришли в состояние настороженного внимания. Истыканные серьгами губы обметало простудой.

У нее десять минут. Жаль, что не успела почистить зубы.

* * *

Прибрежная пустошь, заросшая вереском. Овечье пастбище, утыканное зазубренными кусками известняка. Заросли банксии. Пара стерильных плантаций сосны перед маленькими фермами и дерьмовыми застроенными площадками. Пустая двухрядка гудит, и пес ложится на передние лапы, не сводя с него глаз. Он делает это за два часа. Удивляется собаке и времени.

– Не тот ли, кто сотворил Агнца, сотворил и тебя, шавка?

Пес поднимает бровь.

– Я говорю, симметрия прямо пугает.

Пес сворачивается клубком и лижет яйца.

За широкой терракотовой крышей пертской равнины в бронзовую кайму неба поднимается выводок зеркальных башен.

– Иерусалим, – бормочет он.


Лютер Фокс въезжает в задний двор заведения Го – в сальное зловоние. Паренек, что собирает бутылки у мусорки, бросает на него взгляд из-под черной челки и гордо уходит внутрь. Двор пропах горелым маслом и гнилыми овощами. Пес тихо поскуливает.

– Замри, шавка, а то съедят тебя с рисовой кашей.

Город гудит белым шумом транспорта и кондиционеров. Где-то бесконечно ухает автосигнализация.

Го, в хрустящем белом переднике, подходит к двери. Фокс выходит, протягивает руку.

– Есть морские ушки, Лю?

– Все отлично, Го, спасибо, что спросил.

– У нас бизнес, Лю. Некогда валять дурака.

Фокс ухмыляется. Го идет к багажнику «Форда».

Он всегда один и тот же. В поступи вьетнамца чувствуется целеустремленная энергия.

– Нет ухов, – говорит Фокс.

– Плохо.

– Мог бы их купить законно, знаешь ли.

– По две сотни за кило? Совсем рехнулся, что ли?

– Да уж.

– Так что у тебя?

– Хорошая рыба. Окуньки, люциан, треска.

– Свежие?

– Это когда это ты последний раз брал у меня несвежих?

– А вот шутки у тебя лежалые.

– Ладно, правда твоя.

Ресторатор, сторонясь, обходит пса и вспрыгивает в кузов. Две большие стальные коробки похожи на ящики с инструментами, какие бывают у ремесленников. На них даже есть обязательные наклейки: «Stihl», «Sidchrome», 96FM. Го направляется к той, что побольше, и Фокс делает разрешающий жест – маленький обмен любезностями. Холодный туман поднимается из ящика, когда Го приоткрывает крышку. Внутренний контейнер из стекловолокна набит колотым льдом. Вьетнамец откапывает розового люциана. Смерть стерла с него большую часть голубых пятен, но его тело все еще твердое, сплошь гладко вымощенное чешуей от яркого прозрачного глаза до упругого заднего прохода. Люциана заморозили в тот самый момент, как его тело стукнулось о палубу; Фоксов улов будет наисвежайшим и через сутки, но это вопрос профессиональной гордости – привезти люциана сюда меньше чем через три часа после того, как его выловят.

– Красавец, а?

– Свежий – вот и красавец, Лю.

– Но свежий и к тому же дешевый…

– Во-во, это и впрямь черт-те какой красавец!

Ритуальный смех.

Го закапывается в колотый лед, задумчиво похрюкивая. Фокса не волнует, что он не привез морские ушки. Он знает, что большая часть пойдет Триадам. Это чертова куча проблем.

– Хорошо. Отличная рыба.

Пока Го с братьями разгружают рыбу, Фокс считает наличные. Даже за вычетом всех расходов на горючее и наживку он сегодня с огромной прибылью.

– Тебе все везет, – говорит Го, вытирая руки о передник.

Фокс пожимает плечами. Что-то давненько ему не везло.

– Ну, Лю, кому же ты продашь морские ушки?

– Нету у меня, приятель. Я же сказал.

– Кто-то заплатит больше, а?

– Да нет, не было их.

– Мы с тобой уже целый год делаем хороший бизнес.

– Вот-вот.

– Мне тяжело. Большая семья. Слишком много здесь ресторанов.

– Да они же покупают рыбу на рынке, Го. Платят в два раза больше, чем ты.

– И уж не за свежую!

– Да, ты человек высоких стандартов, Го.

– Я не зову копов.

– Да и я не зову. Мы с тобой в одном положении, знаешь ли.

– Черта с два! Я прошел войну. А потом – Южно, бля, Китайское море, и малазийские лагеря, и Дарвин. И подо мной пятнадцать душ, Лю. Не в одном.

– Го, не было сегодня ухов, ну! Волнение слишком сильное, не нырнешь.

– Сегодня отличные окуньки.

– Да.

– В следующий раз – ушки.

– Посмотрим.

– Не посмотрим. Должны быть.

– Я постараюсь.

– Пожмем руки.

Фокс сжимает его холодную руку. Вся семья Го отступает внутрь. На улице наконец-то затыкается сигнализация.

* * *

Катер Джима назывался «Налетчик». Джорджи понимала, что это вполне славное имя в гавани, полной катеров с названиями вроде «Потрошитель», «Убивец» или «Черная сука». Пара молодых экипажей ходила на судах под названиями «Двинутый автобус» и «Любовное сожительство», но, помимо стандартных этнических имен святых, названия были обычно агрессивными. Когда Джим, пыхтя паром, вошел в лагуну, поигрывая бровью, как развевающимся флагом, на пристани произошло легкое волнение. Йоги и Рэчел включили на машине «скорой помощи» мигалку.

На песчаном конце пристани Джорджи заметила страдающего юнца, которого она вытащила из кишок рыболовного магазина, и вместе они пошли туда, где ждала толпа.

– Джим-то окажется в добром старом дерьме, – сказал мальчик.

– О деньгах думай, – отвечала она.

«Налетчик» вошел в гавань, театрально давая задний ход винтами. Дизели «Дженерал Моторс», думала она той частью себя, которая все еще оставалась рыбацкой женкой, дешевые и громкие. Все, что сэкономил у дилеров в этом сезоне, он потратит на починку в следующем. Они вынесли Бориса; тот был в сознании и что-то бормотал. Он никогда не был особенно привлекателен, но сегодня голова у него вообще стала похожа на сушеное манго. Его рана была похожа на неровный восклицательный знак, протянувшийся от темени до носа, и Джорджи поняла, что ему придется накладывать швы.

– Ну у него и зрачки! – сказала Рэчел, когда они его погрузили.

– Как дерьмо на снегу, – сообщил Йоги.

– Да ты и не видел снега-то никогда, Йоги, – сказала Рэчел.

– Зато дерьма-то уж повидал.

– Видишь, с чем мне приходится работать, Джорджи? – мягко спросила Рэчел. – И так часами.

– Если только не заберешься назад, к Борису.

– Хоть какая-то альтернатива.

– Ну, кто там? – заорал Джим с мостика кренящегося катера. На его рубашке была кровь, и в тени своих антенн он выглядел злобно. – Кто идет?

– Я, – сказал паренек рядом с Джорджи – его унылого голоса было почти не слышно за работающими вхолостую дизелями.

– Ну и чего ты ждешь? Чтобы тебе приглашение, блин, по почте прислали?

Мальчик взобрался на борт и встал рядом с другим матросом, и Джим успел вымотать их еще до того, как швартовы упали на палубу.

– Он еще пожалеет, что родился, – сказал Йоги. – Бедный маленький засранец.

– Эй, водитель! – крикнула Рэчел. – Ты, случайно, не собираешься в ближайшем будущем отвезти этого парня в госпиталь?

– Все с ним будет в порядке. Обивка порвалась, вот и все. Не снимай своих резиновых перчаток, девочка.

– Назови меня еще раз девочкой, и я тебя так пхну, что на свиданки бегать перестанешь.

– Пробьешь дырку в моем озонном слою.

– Да уж, больно будет.

– Звини, Джорджи. Надо бы отправить парня к доктору.

Йоги, покачиваясь, отошел и забрался в кабину. Рэчел оторвалась от обработки раны и улыбнулась:

– Йоги забыл двери закрыть. Не поможешь?

– Конечно.

Джорджи нравилась Рэчел. Ходили слухи, что раньше она была социальным работником. У Джорджи было такое впечатление, что ее парень – местный торговец наркотой. Прожив в Уайт-Пойнте десять лет, Рэчел тоже не стала по-настоящему местной. Она носила крестьянские шарфики и не брила ноги. У нее было простое, честное и открытое лицо. Джорджи удивлялась, как это они так и не подружились, но в тот момент, когда она задавала себе этот вопрос, она уже знала ответ. Она просто этим не озаботилась. Три года она была полностью сама по себе.

Она закрыла двери. Рэчел подмигнула. Большой «Форд» поехал вверх от пристани, а впереди него несся вал чаек.

* * *

В часе езды от города Фокс видит машину «скорой помощи», которая, воя и сверкая, выворачивает из-за поворота, ее белая лакированная поверхность исписана тенями, которые отбрасывают пахнущие лимоном камедные деревья. Сжимает руль. Ловит взгляд Йоги Бера у штурвала, локоть выставлен в окно, – настоящий чертов лихач. Видит, как его глаза расширяются от узнавания, когда они проезжают мимо. Момент проходит. Он в порядке, но промерз до костей. Через пару вдохов он начинает переваривать то, что Йоги – вот пидорок мелкий! – перекрестился, будто отводил от себя порчу.

* * *

Джош держал две половинки скейтборда и недоверчиво смотрел на Джорджи. Не то чтобы такого вообще не могло быть, но что-то не верится, что это чистая случайность.

– Вот как!

Джорджи начала терпеливо, с раскаянием в голосе, объяснять – что было нелегко, учитывая, сколько было времени. Брэд смотрел с незаинтересованным видом, в который она больше не верила. Гудел холодильник.

– Кленовая доска, Джорджи.

– Я знаю, милый.

– Мой подарок на день рождения.

– От меня. Да.

– Ну и вот!

Оставив сумку, ботинки и рубашку на полу кухни, он бросился в свою комнату.

– Лентяй, – сказал Брэд с легкой тенью ухмылки.

– Он знает, что я куплю ему новый, – сказала она; ее немного трясло. – Как школа?

– Фигня. Новая училка задумала устроить хор.

– Чудесно. Ты раньше так много пел. У тебя чудный голос.

– Больше нет.

– Вот как!

– И ни одна женщина меня не заставит.

Джорджи почувствовала, что эти слова как-то направлены против нее; ее ужалило, а он стянул яблоко и улизнул. Через несколько минут ненавистная, препарирующая мозги музыка из какой-то игры Нинтендо послышалась с лестницы. Обычные взрывы, визги, убийственный смех.


Ближе к вечеру пришел Джим, серебрящийся от соли.

– А, – пробормотала она, наливая ему. – Капитан Счастливчик.

– Все наверх. Так, что ли, говорят?

– Как все прошло?

– Дерьмово.

– А паренек?

– Справился.

– Вот и молодец.

– Триста кило.

– Неплохо, если учесть разбитые головы.

– Я прикинул, на день их опережаю. Может, завтра убьем свинью.

– Черт, это что же, семь сотен долларов?

– Минус наживка и горючее. Сборы. Налог.

– Да уж, нищета.

Он ухмыльнулся.

– Звонила в госпиталь, – сказала она. – Борису наложили пятнадцать швов. Сотрясение. Но он в порядке. Чем его ударило?

– Грузило на люциана, большое, как сосиска. Запуталось в корзине. Вылетело из нее, когда поднимали. Долбаная штуковина. Могло ведь и убить. Какой-то чертов урод, который работал в выходные, затянул свою леску на рычаге и оставил ее там. А кстати, мощно ты проехалась по скейту.

– Ты уже знаешь?

– Он ждал меня на лужайке, маленький доносчик.

– Он знает, что я куплю ему новый.

– Да пошел он! Может и накопить. Я ему достаточно повторял, чтобы он убирал эту чертову штуку.

– Нет, я куплю.

– Ну уж нет. Пусть поучится. Наступает время, когда каждый становится сам по себе.

Джорджи вздохнула. Она не видела в этом никакой логики и смысла. Но она слишком устала, чтобы спорить.


За ужином Джим пытал мальчиков о том, как идут дела в школе. Как и все дети, они выбрасывали школу из головы в тот самый момент, как вылетали за дверь класса, и поэтому их ответы были туманны и осторожны, и Джорджи чувствовала, что призрак сломанного скейта завис над ее концом стола. Хотя Джим и сам учился в этой школе, у него были опасения, и Джорджи видела, что он сдерживается, чтобы не начать прямо проверять, что они там выучили за последние шесть часов. Он был интересный мужчина. В свои сорок восемь уже потрепан жизнью, но все еще привлекателен, красив резкой, стандартной австралийской красотой. Глаза у него были серые, а взгляд стальной. На лбу – шрамы, а на руках – солнечные ожоги. Его губы часто трескались, и у него были грубые, песочного цвета волосы – эти кудри, как бы коротко он их ни стриг, казались неуместно изящными на голове человека, чей громыхающий голос и исходившее от него ощущение постоянного физического присутствия вмиг изменяли атмосферу комнаты. В нем было что-то неколебимо серьезное, какая-то тяжеловесность. Он был эмоционально сдержан. Его лицо было бесстрастно. И все же у него было усталое чувство юмора, которое нравилось Джорджи, и, когда он все-таки смеялся, сеть складок преображала его лицо, оно становилось менее сдержанным.

Джим был некоронованным королем Уайт-Пойнта. Люди с ним считались. Они смотрели на него и подчинялись ему, прислушивались к каждому слову. Несколько раз в неделю и мужчины, и женщины захаживали посекретничать, и он удалялся с ними в маленькую, душную комнату, которая служила ему кабинетом. Даже вечное председательствование в местном отделении Ассоциации рыбаков не могло объяснить его авторитета. Некоторые качества он, должно быть, унаследовал от своего легендарного и давно покойного отца. Большой Билл, по рассказам, был не только настоящий мужик, но и настоящий ублюдок; его безжалостное коварство не ограничивалось только рыбной ловлей. В свое время Бакриджи были удачливыми, предприимчивыми фермерами, но, став рыбаками, они оказались гораздо, гораздо выше остальных, и всех во флотилии прямо потрясали успехи Джима. Для них это казалось почти сверхъестественным. Они жили и умирали по воле случая, из-за колебаний погоды и океанских течений, из-за минутных изменений в обычном ходе нереста и миграций рыбы. Ракообразные – переменчивое царство. А Джим Бакридж казался людям избранным. Он просто отказывался признавать или даже обсуждать это, но Джорджи знала, что вся соль его влияния на людей была в том, что они были уверены, будто у него есть дар. Хотя он и жил как человек без прошлого, и никогда не предавался воспоминаниям – даже с детьми, – и, как казалось, всегда смотрел только вперед, Джорджи знала, что у него есть болезненные тайны. Он был вдовец и ребенком потерял мать. Он отказывался обсуждать обе эти потери, и иногда Джорджи замечала в нем подавленную ярость, но только рада была не быть ее объектом. Это случалось редко; такие вспышки проходили быстро, но сильно нервировали Джорджи. Наблюдая, с какой осторожностью и уважением относились к нему горожане, Джорджи удивлялась: уж не думают ли они, что рыбацкая удача – это изнанка его личной жизни, уж не верят ли, что за свою невероятную везучесть он заплатил высокую цену? Джорджи знала, что люди приходят, чтобы поддерживать с ним добрососедские отношения, но еще и в надежде, что смогут унести с собой частичку его удачи. Он это терпел, но, кажется, втайне это ему было ненавистно.

Джим обожал рыбачить, но желал, чтобы его сыновья занялись чем-нибудь другим. Он не хотел, чтобы они проследовали по стандартной уайт-пойнтовской траектории, которая начиналась вылетом из школы в возрасте пятнадцати лет, а заканчивалась на палубе или в тюремной зеленой робе. Его самого Билл послал в особую школу-интернат, известную тем, что из нее выходили политики и преступники из белых воротничков. Ни Джошу, ни Брэду ни дня в жизни не пришлось бы работать, если бы Джим на этом не настаивал, но он считал, что главное – это трудолюбие, образование и честное поведение. Все это делало его еще менее похожим на остальных уайт-пойнтовцев. Спустившись с мостика, как с петушиного насеста, он преображался в честного, прямого и вдумчивого человека. И он всегда был добр к ней. Он был мужиковат и, пожалуй, немножко зануден, особенно в последнее время, но нарциссистом или нытиком он не был. Она уже повидала изрядную долю – и даже больше – мужчин, которых придумывала сама, и после всех них Джим был как глоток свежего воздуха. Они были нестандартной парой – Джорджи это всегда очень нравилось. Но во всем этом самое стыдное было то, что в последнее время каждый раз, перечисляя для себя его добродетели, она оставалась с ощущением того, что пытается себя в чем-то убедить; и в ней с каждым днем росло опасение, что они все меньше и меньше подходят друг другу.

После ужина Джим ненадолго отлучился. Вернулся он с видеокассетой из гаража Бивера. Джорджи и Джим просто шалели от Бетти Дэвис. Огромный и волосатый отставной байкер специализировался на самых невинных годах Голливуда. Из всех жителей этого города Бивер был больше всего похож на друга Джорджи.

– «Все о Еве», – сказал Джим. – Последний ее понастоящему хороший фильм. И Мэрилин Монро.

– Ага.

– Так что подавай в суд: тот самый парень – это я.

Джорджи помогла ему уложить мальчиков. Джош, лицо которого смягчилось в свете ночника, умоляюще посмотрел на нее.

– Папа говорит, я должен накопить на новый скейт.

– Извини, дорогой, – пробормотала она. – Но это была случайность, и ты сам знаешь, что мы пытались убедить тебя, чтобы он не валялся на дороге.

– Но это же сто пятьдесят долларов.

– Я тебе добавлю.

– Да?

– Колеса ведь в порядке?

– Похоже на то.

– Так что только новая доска.

Джош задумчиво потянул себя за пуговицу.

– Посмотрим в рыболовном магазине завтра.

– Не говори папе.

– Почему, дорогой?

– Он на меня разозлился.

– Ну, ты ведь обидел меня. Это больно, Джош. У меня тоже есть чувства.

Воспоминание о слове на букву «м» проскользнуло между ними. За эти последние недели в доме еще витал отзвук этого слова.

– Спокойной, – резко сказал он.

– Джош?

– Ну?

– Я подумала, что ты мог бы и извиниться.

– Не я же это сделал.

Джорджи поднялась с колен и оставила его. Наверху, в гостиной, Джим уснул, все еще сжимая погодную сводку и пульт от телика в руке. Окна тряслись от южняка.

Дом был похож на самолет – конец взлетной полосы, педаль газа в пол. Или, может быть, Джорджи принимала желаемое за действительное? Она уселась и все равно стала смотреть кино. Мэрилин Монро пришла и ушла без нее, выпячивая эти свои губы дальше некуда. Джорджи расправлялась с бутылкой шардонне, ненавидя Энн Бакстер, удивляясь, как мисс Дэвис всегда ухитрялась выглядеть такой старухой, поднимая бокал за восхитительно холодного Джорджа Сандерса.

Пленка кончилась и автоматически перемоталась, и, когда звук затих, она осталась сидеть, и ее окружал гул работающей бытовой техники.

Она нетвердо встала, безрезультатно проверила электронную почту. Там был только мусор: извращенцы, торговцы, обычный хлам. Она осторожно спустилась вниз и взглянула на мальчиков. Брэд спал, запрокинув голову, как его отец. Он потерял свое детское обаяние. Она предполагала, что скоро и с Джошем произойдет то же самое. Можно понять, почему учительницы ретируются под сень приятной уступчивости девочек, порученных их попечению. Насколько Джорджи могла судить, после девяти лет мальчики не заботятся о том, чтобы доставлять людям приятные чувства. Джош спал у себя раскрывшись. Он лежал в позе морской звезды, и в горле у него тихо клокотало. Она хотела прикоснуться к нему, пока он безоружен, но подавила в себе это желание.

Что это с ним? Неужели он чувствует ее уход? Неужели его поведение – предупредительный удар? Господь свидетель, он пережил взрыв горя, когда ему было шесть. Может ли он инстинктивно чувствовать эту перемену? Он ли этой зимой заставил Джорджи бросить свою ношу – или просто уловил, что она начинает отдаляться от них?

И где же теперь его твердость? Не то чтобы она могла обвинять в этом мальчика. Немного твердости ему не повредит. Когда она сама была девочкой, уж твердости-то у нее было в избытке, так? Она презирала девичью смиренность своих сестер, их хитроумные, отчаянные способы быть милыми – из страха, что перестанут быть в фаворе. Они были стратегически сговорчивы. А Джорджи – нет. И все же она была в семье гадким утенком. Дядя однажды сказал, что уж если у кого и есть хрен в этой семье, то у нее, а не у отца. Этот самый дядя и лапал ее, когда ей было пятнадцать. Она поднялась наверх, к рабочему столу своего отца, и показала дяде визитку, от которой тот вытаращил глаза. Начальник дяди, редактор газеты, в которой тот работал, ходил с отцом Джорджи в море, и на карточке были указаны его домашние телефоны. Если дядя еще хоть раз войдет в комнату, в которой будет она, и в комнате не окажется еще по крайней мере одного взрослого, сказала Джорджи дяде, она позвонит. Это, конечно, сильно улучшило атмосферу на рождественских семейных сборищах в семействе Ютленд. Она выучилась железной воле. Джорджи принесла этот воинственный дух с собой в палаты дюжины госпиталей. Не считая чувства юмора, одно это помогало ей, когда приходилось вытаскивать куклу Барби или бутылку из-под «Перье» из заднего прохода какого-нибудь хнычущего искателя приключений. Это помогало ей выносить вид обгрызенных до мяса ногтей любимой сестры. Или пистолетный звук ломающихся ног верблюда, когда его переезжает на полной скорости кадиллак. Это в целом защищало от ощущения, что ты справляешься, что твоя собственная душа увядает. Но если от тебя отворачивается ребенок – тут не поможет никакая железная воля.


Джорджи влачилась через предрассветные часы. Киберпространство задыхалось от острой тоски, от фантазий, похоти и неграмотности. Чаты были полны прыщавыми мальчишками из Мичигана и дочерьми индийских дипломатов, которые предпочитали выражаться как Лиза Симпсон[3]. Они вынесли Джорджи обратно в реальную ночь.

Она шла по темной ложбине между дюнами, прислушиваясь к собственному дыханию. Задолго до рассвета она увидела тень человека, выводившего свой катер в лагуну, а его пес легко носился по берегу. На секунду пес замер, встал, не донеся лапу до земли, будто почувствовал, как она съежилась за дюнами у них за спиной. Она услышала, как за спиной кашлянул четырехтактный мотор, когда она, пригнувшись, поползла по направлению к дому.

* * *

Пронаблюдав за браконьером неделю, Джорджи поняла, что все зашло слишком далеко. Она больше не могла рассказать Джиму или кому-нибудь еще, не вынеся тем самым приговор самой себе. Пару раз она даже покормила этого пса; отвязала его и поплавала в лагуне. Она чувствовала себя соучастницей и оттого была растревожена и ощущала полную беззащитность.

Из чувства какой-то смутной вины она тайком дала Джошу денег на новый скейт, но Джим узнал и заставил мальчика вернуть скейт в магазин и отдать ей деньги. Он не может поверить, сказал он, что она решилась так подорвать его родительский авторитет. Такое проявление авторитета ей приветствовать было сложно, но и раскаяния она тоже не чувствовала. Они расправились с Бетти Дэвис с мрачной сосредоточенностью.

Джорджи подумывала рассказать Биверу о том парне с лодкой. Ей нравились их разговоры о золотом веке у бензоколонки. Бивер был груб каким-то особенно утешительным образом. Его борода приобрела цвет стальной стружки, а лохмотья придавали груди и рукам израненный вид. Он любил носить черные джинсы 501-й модели и синие фуфайки, которые обрисовывали расщелину между ягодицами и чудовищное брюхо. Рабочий комбинезон, когда он соизволял его надеть, прятал задницу, но увеличивал пузо. У него не хватало переднего зуба, но и остальным не долго оставалось жить на белом свете. Кепка «Докерсов» скрывала его лысеющую макушку, но сзади на всю длину потной шеи свисал жиденький крысиный хвост. Подкованные железом ботинки были поцарапаны и вычернены маслом. Джорджи пыталась представить себе, как он снимает их по вечерам, перед тем как ложиться в постель, – какими странными голыми штуками должны быть его ступни!

Была какая-то тайна в том, что он бросил байкерствовать. Она не могла заставить его говорить о том, как он стряхнул с себя лохмотья, как он потерял цвет. В свое время он, должно быть, был прикольный, но теперь в нем была какая-то печаль.

Сегодня передний двор был пуст. Она нашла его в мастерской, где на подъемнике стоял чей-то кусок дерьма в виде «Нисана».

– «Окаменевший лес», – сказал он, не поворачиваясь.

– Что ж, ты нам его сам одолжил, – отвечала она.

– Лесли Ховард. Вот черт, а? Что за уродский ублюдок! Как это он пролез туда с Бетти, думаешь? Чтобы она поприличнее выглядела? И это лучшее, что англичане могут предложить большому экрану в период между двумя войнами? И даже в пайке ему не откажешь, этому блядскому коротышке.

– Ну, – сказала Джорджи, – теперь у них там Джереми Айронс.

– Да, ешкин кот!

– О, у него тоже бывают такие моменты.

– Да что ж они какие-то все недокормленные, бедные сучары? И Ра-а-альф Файнс[4], черт побери!

Бивер вытер руки о старую майку и взял кассету, которую она принесла.

– Слушай, – начала она, – ты когда-нибудь… Когда-нибудь видел тут поблизости что-нибудь странное, Бивер?

– Да брось ты, Джордж! Это же Уайт-Пойнт. Странное? Это же моя работа. Привечаю странников и скручиваю лишние мили.

Она рассмеялась. Странники, видишь ли.

– Да я серьезно, – продолжила она. – По утрам, в смысле. На пляже. До рассвета.

– Ничегошеньки, милая.

– Никогда?

– Никогда.

Она смотрела, как он очищает руки от смазки. Увидев, что она заинтересовалась, он расправил ткань, чтобы она могла рассмотреть. Это была майка с гастролей Питера Аллена. Бивер поиграл бровями. Но она не стала расспрашивать.

* * *

Высоко на холме, за заброшенными арбузными бахчами, где каменоломня вдается в изгиб реки, среди известняковых башенок стоит Фокс, вдыхая печеную сухость земли и ощутимый привкус слизи с морских ушек на коже. Соленые южные порывы льются через холм, и поставленные стоймя камни посвистывают. Он вынимает бумажник. Смотрит на недействительную лицензию и поддельные документы. Вытаскивает сверток банкнот. Подходит к наклоненному камню и засовывает руку в трещину. Кончиками пальцев нащупывает квадратную жестянку и вытягивает ее вместе с фонтанчиком пыли, рассыпчатой, как детская присыпка. Жестянка из-под чая, «Русский караван» от «Твайнингс». Открывает крышку, принюхивается снова. Немедленно жалеет об этом.

В жестянке – толстая пачка денег, перехваченная слабой высохшей резинкой. Еще – несколько песчаных долларов[5], раковина морского ушка размером с детское ухо, несколько высохших цветков боронии, два дымчатых кусочка мрамора и осьминожий клюв. Подо всем этим – несколько крохотных клочков бумаги, свернутых в шарики. Фокс обдумывает, не приложить ли раковину к уху, медлит, но потом решительно добавляет деньги к пачке. Резинка без особой убежденности хлопает и сжимает пачку. Он захлопывает крышку и кладет жестянку обратно в укромную ямку. Не задерживается.

* * *

Борис вернулся на работу. Джорджи плохо спала, ходила крадучись, пила и не бывала на пляже ночью. Рядом с почтой она однажды увидела женщину в бикини с ребенком, который отдирал «дворники» от «Хилюкса». В кабине другая женщина показала ей средний палец, подняла стекло и заперла дверь.

Джорджи обнаружила, что ухаживает за Джошем и потакает ему. Она чувствовала себя как какая-нибудь девка, которая подлащивается, чтобы вернуть отобранные денежки. Она презирала себя. А парню было все равно. Он возвращался из школы с несъеденными завтраками, не смотрел в глаза, выходил из комнаты, когда входила она. Его стойкости можно было только позавидовать.

Однажды она зажала Джоша в угол в его собственной комнате, где он лежал на кровати с фотоальбомом. Она уселась рядом и обняла его за плечи, чтобы не столько утешить его, сколько удержать.

– Что, если мы придумаем какую-нибудь общественно полезную работу, чтобы ты смог выкупить скейт?

– Все равно скоро Рождество, – сказал он.

– Правильно.

– Так я и подожду.

Она не сразу осознала, что он сказал. Джорджи едва сдержала смех – над силой духа ребенка, над его уверенностью. Но тут же она почувствовала, как он напрягся и все его тело с отвращением отдернулось от ее смеха. Он воспринял это как насмешку. Ей хотелось биться головой об стену.

Джош отодрал липучку со страницы альбома и вырвал фотографию своей матери. Он ткнул ею в лицо Джорджи и потом поднял фотографию над ее головой каким-то жреческим жестом, значения которого она не поняла. Его рука дрожала от ярости. Фотография была похожа на полную банку, которую он может опорожнить ей на голову в любой момент.

– Чужая-плохая, – пробормотал он сквозь молочные зубы. – Чужая. Плохая.

Джорджи заставила себя встретиться с ним взглядом, и он начал бить ее фотографией. Он бил не сильно, просто хлопал по ушам, рту и носу, – высокомерное движение, от которого ее глаза налились слезами.

Потом оба поняли, что в дверях стоит Брэд. Казалось, образ матери загипнотизировал его.

– Да ты даже и не помнишь, – сказал он брату.

– А вот и помню.

– Положи назад.

Джош вставил фотографию в положенное ей липкое гнездо и прикрыл целлофановым листом. На поверхности целлофана появилась капнувшая слеза.

– И лучше извинись.

– Он извиняется, – сказала Джорджи. – Я знаю, что извиняется.

Джош засопел и закрыл альбом.

Брэд отступил, чтобы дать ей пройти. От него пахло апельсинами. Он смотрел в сторону, когда она проходила мимо него.


Было уже за полночь, когда какой-то древний рефлекс заставил Джорджи поднять глаза от компьютера и увидеть отражающееся в окне бесстрастное лицо Джима. Он стоял в другом конце комнаты, за ее спиной, и не знал, что она может его видеть; он постоял там некоторое время, опершись бедром на угол лестницы, почесывая подбородок. Не так снисходительный мужчина тайком смотрит на свою возлюбленную. У него было закрытое и напряженное лицо, его выражение невозможно было разгадать – и дрожь неуверенности, если не страха, пробежала по ней.

– Привет, – сказала она.

– Поздно, – ответил он. – Уже поздно.

* * *

Пока он сматывает лески на катушки и складывает крючки на тарпона, дизельный генератор тихо урчит за стеной. Он поднимает румпель вверх, проверяет батареи и рулевое управление, наклоняет каждый мотор вверх и вниз, а потом вытирает стекло и консоль. Ветер уже на востоке. Завтра будет жарко, как в аду, море спокойно, вода чиста.

Он слезает с транца и мимоходом почесывает голову пса. Длинная стена сарая увешана гирляндами инструментов – ножницы, рычаги, косы, пилы, скобы, – все это раньше принадлежало старику; смешно, потому что единственное, чем он пользовался, – это ломик и моток проволоки. Проволочная петля была его ответом на любую головоломку, техническую ли, сельскохозяйственную или теологическую. Над скамьей в балахоне из пыли висит табличка, которая раньше висела в кухне.

Христос есть глава дома сего,

Гость невидимый за каждою трапезой,

Немой слушатель каждой беседы.

Рядом с ней – мандолина без струн, «Дредноут-Мартин»[6] с дырой в боку и футляр от скрипки, покрытый наклейками и пятнами.

От широкого входа в амбар без дверей Фоксу видны тени кенгуру на арбузной бахче. За ними, до самой реки, ревут на ветру эвкалипты. Пес напрягается, ворчит, и Фокс хватает его за ошейник. Сбитые с толку ветром, кенгуру поворачивают головы, через несколько мгновений собираются в команду и отступают во тьму. Он не может себе в этом признаться, но это зрелище потрясло его. На том конце двора, обставленного по периметру выпотрошенными автомобилями, неожиданно появляются четыре фигуры. Он идет босиком к дому и чувствует, что его ум выбит из безмятежности. Чувство легкости ушло. Он снова дисциплинирован. Эти дни он живет только силой воли.

Сначала он жарит рыбу псу, ломоть морвонга с мраморным рисунком, над которым шавка и склоняется со сладострастием. Фокс недолго наблюдает, как пес подталкивает жестянку по грязи, и уходит внутрь, чтобы приготовить себе несколько филейчиков скорпида[7]; их он съедает возле раковины, сто?я. Споласкивает тарелки, ставит их просушиться. Открывает бутылочку домашней. Размышляет, не побриться ли. Напоминает сам себе, что завтра в городе надо бы прикупить несколько канистр горючего. Осушает стакан. Чувствует беспокойство. Должен ложиться спать, чтобы выйти в четыре утра.

В нарушение ритуала он обходит старый деревянный дом комнату за комнатой. Он не знает, почему делает это. Может, проверяет, один ли он. Не хочет об этом думать.

Библиотека – пусто. На сиденье кресла-качалки – открытый том Китса, похожий на чайку. Ветер стонет в камине.

У двери детской он смотрит на недоупакованные картонные коробки. На ужасную коллекцию сушеных рыбьих голов на подоконнике. Застеленные кровати. Цветные карандаши на полу.

Идет по холлу мимо своей комнаты в ту, где стоит двуспальная кровать. Весь день он держится. Живет в настоящем времени. И все только для того, чтобы вот к чему прийти.

Садится на кровать. Запах несвежего постельного белья поднимается вокруг него. Смотрит на истрепанный «Левис», повисший на сосновом стуле, и прикасается к изношенному шву пальцами ног. Волосы на его руках поднимаются дыбом. Он протягивает руку и ощущает, как джинсовая ткань посвистывает под его мозолистыми пальцами, когда он сжимает ее. Фокс стягивает джинсы со стула и видит, что они все еще хранят форму ее тела. Зацепившись поясом, джинсовая ткань раскрывается, и кажется, что это ее собственная кожа. И снова Фокс бессилен перед ее формой, он не может удержаться и не потрогать ее, не прижать ее к лицу – прижимать, пока молния не укусит его за губу. Он падает на кровать, склоняясь под ее весом, корчась под ним, пока не кончает, в жалком, постыдном поту, и остается лежать в полном отчаянии.

«Нельзя этого делать», – говорит он сам себе, направляясь к двери, и натыкается на зубчатую стальную гитару, и проходит мимо, а чертова штука падает с грохотом на пол, и звенит, и остается валяться позади.

И проходят часы, прежде чем он засыпает, годы, которые он лежит в лихорадке самообладания, отрицания, взаимных обвинений. Когда приходит сон, он снова уничтожает его: ни власти, ни точки опоры, ни защиты.

К нему приходят мерцающие уколы воспоминаний, которые волнуют кровь и кости, а дом скрипит на своих сваях, и его деревья стонут.

Захлебывающийся заливчик. Камни горят и звенят. Желтый песок звенит звоном той гитары. Она гудит, гудит в металлической раме кровати, и у его уха – горячее дыхание ребенка, пахнущее «Веджемайтом». Живица. Медные струны. Походные огни, походные огни. Семяизвержение. Хиппарь с задранной бородой на конце шеста, и его мать, скрючившаяся среди арбузов, которые тихо выпивают воду, как птицы на корточках. Корзинка с яйцами: звякающие священные навозные орехи в коричневой скорлупе. И это мальчишеское чувство, уверенность в том, что ничто плохое никогда не случится, что ничто никогда не изменится.

* * *

Когда мальчики ушли в школу и утро белым светом ворвалось во все окна, Джорджи вошла в спальню, чтобы переодеться. Она бросила влажное полотенце на кровать, где была разложена ее одежда – шорты, трусики, майка, и была потрясена тем, какие они мягкие, потертые, маленькие. Как будто можно было в этом сомневаться. Это же ее вещи, так? Сегодня утром три этих прилагательных были совершенно в тему.

Она до дрожи не любила зеркала, но теперь обнаружила в себе достаточно ненависти, чтобы открыть дверь платяного шкафа и посмотреться в зеркало на двери в полный рост.

Джорджи выросла в доме, заставленном зеркалами, среди женщин, которые просто не могли пройти мимо зеркала, не повертевшись перед ним. Женщины Ютленд стремились к зеркалам, как узники стремятся к окнам. Они, казалось Джорджи, крались от одного к другому, подходили бочком, штурмовали зеркала, чтобы те впитывали их отражение, и хмурились, и кивали, жеманно улыбались и смотрели искоса. Сестры унаследовали это от матери, которая играла бровями и скалилась, подвигая их к сравнению, а может быть, и к соревнованию с ее красотой. В пятнадцать, старшая и все еще девственница, Джорджи прокляла чертово зеркало и открыла кампанию язвительного непокорства. Двенадцать недель длилась эта отнимавшая все свободное время кампания против матери, и за это время Джорджи успела потерять свой цветок, но не свою партизанскую ухмылку. С тех пор она больше никогда не считалась одним из членов семьи.

Теперь она смотрела на свое тело так, как давно уже на него не смотрела. Да, маленькая. Компактная, как говорится. Изящная – эта мысль будто протягивает тебе пояс Алисы и кардиган, Господи Боже мой. Итак, маленькая. Коротышка. Темные волосы, густые и блестящие, падают прямой челкой на глаза, так что теперь она выглядит резко и даже сурово. Маленький шлемик волос. Она довольно-таки ничего, она всегда это знала. Выступающая верхняя губа, носик, загорелая кожа с гусиными лапками от солнца и тенями от всего остального. Глаза? Она знала, что у нее взгляд овчарки. Неудивительно, что ее боялись люди в школе и в палатах. Полоски загара на плечах переходили в глупую белизну грудей. Господи. Даже без них одежда придает ей какую-то форму. У нее был вывернутый наружу пупок и гладкий живот, хотя на ногах уже проявились вены – сказывались годы ковыляния по палатам. Непослушные волосы на лобке.

Прошло три года с того утра, когда она впервые увидела Джима Бакриджа с детьми на пляже в Ломбоке. Из своего номера в «Сенггигги Шератоне» она высмотрела его из толпы в крохотный бинокль в пятнах соли и наблюдала, как он шагает по вулканическому песку пляжа, пока его мальчики ныряют с маской на мелководье. Она заметила его только потому, что пряталась от другого мужчины. Забившись в норку в своем отеле, она не могла ничего, кроме как высматривать в свой паршивый бинокль кое-кого, кого она должна была бы бросить и забыть еще два месяца назад, – Тайлера Хэмптона. Проделав морем весь путь от Фремантла на север по западной оконечности Австралии с сумасшедшим американцем, страдающим морской болезнью, пережив дьявольский шторм под Зюйтдоорпскими скалами и двухдневное сидение на мели на островах к северу от Кимберли, – уже в море Тимор надо было сказать, что они в расчете. Парень был симпатичный, роскошный жулик, любил выбираться в однодневные путешествия, он был опасен для общества и для самого себя, и Джорджи слишком долго вводила себя в заблуждение. И потом, наконец, в миле от ломбокского пляжа случилось унизительное столкновение с другим судном – и это пробило скорлупу и заставило ее принять решение. Пока Тайлер Хэмптон бросал якорь в ста метрах от нее – помпы не работали, – она соскользнула с борта в последнем свете дня, взяв только бумажник, туфли и паспорт. Бинокль все еще болтался у нее на шее, когда она поплыла.

С любого расстояния Джим Бакридж выглядел как типичный австралиец. Гусиные лапки у него были как ножевые порезы. Он был по-деревенски красив – таких она обычно старалась избегать, – ему было сорок пять, и он выглядел на свои. Джорджи всегда притягивали этакие ящерки, обитатели гостиных, мужчины с заостренными бачками и приподнятой бровью. А этот парень был горожанин. Хотя его физическое присутствие было весьма ощутимым, он выглядел нерешительно и даже испуганно, как будто бы он только что проснулся и очутился в совершенно другом, более жестоком мире. Он не заслуживал бы второго взгляда, но эта очаровательная опустошенность так заинтриговала Джорджи, что она решила найти способ с ним познакомиться. По крайней мере, ей нужна была передышка. Но неожиданно для себя самой Джорджи начала испытывать любопытство. Она сказала себе, что просто хочет послушать его историю.

Вернувшись в Перт две недели спустя, она возмутила новостями сестер. Услышав, что старшая дочь съезжается со вдовцом, краболовом из Уайт-Пойнта, мать рассмеялась с тем особым отзвуком разочарования, который она оставляла исключительно для Джорджи.

Джорджи часто задумывалась об этом смехе. Она думала, уж не страх ли снова услышать этот холодный отзвук держит ее здесь эти последние месяцы, не дает ей уехать, когда уже совершенно ясно и понятно, что дела катятся в ничто.

Она отвернулась от зеркала, ступила в пещеру платяного шкафа и вытащила сумку «Квантас».

* * *

Поскуливание пса будит его. Он смотрит на светящийся циферблат часов и видит, что уже пятый час. Вот и говори после этого, что животные не чувствуют времени. Заставляет себя подняться. Принимает душ; полотенце, пропеченное солнцем, жестко, как черствый хлеб. Пес скребется в заднюю дверь. Пес знает правила, но живет постоянной надеждой, что внутри его ожидает рай. Надо бы нарушить традицию, думает Фокс, и как-нибудь впустить его. Увидеть линолеум и умереть. Зассать всю комнату в смертном восторге. И еще разбить ему сердце. Потому что каким-то странным образом пес верит, что остальные все еще внутри, что они здесь, полеживают себе в кроватках, просто позволили себе поваляться немного. Жестоко будет впустить его внутрь. Он натягивает шорты, ставит чайник и выходит, чтобы утешить шавку парой игривых хлопков по заднице. Во тьме – поднимается восточный ветер – земля пахнет свежим печеньем.

…На сиденье в кабине лежит рубашка, и он надевает ее, пока прогревается мотор. Он выезжает, не включая фары, а катер позвякивает позади по белым колеям дороги. Через ворота и на асфальт. Буш и плантации неразличимы. Никого нет вокруг. У него перед ними преимущество, но он дергается не меньше пса все те двадцать минут, которые нужны, чтобы доехать до Уайт-Пойнта; и там, со склона холма, упирающегося в город, он видит кладбище бурунов, которое отмечает границы внешнего рифа. Он пробирается по пустым улицам к пляжу и на секунду притормаживает, чтобы окинуть взором лагуну. Ни души. Он первый.

Едет мимо пристани, разворачивается, подъезжает к воде задом и спускает катер. Сбрасывает зажим – катер остается в наклонном положении – и постепенно сдает назад, пока катер не шлепается на воду. Вытащив снаряжение на дюну, он привязывает пса и бросает кусочек льда в жестянку у его ног. Шавка усаживается, несчастная, но в стоической готовности, припадает брюхом к песку.

Фокс толкает катер, пока его не подхватывает бриз. Он встает на транец, опускает мотор и заводит его. Правильный шум четырехтактной «Хонды». Он берется за рычаг и начинает пробираться между полями водорослей, мимо заякоренных лодок, собирая приборы – радио, эхолот, систему спутниковой навигации. Лагуна все так же по-старому загадочно пахнет кислым молоком, который забивает запахи соли, белого песка и прикорма.

Он начинает чувствовать себя хорошо. Вот для чего он живет, для этого чувства, он знает, что они все еще на берегу, в своих постелях, они забывают «Эму Экспорт» и постельные игрища, а у него уже есть целое море – у него одного. «Пусть спят до рассвета, – думает он. – Пусть у них будет их кофе и руль в рубке, „Зи-Зи Топ“ на стерео. Фоксы все еще первые».

В проливе, почти за милю от берега, он притормаживает, чтобы найти свои вешки, и заводит второй мотор. Палуба начинает вибрировать, когда он выжимает дроссель, чтобы нос у катера поднялся. Набирая скорость, он ощущает только, что прямые линии волн сходятся у прохода между рифами. Он стартует в волнах брызг и гикает.

Еще до первых лучей солнца в месте, где он не был с мая, Фокс выбирает два хороших заброса. Лески так тяжелы, что ему приходится поднимать их лебедкой. Длинноперая треска, окуни, люцианы. Он быстро убивает их и замораживает. Остаток стайки южных голубых тунцов проплывает мимо убийственно красивой лентой. Он дает им уйти: это и так-то довольно редкое зрелище.

Кругом все еще никого, так что он ловит свое счастье и перемещается на мелководье; там он бросает якорь в месте, где, как он знает, есть морские ушки. Натягивает гидрокостюм, маску, ласты.

Вода тепла, хотя и мутна от планктона и ила и непрозрачна в утреннем полусвете. Он погружается одновременно с маленьким дельфином; тот чирикает, и этот звук приятно насвистывает в ушах Фокса. Кровь течет по венам Фокса тонкой струйкой, тонкой, как медная проволока. Вдали показывается дно, и вот она, длинная расщелина рифа, в которую как раз можно пролезть, а внизу – скрытая от постороннего взгляда шероховатая колония моллюсков. Он вытягивает из-за пояса маленькую черпалку и раскрывает сумку. Работы на пятнадцать минут. Все так живо, так по-настоящему, так ясно. И лучи солнца пробиваются сверху, вспахивая воду.


Услышав звук мотора с востока, Фокс снимает катер с якоря и устремляется к восходящему солнцу. Его слепят водяные сияющие глыбы, но он знает, что, если кто-то сейчас на страже, его уже засекли радаром. Мужчины и мальчишки, которых он знает. Короли океанской волны. Да, впрочем, они все равно будут пыхтеть на автопилоте, запрокинув головы в забытьи храпа и дурного дыхания. Не о чем особенно беспокоиться. И все же он смещается на несколько минут к югу, чтобы быть в безопасности, и проходит мимо них незамеченным. Отсюда земля похожа на плохо пропеченный кекс, и все эти песчаные белые впадины в кустарнике цвета хаки похожи на беспорядочно разбросанные пятна сахарной глазури. Фокс лавирует между полями водорослей и отдельными плетьми, отклоняясь от курса каждого встречного судна, пока огромное волнообразное поле дюн не отмечает единственный город на много миль вокруг. Наглость возвращаться так поздно, но ему ничего не остается делать, как только посмотреть, нет ли на пляже посторонних, и войти в пролив обычным гражданином, который вернулся после нескольких часов отдыха за ловлей рыб.


На шоссе, как раз за городом, его восторг достигает высшей точки, как сияющий припадок безумия, до тех пор, пока его не высушивает горячий ветер. И смертельная тяжесть снова наваливается на Фокса. Он вгрызается в яблоко, которое пеклось на приборной панели, и сок кипит у него во рту. Он держит руль одной рукой. Пес слизывает с его икры соль. Ветер обжигает его из приоткрытых окон; человек и собака щурятся от его порывов. Земля размякла от жары. Над низкой серой пустошью несколько рождественских елок, кажется ему, плывут в воздухе по вертикали. Они шагают в потоке миража, и их роскошные оранжевые цветки вздымаются ввысь. Еще выше ястребы выписывают восьмерки в октановом небе.

На повороте, увидев у бровки автомобиль с поднятым капотом, он инстинктивно бьет по тормозам, но всего через секунду приходит в себя и газует. «Лендкрузер», мать вашу так! Рыбнадзор! Чче-орт!

Пес нерешительно приподнимается. Фокс смотрит в зеркало заднего вида, чтобы посмотреть, кто едет за ним, но позади никого нет. Слишком узко, чтобы развернуться с прицепленным-то катером. Кроме того, куда он может повернуть, кроме как обратно в Уайт-Пойнт? Без катера у него еще и был бы шанс – никто лучше его не знает тропинок в буше и просек, – но к тому времени как он отцепит трейлер с преступным содержимым, его уже окружат, и вот тут начнутся неприятности, это уж как пить дать.

Приближаясь к стоящей на обочине машине, восьмицилиндровый двигатель «Форда» с чувством мурлычет. Но Фоксу конец, и он это знает. Никогда ему не уйти от них по асфальту с этаким-то грузом. «Лендкрузер» разрастается, пульсирует ярким светом. «Сам виноват, – думает он. – Ты, чертов ублюдок, надо было тебе шататься вокруг, будто бы это твой собственный долбаный залив».

Когда Фокс проезжает мимо, закостенев в ожидании удара, он замечает голые женские ноги, свисающие с полированной стали подножки. Она склонилась над капотом. В джинсовых шортах. Просто женщина, не из этих. Он ударяет по тормозам.

Прижавшись к гравийной обочине, Фокс некоторое время просто сидит, вытягивая шею и всматриваясь в боковое зеркало заднего вида. Женщина вылезает из-под капота «Крузера» и смотрит в его сторону через плечо. Она слезает на гравий и ждет. Руки на бедра, если не возражаете.

Пес напрягается. Он становится лапами на раму окна и скулит. Фокс втягивает воздух сквозь зубы. Черт, черт, черт. Он знает, что должен ехать. Не успеет и птичка чирикнуть, как здесь будут другие машины. С ней здесь ничего не случится; не так уж и жарко. И это вполне может быть подстава. Эти заросли банксии рядом с ней вполне могут быть набиты крепкими молодыми людьми в хаки. Он включает передачу. Извините, леди.

И тут собака спрыгивает на гравий и убегает. Фокс в удивлении глушит двигатель и с отвращением бросает свое недожеванное яблоко вслед шавке. Боже всемогущий!

В зеркало он видит, как пес вьется вокруг женщины, а она наклоняется, чтобы потрепать его. У нее короткие, темные волосы, на ней белая майка, джинсовые шорты и теннисные тапочки. Может быть, туристка, но большой, цвета золотой металлик, серии люкс полноприводной автомобиль – не арендованный. И пес почти обнимает ее. Он оттягивается, как полагается, с шоссе и выходит, чтобы встретить музыку лицом к лицу.

Гравий под ногами горяч и остер. Ему приходится высоко поднимать ноги, чтобы продолжать идти, и, мать вашу за ногу, ему нужны туфли, любые, чтобы сохранить хоть какое-то достоинство.

– Тот, кто медлит, пропал, – говорит она, заслоняясь рукой от солнца.

– Да?

– Добрый день.

– Неприятности?

– Он просто закашлялся и отрубился, будто как горючка кончилась, – говорит она. – Вроде показывает полбака, но, похоже, бензин не доходит до мотора. Я почти посадила аккумулятор, пытаясь его завести.

Фокс нервно теребит шорты.

– А-а… Наверное, инжекторы?

– Не знаю. С этими турбодизелями одни заморочки. Даже в зажигалки теперь вживляют микросхемы.

– Вон оно как.

Фокс переводит взгляд с «Крузера» на гравий, а потом на нее. Солнце словно кроет эмалью глянцевый шлемик ее волос. Она стягивает солнечные очки со лба на глаза, и он видит свое отражение. Не очень воодушевляющий вид; он похож на пещерного человека, страдающего неврастенией.

– Простите, что отрываю, – говорит она.

– Я… звините, я вроде как могу подбросить вас обратно в Уайт-Пойнт, – с трудом выговаривает он.

Эта перспектива выдувает все дурные мысли из его головы. Какой стояк!

– Спасибо, – говорит она, – но, понимаете, мне надо попасть в город.

– Ну, я не могу вести вас с этим катером в кильватере. У вас ведь нет этого, как его, мобильного телефона?

– Нет. Извините.

Пес прижимается к ее ноге. Фокс готов пнуть его в ребра. Он переминается с ноги на ногу, пока женщина гладит шавку.

– Слушайте, – говорит она, – мне, в общем-то, плевать на машину. Я могу позвонить потом, чтобы ее кто-нибудь забрал. Мне надо быть в Перте.

– Ясно.

«Да, мать ее так, – думает Фокс, – это уже совсем не есть хорошо. На пути в Перт нет маленьких городков, и даже заправки нет до самой окраины. Я не могу бросить ее на солнце, не могу отвезти ее в Уайт-Пойнт без того, чтобы произошла чертова сцена, и не могу отвезти ее в Перт, не избавившись от катера, а это значит, сначала придется везти ее домой. Она оставляет на обочине «Тойо», который тянет на восемьдесят штук. Наверное, краденый. В конце концов, она же спешит. Кажется, очень даже спешит. И вот он я с хреновой тучей незаконной рыбы».

– Слушайте, мне правда очень жаль, – говорит она. – Вы, кажется, заняты.

– Нет, я просто рыбачил. Выходной.

– Много поймали?

– Ну… там, того-сего. И говорить не о чем.

– Жарко, да?

Фокс улыбается:

– Да уж, погодка. Слушайте, я должен попасть в Перт, так вот оно выходит.

– Значит, вы не из города?

Фокс смотрит на нее и не понимает, то ли это улыбка исчезает с ее лица, то ли она морщится от вьющихся кругом мух.

– Нет, – бормочет он. – Я съехал с шоссе несколько минут назад. Мне надо отцепить катер и все такое, но после этого я вроде как могу вас подвезти.

Она вздыхает:

– Великолепно. Спасибо. Я только возьму сумку.

Фокс стоит под убийственным солнцем, а она наклоняется внутрь «Лендкрузера» и начинает собирать вещи. Его тошнит при одной мысли о том, что придется везти ее домой. Фокс даже не попытался завести ее мотор, но он будет выглядеть полным раздолбаем, если не примет на веру, что он не заводится. Надо подумать о том, как бы выгрузить улов из катера в грузовик, чтобы она не встрепенулась. Не похожа она на бабу из рыбнадзора. Очки не зеркальные. Глупая соломенная шляпа – вот она ее как раз вытаскивает. Но на запястье у нее часы для подводного плавания. Она вытаскивает сумку «Квантас» и льняной пиджак.

– Вот и все.

– Запереть не хотите?

– А… да. – Она направляет бирюльку на свой джип, и фары вспыхивают. – Ну, – бормочет она, – хоть что-то работает.

– Отвянь от нее, собака. Извините, он немного бесцеремонный.

– А, да мы с ним старые друзья, – говорит она. – Дружелюбный пес.

«Чертов корм для крабов», – думает Фокс и идет обратно к «Форду», ступая как по угольям.

* * *

Джорджи сидела в потрепанной, пропахшей псиной кабине браконьерского грузовичка и пыталась не ухмыляться иронии всего происходящего. Господь свидетель, она была рада, что он остановился, но в его ситуации, если б башмак оказался на другой ноге, она вообще-то должна сразу побежать и настучать на него, и черт с ними, с приличиями. Джорджи и поверить не могла, что он решится рискнуть. У него нет ни малейшего представления о том, кто она такая, с кем она живет. Джорджи, наверное, хотя сама в этом не виновата, его оживший, дышащий кошмар. Что он, такой крутой или просто мозгов мало?

Она смотрела на раздавленную жестянку из-под пива, высовывающуюся изо рта кассетной магнитолы. Это был единственный мусорный штрих в таком чистеньком и опрятном грузовичке. Ни свалки на полу, ни классического болота из инструментов, счетов и оберток, перекатывающихся по приборной доске. Да он чистюля.

Они не разговаривали. Браконьер словно оцепенел, а у нее болела голова, да так, что казалось, будто ей делают трепанацию черепа. Прошло десять минут, пятнадцать. Она не могла найти в себе сил, чтобы стряхнуть с колен голову пса.

Тут они медленно проехали мимо остова старого фруктового ларька, который казался смутно знакомым после всех этих поездок в город, и начали взбираться по грязному склону через комковатые бахчи какой-то выжженной солнцем фермы. Пока они подскакивали по колеям, чувство неловкости, исходившее от него, ощутимо усиливалось, вроде как закладывает уши при наборе высоты.

Пес вскочил, заволновался, а Джорджи посмотрела на водителя пристальнее. Он был высок, строен, а кожа – коричневая от загара. Волосы у него были короткие и темно-русые, но солнце выбелило их кончики. У него были маленькие уши и мальчишеское лицо с голубыми глазами. Жизнь на вольном воздухе содрала с него лоск, но у него все равно было детское лицо. Каким большеглазым он, должно быть, был когда-то.

Он въехал в широкий, посыпанный песком двор, окруженный казуаринами и поломанными машинами, и, пока разворачивался, чтобы поставить катер в открытый сарай, она увидела некрашеный, обшитый сайдингом дом, который сутулился на сваях посреди опаленной солнцем бахчи. Пес царапнул ее когтями, выбираясь наружу через окно, и браконьер вышел, не говоря ни слова.

Джорджи минутку посидела, не зная, что делать дальше. Жара была убийственная. Скрипнул кран, где-то рядом забулькала вода. «Да черт возьми, – подумала она, – я выбираюсь отсюда».

Не успела она дойти до сарая, как он преградил ей путь.

– Там есть тень, – сказал он, указывая на деревья на другом конце двора.

– Все в порядке, – сказала она, натягивая соломенную шляпу, которая неожиданно показалась ей похожей на шляпку от Лоры Эшли. – У вас нет, случайно, аспирина?

– Лучше идите в дом, – неохотно сказал он.

Несколько куриц выскочили из-под веранды, когда они подошли ближе. Он остановился у алюминиевого ведра на нижней ступеньке и бросил им горсть крошек.

После ослепительного двора кухня показалась ей прохладной и тусклой. Там пахло подсолнечным маслом, жареной рыбой. Все в порядке и просто – кухня, где хозяйничает женщина, если Джорджи в этом хоть что-то понимает.

Из старого холодильника «Аркус» он достал бутылку воды и налил два стакана. Открыл шкафчик.

Джорджи поблагодарила его и посмотрела на этикетку, а потом и на сами таблетки. Парацетамол. Ей бы сейчас, конечно, кодеина фосфата. И высокий стакан семийона от Маргарет Риверс. Она запила таблетки водой, и от ее металлического холода головная боль на секунду взорвалась внутри черепа.

– Дождевая вода, – пробормотала она.

– Зато без дерьма, – сказал он.

Он провел ее по холлу в большую комнату, стены которой были заставлены книгами.

– Здесь прохладнее, – сказал он. – Всего несколько минут.

– Хорошо. И спасибо вам.

Джорджи не двигалась, пока не услышала, как на другом конце дома захлопнулась дверь-ширма. Стены комнаты были увешаны книжными полками из эвкалиптового дерева, которые напомнили ей сбитые вместе половицы. И на них были настоящие книги, серьезные книги. Джордж Элиот, Толстой, Форстер, Во, Твен. Она увидела коллекционное издание Джозефа Конрада, большие тома ин-кварто по естественной истории, книги по искусству, атласы. На маленьком столике лежал тяжелый гербарий, каждый листочек и цветочек был описан каллиграфическим почерком, розовато-лиловыми чернилами. На морском рундучке под окном, рядом с выгоревшим на солнце высоким пианино, лежала пачка пожелтевших нот.

Единственную стену, не заставленную книгами, занимал кирпичный камин; на каминной доске было несколько старых черно-белых фотографий в дешевых рамках. Официальная свадебная фотография, скажем, годов пятидесятых и два студийных портрета той же самой пары. Приятные люди. Мужчина чуть ниже и гораздо более напряженный. Возле этих снимков были сложены стопкой цветные фотографии детей, летающих в шине над глинистой рекой, младенцев с перемазанными шоколадом лицами. Браконьер – это мальчик на сиденье трактора.

Джорджи просматривала фотографии, пока не наткнулась на снимок женщины лет двадцати с чем-то; у нее были похожие на канаты светлые косы, которые ниспадали на топик-хомут. У нее был сияющий цвет лица и полные губы. То, как она наклонялась в дверном проеме, держа руки в карманах джинсов, заставило Джорджи содрогнуться. Такая ленивая, природная уверенность. Как те девочки, которых она видела в электричке по дороге в школу. Душечки в гибридных форменных платьях, выдувающие пузыри из резинки и подставляющие ноги солнцу с дающейся им без усилий сексуальной заносчивостью, которая у Джорджи раньше ассоциировалась с государственными школами. Подростком она стала угрюмой и пыталась быть страшной – но как же она завидовала шлюшьему самообладанию этих девочек! Оно волновало мужчин и мальчишек, как запах еды.

Снаружи было тихо. Джорджи подобрала с кресла-качалки книгу и уселась. Китс. Ну да, правильно. Хотя она его никогда и не читала. Господи, да когда же она последний раз читала вообще? «Наш семейный книжный червь» – так называл ее отец. Она попыталась прочесть стихотворение. Оно длилось несколько страниц, плотное, как ее головная боль. Бесполезно.

Задняя дверь снова скрипнула. Джорджи положила книгу на место, услышала, как хлопнула другая дверь; шум текущей из крана воды. Это была плохая идея. Быть здесь. Вместе с этим парнем и так далеко от шоссе. Господи, да как же ее угораздило во все это впутаться?

Господи, если бы у нее была собственная машина. После нескольких безналоговых лет в Саудовской Аравии, похоже, она вполне могла себе ее позволить. Это все лень. В Джедде ей было запрещено даже водить эту чертову машину, и вот она здесь, все еще зависима. Какой же чертовой ленивой старой грымзой она стала! Каким триумфом для мулл была она и в какую же трескучую идиотку превратилась!

Она прошла через кухню и раздвинула дверь-ширму, закрыв ее за собой. Пес был безумно счастлив снова ее видеть. Ключей от грузовичка не было в замке зажигания.

* * *

– Зря ты не взял пса, – говорит она, все еще задыхаясь.

Он просто ведет машину. Обнажившиеся слои породы. Банксия. Эвкалипты.

– У него есть имя?

Фокс качает головой и пытается выглядеть беззаботным.

– Такой пес, даже в море выходит. Надо его как-нибудь назвать.

Он покрывается по?том под джинсами, думая пять мыслей одновременно. Она что-то разведывает или вынюхивает. Да, это неприлично – держать безымянного пса, но это не его пес, и не ему его называть. И не объяснишь, что пса не берут на борт потому, что тот сигает за борт в погоне за рыбой, и он уже два раза выуживал засранца. Кроме того, его не подкупит ее новый тон. Она знает больше, чем говорит. Чертов пес.

– Давно здесь живете?

– Всю жизнь, – говорит он.

– Отличная библиотека.

Он кивает.

– Так вы книжный червь?

– Да, помогает убить время.

– Так расскажите, – настаивает она. – Расскажите, что вы читаете.

Фокс вздыхает.

– Ну же, – говорит она.

– Убить время.

– Хорошо, я заткнусь.

Езда по пустой дороге похожа на борьбу с приливом; поверхность покрыта рябью миражей.

– Спорю на что угодно, Стейнбека. И очевидно, Китса. А Конрад? Я видела, у вас есть собрание сочинений.

Фокс смотрит на нее искоса и без выражения.

– Терпеть не могу Конрада, – говорит она. – Слишком… скованный или что-то в этом роде. И честный.

Он поджимает губы, чтобы защитить старого поляка. Удерживается.

Ужас, ужас! – декламирует она. – Это как-то по-деревенски, вам не кажется?

– Навсегда остается с тобой, – бормочет он, – вот почему.

– Точно, – говорит она с улыбкой, которая поражает его своим злорадством. – Это единственное, что я помню со школы. Мистер Курц, да? Так что вы все-таки большой поклонник.

– Наверное.

– Что это? Море? Мужская честь? Бессердечное сердце природы?

Его передергивает.

– Ну, мне всегда казалось, что тут шуму много, а толку мало.

– Особенно «Тайфун».

– Ха. А писательницы?

– А что писательницы? – спрашивает Фокс, слегка растерявшись: уже целый год он разговаривает только в виде обмена любезностями. У него начинает кружиться голова.

– Я в смысле: их вы читаете?

– Вы живете в Уайт-Пойнте?

– А вы переводите разговор на другой предмет, – говорит она. – Да, я там живу.

– Учительница.

– Почему вы так решили?

– Книги.

– Нет.

Фокс удивляется: что это ему мерещится? Ни одна учительница не смогла бы позволить себе тачку вроде той, что она сейчас оставила у дороги. От нее воняет лангустными деньгами. Понимающий взгляд в сторону. Что это на него нашло?

– Медсестра по профессии. Онкология. Знаете, что это такое?

– Да. Случалось.

«Выходи и иди, – думает он, – об этом слышали когда-нибудь?»

– Извините.

– А ваш отец – экспортер или рыбак.

– Ах…

Некоторое время они едут молча.

– Мне правда очень жаль, – говорит она. – Простите за все. За то, что я здесь. За то, что вам пришлось меня вот так подобрать. Я знаю, это нелегко. В вашем положении.

– В моем положении?

– Не нужно волноваться. Я не очень верная рыбацкая женка.

– Господи, ну и рекомендация! – говорит он, и голос его звучит более горько, чем бы хотелось.

– Я видела, как вы выезжали по утрам.

– Да?

– И плавала с вашей собакой.

– Ну, это и вправду неверность.

– Меня зовут Джорджи Ютленд, – говорит она, поворачиваясь к нему на сиденье.

Это ему ничего не говорит.

– И послушайте, мне до этого нет никакого дела, но вы можете себе представить, что местные с вами сделают, если поймают? Я в смысле: завести здесь склад боеприпасов – и то безопаснее.

– Мне кажется, я вас не очень понимаю, – говорит Фокс без выражения.

Можно поклясться, что она чувствует биение пульса у тебя на горле.

– Я просто не понимаю, зачем так рисковать. Закон – это одно, но, Господи…

Фокс награждает ее взглядом туповатого фермерского паренька, и она поворачивается обратно и сминает соломенную шляпу у себя на коленях.

– Извините, я виновата, – бормочет она.

«Не так виновата, как я, – думает он. – И что бы тебе сегодня не удовлетвориться рыбой и не оставить морские ушки на другой день…» Если бы он встал когда полагается и делал все как положено, этого бы никогда не случилось.


За этим в фургоне последовал час молчания. Целый час. Бахчи перешли в сосновые плантации, а потом в сады, на которых выращивали фрукты на рынок, и наконец в запущенные фермы – на них лохматые, облепленные мухами пони отмечали самые дальние границы пригородов. Джорджи выдюжила. В конце концов, это же просто поездка. Кроме того, самообладанием браконьера можно было только восхищаться. Но это молчание дало ей повод хорошенько подумать; дало почувствовать, как утренние события украли у нее импульс. Пару часов назад ее разум был чем-то цельным, если не ясным. Все говорило за то, что пора ей рвать отсюда когти. Но теперь она не знала, что делает. Она знала только, что любовь невозможна. Она приходила и двигалась, как погода, и противостояла преследованиям. Не просто влюбленность – любая любовь. Само это ощущение было случайным, и ему не стоило доверять. Она обдумала все это еще раньше и ничему не научилась. История ее жизни.

Столбы пыли поднимались за грейдерами и бульдозерами, которые уже выцарапывали на земле новый жилой район. Стены по периметру уже стояли, а заодно и известняковые цоколи у широкого входа. ТОСКАНСКИЙ ХОЛМ. За ним расстилалась безлистная равнина терракотовых черепичных крыш.

Джорджи проверила содержимое своей сумки «Квантас». Одна перемена одежды. Что они там говорили о решительности? Ей нужна работа, и ей давно пора сделать мазок Папаниколау. Сейчас она вполне могла бы расправиться с высоким стаканом чего-нибудь холодного.

– Эмили Дикинсон, – сказал браконьер.

Джорджи застегнула сумку.

– Простите?

Они подъехали к грязному проезду в Джундалап. То была ландшафтная парковка со всеми этими торговыми марками, которые должны были сойти за свидетельства цивилизации.

– Писательница.

– Ах вон оно что, – пробормотала она.

Шоссе неясно вырисовывалось вдали.

– Где угодно, – сказала она. – Если у вокзала – так и совсем хорошо.

– Только что проехали, – сказал он, вливаясь в поток транспорта. – Извините.

– Не важно. Все равно где.

– Куда вы направлялись?

– Вот прямо туда. «Шератон».

– Вот прямо туда и поедем. Только вы покажете дорогу.

– К «Шератону»? – спросила она, прежде чем смогла сдержаться.

Выражение его лица было смесью раздражения и вызова.

– Никогда там не был, – сказал он. – Пятизвездочная херня не…

– Это было грубо. Извините. Снова извините.

Его передернуло. На медленной городской скорости можно было почувствовать запах шампуня Пирса, которым он пользовался.

– А этот «Лендкрузер»…

– Я позвоню Биверу в Уайт-Пойнт, – сказала она твердо.

Она поймала улыбку, прежде чем он отвернулся, но решила не развивать эту тему. Лучшее, что она может сейчас сделать, – это оставить все так, как оно есть.


Когда он втягивается на отельную парковку сквозь аэродинамическую трубу делового района, женщина рукой показывает, чтобы он ехал к наклонной рампе подвального гаража, но он тормозит на перекрестке.

– Мне не надо парковаться, – говорит он. – Здесь вполне ничего.

За ними сигналит машина.

– Я угощу вас пивом, – говорит она. – Я вам должна.

– Спасибо, но мне надо ехать.

Он переключает передачу на задний ход, но машина позади сигналит все более настойчиво.

– Все равно здесь одностороннее движение, – говорит она.

– Чче-орт.


– «Девушка из Ипанемы», – говорит она, ведя его за собой от лифта.

– Знаю, – бормочет он, и лицо его все еще горит от стыда: их отказались обслуживать в баре из-за того, как он одет.

– Существенная часть пятизвездочных переживаний.

– Мне вовсе и не так уж хочется пить, – лжет он.

– Почти такая же существенная, как мини-бар, – говорит она, позвякивая ключом на пластиковом брелоке. – Пойдемте. Я докажу, что хоть как-то воспитана.

– Честно.

Фокс изнурен всем этим: разговором, неожиданной близостью, угрозой, которую она представляет собой. Она протягивает ему сумку, копаясь в бумажнике, и он вдруг понимает, что уже марширует вслед за ней по обитому плюшем коридору. Он отстает от нее, и она снижает темп, и вот они уже идут плечом к плечу. Она маленькая. Она кажется безотчетно счастливой. Он только хочет поскорее смыться отсюда. Думает обо всей этой рыбе и морских ушках, которые потеют на льду в подземном гараже. Лед выдержит, думает он, но безопасно ли это? Набившая оскомину мелодия просто невыносима.

Наконец они подходят к двери, и, когда она наклоняется, чтобы повернуть ключ в замке, Фокс обращает внимание на изгиб ее шеи. Она распахивает дверь. Он протягивает ей сумку. Она улыбается. На лице у нее шаловливое выражение. Чче-орт.

Она хватает его за рубашку и втаскивает внутрь.

– Пиво, – говорит она.

– Послушайте, – бормочет он, натыкаясь на нее. Дверь захлопывается.

– Господи, – говорит она, – да вас всего трясет.

– Нет, – говорит он со смешком.

В его голосе слышен странный отзвук истерики, в котором он не отдает себе отчета. «Ты, чертов идиот, – думает он. – Чертов гребаный идиот».

Она целует его; он просто стоит и дает этому произойти; и вот судорога, похожая на голодный спазм, проходит по всему его телу, и, хотя он все еще сжимает сумку, загораживаясь от нее, он чувствует, как их бедра соприкасаются и как ее рука твердо ложится на его спину. Ощущение живого тела. Как какая-то непонятная сила из учебника физики. Он слышит звук рвущейся джинсовой ткани, ее хриплый шепот в этой тускло освещенной комнате вне пространства. Женщина наплывает на него, не обращая внимания на преграду в виде сумки, и он чувствует, что взлетает.

– Не надо, – бормочет она.

Фокс отскакивает к двери, как будто его ударили.

– Я в смысле… извини, я имела в виду – не плачь. Он проводит рукой по щеке, понимает и говорит:

– О Боже.

– Все в порядке.

– Нет.

– Не уходи.

Фокс прижимается головой к двери. Теперь она, к счастью, становится размытым пятном, но он все равно отворачивается.

– Иди сюда, – ласково шепчет она. – Садись.

Он дает отвести себя к кровати. Она приносит упаковку «Клинекса». Он вытирает лицо, несколько раз глубоко вдыхает.

– О Господи, – бормочет он с содроганием и ложится на спину, чтобы расслабить ноющие мышцы груди.

Женщина сидит рядом с ним, скрестив ноги, на большой двуспальной кровати.

– Хочешь поговорить?

– Нет.

Он поворачивается и прикасается губами к ее колену. Она расправляется, как птичье крыло, навстречу ему. Она обнимает его. Она смотрит ему в лицо и задирает его рубашку, трогает, целует в шею, соски, живот. Потом она привстает, сбрасывает майку и падает на него, улыбаясь.


Джорджи Ютленд не знала почему. Она начала было все исправлять, и вот теперь это. Глупо было идти в бар в таком виде: обрезанные шорты и теннисные тапочки. Это выражение на лице браконьера – как будто в него выстрелили. Такой чувствительный и беззащитный. Тогда ли это началось или потом, когда он протянул ей сумку, как благонравный мальчик – своей матери?

Она прижала его к этой огромной равнине кровати и почувствовала, что его сердце вот-вот выпрыгнет из груди под ее ладонями, и его член – под ее лобком. Она медленно легла на него, увидела, как становятся сонными его голубые глаза, почувствовала, как по всему ее телу выступил пот. Она ощутила себя полностью живой, внутри себя, в кислой лихорадке жары, которая начинала печь ее голову, живот и икры. Теперь она уже не думала, что делает. Чувствовала его пальцы в петлях своих шортов, его силу, влекущую ее вниз, их переплетенные ноги. Запах шампуня. Горячий крик в ее горле. Она упала на него, кончив, и почувствовала жуткое трепетание у него в груди. Это был смех.

– Пятизвездочное переживание, – сказал он.

– Ты… не?..

– Боюсь, что так.

– Что теперь? – спросила она, внутри у нее все упало.

– Одеваемся.

* * *

Фокс откидывается на подушки, чувствуя себя кучей дерьма. Он пытается выплыть из моря уколов вины, из неясного чувства, что он кого-то предал. Но предал кого?

Он разглядывает стандартную мебель, которой обставлена комната, деревянный шпон, ткани в цветочек, гигантский телевизор. Может, не стоило смеяться?

– Так каково это – быть контрабандистом? – спрашивает она, приподнимаясь на локте.

– Мм… Что-что?

– Ты увиливаешь от ответа и даже не хочешь сказать мне, как тебя зовут, – говорит она.

Ему нравится прямая челка, падающая ей на глаза.

– Лю.

– А я – Джорджи.

– Рад познакомиться.

– Чертовски рад, надеюсь.

Фокс скидывает свои ботинки и смотрит на нее. Она старше его. Нет обручального кольца. И эти тени под глазами.

– Я пытаюсь во всем этом разобраться.

– Что? – бормочет он.

– Почему ты это делаешь. Тебе не кажется, что ты грабишь море?

– Нет.

– Но ты же нарушаешь закон, ты сам признался.

– С чего бы это мне признаваться хоть в чем-то совершенно незнакомому человеку?

– Ну, черт… Просто это… есть же правила. Да ты и сам знаешь, защита окружающей среды и все такое.

– И ты во все это правда веришь?

– Ну… да.

Фокс откатывается вбок, встает и подходит к окну. Там, в сияющей жаре города, река впадает в залив Перт Уотерс, над которым, как кажется, завис бабочковый рой треугольных парусов.

– Окружающая среда тут ни при чем, – горячо говорит он. – Закон о рыбной ловле защищает вывоз денег из страны. Защищает этих богатых ублюдков от самих себя. Никому из них море и на хрен не нужно.

– Эти контейнеры в твоем грузовике. Они ведь наполнены лангустами, так?

– Нет, – честно признается он.

– Но это же морозильные контейнеры.

– Я беру только то, что мне нужно, – говорит он. – У меня всего пара рук.

– И нет лицензии.

Он пожимает плечами, и наклоняется к стеклу, и чувствует плещущую жару внешнего мира, то, как она вгрызается в его плечо. Она сидит, прислонившись спиной к изголовью, скрестив ноги в своих шортах, и подхватывает несколько салфеток.

– Ну так, – говорит она, – просвети меня.

– Тебе это не нужно.

– Откуда ты знаешь, что думают они?

С большинством из них я учился в школе.

– Чую запах мести.

– А что, если и так.

– Тебе, похоже, нравится их надувать.

Он невольно улыбается:

– Ага! Ты меня раскусила.

– Давай, что ли, выпьем это пиво, – говорит она, и ее зеленые глаза сияют. – Я ведь тебе обещала. Холодильник у тебя под боком.

Он задумчиво хмыкает и вытаскивает две бутылки пива. Он вглядывается в прайс-лист.

– Господи, – вырывается у него, – шутят они, что ли?

– Ну, сам же знаешь, Лю.

Он открывает бутылку и передает ей.

– Ты плакал.

– Да уж, наверное.

– Почему?

– Не могу сказать.

– Не можешь или не хочешь?

Фокс глотает пиво. После его домашнего вкус пива кажется тонким и очень «промышленным».

– Я не думала, что ты окажешься таким, – бормочет она.

– А я вообще ничего не думал.

– У меня, наверное, какое-то извращение, завязанное на «Шератонах».

Он удивленно смотрит на нее.

– Госссподи, – говорит она. – Не очень-то ты умеешь поддерживать беседу.

– Нет практики.

– Иди сюда, – говорит она. – И сними ты, ради Бога, эти джинсы.


Долгое время после этого и даже пока он спал Джорджи чувствовала жар его тела в себе. Он ей нравился; она знала, что он ей нравится, и все же не могла понять почему. В ней все еще звучало это странное эхо, его отзвук. Он был как-то по-особенному свеж, в нем было что-то чистое. И несмотря на ее долгий послужной список импульсивных оценок, несмотря на череду неудач, которая простиралась за ней из самых подростковых топей, она была уверена, что ей никогда не придется его бояться.

Она подползла к нему поближе, обняла за талию и примостила его ягодицы в углубление своего лона. Через его мышцы пролегала граница загара, резко, как будто солнце само исчертило его линиями. Джорджи чувствовала его дыхание на подушке, на двуспальном огромном матрасе, и ее собственные вдохи пришли в гипнотическую согласованность с его дыханием, пока бурчание мини-бара, задушенный лай автомобильных сигналов и свист кондиционера не утих и в ней не осталось только ощущение его спермы, медленно вытекающей из нее, как будто там происходил какой-то неумолимый геологический процесс. Так медленно. Почти торжественно. И холодящий след в том месте, где она уже протекла, – всего лишь призрак. Джорджи пыталась кожей впитать ее, выпить, пока она не уплыла не пойми куда, и когда сперма наконец протекла на простыню из-под ее согнутой ноги, она почти ожидала услышать гром, свист перед ударом. Она какое-то время полежала так, чувствуя, как сморщенна и суха ее кожа. На нее снизошла печаль, ощущение потери. Она убрала руку с его живота, просунула ее между своих ног и поднесла мокрые пальцы ко рту. Это не выглядело безрассудно – и даже не выглядело грубо. Это принесло ей ощущение мира.


Когда она проснулась, он лежал, заложив руки за голову.

– Ты не позвонила насчет джипа, – пробормотал он.

– Ах, да.

– Ты, кажется, ужасно торопилась.

Джорджи помедлила.

– Не знаю, что я делала. Уходила, наверное.

– Кто он?

– Джим Бакридж.

– Чче-орт!

– Да уж.

– Мать его так.

Браконьер сел на кровати так резко, что простыня упала с нее. Она подтянула ее обратно и прикрылась.

– Ты должен идти, – пробормотала она.

– Да.

Он встал с кровати в гаснущем свете и быстро оделся.

Всю ночь она чувствовала его запах в комнате. Пеликаны зависали над шоссе, как унесенные ветром газеты. Она смотрела, как опускается тьма, со стаканом водки в руке. Она пробиралась через дебри минибара: маленькие бутылочки бренди, бурбона, скотча, ликеров, шампанского. Она ела «Тоблерон» и пожирала орешки, пока по кабельному каналу трахались какие-то незнакомые люди. Как же они вскрикивали и стонали, как же вертели своими совершенными телами! Джорджи подняла за них бокал и осталась сидеть, примиренная с нынешним положением вещей.

* * *

На заднем крыльце собака обнюхивает его с преувеличенной привередливостью. Ночь жарка и присолена звездами, и на крыльях восточного ветра сюда долетают ароматы пшеничных полей и даже пустынь, что лежат за ними. Он входит в дом и копается возле раковины, а потом не выдерживает и все равно идет в душ. Вода тепловата; он никак не может сделать ее похолоднее.

Вернувшись в кухню, он готовит еду, но никак не может заставить себя сесть и все это съесть. Он идет в библиотеку, но воздух, кажется, наполнен песком и давит, и где-то в комнате, скрытая ото всех взоров, о гладкую поверхность бьется бабочка, выбиваясь из сил.

Он выходит на веранду и зажигает пару противомоскитных катушек. Пес обегает сваи дома и поднимается по ступенькам. Бахчи гудят цикадами, сверчками и птичьими крыльями. От ручья поднимается звон лягушек. Он садится и опускает голову на потрепанный стол, его тошнит, как с похмелья. Да, вот оно, это чувство, смесь тревоги, отвращения и сожаления.

«Джим Бакридж, – думает он. – Могло ли быть хуже? Мог ли я быть еще глупее?» Целый год он не допускал, чтобы его подвешивали на волоске, и вот теперь это. Он вспоминает, как она лежала там, глядя на него, пока он стаскивал джинсы, как она притянула его к себе за член, как всадник, ведущий за собой лошадь. Неужели это началось с того самого момента, когда он остановился на шоссе этим утром? Неужели она его заманивает? Паранойя ли это или какой-то заговор? Он все равно что признался в браконьерстве. Но Бакриджу и его лакеям не нужно признание. Они сначала наполнят баки, а потом уже будут задавать вопросы, если вообще будут, и, конечно, не позволят, чтобы спрашивали их. Катера поставлены на якорь, освещенные эллинги, он это все уже повидал.

Убежал ли он сегодня или она его выгнала? Это его беспокоит. Это и еще то, что она ему понравилась. Умненькая. Контролирует себя, но все же как-то на взводе.

Фокс чувствует, как воздух бьет ему в лицо горячей струей. Он знает, что это такое, знает это чувство и то, почему оно пришло. Ты ставишь палатку, чтобы создать для себя пространство, с которым ты можешь управляться. Ты знаешь, что вся ночь все еще там, снаружи – земля, небо и каждая ползучая тварь, и ты понимаешь, как тонка эта ткань и глупо притворяться; но когда палатку срывает, ты чувствуешь себя еще более беззащитным, чем если бы ты с самого начала лежал себе на матрасике под звездами. В палатке ты не можешь видеть, что? приближается к тебе.


Фокс просыпается от того, что в кухне кто-то есть. Ощущение такое, что уже позднее утро, и пес не издал ни звука. Он вылезает из постели и хватает шорты, и все это время выискивает глазами что-нибудь, чем он смог бы защититься.

– Утро доброе, – говорит женщина, неожиданно появляясь в дверях.

– Черт!

– Это всего-навсего я.

Фокс прикрывается шортами, которые он так и не успел натянуть. Она боса, на ней короткая черная юбка и безрукавка. Она награждает его изможденной улыбкой.

– Есть у тебя кофе?

– Выглядишь ужасно.

– Не надо фамильярничать, молодой человек. Я требую кофе и аспирин.

– Опять?

– Ну да, снова.

– Как… как ты сюда попала?

– Взяла напрокат машину. Что-то такое маленькое и красное. Как все.

– Ты знаешь, где здесь кухня?

– Я нашла лишь моментальный кофе.

– Вот ты меня и поражаешь тем, что ты очень моментальная.

– Ты мне льстишь. Дай-ка посмотреть на тебя.

– Нет, – говорит, прижимая шорты поплотнее к телу.

– Мне все равно немножко хреново. Настоящая австралийка не поехала бы.

– Ну, – бормочет Фокс. – Ну и почему ты все-таки поехала?

– Посмотреть, не примерещился ли ты мне. Не возражаешь, если я прилягу? – Она плашмя падает на узкую кровать. – Неловко, правда?

– Да уж. Давай-ка ее накроем.

Она переворачивается и прячет лицо в подушку.

– Садись, – говорит она.

Фокс медлит, садится на край кровати, держа шорты в одной руке.

– Не спала, – говорит она несколько задушенно из-за подушки. – А теперь так жарко.

Фокс смотрит на нее. Юбка высоко задралась на ней. На одной руке – шрам от прививки. След алой губной помады – яркое пятно на наволочке.

– Ты оставил ужин снаружи, Лю. Пустая трата макарон.

– Пес съест.

– Когда мне полегчает, приготовишь мне что-нибудь?

– А когда тебе полегчает?

– Когда ты меня погладишь.

– Я сделаю кофе, – говорит он.

– Потом.

– Спи, – говорит он, глядя, как она поднимает голову и улыбка соскальзывает с ее лица.

– Ну, будь душкой.

– Сколько же ты выпила, Господи Боже?

– Ох ты, как мы заинтересовались! Вообще-то, я выпила все, что было. Это меньше, чем может показаться. За деньги.

Фокс кладет руку на ее ногу. Она вздыхает.

– Что?

– Просто смотрю.

Его рука проскальзывает под эластичную ткань ее трусиков. Она немного расправляется и одобрительно мурлычет.

– Ты не возражаешь, если я просто полежу здесь? Устала. А ты можешь пока попроявлять инициативу.

– Только если ты заткнешься, – бормочет он.

– Не могу ничего обещать.

Фокс просовывает руку в ее ладонь. Прикасаться к ней – как прикасаться к горячей, влажной земле. В ее руке – биение пульса. Она приподнимается, опираясь на его руку, раскрывая его ладонь. Она оборачивается вокруг его руки, что-то бормоча, вцепляясь. Он взбирается на кровать и становится на колени, нагибается к ней.

– Не убегай, – говорит она. – Не надо тебе убегать.

Ему все равно, что? она говорит. Это не дает ему забыть, что она настоящая, а не призрак, который он выудил из своих желаний.

Фокс отнимает у нее руку; он издает задушенный звук и, медленно придерживая ее за бедра, раскачивает ее в своей скрипучей детской кровати; их тела скользки от пота, а пес тем временем скребется под окном.


Джорджи обнаружила его на веранде с разрезанным арбузом. День клонился к вечеру. Он уставился на арбуз, семечки в котором, как она заметила, были расположены ровными рядами.

– Это как гадание по чаинкам?

Он удивленно посмотрел на нее.

– Господи, ну, ты и дурачок! Вот, смотри.

Джорджи взяла половинку арбуза, которую он ей протянул. Она ее еле удерживала. Когда она вгрызлась в арбуз, она могла бы поклясться, что чувствует заключенное в нем солнце, и сахаристый вкус заставил ее вздрогнуть.

– Я привыкла, что арбуз из холодильника, – сказала она, капая арбузом на свою измятую безрукавку. – Это как вино. Когда оно холодное, у него почти нет вкуса. Ты что-то загрустил.

Он пожал плечами.

– Есть же на свете сложные вещи, так?

– Назвался сложной вещью – полезай в кузов.

Он улыбнулся, и Джорджи почувствовала, как ее похмелье исчезает, будто это не состояние, а настроение.

– Что будем делать? – спросила она.

– Жарко. Как насчет поплавать?

– Я имела в виду… наше… положение.

– Я знаю, – сказал он. – Так как насчет поплавать?

– В реке?

– В море, – сказал он.

– Ну, не можем же мы ехать в Уайт-Пойнт.

– Я знаю. Пошли. Хватай полотенце.


Джорджи быстро поняла, что она слишком рано обрадовалась безвременной кончине своей головной боли. Бахчи были раскалены добела. Грузовик дребезжал и покачивался по пути к шоссе, и когда они въехали на умиротворяюще гладкое асфальтовое покрытие, он проехал по нему всего несколько секунд, а потом повернул в другую сторону.

– Откроешь ворота? – пробормотал он.

– Чье это место?

– Ты хочешь сказать, что не знаешь?

Джорджи пожала плечами. Мухи влетали в открытую дверь.

– Джима Бакриджа.

– Шутишь, – сказала она.

– Не трать время зря.

Это была скорее просека, чем дорога. Они тряслись вверх по дороге вдоль изгороди между желтосмолками[8] и порослью акации.

– Это северные границы, – сказал Лю. – По большей части этот конец так никогда и не расчищали толком. Идет прямо до самого побережья.

– Я думала, фермы уже давно нет.

– Той, что была здесь сначала, действительно нет. Продавали по частям какому-то застройщику. С этим концом все никак не разберутся.

– Здесь… безопасно?

– К югу есть один дом. Там живет управляющий, но это все очень неопределенно. Он сидит дома, смотрит крикет, так что можешь не волноваться.

Джорджи взяла себя в руки и начала осмысливать новости; вскоре песок на дороге побелел. Они обогнули дюну и съехали вниз на твердую полоску песка за заросшим мысом. Он просто вышел из машины и пошел по приплеску, а она сидела и смотрела на него. Море было все еще гладкое, бриз дул с берега, и за рифами, где бриз ложился на воду, море было песочно-зеленым. Слишком жарко, чтобы сидеть в кабине, так что она разделась и торопливо пошла вслед за ним.

– Безрассудство всего этого меня прямо-таки поражает, – сказала она, услышав в своем голосе иронию, переходящую в чопорность.

Он, подняв фонтан воды, рухнул на спину.

– Ты получаешь от этого слишком большое удовольствие, – сказала она. – И какая же подо всем этим лежит история?

– Мы просто соседи, знаешь ли.

– Наследственная вражда, так я понимаю?

– Не.

– А что тогда?

– Мой старик. Он был не из особо почтительных ребят.

– И все это барахло в твоем доме… Ты был женат?

Он покачал головой.

– Детские вещи и фотографии.

Лю перевернулся и поплыл прочь от нее. Он хорошо плавал. Джорджи оглянулась на стоявший на пляже грузовичок и дикую, поросшую кустарником местность, которая простиралась на сколько хватал глаз. Она подумала: чего же еще она не знает о Джиме Бакридже? Теперь она протрезвела, и ее грызла тревога. Она стояла на песчаном дне и ждала, пока он повернет к берегу. Арбузы, фруктовый киоск – все это вызвало в ее памяти какие-то смутные воспоминания, но пока она не могла уловить связь. Он приплыл назад и нырнул. Вынырнул он рядом с нею; его глаза были открыты.

– Моя семья, – сказал он. – Был несчастный случай.

– Господи! – ахнула она. – Так вы – это та самая семья?

«Музыканты, – вспомнила она. – Авария».

Пока они стояли там, море поменяло цвет и ветер утих. Через несколько мгновений они почувствовали первое прохладное дыхание южняка.

– Я не знаю, что и сказать.

– Ты лучше подумай о чем-нибудь.

Джорджи вспомнила вечеринку у Гиллигана – одну из тех немногих, в которых она нашла нужным принять участие. Посвистывавший на веранде бочонок.

Отец жениха, закатывающий глаза из-за бесконечных задержек. И ансамбль, чертов ансамбль. И еще кто-то наспех налаживал стерео, пока музыкантов нет. И поднимался пивной угар, и праздник продолжался, невзирая ни на что. Невеста вышвырнула кого-то из дому прямо сквозь асбестовую стену. И цветные лампочки дождем сыпались во двор посреди всего этого смеха. Всего-навсего дикие уайтпойнтовцы. Она помнила, как Йоги, рисуясь, отвечал на телефонный звонок. Босоногий, во вспышках и отблесках огней. Бочком пробирался с ключами к машине «скорой помощи». И потом, уже гораздо позже, когда они уже уходили, когда Гиллиган с невестой удалились и начали назревать первые настоящие драки, по газону покатились новости. Музыканты. Прямо на своем долбаном выезде. Прямо в грузовичке. Трое погибли, и один парень в критическом. Люди расселись на капотах машин, пили и обсуждали. Джим взял ее за руку и всю дорогу домой молчал.

– Пошли, – сказал браконьер. – Пора.


– Я никогда не слышала, как ты играешь, – говорит она, вытираясь после душа. – Люди говорят, вы были хорошими музыкантами. Вы трое.

Фокс сбрасывает омлет ей на тарелку и идет мыть посуду.

– Перестань пожимать плечами, – говорит она. – Это меня просто выводит из себя.

– Я и не заметил, – говорит он.

– Ты спустил жалюзи, Лю.

– Извини, – говорит он тоном, в котором не слышно извинения.

– Так, значит, я перешла границу дозволенного?

Фокс ловит себя на том, что улыбается, и думает:

«Леди, да ты же повсюду, ты в жизни не видела ни одной преграды».

– Я так понимаю, я должна идти?

– Ешь свой омлет.

– Хорошо, папочка.

– Расскажи мне о его детях.

– О детях Джима? – удивляется она, на секунду отрываясь от загрузки вилки. – Им девять и одиннадцать. Мальчики. Хорошие ребята.

– Да уж.

– Мне они… очень нравились.

– Так что ты – та, что после Дебби.

– Да. Я – это она.

– Когда-нибудь хотела собственных?

Джорджи Ютленд какое-то время жует и глотает.

– Нет.

Фокс вытирает руки.

– Мои сестры, – говорит она, – у них у всех дети. Мне всегда казалось, что они заводят их, потому что это стильно. Я – дикая тетушка.

– С приемными детьми.

– Вот именно.

Фокс смотрит на нее. Несмотря на то что она только что после моря и душа, она кажется изнуренной, как будто ей стоит лечь спать с включенным вентилятором до завтрашнего утра. У нее мило взъерошены волосы, но она взвинчена, будто бы совсем позабыла, что такое отдых.

– А ты больше не работаешь? – спрашивает он.

– Запал кончился.

– Это тяжело – быть медсестрой.

Она улыбается:

– Ты первый мужчина в моей жизни, который может нормально отчистить ванну.

– Годы опыта. Заочного.

– Хороший омлет. И посмотрите только на эту плиту. Господи, да ты же совсем ручной и домашний!

– Даже дерьмо у меня в коробке с песком.

– Сыграй мне что-нибудь. Чтобы окончательно покрыть торт глазурью.

– Я больше не играю, – говорит он.

– Совсем?

Он утвердительно кивает и забирает у нее пустую тарелку. Весь этот разговор кажется ему опасным, хуже, чем треп о рыбалке. Это как попасть в водоворот. Одна часть тебя знает, что он не убьет тебя, но другая уверена в том, что убьет обязательно. Ты сохраняешь спокойствие, плывешь вместе с ним, а не поперек. Раньше или позже выплывешь на тихую воду.

– И на чем ты играл?

– На гитаре.

– А какую музыку?

– Ну, не знаю. Всякую, наверное. Все, что можно играть на веранде. Знаешь, без электричества. Музыка грязи.

– Как… почва?

– Да. Земля. Дом. Страна. Кантри.

– Ну не кантри-энд-вестерн?

– Не. Хотя мы и играли Хэнка и Уилли, Гая Кларка. Много блюграсса и какую-то ирландскую фигню. Все, что хорошо звучало на гитаре, мандолине, скрипке. Но в основном блюз. Кантри-блюз, наверное. Знаешь – Слепой Блейк, Док Уотсон, Сон Хаус.

– А… – говорит она безучастно.

– Традиционная фигня. Старые штучки.

– Народная музыка.

– Наверное. Нет, не совсем. Ну, я не знаю.

– Моя мать заставляла меня брать уроки фортепьяно, – говорит она, пристально глядя на него.

– То же самое. Нам приходилось играть по очереди. Негра обычно поднимал крышку и натягивал струны. Старик принес домой гитару, которую нашел в ломбарде в Мидленде. Вот так все и вышло. Братан получил пианино. Он был настоящий музыкант. Негра.

– Твой брат? Его так звали?

– Нет. Его звали Вильям.

– И почему Негра?

– Не знаю. Мы его так звали. Все, кроме мамы.

– Где она?

– Умерла. Мы были еще детьми.

– А отец?

– Мезотелиома. Мне было семнадцать. Он работал в Уиттенуме – еще до нашего рождения. Добывал асбест.

– Господи, – пробормотала она, – да я, наверное, ухаживала за его товарищами. Может, даже за ним самим.

– Все умерли. Странно, знаешь ли. Он умирал всю нашу жизнь. Но мы не знали.

– А он сам?

– Я потом об этом думал. Позже.

– Так это его библиотека?

– Мамина. Старик не интересовался книгами, в которых не пишут, как починить мотор или спасти душу. «Туалетная бумага» – так он их называл.

– А… А Негра любил читать?

– Не. Он и нот-то почти не знал. Но если сыграть ему что-нибудь, он мог повторить.

– Талант.

Фокс чувствует, что разворачивается, как будто не может дать задний ход, раз уже начал. Он выбалтывает ей, как они практиковались на веранде, вместо того чтобы учить уроки. Как учились играть по нотам, как в старших классах играли Джей-Джей Кейла и раннего Боуи на шумных вечеринках в пустых канатных сараях и как потом к ним привязалась Салли Доббинс с мандолиной и старой записью Рода Стюарта. И неожиданно их оказалось трое. Бесконечные дни – настроились-расстроились, споры и неожиданные прорывы. Они обзавелись поддельными записями – Скип Джеймс, Роберт Джонсон, Слепой Вилли – и на свалке в Уайт-Пойнте нашли запись «Тадж-Махал». Негра научился играть на банджо, а потом на скрипке. Они нашли стиральную доску в сарае и сделали медиаторы из горлышек винных бутылок. Неожиданные переломные моменты, как в тот первый раз, когда они сыграли целиком «Криппл Крик»; тот день, когда они послушали Рая Кудера. Палубные матросы слышали, как они играют на крыльце, а потом они уже играли за пиво на вечеринках. Жены шкиперов начали заказывать их на празднование совершеннолетий, когда все ожидали панка или диско. Они играли в нескольких деревенских собраниях, где фермеры хотели услышать Глена Кэмпбелла. Но в конце концов, несмотря на то что они были Фоксы, пришло уважение, смешанное с завистью. Не всем нравилась музыка; но люди не могли не признать, что они играют как боги.

Он прислоняется к раковине, напуганный этим взрывом слов.

– Всегда завидовала людям, которые знают языки и умеют играть, – говорит она, криво усмехаясь.

– Мне надо пройтись, – говорит он. – Хочешь пройтись?

– Если честно, не очень.

– А я пойду. Ничего?

– Надо обуваться?

– Нет.


Джорджи последовала за ним по всклокоченной бахче, где росли чахлые, одичавшие арбузы. Серый песок под ее ногами был горяч, и послеполуденное солнце поджаривало ей шею, пока они не вошли в рощу эвкалиптов, где древесная тень и ковер нападавших листьев давали некоторое облегчение. Отсюда – пес трусил между ними – Лю провел ее вниз к изрезанному бороздами желтому берегу реки, испятнанному тенями каепутовых деревьев[9].

– У тебя прямо сад-огород, – сказала она, садясь рядом с ним под козырек отошедшей от ствола коры.

– Только арбузы.

– Господи, да они же должны приносить доход; хорошая у тебя лодка.

Лю улыбнулся:

– Арбузы-то? Не. Ни когда мы выращивали их, ни когда старика скрутило – никаких денег с них не было. Даже и до этого дела шли не ахти. Старик прокрадывался через эту Бакриджеву землю, проскальзывал туда на шлюпке и освобождал нескольких лангустов от пут профессионалов. Сваришь их да и продашь тайком на большой дороге.

– Что отец, что сын.

– Все равно, он должен был что-то подозревать насчет рака, потому что он ведь застраховался. Мы не знали до того момента, когда все уже закончилось. Негра получил выплаты. Он ведь был старший. Большую часть выбросил на «Холдены» и «Форды» шестидесятых годов, на старинные гитары. Мы несколько лет прожили на то, что оставалось. На это, на арбузы, и еще иногда били рыбу острогой, но игрой никогда не получалось много заработать. Прошлым летом я продал все, целый сарай, и купил катер. Прикинул, что смогу справиться.

– Так вот оно что! Фоксы с сомнительной репутацией.

– Это мы.

Джорджи заглянула в мелкую воду чайного цвета. Здесь было прохладно. Южный ветер шевелил листья и покрытую беловатым пушком кору.

– Я не понимаю, что ты делаешь, – сказала она. – Живешь вот так. В смысле, почему ты продолжаешь?

– Вещи, места, их трудно с себя стряхнуть.

Джорджи попыталась не поморщиться. Она никогда не понимала, как места могут иметь над людьми какую-то власть. Этот вид ностальгии ее раздражал. Было ужасно видеть, как люди привязаны к своим воспоминаниям, как они остаются в своих городах и домах из какого-то извращенного пиетета.

– Я было подумывал о том, чтобы перебраться на север, – сказал он. – Хотел просто бросить все и сорваться. Понимаешь, исчезнуть. Я уже чувствовал себя как призрак.

– Как призрак?

– Как будто я уже умер, но эти новости еще не дошли до моего тела. Как лесной пожар, который настигает тебя так быстро, что ты уже весь испекся, но все еще бежишь.

– Господи!

– Но потом я подумал: а ведь меня уже нет! Почему бы просто не исчезнуть, никуда не уезжая?

– Ты меня запутал, Лю.

– Я пришел домой после последних похорон и сжег все свои бумаги. Лицензии, все удостоверения, школьные табели. Все равно у меня не было налогового номера. Просто проскочил через сетку, понимаешь ли. Жить втайне. Быть тайной.

– Но какой смысл?

– Уединение. Уединение. Рано или поздно твои тайны – все, что у тебя остается.

– Ходячий Призрак.

– Это про меня.

– Так что ты браконьерствуешь в морях, читаешь здесь и играешь музыку – совсем один.

– Музыку – нет.

– Ты и вправду больше не играешь?

– Даже и не слушаю.

– Не можешь или не хочешь?

– И то и другое.

– Что, совсем никогда?

– Никогда.

– Ужасно.

Лю наградил ее болезненной, непокорной улыбкой, и она могла бы поклясться, что видит в нем мальчишеское упрямство. Трудно было поставить ему это в вину, но ощущение, что это приносит тебе только неприятности, оставалось. Он был убит. И все это было тем более дорого Джорджи, потому что напоминало ей саму себя.

– Ты когда-нибудь мечтала, – спросил он, – когда была девчонкой, чтобы все залезли в машину, уехали и забыли про тебя?

– Именно об этом я и мечтала, – горько сказала Джорджи.

Он улыбнулся, и Джорджи не смогла этого себе объяснить; она не могла понять, откуда могла взяться такая улыбка.

– А место? – спросил он. – У тебя было когда-нибудь особое место?

– Когда я была маленькой – нет. Хотя мне нравилась река, у которой мы жили.

– Где?

– Да в Недлэндсе.

– Но особого места не было?

Джорджи почувствовала, что сейчас она не выдерживает какое-то испытание. Разумеется, он не понимал, насколько они разные. Он был просто выучившийся всему сам фермерский мальчик, а она – беженка из круга победителей, девочка, которая решила стать медсестрой, чтобы похерить мечты старика о том, что у них в семье будет врач.

– Я тебе кое-что покажу, – сказал он.

Пес привстал и посмотрел на него.

Она поймала себя на том, что смотрит на часы.


Фокс берет ее с собой на вершину холма над каменоломней. Пес рыщет в сухой траве, преследуя кого-то невидимого.

– Надо было надеть туфли, – говорит она.

– Хочешь, понесу тебя?

– Нет.

– Мне несложно. Ты такая маленькая.

– Мне, черт возьми, сорок лет! Кстати, а тебе сколько?

– Тридцать пять.

– А сколько, ты думал, мне лет?

– Примерно столько и думал. Ну, залезаешь или как?

Фокс поднимает ее к себе на спину. Господи, вес другого живого существа! Она обнимает его за шею и прижимается к спине.

– Это недолго, – говорит он.

– А кто торопится?

– Ты можешь вернуться еще до сумерек.

– А кто говорит, что я вообще возвращаюсь? – резко спрашивает она.

– Ты возвращаешься. Ты просто пробуешь воду.

– Черта с два!

– Ну, маленькая кошелка, набитая губнушкой и кредитками, пошли.

– Опусти меня.

– Ты собиралась вернуться, – говорит он. – Будь честной. Тебе нужно было время, чтобы во всем разобраться.

– Опусти меня! – орет она, дергая его за волосы и за уши.

Он спотыкается, пес гавкает, и они валятся в грязь.

– Господи Иисусе, да он меня укусил!

Пес отскакивает в сторону на пару метров и смотрит на нее со скорбным раскаянием.

– Ты его испугала, – говорит Фокс, пытаясь не рассмеяться.

– Ему делали прививки?

– Единственные прививки в этой местности – это свинцовые пули, леди.

– Не называй меня леди, черт тебя дери!

– Ладно.

Он поднимает ее и целует волосы. Она вытирает глаза о его руку.


Джорджи молча шла за ним к куче камней. Желтый песок был мягок и прохладен в тенях, которые простирались от остроконечных башенок. Вокруг камней росли желтосмолки, и их широколапые листья подрагивали на ветру.

– Приходил сюда мальчишкой. Птичка тоже любила это место. Моя племянница. Вот, смотри.

Он взобрался на самый высокий камень и что-то вытащил из-под него. Потом помедлил.

– Просто жестяная коробочка, – сказал он. – Ее маленькие секреты.

Он ставит коробочку обратно, не открывая, и кажется, что он смотрит на нее смущенно и расстроенно.

– Было одно место, – сказала Джорджи не только из жалости, но и из солидарности. – Место, где я застряла. Далеко на севере.

– Как застряла? – спросил он.

– В лодке. На суше, ни больше ни меньше. Там был остров и мангровые деревья, баобабы, птицы. И у меня было чувство дежа-вю, будто бы я всю жизнь знала это место.

– Так ты морячка?

– Если бы я была морячка, мне не пришлось бы два дня сидеть в глине.

– Покажи мне как-нибудь. В атласе.

– Коронация. Залив Коронации.

– И это далеко к северу?

– В тропиках.

Он снова улыбнулся, и Джорджи поняла, что, хотя она каждую минуту и направляется обратно в Уайт-Пойнт, она все равно хочет его. Нельзя доверять таким импульсам.

– Что будем делать? – спросила она.

– Кто его знает?

– Мы должны бы пожалеть, что встретились.

– Да уж.

– Ты можешь мне доверять.

– Я буду. Черт, мне придется, – сказал он. – Только будь осторожнее.

– Но что мы будем делать?

– Жизнь – она длинная.

– Что это значит?

– Я никуда не еду.

Тени камней теперь сомкнулись, как лабиринт, у их ног, и пес, высунув язык, часто задышал; а Джорджи размышляла над тем, как ничтожно мала вероятность того, что у них что-нибудь получится. Несерьезно было и думать об этом как о чем-то большем, нежели интерлюдия; простое происшествие, которое нужно просто оставить позади.

* * *

Она уходит, и Фокс отправляется обратно вдоль реки, пес бежит за ним. Он не понимает этого импульса, но что-то тянет его из дому, он вынужден пройти по своим следам, по пути, который они проделали сегодня. Что это за спотыкающееся, ныряющее ощущение, что за паника, которая сменяется новым приступом фатализма? И это возвращение… Не есть ли это своего рода ритуал очищения? Какая-то часть Фокса полагает, что этот обряд сможет вернуть ему безопасность и одиночество, которое он ощущал двадцать четыре часа назад. Вся эта работа, тяжелое самоотрешение – все испаряется, когда он стоит там.

Ветер морщит воду. Деревья стонут и сцепляются рогами над его головой.

И как только он мог сказать ей, что его образ жизни – это попытка забыть? Все это время он по своей собственной воле пытался заставить себя не помнить. И иногда это действительно возможно; в жизни, полной физических императивов, это вполне реально, но это не похоже на забывание. Забывание – это милость, случайность. Так что это не было триумфом, но это-то у него есть, по крайней мере, ведь так? Целый год – и он не сорвался, не сгорел.

Он смотрит на покрытый круглыми пятнами берег. Когда он был мальчишкой, он думал, что это место – живое. Ночью, лежа в кровати, он чувствовал медленное течение жизненных соков, дыхание листвы, колебание воздуха, когда в нем проносятся птицы, и понимал, что, если смотреть уголком глаза, желтосмолки будут плясать снаружи и из-за бревен с выжженными сердцевинами будут выбираться люди. В такие дни можно было приходить сюда, стоять на мелководье и очищать разум. Смотреть на зажженную факелом солнца поверхность воды и разбивать ее на несоизмеримые монетки света. По-настоящему перестать думать и остаться пустым. Это было сложнее, чем задержать дыхание. Можно было стоять там неподвижно, как пень, с разумом чистым, как у зверя, и слышать, как на жаре трескаются арбузы. В те дни ты становился пятнышком света, тлеющими угольями. И счастливым. Даже после смерти матери у него было это, хотя и пошло на спад. Потом в такое состояние его приводила только музыка. И теперь, когда этого нет, осталась только работа. Несмотря на то что единственной милостью, которая ему еще оставалась, было то, что он не чувствовал себя мертвым и не ощущал прошлого.

Пес смотрит на него озадаченно, но терпеливо. Он следует за ним по камням в гаснущем свете.

Фокс вытаскивает жестянку и смотрит на секреты Птички, которыми она делилась с ним. Среди ракушек и бутонов – маленькие комочки бумаги. На каждом комочке всего одно слово – ПРОСТИ – тупым карандашом. Он нашел их под домом. Наверное, проскользнули через щели в полу или их туда протолкнули. С тех пор он находил их и в расщелине мятного дерева, в тени которого они ощипывали петухов на Рождество. И в холодильнике. А однажды ночью – на своей подушке. В приступе горестной ярости он грохнул кулаком по стойке кровати, и комочек бумаги упал рядом с ним. ПРОСТИ.

Птичка была чудесная. Смешная, обреченная, острая. За что извиняться шестилетке? И кому она писала? Знала ли она что-нибудь? Видела ли свою смерть? И его поражение?

И он почти сказал это Джорджи Ютленд. И он стоит в последнем свете дня, располовиненный облегчением и сожалением.

* * *

Когда Джорджи в сумерках спустилась к дому Джима, со двора выезжала какая-то маленькая белая машина. Сияние фар скрыло водителя, а Джим сошел со ступенек и смотрел, как Джорджи паркует взятую напрокат машину.

– Что это там насчет женщин и красных машин? – спросил он, когда она выбралась и заперла дверцу.

– А что там насчет мужчин в чулках в сеточку?

– Ты в порядке?

– Кто это был?

– Одна местная задница.

Джорджи последовала за ним, остро чувствуя наличие сумки «Квантас» на плече. В кухне у него кипела кастрюля. Он побросал очищенную картошку в кипящую воду.

– Если их порезать, они быстрее сготовятся, – сказала она.

Джим только глянул на нее, и она поняла, что ее сильно занесло.

– Извини, – сказала она. – Мне просто было немного не по себе, вот и все. Ты сегодня рыбачил? Забрал ли Бивер «Тойо»? Я не знаю, что на меня нашло, Джим. Я ужасно беспокоилась за мальчиков, ну, что меня здесь нет. Они внизу? Мне просто надо было передохнуть.

– Тебе надо было только мне сказать, – сказал он, разворачивая кусочки куриного филе.

Раздраженная его спокойствием, Джорджи налила себе апельсинового сока.

– Это больше не повторится.

– Ты говоришь как гувернантка. Как будто я тебе плачу. Я беспокоился, только и всего.

Джорджи залезла в холодильник за «Столи»[10]. Просто апельсиновый сок сегодня не поможет. Она была готова к ярости, но не к этому скорбному пониманию. Можно спрятаться в ярости другого человека – она его ослепляет. Но это… Хотя он прав. Ее жизнь съежилась до размеров назначенной встречи. По дороге в тот день разве не решила она сказать ему, что уходит, что она собирается сделать это постепенно, мирно, ради мальчиков? Теперь эта идея была до боли похожа на предупреждение об увольнении, сделанном за месяц.

– Разумеется, – сказал он, неумело обваливая филе в муке, – нам надо поговорить.

– Да, – сказала она. – Думаю, да.

– Но не сегодня. Пусть сегодня все будет как будет.

– Чертов «Крузер». Я не знаю, что с ним случилось. Нас могут отправить на Луну, но в магазин нам не светит.

– Ты ужасно выглядишь, Джорджи. Ложись сегодня пораньше.

– А кино?

– «Звезда». Довольно противный.

– А Дебби любила Бетти Дэвис?

Джим поднял на нее глаза.

– Не знаю, – сказал он. – Я никогда не спрашивал.

Джорджи проглотила водку с апельсиновым соком и почувствовала укол мрачных предчувствий. При упоминании имени его покойной жены веки Джима как-то опустились, и в его позе чувствовалась ярость, которую она редко в нем видела. Она налила себе еще выпить, пока Джим жарит курицу. «Господи, – подумала она, – может быть, стоит уехать прямо сегодня?»

– Я много о чем не спрашивал, – пробормотал он.

Момент ушел. Джорджи поняла, что сегодня она не уедет.

Потом, в постели, она лежала рядом с ним и была почти уверена, что он спит, и думала, какая же это дешевка – рвать когти ради кого-то еще. Она и раньше бросала мужчин, но они все были ублюдки, и она уходила без сожалений. Но она никого еще не бросала ради другого мужчины. Это лишало действие возвышенных причин, затуманивало чистоту намерений. И выбор между двумя казался ей до боли похожим на хождение по магазинам. Может быть, в конце концов она и оказалась настоящей маминой дочкой.

* * *

В той, другой жизни он идет босой по старой овечьей тропе, наступая на пятки своей тени. Ветер хлещет коричневую траву волнами вверх по холму, оголяя потрескавшуюся кожу земли. Он забивает Фоксу рот волосами и треплет какаду, стая которых на секунду затмевает небо. На вершине холма он находит ее посреди известняковых башенок; она рисует палкой в желтой грязи.

– Чай готов, Птичка.

Она смотрит на него, сидя на корточках, так что на коленях у нее выступают шишечки. Он присаживается рядом с нею. От высоких белых камней исходит дневное тепло. Он копает песок пальцами ног.

– Лю? – бормочет она.

– Ну?

– Я сегодня видела Боженьку.

– Честно-честно?

– Его самого.

– Ну и как он тебе?

– А?

– Ну, на что он был похож?

– На точку. Точка в круге, вроде того. Когда я закрываю глаза и тыкаю в нее пальчиком, она плывет по небу. Прямо на солнце, вот даже как. Ведь только Он может жить на солнце, так ведь?

Улыбаясь, Фокс запускает пальцы в ее волосы и вынимает из них репей. Она морщится так, что становятся видны те места, где были ее передние зубы.

– Чай, – говорит он.

– А ты меня отнесешь?

– Ты уже слишком тяжелая.

– Ты что, ослабел, Лю?

– Забирайся, ты, щекастая плутовка.

Он взваливает ее на закорки и думает, что если кто и видел Бога, то это точно она. Птичка очень похожа на ангела. Он несет ее вниз по склону холма. За их плечами из-за эвкалиптов на небо уже поднимается, спотыкаясь, луна. В сумерках дом возвышается на сваях, как застрявшая после отлива лодка, и из дома доносятся звуки мандолины и гитары.

– «Айрин, спокойной ночи»[11], – говорит Птичка.

– Похоже на то. А где твой брат?

– На ручье.

Фокс обходит корзину с арбузами, наполовину прикрытую брезентом, и опускает Птичку на заднем крыльце.

– Спасибо тебе, прекрасное чудовище, – говорит она.

С ветерком до Фокса доносится аромат ганджи. Меланхолический лепет мандолины разносится по всему дому; двери и окна открыты навстречу приближающейся ночной прохладе. Где-то вдали лает пес.

– Иди прими душ, Птичка.

– Ты сказал – чай.

– Ты воняешь.

– Ну, спасибо.

– Хороший совет, и денег не беру. Вымойся с мылом и спереди, и сзади.

– Мыло спереди щиплет.

– Я всего-навсего парень, откуда мне знать!

Он идет за ней по дому, регулирует для нее в душе горячую воду и идет в кухню, чтобы посмотреть, насколько остыли крабы. Он делает салат, вынимает несколько кусков хлеба. Отъезжает в сторону дверь-ширма, и появляется его племянник, пахнущий псиной.

– Крабы!

– Пуля, мой руки. А еще лучше – в душ.

– Ну!..

– Давай вытаскивай оттуда сестру. И не дразниться! – кричит он вслед мальчику.

Фокс выносит ужин на веранду, где было бы уже темно, если бы не луна, свет которой запутался в матовой стали национальной гитары Негры. Он зажигает керосиновые лампы и видит, что брат сидит, запрокинув голову, положив ноги на перила, и стул поднят так, что гитара лежит у него на животе. Сэл сидит в углу, юбка у нее задралась, а ноги в свете лампы кажутся белыми. Она играет, закрыв глаза. Волосы падают ей на руки. Она открывает глаза, видит Фокса и улыбается. Он нагибается к столу, чтобы послушать хитрые вариации, которые они, сплетая, накладывают на старую мелодию. Вскоре он уходит в дом и берет пиво.

Фокс стучит в стену, чтобы вытащить Пулю из душа, и возвращается на веранду ужинать. Негра и Сэл играют мелодию, которую он не узнаёт, неспешный ритмичный кусок блюграсса, который заставляет мандолину и гитару и звать, и отвечать на зов. Фокс двигает к себе пиво и стоит, улыбаясь, вбирая в себя перемены в музыке.

Выходят дети, с волосами, взлохмаченными полотенцем, и набрасываются на крабов. Пуле девять, и он поджарый, как дикая собака. Даже во сне он извивается и хнычет, будто бы ему снится бег. Раскусывая зубами клешни крабов, он скорее вдыхает еду, чем жует ее. Птичка – методичный едок. Она сдирает скорлупки с мяса и складывает их на тарелку. Ночью она спит в полной неподвижности, как зачарованный ныряльщик. Почти каждую ночь она писается в постель, как будто не может проплыть через толщу сна. Фоксу знаком звук ее шагов по доскам во тьме. Именно к нему она приходит, чтобы он обтер ее губкой и поменял постельное белье. Тысячу ночей они молча простояли вместе в ванной, и ее голова лежала у него на руках, пока в раковине текла теплая вода.

Фокс любит детей, как своих собственных. Иногда он с удивлением вспоминает, что они все-таки не его. И почти все время он ловит себя на том, что наблюдает за Сэл. Бывают ночи, когда низкие перекаты ее смеха не дают ему уснуть.

Они трое более или менее выросли вместе. Ему все равно. Он брат своего брата. Вот и все.

– Идите крабов есть, – говорит он Негре и Сэл. – На поезд опоздаете.

– Крабы не ждут, – говорит Пуля.

– Ну, эти-то никуда не уйдут, – говорит Птичка. – Больше – никуда.

– Кроме как вниз по горлу – и в желудок.

– Они сегодня играют? – спрашивает Птичка, как будто ее родителей нет рядом.

– В Уайт-Пойнте, – говорит Фокс.

– А мы едем?

– Вам завтра в школу.

Негра и Сэл прекращают играть, вытирают струны и кладут инструменты в потертые чехлы. Они идут к столу, и лица у них блестят от пота.

– Сегодня орла видел, – говорит Пуля, и все лицо у него перемазано крабовым мясом. – Клинохвостого.

– Красивая птица, – говорит Сэл.

– Ну уж не такая красивая, как наша Птичка, – говорит Негра, полоща в уксусе расколотую крабью клешню.

– Я видела Бога, – бормочет Птичка.

– Да, тут тебя не переплюнуть, милая, – говорит Сэл с усмешкой.

– Пуля, я тебя переигрываю по очкам, приятель.

Мальчик возвращается к еде. Если бы он не был так голоден, он бы, скорее всего, этого так просто не оставил, думает Фокс. Пуле не нравится, что кто-то может быть лучше его.

Какое-то время они едят и болтают, а над ними смыкается теплая ночь, и дом поскрипывает на сваях. Воздух остро пахнет керосином и уксусом.

– Кто-нибудь хочет арбуза? – спрашивает Фокс.

Фокс – единственный, у кого не подводит живот при одной мысли об арбузе. Негра называет их вьющимися дерьмовинами.

– Вы даже не знаете, что теряете, ребята.

– Давай-давай, приступай, Лю, – говорит Сэл. Фокс спрыгивает с веранды со старым мясницким ножом в руке, который уже сточился до формы полумесяца. Он вынимает из корзины арбуз, стучит по нему костяшками пальцев и радуется, услышав здоровое потрескивание. Он втыкает в него нож, и арбуз вздыхает, раскрываясь. Из арбуза вылетает облако сладкого мускусного запаха, от которого по рукам у него бегут мурашки. Вздох, этот сладкий аромат – прямо дыхание Господа.

– Вгрызайся, Лю, – говорит Негра, посмеиваясь.

Фокс приносит половинки на веранду, по одной в каждой руке, – как акушерка с двумя сияющими близнецами.

– Давай, парень, – говорит Сэл.

– Давай-давай, делай дело или иди домой.

Фокс вонзает зубы в плоть, видит клетки мякоти, разбухшие, яркие от влаги. Прохладный сахар во рту. Он жует, выплевывает несколько семечек через перила во тьму.

– Плюй их на фиг, негритосов, – говорит Негра.

– Да брось, Негра, – говорит Сэл.

– Так ваш дедушка говорил, – объясняет Лю детям.

Если человек может счесть число песчинок на земле, – говорит Негра, – тогда и семя твое тоже должно быть сочтено.

Он говорил, что семечки – это как негритосы, которые прячутся в арбузах, – говорит Лю.

– Какие негритосы? – вопрошает Пуля.

– Аборигены, – отвечает Негра.

– А-а, эти.

– Там была миссия, – говорит Лю. – Лагерь. Там, за рекой, у Могумбера.

– И кто прятался? – спрашивает растерянная Птичка.

– Дети убегали из лагеря, Птичка. Искали свои семьи. И твой дед прятал их у ручья, чтобы никто их не нашел.

– И что потом?

– Они шли на юг. Почти всех ловили. Отправляли обратно в лагерь. Я тогда еще и не родился, Птичка.

Девочка смотрит на семена, похороненные в арбузе.

– И такое же семечко они сделали из твоего деда, – говорит Сэл. – В точности такое же.

Пуля с небрежным видом бочком подкрадывается к арбузу и прячет в нем лицо – смеется.


Пока Негра и Сэл готовятся, Фокс читает детям для школы. Пуля лежит на полу библиотеки и все повторяет ради желанной свободы. Птичка хочет сидеть на коленях у Лю, читая «Магию Опоссумов»[12]. Она уже читатет вовсю романы про Нарнию, но книжка в картинках, похмелье младенчества, все равно остается для нее чем-то вроде ритуала. Она прижимается к его шее, и от нее пахнет шампунем Пирса и свежей пижамой.

– Лю, а если столько съесть арбуза, потом ведь набегаешься?

– Хмм. А хорошие манеры? – говорит он.

– Это не ответ.

Входит Негра, на нем чистая рубашка, его волосы собраны сзади в хвост и сияют глаза, красные.

– Ну, ребята, едем в Пойнт?

– Да! – радостно кричит Птичка.

– Негра, ведь сегодня воскресенье. Завтра им в школу.

– Мы недолго поиграем. Там свадьба.

– Ну, вот и справитесь.

– Они нас заказали.

– У меня дети. Я же тебе говорил, когда они заказывали.

– Они могут поспать в грузовике. Правда, Пуля?

Пуля входит вместе с Сэл, которая доплетает косу.

У ее волос цвет песочного печенья. Пот блестит на шее. Птичка бросается к матери, и Фокс остается качаться один, злясь, что они снова это сделали. Он будет весь вечер бегать от машины и обратно и играть, думая о музыке только наполовину. К полуночи Негру и Сэл возьмут в хороший оборот, и вечеринка переместится на другой двор, и Негра с Сэл напьются. Ему придется либо самому везти детей домой, либо приютиться с ними на ночь в кузове. Утром они будут тереть глаза, капризничать и уж наверняка пропустят школу.

– Спокойно, приятель. Не будь такой старой кошелкой.

– Ну, ты им уже обещал. Джинн вылез из бутылки. Я принесу простыни.

– Ух ты! – говорит Сэл. – Слишком жарко в джинсах. Куда опять запропастилось это платье?


Когда Фокс выходит во двор, все уже ждут. Грязь порозовела от света стоп-сигналов.

– Давай, Лю, – говорит Пуля из кузова грузовичка.

– Хочешь, я поведу? – спрашивает он брата. – Тебе, наверное, не стоит.

– Залезай, – лениво говорит Негра.

Фокс забрасывает в грузовичок несколько простыней и свой старый «Мартин» и забирается к детям. Он откидывает ногой в сторону несколько пушистых арбузных плетей и усаживается рядом с окошком кабины, а дети в пижамах сворачиваются вокруг него клубочком. Он вдыхает сладкий запах сухой травы и смотрит, как пыль поднимается розово-белым облаком в усыпанное звездами небо. В кабине смех Сэл слышен до боли отчетливо, он заглушает скрежет гравия и вой старого мотора «Холдена». Даже в темноте янтарные бутоны рождественских елок ярко горят по обочинам.

Птичка начинает петь:

Я люблю выжженную солнцем страну,

Землю простирающихся равнин.

…Они набирают скорость, Негра слегка раскачивает машину, чтобы дети начали хихикать. Фокс нагибается и видит, как Сэл прижимается к Негре и целует его в шею. Он отворачивается и видит свои оливы, те самые, которые он сажал еще черенками, – они пыльной процессией пролетают мимо.

– Тормози! – кричит Пуля.

Негра поддает старому «Холдену» газу, и платформа грузовика идет юзом и дает по тормозам, а дети визжат от восторга. Позади раскачиваются колеи, то показываясь, то исчезая из виду.

И потом вдруг во рту грязь. И небо совсем исчезло.

Несколько секунд Фокс думает, что заснул, что день был долгий и жаркий и как же приятна прохлада ветерка. Но мертвая трава царапает ему щеку, и странный красный огонек мотается над землей. Странно, но он думает о матери, о том, что он снова на земле, рядом с нею. И он думает об оливках, которые падают в грязь сезон за сезоном. Он чувствует запах бензина, переворачивается, и его пронзает самая острая боль на свете – будто в грудь ему воткнули топор. Господи Всемогущий, да он же лежит на бахче! Он чувствует неожиданный приступ ужаса от того, что его позабыли, и смотрит сквозь темную пелену на шоссе за воротами. Он встает на колени и быстро понимает, что у него сломана ключица. Скрестив руки перед собой, он пытается подняться. Свет льется на землю, и красное облако пыли катится по выезду, пока не накрывает его, и пролетает дальше, к асфальтовой дороге.

Он тащится по каменной грязи к дренажной канаве, туда, где прямо в землю светят фары грузовика. Проволока изгибается по жнивью и свистит, мешает ему ковылять. Он ощупью, спотыкаясь идет к перевернутому грузовичку, зовет их по именам, и его тошнит от того, как перевернутый грузовик выставил пузо, похожее на брюшко жука, и от того, как зловеще вертится заднее колесо.

Детей и следа нет; они, должно быть, целы. Но не успевает он позвать их, как замечает Негру, наполовину вывалившегося из кабины; подходит к нему, опускается на колени и видит: его рука стала мягким сгустком плоти, а тело похоже на вещевой мешок, набитый всякой рухлядью. «Боже Всемогущий, – думает он, – сколько меня не было здесь?» Земля у него под ногами стала смолистой от крови, и брат такой мертвый. Теперь он может слышать Салли, но не видит ее в темноте кабины. Она превратилась в ужасный влажный шум. Фокс проползает к другой стороне кабины на животе; он плачет от боли и заглядывает внутрь через погнутую оконную стойку. Измятая крыша кабины под ним горячая и скользкая. От нее пахнет дерьмом и фруктовой жевательной резинкой, и Фокс подтягивается на одной руке, пока не находит Сэл под рулевой консолью, и кусочки металла торчат из ее тела.

– Лю?

Он чувствует ее губы под своей ладонью.

– Все в порядке, – говорит она. – Я ничего не чувствую. Пой, Лю.

Он чувствует, как дыхание выходит из нее, он не успевает убрать руку. Горячий дождь ее мочи заливает ему лицо. Он приходит в себя, сидя прямо в грязи. Та же ночь и, наверное, та же минута.

Идет в поисках по дороге, крестится, чтобы успокоиться, лелеет надежду.

Но он находит Пулю на каменном краю бахчи, его голова расколота, как канталупка, он все еще пахнет мылом, и пижама на нем чистая.

Национальная гитара в чехле прямо там, на жнивье. Пыльная мандолина. Тряпка, в которую набились репьи.

Далеко, у дома, лает прикованный пес.

И наконец, на другой стороне дороги, в мягкой грязи, светящаяся под луной Птичка. Как упавший воздушный змей, в своей ночнушке, дышит, дышит, но Фокс никак не может поднять ее. Его ключица выпирает, как сломанный брус. Когда он снова пытается приподнять ее, он почти складывается пополам под ее весом и падает на спину в окрашенный кровью овес. Его спину скручивает яростный спазм, но он все еще чувствует горячее дыхание ребенка на своей руке. Он невероятным усилием поднимается на ноги и некоторое время пытается отдышаться; а потом здоровой рукой берет маленькую, теплую ножку и тащит ребенка по белой колее несколько шагов, сопротивляясь боли, пока ему не становится стыдно от ее задушенного вскрика из грязи, и он уступает. Он знает, что не должен был ее трогать. Отступив назад, он натыкается на вспоротое брюхо гитары, и она кричит, и несколько минут Фокс исполняет чудовищное эстрадное представление, пытаясь стряхнуть с ноги эту дрянь.

Луна висит над домом. Он хромает по колее. Он ползет, он еле волочит ноги. Он оставляет их всех там, под луной. Ветра нет, но проволока ограды поет, и шип стоит над сорняками. Как раз за порушенным забором в ночи дрожат тяжелые оранжевые бутоны рождественских деревьев, а за ними сияют жучиные спины арбузов. В доме он маленькими порциями боли преодолевает ступеньки веранды, и, когда ноги отказываются идти, он прислоняется к косяку и размазывает чью-то кровь по деревянной раме.

Стол на веранде завален крабовыми шкурками и влажной газетной бумагой – ее уже оккупировали муравьи. Тарелки, пивные бутылки – тараканий угол. На перилах висят детские трусы из грубой ткани.

Внутри сияют половицы. Телефон работает – слышен длинный гудок. Дом пахнет жизнью, но Фокс знает, что видел конец света.

* * *

Прогулка обратно вверх по холму не успокаивает его. Фокс возвращается в темноте – и все его мировоззрение порушено, и мысли разбегаются сразу во всех направлениях. Кривой гортанный звук ее смеха. Жалкая перспектива вовлечения детей – и, что еще хуже, вполне возможно, что все уже кончилось сегодня вечером, что для нее это вполне могло быть просто очередное приключение. Во всяком случае, остается надеяться, что она не настолько глупа, чтобы хвастаться этим за его счет. Никто не может сознательно делать такую глупость, ни одна душа, у которой есть хоть какое-то представление о Бакриджах. Даже сама мысль о них, о том, что он может снова попасть в их орбиту, сотрясает его. Сложно сказать, почему именно. Большой Билл давным-давно покойник, его больше нечего бояться, но даже он был по большей части легендой для мальчишек Фоксов. Они понимали, что Уайт-Пойнт – его город и что еще до того, как были построены первые лачуги, все побережье считалось его феодом. Фокс никогда не видел пожара или тонущего корабля своими глазами, и он никогда не слышал прямого рассказа об этих парнях-япошках, которые исчезли после войны. Его старик никогда не говорил об этом, но то, как цепенел отец при одном упоминании этого имени, говорило о многом.

Фокс не мог отогнать от себя воспоминания о Джимми Бакридже в школе, о том, как на перемене угнетало ощущение того, что он стоит прямо за твоей спиной. Он был неприкасаемый; его слово было законом, но иногда он появлялся с необъяснимыми ссадинами, а раз или два – даже с фингалом. И все же к нему сложно было испытывать жалость – и даже если это чувство было тебе доступно, ты бы и самому себе не осмелился в нем признаться. В Джиме было что-то пугающее, что-то неправильное. Отец Фокса говорил – порочный ребенок, но Фокс никогда не задумывался почему.

Лучше всего он помнит один детский день на пристани Уайт-Пойнта. Джимми Бакриджу тогда было не больше одиннадцати. Тогда ему казалось: большой мальчик, и еще – городской. Он вышел на пристань, чтобы городские девчонки заахали от его жестокости. Топтал рыб-ежей, выдергивал челюсти у живых рыб-ворчунов. Фокс помнит, как, сворачивая свою собственную леску с отстраненной торопливостью, он смотрел на разворачивавшийся финал. Живого тетрадона, безобидного и глупого, размером с футбольный мяч, засунули под заднее колесо работающего вхолостую грузовика с базы. Фонтан крови, смех. И потом какая-то храбрая мамаша, которая видела все это с пляжа, подходит и награждает парнишку Бакриджа потоком ругательств прямо перед всей честной компанией. Потом, когда она вернулась на пляж присматривать за своими младенцами, паренек влил китовый жир в открытое окно ее машины. Король детей, уже тогда – Большой Джим.

Дома пес уже отдыхивается на ступеньках и прыгает к нему за утешением, будто бы весь день они только и делали, что нарушали привычный распорядок. Фокс присаживается на минутку, чтобы потрепать ему уши и поразмышлять над тем, что все уже закончилось, если Джорджи вернется к Джиму Бакриджу и оставит этот эпизод позади. Конечно, она импульсивна, но не глупа. Она знает, в какую сторону дует ветер. Им обоим лучше бы позабыть про все это. Но вся эта история потрясла Фокса. Он не может поверить в то, что все эти часы лелеял смехотворные надежды. В ее присутствии он был повсюду; это было какое-то безумие.

Спускается ночь, и он позволяет псу прижаться к себе, лизать руки и лицо за все хорошее. Он слишком отвратителен сам себе, чтобы прогнать пса, – и постепенно псу становится скучно, и он залезает под дом.

* * *

Не прошло и получаса, а Джорджи уже знала, что сегодня вечером ни порция водки, ни десять миллиграммов феназепама не переведут ее через грань. Она чувствовала, как тело и ум поймали сон в ловушку. Тревога напомнила ей о тех ночах в Джедде, когда она боялась спать, чтобы ей не приснилась еще раз миссис Юбэйл, как она подкрадывается к ней в больничных коридорах. Кошмар преследовал ее с Саудовской Аравии и до Штатов, до Индонезии, и даже когда она вернулась домой, в Австралию. Долгое время в Уайт-Пойнте ей казалось, что наконец-то удалось от него освободиться, но не так давно кошмар начал повторяться. Она узнавала подкрадывающееся ощущение ужаса. Она думала о том, как эпилептики и страдающие головокружениями чувствуют приближение приступов. Именно так она и чувствовала себя сегодня, лежа рядом с Джимом Бакриджем, таким неподвижным и тихим. Его дыхание было слишком сдержанным. Он притворялся, что спит.

Она не осмеливалась пошевелиться. Она понимала, чего стоит во время сезона не давать ему спать после полуночи. Так почему просто не сказать ему все в лицо? Зачем она лежит рядом с ним и притворяется? Если только он и в самом деле не спит. Но эта неподвижность была так похожа на сдержанность. И каким-то образом эта сдержанность, его сила не давали ей покоя и раздражали.

Джорджи подумала о том, как мало у нее денег. Она подумала, не пойти ли снова на работу. О мальчиках. О том доме на выбеленных солнцем бахчах. О взятой напрокат машине. О плате за буксировку. О счете из отеля. О вещах, по которым она будет тосковать.

В четыре тридцать Джим вздохнул и выкатился из постели. Она почти не ожидала, что он скажет что-нибудь. Лежа в постели, затаившись, она думала, что он помедлит перед тем, как пойти в ванную. Она хотела было что-нибудь сказать; успокоила себя, что еще не слишком поздно, но все же дала ему одеться и заварить кофе на кухне, а сама так и не встала с постели. «Хайлюкс» выкатился на подъездную дорожку.

Она почти заснула, когда с лагуны поднялся рев двигателей «Налетчика».

* * *

Фокс стоит в горячей, тихой утренней тьме, а пес скулит у его ног. Тишина полная. Воздух тяжел и упруг. Ощущение такое, что где-то за горизонтом две противоборствующие системы одновременно остановились и затихли, и от них осталось только это странное спокойствие. Уже можно понять, что днем будет не продохнуть. Подарок, а не погода. Прошлой ночью он решил на какое-то время затаиться, не выходить в море, пока все не успокоится, но как можно пропустить такую погоду в месте, где воющий ветер – единственная постоянная величина? В такие особенные дни ты просто должен быть в море; грешно не воспользоваться такой возможностью.

Проблема в том, что уже поздновато для настоящей рыбалки. Он не подготовился, и у него нет наживки. Но он прикидывает, что в баках катера хватит горючего для быстрого набега. Вперед-назад, может быть. Как раз хватит времени на то, чтобы быстренько нырнуть партизанским способом на любимых коралловых глыбах к северу отсюда. Какого черта!

Фокс снимает с катера все специальные приспособления. Не остается ни эхолота, ни рации, ничего, что могло бы навести на него подозрения. Если на борту нет ни тралов, ни буйков, нет даже приличного морозильника, кому придет в голову, что он не просто еще один тощий рыболов-любитель, который лелеет надежду загарпунить люциана? Даже самые подозрительные субъекты из рыбнадзора ничего против него не накопают. А уайтпойнтовцы? Ну, он всегда будет на шаг впереди этих сонных ублюдков.


К моменту, когда он оставляет пса на пляже и поперек волны выходит за северные границы лагуны Уайт-Пойнта, уже почти рассвело, но Фокс чувствует себя под защитой этого странного метеорологического божьего промысла. Он буквально впитывает в себя совершенное спокойствие. Он выкатывается в неподвижное море. Волосы бьются ему в шею. Жемчужные дюны он видит только краем глаза, осматривая пустынный берег. Теплый воздух. Зловещее спокойствие. Вспыхивающие мазки водорослей и риф под ногами. И ни одного чертова судна в виду.

В нескольких милях к северу он встает на якорь и переваливается за борт – и тут же чувствует, что зря надел гидрокостюм; в такие дни хочется ощущать море кожей. В воде горячка, и есть что-то особенное в том, как риф бьется и пульсирует внизу. На секунду он зависает на поверхности, чтобы набрать воздуха, а потом рвется вниз сквозь свернутые слои, сквозь невидимые окольные тропы течений и температур, которые оплетают кружевом тихую воду. Из дыры в рифе на открытое пространство выскальзывает сине-зеленой вспышкой голубой окунь. Фокс даже не заряжает гарпун. Большая рыба откатывается в сторону и наблюдает за ним. Он парит над мягкими кораллами и губками, плывет мимо твердых желтых пластов и пурпурно-голубых трещин. Там и оленьи рога, и мозговой коралл, угри, и морские собачки, и длинноперая треска, и усики сотен осторожных лангустов. Море набито щелканьем и треском – зашифрованные радиосигналы и атмосферные помехи говорящего молчаливого мира. Давление сжимает ему кожу, и течение колышет волосы. Можно остаться здесь, думает он. На одном-единственном дыхании ты можешь жить здесь целый Богом данный день, когда перед глазами крутится планктон и рыба фалангами выходит из укрытий, чтобы поплавать вместе с тобой. Нить жары внутри его превращается в тяжелое ядро. Ему больше не хочется вдохнуть воздуха. Наверху его катер висит на швартовочном канате, как воздушный шарик на празднике. Он такой жизнерадостный, такой красивый, что Фоксу нужно вернуться и посмотреть на него. Он лениво всплывает. Из слишком долгой и слишком длинной глубины. Отравленный и счастливый. Какая-то часть его знает, как близко он подошел к тому, чтобы утонуть на мелком месте; но когда он прорывается через сияющую поверхность, где тело все еще дышит за него, остальной его части остается только простой восторг. Он лежит наполовину в этом мире. Звенит в ушах.

* * *

В начале девятого Джорджи отвела молчаливых мальчиков в школу, поцеловала их в уклончивые головы и пошла к Биверу, чтобы присмотреть машину.

Он, кажется, удивился, увидев ее. Он положила кассету с Бетти Дэвис на прилавок.

– Не лучшая ее роль, – пробормотал он.

– Какие ходят сплетни?

– Производственная глухота, Джорджи. Черт бы побрал «Харлей-Дэвидсон».

– Можешь продать мне машину?

– Не раньше Рождества. Хочешь куда-то подъехать?

– Нет, сейчас я взяла напрокат.

– Господи, Джорджи.

– Что?

– Будь осторожнее.

– Поэтому я к тебе и пришла, – жизнерадостно говорит она. – Не стану же я покупать подержанную машину у кого попало.

– Я дам тебе знать. Когда что-нибудь появится.

– Ты настоящий друг, – сказала Джорджи.

Он рассмеялся утробным смехом.

– А что, разве не так?

– Да я всем друг, Джорджи.

На полпути домой ей послышались выстрелы. Господи, как же она ненавидит этот город!

* * *

Море такое гладкое и лазурное, что облака, кажется, лежат на нем. Скользя по их отражениям при входе в лагуну, Фокс чувствует себя скорее сыном неба, чем моря.

На берегу в Уайт-Пойнте ни движения. Только довлеющий надо всем живописный покой. Пустынный пляж. Неподвижные норфолкские сосны. И тоскующие на якорях катера.

Прибавляя газу и пробираясь через равнины водорослей, он знает, что вернулся домой свободным – его не в чем уличить: ни рыбы, ни лангустов, ни морских ушек. Кильватерная волна заворачивается вокруг самой себя, как патока. Он думает об изгибе ее шеи. Вдыхает аромат лебеды, полыни, йода. Мир кажется успокоенным и сонно-мечтательным.

Нос осторожно упирается в песок. Пес не поднимается, чтобы приветствовать его. Не блестит стекло в окне грузовика. Цикады. Приходит волна, поднятая катером; она бьет в берег одиноким крещендо, и тогда он начинает видеть то, на что смотрит.

Фокс выпрыгивает из катера прямо в гидрокостюме и подходит к псу, который пятном лежит на конце цепи. Куски мяса и клочья волос меняют цвет песка. Под ногами кровь, но мух еще нет. Стекла грузовичка выбиты, а в морозильниках пробиты дыры. Фокс выуживает ключи из-под ступеньки грузовичка и через разбитую дверь засовывает их в замок зажигания. Он не ожидает искры; искры нет. Он поднимает капот, видит покореженные кишки мотора и знает, что все бесполезно.

Он уходит, чтобы не упасть; идет к катеру. Отмывает ноги от крови. Входит на транец. Отталкивается от берега.

* * *

Около девяти Джорджи сделала себе крепчайший кофе и встала у кухонного окна, чтобы выпить его. На пляже она заметила трейлер и изгиб крыши автомобиля, большей частью невидимые из-за дюны. Она поставила чашку в раковину и схватила домашний бинокль. О Господи. Лю. Зачем ему понадобилось выходить сегодня? Сегодня – изо всех дней и при чертовом белом свете дня?

Она спустилась по траве почти бегом и подошла к дюне, чтобы увидеть, что у «Форда» разбито лобовое стекло, и розовую, распластанную на песке собаку. Солнце било ей в голову.

…Перво-наперво Джорджи приняла душ. Она не могла себе помочь; ей надо было вымыться, и, как бы ни была горяча вода, она все никак не могла согреться. Она выпила. Полчаса искала ключи от взятой напрокат машины, но их нигде не было видно. Она нашла в гараже картонную коробку и отнесла ее наверх. Рывком открыла платяные шкафы и посмотрела на свои вещи. В основном просто тряпье. Кучка косметики, горсть компакт-дисков – и все. Господи Иисусе, да своей жизнью здесь она не может и коробку наполнить. Все принадлежит Джиму.

Зазвонил телефон. Она не взяла трубку. Джорджи села на кровать и закрыла руками лицо. Телефон зазвонил снова.

В гостиной она взяла домашний бинокль и осмотрела лагуну, риф, проход между рифами. Пара судов уже, дымя, входили в лагуну, и ею овладел приступ ужаса. Она отрезана, окружена. Она подумала о детях в школе. О шоссе. О настороженной тишине города. Она подобрала диски. Засомневалась, действительно ли диск Джони Митчелл – ее; сказала сама себе, что, если ей удастся успокоиться, она вполне может найти ключи от прокатной машины; ее нужно вернуть в Перт до полудня. Как она могла их потерять? Она была на взводе и все же бесстрастна. Ей нужно еще выпить. Тогда она успокоится.

«Столи» горел у нее в горле, но тепло не распространялось по телу. И она не нашла ключи. В какой-то момент она перестала искать. Даже перестала собираться. Она просто свернулась клубочком на диване, чувствуя только холод.

…Когда вошел Джим, Джорджи была еще не настолько в стельку, чтобы не заметить, что он вернулся на несколько часов раньше обычного. Его лицо, казалось, обварили кипятком. Ее лицо замерзло в лед.

– Нашел твои ключи на дорожке, – сказал он, бросая их на раковину около неё.

– Чертов лжец, – сказала она, неустойчиво следуя за ним в ванную.

– Господи, мальчики будут дома всего через несколько минут.

– Я не могу поверить в то, что ты мог это сделать. Ты злобный ублюдок, я не понимаю, как ты мог.

– Джорджи, протрезвись.

Он закрыл дверь ванной у нее перед носом, и затвор щелкнул с угрюмым звоном.

– Открой дверь!

– Остынь, ради Христа, – сказал он приглушенным голосом из-за двери.

Полилась вода в душе.

Джорджи вернулась в кухню и взяла бинокль. Толпа детей уже толклась на пристани, и их школьная форма лужицами лежала на сходнях. Самые смелые уже карабкались по крану, чтобы спрыгнуть с самой верхушки, подняв фонтан брызг. Вода была бронзовой, и свет падал на их тела сзади. Ветра все еще не было. Люди шли на пляж, чтобы отдохнуть от жары. Она смотрела, как они подъезжают к самой воде в своих «Пэтролах» и «Крузерах». Оказывается, это был светский день. Большие женщины в безжалостных лайкровых шортах окунали младенцев на мелководье. Мужчины несли с собой пиво в неопреновых чехлах; она смотрела, как шевелятся их губы. Никто, казалось, не интересовался грузовиком и мертвой собакой в нескольких сотнях метров на пляже.

Телефон снова зазвонил.

Джорджи осматривала море. Она не могла придумать, где он мог бы высадиться. На этом побережье больше нет безопасной стоянки. И к северу, и к югу – только прибой с бурунами, и ближайшая гавань – в семидесяти километрах. Может быть, у него хватит горючего. Она сомневалась в этом. И все же погода была отличная.

Вошли мальчики. Она попыталась собраться.

* * *

Фокс идет и идет по плоскому морю. Ветер застрял у него в зубах. Звоном в ушах визжат двигатели «Хонды». Он оцепенел от скорости, почти потерял разум в движении. Постепенно двигатели теряют обороты. Они уже не работают при открытых задвижках, и несколько минут катер плывет по инерции; наконец опускается нос, и катер останавливается. Фокс стоит у руля, пустой, как послеполуденное небо. Его настигает кильватерная волна; она поигрывает катером и выбивает Фокса из прострации. Он смотрит на измеритель горючего. Пытается подсчитать, насколько далеко он забрался. Компас показывает, что он движется на северо-северо-запад, но без гидролокатора и спутниковой связи он может только приблизительно оценить, как далеко он от побережья, и только догадываться, насколько он забрал к северу. Уайт-Пойнт скрылся из виду, и ландшафт стал просто серовато-коричневым размытым пятном. Он смотрит на морской горизонт. Бинокль остался дома, в сарае, вместе с навигационными инструментами. Он заключает с самим собой пари. Пять миль до берега? Может, с десяток миль к северу?

Он встает на колени у планшира и отрыгивает маленькое пятно чайного цвета. Поверхность моря серебряная, но внизу оно черное.

Из ящика с принадлежностями для ныряния он достает бутылку полузамерзшей воды и пьет, пока у него не начинает гореть горло. Он подумывает о рации, об упаковке сигнальных огней под консолью. Но он знает, кто пойдет его искать. Он будет здесь один, в открытом море, и из оружия – только автоматический гарпун. Старая уайт-пойнтовская история. Никаких свидетелей, кроме самих уайт-пойнтовцев. Это будет еще один несчастный случай в море.

Он сидит на планшире. Палуба под ногами горит.

Чертов Бакридж. Он пытается вспомнить все про вчерашний день. Неужели кто-то видел их на шоссе? Или когда они купались? Это, наверное, управляющий старой фермой; в конце концов, он вполне мог быть поблизости. Если только она просто не пришла домой и не призналась во всем сама – так сказать, для очистки совести. Черт, он даже не знает, что ему и думать.

И теперь они сожгут ферму. Так все и будет. Конец. Аминь. Ты, гребаный идиот!

Он стаскивает рубашку и натягивает гидрокостюм на плечи. Достает ласты из ящика и пытается нацедить горькой слюны, чтобы подготовить маску. Он выискивает самую темную полоску в дымчатых складках побережья и решает направиться к ней. Нагибается за корму и открывает кингстоны. Он переваливается за борт и оставляет катер покачиваться на волне. Хороший день ты выбрал. Была бы зыбь – никогда бы ты этого не сделал. Но сегодня у тебя удачный день. В любом случае тебя больше нет.

Вода под ним темно-фиолетовая. Он пытается плыть размеренно и дышит через трубку в маске. Его нет уже давным-давно.

* * *

Джим Бакридж почувствовал, как пластиковая телефонная трубка хрустнула у него в кулаке, – он пытался сдержать ярость. Неужели ж весь гребаный мир населен одними кретинами?

Из двери кабинета ему было видно, что она в кухне, наливает себе еще одну порцию водки с мартини. Закусывает «Столи» какой-то жалкой оливкой. Кажется, у нее шелушится лицо. Мальчики где-то шляются, слава Богу.

– Так что пусть кто-нибудь придет и заберет его, – зашипел он в трубку. – Хорошо, тогда сразу, как только освободится второй человек. Да, я знаю, что это стоит денег, и, кажется, я сказал, что заплачу?. Мне что, переводчика позвать? Уайт-Пойнт. Это на карте. Да, возле придорожной гостиницы. Она красная. Ну, это же ваша машина, приятель.

Он швырнул трубку на рычаг и смотрел, как она глотает напиток. Зазвонил телефон. Он сидел в кабинете и трубку не брал.

* * *

Фокс ползет через просвеченную солнцем воду. Чувствует, как его голова с трудом разрезает слои воды. В послеполуденной жаре море сгущается карамелью. С каждой минутой ему все труднее двигаться. Как оползень: чем больше копаешь, тем больше остается копать. В гидрокостюме он весь взмок, но он знает, что не сможет снять его – так отяжелели руки. Кроме того, неопрен придает его телу дополнительную плавучесть, а очень скоро ему понадобится вся плавучесть, на какую он только способен.

Потом он перестает грести и просто толкает себя вперед, стараясь дать отдых дрожащим рукам. Вода пронизана столбами солнечного света, которые перекручиваются и разделяются в туманной водяной мути. То одна, то другая морская щука в ужасе порскает прочь. Медузы плывут среди отражающихся в воде облаков. Они сами как облака, и их щупальца – как струи дождя.

Смотрит на распухшие подушечки пальцев. Мозоли от гитар почти совсем сошли.

Думает о распростершихся на жаре салатах-латуках. О серебряных вспышках олив. Дыхательная трубка режет ему десны. Барабанные перепонки туги, как шкура банджо.

Продолжает ползти. Воздух обжигает горло. Он не может заставить себя взглянуть на жуткую глубину внизу. От этого у него кружится голова. Он переворачивается на спину и пытается плыть, подставив лицо солнцу, зажмурив глаза.

Потом. Он понимает, что остановился. Лицом вниз, как мертвец. Его руки покрыты морщинами, как дюны. Можно состариться, лежа здесь. Как воздушный змей – вот на что это похоже. Подвешен между мирами. Это его смешит. Билл Блейк – рыбак херовый, но мы с ним оба подвешены. Ты совсем сошел с ума, ох как пухнет голова, – как ангел задницей кверху. Ты поэт, но ты никогда этого не узнаешь, и смех, вырывающийся из твоей дыхательной трубки, совсем не человеческий.

Он держится спиной к свету, смех дрожит у него в ногах. Продолжает плыть.

Не может поверить, что холодает. Воздух холоден, как больничный.

Видит, как пес падает на конце цепи, розовый в свете стоп-сигналов, розовый пес на песке. И потом уже нет света. Он плывет по привычке. Вода, темный сон без снов. Вода вокруг тела фосфоресцирует. Он похож на святого в этом сиянии. Святой Лютер – Смерть Арбузам, тырит рыбу – набивает пузо. Хрипло смеется, дрожа в ознобе.

На берегу нет огней.

И никакого берега, пока не встает луна.

* * *

Как раз к закату поднялся нежный северо-западный ветер. Он еле шевелил занавески; это был тот ветерок, что приносит некоторое облегчение, но уже слишком позднее и слишком малое. Джорджи дотащилась до дивана. Бутылка водки стояла на стеклянном столике в лужице собственного пота. В симпатичной голубенькой масленке примостилась кучка оливковых косточек.

На пляже горело несколько ламп. Местные удили карпа или сидели на складных стульях, опустив ноги в водичку. Джорджи взяла бутылку и пошла на террасу. Джим с мальчиками сидели снаружи, и над их головами парили перья дыма от барбекю. Они повернули головы, когда она тяжело уселась рядом. Эти лица – так мало они похожи на те, что она помнила с Ломбока. Они вернулись к еде, и их голоса звучали как невнятное бормотание. Воздух был подсолен.

Одновременно заработали двигатели двух больших катеров. Рев их дизелей прокатился по лагуне, и они вышли из залива с зажженными огнями. Суда, с которых ловят лангустов, не выходят в море ночью, сказала она себе. Это могут быть пассажирские суда. Может быть кто угодно.

* * *

Теперь, когда он слышит, как они дышат в темноте, ему не страшно. Разве Птичка не дышит ему теплом в ухо почти каждую ночь и разве кресло-качалка не качается иногда, когда он проходит мимо? И теперь он слышит писк и храп даже в самом господнем Индийском океане. Он слышит шум их движения в груди. Он чувствует их дыхание в неподвижном воздухе. Все в нем в мире темной воды. Пение.

Зачарованный, он перестает грести. Он стягивает маску, и воздух неожиданно обжигает ему лицо холодом. Сбрасывает и ласты и понимает, что его затекшие ступни горят от наплывающей на них волны крови. Пузыри разговора вновь взрываются около него. Он снова проваливается в обморок и вполне может прямо сейчас счастливо заснуть. Но вода вся состоит из животов и бедер, как забитая танцплощадка. Это его поддерживает. Впереди него катятся белые облака. Воздух наполнен скачущими телами. Фокс, не раздумывая, падает в облака и выталкивает их на берег. Он поднимается на ноги и, прихрамывая, погружается в пряный аромат лебеды.

* * *

Когда она проснулась на террасе, во дворе было темно, а в доме горела только одна лампа. Джорджи моргнула и облизнула губы, пытаясь понять, что происходит. Город спал. Пляж казался покинутым. У нее появилось ужасное чувство, что она проспала что-то очень важное.

Кто-то прикрыл ее хлопчатобумажным покрывалом. Она сбросила его. Луч фонарика мигал на ближней дюне, и через мелкую поросль метались тени. Джорджи попыталась встать, но ее ноги еще спали. Она споткнулась и рухнула. Бутылка упала и, не разбившись, покатилась по шиферу. Луч фонарика на секунду хлестнул по балкону. Она попыталась собраться; ее всю будто искололи булавками.

Она увидела, что луч фонарика освещает покачивающееся лезвие лопаты. Ноги Джима. Его ноги. Свет погас. Он пересек газон и через несколько секунд уже был на ступеньках.

– Что ты там делал? – спросила она.

– Иди в постель, Джорджи, – сказал он, проходя мимо нее.

– Это простой вопрос, – сказала она, выбивая фонарик у него из рук – он выпрыгнул и скользнул по ее голени.

– Господи, – пробормотал он. – Убирайся с дороги.

– Нам надо поговорить.

– Тебе, чтобы говорить, надо протрезветь, и хватит отнимать у меня время. У меня дети. И катер. Спи в свободной комнате. И смотри, чтобы тебя ни на что не вытошнило.

– Где ключи от моей машины? Ты их снова забрал.

– В надежном месте.

– Мне они нужны.

– Ну уж нет.

Джим открыл раздвижную дверь. Джорджи отступила на застекленную террасу. Она хотела пойти за ним, но не могла отвести взгляд от большого оранжевого пластикового фонарика у своих ног. В доме раздался звук спускаемой в туалете воды.

Она взяла фонарик и пошла вниз по лестнице вслед за лучом – к пляжу, где в песке все еще стоял грузовичок. Собачья цепь исчезла вместе с останками бедного животного. И еще было гладкое, выровненное место там, где Джим, должно быть, только что закопал пса.

Вода зловеще плескалась о берег. Она захотела поплавать. Она захотела поджечь дома. Она захотела сесть за руль и ехать куда-нибудь до самого рассвета. Она всхлипывала, пока ее не затошнило от самой себя.

* * *

Некоторое время он ковыляет на заплетающихся ногах. Натыкается на колеи в пустоши и идет по ним на юг. Дневная жара все еще живет в песке, но он дрожит в своем гидрокостюме. Мимо проносится пара кенгуру. Он все тащится, пока не замечает вдалеке блеск крытой жестью крыши. Он подходит ближе и натыкается на несколько фермерских лачуг в лощине. Два пляжных багги. Пирамида пивных банок. Грубоотесанная скамья для разделки рыбы и веревка с бельем. Он ищет глазами собаку, но ему удается незамеченным добраться до ближайшей емкости с водой. Встав на четвереньки, пьет из крана. Вода стекает вниз по горлу, прохладная, с медным привкусом. Он подставляет под воду лицо, чтобы смыть соль и песок.

С веревки он снимает шорты и майку, которая пахнет жидкостью для посудомоечной машины; удалившись на достаточное расстояние, вытряхивается из гидрокостюма и натягивает одежду. Вниз по дороге он видит дюну, исчерченную порослью акации. Он заползает туда, находит ложе из опавших листьев и ложится посреди обеспокоенного шороха всякой мелочи.

Когда он просыпается, уже середина дня и жарко. Он выполз было из-под деревьев, но свет слишком силен, белый песок расплывается перед глазами, и воздух в его горле – как моток шерсти. Ноги у него сводит судорогой. Он прячется снова, чтобы подождать заката. Снова спит.

На закате он чувствует себя лучше, и после небольшого перехода ногам гораздо легче. В положенное время он видит в небе желтый купол. Уайт-Пойнт. Он подходит к городу со стороны пляжа. Прячась в тени дюны, он обходит залив. Суда дергаются на цепях, как дворняжки. Залитая приливом пристань кишит чайками. Он прокрадывается между дюнами, видит, что никого нет поблизости, и снова идет по пляжу.

Там, где стояли его грузовичок и трейлер, не осталось ничего, кроме маленьких кубиков стекла под ногами. Это не удивительно. Так все и должно быть – будто мы этого не видели.

Он проползает к ограде дома Бакриджа. На расстоянии вытянутой руки от газона лежит он, глядя, как окна мерцают светом телеэкрана. В темноте город кажется вполне добродушным: музыка, смех, скрип дверей. Он массирует сведенные судорогой ноги. Постепенно гаснут огни, и дом затихает.

По пути к поливочному крану он чувствует запах мяса на жаровне. Он берет пару почерневших отбивных с мармита и, скрючившись на газоне, зубами срывает горелое мясо с костей и жадно пьет из шланга.

Он думает о лежащей внутри Джорджи. Всего только подняться по ступенькам. Он видит очертания лопаты, прислоненной к стене. Он подбирает ее, поднимаясь по ступенькам к террасе. Стеклянная дверь-ширма не заперта. Джим Бакридж спит в своей постели. Но и его дети тоже.

Он целует стекло и ускользает прочь.

* * *

Джорджи вынырнула на поверхность только через полтора дня. Предыдущий день слился в жалкое горячечное пятно, но грязное постельное белье и полотенца на полу слишком хорошо свидетельствовали о том, как именно она его провела. Голова болела, а еще горло и грудь. Она никогда не опускалась так низко. Ее просто убивало то, что мальчики могли это видеть.

Пустой дом был в беспорядке, и послеполуденный свет квадратиками лежал на ковре в гостиной. Она нетвердо подошла к окну и увидела, что грузовик и трейлер Лютера Фокса исчезли. Она поискала ключи от взятой напрокат машины. Спустившись вниз, обнаружила, что гараж пуст. Она вернулась наверх с пустой головой и в тревоге и некоторое время постояла в гостиной.

И уже через несколько секунд поняла, что на стеклянной двери странный отпечаток. Как раз на уровне глаз. Сальный отпечаток пары губ. Джорджи прошаркала к двери и начала пристально разглядывать пятно. Грязным рукавом халата она попыталась стереть его, и, когда поняла, что пятно не исчезает, ее охватила паника – пока до нее не дошло, что пятно находится на другой стороне стекла. Она вышла на жару и поспешно стерла его.

Потом она приняла душ и постаралась взять себя в руки. Она знала, что ей надо поесть, но горло болело так, что она смогла только проглотить витамины и банку спрайта. Если бы она была в больнице, хорошая порция кислорода из маски ей бы очень помогла; это самый настоящий природный энерготоник. Она подумала было о полиции, но потом отказалась от этой мысли. Не раньше, чем исчезнет последняя надежда.

Вернувшись в гараж, она вытащила свой велосипед из-под груды принадлежностей для тяжелой атлетики и свернутой в рулон рабицы. Седло было как рыба между ягодиц. Она подумала о том, что ей придется проехать мимо супермаркета, почты и школы. Она вяло надавила на педали и выехала на резкий дневной свет.


– Сказать, что ты выглядишь как мешок дерьма, – это еще сделать тебе комплимент, – сказал Бивер, когда она подъехала к нему у колонки.

– Продашь мне машину?

– Подруга, мне тебе продать нечего.

– Я возьму что-нибудь напрокат.

– Господи, Джорджи. Мне здесь еще жить.

– Какую-нибудь старую таратайку со склада металлолома.

– Ты достаточно трезва?

– Да.

– Мамой клянешься?

– Мамой клянусь.

Он вытер руки и посмотрел на нее очень неодобрительно.

– Мне нужен мой грузовик. Ты можешь взять «И-Эйч». Но…

– Я буду осторожна.

– Да, когда-нибудь, Джорджи.

– Я очень тебе благодарна, – сказала она. – Прямо не пересказать.

– Вот и ладно, – пробормотал он. – И не пересказывай.

* * *

Фокс просыпается на рассвете и видит, что Уайт-Пойнт всего в паре миль у него за спиной. Он даже не помнит, как ложился, и теперь ему приходится идти по дневной жаре. Так медленно, такой слабый и сонный. Он продолжает брести по мягкому, пустому пляжу, и прибой ревет у него в ушах. Песок белый, ослепительный, бесконечный. Прикидывает, что ему осталось пройти десять, а как бы и не пятнадцать миль. Он постоянно натыкается на клочки растительности, свисающие с выглаженной ветром дюны, и ненадолго пристраивается в драгоценной тени, чтобы отхлебнуть из пластиковой бутылки, которую он вчера вытащил из мусорного ведра и наполнил из крана во дворе.

В одинокой бухточке рядом со старой границей владения Бакриджей он пристально вглядывается в отпечатки ног, пока не понимает, что это его собственные следы. И следы Джорджи – такие маленькие. Когда же это было – два дня назад? Раньше?

Он идет по собственным следам от шин в глубь побережья, и только потом ему приходит в голову, что он должен держаться подальше от просек и дорог в буше, – но здешняя поросль царапает ему ступни. Крепкий запах лебеды. Жужжит насекомыми акация. Единственные деревья – это редкие кучки прибрежных эвкалиптов, кора которых свисает, как разорванные бинты. Жара дрожит над землей. Ограда. Потом мерзкий пояс кустов банксии – одни ветки, шершавые, как акулья кожа, и зубчатые листья. И это как если бы он пробирался через колючую проволоку.

И наконец шоссе, кварцево сияющее, как река. Он не может открыто идти по нему. Ему придется пробираться задами. Переходя через шоссе, он видит мертвого кенгуру на гравийной бровке; тот лежит, задрав в небо ноги. Зловоние заставляет его перейти дорогу и уйти в каменистую низину, за которой виднеются желтосмолки.

Он выпивает остатки воды. Выходит на выгон, к остаткам эвкалиптовых зарослей. Несколько изумленных овец – они, должно быть, принадлежат его новому соседу, которого он даже и в глаза не видел. И наконец, задушенная канавка солоноватой реки. Мирты, в тени которых – трясогузки, гуйи[13], медоедки.

Как же они порхают, кричат и кувыркаются! Они сетью опутывают небо над ним, они вплетают его в эту сеть. Он ковыляет на юг по тени. Эму торжественно уступают ему дорогу, как яппи на экскурсии.

У речной излучины, за которой уже дом, где с наклонившегося дерева до сих пор свисает шина, он мочит ноги. Его тень падает на воду. Полдень позади. Не чувствуется ни дыма, ни запаха пожарища. Наконец он вскарабкивается на изрезанный бороздами берег, чтобы посмотреть.

Он распростерся на испекшейся земле, и дикий овес смертельно жалит его в уши; он замечает машину, припаркованную во дворе посреди озадаченной стайки кормящихся кур. Грузовичок «Холден» 1964 года, весь сияющий цветом обезьяньего дерьма. Раздвижная крыша и спицы колес. Настоящий грузовик живодера. И знакомый. Но он не может вспомнить. Может только ждать и смотреть, что будет. И краем сознания ожидать, что в любую секунду откуда-нибудь выскочит совершенно счастливый пес.

Он отступает в тень речного берега; открытые вены реки изрезаны тенями. Рядом с ними он чувствует, что его влечет земля.


Когда он просыпается, солнце уже садится. На ферме горит свет, но за его спиной – грязная муть. Тени скользят по полоске песка внизу. Его глаза привыкают к свету не сразу. Фигуры. Мальчики. Двое. Один склонился над водой, которая волнуется у его ног. Неожиданно он выпрямляется, в руках у него что-то серебристое, и это что-то мерцает и дрожит. Земля вибрирует.

Фокс карабкается вверх по берегу – к дому.

* * *

Джорджи заметила движение между деревьями и приготовилась. Она боялась; с другой стороны, притворяться тоже смысла нет. Она не слышала шума подъезжающей машины. Чтобы прогнать непрошеных гостей, у нее нет ничего, кроме закопченной кочерги. Телефон в доме выглядел так, будто какое-то время назад его выдрали из стены. «Это может быть собака, – сказала она сама себе, – какая-нибудь дворняжка с фермы, что за рекой! Но слишком высокая фигура».

– Эй, я тебя вижу! – заорала она.

Это прозвучало жеманно, как голос старшей сестры при игре в прятки.

Он подхромал к ступенькам, как наказанное животное.

– Это я, – сказал он, уворачиваясь от брошенной кочерги. – Джорджи?

– Да.

– А кто еще?

– Только я.

– Я…

– Только я, Лю. Заходи.

Он какое-то время стоял на месте, и лицо его было неразличимо во мраке, пока Джорджи не поняла, что ему нужна помощь. Когда она прикоснулась к нему, он отшатнулся. Он был весь липкий от крови и пота. От него ужасно пахло.

– Есть еда, – сказала она, ведя его по ступенькам.

У него тряслись руки, как у старика, и шел он неровно, как больной после операции. На пороге его глаза сверкнули.

Джорджи усадила его за кухонный стол и постаралась надеть старую профессиональную маску, чтобы унять ужас, который почувствовала, увидев, в каком он состоянии. Истерзанный, с солнечными ожогами, покрытый запекшейся коркой соли и грязи, с потрескавшимися губами, с красными глазами, которые выглядывали из темных от усталости кругов. В его волосах было полно семян травы и паутины. Его исхлестанные икры и ступни дрожали. Она, стараясь не привлекать его внимания, пощупала у него пульс и подумала, что надо бы сделать ему ледяную ванну, чтобы снизить температуру тела, но его пульс был размеренным и сильным, но боялась оставить его одного, отправляясь на поиски льда.

– Ты покормила курей, – сказал он блаженно.

– Да.

– Сегодня?

– Пару часов назад. Вот, пей.

Она влила в него воду. Он методично глотал. Ее поразило то, как это чертовски характерно; на глаза у нее навернулись слезы.

– Есть еда, – сказала она. – Я кое-что приготовила. Картошка была здесь. Цыпленка пришлось занять. Я наберу ванну. Ты останешься?

Лютер Фокс смотрел на нее с полным непониманием. Она оставила его тянуться за холодной печеной картошкой, и, когда она вернулась из ванной, он икал. Он пытался улыбаться, но икота звучала болезненно, как всхлипы.

– Пей, – сказала она.

– Они придут?

– Я не знаю.

– Пожара нет.

– Нет.

Он оторвал ножку у цыпленка, которого она пожарила, и торопливо съел ее. Он пытался протолкнуть ее в горло. Он выглядел озадаченным.

– «Холден И-Эйч»?

– Это Бивера. И курица его. Я развиваю дружеские связи.

Джорджи пощупала ему лоб и шею – не снизилась ли температура. Похоже, он был более или менее в порядке.

– Мне конец, – сказал он тоном, в котором Джорджи почудилось удовлетворение.

В ванной он настолько оцепенел, что дал Джорджи снять с себя шорты и майку. Она усадила его в старую ванну и губкой обтерла раны. На руках и шее у него были клещи. Он вздохнул, когда она ополоснула его, и Джорджи про себя подумала: когда в последний раз хоть кто-то опускался рядом с ним на колени и купал его? Когда он закрыл глаза, оказалось, что веки у него полупрозрачные.

Минут через десять он, похоже, немножко ожил. Он рассказал ей, что? сделал, где был, чего ему стоило добраться домой; и она была благодарна, что он не настолько в себе, чтобы спросить, как она провела все это время.

Когда настало время вынимать его из ванны, она взялась приподнимать его, но он встал сам. Джорджи подумала о смазываниях и купаниях, которые она повидала за долгие годы. О мужчинах, рядом с которыми она вставала на колени, чтобы утешить, вымыть, спасти. Этот импульс у нее все еще оставался. Господи, подумала она, есть ли разница между тем чувством, которое она испытала, увидев Джима в первый раз, и тем, что чувствуешь, когда перед тобой изнуренный мужчина, который ждет спасения? Она бросила работу, но она все еще оставалась сестрой Джорджи и готова была лететь на помощь.

Она завернула его в полотенце и отвела на кухню, где выжгла с него клещей булавкой, нагретой на газу. Она чувствует себя, сказала она, как Великий инквизитор, который мучает тебя в надежде выпытать еретические тайны. Он сонно улыбнулся. Все тайны, пробормотал он, это и есть ересь. Джорджи намазала его антисептической мазью и втерла масло в его солнечные ожоги. Она уложила его в постель и какое-то время посидела, пытаясь прикинуть, куда идти отсюда. Сначала машина. Ей придется завести свою собственную – все равно как.

– У тебя ведь нет тайн, – сказал он. Веки его трепетали.

– Ты моя тайна, – сказала она, пытаясь не думать о миссис Юбэйл.

Он улыбнулся.

– Ну да, мы же не ходим по округе и не кричим: «Вот они мы!»

– Да.

– Я тебе не сказал. О Птичке. Что она еще прожила какое-то время. На аппаратах. И они все совали мне эти бумажки. Я не должен был. Но я все ждал и ждал. Думаю, я просто устал, понимаешь. Они меня истомили.

– Это было милосердие.

Он покачал головой:

– Удобство.

– Нет, Лю.

– Ты не понимаешь, – пробормотал он.

– Поверь мне, – сказала она, – я понимаю.

Он вздохнул.

– У тебя есть атлас? – спросила она.

– В библиотеке, – сказал он. – Зачем?

– Покажу тебе мою вторую тайну. Мой остров.

Когда она вернулась с большим пыльным томом, Лютер Фокс спал. Эти веки были похожи на лепестки, и на них вырисовывался мраморный рисунок капилляров, как у ребенка. Она поцеловала его в лоб и перед тем, как задернуть полог, несколько секунд впивала его пахнущее цыпленком дыхание.

Джорджи вспомнила себя пару дней назад, распростертую на этой постели, медлительную, как герцогиня. И его рука – в ее руке, теплая и удивительная.

Она наклонилась и взяла его за руку. Прижала ее к своей щеке. Прислушалась к ночи за противомоскитной сеткой.

Плывет по хнычущему морю. Вокруг него, в тумане, шипящее дыхание мертвых; они плещутся, и крутятся, и гребут в глубине, вокруг него, вместе с ним. Их дыхание пахнет землей, речной глиной и арбузами. Он рывком приподнимает лицо из воды, и его рук и ног касаются скользкие тела, а одно, особо настойчивое, бьет его в бедро снова и снова, вопрошая, а он все плывет – размеренно, как метроном, как ритм без мелодии. В воде не протолкнуться от рук и ног, они слишком перепутались, чтобы проплыть сквозь эту массу, и потоки похожих на водоросли волос застревают у него в зубах, хватают за горло.

Он просыпается в темной комнате. Занавески колышутся у обшитой панелью стены. А… Здесь.

Он откидывает покрывало и недоуменно мигает, понимая, как туго натянуты его подколенные сухожилия. Он, шаркая, идет в ванную, а потом на кухню. Дом кажется гораздо более пустым, чем когда-либо.

– Джорджи?

Когда он зажигает свет, на столе находит атлас. Грязный конверт выглядывает из него, и он открывает книгу, чтобы прочитать аккуратно написанное на конверте послание:

«Обещала вернуть машину.

Целую, Джорджи».

Записка Джорджи соскальзывает на стол. Она прилипает к его влажным пальцам, но его взгляд прикован к странице, на которой раскрыт атлас. Австралия. Весь континент – это скалистое нахмуренное лицо, и половина этого лица – Западная Австралия. Он никогда не покидал пределов своего штата, никогда не пересекал даже эту незначительную границу. Он замечает слегка испещренные точками пустыни, которые отделяют его побережье от остальной страны. В сравнении с Азией или Америками названий на карте немного. Уайт-Пойнта нет на карте; увидев это, он чувствует какой-то укус удовлетворения. Фокс зажимает пальцем то место, где, по его расчетам, он должен сейчас находиться, и размышляет о широких просторах вокруг. Такое одиночество на странице – и это в то самое время, когда каждый засранец в этом мире дышит тебе в спину. Он определяет масштаб и по мальчишеской привычке прикладывает короткую сторону конверта к шкале, чтобы отмерить расстояние в двести миль. На юг всего четыреста миль до дождливого гранитного берега. Леса, свежая вода, люди. А на север? Ну, на север за год не доскачешь. Тысяча миль одного и того же штата. По большей части пустынных миль. А дальше эта земля не исчезает в тропических болотах.

Фокс осматривает все побережье. Дальний север кажется потрескавшимся – так много заливов и островов. И он слегка хмыкает от удивления, когда видит, что это место есть на карте. Да, прямо сверху, рядом с морем Тимор. Залив Коронации.

Он выключает свет и снова ложится в постель, но не спит.

Загрузка...