Хомич Иван Фёдорович Мы вернулись

Хомич Иван Фёдорович

Мы вернулись

{1}Так обозначены ссылки на примечания. Примечания в конце текста книги.

Литературная обработка Е. Леваковской

Аннотация издательства: Воспоминания офицера Советской Армии о последних днях обороны Севастополя, о том, как, тяжело раненный он попал в плен к немецко-фашистским захватчикам, бежал из плена, организовал партизанский отряд и впоследствии стал командиром бригады И Хомич с большой проникновенностью рассказывает о своих боевых товарищах, о дружбе, скрепленной кровью, о героических подвигах своих боевых соратников.

Содержание

От автора

На помощь Севастополю

Последний этап обороны

Плен

В симферопольской тюрьме

В Днепропетровске

Снова в тюрьме

Житомирский подкоп

В Славуте

"Метро" в Славуте

Побег

За рекой Горынью

Снова в Армии

Примечания

От автора

Немало книг написано о грозном и славном для нашего народа пятилетии Великой Отечественной войны, но как много подвигов советских людей и поныне остаются еще неизвестными, сколько примеров героической самоотверженности, поданных нашими соотечественниками, солдатами и офицерами, людьми военными и невоенными, хранится пока лишь в памяти очевидцев!

А годы идут, и плохо, думается, будет, если мы, современники, не оставим потомству своих свидетельств бессмертного подвига нашей Родины в борьбе за счастливое будущее всего человечества.

Я - военный человек, вся жизнь моя связана с армией. Осенью 1918 года по путевке Нижегородского губкома я прибыл в Москву на командные пулеметные курсы. В декабре того же года нас, курсантов, перевели в Кремль для учебы и несения охраны. В те годы мне доводилось стоять на посту у квартиры Владимира Ильича Ленина.

В августе 1919 года молодым командиром я отбыл на Южный фронт, где и воевал до 1921 года. Потом я учился в Высшей стрелковой школе и на курсах усовершенствования Высшей, пограничной школы, служил в пограничных и сухопутных войсках. В 1936 году окончил Военную академию имени М. В. Фрунзе.

Как и любой кадровый офицер, многому был я свидетелем за эти годы. В конце 1941 - начале 1942 года мне довелось участвовать в обороне Севастополя, когда весь мир отдавал должное беспримерному мужеству защитников города-героя.

О тяжких и славных днях последних боев за Севастополь, о борьбе наших людей в плену и возвращении их в ряды родной Советской Армии рассказано в этой книге.

В 1944 году в город Славуту, после освобождения его Красной Армией, выезжала Чрезвычайная Государственная Комиссия под председательством Никиты Сергеевича Хрущева. В работе Комиссии принимали участие эксперты-медики. Было установлено, что в "Гросс-лазарете" Славута гитлеровцы замучили, истребили, уморили голодом и болезнями более ста тысяч офицеров и бойцов Красной Армии.

Из этой-то "фабрики смерти" осенью 1943 года через подкоп и бежала в лес наша группа пленных.

Я не писатель. Пусть те, кто прочтут эти записки, простят мне неумелость, может быть, скупость многих страниц.

О бесстрашии моих товарищей, об их несгибаемой верности, Родине я рассказал, как мог, в своих воспоминаниях.

На помощь Севастополю

Положение наших частей под Севастополем особенно осложнилось во второй половине декабря 1941 года.

После оккупации Симферополя большая группировка немецко-фашистских войск упорно рвалась к Севастополю, но к полной неожиданности для гитлеровского командования натолкнулась здесь на стойкое сопротивление, хотя поначалу яростное наступление гитлеровцев сдерживали лишь моряки Черноморского флота и бойцы народного ополчения (части Приморской армии с боями через горы отошли к побережью и в начале ноября стали подходить к Севастополю со стороны Ялты).

Севастополь геройски оборонялся, и не единожды проваливались "авторитетнейшие" прогнозы врагов о его падении. Город не только держался, но и со страшной силой перемалывал гитлеровскую армию.

17 декабря 1941 года гитлеровцы, имея крупный перевес в силах, начали второе, декабрьское наступление на Севастополь. В наступлении участвовали пять немецких пехотных дивизий, три горнострелковые бригады и 5-я моторизованная бригада румын.

По указанию Верховного Главнокомандования на помощь севастопольцам были направлены корабли и транспорты с войсками, вооружением и боеприпасами. Враг рассчитывал захватить Севастополь через четыре дня - 21 декабря 1941 года. В эти дни была переброшена под Севастополь и наша стрелковая дивизия.

Мы грузились в Туапсе вечером, по мере сил и возможности маскируясь от вражеских самолетов. Черное море в декабре не слишком приветливо. На вторые сутки нашего плаванья разыгрался шторм, опытным морякам и то пришлось нелегко. Каково же было нашим пехотинцам, из которых многие море-то увидели в первый раз.

Наконец волнение утихло, на небе появилось множество ярких южных звезд. Похоже, и звезды обрадовались, что снова можно спокойно глядеться в тяжелую черную воду. Нам же и желанная тишина покоя не принесла. Мы знали, что под Севастополем идут горячие сражения, оборона бросает в бой последние резервы, а мы, задержанные штормом, опаздываем.

Пришлось учесть, что турки, несмотря на свой нейтралитет, все-таки пустили в Черное море немецких фашистов. Море буквально кишело вражескими подводными и надводными кораблями и минами. Наши моряки сразу из Туапсе взяли курс в нейтральные воды и шли неподалеку от турецких берегов, так было несколько безопаснее. Лишь выйдя на траверз Севастополя, мы повернули к городу.

И вот - ночь, корабли идут в кильватерной колонне, по бокам - миноносцы, наша охрана. Настроение тревожное, неверными кажутся и тишина и мрак, похоже не сомкнуть глаз, а люди, измученные штормом, все-таки спят, и, увидев спящего, радуешься: хорошо если успеет человек хорошенько выспаться, отдохнуть, подготовиться к выгрузке, а возможно и к бою.

В пять часов утра стал слышен глухой гул артиллерийской канонады. Мы подходили к Севастополю. Я вышел на палубу, кругом было сыро и темно, звезды померкли, вдали, в тумане, виднелись смутные очертания города. Где-то, очевидно в горах, вела методический огонь дальнобойная артиллерия.

Наш транспорт шел с потушенными огнями, море поэтому казалось сумрачным, а силуэты кораблей зябко таяли в полутьме.

На флагмане была получена шифрованная радиограмма, в которой определялось место разгрузки.

Мы поднялись в кают-компанию и стали изучать на карте Северную бухту, куда подходил в редеющем утреннем тумане наш транспорт.

Обстановка последних часов в Севастополе нам, естественно, не могла быть известна, не знали мы и последних решений командования. Но, ознакомившись приближенно с топографией местности, решили, что дивизию целесообразнее всего расположить в Графской балке, на Мекензиевых горах, на Сапун-горе и в Инкерманской долине. Один полк мы оставляли во втором эшелоне, два выдвигали в первый, намереваясь усилить пехоту артиллерией. Это предварительное решение представители полков и нанесли на свои карты, пока наши транспорты скрытно приближались к намеченному месту выгрузки.

Тревога и тщательная подготовка оказались не напрасными. Как впоследствии выяснилось, самое тяжелое положение на фронте в тот день создалось именно в районе Графской балки - Мекензиевых гор. Когда наш транспорт вошел в бухту, с гор доносился уже не только артиллерийский гул, но и пулеметная трескотня.

Выгрузка! Непосвященный человек и представить себе не может, какой сложной, до мелочей продуманной подготовки требует эта, как будто несложная операция. Ведь не под чистым мирным небом она проводится, тысячи людей, десятки орудий, тонны боеприпасов должны быть в минимальный срок сняты с кораблей и рассредоточены.

Нами было сделано все для того, чтобы избежать опасной разгрузочной сутолоки и толчеи. Помогла, как говорится, и крымская земля. По словам стариков - жителей, сам бог прикрыл нашу разгрузку. Первые корабли уже вошли в бухту, когда в небе появились два вражеских самолета. Севастопольские зенитчики открыли по ним огонь, самолеты скрылись, по всей вероятности, не обнаружив транспорта, а тут, как по заказу, густой туман плотной пеленой окутал бухту и горы. Выгрузились мы благополучно, руководствуясь мудрым правилом моряков-десантников - "Последних не должно быть!"

Вскоре скрылась в тумане разведка дивизии, за ней и полковые разведчики ушли в горы. С новой силой вспыхнул пулеметный и автоматный огонь - это два стрелковых полка нашей дивизии, поддержанные, как и было намечено, артиллерией, втягивались в бой. Словом, все пришло в отностельный порядок.

К вечеру, ведя тяжелые бои, мы продвинулись где на один, а где и на два километра и к утру освободили совершенно разрушенную станцию Мекензиевы Горы, то есть фактически вышли на ставшее главным направление, где нашу дивизию и использовал командующий Приморской армией генерал-майор И. Е. Петров. Тяжко пришлось бойцам, особенно в первые дни. . Бои идут днем и не прекращаются ночью. Немцы непрерывно подбрасывают свежие части, вводят их в бой, а нам замены нет. Надо спешно рыть окопы, строить наблюдательные и командные пункты, землянки, траншеи. А земля каменистая, мерзлая, ничем ее не возьмешь... Не хватало больших лопат, ломов, кирок.

Мучительно морозные стояли ночи. Дул пронизывающий ветер такой силы, что из траншеи, хоть сколько-нибудь прикрывавшей, просто невозможно было подниматься Ha ничем не защищенную поверхность каменистой, голой, казалось, давно и навеки обледеневшей земли. Только по ночам, в темноте удавалось вытаскивать с поля боя раненых, в неглубоких, с трудом вырытых могилах хоронить убитых и собирать пострадавшее в боях оружие.

С большой опасностью для жизни люди собирали винтовки, автоматы, пулеметы. Все, что не в клочья разорвал вражеский снаряд, с надеждой доставлялось в дивизионные и армейские мастерские, и снова с этим старательно отремонтированным оружием мы вступали в бой.

Сильно поредевший личный состав пополняли тоже из "собственных" резервов. Крепко почистили и сократили дивизионные и полковые тылы, ввели в строй всех, без кого еще месяц назад в какой-нибудь штабной канцелярии обойтись казалось невозможным. Да, многому научили нас декабрьские бои!

За несколько дней до нового года ценой большой крови гитлеровцам удалось потеснить нашу оборону местами от трехсот до семисот метров. Я раньше говорил - да это широко известно, - что под Севастополем буквально перемалывались в кровопролитнейших боях гитлеровские части. Немецкое командование тщательно маскировало свои потери. Давно уж пора было немцам сводить полки в батальоны и даже в роты, но их пополняли все новыми и новыми резервами. Фактически только номера полков оставались старые, а личный состав был почти полностью заменен.

Настроение у вновь прибывающих в Крым "завоевателей" было еще бодрое. Ведь они не знали, сколько их предшественников навечно окопалось уже в крымской земле.

В карманах многих солдат, унтеров, в полевых сумках офицеров мы находили хвастливые письма и телеграммы, так и не успевшие уйти в "Райх".

Вот некоторые из них:

"Вчера я видел в бинокль красивый Севастополь, завтра в канун Нового года мы будем там".

Однако между "вчера" и "завтра" пролегло для унтера роковое "сегодня" по пословице: "Не кажи гоп..."

Другой писал: "Мы подошли совсем близко к Севастополю, уже видны его дома, к ночи мы будем в городе".

А к ночи он был убит.

30 декабря эшелоны подвезли немцам на станцию Дуванкой новое пополнение: солдат, пушки, танки... В тот день немцы беспрерывно атаковали" наши позиции на Мекензиевых горах.

Во второй половине дня было получено распоряжение штаба армии: комдив, комиссар, я - начальник штаба дивизии - и командир одного из полков вызывались к командующему армией в так называемый "домик Потапова". В мирное время это был домик путевого обходчика, сейчас там помещался командный пункт 79-й морской бригады.

В обычных, "нормальных", так сказать, условиях фронта прибыть на совещание к командарму значило бы заметно отойти от переднего края в глубину обороны, то есть углубиться в тыл, попасть в относительно более спокойную обстановку. Но к концу декабря под Севастополем совершенно сместились все понятия переднего края и глубины обороны, тыла и фронта.

Передний край был всюду. Достаточно сказать, что к вечеру этого дня отдельные немецкие автоматчики стали просачиваться уже в дивизионные тылы со специальным заданием: выводить из строя командиров и сеять панику. Один такой лазутчик был пойман в расположении нашей дивизии.

"Домик Потапова" находился, без всякого преувеличения, на переднем крае, неподалеку от шоссейной дороги, где проходил стык между нашей дивизией и частями моряков и куда упорно устремлялись немцы.

Могут сказать, зачем было командованию подвергать себя излишнему риску? Но обстановка складывалась сложная, каждый человек был на счету и оставить хотя бы на несколько часов без командиров полки, непрерывно ведущие бой, командарм не мог. Самое же, думается, главное - ничто так не поднимает дух солдат, как если они знают, что и командир, большой командир, в трудную минуту рядом с ними руководит боями и несет все их тяготы.

Представителей командования армии мы сплошь да рядом видели именно на позициях, там, где решалась судьба Севастополя. Так, в один из декабрьских вечеров у нас же, на Мекензиевых горах, был тяжело ранен начальник штаба армии Николай Иванович Крылов. Ему, естественно, предложили эвакуироваться, но он категорически отказался, и его лечили в Севастополе.

Я далек от неверной мысли - проповедовать непременное нахождение командира в цепи. Этак и боем управлять будет некому. Но есть какие-то момента, когда солдату необходимо знать, может быть, даже видеть, что командир - рядом. Стойкость командующего армией генерала И. Е. Петрова и таких офицеров штарма, как Н. И. Крылов, крепила упорство людей, защищавших Севастополь.

Командир дивизии Гузь и комиссар Пичугин выехали на КП 79-й бригады раньше меня. Когда я вошел в битком набитый людьми домик и увидел, что их еще нет, сердце ёкнуло: что-то случилось!

Оговорюсь сразу: товарищи вскоре прибыли, но, как позднее выяснилось, от немецких автоматчиков им все же отбиваться пришлось. Потому и опоздали.

Необычное это было совещание. Поблизости то и дело рвутся тяжелые снаряды, заглушая голоса. Народу - присесть негде. Речь военных обычно сдержанно немногословна, а тут уж прямо-таки сокращенную стенограмму напоминает.

Да это и не удивительно. Все было понятно собравшимся, каждый торопился обратно на свое место, где он вносил свою лепту в общую, ставшую невероятно трудной борьбу. Вопрос стоял в сущности один: если 31 декабря мы не удержим Мекензиевы горы, враг столкнет нас в бухту Северную, в море, и захватит Севастополь.

Этого допустить нельзя!

Командующий сурово предупредил командира полка майора Петрова, плохо проявившего себя в последнем бою, и вдруг как-то устало отвернулся от стоявшего перед ним офицера. Видно, ему самому было неприятно так говорить. Все мы помногу раз встречали командующего на позициях и в штабе, это был удивительно приветливый, заботливый, учтивый человек. Как правило, он редко повышал голос.

А сегодня...

В домике стояла гробовая тишина, нарушаемая лишь грохотом близких разрывов. Командующий стоял, опустив глаза на карту, лежавшую перед ним на столе, и думал минуты две - три.

В числе других офицеров он спросил и меня:

- Полковник Хомич, что вы можете доложить? Доклад мой был кратким:

- Положение очень тяжелое, но не безнадежное. С Мекензиевых гор уходить не думаем. Будем завтра драться, как и сегодня, до конца. Просьба поддержать дивизию пятью - шестью дивизионами артиллерии, полком пехоты и боекомплектом снарядов, мин, патронов, гранат.

Командующий кивнул, как мне показалось, одобрительно и спокойно сказал:

- Задача триста сорок пятой дивизии: удержать Мекензиевы горы любой ценой. Завтра тяжелый артиллерийский полк Богданова будет работать на вас. Сделайте заявку в штаб артиллерии, вас поддержат дополнительно орудия с кораблей Черноморского флота. Кроме того, на фронте дивизии будет действовать бронепоезд моряков. Снаряды, мины и патроны ночью подвезет в Графскую балку армейский транспорт, но не боекомплект, а меньше. Свежего стрелкового полка не дам. У меня его нет.

- Вы свободны. Ступайте и организуйте бой, - закончил командующий.

По его приказу ночью в Графскую балку, Инкерманскую долину и другие пункты были доставлены боеприпасы.

На позициях было относительно спокойно, изредка только взвивались и медленно оседали ракеты, освещая притихшую землю. Наша разведка пыталась проникнуть в расположение немцев, однако тщетно - малейший шорох вызывал пулеметный и автоматный огонь. Дороги методически обстреливались вражеской артиллерией. Снаряды проносились через каждые пять - шесть минут.

В пять часов утра меня разбудил, как и условились, дежурный. Я вышел с КП. Было зябко, темно, даже ракеты не поднимались. Немцы явно рассчитывали на внезапность.

Мы быстро собрались и отправились на командно-наблюдательный пункт дивизии. Через полчаса подошли к железнодорожному тоннелю, где стоял бронепоезд.

Как ненавидели этот бронепоезд немцы и сколько добрых, полных благодарности слов говорилось в его адрес нашими бойцами и командирами! На бронепоезде работали моряки. Отвага черноморцев давно вошла в поговорки. Бронепоезд их в самом деле налетал на противника и вел огонь с такой стремительной неожиданностью, словно бегал не по рельсам, а прямо по неровной земле полуострова.

Командно-наблюдательный пункт был скрытно расположен на большой горе, почти в центре обороны дивизии. Отсюда в ясную погоду - просматривались позиция перед фронтом и далеко в тыл позиции трех полков. Но последний день сорок первого года занимался хмурый, словно и сама природа ничего хорошего от него не ждала. Тишина была такая, что казалось седые Мекензиевы горы спят вечным сном. Редко-редко проскрипит запоздавшая повозка или походная кухня, возвращающаяся в тыл.

На НП тоже было тихо, настроение у всех, я бы сказал, сосредоточенно-деловое. Люди сделали решительно все, что могли, и это рождало какое-то чувство относительного удовлетворения. За ночь каждый воин был обогрет и проспал от двух до трех часов в теплой землянке. Снаряды были укрыты на огневых позициях, бойцы полностью обеспечены патронами и гранатами. Правда, снарядов и мин было маловато, но артиллеристы знали, что расходовать их можно только по видимым целям, а уж на выдержку и уменье наших артиллеристов мы могли положиться - сколько раз спасали они пехоту от неминучей, казалось, беды!

В последних боях меткостью огня особенно прославились артиллеристы полка Богданова, того самого, который по приказу командования должен был сегодня "работать" на нас. Корректировщики у них спускались в батальоны и роты, чтобы своими глазами видеть цель и направлять огонь.

Полкам было приказано не открывать сразу своей огневой системы, чтобы враг не подавил ее до общего штурма.

Придя на НП, мы по всем линиям проверили готовность обороны. Настроение было хорошее.

Комдив и комиссар, в этот день руководили боем с командного пункта.

Ну вот и все, кажется. Теперь только ждать. Начали украдкой поглядывать на часы - заспались немцы сегодня.

Как-то мгновенно разлилась серая рассветная муть и - словно бы сигналом она была - одновременно ударили сотни орудий. Только на фронте доводилось мне наблюдать такие молниеносные переходы от почти полной тишины к грохоту, от которого глохнут люди. Буквально лавина снарядов и мин, больших и малых калибров, налетела на нас, взрыхляя землю, перемешивая черный грунт со снегом. Позиции скоро покрылись воронками, стольких трудов стоившие окопы сравнивались с землей, в воздух летело все: камни, колья проволочных заграждений, разбитое оружие, повозки...

А маша оборона все молчала, засекая огневые точки врага. Похоже, немцы решили, что мы оставили горы, покинули свой рубеж. Во всяком случае, до десятка групп противника в разных местах поднялись и с криком бросились в атаку. Но тут с ходу ударили по ним пулеметы и минометы. Наконец заговорила и наша тяжелая артиллерия. Полк Богданова удачным налетом накрыл засеченные вражеские пушки. Но в бой вступили сотни немецких пулеметов, минометы, ротные и батальонные. У немцев-то хватало и орудий и боеприпасов!

В десятом часу утра враг перешел в атаку по всему фронту. Впереди шли танки, за ними тысячи гитлеровцев. Наша артиллерия поставила отсечные и заградительные огни, отделив танки от пехоты. Во многих пунктах танки взорвались на минных полях и были подбиты пушками части подполковника Веденеева, но несколько десятков машин пробились и стали утюжить наши позиции. Немецкая пехота ворвалась в окопы.

В бой мы ввели батальонные, а в двух полках и полковые резервы, однако положения они не восстановили: в центре, на стыке двух полков, образовался глубокий прорыв, оборона рухнула и подалась назад.

Каменная толща горы дышала холодом, а мне на наблюдательном пункте стало жарко. В такие минуты всегда кажется, чего-то не доложат, если не увидишь сам. Только хотел выйти из укрытия, посмотреть, что творится, - зазуммерил аппарат. Звонил командир полка, на участке которого прорвались немцы:

- Противник прорвал оборону, обходит мой НП, разрешите перенести в тыл.

- Нельзя!

Я напомнил вчерашний разговор у командующего:

- Артиллеристы поддержат.

Действительно, в этот один из труднейших моментов памятного дня нас крепко поддержала артиллерия. В направлении станции Мекензиевы Горы был введен последний резерв дивизии, из тоннеля вышел бронепоезд с моряками и ударил по врагу, а орудия кораблей Черноморского флота открыли губительный огонь по артиллерии и свежим колоннам противника.

Так мощно прозвучал этот массированный удар, так обрадовала четкость взаимодействия, что все мы на НП ободрились. Не сговаривались - некогда было, - но все почувствовали: вот он, близок тот заветный перелом в бою, после которого много еще будет труда и крови, а. все-таки ясно, что враг в затруднении, и всякий сколько-нибудь опытный боец отлично это понимает.

Но опять позвали к аппарату. По лицу моему товарищи поняли, что до перелома нам еще далеко. Звонил командир полка майор Мажула:

- На правом фланге накапливаются тысячи немцев с танками, позиции полка на флангах прорваны, резервы израсходованы, прошу помощи!

Я уточнил место сосредоточения немцев и тут же передал начальнику артиллерии дивизии подполковнику Мукинину:

- Подавить!

Тотчас за Мажулой докладывает командир полки майор Оголь:

- Гора "Длинная" {1} обходят немцы. Прошу поддержать огнем и людьми!

Майор Оголь зря просить не будет, а у нас в резерве - ничего.

Я сказал:

- Поддержим огнем двух артиллерийских дивизионов, людей нет, держитесь, уточните концентрацию противника и сообщите Мукинину.

Только положил трубку, вызвали из штаба армии. Услышал знакомый голос:

- Говорит Петров, доложите обстановку.

Я доложил. Обстановка создавалась нелегкая: позиции всех полков прорваны, враг подводит новые резервы.

Может, потому, что я не видел лица генерала, голос его мне показался спокойным.

Командарм сказал:

- Уточните группировку и передайте генералу Рыжих - это был командующий артиллерией армии, - что мы их накроем огнем. Держитесь!

Сколько раз за тот день было произнесено это многозначащее русское слово! Но "держаться" на НП и не взглянуть своими глазами, что же делается на местности, я уже не мог и вышел из укрытия в открытый окоп.

Овеянное снежной и земляной пылью неровное поле было сплошь усеяно людьми. Тут и бой вели, тут и уводили и уносили раненых. Артиллерийский огонь противники несколько поутих. Однако затишье это не радовало. Я подумал: "Наверняка подтягивает часть артиллерии ближе к фронту, а там и начнет последний штурм".

Я так и сказал бывшим со мной в окопе командирам саперной части и батальона связи:

- Всем, кто на КП, приготовиться к обороне. Сейчас немцы...

Я не успел договорить "пойдут в атаку", как из НП выбежал старший лейтенант Львов с сияющим лицом и закричал:

- Товарищ полковник! Атаку в центре артиллеристы отбили! Докладываю, товарищ полковник!

Поземка била ему в лицо, он жмурился и не сразу разглядел меня в окопе, а сам так и светился от радости.

Вести в самом деле были хорошие. Немцев, наступавших в направлении железнодорожного полотна, задержал бронепоезд и второй батальон полка майора Петрова; из танков, прорвавшихся к Сухарной, многие подорвались на минах, а те машины, которые повернули в нашу сторону, бойцы первого батальона полка майора Оголя забросали связками гранат и бутылками с горючим. В общем, противник отброшен с большими для него потерями и отходит к северу.

Явственный вздох облегчения прошелестел по окопу, так осчастливила людей эта весточка победы, первая за много часов боя" Наверно, те из молодых, что присутствовали на НП, подумали обрадованно: перестраховался на сей раз полковник Хомич, ожидая еще какого-то последнего штурма. Я сам был бы рад ошибиться! Но примерно после одиннадцати часов поднялся ветер.

Воспользовавшись этим, немцы поставили дымовую завесу и под ее прикрытием по всему фронту поднялись в атаку. Многие шли, сбросив шинели, в одних мундирах, как потом выяснилось, изрядно хватив рому.

С нашей стороны в бой было введено все: армейская артиллерия, орудия береговой обороны, бронепоезд моряков, а по особому сигналу - серия красных ракет с НП - все пушки, пулеметы и минометы дивизии. На нас в этот момент работал, кроме того, тяжелый артиллерийский полк Богданова и даже многие дивизионы артиллерии "соседей".

Около часу длилась эта атака - и захлебнулась. Ее утопили в крови противника. Немцы атак больше не возобновляли. Ветер уволакивал с поля рваные клочья дыма.

Из штаба армии вызвали к телефону. Второй раз в этот день я услышал голос командующего. Доложил:

- Бой утихает. Все горы усеяны трупами гитлеровцев. Кажется, немцы выдохлись. В двух полках выделяем группы преследования.

Мне показалось, что я кричу в трубку, даже неловко сделалось. Потом понял: просто на земле стало тише.

Командующий приказал преследовать немцев неотступно, не давать закрепиться ни в коем случае. Сказал еще, что Военный совет объявляет благодарность всему личному составу дивизии, а списки особо отличившихся, представленных к правительственным наградам, будут завтра опубликованы в нашей газете.

До поздней ночи мы преследовали врага. На главном направлении противник был разбит и с большими потерями отброшен за Бельбекскую долину. К вечеру пошел снег и белым саваном прикрыл всех, кто остался лежать на земле Мекензиевых гор.

Дивизионная разведка и рота полка майора Петрова вновь заняли сожженную дотла станцию Мекензиевы Горы. Новый командно-наблюдательный пункт наш был организован в немецком блиндаже, солдаты разместились в оставленных врагом окопах и землянках.

Ничего не скажешь, комфортабельно располагались гитлеровцы, не допускали, видимо, и мысли об отходе! Во многих землянках стояли маленькие украшенные елки, на одной даже свечи еще тлели, когда мы вошли. Пустые винные бутылки, с этикетками крымскими и французскими, ватные одеяла и подушки, отнятые у местных жителей, на стенах портреты фюрера...

Торжество большой победы как-то отодвигает на время чувство усталости. Да и не до отдыха было командирам в ту ночь: надо было убрать поле боя, помочь медикам.

Без всяких просьб с нашей стороны из города пришли коммунисты, комсомольцы, просто жители всех, возрастов: мужчины, женщины, подростки. Пришли и принялись помогать нашим медработникам.

Всю ночь ходили люди по горам, по местам боев, прислушиваясь, не слышно ли стона, приглядываясь - может, не убит, а только потерял сознание. Обшаривали все балки и ущелья - не остался ли тяжелораненый. А ведь это было не только трудно, но и небезопасно. Каждый знал, что на поле есть мины - и наши и противника. Могло статься в темноте, в снегу, что не все они сняты нашими уставшими саперами.

Спасибо севастопольцам!

Едва стал стихать в тот вечер бой, к переднему краю потянулись обозы. Каждый боец и командир получил подарок из тыла, многим пришли письма. Впервые после долгой боевой страды люди смогли наконец согреться душою, поговорить о доме, о близких.

В двенадцать часов ночи вместе со всем советским народом мы чокнулись за нашу победу.

После декабрьских боев писатель С. Сергеев-Ценский в газете "Правда" писал: "Севастополь, наша гордая крепость, сжался сейчас, как тугая пружина, но он не потерял своей упругой силы.

...Он подает пример того, как следует защищаться против разбойничьей гитлеровской военной машины. Пусть мы теряем много, - придет час и фашисты потеряют все".

Последний этап обороны

Истрепанные в декабрьских боях, немцы более пяти месяцев не рисковали наступать.

В этот период все усилия врала были направлены к тому, чтобы помешать подвозу войск и оружия к Севастополю. По морю рыскали вражеские подводные и надводные корабли.

В двадцатых числах мая гитлеровцы начали стягивать к Севастополю значительные силы.

К началу третьего, июньского, наступления на Севастополь немцы сосредоточили на его подступах до 300 000 своих солдат, свыше 400 танков и до 900 самолетов{2}.

Второго июня началась длительная авиационная и артиллерийская подготовка, а седьмого июня на рассвете немцы, имея многократный перевес в силах, перешли в наступление.

Летние бои были вершиной севастопольской эпопеи. По своей массовости и грандиозности, по упорству, стойкости и храбрости моряков и пехотинцев эти сражения далеко позади оставили все, что было в период ноябрьских и декабрьских боев.

Бывало сотни самолетов и пушек противника часами громят наши северные позиции. Встают огромные фонтаны пыли и дыма, все живое, кажется, перемешалось с землей, щебнем гор и взлетает в воздух, даже маленькие деревца, кустарник и тот выгорает дотла. Гитлеровцы вылезают из окопов, сначала наступают шагом, потом бегут вперед с автоматами и... натыкаются на непреодолимый пулеметный и автоматный огонь. Фашисты падают, залегают, снова бегут, ползут, но уже в обратную сторону, в свои окопы. Однако их настигает меткий огонь нашей артиллерии, и редко кому удается вернуться целым. На командных и наблюдательных пунктах врага недоумевают - откуда возник пулеметный огонь такой силы, ведь окопы, траншеи и землянки русских, несомненно, разрушены и засыпаны землей? Откуда опять взялась русская артиллерия?

Известно, что только за последние 25 дней июньских боев за Севастополь гитлеровцы потеряли убитыми и ранеными до 150000 солдат и офицеров, из них не менее 60000 убитыми, более 250 танков, до 250 орудий, более 300 самолетов{3} .

От Верховного Главнокомандования была получена телеграмма: "...Самоотверженная борьба севастопольцев служит примером для всей Красной Армии и советского народа".

"Правда" писала в те дни: "Лондон, 17 июня (ТАСС). Героическая оборона Севастополя вызывает восхищение в Англии. Агентство Рейтер указывает, что можно лишь преклоняться перед невиданной стойкостью и хладнокровием советских войск, обороняющих Севастополь, и жителей города. Несмотря на то, что немцы обрушивают на город и на позиции его защитников дождь бомб и снарядов, нет никаких признаков ослабления духа моряков и красноармейцев".

Даже враги признавали нашу силу и волю. Вот сообщения зарубежных газет, перепечатанные той же "Правдой".

"Стокгольм, 17 июня (ТАСС). Гитлеровская печать вынуждена признать, что германские армии натолкнулись под Севастополем на невиданный героический отпор. Газета "Берлинер берзенцейтунг" пишет, что "так тяжело германским войскам нигде не приходилось". Газета жалуется на губительный огонь советской артиллерии, на умелые действия советских пулеметчиков. "Кругом свистят пули, пишет газета, - а противника не видно. Вражеская артиллерия беспрерывно обстреливает нас".

Военный корреспондент газеты "Гамбургер фремденблат" пишет, что Севастополь оказался самой неприступной крепостью мира и что германские солдаты никогда не наталкивались на оборону такой силы".

Кровопролитные бои шли днем и ночью. Защитники Севастополя сражались без сна, без отдыха. От усталости нередко падали и засыпали тут же в окопе, несмотря на артиллерийский грохот и пулеметную трескотню.

Улицы города ничем не отличались от переднего края. Мне довелось побывать в самом Севастополе в те дни. Забыть этого нельзя.

Весь город был объят пламенем пожаров, то и дело слышались разрывы авиационных бомб и тяжелых снарядов. Огня уже никто не тушил, да и тушить его было невозможно. Матери, прижав малышей к груди, с маленькими узелками, искали укрытий; мужчины, подобрав винтовку или автомат убитого бойца, размещались в больших воронках и вели огонь по врагу. Старики и старухи прятались в катакомбах, пещерах города. Все делалось молча, без криков, казалось, людей покинул страх. К нашим окопам подходили, подползали мужчины, женщины, даже подростки с одной просьбой:

- Товарищ, дай патрон или гранату.

Но боеприпасы кончались и у нас. Оставалась неизменной только стойкость да воля к победе.

К двадцатым числам, июня немцам удалось прорвать оборону и на главном направлении выйти к Северной бухте. Подковообразная линия фронта была нарушена, но ожесточенные бои продолжались.

Свои разбитые и уставшие части гитлеровцы заменяли свежими резервами, которые тотчас шли в атаку. Наши войска дрались бессменного конца выполняя свой долг перед Родиной, отстаивая каждый метр земли.

Был получен приказ Верховного Главнокомандования Советских Вооруженных Сил оставить Севастополь.

Утром первого июля 1942 года в разрушенный город вступили немцы.

Севастополь горел. Жить в городе оказалось невозможным, и вражеские части, не успев войти в Севастополь, постарались как можно скорее покинуть его. А бой продолжался. Когда рассеялся утренний туман, мы увидели полчища немцев. Впереди развернулись до сотни танков, за ними двигались тысячи автоматчиков, в воздух поднялась целая армада вражеских самолетов.

Весь день пехотинцы и моряки дрались отчаянно. Связь со штабом армии часто прерывалась, а к ночи прекратилась совсем. Утром вернулся легко раненный командир противотанкового дивизиона, которого я ночью направил в штарм, и сообщил, что командный пункт армии перенесен на 35-ю морскую батарею. К вечеру мне удалось повидаться с генералом Новиковым, который остался за командующего.

- Тяжелые бои идут юго-западнее Севастополя и в районе Камышовой и Казачьей бухт, каковы планы на дальнейшее?

Все это я выпалил залпом.

Генерал Новиков сидел за столом командного пункта в подземелье морской батареи. Он отдавал какие-то распоряжения майору, на столе перед ним лежала карта, много шифрованных радиограмм.

Генерал посмотрел на меня и сказал:

- На тебе лица нет, весь в пыли и дыму. Ступай умойся, поешь. Я разберу шифровки, тогда поговорим.

Я ушел, быстро умылся, почистился, как мог, поел кое-как, торопясь к командующему. Встал - и тут у меня закружилась голова, перед глазами пошли круги, и я свалился без памяти. Сказались все-таки последние трое суток, без единого часа сна и отдыха.

Очнулся я ночью. Кругом было темно, сыро, но очень шумно. Ломило тело, голова и перед гимнастерки были мокры - меня, очевидно, обливали водой. Какой-то моряк поддерживал меня, а медсестра подносила к носу ватку с нашатырным спиртом. Я услышал ее голос: "Надо его на воздух, к морю, а то кончится..."

Моряк помог мне пробиться к выходу.

Генерала Новикова в ту ночь повидать мне больше не удалось. Берег весь кипел. Все, что нельзя было взять на корабли, уничтожалось. Взрывались доты, дзоты, моряки жгли склады с обмундированием, разбивали оставшиеся без горючего автомашины, чтобы ничего исправного не оставить врагу.

Утром второго июля ни одна из сторон долго не открывала огня. Воздух был чист. Тихо плескались волны.

Командиры и комиссары посовещались. Требовалось немедленно организовать уже разрозненные группы людей, чтобы каждый боеспособный дрался на том участке, где застало его утро.

Когда немцы начали бой, как им казалось - последний, их снова встретили организованным огнем, а во многих местах - массовой контратакой.

Началась тяжелая битва на последнем рубеже. Опять шли кровопролитные бои, продолжавшиеся днем и ночью.

Приморцы вынуждены были беспрерывно переходить в контратаки, так как боеприпасы кончались, а враг наседал. По всему берегу неслось тогда ожесточенное хриплое "ура" и часто наши контратаки заканчивались бегством фашистов (особенно в ночное время) и захватом их автоматов, патронов и гранат.

На одном участке немцы даже бросили свою батарею. Русские артиллеристы захватили пушки, повернули их и огнем заставили отойти наступавшие немецкие танки.

В ночь на третье июля, прямо с поля боя, с автоматом в руках на 35-ю морскую батарею пришел представитель Генерального Штаба. Мнение наше было единым: бой нужно вести до последнего.

Связь с частями осуществлялась теперь только посредством связных. Продовольствие и пресная вода кончились, было отдано распоряжение экономно расходовать носимый запас сухарей, которые тоже были на исходе. Бойцы требовали боеприпасов, оружия, но командиры ничем не могли помочь. Весь начальствующий состав вместе с бойцами дрался на позициях.

О питании уже никто не говорил, зная, что пищу можно только отнять у врага. Половину того, что добывали в бою, отдавали раненым. На долю бойца оставалось два - три сухарика в день.

Четвертого июля немцы прорвались к берегу.

В ночь из пятое июля старшие командиры и комиссары собрались на 35-й морской батарее. Решено было пробиваться в горы, a там перейти к партизанским методам борьбы.

В ту же ночь мы завязали бой, понесли большие жертвы, но пройти в горы не удалось. Враг укрепил каждый метр земли, расставил прожекторы. Теперь уже и ночь перестала быть нашей союзницей.

К утру, оставив батарею, мы ушли под кручу. С этого времени батарея как центр управления перестала существовать.

Немцы повсеместно заняли крутой, высокий берег, но мы и под кручей, разбившись на группы, продолжали сопротивляться. Очаги обороны находились теперь в скалистом берегу у самого моря. Со стороны суши мы - как гнезда ласточек - были мало уязвимы, нас защищала крутизна и толща скалы. Когда немцы стали бросать гранаты вниз, многие воины поднялись выше. Так в выступах и пещерах крутого берега образовалось несколько "ярусов".

Расчеты гитлеровцев на голодную блокаду не оправдались. Люди держались, а при случае еще и отстреливались.

Весь день фашисты бомбили нас, под вечер стрельба утихла. Мы сидели у моря в пещере, прикидывая, что можно еще предпринять, как прорваться в горы. Вдруг донесся еле уловимый плеск. Посмотрели на море, но ничего не заметили. Однако плеск снова повторился. Кто-то плыл к берегу!

Ночь. Немцы, можно сказать, над нами. Нервы напряжены до крайности. Ничего нельзя было разглядеть в густом мраке южной ночи, но все-таки кое-кто приготовил автоматы. Правда, мы сообразили, к счастью, что вряд ли кто-либо из немцев поплывет к нам, рискуя получить пулю.

Мы ждали, тихие всплески приближались. Вот что-то чернеет и движется внизу, зашуршала галька... Шорох, видимо, и наверху расслышали. Немцы ударили из автоматов, срикошетила о камни одна, другая очередь. Теперь уже можно было разглядеть, как на фоне чуть фосфоресцирующего моря поднялась и метнулась под кручу маленькая фигурка.

Следили за ней, видимо, все "ярусы" и пещеры, потому что отовсюду раздавался гулкий шепот:

- Эй, давай сюда! Сюда давай!

Велико же было наше удивление, когда в пещеру к нам поднялась девушка. Полураздетая, мокрая, она привалилась к скале, с облегчением переводя дыхание, а мы так растерялись, что даже не вдруг заметили, как ее знобит.

- Я врач медсанбата 109-й дивизии,- сказала девушка, чуть отдышавшись - Я к вам на связь...

Только тут мы пришли в себя. Моряк, укутав девушку в свой бушлат, вторым бушлатом укрыл ее босые ноги. Рассказывала она, прерывисто дыша:

- Мы еще вчepa хотели установить связь с соседом слева. С вами, значит. Справа - гитлеровцы. Все не выходило, фашисты бьют и бьют... А сегодня огонь чуть утих, меня незаметно спустили в воду, я и поплыла. Немцы заметили. Хорошо - я нырять умею... Пришлось до большого выступа плыть, а потом уже к вам...

Моряки переглянулись - конец получился порядочный. Матрос молча заботливо поправил бушлат, сползший с мокрых исцарапанных ног девушки.

Мы сказали ей, что будем во что бы то ни стало пробиваться в горы, а если не выйдет, может, дождемся все-таки своих кораблей.

Девушка повеселела. Даже засмеялась тихонько и несколько раз повторила:

- Вот и мы так. И мы так.

Она немножко согрелась. Как нам хотелось сделать ей что-нибудь хорошее, хоть покормить бы! Но у нас не было даже сухарей. Каждый говорил ей ласковые, дружеские слова, она благодарно отвечала. Мы всячески уговаривали ее остаться с нами. Связь связью, конечно... Если б это был мужчина, а ее так страшно было отпускать опять в это ночное море, да еще под огонь...

Она не осталась. Сказала удивленно даже:

- Что вы! Меня там и так заждались товарищи. Как ящерица; она сползла к воде. Опять всплески, теперь уже удаляющиеся. Все тише, тише... Кто-то из моряков сказал:

- Вот это герой!

Если можно волей, мыслями, чувством помочь человеку в трудную минуту девушка должна была доплыть: с такою силой и искренностью все мы желали ей счастливого пути.

А вот имени - как это часто бывает на фронте - так и не спросили. Только и знаем: это был врач медсанбата 109-й стрелковой дивизии.

Очередная попытка пробиться в горы не увенчалась успехом. Снова сильно поредели наши ряды. Немцы, окрыленные удачей, попробовали на наших плечах спуститься к морю, но, получив крепкий отпор, сочли за благо остаться наверху. А зачем им было спешить?

Теперь вся верхушка крутого берега оказалась в руках врага. Мы сидели в пещерах. Началось мучительное томление без пищи, без пресной воды. Немцы с крутого берега кричали на русском языке:

- Сдавайтесь в плен! Уничтожайте командиров, комиссаров и коммунистов!

Потерпев неудачу с такого рода "агитацией", гитлеровцы решили просто истребить нас: бросали вниз гранаты разных калибров, били косоприцельным огнем из пушек и крупнокалиберных пулеметов, потом стали закладывать динамит и взрывами обваливать скалы. Осколки и щебень сыпались на наши головы. Раненых становилось все больше и больше. Умирали они молча.

В некоторых пещерах после обстрела все затихало. Надеясь, что воля к сопротивлению сломлена, гитлеровцы спускали веревочные лестницы, предлагая уцелевшим подниматься наверх, в плен. Лестница висит. В пещере ни признака жизни. Тогда с кручи несется на чистом русском языке:

- Вы что, околели все?

Выждав некоторое время, немцы автоматчики с большими предосторожностями спускаются, и вот тут-то раздаются автоматные очереди - наша оборона расходует последние патроны.

Лестница быстро втягивалась наверх, и снова начиналась многочасовая бомбежка, обвалы, ливень гранатных осколков.

Всем вам пришлось нелегко, но особенно - раненым. Есть врачи, фельдшеры, медсестры, а лечить и кормить нечем. Пресную воду доставали изредка, с большой опасностью для жизни. Пили морскую, горько-соленую, с трупным запахом.

Седьмого июля на рассвете возле маленького, стекавшего с гор ручейка был тяжело ранен майор Трофимов, офицер связи Генерального Штаба. Он застрелился там же, у еле журчащей струйки воды.

Утром и днем мы пытались вынести тело майора, но немцы нас не подпустили. Они давно засекли все узкие места и в последние дни фактически запретили нам движение по берегу. Только вечером удалось похоронить товарища в глубокой расщелине береговых скал. Когда тело опускалось на дно, раздалась пистолетная очередь - наш салют.

Вечная слава тебе, дорогой товарищ!

Потянулись опять тоскливые, безысходные часы. Длинный июльский день нехотя клонился к вечеру, и багровое солнце оседало медленно, словно не желая погружаться в море. С рассвета и до поздних сумерек люди покрасневшими от напряжения глазами, до боли, тщетно обшаривали море - не видно ли кораблей?

Помню - смеркалось уже. Вдруг видим: сверху на шпагате опускается какой-то сверток. Мы решили, что фашисты посылают нам очередной сюрприз - мину замедленного, действия или что-либо столь же "приятное".

Сверток уже к морю спустился, на щебне лежит, а к нему никто не подходит все насторожились и ждут.

Однако, когда стемнело, любопытство взяло верх. Мы подобрались, осторожно стали развертывать пакет, и в эту минуту, впервые за много тяжких дней, почувствовали себя по-дружески обласканными и пригретыми.

В кусок армейской газеты было завернуто немного муки, несколько граммов соли и приложена записка: "Ночью мы пробрались на батарею и раскопали муку и соль. Это вам гостинец с бывшего КП для подкрепления сил".

Как мы были благодарны "верхним" друзьям за солидарность, за братскую поддержку! Мы написали ответ и дернули шпагат, шпагат потянули вверх, и отправилась наша благодарность к адресату, как живая, карабкаясь по камням.

Какою-то более теплой, обещающей показалась ночь. Великое чувство локтя, когда друзья рядом, да и мучная кашица на воде взбодрили людей. Мы дожидались рассвета странно обнадеженные.

Можно ли передать наши чувства, когда утром девятого июля мы увидели на горизонте катера! Быстроходные "охотники" шли к берегу. Люди прыгали, кричали, как дети, уверенные, что приближаются наши корабли.

И вдруг все как-то одновременно притихли. Раздались недоуменные вопросы:

- Почему немцы по ним не стреляют?

Катера еще приблизились и не спеша начали наводить на нас дула орудий и пулеметов. Это были враги.

Располагаясь ярусами в пещерах, мы использовали для обороны каждую извилину, так как нас защищала сама крымская земля. Но с моря мы были беззащитны. Подходом катеров замкнулось кольцо окружения.

Когда катера подошли на дистанцию ружейно-пулеметного огня, гитлеровцы были удивлены нашим молчанием. Ведь до девятого июля севастопольцы бились так яростно и ожесточенно!

А берег молчал потому, что стрелять было нечем. В кровопролитных боях последних дней все было израсходовано. Еще седьмого и восьмого июля мы ходили ночью по берегу, спрашивали у раненых, не осталось ли хоть несколько ружейных или автоматных патронов. Осматривали на убитых подсумки и патронташи. К девятому июля и этот "резерв" был израсходован. Кончилось все.

По берегу поплыла команда:

- Рвать, уничтожать документы, деньги, бросать оружие в море. Ничего исправного не оставлять врагу!

С катеров на нас были направлены пушки и крупнокалиберные пулеметы, сверху непрерывно горланили немцы:

- Выходи, а то всех перебьем!

Ясно различались стволы орудий. С такого расстояния противник мог на выбор расстрелять любую группу нашей обороны.

В поисках несуществующего выхода люди двинулись по берегу. От бессонных ночей и голода все еле передвигали ноги, многие падали, спотыкаясь о камни, разбитое оружие и трупы.

Плен

Как же крут, неприветлив казался берег теперь, когда на гребне его свободно, в рост расхаживали гитлеровцы и с каждым шагом все явственней различались их мышиные мундиры и такие ненавистные, сытые, неусталые лица.

Все тянулась и тянулась цепь. Раненых и больных товарищи вели под руки.

Едва люди поднимались наверх, как несколько гитлеровцев, специально, видимо, на это поставленных, сейчас же снимали с рук пленных часы, спрашивали на ломаном, а то и на чистом русском языке, есть ли оружие, отбирали командирские ремни и сумки.

Когда мы с полковником Васильевым поднялись на кручу, послышался чей-то голос:

- Полковники...

Вслед за ним и немцы тотчас повторили:

- Оберст? Оберст?

Наверху собрались уже толпы пленных, но офицеров гитлеровцы отличали безошибочно.

Немецкий унтер-офицер вмиг схватил меня за левую руку и снял часы. Поразила сноровистость, с какой он это делал, видимо, имел опыт.

Полковник Васильев знал немецкий язык. К оберсту, с любопытством разглядывавшему нас, подошел офицер и доложил, что он с левого фланга, что из подземной морской батареи русские не выходят.

- В плен не сдаются и вас туда не пускают. Пробовали достать огнем автоматов, но там темно, они прячутся. Наш офицер убит, два солдата ранены. Что делать?

Оберст сказал спокойно:

- Пустить газы.

Гитлеровец повернулся и пошел исполнять приказание оберста.

Нас с Васильевым куда-то повели. Как потом выяснилось, оставшиеся товарищи были уверены, что больше с нами не встретятся - расстрел. Да и мы с Васильевым, переглянувшись, решили: "Сейчас раздастся автоматная очередь - и все будет кончено".

Вели нас за песчаные бугры. Позади оставалось синее море, справа виднелись вершины кремнистых гор, а чуть ниже - зеленый массив желанного леса.

Я стал присматриваться к конвойным - вцепиться бы зубами, отнять автомат, да хоть десяток фашистов перед смертью уничтожить!

Но слишком мы были истощены. Сказались последние пять суток без пищи, пресной воды и сна. Да и конвойные держались от нас на приличном расстоянии.

Помню, отвратительным показалось мне, что флажки, которыми гитлеровцы обозначали командные и наблюдательные пункты, были красные. Подойдя ближе, я разглядел у самого древка желтые квадраты с ненавистной свастикой.

Путь наш неожиданно окончился у дверей небольшой, хорошо оборудованной землянки.

За низеньким столом сидел упитанный смуглый немец в чине капитана, лет 25 - 26, не больше, и курил сигарету. Унтер-офицер доложил, что привели русских полковников. Гауптман встал, открыл портсигар, предложил курить. Мы отказались. Это явно удивило офицера.

Немец внимательно осмотрел нас с ног до головы. Вид у вас был, конечно, ужасный. Он спросил:

- Вы обедали?

Мы сказали, что обедали первого июля.

На лице офицера выразилось изумление.

- Но ведь сегодня девятое! - сказал он на ломаном русском языке.

Потом замолчал и снова стал рассматривать нашу запыленную одежду и усталые лица. По возрасту мы годились ему в отцы. Офицер молчал, о чем-то размышляя. Возможно, подсчитывал, сколько дней прошло с первого июля.

Потом он круто повернулся к денщику и что-то тихо ему сказал. Денщик схватил два котелка и выбежал из землянки.

Спустя некоторое время посланный вернулся с пустыми котелками и доложил:

- Вся пища раздана, повара моют котлы.

Офицер прикрикнул. Денщик оставил котелки и снова выбежал. Вернулся он с буханкой хлеба. Офицер взял хлеб и предложил нам. Из рук немца мы хлеб не взяли. Офицер покраснел, положил хлеб на стол и несколько минут сидел молча. Потом он, наверно, решил, что не так понял, и снова спросил, когда мы обедали. Мы ответили:

- Обедали первого июля, со второго по четвертое кое-что ели, преимущественно сухари, а с пятого не ели. И есть не хочется. Хочется только пить.

Гауптман покачал головой и приказал дать нам напиться. После того как мы напились, он спросил, нет ли у нас заявлений немецкому командованию. Мы ответили:

- Нам нечего заявлять немцам.

Офицер махнул рукой и приказал отправить нас на берег.

Так состоялось и тотчас оборвалось наше знакомство с первым и последним немцем, который по-человечески с нами обошелся. Больше гитлеровцы нас деликатным обращением не баловали. А этот капитан? Что ж, может, он и не был фашистом?..

Под конвоем снова пошли мы к морю. Оказывается, за время нашего отсутствия гитлеровцы устроили издевательскую комедию с питанием пленных.

На всех пленных к берегу подвезли только две походные кухни с жидкой баландой. Тем, кто не имел котелков, немцы наливали похлебку в пилотки, со смехом наблюдая, как люди обжигают себе пальцы, проливая на землю хлебово.

Когда мы с Васильевым спустились к берегу, земля была залита баландой, кухни стояли пустые, "кормежка" кончилась. Вокруг остывающих кухонь бродили голодные люди. Раздалась команда, пленные стали строиться.

С моря подул свежий ветерок. Но на море мы больше не смотрели. Нечего было от него ждать. А вот горы... Высокие, зеленые, как манили они нас! Пробиться бы - и опять свобода, опять борьба.

Сколько дней, ночей суждено было нам прожить с этим единым, все чувства и мысли вобравшим в себя стремлением!

А пока - смеркалось, колонна пленных, среди которых были и военные и гражданские, шла в Севастополь. Воздух все еще не очистился от сладковатой гари пожарищ, вдоль дороги штабелями лежали снаряды... Недалеко от города нас остановили. На велосипедах в трусах подъехало какое-то фашистское начальство. Раздалась команда: "Смирно", которую почти никто не выполнил. Люди стояли кое-как, едва не валясь с ног от усталости.

Немцы приказали выйти из строя комиссарам и евреям. Из строя никто не вышел. При помощи переводчиков стали допытываться:

- Где комиссары и евреи?

Из прикрытой сумраком толпы вразнобой послышались глухие голоса:

- Их здесь нет.

Нас продержали еще минут пятнадцать, потом начальство, громко посмеявшись чему-то, село на велосипеды и уехало.

Колонна шла по направлению к желанным горам, однако, видно, не нас одних волновала их близость. Как только мы свернули на проселочную дорогу, конвойные насторожились, то и дело открывали огонь. Пули свистели буквально над головами идущих, а кое-кого и задели - слышались крики, стоны, но колонна не останавливалась.

Сверкнула молния, послышались раскаты грома, хлынул дождь, а мы все шли и шли.

Этой ночью гитлеровцы преподали нам первый наглядный урок хваленой "западной" культуры.

Пока нас гнали, началась буря, подул резкий холодный ветер, пронизывающий до костей. Все мы - в летнем обмундировании, бушлатов и шинелей ни у кого нет. Немцы прекрасно видели это и все же, миновав пустующее здание Ново-Георгиевского монастыря, вывели пленных на самую вершину горы. Единственная цель была в этом нелепом марше - лишить остатка сил людей и без того изнуренных и измученных.

Хлестал дождь. Раздалась команда: "Ложись!" Люди продолжали стоять, прижимаясь друг к другу, чтоб хоть как-нибудь согреться общим теплом. Гитлеровцы стали ругаться по-немецки и по-русски и снова потребовали, чтоб мы легли. Мы стоим. Тогда конвой открыл огонь. Пули свистели на высоте одного метра от земли. Кто не успел лечь, упал раненным. Крики, стоны, ругань. Люди валились в лужи, на камни. Вдруг до меня донесся женский крик. Мы приподнялись, конвойный закричал и снова дал очередь. По толпе, от пленного к пленному, передали:

- Фрицы пьяные, женщин ищут!

Мы стали, как могли, укрывать находившихся в колонне женщин. Всех спрятать не удалось. Многих из них гитлеровцы угнали в монастырь. Долго тянулась эта первая ночь в плену - гроза, ливень, стоны раненых и доносившиеся из монастыря отчаянные женские крики.

К рассвету дождь прекратился. Взошло солнце и кое-как обогрело нас. Утром появились наглые немецкие унтер-офицеры. Мы подумали, что они кого-то ищут, однако тут же выяснилось что не люди их интересуют, а вещи. Всех пленных, на ком была хоть сколько-нибудь приличная одежда и обувь, раздевали тут же.

Неподалеку от нашей группы стояла молодая женщина с грудным ребенком. Она пыталась спрятаться в толпе, однако гитлеровец заметил на ней хромовые сапоги, догнал и заставил разуться, оставив ее босиком. Женщина показывала на ребенка, на каменистую почву, знаками умоляя оставить ей обувь. А унтер смеялся.

В толпе зашумели. Тотчас подбежали конвойные. Впервые в жизни пришлось мне видеть, как людей избивают резиновыми шлангами с металлическими наконечниками. По спинам, по головам, по лицам - без разбора.

Когда солнце поднялось, раздалась команда строиться. Снова колонну погнали к городу. Люди не ели уже много дней. Немцы прекрасно знали,об этом, однако есть нам не дали ни утром, ни вечером. Остановились недалеко от города на пустых огородах, и это было счастьем, потому что изнуренные люди смогли собрать и съесть остатки зелени, многие ели картофельную ботву.

Только одиннадцатого июля пленным выдали граммов по 150 хлеба и по кружке горячей воды.

Утром нас пригнали в Севастополь. Как описать, с какими чувствами мы вступили сейчас на эти улицы? Горе, бессильный гнев... И вроде чувство какой-то вины. А в чем же были виноваты эти люди, все мы, если каждый отдал обороне Севастополя все, что только мог?

Израненный, в грязи и обломках лежал разбитый город, и в руинах величественный. Из развалин, подвалов и воронок вылезали пожилые женщины, старики, даже маленькие дети, и все спешили к колонне пленных. Они несли крохотные кусочки хлеба, луковицы, картофелины, свеклу, соль и пресную воду. У иных ничего не было в руках, но они все равно бежали к нам, жадно разглядывая наши лица, одинаково изможденные, усталые и грязные и у военных, и у гражданских.

Конвоиры тотчас принялись ругаться, бить прикладами тех, кто, невзирая на ругань, пытался пробиться к идущей колонне. Женщины с малышами на руках, задыхаясь, бежали по обочинам, через плечи охранников заглядывая в толпу. Кто-то и встретился. Слышалось:

- Папочка!.. Коля!.. А где мой Алексей?..

Охранники отнимали жалкие, принесенные севастопольцами остатки съестного, выливали воду на землю. Опять стрельба и женский плач...

Люди наши, усталые, покрытые пылью и грязью, еле шагали. Ноги были сбиты о камни и кровоточили, но, идя по севастопольским улицам, все пленные гордо подняли головы, как воины, честно и до конца выполнившие свой долг.

В хвосте колонны на руках несли раненых и больных, опираясь на товарищей, брели легкораненые. Но вот уже и они вышли за черту города.

Солнце жарко палило, трескались губы, хотелось пить. Подана была команда на привал. Метрах в десяти - пятнадцати от дороги пленные заметили большую дождевую лужу и бросились к ней.

Конвоировавший нас фашист стоял и курил. Услышав шорох шагов, он медленно повернулся, увидел припавших к луже пленных, аккуратно положил папиросу на камешек и не торопясь выпустил по людям длинную автоматную очередь. Пленные бросились обратно, но, конечно, не все. У лужи остались трупы. Фашист так же неторопливо поднял тлеющую папиросу и... продолжал курить.

Он стоял недалеко от меня. Я - военный человек и многое за фронтовые годы повидал, но у меня холод пробежал по коже при виде его глаз, совершенно стеклянных, невозмутимо спокойных.

Конечно, это было уже нечто лежащее за пределами нормальной человеческой психики.

Кончился привал. Колонна тронулась дальше по направлению к Симферополю. Гитлеровец шел спокойно, даже не взглянув на убитых им людей.

В Симферопольской тюрьме

Еще на походе к Симферополю гитлеровцы то и дело принимались искать комиссаров и евреев, но люди укрывали товарищей в гуще толпы. В тюрьме устраивались обходы, отвратительные осмотры. Евреев нещадно били и истязали без всяких допросов, политработников избивали и запирали в подземные камеры. Камер не хватало, и значительная часть заключенных обитала просто во дворе тюрьмы.

Жара стояла страшная, по ночам в камерах становилось нестерпимо душно, мучила бессонница. Слишком уж большой груз горя, нравственных и физических потрясений лег за последние недели на плечи каждого из нас. Невозможно было привыкнуть к бесправному положению, к унизительному, скотскому обращению, к постоянному голоду и грязи.

Около тюрьмы по ночам громыхала артиллерия, скрежетали гусеницами танки, двигались бесчисленные обозы. Через некоторое время в тюрьму вместе с немцами прибыли румынские офицеры, по-видимому, состоялась передача пленных в руки новых "хозяев". До нас дошли слухи, что немцы развернули наступательные операции на Кавказе. Как обидно было, как тяжко в такое время заживо гнить в фашистской тюрьме! Мысль о побеге мучила неотвязно, как галлюцинация. О чем бывало ни говоришь, о чем ни думаешь, мысль всегда завершится одним: как бежать, как увести людей?..

В большой камере немцы разместили более ста наших офицеров. К камере примыкал небольшой дворик, где бродили всегда голодные пленные. Высокая, глухая наружная стена сверху обнесена колючей проволокой. По углам - часовые с автоматами и пулеметами.

К вечеру становилось уже холодно. Голодный человек легко мерзнет, а на пленных только и было - летняя гимнастерка да брюки. По ночам люди жались друг, к другу и утром не могли согреться, съедая черпак чуть теплой невкусной баланды.

Однажды в конце июля в камеру вошли немецкие и румынские офицеры. Не без удивления мы заметили, что с румынами гитлеровцы обращаются едва ли не столь же высокомерно, как с пленными.

Гитлеровцы попробовали заговорить с нами по-немецки. Никто не ответил. Через переводчика было передано распоряжение: - Выходи строиться!

Вышли во дворик, построились в два ряда. Немцы приказали выйти вперед имеющим специальные пропуска и тем, кто сдался в плен добровольно. (Специальные пропуска для перехода в плен без конца сбрасывала на наши позиции немецкая авиация. Солдаты их сжигали или использовали для различных нужд).

В строю стояло 115 человек. Пропусков ни у кого не оказалось. На приказ выйти из строя сдавшимся в плен добровольно сначала не отозвался никто.

Немцы тут же заверили, что "добровольцам" будет значительно облегчен режим, улучшено питание и что вообще для них "откроются перспективы".

Тогда из строя вышел неизвестный мне рыжий прохвост. Надо было видеть, с каким презрением глядел на него строй!

Если предатель думал, что тотчас на него посыплются все блага земные, то он ошибся. Немцы записали его фамилию и ушли, а он остался стоять, как оплеванный, отделенный с этого момента от всех нас невидимой, но прочной стеной отверженности.

Не помню, кто из офицеров подошел к нему и спросил:

- Неужели действительно сдались добровольно?

Он ничего не ответил, только поглядел растерянно вслед ушедшим немцам.

С нами во дворе остались румыны.

Когда румынский лейтенант подошел к нам, рыжий предатель, видимо решившись окончательно, обратился к нему:

- Как поступить в немецкую армию?

Лейтенант с нескрываемым презрением оглядел его с головы до ног. Презрение это было столь очевидно, что рыжий побледнел, веснушки его выступили на щеках темными пятнами.

- Вы офицер и вы желаете поступить немецка армия?

Тот подтвердил, что желает, как он выразился, сражаться в "доблестных войсках Райха".

Румын еще раз окинул взглядом предателя и сказал очень громко, так, что все во дворике услышали:

- Таких немцы своя армия не принимайт.

Пленные рассмеялись. Румын ушел.

Вряд ли тот румынский лейтенант имел основания любить и уважать своих гитлеровских союзников, обращавшихся с ним с высокомерием "высшей" нации, но, что предательство рыжего вызвало в нем отвращение, - это бесспорно.

Оплеванный "доброволец" остался один, к нему, как к гадине, никто не приближался, его буквально засыпали едкими насмешками.

Характерно, что дня через два его из нашей камеры убрали. Может, немцы проявили "снисхождение", а может, и сам запросился - таких типов пленные уничтожали, как паразитов, запросто.

На другой день к нам явились офицеры в румынской форме, среди которых выделялись преклонным возрастом два довольно-таки дряхлых седых капитана.

Спасаясь от духоты, почти все пленные, как обычно, бродили по исхоженному вдосталь тюремному дворику. Седые капитаны подошли к самой большой группе и завели разговор на общие темы на чистом русском языке.

Оказалось, это - белогвардейские офицеры, прибывшие в тюрьму, по-видимому, с заданием морально нас "обработать". Они сами представились как офицеры старой русской армии.

- А почему на вас мундиры чужие? - спросил кто-то. На лицах стариков отразилось искреннее недоумение:

- То есть, как чужие?

- В русской армии не было такой формы.

Недоумение перешло в растерянность. Старики не представляли себе, конечно, чтоб мы не различали мундиров. Просто сами они за столько лет перестали даже помнить о том, что чужой мундир носят, в чужой армии служат. И жалко это как-то было, и гадко.

Белогвардейцы явно почувствовали неловкость и быстро заговорили о том, что рады видеть соотечественников, с которыми давно не встречались, но им из толпы ответили довольно резко:

- А нам прискорбно видеть русских на стороне врагов.

Белогвардейцы, сделав вид, что ничего не слышали, быстро перевели разговор на Севастопольскую оборону 1854 - 1855 годов. Но Севастополь занял их внимание ненадолго, и потекла обычная, дурно пахнущая геббельсовская пропаганда, болтовня о "культуре" и "свободе" на Западе и о "бессчетных благах", ожидающих каждого, кто перейдет на службу в румынскую армию.

Любопытно, что, разглагольствуя о "свободе в дореволюционной России", один из белогвардейцев решил сослаться почему-то на воспоминания Витте. Либо уж свежее материала не нашел, либо счел нас ничего и никогда не читавшими.

Вступил и я в разговор:

- Вот, говоря о "свободе", вы упомянули книгу графа Витте. Почему же, скажите, граф Витте рукопись книги своей хранил в заграничных сейфах, и не успел он, как говорится, отдать богу душу, как нагрянула жандармерия и на квартире такого высокопоставленного лица был произведен обыск?..

Скажу прямо - белогвардейцы опешили.

- А что до формы нашей, которая вам, по-видимому, не нравится, так действительно делом мы занимались, а о красивых мундирах пока еще не позаботились. Но вы не тревожьтесь! Будет у нас и красивая форма! Но учтите все-таки, что скромная одежда не помешала нам Севастополь защищать и славы наших предков мы не уронили. Это весь мир отметил. Вы, может, и забыли уже русскую поговорку, хоть она всем известна: "По одежке встречают, по уму провожают"?

Разволновался я ужасно, спазма сжала горло, и я отошел. Сказалось, конечно, все пережитое за последние месяцы. Да и очень уж противно было слышать гитлеровские "откровения" от русского человека. Куда противней, чем от любого эсэсовца.

А спор продолжался о культуре, о морали.

Кто-то из пленных сказал:

- Литература тоже есть разная. Одна облагораживает человека, делает его честным, от другой - только лицемерие, варварство и разврат. Мы читаем Пушкина, Толстого, Тургенева, Горького, Маяковского, Шолохова...

Белогвардейцы рассмеялись подчеркнуто громко:

- Ну, разумеется, только русских. Запад для вас...

- Нет, почему же, - спокойно возразили из толпы.- Читали мы и Шекспира, и Гете, и Диккенса, Ибсена, Драйзера и других больших писателей...

Румыны, видя, что "беседы по душам" не получалось, заторопились увести своих одряхлевших "агитаторов".

Больше белогвардейцы, ко всеобщему удовольствию, не приходили. Не до бесед о графе Витте было нам сейчас. Мы ломали головы над тем, как организовать побег, как увести людей. В камеру попадали новые заключенные, иногда, как свежий ветер, доносились слухи о партизанах, успешно действующих в немецком тылу.

В камере же услышали мы рассказ о том, как гитлеровцы уничтожают минные поля в Севастополе. Рассказывал раненый техник:

- В Севастополе из пленных немцы организовали команды "разградителей". Мы думали, дадут щупы, но вместо щупов нам дали простые палки и повели на минные поля. Все мы были построены в один ряд, с интервалом в один метр. За нашей шеренгой шли на расстоянии ста пятидесяти метров немецкие автоматчики, кто из нас отставал, того стреляли.

Когда рвались мины, многие гибли, другие бросались назад, но немцы их встречали огнем из автоматов. Я три раза участвовал в разграждении. Каким-то чудом уцелел, получил только ранение в левую ногу и правую руку. Тяжелораненых фашисты добивали на поле. Я притворился мертвым, а когда эсэсовцы прошли, пополз к шоссейной дороге. Там меня подобрали и направили в лазарет военнопленных. Вместе со мной уцелело еще несколько раненых. А что с остальными, не знаю.

В симферопольской же тюрьме встретил я полковника Скутельника.

Мы познакомились с ним еще весной, когда я по заданию штарма проверял оборону и боеготовность стрелковой дивизии, которой он командовал.

Надо сказать, что до войны Скутельник более двадцати пяти лет служил в кавалерийских частях, был хорошим рубакой, грудь его украшали два или три ордена Красного Знамени.

В войну он получил почетное назначение - командовать пехотной дивизией. Однако старой службы полковник забыть не мог и любил говаривать:

- То ли дело - кавалерия! Все там знакомо, все родное. Истинному кавалеристу конский пот и то приятен.

Числа шестого или седьмого июля, когда мы уже сидели под кручей, я увидел двух пробиравшихся по камням командиров. Молодой лейтенант вел за руку невысокого коренастого человека с наглухо забинтованной головой и руками. Когда они пробрались к нашему гроту, я узнал в раненом Скутельника. Разговаривать он не мог. Мне рассказали, что полковник обгорел при взрыве на 35-й морской батарее.

Когда Скутельник был взят в плен, его направили в лазарет военнопленных, а едва он немного оправился - в тюрьму. Седой, измученный ожогами, он мечтал как бы уйти:

- Эх, и зашумели бы Крымские горы! Не одна бы башка фашистская слетела, как кочан!

Тюрьму скоро начали разгружать, и, к сожалению, судьба нас развела. Человек это был отважный и находчивый. Так и не знаю, удалось ли товарищу Скутельнику поработать в тылу врага острой шашкой.

Надо сказать, что, угодив в симферопольскую камеру, я сразу заболел. Вдобавок к общему для всех истощению меня свалила с ног дизентерия. Полковник Васильев, находившийся рядом, и другие севастопольцы ухаживали за мной как могли, но "могли" они в этих условиях, конечно, мало.

Достаточно было на самого Васильева поглядеть, чтоб понять - положение наше скверное. Два месяца тяжелейшего недоедания, можно сказать голода, сами по себе не могли пройти бесследно. По тюремному дворику, под ласковым крымским небом, бродили теперь прямо-таки тени, с землистыми лицами и неприятно блестящими от голода глазами. Одежда на всех - как с чужого плеча. И бродят, бродят из конца в конец, от забора к забору, где каждая щербина, каждая дырочка от выпавшего сучка запомнилась уже на всю жизнь.

Смешно сказать, а я вот тогда впервые не мозгом, а сердцем понял львов и тигров, которые бродят по своим клеткам в зоопарке из угла в угол. Только на них часовые не рычат...

С нами находился раненный в ногу подполковник Владимир Мукинин. Ему было, пожалуй, потяжелее, чем всем нам. Ведь в этой же тюрьме томилась и его жена. Случилось это так.

Когда Владимир Мукинин ушел на фронт в первые месяцы войны, жена его Мария немедля поступила на курсы медсестер. Под Одессой Мукинин был ранен. В письме, полученном Марией, говорилось, что рана не опасна.

- Ну да, ведь знаете, если ранен близкий человек,- и царапина опасна, рассказывала мне Мария, когда мы с ней познакомились уже под Севастополем. Мне, конечно, всякие страхи казались. Бывало, как ненормальная, повторяю вслух: "Пусть бы жив! Пусть бы жив!" Меня в это время чуть под подозрение не взяли. Я повадилась каждый день в порт ходить. Все транспорта ждала. Лейтенант из новороссийского контрольного пункта остановил меня однажды: "Что это вы, гражданка, каждый день порт посещаете?" Ну, я объяснила, что муж ранен и я транспорта из Одессы жду...

Скоро действительно пароход привез раненых из Одессы. Рана Мукинина оказалась неопасной, и, пока он находился в госпитале рядом, Мария чувствовала себя счастливой, несмотря на зверские бомбежки, каким немцы подвергали Новороссийск.

Женщина она была упорная и мужа любила крепко. Словом, когда в конце декабря 1941 года в Севастополь прибыл начальник артиллерии дивизии подполковник Мукинин, с ним приехала и санинструктор Мария Мукинина, его жена.

Помню, командир дивизии, крайне неодобрительно посмотрев на чету Мукининых, сказал:

- Здесь теперь не курорт, а война. Куда мы вашу жену денем?

Мукинин ответил очень спокойно:

- Может работать медсестрой.

Марию Ивановну зачислили медсестрой в медсанбат, и стала она работать. В тех условиях работникам медсанбата приходилось частенько и первую помощь оказывать, и раненых с поля боя выносить, и за операционным столом, и в перевязочной работать по 18 - 20 часов в сутки. Даже мужчины бывало удивлялись выносливости и выдержке этой худенькой черноглазой женщины.

Володю своего она не видела по целым неделям. Помню, я случайно встретил ее на передовой. Мороз, а ей жарко, видно, что устала. Шапка солдатская тяжела, сползает на затылок, лоб в поту.

- Ну, что, Мария Ивановна, страшно?

В тяжелых условиях, когда бой идет, сочувствие человеку надо с большой осторожностью высказывать, некоторые от участливых слов подобранность теряют, расклеиваются. Я это много раз замечал.

Я посочувствовал Марии Ивановне, а про себя забеспокоился: не зря ли? Пожалуй, разумная деловитость более уместна.

А Мария Ивановна шапку еще больше на затылок сдвинула, головой покачала, вздохнула глубоко-глубоко:

- Страшно, Иван Федорович! Сил нет как страшно. Ей-богу, в свободную минуту даже плачу. Все кажется, что в Володю обязательно попадет.

В двадцатых числах июня 1942 года группа врачей, медсестер и санитаров защитников Севастополя - была представлена к правительственным наградам за самоотверженную и бесстрашную работу. В списке значилось и имя медицинской сестры Марии Мукининой.

Наступил день, когда нашу группу стали выводить из тюрьмы. Как ни охраняй, из камеры в камеру слух быстро проникает. Весть о нашей эвакуации распространилась по всей тюрьме.

Не знаю уж, как ей удалось, но Мария выскочила во двор и юркнула в наш строй. Маленькая, она легко затерялась в толпе мужчин. Однако часовой заметил, растолкал строй, вытащил Марию за руку и с ругательствами пнул в спину так, что она упала.

Мария заплакала в голос, потом вскочила, снова бросилась к нам, гитлеровцы опять отшвырнули ее, как вещь, а нас быстро погнали из двора.

Подполковник Мукинин шел весь белый, все время оглядываясь. Мы с товарищами поддерживали его под руки. Я видел, как Мария опять пыталась прорваться к нам, а ефрейтор толкал ее прикладом, загоняя во двор тюрьмы.

Еще раз донесся отчаянный крик: - Володя! - и все. Ворота закрылись, а нас погнали на погрузку.

В Днепропетровске

В конце августа нас погрузили в товарные вагоны и в сентябре привезли в днепропетровскую тюрьму. В тот год на Украине был богатый урожай, однако это нисколько не улучшило нашего питания. В последние сутки пути нам вообще не давали ни пищи, ни воды. В тюрьму нас вели полями. Жажда мучила нещадно, но, помня убитых, оставшихся по дороге на Симферополь у дождевых луж, мы еще в пути старались предупредить людей. И предусмотрительность оказалась не лишней.

На полях оставались картофель, капуста, свекла. Некоторые изголодавшиеся, потерявшие выдержку люди бросились на гряды и, срывая овощи, тут же стали их есть. Мгновенно на спины и головы пленных посыпались удары, а следом автоматные очереди. Еще несколько человек из колонны остались лежать на поле.

Нам и в голову не приходило тогда, что у гитлеровцев разработана целая система уничтожения людей при помощи рассчитанно недостаточного питания, неминуемо вызывающего смерть от дистрофии. Но, не зная об этом, мы все же начинали уже понимать, что ужасные условия, в каких они держат пленных, и регулярные убийства на маршах не случайны и не являются лишь следствием фронтовой неразберихи.

Входя в тюремный двор, каждый думал: "Теперь хоть напьюсь". Однако ни воды, ни отдыха не дали. Тотчас налетела свора фашистов и полицаев с собаками и стала буквально обдирать людей. Официально это называлось разбивкой и сортировкой пленных, а на деле было последним грабежом. С человека снимали все, оставляя его в одном грязном рваном белье и босым. Грабеж во дворе днепропетровской тюрьмы длился недолго, потому что пленных обдирали и заменяли им одежду на худшую уже не в первый раз. Ободрав, гитлеровцы тщательно отделили командиров от рядовых. Несколько раз уже нас так разделяли, и момент этот всегда бывал очень тяжелым - расставаясь с солдатами, всегда в значительной степени теряешь чувство собственной нужности: что командир без бойцов? Но была и еще одна мысль: значит, немцы еще считают нас способными организовать людей, коли с таким старанием изолируют от всей массы пленных.

Нашу группу привели в небольшой двор, пообещав, что скоро поведут в баню, после чего распределят по камерам. Однако все получилось несколько иначе.

Босых, промерзших, голодных людей до ночи оставили под открытым небом. В холодном предбаннике с цементным полом гитлеровцы продержали уже совершенно голых людей еще более часа, использовав это время для отвратительной процедуры, - искали евреев.

Все обмундирование наше было унесено в дезкамеру. Люди в прямом смысле слова стучали зубами от холода, прижимаясь друг к другу, когда в предбанник вошли подвыпившие- гитлеровцы, которых сопровождали какие-то подозрительные типы, отрекомендовавшиеся "комиссией". Они принялись расталкивать пленных, опять грубо осматривали голые тела, поглядели на Васильева, о чем-то посовещались. Подойдя вплотную к Васильеву, гитлеровец крикнул:

- Юдишь? Лэврей?

И попытался отпихнуть Васильева в угол.

- Я русский полковник, коренной москвич, это могут подтвердить, - ответил Васильев, с трудом удержавшийся на ногах.

Пленные зашумели. Послышались голоса:

- Он коренной русский!

Только дружная защита спасла Васильева от смерти и - что того хуже - от дикой расправы. Но случай этот - не первый из цепи подобных - помог нам окончательно сориентироваться. Отныне ни один из наших товарищей евреев никогда не оказывался впереди, их прятали в гуще толпы, в середине строя и, надо сказать, достигали в этом деле немалой сноровки.

Через полтора часа после того, как ватага удалилась, последовала команда:

- Заходи в баню!

Озябшие люди заторопились к двери с надписью "Парная". Каждый мечтал не только вымыться, но и согреться, и напиться, наконец.

Каково же было наше разочарование, когда нас впустили в нетопленное помещение, где не было ни горячей, ни холодной воды. Пленные ходили и открытыми ртами ловили капли воды, падавшие с сырого потолка, а полицаи насмехались:

- Хорошо попарились, господа офицеры? Будете знать, как приказывать взрывать водопроводы!

Вдруг из полутемного угла донеслось явственно:

- Не только приказывали. Сами взрывали!

Воцарилась полная тишина. Такая, что слышался стук о пол падающих капель. Любопытно, что полиция даже не осмелилась пойти в угол, откуда донеслись слова. Голые, безоружные советские люди все равно были им страшны.

Полицаи вообще раньше гитлеровцев начали понимать, что вся система издевательств, рассчитанного угнетения и мучительства, применяемая по отношению к русским пленным, чаще всего только повышает упорство и волю к сопротивлению. Фашистские же молодчики забыли на первых порах слова своего соотечественника Бисмарка, сказавшего однажды, что русского солдата мало убить, его еще надо повалить.

После "бани" пленных оставили на всю ночь во дворе тюрьмы.

Рассвело. За ночь мороз посеребрил землю. Солнце осветило дрожащих людей. Мы прижимались спинами друг к другу, пытались бегать, прыгать. Когда солнце поднялось выше, оно немного нас обогрело. От изнеможения многие попадали на сырую землю и тут же заснули. Только днем всех развели по камерам.

На следующее утро нам выдали небольшие порции хлеба и по полкружки еле теплого кофе, похожего на грязную воду. На обед принесли немного баланды. Гитлеровская система уничтожения пленных голодом применялась активно.

Я есть не мог. Моя болезнь приняла тяжелую, затяжную форму. Антисанитарное состояние и полное отсутствие лечения создавали, разумеется, благоприятную для того почву. Силы меня покидали быстро, хотя я сопротивлялся как мог. С каждым днем труднее было передвигаться, начались сердечные перебои, стал задыхаться по ночам. Бывало ночью прижмешься к холодной решетке камеры и не вдыхаешь, а пьешь свежий воздух, благо, в окне нет стекол.

Никогда за всю свою долгую жизнь кадрового военного не боялся я смерти, а тут, скажу честно, стал бояться. Мучительно было думать, что умереть придется здесь в унижении, под фашистским замком, не выпрямившись, ничего не сделав для спасения людей, вместе со мною честно и трудно воевавших. Нестерпимо было допустить мысль, что, может быть, и прав был один подполковник, сидевший со мною под береговой кручей и в последнюю минуту пустивший себе пулю в висок. Но ведь со мною были люди. Имел ли право я, спасая себя от лишних мук, бросить их в такую минуту? И не вся ли цель моей жизни сейчас во что бы то ни стало сберечь силы, найти выход и увести столько, сколько смогу, людей обратно, в строй, на свободу?

Только сознание этого высшего долга и помогло мне выжить, нисколько в этом не сомневаюсь.

Не могу не вспомнить о том дне, когда в днепропетровской тюрьме мы впервые почувствовали какую-то поддержку, поняли, что там, где, казалось бы, и ожидать нельзя, существуют наши единомышленники.

Из тюремного окна нашей камеры была видна небольшая площадка. На эту площадку почти каждый день немцы выводили заключенных на прогулку. Каково же было наше удивление, когда однажды мы увидели заключенных в немецкой военной форме. Они ходили по кругу парами, держа руки за спиной, у некоторых сохранились на плечах офицерские погоны. Унтер-офицер и ефрейтор, вооруженные автоматами и пистолетами, несли охрану, а заключенные ходили флегматично, не подымая глаз. Вдруг мы увидели, что сторонкой, прижимаясь к тюремному корпусу, с опаской пробирается человек, видимо, из тюремных служащих. Когда охранники сошлись побеседовать и ослабили внимание, человек быстро приблизился к площадке, бросил пачку сигарет, а сам благополучно скрылся. Через некоторое время один из заключенных, изловчившись, украдкой подобрал и спрятал сигареты.

Позднее мы узнали, что это были немцы, отказавшиеся воевать с Россией и самовольно покинувшие фронт. Содержались они в условиях не лучше наших.

Скоро состояние мое резко ухудшилось. Гитлеровские чины наконец сообразили, что болезнь заразна и может вспыхнуть опасная эпидемия, и отправили меня в четвертый инфекционный тюремный лазарет.

Во главе этого пользовавшегося печальной славой учреждения стоял врач Сихашвили. Откуда он взялся, мы не знали, неизвестно даже, действительно ли был он врачом. Не удивительно, поэтому, что смертность в инфекционном лазарете была особенно высокой.

Меня привели туда около одиннадцати часов дня. Указывая на пустую кровать с сеткой без матраца, санитар сказал:

- Занимай, пока тепленькая. Только что мертвеца сняли.

Осмотрел мою одежду, добавил: - Одежонка у тебя незавидная, но оно, пожалуй, и лучше.

Произнеся эти загадочные слова, он удалился. Как потом выяснилось, в лазарете Сихашвили завел правило: снимать с покойников всю одежду. Вещи сплавляли на рынок, выменивая на самогон, масло, сало и яйца. Иногда кое-что из одежды перепадало раздетым больным, но львиная доля шла на рынок. Это позволило Сихашвили самому хорошо приодеться и завести приятельские отношения с гитлеровцами, которых он частенько угощал водкой и дефицитными в то время закусками.

Но, как говорят французы, аппетит приходит с едой. В лазарете привыкли, принимая больного, меньше внимания обращать на то, какая у него температура, но внимательнее разглядывать одежду, прикидывая сразу, что можно на нее выменять. Сначала грабили мертвых, однако постепенно переключилась и на живых.

Мой сосед по койке, офицер Сергей Ковалев, например, был очень обеспокоен, когда Сихашвили пригласил его к себе "как соотечественника на чашку чая".

Пить чай с "соотечественником" Ковалев отказался. Тогда Сихашвили просто заявил:

- Мне нравится ваше обмундирование. Продайте мне его за деньги, за водку или за продукты, как хотите. Ковалев дал понять, что ему самому оно нравится. Сихашвили ответил бесцеремонно:

- Как хотите. Я все-таки заплачу, а увидят немцы или полицаи - бесплатно снимут.

Слава богу - и хочется скорее об этом сказать - в огромном большинстве своем иначе держались в местах, оккупированных немцами, советские люди.

Поступил я в тюремный лазарет очень обессиленным, с температурой 38,9°. Весь первый день пролежал без осмотра и без медицинской помощи. Утром, когда больным стали раздавать очередную порцию марганцовки, с трудом поднявшись, подошел к столику и я, однако меня не оказалось в списке. Я обратился к врачу, по виду и акценту грузину, и с возмущением указал на беспорядки. Врач выслушал меня, а затем очень громко ответил:

- Вы, полковник, не разоряйтесь, здесь вам не Севастополь. Там командовали вы, а здесь другие порядки, ваша власть кончилась.

Я опять-таки громко сказал:

- Рано вы, доктор, затянули панихиду по нашей власти. Боюсь, как бы скоро жалеть и раскаиваться не пришлось!

В палате стало тихо-тихо. Врач больше ничего не сказал, осмотрел меня и выдал порцию марганцовки.

На другой день он сам принес мне порошок и, улучив минуту, когда никого из обслуживающего персонала рядом не было, сказал полушепотом:

- Поосторожней бы надо, товарищ полковник. Этак толку мало... - и улыбнулся.

В другой раз он объяснил мне:

- Вы не удивляйтесь, что лечим неважно. Взять негде. Немцы лекарства в микроскопических дозах отпускают, да и то больным не все достается. Сихашвили норовит на продукты и на самогон выменять.

И все-таки врач этот умудрялся нас лечить, хотя при прямом расчете гитлеровцев на уничтожение пленных всеми способами такое старание могло его самого поставить под угрозу.

Да он и не только лечил.

Раз или два в неделю тяжелобольных - то бишь, попросту говоря, обреченных, потому что легкобольных в лазарете не было - отправляли из лазарета в гражданскую инфекционную больницу. Право хотя бы умереть не в тюрьме гитлеровцы предоставляли многим пленным, но только не из числа офицеров. За нами был особый надзор.

Сколько ни думали мы с Ковалевым о своем положении, единственным выходом было - начать вплотную готовить побег, как можно скорее связаться с советскими людьми за тюремными стенами, нащупать какие-то нити, ведущие к партизанам. В том, что они действуют здесь, в глубоком тылу, мы не сомневались. Слишком уж опасливо относились немцы даже к нам, больным, обессилевшим.

Оно и понятно. Не может быть тыла для захватчика на советской земле!

Словом, мы с Ковалевым в открытую попросили нашего лечащего врача грузина направить нас в больницу. И он сделал это. Фамилии наши без указания воинских званий были включены в список. В назначенный час подошла подвода и нас погрузили вместе с умирающими.

Последние часы ожидания и короткий путь от лазарета до тюремных ворот показались особенно долгими и мучительными.

Во-первых, мы тревожились, как бы не нагрянул Сихашвили, который не запоминал лиц, но отлично помнил' приглянувшееся ему обмундирование. Хорошая гимнастерка Сергея могла в данном случае сорвать все наши планы, а то и стоить жизни.

Во-вторых, мы боялись, как бы унтер, проверявший список и вглядывавшийся в лица ("А вдруг еще не совсем умирает пленный, да, чего доброго, вылечится?"), не определил, что мы - из группы командиров.

Когда повозка подошла к воротам тюрьмы, даже сердце сжалось. Но унтер-офицер на этот раз бегло осмотрел пленных, прочел документ, в котором значились фамилии больных, еще раз, тыкая пальцем, пересчитал нас, и повозка тронулась за ворота. Мы с Ковалевым потихоньку пожали друг другу пальцы.

Медленно двигалась наша колымага по улицам Днепропетровска. Больные, у кого хватало сил, приподымали головы, жадно разглядывая город. Ведь мы так давно не видели гражданских советских людей, не видели обыкновенных мирных улиц!

Но как сразу бросилось в глаза, что сейчас это не мирные улицы, а улицы города, оккупированного врагом:

Все, кто нам встречались, имели удивительно обветшалый, какой-то, я бы сказал, обшарпанный вид. По пути мы догнали небольшой возок, на котором лежало две - три охапки дров. Возок тащил седой старик, сзади подталкивала старуха в паре с 7 - 8-летним малышом. Одежда - вся в заплатах, на ногах рваные ботинки казенного образца. Когда мы обгоняли их, возок остановился. Старик посмотрел на конвоира-автоматчика, на повозку, почесал затылок, покряхтел и плюнул. До нас донеслось: "Эх! Жизнь проклятая".

Мы переглянулись. Кто-то из больных буркнул про себя:

- Чего уж хорошего! Одно слово - оккупация.

И жаль было старика с его возком, а все-таки чем-то он меня и ободрил. Ведь не боится старый ворчать на улице! Раз мы слышим, так конвоир и подавно.

С большой надеждой ждали мы больницы. Пусть в оккупированном городе, пусть - под немцем, а все же наша, советская организация, наши люди...

Подвода въехала на больничный двор и остановилась у приемного покоя. На крыльцо вышли сестра и пожилая санитарка. Они поздоровались с нами.

Может быть, кому-либо покажется странным, но нас как громом поразило именно это приветствие. Ведь за много недель никто не сказал нам простого "Здравствуйте!" Не стыжусь сказать, я растрогался до слез. Да и все пленные взволновались ужасно. Каждый торопился сказать что-нибудь, ответить погромче, так, чтобы его, именно его услышали.

Сестра спросила:

- Кому помочь? Кто не может ходить? Дружным разнобоем раздались с повозки голоса:

- Не беспокойтесь, сестрица, как-нибудь доползем сами.

И, помогая один другому, больные полезли из повозки. Как приятно было впервые за три месяца плена услышать певучий украинский женский говорок, а не хрипатый окрик гитлеровца или полицая. Я сразу уверился: "Ну, здесь быстро силы восстановим и на ноги встанем".

В приемном покое стояли чистые скамейки. Нас стали регистрировать. В первую очередь записали лежачих больных, санитары тут же унесли их на носилках в палаты. Вместе с другими к столику подошли и мы с Ковалевым.

- Посидите и подождите, - сказала сестра.

Уже когда всех отправили, стали записывать нас. Мы поняли, что регистраторша хочет записать нас без свидетелей. Это тоже обнадежило. Значит, врач из лазарета сообщил кое-что и нас ждали.

Она спросила:

- Фамилия, имя, отчество, год рождения, чин или звание?

Я ответил:

- Хомич, Иван Федорович, рождения 1899 года, "вэ-пэ".

Регистраторша внимательно посмотрела мне в глаза и спросила:

- А этого хватит?

Я кивнул. Она так и записала: "в/п".

"Военнопленный". По этой записи нельзя было определить, что я полковник, но и нельзя придраться, что скрыто звание.

Начал регистрироваться Ковалев.

- Вы тоже "вэ-пэ"? - спросила сестра.

- Да.

Сколько надежд внушили нам первые "счастливые шаги" в больнице! После регистрации нас направили в седьмое, инфекционное, отделение. Три месяца тюрьмы приучили нас к осторожности, к молчанию, но тут трудно было удержаться. Еще по пути в отделение мы перекинулись немногими словами с сестрой, санитарками. Так хотелось поскорее узнать, что за люди нас окружают.

Нам ответили: "Люди хорошие, свои".

От этих слав повеяло теплотой.

Позднее мы на опыте убедились, что в отделении все старые работники действительно остались советскими.

Начальником седьмого отделения была врач Наталья Филипповна Гордиенко небольшая, худощавая женщина лет 27. Это была замечательная патриотка нашей Родины. Всем своим существом, всеми силами и знаниями старалась она помочь советским пленным быстрей поправиться, встать на ноги и по возможности освободиться от плена. А ведь это было очень рискованно. Истинных патриотов гитлеровцы выслеживали, забирали в гестапо, и, как правило, люди больше не возвращались.

Обслуживающий персонал больницы много уже насмотрелся, однако наша тюремная грязь удивляла всех. В больнице была ванна, но без горячей воды. Санитарки быстро нагрели два ведра, и мы кое-как отмылись. Надо бы чистое белье, а у нас ничего нет.

Вошла сестра-хозяйка и принесла странные длинные рубашки с короткими рукавами. Ни к кому не обращаясь, она сказала:

- Хорошее белье немцы растащили, остались вот рубахи рожениц, да и те рваные. Мы их выстирали, починили, теперь только ими и спасаемся.

Нас с Сергеем обрядили, как рожениц, а наши вещи сестра унесла, пообещав выстирать и зачинить их, насколько это возможно.

Нас поместили рядом в два бокса, как тяжелобольных. Пришла врач Гордиенко. Она внимательно осмотрела, выслушала меня и, прописывая лекарство, спросила:

- Вы и до войны были так тощи?

Я улыбнулся:

- Нет. До плена я весил восемьдесят шесть кило. А в плен попал девятого июля в Севастополе.

- Если бы вы знали, как мы вами восхищались, как ловили каждую весточку! с жаром проговорила вполголоса Наталья Филипповна.

- Доктор, милая! - попросил я.- Пожалуйста, сейчас же скажите это и Ковалеву. Он же тоже севастополец!

В эту ночь мы за три месяца плена первый раз уснули по-человечески.

Через несколько дней нас перевели в маленькую комнату с двумя койками, с цементным полом. До войны это был чулан, но комната находилась в стороне от общих палат, и в нее почти не заглядывали ни немцы, ни полицаи.

Однажды на обходе мы спросили у Натальи Филипповны:

- Почему все жители Днепропетровска так плохо одеты? Пока нас из тюрьмы везли - огорчение взяло. Неужели и до войны ходили такими замарашками?

Тут уж пришла ее очередь улыбаться.

- Смешно вы рассуждаете, сказала Гордиенко.- Сейчас же нельзя хорошо одеваться. Все хорошее люди в землю закопали. На днях моя соседка надела приличное пальто, а его гитлеровцы сняли с нее прямо на улице, днем.

Питание в больнице, как и в тюрьме, было плохое. Немцы отпускали очень скудный паек, но здесь по крайней мере все было приготовлено хорошо и чисто. Хлеб выдавали приличный, а не суррогат, больных не обкрадывали, к чаю почти каждый день мы получали по кусочку сахару, а в тюрьме даже вкус его стал уже забываться.

Странное это чувство, когда после долгого голода начинаешь питаться хоть немножко лучше. Прямо-таки чувствуешь, как час от часу возвращаются силы. Ну, а с силами, конечно, крепнет и надежда.

Медикаментов больнице не хватало. Все же Наталья Филипповна где-то доставала лекарства и лечила больных. Раз она принесла нам по яблоку и, положив их на кровати, сказала:

- В этом году вам, вероятно, не удалось попробовать фруктов? Принесла на пробу.

От души поблагодарив, мы, естественно, поинтересовались - откуда взялись яблоки.

Наталья Филипповна рассказала:

- В воскресенье я ездила в деревню менять вещи на продукты. В городе все невозможно дорого, на зарплату ничего не купишь, что стоило рубли, - теперь стоит сотни. В деревне на одежду можно еще что-то выменять, но провезти очень трудно, немцы все ценное отбирают. Моя соседка с грудным ребенком вместе со мной тоже возвращалась из деревни. В вагоне к нам стали приставать пьяные немцы, которые ехали с фронта домой на побывку. Они-то и забрали у нее все продукты. Осталась, бедняга, без продуктов и без вещей.

На другой день пожилая санитарка принесла нам большой помидор и луковицу. Зная, что жители Днепропетровска сами бедствуют и голодают, мы наотрез отказались принять овощи.

Санитарка сходила за Натальей Филипповной, они вдвоем принялись горячо уверять нас, что нам овощи очень нужны, что нам надо скорее встать на ноги, что силы еще понадобятся. Когда в следующий раз старушка принесла нам головку чесноку и морковь, она сказала:

- Вы уж не отказывайтесь. Мы вам не чужие, и вы нам свои. Пусть и моим сыновьям, помогут добрые люди, если в беду попадут...

Мы спросили ее о сыновьях. Санитарка рассказала:

- Младший мой служил на западной границе начальником заставы, о нем с самого начала войны никаких вестей. А старшего недавно ночью увели в гестапо. Вот уж два месяца о нем ни слуху ни духу. Коммунист он. Наверно, донесли.

Произнеся последние слова, она не удержалась и заплакала. Мы стали успокаивать ее, а как успокоишь?.. Только долго плакать ей времени не было. Обтерла кое-как глаза да и заторопилась опять по палатам.

Сколько силы все-таки в нашей русской женщине!

Однажды Наталья Филипповна зашла к нам словно пришибленная. Мы, конечно, заметили:

- Что случилось?

- Да так, ничего, - она попробовала уклониться от ответа, чтоб не огорчать нас, и не смогла. - Наши оставили Майкоп.

- Когда это кончится? - проговорила она с отчаянием, и так мне ее жалко стало в эту минуту. В самом деле, трудно приходится им, хорошим нашим людям, без" всякой защиты оставшимся на оккупированной земле! Каково им слышать о городах, которые мы оставляем, все еще оставляем немцам?

Мы рассказали Наталье Филипповне о немцах антифашистах, заключенных в местной тюрьме, о том, что армия гитлеровцев вовсе не так могуча, как кажется, что фашистские спины мы уже не раз видали и еще, конечно, увидим. Словом, как-то развеяли огорчение, вызванное дурной вестью. Так хотелось верить, что и в самом деле не за горами счастливое время - перелом в войне.

Мы с Сергеем медлили прямо задать вопрос о побеге, опасаясь поставить Гордиенко в затруднительное положение, но с каждым днем уверялись все более, что она, а может, и кто-либо с нею об этом тоже думают.

Незаметно через Наталью Филипповну у нашего чулана-палаты установилась кое-какая связь с внешним миром. Она приносила нам книги, иногда газеты. Мы всячески старались помочь ей, а через нее и другим советским людям правильно разобраться в событиях на фронте и в немецком тылу.

А события в немецком тылу происходили для наших людей сугубо непривычные. Однажды на обходе Наталья Филипповна рассказала нам:

- Вчера вечером гитлеровцы устроили на улицах города форменную облаву. Всех молодых красивых девушек, преимущественно школьного возраста, ловили и отправили в закрытый офицерский публичный дом, а других задержанных, чья внешность по вкусу не пришлась, увезли в Германию. Поймали, между прочим, 16-летнюю дочку одного из полицаев. Этот тип с возмущением говорил потом, что ему насилу удалось вырвать дочку от "благодетелей".

В инфекционной больнице мы узнали и о земельной политике немцев. Немцы распустили колхозы на Украине и ввели так называемые "десятидворки". Немецкая "десятидворка", говоря попросту, - одна из форм крепостничества. Осенью 1942 года гитлеровцы начали "наделять" крестьян землей. Комедия "надела землей" обставлялась обычно с большой помпой. Крестьянам (из числа тех, конечно, кто так или иначе угодил оккупантам) давалось по 2 - 3 га на семью. Для "арийцев" нормы были, естественно, другие. Один немецкий фельдфебель, потерявший руку на Украине, получил 120 га.

Лечение, заботливое отношение, свежий воздух и питание быстро восстанавливали наши силы: дизентерия пошла на убыль, температура по утрам приближалась к норме.

Это обстоятельство встревожило Наталью Филипповну. Она однажды, как бы шутя, заявила, что ее больше устроила бы температура 37,7° - 38,6°. Я заверил, что в дальнейшем будет держаться именно такая температура, и мы с Сергеем стали аккуратно "регулировать" градусник.

Все как будто бы шло на лад, как вдруг произошло крайне неприятное событие. Из тюрьмы в больницу явился Сихашвили с немецким унтер-офицером разыскивать двух пропавших полковников,

В регистратуре он спросил:

- Где лежат полковники? Ему ответили:

- У нас офицеров нет.

Тогда он сам взял журнал регистрации больных и долго искал полковников в графе "звание - чин".

В больнице лежало несколько сот больных. Сихашвили с унтером обошел все палаты, всматриваясь в истощенные лица пленных, изредка повторяя свой вопрос о том, где лежат полковники. Врачи и сестры разводили руками:

- Что вы, господа, у нас лежат только рядовые.

Выручил нас чулан, куда Сихашвили и унтер просто не догадались заглянуть.

Это был очень тревожный симптом. Очевидно, с врачом грузином, отправившим нас в больницу, что-то случилось.

В последнее время и нашей чудесной Наталье Филипповне стало гораздо труднее работать. Немцы прислали в больницу своего, облеченного доверием фельдшера. Он всюду заглядывал, во все вмешивался. Появилась и медсестра, которая обо всем докладывала немцам. В их дежурство "накачивать" температуру стало сложнее; поставив термометр, они стояли у кровати и следили, чтобы не прибавляли градусы. Нам с Ковалевым поочередно приходилось развлекать их разговором, чтобы все-таки незаметно поднять столбик ртути.

Естественно, такое соседство со всех точек зрения не радовало. Надо было спешить предпринимать что-то радикальное.

В один из последних октябрьских дней я впервые после болезни выбрался, наконец во двор. День был теплый, солнечный. Голова с непривычки закружилась. Я прислонился к дереву и раздумывал, как нам быть. Незаметно подошла Наталья Филипловна, она возвращалась из регистратуры в отделение. Увидев меня, она остановилась, спросила: "Как здоровье?" Затем внимательно посмотрела по сторонам. Я тоже огляделся. Нервы мои напряглись. Я понял, что разговор будет необычный.

В этот момент из отделения в морг пронесли покойника. Наталья Филипповна, поглядев вслед носилкам, проговорила медленно:

- Так каждый день. Ежедневно уносят в морг по десять - пятнадцать человек. Тюрьма направляет к нам очень истощенных и больных пленных.

И неожиданно быстро спросила меня:

- Вы были в морге?

Я ответил шуткой, хотя был в этот момент серьезен, как никогда:

- Нет, не был. Но думаю, что там не очень приятно.

- А мы думали вынести вас в морг.

Торопливо и тихо Гордиенко сказала о том, что они с сестрой-хозяйкой придумают, как отправить нас в морг, как вынести одежду, но надо, чтоб мы прикинули, как лучше оттуда выбраться. Немцы иногда заходят в морг. Нужно, чтоб мы знали все месторасположение. Они - женщины, опыта военного у них нет, могут напутать.

От слабости и волнения все поплыло у меня перед глазами, я даже за дерево схватился. Я понимал, что не от хорошей жизни Наталья Филипповна завела со мной этот разговор сейчас, когда я еще так слаб, а Сергей почти не встает с постели. Очевидно, ее, как и нас, тревожил приход Сихашвили и усилившаяся в стенах больницы слежка за больными и за обслуживающим персоналом.

И все-таки огромным счастьем казалось уже то, что можно строить конкретный план побега и какие-то близкие люди тоже об этом думают и хотят помочь.

Странно устроена человеческая психика. В боях под Севастополем мне приходилось много кричать, я сорвал голос и с тех пор, вот уже три с половиной месяца, мог говорить только шепотом. Но обстоятельство это меня нимало не тревожило, в плену голос не нужен, там шепот даже больше подходит.

Но стоило блеснуть надежде на свободу - и мне тотчас подумалось: "Как же я без голоса вернусь в строй?"

Мы с Ковалевым решили, что я должен буду как можно скорее ознакомиться с моргом и с порядками в нем.

На следующий же день мне пришлось убедиться в том, что подготовить надо все тщательно, ибо с моргом шутки плохи.

В этот день из тюрьмы в больницу прибыл немецкий "арцт" - доктор - и с ним несколько гитлеровцев. Они бродили по двору, заходили в некоторые палаты, побывали в регистратуре, на кухне и зашли в морг, где лежало человек 20 умерших.

Это были совсем молодые люди, еще недавно полные жизни, планов, забот. Затем бой, плен, морг... О таких пишут - "пропавшие без вести".

"Арцт" подошел к трупу молодого человека, которого недавно вынесли из инфекционной. Глаза белокурого пленного были широко открыты. Казалось, вот-вот он устанет глядеть неподвижно и моргнет. Или спросит: "За что вы меня уморили?"

"Арцт" подозрительно посмотрел и потрогал сапогом труп. Хотел было уйти, но снова взглянул в открытые глаза юноши. Тогда он сердито сказал что-то сопровождавшему его унтеру. Тот молча достал пистолет и дважды выстрелил в труп, буркнув про себя:

- Так будет люче...

Юноша не пошевелился. Ему уже никто ничего не мог сделать.

Обо всем этом мне рассказал санитар.

А через два дня случилась большая беда. В больницу снова явился Сихашвили. На этот раз он пришел с документами, в которых точно значилось, что мы офицеры. В регистратуре он спросил, где лежат полковники? Ему снова ответили:

- У нас офицеров нет.

Когда собрались врачи и сестры, Сихашвили торжественно заявил:

- Эх, вы, разини! Полковники лежат у вас под носом, а вы не замечаете.

И прочел им наставление о том, что никаких "в/п" в графе "звание - чин" ставить не следует, а то могут выйти неприятности.

Бледная, грустная вошла утром к нам в чуланчик Наталья Филипповна и рассказала об этой истории.

- Всё пропало. За вами прибыл конвой из тюрьмы. Собирайтесь.

Говорить она старалась твердо, но лицо было такое, словно это по ее вине уходили мы не на свободу, а в тюрьму.

Минут через двадцать мы с Сергеем уже подходили к знакомой тюремной повозке. Вероятно, это был один из немногих случаев, когда в тюрьму возвращались выздоровевшие пленные. Большая часть их из больницы поступала в морг. А, может быть, были и счастливцы, успевшие благодаря нашим врачам и сестрам уйти на ту сторону, в леса, и теперь они, свободные, бьют гитлеровцев?..

Стоял тусклый ноябрьский день, дул холодный северный ветер, падал снег. Одеты мы с Ковалевым были по-летнему. Сестра-хозяйка вынесла старую шинель умершего пленного и, передавая ее на повозку, сказала:

- Это все, что у нас есть, как-нибудь укройтесь оба.

Старуха санитарка, приносившая нам морковки и луковицы, стояла в дверях и утирала слезы. Немецкий ефрейтор, с автоматом на плече, держал в руке документы и поторапливал с отправкой.

С какою скорбью и благодарностью расставались мы с хорошими отважными людьми, как хотелось подойти, пожать им руки! Но сделать это было нельзя немцы могли взять их под подозрение.

Повозка наша тронулась и, громыхая коваными колесами, выехала за ворота больницы. По дороге в тюрьму охрана не спускала с нас глаз. Вполне возможно, что Сихашвили особо предупредил конвойных.

Плотно задвинувшийся за нами тяжелый засов тюремных ворот отодвинул на время побег и заставил вплотную заняться другим делом - работой среди пленных в стенах самой тюрьмы.

Снова в тюрьме

Как нудно и уныло тянулись в тюремном лазарете последние Дни декабря 1942 года. Длинные вечера, холод - помещения не отапливались, - голод, постоянные оскорбления, от которых мы успели поотвыкнуть в больнице, - угнетало все это до крайности. Да и дизентерия, чуть залеченная, на отвратительной тюремной пище снова ожила.

Питание пленных еще ухудшилось. Овощи, вернее гниль, оставшуюся от картофеля, капусты и свеклы, вначале держали кучами на морозе, на дворе и, лишь основательно поморозив, с мусором, землей и снегом лопатами валили в котлы.

Я однажды сказал врачу:

- Неужели же нельзя сварить не морозивши? Врач изменился в лице и только рукой махнул.

- Я такой же пленный, как и вы. Я пробовал говорить. Меня ударили палкой...

Радовали только скупо проникавшие к нам вести о том, что на фронте все же меняется обстановка, на различных участках наши войска переходят в наступление, во многих местах - успешно.

Заключенные, долгое время проведшие под замком,- народ удивительно чуткий к малейшему слуху из внешнего мира. Какую-нибудь подробность, какой и не заметит свободный человек, за решеткой десятки голов обдумывают многократно, с пристрастием и любопытно, что, несмотря на скудные данные, выводы об общем положении сделают в основном правильные.

Так к концу 1942 года мы в тюрьме почувствовали, что немцам становится труднее, выдыхаются и на фронте, и в тылу.

На заводах и в сельском хозяйстве Германии стало, видимо, не хватать рабочих рук. Своих без конца угоняемых на фронт соотечественников немцы старались заменить пленными.

Каждые пять - десять дней наших людей увозили из тюрьмы в Германию. Это была самая грозная опасность, по нашим понятиям, и мы, обитатели лазарета, подчас радовались болезням и ранениям, дававшим возможность задерживаться пусть в тюрьме, но в своей стране. Мысль о побеге не оставляла нас и, как показало будущее, не была напрасной.

В Германии в двадцатом веке открыто ожили рабовладельческие рынки. Позднее в "Гросс-лазарете" Славута мне рассказал свою историю один больной пленный:

- Нас целую неделю продавали. Меня купил за 1800 марок старый бюргер, другие пленные шли по большей или меньшей цене, но распродали всех. Основным показателем при продаже пленных служили здоровые бицепсы, заглядывали также в зубы. Попал я в кулацкое хозяйство, жилось тяжело и голодно. Потом на меня обратила внимание сноха бюргера, муж ее был на Восточном фронте.

Месяца через три ефрейтор этот вернулся с фронта на побывку. Старый бюргер нажаловался сыну. Снохе - ничего, а меня избили до полусмерти, зубов не осталось. И опять в лагерь военнопленных, а оттуда в шахту. Там я чуть было не отдал концы. Только после того, как совсем отощал да еще дифтеритом заболел, меня направили обратно в Россию.

К началу 1943 года в днепропетровской тюрьме среди пленных стало уже широко известно, какая судьба ожидает советских людей, попавших в Германию. Агитация, которую мы проводили среди людей ("Лучше болезнь, лучше голод, лучше увечье и смерть, чем угон на чужбину!"), оказывалась с каждым днем все более действенной.

Мстили гитлеровцы жестоко. Уличенного в симуляции пленного забирали насильно. Только таких людей - видимо понимая, что работать на фашизм их не заставишь, - часто и не довозили до Германии.

Той же зимой мне довелось услышать страшную историю.

Однажды утром наших санитаров и рабочих погнали из тюрьмы на станцию. Мы решили, что прибыл какой-то транспорт, возможно люди с фронта, может, услышим что-нибудь новое.

Санитары вернулись в тюрьму поздно вечером, вид у них был не просто усталый, а удрученный. Я спросил знакомого мне пожилого санитара:

- Что нового?

Он посмотрел на меня, ничего не ответил, махнул рукой.

И только после долгого молчания проговорил:

- ...Одним словом - изверги, гады...

По привычке он осмотрелся по сторонам - в палате было тихо, слышались только вздохи да храп - и зашептал:

- Вот говорим, что фашизм и национал-социализм одно и то же. А я считаю, что к такому зверству, как фашизм, слово "социализм" даже издалека приставлять невозможно.

- Сегодня нас пригнали на железнодорожную станцию и повели в тупик. Там стоял воинский эшелон, окна теплушек закрыты, оплетены колючей проволокой, на дверях пломбы. Кругом тихо, только снег под ногами скрипит. Солнце тусклое, сквозь облака едва-едва пробивается. А ветер морозный, лицо жжет и продувает насквозь. Одеты-то мы, сами знаете, в тряпье.

Поезд охраняли автоматчики-эсэсовцы. Нас остановили от эшелона метрах в ста, мы притопываем, прыгаем, греемся, в общем. Смотрим, к поезду подошло какое-то начальство, стало пломбы снимать и открывать вагоны. Вагоны открыли, а всё, как и было, - тихо. Мы даже удивились. Слышно только, что фрицы переговариваются да овчарки лают, они же без псов своих - никуда.

Загрузка...