Виталий Василевский НАЧАЛО ПУТИ ПОВЕСТЬ


1. ВЫСТРЕЛ В МИНУ

Рано утром в августе 1942 года, в тридцати двух километрах севернее Ленинграда, на приморском «пятачке» (так называли в то время удерживаемый нашими войсками участок западного побережья Финского залива от Ораниенбаума до Копорья), сержант Романцов вышел в снайперскую засаду.

Было еще темно. По мокрой от росы траве он спустился в овраг. На востоке светлело небо. Романцов взглянул на небо и поежился от предрассветной прохлады. Склон оврага был крутой, и ему пришлось цепляться за кусты. В левой руке он держал снайперскую винтовку с оптическим прицелом.

Узкоплечий, худощавый, ловкий в движениях, Романцов легко взошел на гребень оврага. Здесь росли густо облепленные зелёным пахучими листьями кусты. Он лег на землю. Дальше итти было нельзя: немецкие наблюдатели могли заметить его. Он проворно пополз среди кустов, плотно прижимаясь к захолодалой земле.

Его стрелковая ячейка была устроена в глубокой рытвине. Позади стояли два дерева. Внизу на тонких и прямых стволах веток не было: он обрубил их. Ветки начинались высоко вверху. Днем они отбрасывали на землю густую тень. Романцов постлал на темный от росы песок плащ-палатку. Лежать было удобно. Пелена серого тумана закрывала немецкие позиции. Он ждал, когда взойдет солнце.

Из этом рытвины он застрелил двадцать три немца. Кора деревьев во многих местах была сорвана вражескими пулями. Но это были шальные пули. Немцы не знали, где схоронился русский снайпер. Они не знали, что Романцов лежит в ста пятидесяти метрах от их траншей.

Лицо его с резко выдающимися скулами и тонкими плоскими губами было задумчиво. На мгновенье он закрыл глаза и прижался щекой к траве. Тоскливо было на его душе. Уже три месяца он не получал писем от невесты. Он давал себе клятву не думать о Нине, забыть ее, он пытался ругать ее. Напрасно! Он любил ее еще сильнее, чем раньше, с нежностью он повторял ее имя, она всегда была с ним: бессонной мочью в землянке, на посту в боевом охранении, в снайперской засаде.

Сейчас Романцов почему-то вспомнил, как летним вечером в Васильсурске он шел к Нине? Ему не захотелось итти по пыльному приволжскому бульвару, и он свернул в овраг. Среди зарослей крапивы и лебеды светлела тропка: по ней Нина ходила к Волге. Он перелез через поваленный плетень и вошел в сад. В темноте с дробным стуком падали в траву яблоки. Окно в ее комнате было открыто. Нина лежала на подоконнике, голова ее была повязана белой косынкой: должно быть, недавно вернулась с купания. Ока напряженно всматривалась в темноту. Она ждала его, она его любила…

— Ну, что ж, Нина Павловна, — проворчал он, — как вам будет угодно! Мы не виделись уже год. Срок достаточный!

Взошло багровое солнце. Тонкий пар тянулся от земли. Влажный воздух был насыщен запахом полыни. Теперь Романцов уже видел темножелтые брустверы немецких траншей. За траншеями, в перелеске, из трубы землянки поднимался синий дымок. Плотно вытоптанная дорожка вела от землянки к траншеям. Раньше по ней немцы ходили днем. После того как Романцов убил на этой тропинке восемь солдат, — немцы начали ходить по глубокой лощине.

Было так тихо, что Романцов слышал, как в ближнем дзоте кашлял немецкий часовой. Изредка часовой стрелял из автомата по нашим позициям. Долго гудело эхо в лесу, а потом все снова затихало.

Романцов пошевелился, и внезапно с него слетела пилотка: он не услад даже услышать взвизга немецкой пули. Резко рванувшись в сторону, он припал к земле. За ним следил вражеский снайпер. Вторая пуля влилась в песок рядом с его рукою. Он быстро сполз в рытвину. Немецкий снайпер не мог сидеть на дереве: ближайшие клены — за лощиной, а оттуда до Романцова не менее 700 метров. Немец был где-то очень близко, если заметил лежащего в тени Романцова.

«А если в дзоте? — подумал он, перекусывая какую-то горькую травинку. — Нет, амбразура дзота обращена влево, на развалины сарая, а не на меня»;

Быстро вынув карманное зеркало, он привязал его к палочке и поднял. Мгновенно же ослепительно брызнули осколки. Он невольно зажмурился. Немецкий снайпер лежал прямо против Романцова. Где? Хотя Романцов и думал о Нине, но неотрывно глядел на вражеские траншеи. Это был тот благотворный автоматизм наблюдения, который возникает в солдате лишь после долгих месяцев непрерывной тренировки. И он знал, что в траншеях немецкого снайпера не было.

Сжавшись в комок, он лежал на песке и бормотал:

— Погоди, погоди… Немцы ночью вырыли из передней траншеи в мою сторону узкий ров — «ус». Землю они, конечно, унесли в мешках, чтобы не было бруствера. Но я и без бруствера заметил бы этот «ус», ведь здесь не больше ста пятидесяти метров. Значит, «ус» закрыт от меня каким-то высоким предметом…

Он счастливо улыбнулся! Пень! Перед немецкими траншеями был широкий пень, прочно впившийся, в землю узловатыми корнями. Он был похож на огромного краба, уродливо растопырившего клешни.

Романцову было приятно, что он разгадал вражескую уловку. Значит, немецкий снайпер по вырытому ночью мелкодонному ровику прополз к пню. Вероятно, он под самым пнем и оборудовал себе огневую позицию. Схватив ком земли, Романцов швырнул его в траву. Сразу же грянул выстрел. Немец услышал шорох, он был близко. За пнем!

Лето было жаркое, и Романцов подумал, что бронебойнозажигательными пулями ему удастся поджечь пень. Путаница зеленых ветвей кустарника укрыла его. Он отполз влево, к заросшему зеленоватым мхом камню. Он выстрелил пять раз, и пять раз он слышал глухой удар пули о что-то твердое, словно о броню. Он длинно выругался и сердито ударил кулаком по земле. Что за чертовшина! В этот миг короткая, резкая боль пронизала его левую ногу. Пуля немецкого снайпера сорвала каблук сапога и обожгла пятку.

Ему пришлось забиться за камень. Через минуту с какой-то виноватой улыбкой он сполз в овраг.

* * *

— Самое неприятное не то, что немецкая пуля оторвала каблук на твоем сапоге, — медленно сказал ефрейтор Курослепов, — а то, что в засаде ты думал о Нине. Сколько раз я говорил: у снайпера в засаде должна быть одна мысль, одна цель — найти и убить немца!

Он сидел на нарах и, неуклюжа сжимая сильными пальцами иглу, пришивал заплатку к рубахе.

— Я тебе рассказал все откровенно, а ты ругаешься. — проворчал Романцов. Он сердито посмотрел на широкое, морщинистое, с отвислыми щеками лицо ефрейтора.

— Ты меня не понял. Я говорил о самодисциплине. Не трудно быть дисциплинированным бойцом, когда весь день рядом с тобою лейтенант или старшина. А в снайперской засаде ты один. Один! И грош тебе цена, если ты не можешь в это время управлять своими нервами. Кроме того, я не склонен к сентиментальности, — грубовато сказал Курослепов. — Когда ко мне прибегал плачущий Андрюшка и жаловался, что его побили мальчишки, я брал ремень и хладнокровно порол племянника. Порол и говорил: не реви, подлец, не жалуйся, а сам лучше дерись!

— Хороша педагогика! — фыркнул Романцов.

Он снял сапог и осмотрел торчащие из подошвы гвозди.

— Как бритвой срезал! Пр-роклятый немец! Влеплю я пулю в его лоб!

— Это легко сказать и весьма трудно сделать!

— Ты думаешь?

— Да.

— Броневые шиты?

— Разумеется!

Они понимали друг друга с полуслова. Курослепов аккуратно сложил рубаху, спрятал иголку и нитки в вещевой мешок.

— Меня раздражают статейки в газетах, где немцев обзывают дураками и идиотами. — Он усмехнулся. — Конечно, они и есть дураки. Но в несколько ином плане… Снайпер Сережа Романцов убил в августе на одном участке двадцать три немца и наивно вообразил: завтра и послезавтра он будет здесь так же легко убивать фашистов. Но немцы не такие уж дураки, и все вышло по-другому.

— Они не видели меня! — запальчиво сказал Романцов.

— Да-а, вчера они еще не видели тебя. Но вместо одного наблюдателя они выставили трех. Или восемь! Не знаю. А сегодня в засаду вышел первоклассный немецкий снайпер. Не случайно они оборудовали для него такую надежную позицию.

— Я ночью приползу и украду щиты!

Курослепов рассмеялся:

— Глупо! Они установят новые. Иди. Сережка, к сапожнику.

Романцов спрыгнул с нар, поправил пилотку и решительными шагами пошел к командиру взвода.

В землянке лейтенанта Суркова было тихо. Старательно заправленная койка белела у стены пикейным одеялом. На дощатой стене висел портрет Сталина, фотографии киноактрисы Орловой и двух дочерей лейтенанта: пухлых, тяжелогубых девочек с широкими бантами в светлых косах.

— Иди, — сказал Сурков, продолжая читать книгу. — После обеда тебе придется заняться с Галлиулиным и Ширпокрылом по стрелковому делу.

— А где заниматься? — ровным голосом спросил Романцов и почесал ногтем переносицу. Он не любил заниматься с молодыми бойцами.

— В лощине, — сказал лейтенант, перелистывая страницы. Романцов заглянул через его плечо: Стендаль — «Красное и черное».

На Ленинградском фронте от Ораниенбаума до Морозовой в тот год все офицеры, сержанты и бойцы читали «Красное и черное». В первые дни войны Гослитиздат выпустил эту книгу. Немецкая блокада перерезала все пути из города. Сто тысяч экземпляров романа остались в Ленинграде.

— Вчера фриц в лощину пять мин бросил.

— И сегодня бросит, — равнодушно сказал лейтенант.

Выйдя из землянки, Романцов со злости плюнул на песок. «Этот Ширпокрыл на редкость тупой парень, — подумал он. — с ним придется долго возиться. Не понимаю я лейтенанта, ей-богу не понимаю… Куда полезнее, если с новичками будет заниматься Курослепов. У него есть педагогические способности».

* * *

За казенными конюшнями Ораниенбаумского дворца ездовые играли в рюхи. Романцов остановился и посмотрел, как летят, рассекая жаркий воздух, тяжелые палки, послушал, как гудит от ударов раскаленная земля.

На окружающих Ораниенбаум холмах дрожало и переливалось, словно расплавленное стекло, знойное марево.

Голубоватый дымок лениво поднимался из трубы походной кухни.

Вдыхая густой запах борща, Романцов приветливо помахал рукою повару Савоськину и весело крикнул:

— Тимофею Васильевичу пламенный фронтовой привет! Еще на шоссе я учуял, как воняет тухлая свекла. Меня аж за мутило!

Повар сонно посмотрел на него я пробормотал:

— Ох, Сережка, будет у нас разговор!..

— Что такое? — возмущенно спросил Романцов. — Грязь! Мусор! Навоз! Никакой санитарии и гигиены! Где суворовская забота о бойце? Где белоснежный фартук повара? Мне противно смотреть на эту рогожу, на грязный черпак, на заросшую щетиной рожу повара! — Прыгая на одной ноге, он ловко стянул сапог; — Виленчук! Виленчук! — закричал он. — Комбат приказал немедленно отремонтировать мои сапоги! Вечером я плыву в Ленинград на слет знатных снайперов фронта!

Из окна выглянул мрачный сапожник и, раздувая черные усы, сказал:

— Актер!..

Виленчук недолюбливал Романцова. Это не мешало ему раз в месяц добросовестно ремонтировать его сапоги.

— Кто актер? Кто?!

— Давай сапог! — нетерпеливо сказал Виленчук и захлопнул окно.

Размотав портянку, Романцов положил ее на нагретый солнцем камень и снова, прихрамывая, пошел к кухне.

Отвернув лицо от плотной струи пара, повар сыпал из решета в котел сушеную картошку.

— Почему ты не толстеешь? — спросил Романцов. — Нахально жрешь сосиски с тушеной капустой, а нас кормишь тухлой свеклой… И все ты, Тимофей Васильевич, худой, кик щепка! Может быть, у тебя глисты? — тихо сказал он, кладя руки на медную крышку котла и поглядывая хитрыми глазами на повара. — Иди к врачу!

Савоськин угрожающе поднял черпак над головой Романцова, но сразу же засмеялся:

— Балаболка, скрипучая балаболка! — укоризненно сказал он. — Нет в тебе, Сережка, серьезности!

— Погоди, — обиделся Романцов, — заведу себе восемь детей и буду серьезным! Скоро у тебя будут готовы эти помои? — строго спросил он. — Плесни мне два черпака!

— Так бы и сказал! А детей у меня трое… — он протяжно вздохнул. — Иди в палатку.

Через час Романцов в отличном настроении возвращался в роту. Сапог был починен, повар налил ему котелок превосходного борща, такого густого, что в нем стояла ложка. Если бы ему удалось уговорить Курослепова позаниматься с Галлиулиным и Ширпокрылом…

На шоссе он встретил комсорга полка — младшего политрука Анисимова, длинноногого, сутулого парня. Анисимов остановился, вынул кисет с махоркой. Мечтательная улыбка была на его пухлых губах. В воздухе потянуло крепким табачным запахом.

— Мне говорили, что сегодня у тебя была неудача.

— Так точно, товарищ младший политрук, — сердито отрезал Романцов.

— Зачем сердишься? — удивился Анисимов. — Как тебе не стыдно? Мы хотели на комсомольском бюро полка поговорить о действиях истребителей. И намечали поставить твой доклад.

Романцов вспылил, ему стало трудно дышать. Почему-то в этот миг он представил себе, как, забившись под пень, сидел сегодня утром немецкий снайпер, обложенный с трех сторон броневыми щитками. Да, Курослепов прав: воровать щитки не нужно.

— Не протоколами, а моими пулями, товарищ младший политрук, истреблены семьдесят шесть немцев! И немецкого снайпера убью я!

Он с независимым видом засунул руки в карманы брюк и, обойдя растерянного Анисимова, быстро пошел по дороге.

К его огорчению Курослепов отказался заниматься с молодыми бойцами. Романцов два часа терпеливо объяснял Галлнулину и Ширпокрылу устройство затвора. К концу занятия он уже не думал, что лишь у Курослепова есть педагогические способности.

Вечером он выстирал в ручье полотенце и носовые платки. Узнав, что с четырех часов утра он должен охранять землянку взвода, он лег спать, ругая себя за то, что все еще не знает, как убить немецкого снайпера.

* * *

Он проснулся поздно ночью.

В землянке было пусто: все бойцы ушли в караул. Они стояли на постах ночью, а спали днем. Сделанная из консервной банки лампешка тускло мигала на узком столике. Ефрейтор Курослепов сидел на нарах, свесив босые ноги и читал «Краткий курс истории ВКП(б)».

— Если бы ты знал, Иван Потапыч, как мне тяжело! — сказал Романцов, приподнимаясь на локте.

— Знаю. Спи..

— Зачем ты так долго читаешь?

— Глупый вопрос!

— Я сам понимаю, что глупый! Боже, какое у тебя грубое сердце! Человек тоскует, ищет сочувствия, дружеской, поддержки!..

Курослепов захлопнул книгу.

— Если бы тебе хоть раз пришла в голову мысль, как мелочны твои огорчения. Рядом с тобою воюют так же, как ты, честно выполняют свой долг люди, обремененные страданиями! Вот Лубенцов: ведь у него от голода умерли в Питере жена и дети. Ты не замечаешь этого! Ты полон собою…

— Я не виноват, что так устроена жизнь, — решительно возразил Романцов. — Человек по природе своей — эгоист! Это неизбежно! Все разговоры о полном отречении от своей личной жизни — лицемерие!

— В чем же твоя личная жизнь? В сегодняшней неудаче? Или в письме от Нины, которого ты ждешь и не можешь дождаться уже три месяца?

Романцов замялся:

— Видишь ли… я верил, что Нина хорошая, — жалобно сказал он.

Курослепов недоумевающе пожал плечами…

— Она и осталась хорошей. Если она забыла тебя, то это значит, что только для тебя одного она стала плохой. А для кого-то другого она — хорошая! И почему ты полагаешь, что она должна ждать тебя? Что в тебе особенно привлекательного? Может быть, она полюбила человека, который благороднее тебя, умнее, наконец, храбрее? И орденов у него больше…

Романцов покусал губы мелкими, как у кошки, зубами.

— Я люблю ее!

— Любишь? — недоверчиво спросил Курослепов. — А сержант Патрикеева?

Романцов густо покраснел и уткнулся лицом в подушку. С минуту Он лежал молча. Подняв голову, он увидел, что по бревенчатой стене неспешно и солидно ползет огромный таракан. «Как автобус» — подумал он.

— Знаешь, это — подло! Напоминать!.. Это была трагическая ошибка! И… я мужчина, чорт побери! — он защищался неумело и от этого еще больше злился. — В конце концов, кто ты такой, что смеешь обвинять меня?

— Я не судья! — Курослепов медленно свертывал цыгарку. — Не судья! Ты меня образованнее. — честно признался он. — Но моя жизнь — иная…

— Примитивная?

— Может быть и так. Но мне нечего стыдиться своей жизни…

Он вышел из землянки.

Где-то близко разорвалась немецкая мина: с потолка посыпался песок. Романцов глядел на ползущего по стене таракана, не замечая, что он уже перестал думать о Нине. Признаться, за эти три месяца он привык, что от нее нет писем. Сегодня это огорчало его меньше, чем вчера, чем неделю назад. Он думал теперь о немецком снайпере, который сидел, как крот, в бронированном колпаке.

Вернувшись, Курослепов сразу же заметил, как изменился Романцов, и молча лег на тощий матрац.

Разорвалась немецкая мина у самых дверей. Лампешка потухла. С потолка посыпался песок.

Романцов чертыхнулся. Проклятая мина! Потом ему стало приятно, что в землянке темно и только окно расплывалось зеленоватым пятном, словно лужа, подернутая льдом.

— Я попрошу минометчиков сделать огневой налет по пню. — говорил он вслух, сам не замечая этого. — Из двадцати мин может быть одна попадет в цель. Но пробьет ли она броневой колпак? Сомнительно! Я попрошу артиллеристов прямой наводкой разбить пень. Это возможно, но место там ровное, немец пристрелит двух-трех бойцов и уползет в траншею. Опять не годится. Моя задача — убить снайпера… Ага, понял! Понял! — крикнул он так оглушительно, что Курослепов испуганно вздрогнул. — Иван Потапыч, друг милый, мне мина нужна, Я ночью мину зарою в песок под броневым колпаком. Немцы не заметят!

— Зачем же ночью взрывать бронеколпак?

Романцов замотал головою так, что светлые волосы его разлетелись.

— Нет, по-другому! Я зарою мину ночью. Придет днем немецкий снайпер на свою позицию, а я — бронебойной пулей в мину! И взрыв мины разнесет в клочья немца!

Ефрейтор засопел, нашел в темноте Романцова и сочно чмокнул его в нос.

— Ну-у, Сережка… Вот за это — люблю! — растроганно сказал он.

* * *

Ночь была темная. Немцы почти непрерывно пускали осветительные ракеты. Когда небо раскалывалось багровокрасной трещиной и из мрака выступала металлически блестящая, словно вырезанная из жести, листва деревьев, Романцов и Курослепов плотно прижимались к земле.

Между нашим боевым охранением и немецкими позициями лежала шоссейная дорога.

Ночью камни светлее, чем земля. Они боялись, что немцы заметят, когда они будут перебегать шоссе. Немецкие часовые изредка стреляли в темноту. Воздух почти над самыми головами Романцова и Курослепова звенел от проносившихся пуль.

Мину нес Романцов. Взрыватель он вывинтил и положил в карман. Мина была противотанковая, круглая, похожая на сковороду.

Они быстро перебежали дорогу и упали в канаву. Смачно шмякнулась о влажную землю немецкая мина. Тяжелый удар взрывной волны прижал Романцова к песку.

«Заметили», — тревожно подумал он. Он видел рядом угловато торчащее плечо ничком лежащего ефрейтора. Но вторая мина упала уже за шоссе.

Романцов был спокоен. Это было какое-то странное солдатское спокойствие. Он привык к разрывам вражеских мин и к визгу проносившихся пуль. Иногда он думал, что до войны мог уверенно, ходить по своей комнате ночью, в темноте, не боясь, что налетит на угол шкафа. Пожалуй, именно с такой уверенностью он сейчас и полз по траве.

Это была уже немецкая трава.

Они подползли к проволочным заграждениям. Курослепов вынул саперные ножницы. Он не разрезал, а лишь надкусывал проволоку, чтобы проволока не звенела. Романцов же обеими руками поддерживал проволоку и, разламывая ее, бесшумно опускал на землю.

Вскоре они были невдалеке от немецких траншей. Уныло насвистывал часовой. С глухим шумом упал на дно траншеи ком земли: должно быть крыса пробежала.

Романцов нащупал в темноте пень. Действительно, с трех сторон он был обложен броневыми щитками. Старик прав. «Умный!» — с искренним восхищением подумал Романцов.

Вырыв руками ямку под пнем, он бережно положил в нее мину. Затем засыпал мину песком, но не всю: одну, обращенную к нашим позициям, сторону он оставил открытой. Хлебным мякишем он прилепил к этому месту кружок белой бумаги.

Уползая назад, Романцов часто оглядывался и видел словно светящийся в темноте белый блик. «Как бельмо». — подумал он. В этот кружок бумаги завтра утром он и будет стрелять бронебойной пулей…

Скатившись в овраг, Романцов и Курослепов возбужденно засмеялись, поглядывая друг на друга. Затем вынули кисет и курительную бумагу: трудно не курить два часа подряд.

— Состряпали пирог с начинкой! — промолвил Курослепов.

— А они не заметят?

— Полагаю, что не заметят. Зачем им осматривать землю вокруг пня?

— Иван Потапыч, а ведь мы могли бы немецкого часового в плен взять! — сказал Романцов, шагая позади ефрейтора. — Ты слышал, как он кашлял? Нам бы по ордену дали!

— Хватит тебе двух орденов, — проворчал Курослепов. — «Язык», «язык»! Завтра мы убьем знаменитого немецкого снайпера.

* * *

На рассвете Романцов приполз на свою позицию между тремя деревьями.

Курослепов лежал правее, в траншее.

Почему-то сейчас Романцову не хотелось, как в тот раз, думать о Нине, о своей любви к ней. Он думал, что скоро приползет немецкий снайпер и забьется под пень, обложенный с трех сторон броневыми щитками.

Чтобы «не засорять глаза», Романцов не смотрел на кружок бумаги, прилепленный к мине.

Изредка, как и было условлено, Курослепов стрелял из траншеи. Потом он привязал к палочке карманное зеркало и чуть приподнял его над бруствером.

И немец откликнулся. Гулко загремели выстрелы.

«Пришел, пришел», — обрадовался Романцов и вскинул винтовку.

Он теперь не боялся, что немец его заметит: вражеский снайпер стрелял по траншее, по Курослепову. Кружок белой бумаги всплыл перед его глазами с поразительной отчетливостью. Он плавно спустил курок. Бронебойная пуля пронзила мину. Взрыв был такой оглушительный, что у Романцова заныло в ушах.

Комья земли и песка падали около него на траву.

Потом что-то звякнуло о его винтовку.

Пуговица. Светло начищенная медная пуговица с выпуклой свастикой.

Это было все, что осталось от разорванного немецкого снайпера.

Романцов подышал на пуговицу, потер ее о рукав гимнастерки и спрятал в кошелек.

* * *

Романцов решил читать «Временное наставление по полевой службе войсковых штабов» после обеда — от четырех до шести: два часа, без перерыва, не слезая с нар. Он увлекся и читал до тех пор, пока тупая боль в спине не заставила его закрыть книгу.

Бесшумно ступая босыми ногами по земляному полу, он вошел к двери. Было приятно чувствовать во всем теле усталость. Он лениво потягивался.

В теплом воздухе желтое пламя спички, не колеблясь, стояло высоким узким язычком. Он выпустил через нос густую струю синеватого дыма и неожиданно вздрогнул: муравей заполз на ногу.

Вернувшись в землянку, Романцов увидел, что около его матраца стоял старший сержант Подопригора, рослый крепыш, с белорозовыми, мягкими и пухлыми щеками.

Держа в руках «Наставление», он укоризненно посмотрел на подошедшего Романцова, размашисто бросил книгу на сшитый из плащпалатки и набитый травою матрац.

— Чепухой занимаешься, Сережка! Солдат, ежели он свободен, что должен делать? Он должен спать! А такие книги для средних командиров, Для комбатов и даже выше.

Романцов миролюбиво улыбнулся.

— Я по собственному желанию.

— А твои желания перечислены в Уставе внутренней службы. — Подопригора выпятил губы: — Они должны быть подчинены воинской дисциплине.

— Дурак!

Он знал, что это неправда. Подопригора не был дураком. В мае он умело и хитро взял в плев немецкого оберефрейтора.

— Химически чистый бамбук! — Романцов сунул книгу в вещевой мешок. — Из-за таких дураков мы города и сдаем!

И эти слова были неправильные. Если бы Подопригоре приказали не отступать, он погиб бы, но не отступил.

Бойцы уже просыпались, хотя дневальный еще не объявил подъема. Иные шли в лощину к ручью умываться, другие, сочно зевая, подходили к Романцову и Подопригоре, садились рядом на нарах и закуривали.

— Я не дурак, — мерно проговорил Подопригора. — Чеши язык! Мне не обидно. В чем корень? Корень в том, что нельзя разбрасываться. В драке бить надо кулаком, а не растопыренными пальцами. Нарком приказал: изучай свою винтовку. Выполняй же этот священный приказ! А посуди, что получается, Ты не спал три часа. Значит, ночью будешь дремать на посту. Значит, ты часовой ненадежный.

— Как по нотам разыграл! — восхитился Славин.

— А у тебя, Вася, зачем в кармане комсомольский билет лежит? Чтобы членские взносы аккуратно платить? — громко спросил Романцов. — Если ты комсомолец, то всегда должен жить с плюсом. Приказ — приказом, а плюс к нему твое комсомольское желание сделать кое-что от себя. Дополнительно. От своего сердца. Ты по приказу сделаешь два шага, а я два плюс еще два. И я тебя обгоню. А ведь в бою ходят не по команде: ать-два. Ходят по присяге.

— Ты в настоящем бою еще не был, — грубо сказал Подопригора.

Бойцы заулыбались, а кто-то за спиной Романцова хихикнул. Это обидело его. Он больше всего боялся быть смешным.

— Я в атаку не ходил, — тяжело дыша, ответил он. — Моя ли в этом вина? Меня из снайперской школы выпустили в январе нынешнего года. Я три раза подавал по команде рапорт, чтобы добровольно уйти на фронт. Не пустили! Ведь меня восемь месяцев в школе учили.

— Теперь так долго не учат, — наставительно сказал ручной пулеметчик Власов.

— Нет, учат! Мой брат на двухгодичных зенитных курсах в городе Эн, — вмешался в разговор Вайтулевич. — Так и написал: я буду в городе Эн два года.

— Врешь, — хрипло сказал Власов. — Написано для агитации! Чтобы я поверил, — продолжал он, делая большие глаза, — в твои слова, если немцы в Сталинграде? Тьфу! — он плюнул и растер ботинком песок. — Глупый, неразумный ты человек! Да всякую живую душу сейчас бросают на Волгу, чтобы отбить немцев. Россия по-гиб-нет, если Гитлер через Волгу перешагнет!

— Хватил!

— Дайте человеку сказать, тише!

— Безусловно он прав.

Вернувшись с умывания, бойцы подходили к нарам, закуривали, и вскоре угрюмо молчавший Романцов оказался в плотном кольце жарко дышащих людей. Почти все красноармейцы были выше его и шире в плечах, чем он. Романцов стоял среди них, стройный и легкий, как мальчик. Сапоги его зеркально блестели. Все бойцы были в ботинках. Сапоги Романцову выдали по приказу полковника.

Он еще не понимал, почему с таким волнением, жадно ловя каждое слово, слушали бойцы этот внезапно вспыхнувший спор. Потом он подумал и понял — «Сталинград!»

— Я ночью проснусь: в груди жжет! Немец на Волге! Так бы все бросил и убежал на Волгу, сказал бы: ребята, принимайте до себя, руки винтовку держат, а жизни не пожалею!

— Что ж, Архип Иваныч, бросить Ленинград пожелал?

— Он не об этом. Мы сидим в траншеях.

— И верно, товарищи, пора бы в бой.

— Рано. Рано…

Эти слова сказал Станкевич, болезненного вида, застенчивый солдат с глазами на выкате. Он сказал тихо, но бойцы услышали его. Романцов с уважением посмотрел на Станкевича.

— У высшего командования есть свои планы, — солидно сказал Подопригора и опять выпятил губы.

Романцов подумал, что Подопригора — прав. И все же бойцы не обратили никакого внимания на него. Они неотрывно глядели на вертящего цыгарку Власова. Это произошло потому, что Подопригора был слишком самодоволен.

— Я про их планы не знаю, — упрямо сказал Власов. — Не моего ума дело! А немец на Волге, и нет спасения моей душе!

— Окурки на пол не бросать! — строго крикнул Подопригора. — Ширпокрыл, подыми и выбрось!

Ширпокрыл побагровел от смущения и нагнулся.

«Все же Подопригора хороший сержант», — сказал себе Романцов. Он сам был тоже сержантом, но отделением не командовал. Он был снайпером командира взвода.

— Смирно! — вскричал Дневальный.

Бойцы вскочили с нар. В землянку вошел ротный — старший лейтенант Шабанов.

— Товарищ старший лейтенант, личный состав взвода готовится к осмотру оружия, — отрапортовал дневальный.

— Не вижу, — сказал ротный. — Власов — без пояса, а Ширпокрыл и того хуже — босой! Накурили, как в пивной, а был мой приказ: в землянках не курить.

Он сел к столу, закинул йогу на ногу и с недовольным видом оглядел бревенчатые стены. Маленькие светлорыжне усы торчали под его носом, как стертая зубная щетка.

Ширпокрыл почему-то на цыпочках подошел к нарам, взял ботинки и выбежал из землянки. Бойцы торопливо приводили себя в порядок. Они привыкли, что командиры время от времени сердятся. Один Подопригора чувствовал себя виноватым за всех бойцов и сосредоточенно разглядывал носки своих ботинок.

— Ночью будет работа, — сказал ротный вполголоса и посмотрел на дверь.

Мгновенно дневальный закрыл дверь. Шабанов улыбнулся, топорща усы. Он был доволен, что бойцы научились без приказа выполнять его желания.

— Видимо, скоро будет небольшой сабантуй!

Бойцы насторожились: в полку «сабантуем» называли разведку боем.

— Надо будет ночью кое-где снять немецкие мины. Я еще поговорю с Сурковым, мы выделим команду.

— Товарищ старший лейтенант, разрешите обратиться. — Романцов решительно вышел из толпы. — Я думаю, что можно мины и не снимать.

Подопригора презрительно усмехнулся, хотя еще не заметил, что ротный недоумевающе взглянул на Романцова. Подопригора был парень самостоятельный.

— Трава уже выгорела. Немцы сразу заметят, что мы сняли мины, и ночью поставят новые. Разумеется, они усилят на этом участке наблюдение.

— А вы, сержант, по воздуху намерены лететь к немецким позициям?

— Нет, товарищ старший лейтенант, не по воздуху, — продолжал Романцов. — Выгоднее, по моему мнению, осторожно, не разрушая земляного покрова, вывернуть из немецких мин взрыватели. А мины оставить. Тут уж немцы ничего не заметят. Ведь бугорки над минами останутся. А по обезвреженным минам можно в бою бежать, как по булыжнику.

В землянке было тихо. Бойцы брали из пирамиды винтовки, но было понятно, что им не хочется итти в ложбину.

Подопригора даже отвернулся. Ему было противно это всегдашнее желание Романцова действовать по-своему, не так, как делали др него. Он объяснял это тщеславием.

И верно, — Романцов был тщеславный.

Старший лейтенант постучал пальцем по столу, подумал.

— Зайдите ко мне через десять минут, — сухо сказал он и начал осматривать личное оружие бойцов.

* * *

Когда Романцов вернулся от ротного, в землянке было уже темно. Дневальный зажег лампешку. В ожидании ужина бойцы лежали на нарах, писали письма родным, играли в домино. Недавно пришедший из штаба полка Курослепов рассказывал, что в седьмой роте два бойца взорвались на своем же минном поле, а снайпер Ахат Ахметьянов убил в Петергофском парке трех немцев.

Романцов улегся на нары. Старший лейтенант одобрил его предложение и обещал завтра посоветоваться по этому вопросу с полковым инженером.

У стола оживленно разговаривали бойцы, дымя цыгарками и смеясь. Романцов откинулся на спину, устроился поудобнее на матраце. Теперь ему был виден лишь стоящий Курослепов, его могучие плечи и спутанные волосы над меднокрасным от загара лицом.

И почему-то Романцов вспомнил, как в феврале 1942 года Он с маршевой ротой прошел по льду залива от Лисьего Носа в Ораниенбаум, как ему было неприятно, что бледные, изможденные моряки в порту, а: бойцы в городе с плохо скрываемой злобой смотрели на румяные, пышащие здоровьем лица Романцова и его друзей.

Романцова направили в третий взвод. Было уже за полдень. Бойцы строили в ложбине баню. В землянке было пусто.

Романцову было полезно очутиться именно в пустой землянке. Он имел возможность присмотреться к закопченному потолку, к сделанной из молочного бидона печке, к обрывку телефонного кабеля, висевшему над столом. Для чего повесили этот провод? Он понял это лишь вечером. Когда стемнело, дневальный поджег кабель, и пропитанная машинным маслом обмотка загорелась чадным, тусклым огнем. Бойцы часто выбегали из землянки и отхаркивались. Плевки были жирные, черные от копоти.

Кто был тогда ротным писарем? Пожалуй, Степанчук. Низко согнувшись, он сидел у стола, худой, желтый, с какими-то темными пятнами на висках. Он часто зевал и временами встряхивался, как выходящая из воды собака.

Скрипнула дверь, вошел угрюмый, плечистый человек в маскировочном халате, поставил у стены снайперскую винтовку. Шершавые, обмороженные щеки его ввалились, на плоском лице торчал огромный, сизо-красный нос.

— Это у нас самый главный, — прошептал писарь.

Романцов встал и привычно вытянулся.

— Нет, он главный не по званию, — успокоил его писарь, — а по заслугам. — И громко произнес: — Иван Иоганыч, к нам новенький пришел, из снайперской школы, вам — в товарищи; Романцов Сергей, двадцать лет, комсомолец!

Стаскивая через голову грязный халат, человек оглянулся, смерил сумрачным взглядом Романцова с головы до ног. Неожиданно улыбнулся. Улыбка была наивная, детская.

— Будем знакомы, ефрейтор Курослепов.

Когда Романцов узнал, что Курослепов вернулся из снайперской засады и утром убил двух немцев, восторженное чувство охватило его. Со свойственной юношам непосредственностью, он дал себе слово подружиться с Курослеповым.

2. ОРАНИЕНБАУМСКИЕ НОЧИ

Ефрейтору Курослепову было сорок два года. До войны он работал арматурщиком на крупном ленинградском заводе.

Ленинград он считал лучшим городом Советского Союза, а Выборгскую сторону — лучшим районом города.

Жил он в Бабуриной переулке, в двухкомнатной квартире нового, некрасиво и небрежно построенного дома и на работу всегда ходил пешком мимо Военно-медицинской академии по набережной Невы.

— Могучая река! — говорил он, останавливаясь у парапета и для чего-то щуря глаза.

По пути на завод Иван Потапыч почти непрерывно снимал кепку, здороваясь со знакомыми мастерами и рабочими, солидными, заслуживающими уважения людьми.

Привычка снимать при встрече кепку, а зимою шапку осталась у него с деревни.

Из деревни Курослепов приехал в 1924 году. В ту пору он читал по складам. Ему удалось поступить грузчиком в Торговый порт. Когда он ехал в Питер, то мечтал, что будет зарабатывать много денег. И ошибся: заработки были невелики. Он предполагал, что в дни получек будет ходить по пивным, неторопливо пить пиво и солидно беседовать со случайными соседями. Пить он, действительно, начал, но однажды учинил скандал и попал в милицию. В другой раз соседи — милые, словоохотливые люди — вытащили у него бумажник.

Он решил бросить это. И точно — бросил.

Грузчиком он работал до 1930 года, и это время его жизни, пожалуй, было самым скучным. Потом все переменилось: началась первая пятилетка. Курослепова послали на курсы арматурщиков. Затем он попал на завод, но продолжал учиться: он занимался то в кружке техминимума, то на курсах советского актива.

Через два года в жизни Ивана Потапыча произошли крупнейшие события: он вступил в партию и женился.

Он сжился с заводом и с Выборгской стороной и не мог вообразить себе иной жизни.

Иная жизнь наступила в первый же день войны. Хотя, как высококвалифицированный арматурщик он был «забронирован», — в августе 1941 года, когда немцы были у Луги, Иван Потапыч пошел в народное ополчение, оставив жену и четверых детей.

Дивизия, в которой он служил, была разбита, и с разрозненными отрядами ополченцев Курослепов добрался до Ораниенбаума.

В сентябре 1941 года немцы захватили Петергоф и Стрельну. Войска Приморской оперативной группы прижались к берегу Финского залива, поближе к фортам Кронштадта, и закрепились. Так образовался приморский «пятачок» — узкий плацдарм от Ораниенбаума до Копорья. Ленинград был в блокаде. Приморская группа очутилась в двойном кольце: от Ленинграда ее отделяли немецкие укрепления в Петергофе и Маркизова лужа, насквозь просматриваемая противником.

С сентября Иван Потапыч не получал писем от, жены. Соседи по дому тоже не отвечали. Он решил, что семья погибла от немецкой бомбы. В душе он надеялся, что жена не может разыскать его. Начался голод, и эта надежда исчезла. Курослепов стал молчаливым, раздражительным. В самые студеные дни он выходил в снайперские засады. Скоро он стал одним из самых известных снайперов Приморья.

Вот в это-то суровое время он и встретился с Романцовым. Молодость Романцова умилила его. «Мне бы такого сына», — думал Иван Потапыч (у него были четыре дочери). Они подружились и вместе ходили в засады. Стрелял Романцов замечательно. К весне Курослепову пришлось «потесниться», как он оказал бойцам: Романцов перегнал его в количестве истребленных немцев. Иван Потапыч не обиделся.

— Молодые глаза, — объяснял он. — И умный!..

Когда бойцы подругивали Романцова за гордость, Иван Потапыч заступался за него:

— Двадцать лет! Это ж надо понять: двадцать! И я был таким в молодые-то годы, — говорил он растроганно, хотя в молодости совсем не походил на Романцова.

Это не мешало ему обращаться с Сергеем сурово и часто устраивать ему «баню с паром». Все же они ни разу не поссорились. Их матрацы лежали, на нарах рядом. Они хранили табак в одном кисете: каждый фронтовик поймет, что это значит.

В мае сорок второго года Иван Потапыч получил письмо от жены: она с последним эшелоном уехала из Ленинграда на Урал. Дети были здоровы. Жена работала токарем.

— Умная, — сказал красноармейцам Курослепов, вытирая ладонью мокрые глаза. — Я за детей спокоен. Нюра к осени будет токарем пятого разряда, помяни мое слово!

Курослепов заметно повеселел, начал по вечерам рассказывать бойцам занятные «байки» и еще сильнее привязался к Романцову.

Осенью нм уже казалось, что они всю жизнь провели вместе: и работали вместе, хотя никогда еще их работа не была такой трудной и опасной; и хлебали щи из одного котелка; и спали рядом на нарах…

* * *

Гор. Васильсурск,

Горьковской области,

Сергею Ивановичу Романцову.

Дорогие мамочка, папочка и Лена! Я жив и здоров, нахожусь на прежнем месте и чувствую себя великолепно. Надеюсь, что вы также здоровы и живете хорошо.

К сожалению, я все еще не был в городе, о котором так интересно и увлекательно рассказывал в свое время лапа, о котором я много читал и который сейчас мне довелось защищать! Правда, с берега я вижу его без бинокля. Он совсем близко. Дымят трубы заводов. Это мне нравится больше всего: вы только подумайте, в пяти-шести километрах от линии фронта работают заводы! Но купол того замечательного собора, о котором папа спрашивает, сейчас не блестит. Его покрасили какой-то серогрязной краской. Уж очень был выгодный ориентир для немецких летчиков.

Говорят, что скоро в городе будет слет знатных истребителей фронта. Я, наверно, на него поеду и тогда подробно напишу о своих впечатлениях.

Посылаю вам две вырезки из газет (одна с моим портретом). Это статьи о моем выстреле в мину. Не хвастаясь, могу сказать — мой выстрел прогремел по всему фронту! Даже в московской «Правде» об этом писали, но мне не удалось достать на память номер.

Мне очень помог в этом деле мой друг Иван Потапыч, о котором я вам уже много писал. Какой это замечательный человек! Простой рабочий, почти без образования, но умница и благородная душа. При встрече, после войны, я расскажу вам о нем более детально.

Настроение у меня бодрое, хотя на юге обстановка тяжелая. Вы это знаете из газет.

Питание у нас хорошее, но я как вспомню о нашем саде, то расстраиваюсь: очень хочется яблок. Но это, разумеется, мелочь.

Леночка, еще раз прошу тебя: все вырезки из газет, какие я вам посылаю, наклеивать в альбом. Я уже писал, что ты можешь брать в моем шкафу все книги, какие тебе нужны. Не давай их только Мане Соловьевой, она — грязнуля и неряха, каких свет не видел.

Мамочка, пожалуйста, лечи свой ревматизм.

Желаю вам, дорогие мои, здоровья. Целую вас и нежно люблю.

Ваш сын и брат Сергей.

Р. S. Я не понимаю одного: если Нина уехала в июне в Горький и работает на автозаводе, то почему бы оттуда нельзя было писать на фронт. Не понимаю и не желаю понимать.

С. Р.

* * *

— Ты меня не понял, Анисимов, уверяю тебя, не понял. Я никогда не отделялся от комсомольской организации. Да, в конце концов, что такое комсомол? Идущая в походной колонне стрелковая рота? Дескать, вышел из строя и обязательно отстал! Комсомол — это великое братство юношей и девушек, объединенных коммунистической идеей! Так я думаю.

Романцов схватил со столика спичечный коробок и начал подбрасывать его на ладони.

— И если в моей душе есть эта благородная идея коммунизма, я всегда останусь комсомольцем! Даже на необитаемом острове! Или на Северном полюсе!

Анисимов аккуратно вытер тряпкой бритву, подышал на отливающее голубизной лезвие и снова плотно вытер.

— Объясни-ка, юноша с коммунистической идеей в душе, почему в газете было написано, что ты один выстрелом в мину уничтожил немецкого снайпера? А куда девался Курослепов?

— Я не писал в газету.

— Ты беседовал с корреспондентом.

— Клянусь, я говорил правду! — крикнул Романцов. — Они перепутали. Я напишу опровержение. Но ведь заметь, — Курослепов не обижен. Он говорил всем бойцам, что мысль о мине принадлежит мне.

— А все же нехорошо получилось, — укоризненно сказал Анисимов. Он положил бритву в чемодан. Свежевыбритые щеки его лоснились.

— Меня, Сережа, интересует не мысль о мине, а твоя совесть. Есть такая зыбкая, не поддающаяся математическому измерению, вещь, как совесть. — Он подумал и добавил; — Хотя какая же это вещь?.. Это что-то иное! И я хочу, чтобы у тебя, Сережа, совесть была кристальной чистоты. Пошли на собрание, — сказал он другим, более деловым тоном и встал.

Они отправились в полковой клуб. Клуб был устроен в узкой и длинной землянке, врытой в склон холма. Стены и потолок были обиты сосновыми досками. Две тусклых электрических лампочхи горели над помостом. На помосте стоял стол, накрытый кумачом. Портрет Сталина был окаймлен хвоей. Налево от дверей в стене было прорублено широкое окно.

Романцов взглянул в окно я увидел гранитные форты Кронштадта; золотой купол Андреевского собора и море. Море было не серое, как обычно, а густосинее. Далеко на берег выбрасывались белопенные волны и с глухим шумом тянули в море песок и гальку.

— Смирно! — раздалась команда. Комсомольцы встали. Вошедший полковник поздоровался и твердыми, быстрыми шагами прошел на сцену.

Собрание началось, как начинаются все собрания: выбрали президиум, утвердили повестку дня и регламент.

Романцову было скучно. Он не любил собраний. Он лениво слушал доклад Анисимова: «…Процент потребителей в комсомольской организации первого батальона вырос с сорока до пятидесяти двух. Таким образом…» — и глядел на море. Оно дышало на него такой свежестью, оно было так просторно и прекрасно, что Романцову захотелось плакать.

«.. Мы видим на примере третьего батальона, что отсутствие оперативного руководства приводит к снижению процента комсомольцев-истребителей», — монотонно читал Анисимов.

Романцов знал, что сам Анисимов не убил ни одного немца. Раньше он относился к этому безразлично. Сейчас же он почувствовал глухое раздражение.

Полковник сидел в центре, положив на кумачевую скатерть тяжелые руки. Романцов заметил, что он не откидывается на спинку стула. Худое, с резко выдающимися скулами, крепко очерченными губами и твердым подбородком, лицо полковника было усталым. Если бы не седина, ему можно было бы дать 30–35 лет. Романцов подумал, Что нужно было всю жизнь тренировать себя, работать, чтобы победить возраст.

На передней скамейке сидел сын полковника — разведчик, награжденный орденом Красного Знамени. Полковник был уже старик…

Романцов вспомнил рассказы бойцов О комдиве: и то, что он начал военную службу солдатом, и был ранен под Царицыном, и командовал эскадроном, и зарубил польского генерала. На приготовительном курсе в Академии имени Фрунзе он сидел два года. Для Романцова это обстоятельство было особенно ценным. У бывшего солдата была сильная воля. «Курослепов чем-то похож на полковника», — неожиданно подумал Романцов, хотя внешнего сходства между ефрейтором и командиром Дивизии не было.

«Это люди одной судьбы», — сказал он себе.



Он наклонил голову. Радостное волнение охватило его. Это было гордое сознание его кровного братства с такими людьми, как полковник Медынский и ефрейтор Курослепов. Затем он снова взглянул на море, и все его чувства и мысли слились в чувство ликующей радости жизни.

Анисимов продолжал монотонно и скучно читать доклад. Досадливо сморщившись, Романцов прошептал: «Какой балбес! Химически чистый бамбук!» И он решил выступить в прениях.

— Товарищи, я недоволен докладом товарища Анисимова. Недоволен, ибо подсчитывать проценты не дело комсомольцев. Пусть этим занимаются писари. Надо говорить сейчас, именно сейчас, когда немцы вышли к Волге, о другом. И помнить, что комсомол создан для другого, а не для процентов. В чем же заключается это другое? Долгие годы мы были мирными людьми. Товарищ Сталин в письме агитатору Иванову предупредил нас о том, что война приближается, что надо держать советский народ, в состоянии мобилизационной готовности. Выполнили мы это указание товарища Сталина? О, бесспорно, мы устроили сотни заседаний и конференций, мы прочитали сотни докладов. Но мы не создали военного поколения! В этом наша вина! И моя! И всех нас…

Полковник вынул из кармана портсигар, но почему-то не закурил. Он отлично знал снайпера Романцова, вручил ему в этом году два ордена.

Он взглянул на Романцова. Узкоплечий юноша стоял на трибуне. Он был легкий, но крепкий, полный внутреннего напряжения. Твердый профиль, раздувающиеся ноздри, звонкий, прерывающийся от волнения голос, — все в нем говорило о молодости. И хотя многое в рассуждениях Романцова показалось полковнику наивным и даже неправильным, он примирился с этим, увлеченный искренностью и живым умом своего сержанта.

— …Возьмем, к примеру, такой случай, — продолжал Романцов. — К нам во взвод приходит новый боец. Комсомолец? Да, комсомолец. А в чем же проявляется его комсомольская натура? Он умеет первым выстрелом поразить на триста метров движущуюся мишень? Нет! Он умеет бросить на пятьдесят метров гранату? Тоже нет. А пробежать восемь километров с полной выкладкой? А спокойно прожить неделю без табака и никому не жаловаться, что нет, табака? Нет, нет и нет! Он даже не думал об этом, он аккуратно платил членские взносы…

— Я не предлагаю на собраниях учиться метко стрелять. Для этого есть командиры взводов и отделений. Я думаю, что надо говорить о воспитании в комсомольцах суворовского характера. Это будет полезнее! Надо начинать с мелочей… Мы живем с вами в суровое, но прекрасное и неповторимое время. Я говорю так, хотя знаю: немцы стоят на Волге и на Кавказе, а Ленинград уже год в кольце блокады. Но пусть эти неудачи не опечалят, а ожесточат наши молодые сердца. Будем учиться мужеству у того неизвестного ленинградского ополченца, который нацарапал на срезе сосны в Таментонском лесу, где сейчас наше боевое охранение: «Здесь остановили немцев воины Ленинградского ополчения. Умрем, но отсюда не уйдем! Ленинград был, будет и навсегда останется русским! 16 сентября 1941 года».

* * *

После собрания Романцов зашел к своему приятелю технику-интенданту 2-го ранга Сухареву. У Романцова в дивизии было много приятелей. Он обладал каким-то особым умением дружить с людьми. Только Подопригора относился подозрительно к этому свойству Романцова. Однажды он при Курослепове сказал бойцам:

— Ласковый теленок двух маток сосет! Сережка Романцов любит лишь одного себя. Уж я-то знаю!..

Бойцы удивились, что Иван Потапыч на этот раз не заступился за своего друга…

Романцов и Сухарев пили крепкий, густой, как деготь, чай. Приятно возбужденный Романцов шумно и напористо доказывал, что Анисимов, если он хочет иметь авторитет у комсомольцев, должен непременно пойти в засаду и убить немца.

— Он близорукий! Честное слово, близорукий! — с виноватым видом говорил Сухарев, высоко поднимая реденькие брови, от чего на его лице появилось унылое выражение.

— Не надо быть комсоргом полка!

— Тебя назначить?

— Может быть, и меня. Или тебя. Все знают, что ты, хотя интендант и жулик…

— Ну, ну… — сердито замычал Сухарев.

— Жулик, а все же убил шесть немцев. Знаешь, кому надо было бы быть комсоргом? Курослепову.

— Старик!

— Нет, он не старик, он моложе тебя! — вскричал запальчиво Романцов. — В нем есть мудрость жизни. Он был бы отцом комсомольцев, умным, всепонимающим отцом…

Сухарев улыбнулся. Романцов отодвинул чашку и вяло сказал:

— Во время войны не надо устраивать собраний.

— Нет, нет, в этом ты перегибаешь палку, — вытирая полотенцем пот со лба, жалобно ответил Сухарев, — Без собраний не обойтись. И Анисимов — отличнейший человек!

— Значит, надо устраивать собрания волнующие, как беседа у костра ночью, перед боем! Как чтение книг Николая Островского!

Романцов снова оживился и упрямо вскинул светловолосую голову.

— Ты сегодня хорошо говорил, — почему-то торопливо сказал Сухарев.

— А ты откуда знаешь? Тебя и на собрании не было!

— Мне рассказывали… А вот догадайся, почему Анисимов тебе не возражал в заключительном слове?

— Ничего не придумал, — самодовольно усмехнулся Романцов.

— Нет! — Сухарев перегнулся через стол. — Ему не велел полковник. Полковник сказал: пусть комсомольцы подумают о его словах, поспорят и с ним, и друг с другом, сами поймут, в чем он ошибался, а в чем был прав. А вы, — это Анисимову, — сделайте толковый доклад: «Ленин и Сталин о комсомоле». Чтобы Романцов не открывал уже открытую до него Америку!

Все это Сухарев сообщил Романцову таинственным шопотом, для чего-то оглядываясь на открытую дверь.

Настроение Романцова испортилось. Он вдруг быстро поднялся.

— Я пойду. Пора!

— Полковник о тебе еще сказал: «Занозистый паренек», — дружелюбно добавил Сухарев.

Но и это не успокоило Романцова. Он рассеянно пробормотал несколько прощальных слов и вышел из душной землянки под темнеющее небо. Сначала он хотел итти по шоссе, но потом у землянки начштаба полка свернул к парку. здесь его окликнул писарь Корж.

— Где ты пропадал? Тебя искали.

— Зачем?

— Фотограф приходил из фронтовой газеты. Хотел тебя «щелкнуть»!

— А ты, чорт, не мог зайти к Сухареву? — сердито спросил Романцов.

— Я и не знал. Он ушел в дивизию.

— Давно?

— Минут десять.

— Догоню!

И Романцов побежал по парку, легко отталкиваясь от земли сильными ногами и стараясь правильно дышать: раз-два (вдох), раз-два (выдох), раз-два (вдох), раз-два (выдох).

* * *

За деревьями было видно багровое солнце, медленно опускающееся за горизонт. Песчаная дорожка, как желтый ручей, лениво текла среди кустарника. На полянках цвел вереск. «Осень, — меланхолично подумал Романцов, — цветенье вереска означает начало осени». Он не застал фотокорреспондента в политотделе дивизии: тот ушел к морякам, в Ораниенбаум. Да и поздно уже было — темнело. Он зря бежал три километра по парку.

Паутина липла к его лицу. Ветки шиповника цеплялись за рубашку. Ему было не то что бы грустно, но все, что окружало его, — и густой, пока еще почти не пострадавший от обстрелов, Ораниенбаумский парк, и густосинее небо, и робкие голоса птиц в кустах, — все это заставляло думать о себе. Он думал, что пора начать жить по-другому, пора перестать азартно кидаться в любой спор и часто говорить необдуманные слова, что следует поучиться у Ивана Потапыча благородной молчаливости.

Сквозь серые стволы берез были видны красные крыши молочной фермы. Грузовой автомобиль, нагруженный ящиками с минами, проехал по дороге; тяжелая пыль медленно оседала на траву. Было тихо, немцы обычно в это время не вели огня. И когда в порту неосторожно прогудел буксир, Романцов не удивился: все было необычным в этот вечер.

За зеленой оградой кустарника он увидел какое-то смутно белевшее пятно и свернул с дорожки. На берегу круглого, заросшего лягушечьей ряской, пруда стояла мраморная статуя: нагая девушка с отбитой левой рукою. «Почему не спрятали ее? — возмутился Романцов. — Шальной немецкий снаряд разобьет ее вдребезги!» Он подошел ближе и, восхищенный, остановился. Задумчивое лицо девушки было наклонено, в мягких линиях ее стройного тела, в овале щек, в лукавой улыбке было столько доверчивой чистоты, что Романцов лишь негромко вздохнул. Теперь он уже ни о чем не думал. Он стоял растерянный, подавленный каким-то еще неведомым ему волнением, сердце его билось короткими, твердыми ударами. Ему было трудно дышать.

А небо темнело, и одинокая звезда затеплилась над разрушенным немцами Петергофским дворцом, робкая, ясная звезда, название которой ему до сих пор не довелось узнать.

Он прислонился к дереву и мечтательно улыбнулся. Он вспомнил Нину, на высоких сильных ногах, с тяжелыми, оттягивающими назад голову, косами, с глазами, полными ясного счастья.

«Ничего, — сказал он себе. — Пусть я не получаю писем, но я тебя не забуду. Иван Потапыч прав: ты всегда останешься хорошей. И если ты полюбила другого, — будь счастлива».

Тишина ораниенбаумской ночи окружала его. Уже светилось небо бесчисленным множеством звезд, и каждая звезда была, как слеза.

* * *

В воскресенье Романцов проснулся на рассвете, до подъема, взял полотенце и пошел на пруд купаться.

Он долго стоял на берегу и смотрел в тихую заводь. Плеснула какая-то рыбешка в камышах, и радужные круги пошли по воде, колыша стебли осоки. Он разделся и, поеживаясь, пошел к воде.

Вода была студеная. Романцов окунулся и проворно полез на берег, чувствуя, что все тело горит и покрывается «гусиными пупырышками». Однако он был доволен — ведь он решил купаться до первого инея и верил, что сумеет сделать это.

Едва он оделся, как с дороги раздался писклявый голос Вайтулевича — ротного письмоносца:

— Эта он, это он,

Наш военный почтальон!

Романцов побежал к дороге.

— Иван Иваныч, мне есть?

— Как всегда!

Он протянул мятый конверт. Писала мать. Романцов лег на траву.

«Милый мой сыночек Сереженька! Шлю тебе свое материнское благословение, желаю здоровья, бодрости и бесчисленное количество раз целую тебя. Я очень удивлена, что во всех последних письмах ты спрашиваешь о Нине. Разве ты не получил моего письма, посланного еще в конце июля, почти два месяца тому назад? Сереженька, ты знаешь, что я искренне любила Нину…»

Романцов быстро закрыл ладонью письмо: «Любила? Почему — любила?!»

Окутанные голубоватой дымкой, мирно дремали пригородные холмы. Романцов не видел их. Было ясно и тихо. Немцы не стреляли. Но Романцов не замечал тишины. Прозрачный воздух уже не был насыщен зноем, как в августе, а блестел и переливался холодным ослепительным сверканьем. За изгородью парка пышно рдела рябина.

«…лбила Нину, считала ее доброй девушкой. Я была готова после войны принять ее, как дочь, в наш дом. Милый мальчик, стойко перенеси свое горе, будь твердым и не отчаивайся. Я не хочу утешать тебя. В этой трагедии слова бессильны. Я надеюсь лишь на твой волевой характер…

Еще в июне на тот завод, на котором работала Ниночка, был налет вражеских самолетов… погибла под развалинами… цеха. Не могли ее долго опознать, так была изуродована. И мы узнали очень поздно об этом…».

Романцов судорожно сжал в кулаке письмо.

…Бог знает, что случилось бы в тот день с Романцовым, если бы взвод Суркова не отправили в боевое охранение.

Конечно, он не перестал бы исправно нести солдатскую службу. У него была честная душа. Но Иван Потапыч боялся, что Сергей — замолчит. Самое это страшное, когда удрученный горем фронтовик замкнется, онемеет и не откликается на сочувствие, на по-мужски неуклюжие ласки друзей.

Подопригора молча довел Романцова по узкому, обложенному досками ходу сообщения к круглому, как стакан, и глубокому окопу. Это был пост Романцова. Дружелюбно похлопав по плечу Сергея и приложив с важным видом палец к губам, старший сержант ушел.

Было темно. Млечный Путь светился, как крупнозернистый иней, проступивший к концу морозной ночи на черном потолке землянки. Трассирующие пули немцев прошивали мрак, волоча за собою то золотистые, то красные, то зеленые нити. Романцов положил винтовку на бруствер окопа. Он уже много раз стоял по ночам на посту в боевом охранении. Он знал, что в эту пору нельзя думать о чем-либо тревожном, а надо смотреть на немецкие позиции.

Старший лейтенант сказал вечером, что на левом фланге в морской бригаде недавно исчез с поста часовой: немцы утащили. Вообще-то в этом случае не было ничего особенного, но бойцам это было неприятно. Романцов был уверен, что его-то уж немцы не утащат…

Он запретил себе думать о Нине. Он начал считать: раз, два, три, четыре… Это помогало ему не думать и не дремать.

От земли тянуло бодрящим холодком. Гниющие листья пахли спиртом. Море ворочалось в темноте, швыряя волны на берег. Романцов глядел на немецкие позиции.

Стрелять часовым боевого охранения было запрещено. Он монотонно считал: сто шестьдесят семь, сто шестьдесят восемь, сто…

Вскоре это ему надоело, и он начал читать про себя стихи. Оказалось, что все стихи Блока и Есенина, какие он помнил, — о любви. Почувствовав, как мучительно защемило сердце, он умолк.

Через два часа он услышал тяжелые шаги. Подопригора привел смену: Ширпокрыла. Взяв винтовку, Романцов стряхнул песок с ложа и приклада.

Ему не захотелось итти в маленькую землянку, врезанную в стену траншеи и прикрытую накатом в четыре бревна. В ней бойцы курили и спали. В бою эта землянка была бы мгновенно превращена в пулеметный дзот.

Он мог крепиться на посту, когда служба запрещала ему думать о Нине. Теперь все было иным… Он взглянул на звезды. Нина никогда уже не увидит эти звезды. Шуршали гальками волны на морском берегу. Нина не услышит этого дыхания моря.

Его охватило отчаяние. Он прижался к стенке траншеи, к сухой, пахнущей полынью земле. Слезы потекли по его щекам. Он по-ребячьи, сиротливо всхлипывал.

Ночь мчалась над ним, унося за собою осенние звезды, горечь полыни, влажный запах моря, его любовь, его горе…

Хотя Романцов еще не был в наступательном бою, он привык, что его товарищи время от времени погибают. Это было неизбежно. Тут ничего не поделаешь. Но смерть Нины даже на втором году войны была несправедливой.

Эта мысль ужаснула Романцова. Он со свистом втянул в себя студеный воздух.

— Несправедливо! — повторил он.

Крыса с разбегу ударилась о его сапог, пискнула и шмыгнула в нору. Он не пошевелился.

Нести караульную службу в боевом охранении было и опасно, и скучно.

Как бы надежно ни маскировали бойцы по ночам окна и двери землянок, как бы густо ни заросли полынью и лебедой брустверы и даже стенки траншей, немцы приблизительно знали, где расположено боевое охранение.

На вражеские пули бойцы не обращали внимания; траншеи были глубокие. Но немецкие мины кромсали и корежили дзоты, автоматные гнезда, окопы, ходы сообщения. Сидя вечером в землянке, солдаты отчаянно ругались, когда от прямого попадания мины в крышу тухла лампешка к с потолка сыпался песок. И все же крыша в четыре наката выдерживала удар мины…

Уходя на пост, бойцы ругались еще более свирепо. И это было уже бесполезно. Они стояли в открытых стрелковых ячейках. Гибель подстерегала их на каждом шагу.

А скучно было от того, что старшина обычно приносил холодные щи и кашу, что нельзя было купаться в пруду, что спать приходилось урывками, не снимая ботинок, что газету доставляли ночью и весь день бойцы не знали свежей сводки Совинформбюро, что не было приятных для фронтовика хозяйственных работ; заготовки дров и чистки картофеля на батальонной кухне.

На восьмой день их вахты в боевом охранении старшина Шевардин не принес обеда даже в 22.00. Телефонный кабель был перебит осколком немецкого снаряда. Голодные бойцы ругали старшину крепкими словами. Голод от этого, конечно, не исчезал.

Романцов, молчавший весь вечер, вызвался сходить в роту. Лейтенант Сурков не стал отговаривать его.

Романцову предстояло пробежать около 600 метров по простреливаемому немцами полю. Это было легко, когда немцы не вели огня. Романцов, как и всякий смелый человек, был искренне убежден, что он не погибнет на войне. Он говорил бойцам, что в одной книге написано: храбрец умирает один раз в жизни, а трус умирает тысячу раз…

Едва он вылез из траншеи и пробежал несколько шагов, взрывная волна от упавшей рядом мины швырнула его на землю. Сидя в землянке, он и не предполагал, что огонь противника так силен. Лежать под минометным обстрелом безрассудно… Романцов подождал, когда исчезнут пляшущие перед глазами красные и зеленые пятна, вскочил и помчался дальше.

Сейчас он бежал быстро, как еще ни разу не бегал в жизни. Ему надо было скорее миновать поле и укрыться в передней траншее. Он бежал в темноте, как бы разрывая грудью светящуюся паутину трассирующих немецких пуль.

Услышав стоны Шевардина, он камнем рухнул на траву, пряжка ремня больно впилась в живот.

— Поранили… — простонал Шевардин, хотя и без его слов было понятно, что он ранен. — Сережа, возьми термосы… отнеси… За мной потом придешь…

— Чорта с два! — сказал Романцов. — Не подохнут без обеда! Тебя куда ранило?

— В ногу, Сережа… И пуля разрывная…

Романцов свистнул.

— А тебе, балбесу, сколько раз говорили: не ходи один! — возмутился он. — Как я тебя донесу? В тебе только одного жира шесть пудов будет.

Он взвалил на плечи по-бабьи охающего от боли старшину. Чувствуя, что кости от тяжести захрустели, он поднялся. Теперь он шел мелкими, упругими шажками, пошатываясь, сжав зубы. Свиста пуль он не слышал. Это произошло не потому, что немцы прекратили шальную стрельбу из фланкирующих пулеметов. Нет, Романцов просто не думал о пулях.

Через два часа Романцов принес в боевое охранение термосы и пачку свежих газет.

— Пришел? — спросил лейтенант Сурков.

— Пришел, — равнодушно ответил Романцов.

— А кабель тоже ты срастил?

— На обратном пути…

3. СТРЕЛКОВОЕ ОТДЕЛЕНИЕ

В марте сорок третьего года Романцова выписали из госпиталя. Он пробыл несколько дней в батальоне для выздоравливающих. Там было скучно, кормили плохо, и он обрадовался, когда получил предписание: выехать на Карельский перешеек, в Сертолово, в штаб Н-ской дивизии «для прохождения дальнейшей службы».

С вечера он аккуратно уложил вещи в самодельный фанерный баул, ушил непомерно длинную я широкую шинель, полученную в батальоне; затем, немного подумав, решительно снял с гимнастерки ордена и медаль и, бережно завернув их в темнолиловый платок, сунул в порыжевший и потерявший от времени форму бумажник. Он решил не носить их. Почему? Навряд ли он смог бы объяснить свой поступок. «Ведь будут спрашивать — кто да что, откуда ордена? — думал он. — А что мне говорить, если погиб Курослепов?..»

На рассвете пригородный поезд подошел к станции Песочная. Он остановился у семафора. Обычно финны утром обстреливали из тяжелых орудий станцию. Каждый день поезд останавливался на новом месте.

Мартовское небо голубело над черными вершинами деревьев, над черными крышами. Хрупкий ледок хрустел под каблуками Романцова. Перегоняя одиноких разбредающихся по улицам пассажиров — офицеров, бойцов, женщин в ватных брюках с мешками за спиною, он медленно, слегка припадая на левую ногу, пошел по шоссе к Сертолово.

Командир третьего взвода лейтенант Матвеев был добродушным, ленивым человеком. Под его мясистым, с широкими ноздрями носом висели черные пышные усы. Он сидел на койке, поджав под себя ноги, в расстегнутой рубашке, без пояса и, сонно потягиваясь, расспрашивал Романцова:

— Комсомолец?.. Двадцать лет… Романцов… Есть такой снайпер Романцов!

— Это однофамилец, — сказал Романцов решительно. Ему было трудно сказать это, как трудно выбросить старую, сломанную вещь, к которой давно привык. Конечно, это был плохой выход, это была глупость, но ведь он и не собирался хвастаться.

— Вы, Романцов, будете командовать вторым отделением. Сейчас наша рота стоит во втором эшелоне. Как видите, мы учимся.

— Сколько бойцов в отделении, товарищ лейтенант?

— Восемь. Валуев! — крикнул лейтенант ординарцу и потянулся к столу за папиросами. — Проводи сержанта в землянку взвода.

Взводная землянка находилась недалеко в лощине.

Пнув ногою тонкую дверь, Валуев торжественно, как конферансье, извещающий зрителей о выступлении знаменитого артиста, объявил:

— Второе отделение, смирно! Принимайте нового командира. Сержант Романцов! Прошу любить и жаловать!

Землянка третьего взвода была такая же, как все землянки, в каких жил Романцов. Железная печка с длинной трубой, маленькие оконца, нары, прикрытые плащпалатками, столик из консервных ящиков.

Бойцы сидели на нарах, курили и о чем-то разговаривали. При виде Романцова они сразу же, как по команде, замолчали. Романцов поставил на земляной пол баул, снял шинель. Он чувствовал себя неуверенно.

— Здравствуйте, товарищи! — громко оказал он, подходя к парам. — Ну, кто из второго отделения? Давайте познакомимся.

Восемь бойцов слезли с нар и остановились перед ним, с интересом рассматривая его лицо. Романцов вынул записную книжку.

— Молибога, — сказал пожилой усатый боец. Толстые губы его были ехидно поджаты. — Иван Иванович Молибога. Из Рязани.

— Колхозник?

— Разумеется. Земляной червяк!

— Как это понять?

— Мужик, что червяк — всю жизнь в земле роется, — весело заявил Молибога.

Вторым в шеренге стоял юноша, казах, с узким, покрытым нежным смуглым румянцем лицом. Он был похож на девочку, которая похожа на мальчика. Взгляд у него был печальный.

— Баймагомбетов Тимур.

— Это мы, товарищ сержант, ручные пулеметчики, Я — командир, а Тимур — мой второй номер, — объяснил Молибога, ковыряя пальцем в носу.

— Вы бы еще весь кулак в нос засунули, — сказал сухо Романцов. — Перед командиром надо стоять в положении «смирно».

— Виноват-с! — хихикнул Молибога, втягивая живот.

— Клочков Валентин! — громко сказал третий боец, высокий, сильный парень. Узенькие, прищуренные глаза его насмешливо смотрели на Романцова. Он беспечно улыбался.

Романцов тоже улыбнулся. Он не знал, что ему делать дальше.

— Грузинов… Иванов… Олещук… Мурзилин… Слыщенко…

Он захлопнул книжку. Что должны сейчас делать по распорядку дня бойцы? Оказалось, что бойцы ждут обеда. Учебных занятий сегодня не было. Они строили конюшню для транспортной роты. Есть ли свежая газета? И газеты не было. Ему оставалось одно — закурить. И он вынул кисет, наблюдая, как Молибога, с длинными, почти до колен, руками, неизвестно для чего ходил из угла в угол, топал огромными валенками, кряхтел и отдувался.

* * *

Труднее всего было с Баймагомбетовым.

Даже Молибога через неделю смирился и перестал называть Романцова на «ты». А вначале он притворно охал:

— Так ведь я, парень, старше тебя! Мне сорок стукнуло!

Но Романцов был непреклонен. Однажды он так гаркнул на него, что Молибога лишь сердито плюнул.

— Сатана! Чистый сатана!

И начал называть Романцова подчеркнуто вежливо: товарищ сержант. При этом он глядел куда-то в сторону и ехидно кривил толстые губы…

На другой день после прихода во взвод Романцов увидел, что бойцы идут умываться в шинелях. Он возмутился и приказал своим бойцам сиять не только шинели, но и гимнастерки.

— Здесь, товарищи, не детский дом! — сказал он упрямо.

Солдаты Романцова неохотно сняли одежду. На беду все это увидел лейтенант Матвеев, стоявший в дверях своей землянки.

— Кто приказал итти без гимнастерок?

— Сержант Романцов! — четко отрапортовал Романцов, поднося руку к шапке.

— Молодец! Объявляю тебе благодарность. Помкомвзвод, ко мне!

Старший сержант Голованов на цыпочках подбежал к лейтенанту.

После этого уже все бойцы взвода ходили умываться без гимнастерок. Потом Романцов, которому лейтенант, к тяжкой обиде Голованова, поручил проводить физзарядку, заставил их бегать по дороге. Через три дня они уже делали гимнастические упражнения.

Молибога шумно негодовал и плевался.

— Откуда только пригнали эту сатану? — кричал он, когда Романцова не было в землянке. — Навязался напашу шею!

— Стильный паренек, — сказал Клочков со своей обычной дерзкой улыбочкой, — фасон давит!

Помкомвзвод Голованов в таких случаях вынимал из кармана старую газету и прикидывался, что целиком поглощен чтением. Но и ему надоела эта воркотня. Он прошел кадровую службу. Чувство обиды на Романцова постепенно притупилось.

— Довольно! — рявкнул он и так стукнул кулаком по столу, что лампешка подскочила и потухла. — Если услышу еще одно слово о Романцове, наложу взыскание, — гневно пригрозил он. — Сержант Романцов прав абсолютно и безусловно. Окопные крысы!

— А он? — лукаво спросил Молибога, чиркая спичками.

— Он участвовал в боях по прорыву блокады. Был ранен под Дубровкой.

— Все же ордена нет, — заметил Грузинов.

— И у меня нет, — решительно ответил на это Голованов, — а я два раза ранен и не хвалюсь!

Ему было нелегко произнести эти слова…

Но в отделении Романцова был еще Тимур Баймагомбетов.

Тимур был похож на птицу, которая не успела улететь осенью на юг. Романцову казалось, что ему все время холодно. Он как-то неуверенно оглядывался на снег и вздрагивал. Прекрасные глаза его были печальны. Иногда ночью он вставал с нар и долго сидел у печки, кидая дрова в пламя. Романцов, делая вид, что спит, тревожно смотрел из-под опущенных ресниц на него и раздраженно думал: «Мимоза! У вас в Казахстане снега не бывает, что ли? Ты же не узбек. Погибну я с тобою».

Каждое утро ему приходилось ругаться с Баймагомбетовым. Тимур упорно отказывался итти к ручью.

— Начальник, — нараспев говорил он, — не пойду… Не хочу…

— Товарищ красноармеец, — ровно, тихо, с трудом пересиливая раздражение, говорил Романцов, — я приказываю вам итти к ручью. Вы — здоровый. Это притворство! Вы ни разу не простудились за зиму.

— Такова национальная окраска, — снисходительно объяснил Клочков.

Он всегда был чистенько одет, аккуратно заправлен. С ним Романцову было легко ладить. Приказы он выполнял быстро и расторопно.

Неожиданно, как это часто бывает в марте, — ударил мороз. Дневальный, надеясь на оттепель, запас с вечера мало дров. Бойцы проснулись в холодной землянке. Дверь и окна заросли инеем. Трудно было вставать и в одних нательных рубахах бежать в утреннем полумраке к ручью.

— Жили без физзарядки, — ворчал Молибога, наматывая портянки, — даже Лейтенант ничего не баял.

— Разговоры! — звонко прикрикнул Романцов, засучивая рукава рубашки.

Баймагомбетов продолжал лежать на нарах.

— Не пойду, начальник, не пойду. — заныл он.

— Встать! — сказал Романцов.

Тимур робко, умоляюще посмотрел на него.

— Встать! — повторил Романцов, взяв Тимура за плечо. — Я приказываю встать!

Глаза Тимура наполнились слезами.

— Пять нарядов вне очереди! — сказал Романцов и быстро отошел, задыхаясь от волнения.

* * *

Заместитель командира батальона по политической части капитан Шостак шел по полю к землянкам первой роты. Это был седой, но удивительно моложавый человек, бывший преподавателе истории в одной из ленинградских школ. У него была привычка при разговоре открывать рот и гладить ладонью подбородок. От этого он казался простодушным.

Налево от землянок, у колодца, стоял Баймагомбетов. На его шинели не было пояса. Беспомощно опустив руки, он глядел куда-то в самый дальний край неба, где неспешно плыли клочковатые облака.

— Что ж ты, Тимур? — укоризненно спросил капитан.

Тимур виновато опустил голову.

— Отпусти, начальник, — попросил он тихо.

— Не могу. Нельзя так, Тимур. Приказ сержанта — закон. Разве ты посмел бы не послушаться отца?

Тимур неуверенно улыбнулся. Улыбнулся он одними губами, а глаза были тоскливые.

— Отец седой. У него борода.

— А сержант — старый солдат. Он тебя умнее, опытнее, он участвовал в наступлении, — мягко сказал капитан. — Ну, работай!..

Он отошел, сел на снег, вынул трубку. Тимур умело колол дрова. Он был ловкий и сильный. Табачный дым, цепляясь за шинель, за сухие стебли травы, стлался по снегу. Расстегнув ворот, капитан смотрел на Тимура и думал о том, как трудно двадцатилетнему Романцову командовать отделением. Романцов, видимо, и не подозревал, что капитан тревожится о нем. Он видел Шостака всего два раза на комсомольском собрании и, признаться, рассеянно слушал его слова.

Тимур колол дрова и негромко пел заунывную, тоскливую песню.

Шостак приказал проходившему мимо бойцу вызвать Романцова и медленно направился в землянку лейтенанта Матвеева.

Романцов одернул гимнастерку, смахнул с носков сапог золу (он сидел у печки), тщательно оглядел в зеркале лицо. Шинели он не надел. Добежав, припадая на левую ногу, до землянки лейтенанта, он передохнул, зачем-то провел рукою по щекам и громко постучал.

— Садитесь, — сказал строго капитан. — Вы дали Баймагомбетову пять нарядов вне очереди. Это ваше бесспорное право. Но подумайте, так ли уж вы сейчас уверены в своей правоте? Подумайте и скажите мне.

— Я не выдержал, товарищ капитан. Он — притворяется! Ведь он не узбек и не аджарец! У них холодные зимы.

— Конечно, притворяется! — согласился Шостак. — Капризничает! Но не симулирует. А ведь в этом разница. В поступках Тимура нет хитрости. Нет злобы. Я работал в Средней Азии, сержант. Там люди — мягкие, я бы даже сказал, женственные. Они ценят ласку и отвечают на нее крепкой и искренней дружбой. Баймагомбетов упрямится и капризничает, потому что вы не любите его.

«А меня кто любит?» — подумал Романцов.

— Вы не знаете, что Тимур уже два месяца не получает писем из дома. Ему дали узкие ботинки, которые натерли ноги. Пока я не распорядился, старшина не хотел переменить. Почему вы этого не знаете, сержант?

— Мне очень трудно, товарищ капитан, — взволнованно сказал Романцов.

— Разве вы никогда не командовали отделением? — удивился капитан.

— Я был… я был писарем.

Это было нечестно обманывать капитана. Но он уже не мог остановиться.

— А-а, — разочарованно протянул капитан. — Понятно. И… ранили вас случайно? Да?

«Боже, что я делаю? — сказал Романцов себе. — Я действительно подлец!»

Видимо, капитан заметил, как побледнел Романцов. Участливо он спросил:

— Что с вами, сержант?

— Мне очень трудно. Я не жалуюсь, товарищ капитан, но поймите…

— У вас восемь бойцов, а у меня — целый батальон. Сотни людей! И все они разные, непохожие друг на друга! У каждого свои радости, свои тревоги, огорчения, — капитан положил на ладонь Романцова тяжелую руку. — Я думаю, что из вас выйдет хороший командир отделения. Кто у вас самый лучший боец?

— Клочков!

Капитан изумленно взглянул на Романцова.

— Вы шутите?

— Он исполнительный, быстрый, ловкий. Он никогда не спорит. И военное дело знает.

— Клочков — вор! — сказал Шостак. — Он ведь был поваром, за воровство сидел в тюрьме. Мелкий воришка!

Выйдя из землянки, Романцов в отчаянии прижался к стене. Он был растерян и подавлен. Ему захотелось вернуться и рассказать Шостаку все, все! И как он был в Ораниенбауме снайпером, и как его наградили двумя орденами и медалью…

Он не вернулся. Пожалуй, только из-за гордости. А, может быть, из-за стыда. И этим он сделал свою жизнь на долгие месяцы еще более тяжелой и мучительной.

Часто ночью он ворочался на жестких нарах и с ужасом думал о том, что будет с ним, если дивизия скоро пойдет в бой. У него восемь бойцов. Много или мало? Много! Ручной пулемет и шесть винтовок. Еще у Романцова винтовка, хотя теперь и не «снайперка».

Глядя на постепенно затухавшие в печке угли, он представил себе: вот вспыхнула в вышине красная ракета. Атака! Пора выпрыгнуть из окопа, крикнуть бойцам — «вперед!», итти на врага. Даже у бывалого сержанта, у офицера в этот последний миг невольно, помимо желания возникает сомнение: «а выполнят ли мои солдаты боевой приказ?» Лейтенант Сурков однажды признался ему в этом. Как же быть Романцову с его отделением, с ленивым Молибога, с унылым Тимуром? Что надо сделать, чтобы его отделение стало боеспособным?

Парторгом роты был старший сержант Сухоруков, уже немолодой, знающий свое дело коммунист. Он был снайпером, убил 27 финнов, недавно его наградили орденом Красной Звезды. Когда Романцов сказал ему, что не знает, как надо командовать отделением, — Сухоруков заливчато рассмеялся:

— Уморил!.. А я думал, какое-либо осложнение. Чрезвычайное происшествие. Упаси боже! Дисциплину надо укреплять. Дисциплину!

А бойцы Романцова уже были самыми дисциплинированными в роте. Это не радовало его. Дисциплина была какая-то сухая, внешняя. Может быть, это происходило от того, что он всех своих бойцов неизменно называл на «вы», требовал, чтобы к нему обращались, стоя в положении «смирно», что он не терпел жалоб и оправданий, заставлял бриться через лень я чистить золой котелки до неслыханного блеска. Конечно, и это нужно было делать. К чему сомненья? За неделю он научил всех бойцов хорошо стрелять.

И все-таки его не любили.

* * *

По вечерам командир роты Лаврецкий играл в шахматы с капитаном Шостаком. Играл он плохо, и Шостак обычна давал ему фору офицера. Они непрерывно курили и пили чай, Ординарец за вечер кипятил им три-четыре котелка чая.

— Я тебе скоро буду давать в фору еще короля, — шутил Шостак.

Лейтенант невесело посмеивался.

Однажды в землянку зашел Романцов и отрапортовал ротному, что суточный наряд сдан, никаких происшествий не случилось. По жадному его взгляду, брошенному на шахматы, Шостак понял, что Романцов — игрок. И предложил ему «сгонять» партию.

Играл Шостак медленно, осторожно, сжимая плотно фигуры сильными пальцами, и бормотал задумчиво:

Нас водила молодость

В сабельный поход.

Нас бросала молодость

На кронштадтский лед.

Боевые лошади

Уносили нас.

На широкой площади

Убивали нас.

«Багрицкий» — догадался Романцов.

Проиграв Романцову подряд две партии, капитан повеселел. Он угостил сержанта чаем и папиросами.

— А кто ваш отец, Романцов? — спросил он, поглаживая ладонью мягкий подбородок.

— Народный учитель, товарищ капитан, директор средней школы. Он — заслуженный учитель республики.

— Я тоже учитель, — улыбнулся Шостак, — бывший ленинградский учитель. Знаете, сержант, педагогический опыт изрядно помогает в работе. Командиру, даже командиру отделения, сержанту надо обязательно обладать педагогическими навыками. Был у нас когда-то генерал Драгомиров. Выдающийся, может быть подлинно великий, военный педагог. Вы не читали его сборники приказов? Будут подходящие условия — почитайте! Я дам книгу! Там много умных советов, основанных на глубоком знании армии и солдатской души… Привыкаете к отделению?

— Да как вам сказать… — вяло протянул Романцов, вертя шахматного коня.

— Трудно? Понимаю. Вас, вероятно, удивляет, почему такие сержанты, как Голованов, чувствуют себя легко и спокойно. А он, действительно, — хороший сержант. Вы слишком глубоко берете. Романцов.

Шостак откинулся на спинку стула и взглянул на Лаврецкого. Ротный понимающе кивнул головою, хотя не слышал, о чем они говорили. Он еще не пригляделся к Романцову.

— Есть такое понятие: глубокая пахота. Когда плуг глубоко взрезает целину. Это хорошо! Я доволен и желаю вам поскорее стать отличным командиром. Но не забывайте о Тимуре. О том, что я говорил вам. О любви к людям!

— Баймагамбетов? Лентяй! — решительно заявил Лаврецкий. — Я видел, как он землю копал.

— Он не умел делать это, Лаврецкий, — мягко сказал Шостак. — Каждый боец что-нибудь да не умеет… И с офицерами тоже так. Тут ничего не поделаешь. Приходит в армию юноша, который о войне судит по книжкам. Надо из него сделать солдата! Суворовца! — Он погладил подбородок, дружелюбно взглянул на Романцова. — Трудная задача! Но мы ее выполним. Этого требует от нас Сталин. Все его приказы бьют в одну точку: воспитывайте воина храброго и умелого! И Тимур тоже будет хорошим солдатом, если этого захочет Романцов.

* * *

Вскоре батальон, в котором служил Романцов, ушел из второго эшелона на передний край.

Взвод лейтенанта Матвеева был направлен в боевое охранение.

Лишь в эти серые дождливые дни, в эти темные апрельские ночи Романцов неожиданно для себя почувствовал, что его полюбили бойцы.

И не потому, что он спокойно ходил по траншеям, когда невдалеке ложились мины. Не потому также, что он устроил через простреливаемую финнами лощину канатную дорогу, по которой теперь три раза в день в термосах доставляли бойцам горячую пищу.

Нет. Он читал вслух свободным от караула бойцам художественную литературу. Ему удалось достать у Шостака роман Стивенсона «Остров сокровищ». Когда он дочитал его до конца, Молибога потребовал, чтобы Романцов начал с первой главы. Других книг в роте не было. Тогда Романцов начал рассказывать роман Жюль Верна «Пятнадцатилетний капитан». Память у него была отличная.

Он рассказывал на разные голоса, смеялся, плакал, всплескивал руками, а вокруг него сидели и стояли оцепеневшие от удовольствия бойцы.

Когда им надо было итти в караул, они с досадой хватали винтовки я жалобно просили:

— Товарищ сержант, вы, того… второй смене не рассказывайте, отдохните!

А Молибога нахально требовал:

— О своем отделении надо заботиться. Я шестую главу так и пропустил. Обидно, слеза жжет…

И, уходя из землянки, весело ухмылялся, скалил желтые от табачного дыма, крупные, как у лошади, зубы.

Ночью Романцов любил стоять в дзоте рядом с Молибога я Тимуром. Так же, как в Ораниенбауме, трассирующие пули прошивали темноту, так же лопались ракеты в вышине, заливая землю мертвенным светом, и плюхались кругом мины.

Но он знал, что не повторится то страшное, что произошло в январе на высоте № 14. Он знал, что живет правильно, делает то, что обязан был делать.

А если Романцов и теперь иногда шел по траншее с мокрым от слез лицом, — кто же осудит его?

В эти минуты он с нежностью вспоминал Ивана Потапыча, их совместные вылазки в снайперские засады, их задушевные беседы. Он вспоминал Нину и говорил себе, что навсегда сохранит в душе любовь к ней.

Как приятно было Романцову услышать от капитана Шостака, пришедшего на рассвете в боевое охранение:

— Ваше отделение хорошо несет вахту! Комбат доволен. — И он ласково обнял узкие плечи Романцова.

Вдруг Шостак помрачнел. Сухо и раздраженно он произнес, комкая папироску:

— Завтра здесь будет действовать дивизионная разведка. Следите в оба, Романцов. Если что — идите на выручку. Плохо у нас с разведкой. За три недели — ни одного «языка!»

— А если нам самим пойти? — спросил Романцов.

— Попробуйте, — усмехнулся Шостак.

Он ушел из боевого охранения к концу дня. Романцов весь вечер находился в состоянии какого-то мучительного оцепенения. «Язык»! Он должен взять этого «языка».

«Неужели убить 117 немцев легче, чем поймать одного живого финна? — размышлял он, меряя шагами траншею. — Вздор! Я смогу сделать это! И сделаю! И Клочкова возьму и Молибога».

Он снова стал нелюдимым, молчаливым, и этим огорчил бойцов. Он сказал им, что страдает от головной боли. А про себя добавил: «Это последняя ложь». Он выпросил у Голованова трофейный бинокль и весь день наблюдал за финскими позициями.

4. ТРИ БЕРЕЗЫ НА СКЛОНЕ ОВРАГА

Между нашим боевым охранением и финскими позициями пролегал широкий овраг, по дну которого протекал ручей. Сейчас он вздулся, набух от весеннего паводка, желтая вода, пенясь, перекатывалась через гряду остроугольных валунов и, сдавленная узкими берегами, клокоча неслась к югу.

К утру стихала стрельба, переставали взлетать ракеты, все реже и реже слышались разрывы мин, и чем тише становилось в боевом охранении, тем громче слышался шум ручья.

Наши разведчики не ходили через овраг, Предполагая, что финны простреливают его кинжальным огнем из пулеметных дзотов и что противоположный берег Минирован. Перейти вброд ручей было тоже трудно.

Разведчики ходили к финским позициям по заросшему кустами полю, думая, что кусты надежно прикрывают их от вражеских наблюдателей. Однако каждый раз финны замечали разведчиков и обстреливали их.

Романцов достал из баула записную книжку, купленную еще в Ленинграде. На первой странице он написал: «Действовать не шаблонно!» Что надо писать дальше — он не знал. Вздохнув, он положил книжку в карман.

Земля еще не покрылась травою. Она была рыхлая, черная. Романцов выгреб из трубы землянки сажу и сварил отвратительно воняющую краску. Старшина дал ему несколько рваных рубах и шаровар. Романцов сшил халат с капюшоном и маской. Выкрасив халат сажей, он три дня сушил его на солнце. Бойцы ничего не понимали, посмеивались. Молибога добродушно ворчал.

— «Маскарад», драма в пяти действиях, сочинение Лермонтова!

Бог знает, когда ему довелось читать «Маскарад».

На рассвете Романцов надел халат. В халате он был похож на католического монаха. Сопровождаемый добрыми пожеланиями и необидными насмешками бойцов, он вылез из траншеи.

Полез он медленно, зигзагами. Он долго лежал неподвижно на одном месте, надеясь, что финские наблюдатели через лощину не отличат его от камня. Лицо его было прикрыто черной маской. Земля была влажная. Халат и гимнастерка промокли.

У края оврага росли три березы. Рваные ссадины и царапины от финских пуль покрывали их стволы. Густой, липкий сок сочился из ссадин. Пули впивались в стволы высоко, пожалуй — метр-полтора от земли. Не ниже! Осторожно Романцов дополз до другой березы. И она была почти перепилена финскими пулями на высоте полутора метров от корней.

Открытие было первостепенной важности. Он благополучно добрался до траншеи.

В этот вечер Романцов был оживлен и весел, как прежде. Восхищенный Молибога наконец-то услышал от него шестую главу романа Жюль Верна.

Ночью с разрешения лейтенанта Матвеева Романцов снова вылез к березам. Вспышки ракет, шипенье и взрывы финских мин, пулеметная стрекотня, — обычная фронтовая ночь! Он лежал у берез, и пули, взвизгивая, проносились над его головою. Они впивались в березы, и деревья порою вздрагивали, словно от жгучей боли.

И все же ни одна вражья пуля не впилась в корни или землю. Романцов услышал бы.

Тогда в порыве дикой удали он скатился по склону оврага к ручью.

Течение было такое быстрое, что удар палкой не разрубил воду, а лишь высек брызги, как удар железом по кремню — искры.

Он долго ползал на четвереньках, копая руками рыхлую землю. Он не нашел в земле ни одной пули. Земля была густо насыщена осколками финских мин и снарядов. А пуль не было.

Сердце Романцова замирало от радости. В землянке он сбросил халат, мокрую одежду и полуголый, греясь у печки, написал в своем блокноте:

«Для разведчиков ночью самое главное — не напороться на кинжальный огонь финских пулеметов. У финнов все пулеметы имеют определенное направление огня. Прицельная стрельба ночью, как правило, невозможна. Если финский часовой увидит нашего разведчика, он не будет стрелять. Бросит гранату!

Факты: финские пули пронзают березу на метр-полтора от земли. Ниже пули не летят. В земле пуль тоже нет, как на гребне, так и на склоне оврага.

Вывод: пулеметы кинжального действия не простреливают овраг. Важно проползти мимо берез. А чем ниже, тем безопаснее. У ручья ночью можно итти в полный рост».

* * *

С минуту Шостак сидел, напряженно думая. Сосредоточенный взгляд его был устремлен на потолок. На щеках стоящего у двери Романцова то появлялись, то пропадали лихорадочно яркие пятна. Наконец, Шостак рассмеялся и весело проговорил:

— Догадался! Догадался!

— Товарищ капитан, — запинаясь, сказал Романцов.

— Почитай-ка еще из своего блокнотика!

Облокотившись на стол, он внимательно слушал. Прозрачные, голубоватые веки прикрывали его утомленные глаза.

— Догадался, — повторил он и погладил подбородок. — А сколько человек?

— Четыре: Клочков, Молибога, Тимур, я.

— Идет, — сказал Шостак. — Я поговорю вечером с майором.

— Товарищ капитан, вы-только не отдавайте этот план полковым разведчикам, — робко попросил Романцов.

Шостак насмешливо засопел.

— Разумеется! Ведь я в этом тоже заинтересован. Мой батальон возьмет «языка»! У меня, сержант, тоже есть тщеславие! Правда, оно меньшего размера, чем ваше. Но, вероятно, это от старости…

Романцов с виноватым видом опустил голову.

* * *

Ему и его разведчикам нужен был учитель.

Вполне возможно, что Романцов со свойственной юношам беспечностью отправился бы в ночной поиск преждевременно, без серьезной подготовки. Однако в батальоне был Шостак, умный и осторожный человек, который знал, что на войне поспешность вредна. Он пристыдил Романцова.

Вскоре в батальон пришел старший лейтенант Лысенко, бывший командир разведки соседнего полка. Он еще не оправился после тяжелого ранения и находился в резерве комдива. Это был человек немногословный, но тем дороже ценили бойцы каждое его слово. Он был командиром строгим, порою даже до бешенства злым, но как радовались разведчики, получив от него благодарность за прилежание. Он отлично знал, что должен делать любой солдат в разведке, и учил своих подчиненных лишь тому, что понадобится им в разведке.

Лысенко приказал Романцову отыскать в лесу лощину с крутыми склонами, с такой же бурной, как и перед финскими позициями, речкой. Ночи были темные. Молибога объяснил, что это предпасхальные ночи. Романцов и Клочков обрадовались, а Тимур ничего не понял.

На противоположном, «вражеском» берегу разведчики построили самый доподлинный дзот, опоясали его проволочными заграждениями. В нем и сидел старший лейтенант Лысенко. У него были свисток и взрывпакеты.

По мокрой земле ползли с гребня лощины к речке разведчики. Романцов начал резать проволочные заграждения, поставленные на нашем берегу. Глухой удар о землю, тусклая вспышка взрывпакета.

— Немцы и финны обычно минируют свои проволочные заграждения, — сердито говорил Лысенко с того берега. — А вы, Романцов, даже не осмотрели, есть ли тут мины. Повторить!

Разведчики Романцова, барахтаясь в месиве кромешной тьмы, сделали проход в минном поле, перерезали «колючку», но Молибога сделал неосторожное движение и поднялся.

Раздался свисток.

— В пятидесяти метрах от финских позиций уцелеет лишь тот разведчик, который умеет ползать по-пластунски! — крикнул старший лейтенант. — Повторить!

Как-то раз, уже на берегу, Романцов неосторожно кашлянул.

Свисток!

— В самом яростном бою, — указал Лысенко, — бывают несколько секунд тишины. Если финский наблюдатель не увидит тебя ночью, то услышит твой кашель. Скверно! Повторить!

— Товарищ старший лейтенант, а если кашель одолевает?

— Зажми рот пилоткой, уткнись в землю и кашляй! Земля сожрет твой кашель. Повторить!

Молибога отчаянно бранился, а Тимур с уважением шептал: «Какой строгий начальник!» Клочков дерзко усмехался. Лишь Романцов покорно молчал.

Он замечал, что лучше всех ползал Клочков: быстро и бесшумно. А Тимур видел ночью, как сова. Молибога был упрямый, спокойный.

Частенько по ночам приходил в лес Шостак. Усевшись на пень у ручья, он внимательно смотрел, хотя почти ничего в темноте и не видел. Он слушал свистки старшего лейтенанта Лысенко, его сердитую ругань, а во время отдыха щедро угощал разведчиков папиросами.

— Помните, каждый из вас идет добровольно, — говорил он. — Кто не хочет, кто боится — расчет! Немедленно! По принуждению нельзя быть хорошим разведчиком!

— Наслыханы! — ворчал Молибога.

Тимур звонко говорил:

— Я сам хочу, начальник!

Клочков упрямо молчал, пристально глядя на багровеющий конец папиросы.

А по берегу быстро расхаживал Лысенко — высокий, костлявый — и вспоминал о том, как его разведчики хитро и дерзко брали «языков», а потом разучились делать это. Теперь старший лейтенант понимал, почему это случилось. Разведчики успокоились. Они повторяли свои приемы.

* * *

Обвязав конец веревки вокруг пояса, Романцов вошел в воду. Вода была такая холодная, что у него перехватило дыхание. Он поплыл на боку, плечом рассекая волны, сильными рывками двигаясь вперед. Он ничего не видел: мрак ночи заволакивал глаза.

Заломило ноги, это была ноющая, острая боль, словно кто-то пилил колени пилой.

Мелкая волна захлестнула его лицо.

Почувствовав, что ноги коснулись дна, он вышел на берег, отряхнулся. Лысенко стоял у дзота. Романцов не заговорил с ним. Онемевшими руками он привязал, туго натянув, веревку к дереву.

— Первым плывет Клочков. — скомандовал старший лейтенант, — потом Тимур! — Молибога может остаться. В разведке он будет на нашем берегу с ручным пулеметом.

— Уж плыть, так всем! Без выбора! — огрызнулся Молибога. — Погибну, так с вами. — прошептал он дрожащими губами.

— А зачем вы хотите плыть, Молибога? — спросил резко старший лейтенант.

— Господи боже, мало ли что случится… Это ж, товарищ лейтенант, — разведка! Бой! Дело темное, смертное… Риск! Не только пулей, — руками помогу, если что…

— Начинайте! — так же резко отрывисто сказал Лысенко.

Клочков быстро переплыл речку. Задыхаясь, шумно сопя, вытаращив глаза, он полез на берег. Однако, когда он повернулся к Романцову, вид у него был безразлично равнодушный, словно ему не стоило никакого труда пробыть так долго в воде.

— Холодно? — спросил Романцов.

— Как огнем жжет, — сказал Клочков, стуча зубами.

— Завтра поплывешь с автоматом и двумя гранатами.

— Понимаю, товарищ сержант!

Тяжелая волна подбросила Тимура и швырнула вниз, в ключом кипящую среди камней стремнину. Мелькнула поднятая рука.

«Зачем он выпустил веревку?» подумал испуганно Романцов и побежал по берегу.

Но Тимур уже выползал на лесок, держась за корни ивы. Он фырчал как кошка.

— Я еще поплыву, — решительно заявил он.

— Не разбил ноги?

— Ты скажи лейтенанту, не надо сердиться. Я еще поплыву!

К берегу подошел Молибога. Он для чего-то лег, поджал ноги, как жаба прыгнул, плюхнулся в мерную воду. Быстро перебирая руками по веревке, он единым махом добрался до противоположного берега. Вода бурлила между его ногами.

— Погибну, так с вами, — с добродушным возмущением ворчал он.

— Корова! — сердито проговорил Лысенко. — Неужели нельзя плыть бесшумно?

— Разрешите вести разведчиков в землянку, доварит старший лейтенант?

— Нельзя. На финском берегу нет для вас теплой землянки, — скрипуче сказал Лысенко. — Вы переплывете ручей, а затем, мокрые и озябшие, должны будете сделать проход в финской «колючке», снять финские мины. — Он говорил нарочно медленно, строго, он не разрешил разведчикам курить, а мог бы догадаться, что от крепчайшей махорки им было бы теплее. — Все? Нет, вы еще должны доползти бесшумно до финской траншеи. В это время десятки часовых будут чутко прислушиваться, зорко вглядываться в темноту. Услышат — и убьют! Увидят — тоже убьют! Сейчас сержант Романцов думает, что финский часовой стоит перед дзотом. А если он будет стоять за дзотом? Знает ли сержант Романцов, что нужно делать в этом случае? Лично я — не знаю! А если осколок шальной мины перерубит веревку? — голос старшего лейтенанта звучал сердито. — Не думайте, что я могу научить вас, как взять в плен финского часового. Повторяю: я не знаю, как сделать это, Пока у нас в руках лишь одна нить: овраг не простреливается огнем кинжальных пулеметов. Это узнал сержант Романцов. Это делает честь его сообразительности. — Он хвалил Романцова, а говорил сухо, брезгливо. — На беду, каждая разведка — цепь неожиданностей и случайностей. Иногда трагических! Я могу подготовить вас к тому, чтобы вы не боялись случайностей. Разве этого мало? — Лысенко поднял руку, — Внимание! Финский часовой убил Романцова. Кто командует группой?

— Я! — с отчаянием крикнул дрожащий от озноба Клочков.

Старший лейтенант улыбнулся. Стоящий вплотную к нему Романцов с изумлением увидел: улыбка была добрая, восхищенная.

— В землянку бегом! — приказал он.

* * *

Через несколько дней Романцов написал в дневнике: «Клочков плыл, держась за веревку правой рукою, а левой волочил по воде брезентовый мешок с автоматом и гранатами, Вдруг старший лейтенант выхватил нож и перерубил веревку. Вода мгновенно сожрала Клочкова, Я побежал, но Лысенко схватил за плечо.

— Стой! — зашипел он. — На тебя бегут пять финнов!

Клочков вылез лишь у сухой березы: сто метров ниже по течению. Он ушиб о камень ногу, но не потерял мешок с оружием…

— А если бы Клочков утонул? — спросил я Лысенко.

— Здесь не танцкласс, — грубо перебил он меня, — а я не учитель танцев. Я — разведчик! Для солдата — высшая честь быть разведчиком! Я — солдат, и если бы моя рана затянулась, я пошел бы с вами в разведку! Я живу мечтой о бое! И хочу, чтобы мои солдаты были победителями! Я жестокий командир. Пусть! Но я люблю вас, Романцов, и не хочу, чтобы финны убили вас, как кролика. Нельзя словами сделать из вас разведчика. Я буду беспощаден! Кровавые мозоли покрывают ваши руки и ноги. Вы дрожите от холода, жидкая грязь облепила вас до ноздрей. Гордитесь этим! Иного пути нет. Это — великая школа разведчика!..»

* * *

Деловой разговор был окончен. Надев шинель, капитан Шостак передохнул, тихо, словно говоря с самим собою, сказал:

— Товарищи, вы идете на трудное дело. Берегите себя. Помните: полк от майора до бойца, не говоря уж обо мне, — душевно с вами. А на всякий случай… Три группы бойцов будут на берегу. Они всегда помогут!

Капитан устало опустил седую голову.

Романцов проводил его до штаба батальона.

В лесу от весеннего паводка, преисполненный веселья, ревел ручей.

Бесплодная, жаждущая посева земля была распростерта во мраке ночи. С грустью и сожалением смотрел на эту землю взволнованный беседой с Шостаком Романцов. Он вообразил, как прорастающее зерно приподнимает камень, как щедро цветут вереск и птичья гречиха, Как ветер раскачивает вершины светолюбивых берез.

Он выпрямился и глядя на далекий лес, медленно произнес:

Нас водила молодость

И сабельный поход.

Нас бросала молодость

На кронштадтский лед.

Боевые лошади

Уносили нас.

На широкой площади

Убивали нас…

Пела наша молодость.

Как весной вода…

У печки на обломке камня Тимур точил кинжал. Клочков, налегая грудью на стол, писал письмо. Он даже не оглянулся на вошедшего Романцова. Через минуту он подал письмо Романцову.

«Милая мама! Завтра я иду в разведку. Может быть, я не вернусь. Если это случится, то знай — я погиб честно. Я все забыл, что было до войны. Того Вальки, из-за которого ты страдала и плакала, — больше нет. Я честный красноармеец. Мой командир, сержант Романцов, пусть подтвердит эти слова.

Твой сын Валентин».

С надеждой и ожиданием смотрел на Романцова Клочков. Сергей пожалел, что ему не сорок лет, как Шостаку, что он не умеет говорить так задушевно и просто, как Шостак. Но, может быть, и не надо было ничего говорить? Он обнял Клочкова.

— Я хочу, — мерно сказал Клочков, — чтобы все забыли после этого поиска, что я — вор!

Тимур точил кинжал, пробовал лезвие на ноготь и радовался как ребенок, которому сказали, что завтра — праздник.

* * *

Романцов осторожно выполз на бруствер финской траншеи. Внезапно всплыла перед ним в ночной мгле четвертая, дополнительная линия проволочных заграждений. Он увидел висящий на колючке фугас. Осторожно вытащив ножницы, он перерезал проволоку и бережно опустил фугас на землю.

Он слышал дыхание финского часового. Тлеющий окурок, очертив в темноте огненную дугу, упал на руку лежащего рядом Тимура. Баймагомбетов прижал его ладонью, морщась от боли, потушил.

Позади лежал Клочков.

К мокрой одежде Романцова прилипла земля. Он чувствовал, как озноб колючей волной растекается по телу. Финский часовой кашлянул за бруствером. Он ничего не видел, ничего не слышал. Здесь было спокойное место. Финн дремал.

Романцов прыгнул с бруствера на часового. Они катались по траншее, кусая друг друга. Кто начал первым кусаться, — Романцов так и не запомнил. Финн стонал и склещивал пальцы на горле Романцова.

Тяжелый, как топор, кулак Клочкова опустился на голову финна. Клочков стоял взъерошенный, дикий, грязный, в растерзанной черной рубахе.

— Не крикнул! — прошептал Романцов, приподнимаясь.

— Испугался, — сказал так же тихо Клочков, вбивая в рот финна кляп.

Тимур подал веревку.

Они быстро связали пленного.

В этот момент позади раздался полный ужаса вопль. Финский солдат бесшумно подошел по траншее и увидел разведчиков. Пожалуй, он еще не увидел, а почуял, как собака по запаху, что это чужие.

И этот протяжный, стонущий вой объятого страхом человека услышали все финские часовые. Ракеты огненными бичами хлестнули по небу.

— Веди! — крикнул Романцов Клочкову. — Веди пленного! К ручью!

Прыгнув, Тимур с гортанным, захлебывающимся криком вонзил кинжал в грудь вскинувшего автомат финна. Он не смог вытащить кинжал обратно.

— Веди! — повторил Романцов, содрогаясь от бешенства. Он нагнулся и, напрягая все мускулы, вместе с Клочковым, схватил, выбросил пленного из траншеи.

И мрак поглотил Клочкова.

В блиндаже кричали и топали финны. Ждать, когда они выскочат? Романцов метнулся к дверям, пнул их ногою, швырнул противотанковую гранату в толпу оцепеневших при его появлении финских солдат. Страшная судорога взрыва вздыбила блиндаж. Романцова оглушило, засыпало глиной, обломок бревна ударил по плечу. Он упал. Он бы не поднялся и погиб, но Тимур оттащил его в траншею. Бормоча какие-то слова, он помог Романцову выбраться на бруствер.

Финские пулеметы гремели. Шквал трассирующих пуль, завывая, мчался над лощиной, над бушующим ручьем. Бегущий Романцов чувствовал, что горячий воздух бурлил над его головою. Однако в лощину пули не падали. Романцов не ошибся. Финские пулеметы кинжального действия не простреливали овраг.

Он нашел Клочкова на берегу.

Стоя на коленях, Клочков черпал пилоткой и швырял холодную воду в лицо финна.

— К-как мы его пе-перетащим? — спросил он, заикаясь от злости. Он в кровь искусал губы, но ничего не мог придумать.

— Умер? — воскликнул Романцов.

— Дышит! Как боров толстый. А ведь в воду его не потащишь. Утонет! Или волна захлестнет!



С минуту Романцов бесновался. Он не думал раньше о том, как перетащит пленного через ручей. Он наивно предполагал, что финн сам войдет в стремнину и, держась за веревку, переплывет на наш берег. Все пропало!

В это время он услышал сиплый голос Молибога, Тот, ползая на четвереньках по противоположному берегу, кричал:

— К бревну привяжите! К бревну!

Грохот пулеметов, оглушительные раскаты взрывов финских мин на гребне лощины заглушали его слова. А громко кричать Молибога не осмеливался. Он хрипел, давился словами, фырчал:

— Бревно эвон где… Привяжите, товарищ сержант, и плывите! Одна минута! Захлебнется. — откачаем! Бревно…

Неизвестно, как понял его Романцов, Он так устал, что держался на ногах лишь неслыханным напряжением волн. Взявшись за бревно, он почувствовал, что сейчас упадет.

К нему подбежали Клочков и Тимур…

* * *

Ротный писарь с благоговейным лицом подул на перо, осторожно обмакнул его в чернила и вывел крупными буквами в наградном листе:

— Романцов, Сергей Сергеевич.

— Ну, вот и отличился Романцов, — сказал Шостак старшему лейтенанту Лаврецкому.

— Награды есть? — внезапно спросил писарь.

Романцов глубоко вобрал воздух в легкие. Словно вновь надо было броситься в черную воду ручья и плыть к вражескому берегу.

— Да! — горячо и быстро сказал он. — Два ордена «Красная Звезда» и медаль «За отвагу».

Писарь с изумлением взглянул на него.

Романцов перевел дыхание.

— Подожди, — медленно произнес Шостак и зачем-то взял писаря за кисть руки. — Пойдем, Романцов!

Долго они сидели в лесу. Слушая сбивчивое бормотание Романцова, его оправдания, его лепет, капитан устало думал:

«Мальчик! Умный, смелый, а все же мальчик… Как отучить его от одиночества? От привычки таить боль в себе? Если бы у него был друг… А сейчас он преувеличил свою вину. Впрочем, этим он и дорог мне».

Бросив окурок, он тотчас закурил другую папиросу.

— Товарищ капитан, — боязливо сказал Романцов, — а если на миг вообразить, что Курослепов жив, — он простил бы меня? Теперь простил бы?

— Я думаю, он давно простил бы тебя.

5. В ЗДАНИИ ГИДРОГРАФИЧЕСКОГО ИНСТИТУТА

Гор. Васильсурск,

Горьковской области,

Сергею Ивановичу Романцову.

«Дорогие мамочка, папочка и Лена! Сообщаю, что я жив и здоров, чего и вам желаю. В моей фронтовой жизни произошла крупная перемена. Вы помните, как я всегда хотел быть военным и, несмотря на возражения папы, собирался поступить в артиллерийское училище. Так вот, сбылась мечта моя! Меня направили на фронтовые курсы младших лейтенантов.

Наши курсы находятся на окраине города, в здании бывшего Гидрографического института. Новый, отлично построенный дом. Я попал в стрелковую роту. В общежитии — восемь коек. Обстановка и питание не оставляют желать лучшего. Учимся мы двенадцать часов в день: десять — занятия и два часа — самоподготовка. Начали с «азов», и мне пока учиться легко.

Вот, пожалуй, и все мои первые впечатлении. У нас здесь на окраине тихо. Но город подвергается непрерывным обстрелам. Гибнут мирные люди: старики, женщины, дети. Но в городе работают два театра — Большой драматический имени А. М. Горького и Музкомедия. Круглые сутки горит электричество, действует водопровод, заводы непрерывно увеличивают выпуск оружия. Перелом во всем: и в ходе военных действий, и в жизни города, с которым уже давно связана моя судьба.

О таком городе надо говорить какими-то особенными словами. Я не умею.

Целую вас, мои дорогие, еще раз желаю здоровья и бодрости!

Ваш сын и брат С. Романцов».

* * *

Июньский день неуловимо переходил в белую Ночь. Время остановилось. Зыбкий, тревожащий сердце, полусвет окутал недостроенные дома Охты и набережную Невы. Где-то на западе клубилось, вспухало зарево. Но, может быть, это был закат?

После занятий курсанты гуляли по набережной, швыряли камешки в воду, беседовали. Часто они со свойственной юношам страстью спорили, обижались друг на друга, а затем быстро мирились.

Обычно Романцов ходил гулять с гвардии старшиною Василием Волковым, сержантами Рябоконь и Шерешевским.

Шерешевскому было тридцать три года. Он был всегда спокоен и уверял, что если бы не война — то в сорок первом году он поступил бы в университет, на юридический.

Василий Волков окончил три класса начальной школы, был смазчиком на железной дороге. Он пришел в армию пять лет тому назад, в совершенстве знал стрелковое оружие, тактику в объеме взвода, но искренно изумился, узнав от Романцова, что чехи и словаки, хотя и братские, но различные народы. Он думал, что слово «чехословаки» означает то же самое, что сербы или поляки. Широко расставленные глаза Волкова под толстыми и круглыми бровями отличались голубизной, свойственной псковским крестьянам.

Третий — Никита Рябоконь, смазливый, с томными глазами, часто по вечерам убегал от приятелей и возвращался уже к отбою прямо на курсы. Он пользовался исключительным успехом у женщин и не терял зря времени. Учился он средненько, но память у него была отличная.

Споры начинал Шерешевский. Грузно усевшись на берегу, он оживленно рассказывал о разных разностях, путал, нес такую ахинею, что Романцова мороз подирал по коже.

Однажды Романцов так рассердился, что едва не побил Шерешевского. Они спорили о том, каким должен быть офицер Красной Армии, и Шерешевский развязно заявил:

— Из нас не выйдут хорошие офицеры. Нельзя в три месяца воспитать кадрового офицера. Суворовцы — иное дело, они через десять лет станут полноценными командирами. Кадетские корпуса надо было открыть давным-давно.

«В этом он прав», — против воли согласился Романцов.

— А мы — времянки! Как печи-времянки, которые ставят на зиму, когда не действует паровое отопление.

— Забываешь, кто мы все уже воевали, — убежденно возразил Романцов. — А день на фронте для умного человека равняется, пожалуй, двум-трем месяцам мирной жизни. В смысле закалки характера и приобретения жизненного опыта мы — взрослые люди. Хотя по паспорту нам и не так много лет.

— Ты хочешь сказать, что стал офицером еще до курсов? Какое самодовольство! — с притворным огорчением вздохнул Шерешевский.

Романцов смущенно покраснел.

— Нет! Так я не говорю. Но, действительно, я шел к тому, чтобы стать офицером.

— А Волков?

— И Волков! Как известно, Волков командовал под Красным Бором взводом и выполнил задачу.

— Некультурный человек!

— Сам ты — некультурный! — вспылил Романцов. — А что в тебе-то от ленинградской культуры? Музкомедня и джаз Скоморовского! Больше ничего не знаешь! Все — наносное, с чужих слов.

Волков муслил губами окурок, уставившись в воду. Мелкие капли пота выступили на его багровых щеках. Романцову стало обидно за него.

— Конечно, у него нет систематического образования. А у тебя есть? Волков будет учиться, будет читать!

Он говорил с таким волнением, ибо вспомнил Курослепова, и сердце его наполнилось гордостью за своего друга.

— Я тоже некультурный человек, — неожиданно признался Шерешевский. — Все мы некультурные! Один академик Крылов — культурный. Из меня тоже офицер не выйдет — старый. Война мне не по душе, я хочу быть юристом. А этот? — Он бесцеремонно показал на Рябоконя. — Бабник! Чему он научит своих бойцов?

— Не понимаю, Шерешевский! Всех ты ругаешь, ворчишь…

— И себя ругаю, — ухмыльнулся Шерешевский. — Ты будешь офицером. Несомненно!

Романцов сидел с неподвижным лицом. Он не понимал; шутит Шерешевский или говорит серьезно.

— Ты думаешь о войне, а не о мамзелях, как Рябоконь, не о второй тарелке супа, как Волков, не о семье и кружке пива, как я…

— Бессовестно! — вскричал Романцов, сжимая кулаки. — Не позволю так говорить о Ваське и Никите. У тебя отвратительная манера изображать все в черном свете!

— Мне тридцать три, — вяло сказал Шерешевский, — я не идеалист! Восторженности во мне ни на грош!

Рябоконь равнодушно плюнул в воду и сказал:

— Это видать. Ты и на курсы пришел, чтобы отдохнуть! Надоело в окопах-то киснуть…

Певучий, сдержанно нетерпеливый, жаркий голос горна, донесшийся из здания курсов до Невы, позвал их на ужин. Они торопливо вскочили и, отряхнув с одежды песок, пошли по проспекту.

Шерешевский отстал. Озирая громады недостроенных домов, выщербленный осколками снарядов асфальт, белесое небо, он думал, что Романцов не ошибся, что он действительно мелкий человек, что жизнь его уже пошла на убыль.

* * *

В этот день Романцову довелось первый раз в жизни командовать наступающим стрелковым взводом. Было это на тактических занятиях. Однако Романцов накануне сбегал на учебное поле, расположенное у Финляндского железнодорожного моста, обошел, оглядел высотку, огородные гряды, шоссе. Ему было известно из вводной, что «противник» на высотке, левее насыпи, имеет пулеметный дзот и две траншеи.

Набравшись смелости, он отправился к полковнику Уткову, начальнику курсов, который преподавал в их роте тактику, и опросил: какие средства усиления будут даны ему для «боя».

— Два станковых пулемета. Взвод ротных минометов, — сказал полковник серьезно.

Он уже заметил Романцова и выделил его в своей памяти из состава роты. Романцов учился жадно, напористо, страстно. Разумеется, это не означало, что он был круглыйпятерочник. Наоборот, он зачастую путал, нарушал требования устава, порою не умел сделать точный расчет своих сил и лез очертя голову на «врага». В нем не было равнодушия. Полковник ценил это в людях.

В начале Отечественной войны полковник был тяжело ранен. Ему отрезали до колена левую ногу. Он изведал горечь отступления. А счастье победы? Он мог лишь мечтать о том, чтобы это счастье выпало на долю его учеников. Он ходил, тяжело припадая на протез и опираясь на трость. Он не любил начетчиков, зубривших параграфы устава, а Шерешевскому решительно заявил, что не позволит ему «отбывать номер» на курсах.

Как легко было Романцову мечтать ночью, закрывшись с головой одеялом, что занятия пройдут отлично! А выйдя по приказу полковника и остановившись перед строем курсантов, он оробел. Губы пересохли, он облизал их. Он стоял перед бывалыми солдатами, которые прошли сквозь бурю многих сражений, которые спали рядом со смертью у костра, просыпались вместе со смертью, шля нога в ногу со смертью в атаку. Ордена были ввинчены в их гимнастерки. Конечно, Волков, захвативший со взводом у Красного Бора три немецких дзота, сейчас не помнил, как он отдавал приказ на атаку, придерживался ли он устава в своих действиях или нет.

— Товарищи сержанты, слушайте приказ на наступление!

Он знал, что полков ник любил в курсантах «командирский голос» и кричал изо всех сил. Капустницы с соседних огородов побросали работу и вышли к дороге. Он сказал, что место — ровное, бросать в атаку весь взвод нецелесообразно, надо бить «противника» огнем четырех ручных и двух станковых пулеметов, надо огнем минометов накрыть и разрушить «вражеские» траншеи. Взвод залповым огнем «прижмет» к земле «немцев». В его руках — огонь огромной силы, и он обрушит на позиции «противника» огневой, сокрушительный шквал. Но даже и после этого нельзя вести по ровному полю весь взвод в атаку. «Немцы» имеют в резерве огневые средства, они успеют их ввести в бой. Значит, гвардии старшина Волков с отделением под прикрытием сосредоточенного огня пройдет по рву вдоль железнодорожной насыпи и с фланга ударит на высоту. Лишь тогда взвод пойдет во фронтальную атаку.

— На мощный оборонительный огонь противника надо отвечать огнем и действиями мелких групп! — воскликнул он и сразу же осекся. — Простите, товарищ полковник, я увлекся.

Сидевший на траве полковник стряхнул с папиросы пепел, рассеянно кивнул головою. Его улыбка ободрила Романцова. Он отдал еще несколько дополнительных приказаний и сказал:

— Действуйте!

Полковник откинулся на спину, вытянул ноги и начал читать свежий номер «Ленинградской правды». Однако он слышал дребезжанье трещоток, лязг затворов, команды Романцова. Фуражку он снял. Свежий ветерок приятно холодил лысину.

— Что поглядываете? — неожиданно спросил он. — В бою меня рядом не будет. Вы будете воевать, а я — учить новых курсантов.

Романцова поразила какая-то затаенная в этих словах тоска.

Полковник снова поднял с травы газету. До конца занятий он ни разу не посмотрел на Романцова. Лишь потом Романцов понял, что тема занятия была простенькая, что полковник с его военным опытом заранее знал, каковы будут удачи и ошибки Романцова.

— Чего замолчали? — спросил через минуту полковник. — Решили отдохнуть? Горло надорвали?

— Я отдал все приказы, товарищ полковник, — растерялся Романцов. — Сейчас высота будет взята!

— Ну-ну… Отдыхайте!

Высота была взята.

Романцов объявил отбой.

Увязая в песке, полковник вышел на дорогу, к сколоченному из досок сараю, закурил, угостил папиросами курсантов. Серебряный, тяжелый портсигар его пошел по кругу, потянуло сладким дымом.

Трамвай выскочил из-за Охтенского кладбища и проворно побежал через поле. Капустницы на огородах пели какую-то протяжную песню.

— Доволен, что не было шаблона, — сказал негромко полковник. — У сержанта Романцова был свой план боя, своя мысль. Да, современный бой — прежде всего огневой бой. Немцев надо бить огнем. И у Романцова был огневой кулак. Он ударил сильно. Он понял характер местности, как понимают характер человека, с которым надо бороться. И местность помогла ему. Приказ многословен. Нельзя в бою говорить пятнадцать минут подряд. И вовсе незачем кричать. Командирский язык — властный, волевой язык. У офицера должна быть могучая воля. Надо в приказе передать свою волю бойцам, но не кричать на них.

Он передохнул, вытер платком лысину.

— Романцов был пассивен. Скверно! Замысел — смелый, выполнение — робкое. Так в бою не бывает: отдал приказ и жди победы. Гвардии старшина Волков захватил вражеский дзот. А дальше? В бою немцы бросили бы в контратаку автоматчиков. Все погибло! Они истребили бы отделение Волкова и закрепились бы. А где ваш взвод, Романцов? Огонь надо подкреплять движением. Ударом живой силы. Вывод? Скажите Волков.

— Надо силами всего взвода атаковать высоту!

— Рябоконь?

— Атаковать!

— Шерешевский?

— Простите, товарищ полковник, не слышал вопроса.

— Идите к командиру роты и доложите: я выгнал вас с занятий.

Обрюзгшее лицо Шерешевского потемнело от досады. Он кашлянул, переступил с ноги на ногу.

— Виноват, товарищ полковник, больше не буду!

— Выполняйте приказ! — резко сказал полковник. — Сегодня в часы самоподготовки каждому курсанту написать свое решение: как бы он действовал в такой обстановке. В бою! В чем ошибка Романцова?

У стоящего на левом фланге взвода Романцова был такой подавленный, такой несчастный вид, что полковник невольно улыбнулся. Он ударил тростью по песку.

— Самое страшное для армии — шаблон! Уставы Красной Армии говорят: нельзя воевать шаблонно! Немецкие уставы, — я их вам еще покажу, — с методической стороны разработаны удовлетворительно, хорошо, но немецкий офицер — раб устава. Советский офицер — творец! Он творчески относится к своим действиям. Я прощаю Романцову все ошибки за то, что он искал самостоятельное решение, а не повторил чужие приемы.

6. КАТЯ

В конце июня в Доме культуры имени Первой пятилетки состоялась встреча курсантов с комсомольцами Октябрьского района.

Романцову поручили выступить на этой встрече с приветствием. Он долго отнекивался, но потом притащил из библиотеки подшивки «Комсомольской правды» и «Смены» и через час написал конспект своей речи.

Вечером накануне встречи он попросил у сторожихи утюг, выгладил гимнастерку и брюки, начистил до жаркого блеска сапоги. Ордена и медали снова украшали его грудь.

Его речь понравилась всем, а особенно комсомолкам. В Романцове был темперамент, была страсть. Он говорил взволнованно, горячо. Кроме того, он был красив.

После заседания начались танцы. Романцову танцевать не хотелось, и он пошел к выходу.

И почти у самых дверей, почти на пороге он увидел девушку в черной бархатной курточке. Она стояла, прислонившись к колонне, наклонив голову. Лицо ее было полно печали и очарования.

Он остановился, еще раз взглянул на ее легкие, светлые волосы; на вздернутый, несколько широкий, чтобы его можно было назвать красивым, нос, на свежие, темновишневые губы, и был ошеломлен суровой и пленительной нежностью девушки.

— Простите, — почтительно сказал он. — почему вы не танцуете?

Она посмотрела на него пристально и недоверчиво.

— Разрешите пригласить вас, — сказал он.

Девушка положила руку на его плечо, Романцов не услышал ее слов, он обнял ее, и то волнение, которое он испытывал лишь на берегу Волги или при воспоминании о Нине, охватило его. Крохотный джаз из стариков и инвалидов гремел на эстраде. Если бы не она, с каким отвращением сморщился бы Романцов от этой музыки. Сейчас все было иным. Она была рядом с ним.

— Почему вы такая печальная? Все веселятся! Молодость — всегда молодость! В этом наше счастье.

— Мне трудно жить, — ответила она просто.

— И мне трудно, — сказал он. — Это явление обычное. Не знаю, есть ли в Ленинграде люди, которым легко жить.

— Есть трудности бытовые. Они не так угнетают меня. А вот душевные трудности мучительны. Разве не так?

— Да, — согласился Романцов. — Но ведь в этом случае самое ужасное — одиночество! Если вы одна… Простите, — запнулся он.

— Ничего… Я и одна — и не одна! Днем я учусь, вечером — в госпитале. Он за углом, близко. Там мне как-то легче!

— А сюда зачем пришли?

— Танцовать! — удивленно сказала она. — Я каждое воскресенье прихожу танцовать!

— И… не танцовали!

— Я ждала… одного человека. Уже хотела уйти!

— И ушли бы?

— Да. Если бы не подошли вы, — сказала она так же просто.

Неожиданно в толпе танцующих раздался громкий, тревожный голос:

— Товарищи, начался обстрел района! Прекратить танцы! Прошу всех уйти в бомбоубежище!

Первыми убежали музыканты. Труднее всех было барабанщику. Он нес огромный барабан на спине, как шарманку, шатаясь и задыхаясь. Девушки из МПВО ушли спокойно, молча. Обстрел обозначал для них трудную и опасную работу. Работниц с завода Марти пришлось уводить насильно. Они кричали сердито:

— Сегодня восемь снарядов упало около инструментального. А мы работали!

Романцов и девушка стояли в толпе и, улыбаясь, смотрели друг на друга.

— Вы пойдете? — спросила она.

— Не хочется.

— И я не хочу. Пойдемте сюда, — предложила она и повела Романцова через сцену за кулисы.

Они остановились у широкого окна. Отсюда был виден узкий двор, заваленный грудами мусора.

— Познакомимся, — сказала она. — Катя Новикова!

— Сергей Романцов! Курсант курсов младших лейтенантов!

— Знаю! Я слышала, как вы говорили!

Басовито гудящий снаряд пронесся над крышей и глуха разорвался невдалеке.

Катя вздрогнула.

— Они стреляют по площади, — сказал успокоительно Романцов. — Точного закона нет. Может быть, следующий, снаряд упадет уже в другом районе.

— А может быть?..

Она ближе подошла к нему.

— Я как-то не думаю об этом…

— А я все время боюсь. Стыдно? Да? — простодушно спросила она. — Бегу по улице и боюсь. Раньше хоть ночью не боялась. А теперь и спать ложусь, а боюсь.

Романцов покровительственно улыбнулся.

— Если так думать на фронте, то обязательно погибнешь. Сразу! А люди привыкают…

— Вы участвовали в боях?

— Почти нет, — почему-то решил сказать как можно равнодушнее и пренебрежительнее Романцов.

Катя разочарованно повела плечами и так взглянула на него, что он побледнел.

— Вы же награждены! Эка — целый иконостас! Взаймы у товарищей взяли?

Он вспомнил зимние боя, смерть Ивана Потапыча, приезд на Песочную, капитана Шостака. Неужели он и дальше будет Превращать свою суровую жизнь в какую-то бессмысленную мышиную возню? Чувствуя, что бледнеет еще сильнее, Романцов торопливо закурил. Неужели он будет изображать из себя какого-то равнодушного ко всему, пресыщенного наградами человека, будет врать этой девушке, которая так доверчиво говорит с ним?

— Эта медаль… Весною я взял в плен финна! Вот и наградили! А ордена? В прошлом году, еще до прорыва блокады, до ранения я был снайпером. Говорили тогда — знаменитым снайпером! Как Ахмат Ахметьянов! Как Говорухин! Но еще недавно я не носил эти ордена! Вы не думайте… Я не играю перед вами! Иногда ордена — не только слава…

— А почему не носили?

Промолчать? Он испугался, что она уйдет и он никогда не увидит ее.

— Это длинная история, в которой много мучительного и смешного. Я бы рассказал вам ее, если вас это интересует.

— Расскажите…

Уже окончился обстрел, уже гремел на сцене оркестр, смех, звонкие девичьи голоса и шарканье ног наполняли зал, а они все еще стояли за сценой, среди пыльных кулис. Катя слушала Романцова внимательно, затаив дыхание. Ее щеки порозовели, влажно блестели в полутьме глаза, она несколько раз вздохнула, и Романцов понял, как взволновал Катю его рассказ.

Они вышли из клуба в десять часов. Темный купол Исаакиевского собора возвышался над крышами, как могучая, поросшая соснами гора. Пустые улицы были необычайно просторны. На западе, у Пулкова, где проходила линия фронта, трепетали зарницы ракет. Вода в Мойке была светлая, быстрая, она отражала в себе деревья и небо.

— Как хорошо!

Деревья, мощно раскинувшие зеленошумные кроны, стояли на берегу, как доверчивые животные, пришедшие к водопою.

— Как хорошо! — повторила Катя.

— Нет ничего в мире прекраснее дерева, — сказал Романцов. — Я понимаю доктора Астрова, который страдал и мучился, когда вырубали леса. Его личная жизнь была скучной, безрадостной, однообразной. Он мечтал, чтобы мир был чудесным, чтобы леса украшали землю, чтобы среди рот и дубрав жили люди — гордые, чистые. Или, помните, у Стендаля? В «Красном и черном»… Жюльен Сорель увидел за окном дерево и улыбнулся ему, как другу. Если бы я не был военным, я бы обязательно стал лесоводом!

— Вам помешала война? — огорченно спросила Катя.

— Как вам сказать… Все равно я был бы военным. Это было решено. Конечно, сейчас все мои сверстники — солдаты. Но и до войны я хотел быть офицером.

— А почему?

— Видите ли. Катя, когда мне было четырнадцать лет, я читал книги о войне и мечтал быть полководцем! Смешно? Да? Сейчас мне двадцать один год, а я еще сержант.

Он заглянул в ее глаза и увидел, что это не смешно.

— Я ушел из пионерского отряда. Там было скучно: какие-то длинные заседания, разучивание песен. Доклады! Мы с мальчиками организовали свой отряд. Из тира Осоавиахима я украл две учебных винтовки.

Катя засмеялась, и Романцов, взглянув на нее, тоже улыбнулся.

— Мы уходили в лес на три дня. Воевали! Играли в «красных и белых». Мы жили в шалашах, варили уху и пшенку. На Волге мы играли в Стеньку Разина. Строили лодки, плоты. Я тонул два раза, едва спасли рыбаки. Вот это — жизнь! Я наладил в отряде такую дисциплину, что любо-дорого! И мне было четырнадцать лет!.. Отец Мне говорил, а он — учитель, да и сам я сейчас понимаю… если мальчик в четырнадцать лет строит модели самолета, то будет летчиком. Модель автомобиля — инженером. Воюет… не играет в войну, а именно воюет, — офицером.

— А если ничего не делает?

— Будет мелкий служащий, — жестоко, презрительно проговорил он. — Кассиром в сберкассе. Или торговым агентом…

Он был так увлечен, так взволнован, что вдруг взял Катю за руку и долго не выпускал ее горячую ладонь. Лишь на другой день он с удивлением вспомнил, что ладонь была шершавая, грубая, в бугорках мозолей. Сейчас он почему-то не заметил этого.

— Знаете, Катя, если судить о нашей жизни по кинокартинам, то можно решить: все люди какие-то особенные, талантливые. Вздор! У нас и сейчас есть мелкие люди! И не страна, не жизнь виновата. Живут они сонно, лениво, равнодушно. У них нет благородной цели в жизни. И я этих людей презираю!

Катя улыбнулась.

— Ну, вот и мой дом. Но мы ведь увидимся еще?

И в этот миг случилось то, о чем через несколько минут Романцов вспоминал с ужасом и отвращением. Неожиданно для самого себя он шагнул, сильно обнял Катю, притянул ее к себе и сказал каким-то противно-нежным голосом:

— Какая вы красивая, Катенька!

— Что вы? Зачем!.. — жалобно, совсем по-детски вскрикнула Катя.

В ее широко раскрытых глазах Романцов увидел стыд и отчаяние. Она рванулась и ударила локтем Романцова в нос, да так сильно, что Романцов зашипел от боли.

— Забавно! — сказала Катя, тяжело дыша. — Артиллерийская подготовка закончена и пора итти в атаку!

Романцов стоял, зажав ладонью нос, не зная, что ему делать. Лучше всего было бы повернуться и молча уйти.

— Больно? Покажите-ка, покажите! И кровь?

— Не надо, — пробурчал Романцов.

— Заслужили! И все же — простите, — сказала Катя. — Нечаянно! Право, я не хотела!

— Вы абсолютно правы, — медленно сказал Романцов.

Катя устало вздохнула.

— Прощайте, знаменитый снайпер! Не поминайте лихом! — сказала она. — Лучше бы я не пошла с вами танцевать! Или дождалась… одного человека!

И темнота арки скрыла ее от взгляда Романцова.

Переждав, когда стихнут шаги, Романцов вбежал в ворота. Двор был завален кирпичом и битым стеклом. Вспыхнула тусклая лампочка в окне третьего этажа. Он увидел Катю и крикнул:

— Катя!

Опустилась тяжелая штора.

* * *

Курсовое комсомольское собрание должно было состояться в среду. Комсорг Гусев долго готовился к нему, но неожиданно полковник назначил выход на двухдневные тактические занятия. Романцов командовал разведывательным дозором и получил благодарность полковника. Приятно возбужденный, он явился в субботу вечером ка собрание. Ему казалось, что доклад комсорга будет таким же страстным, наполненным интересными мыслями, энергией, волевым напряжением, как и прошедшие занятия в лесу. Этого не случилось. Добросовестно и скучновато Гусев говорил об авангардной роли комсомольцев.

Рассердившись, Романцов раскрыл книгу: роман А. Кронина «Цитадель». Рассеянно слушая доклад, он попытался читать, но почему-то вспомнил Ораниенбаум, Анисимова, его пухлый белый подбородок, цыплячью шею, добрую улыбку. Анисимов тоже не умел делать доклады. Однако Анисимов умел петь с комсомольцами песни, рассказывать им сказки, а главное — говорить с ними задушевно, дружески. И эти беседы в темной землянке или в траншее помогали людям не унывать, не тосковать о семьях, бодро переносить все неудобства, а порою и страдания фронтовой жизни. Вспомнил Романцов и Ивана Потапыча, густой его голос, его шуточки, прибаутки. Хорошее было время! Романцову тогда все удавалось. Он чувствовал свою силу снайпера.

А теперь? Конечно, и теперь грех жаловаться. Через три месяца он будет офицером. Хватит ли в нем силы, чтобы командовать взводом? Даже в обороне. А наступление? Он горестно чмокнул губами.

Внезапно какая-то особенная тишина, проникновенная, сосредоточенная, хлынувшая волной в зал, спугнула его мысли. Романцов захлопнул книгу и выпрямился.

На эстраде, в глубоком кресле, вытянув ноги, сидел полковник Утков. Жирный подбородок он уткнул в грудь. Улыбка его была хитроватая, снисходительная. Он говорил негромко, медленно и так просто, как будто рядом с ним были два-три близких человека, к которым он привык за годы дружбы и характеры которых он знал так же отчетливо, как свой.

— На юге нашей страны идет грандиозная наступательная битва. Гитлеровский Вавилон потрясен до основания. Времена обороны Сталинграда уже прошли. Не вернутся никогда. Мы создали под руководством товарища Сталина великую армию Наступления. Юг далеко от нас. И все же нам надо жить событиями юга.

— Оборона Ленинграда была подвигом народа. Всего советского народа. Это событие исключительное по героизму, выдержке, упорству тысяч людей. Даже сотен тысяч. Мы отстояли Ленинград. Сейчас, собственно, и понять трудно: кто обороняется — мы в Пулково и Колпино или немцы в Стрельне. Мы создали новые формы активной обороны: снайперские вылазки, стрельбу прямой наводкой. И прочее. Но ведь это вчерашний день. Теперь надо наступать. Я не знаю, когда мы будем наступать. А если бы знал. — все равно не сказал бы. Я умею хранить военную тайну.

Полковник добродушно улыбнулся.

— Но вы, товарищи комсомольцы, вы будете уже офицерами наступающего Ленинградского фронта! И у вас осталось всего три месяца для учебы, для того чтобы стать офицерами. У офицера должно быть внутреннее право командовать, вести в бой людей. Право, основанное на знаниях, на воинском опыте, на разуме и на мужестве. Надо нам, товарищи комсомольцы, подумать о своей судьбе, о том, что ждет вас после курсов, как вы будете воевать.

Полковник устало передохнул, вытер лысину огромным синим платком. Знойный ветер ворвался в раскрытое окно. 3 зале было так тихо, что Романцов слышал свое дыхание.

— Вообразите на минуту, — продолжал полковник, — шахматист идет на турнир. Он изучил учебники шахматной игры, он знает сотни комбинаций, дебютов, гамбитов. И прочее. Но разве он будет повторять на турнире уже известную всем, даже противнику, комбинацию? У него есть новая идея, он учился, чтобы уверенно творить, изобретать, дерзать! Сравнение условное. Да и не все из вас играют в шахматы. К сожалению, далеко не все… Я не хотел, чтобы в бою кто-нибудь из вас сказал: «вот чему учил меня старый полковник Утков, сделаю так». Преступление! — полковник ударил тростью по сапогу. — Я учу вас, чтобы ваши глаза были более зоркими, мысли — острыми, слова — точными, воля — более крепкой! Нельзя офицера делать на конвейере. Как трактор! Все вы были в бою. Люди вы — разные. Значит, и офицерами будете разными. И это очень хорошо. Я хочу, чтобы вы были офицерами самостоятельными, чтобы били немцев не превосходством в технике, а умением, дерзостью, мастерством! Прошу прощения у комсомольцев, что я говорил не по теме доклада. — Толстые губы полковника раздвинулись в лукавой улыбке. — А, может быть, и по теме. Подумайте! Вот есть у нас курсант… Фамилия? Неважно! Он молод. Вы все — молодые. И думаю, что для немцев это страшнее всего: их победят… скоро победят молодые сыны Ленинграда! Он тоже был в бою как и все вы. Он награжден, как и все… или почти все вы. В чем же похвальное отличие? Он хочет быть офицером. Хочет! Какая благородная цель! Он не только изучает уставы и наставления. Он — изобретает! Конечно, и он звезд с неба не хватает. И он еще долго-долго не сможет самостоятельно организовать бой. И он еще по-мальчишески упрощает войну. Однако он фантазирует, он ищет, он читает книги, не указанные в программе, он комбинирует… Желаю тебе боевого счастья, дорогой мальчик!

И полковник по-стариковски развел тяжелые, с взбухшими жилами руки.

Ему долго и Дружно аплодировали вскочившие и бросившиеся к сцене курсанты.

Бледный, с раздувающимися ноздрями, сидел Романцов и почему-то думал не о себе, как это было бы естественно предполагать, а о Никите Рябоконе, о том, что если ему не удастся заставить Рябоконя прилежно учиться — из самого Романцова никогда не выйдет хороший офицер.

Странно, что он подумал в этот момент о Рябоконе, которого, честно говоря, не любил.

* * *

А Катя? Где Катя?

Катя сама приехала к нему в воскресенье.

Всю неделю Романцов старался не думать о ней. «Как это могло произойти? — спрашивал он себя. — Ей-богу не понимаю! Я такой же пошляк, как Рябоконь!» Он вспоминал, какие у нее шершавые, мозолистые руки. Вероятно, весною Катя работала на торфоразработках. «Господи, как я мог обидеть ее?» Он заставил себя работать еще более напряженно, чтобы не было ни одной свободной минуты, чтобы поскорее забыть о Кате. Иногда это ему удавалось.

В воскресенье Романцова назначили в суточный наряд. Ок был рад этому. Что бы он стал делать, получив увольнительную в город? Итти в клуб имени Первой пятилетки? Стыдно! Стыдно и невозможно, и она никогда не простит его.

Вечером в караульное помещение вошел сержант Никулин. Прерывисто забилось сердце Романцова, когда он принял из его рук записку.

«Знаменитый снайпер! Полагала, что Вы сегодня явитесь в Дом культуры. Не под арестом ли Вы? Право же, Ваш прошлогодний выстрел в мину — куда благороднее и умнее нынешних ночных похождений! К счастью, я — медик, изучала психологию и по теме «бессознательные поступки» получила пятерку. К. Н.».

— Где она? — испуганно спросил Романцов.

— Ушла! Я сказал, что ты в наряде!

— Правильно! Действительно, я в наряде!

Через минуту, прыгая по ступенькам, он мчался вниз. Ударом сапога он распахнул дверь. Катя медленно уходила по проспекту к трамвайной линии. «Я, действительно, в наряде». Сейчас Катя завернет за недостроенный дом, стена которого разворочена немецким снарядом. Никогда больше он не увидит ее. Ему стало так страшно, так тоскливо, что он опрометью побежал за ней.

— Катя!

В бледноголубой кофточке с синим галстуком, с непокрытой головою стояла она перед ним. У нее был такой неприступный вид, что Романцов растерялся.

— Я зашла узнать о состоянии вашего носа, — отчеканила она. — А вы, наверное, подумали бог знает что? С радостью вижу, что опухоль опала! Ну, вам пора на дежурство, мне — на трамвай!

Романцов даже не смог сказать: «Простите меня». Он умоляюще смотрел на Катю, что-то бормотал, неловко одергивая гимнастерку.

И все переменилось. Внезапно покраснев. Катя быстро взглянула на асфальт, потом на Романцова, потом, снова на тротуар и, горько усмехнувшись, сказала:

— А ведь все могло быть по-другому! Совсем по-другому!..

— Катя! Если можно, не уходите, — прошептал он. — Может быть, я не такой уж плохой! Я не могу это объяснить! — Он хотел сказать, что тогда ночью его толкнула к Кате какая-то страшная сила, что он презирает себя за то, что поддался этой силе, но вместо этого наивно повторил: — Не уходите!..

И Катя поняла его. Она поняла не потому, что изучала психологию, и не потому, что ее убедили его слова, а потому, что она увидела в его глазах слёзы.

Стараясь не смотреть на него и как-то странно подняв левую руку, Катя сказала:

— Ладно… Забудем об этом… Ну, я на трамвай! Вам ведь в караул! Может быть, придете в воскресенье…

— Я попрошу лейтенанта! — с отчаянием выпалил Романцов. — Ей-богу, он разрешит мне уйти! До ужина!..

Лейтенант разрешил.

Они пошли не к Неве, где, по мнению Романцова, Кате было бы холодно от ветра, а в сквер. Разумеется, никакого ветра не было. На набережной гуляли курсанты, а Романцов почему-то не хотел, чтобы они увидели Катю. Заборы вокруг сквера были сломаны на дрова еще в голодную зиму. Дорожки заросли травой. Кусты росли прямо из клумб, вкривь и вкось: садовника здесь не бывало уже два года. Но, может быть, так хорошо я было в сквере лишь оттого, что деревья, кусты, трава, цветы буйствовали без присмотра, своевольничали, наслаждаясь своею силой и свежестью.

— У нас сегодня выходной! Курсанты ушли в город, — для чего-то сообщил Романцов.

— Мне бы только не опоздать на последний трамвай, — думая о чем-то ином, сказала Катя.

— А если обстрел? — тревожно спросил Романцов.

— Пешком дойду! Садитесь сюда…

Натянув на круглые колени юбку, Катя прислонилась к стволу тополя, покойно положила руки на траву, на горячую от дневного зноя землю.

Все в ней было чудесным: и нежноголубая кофточка с короткими рукавами, и сильные, крепкие, розовеющие сквозь ткань плечи, и улыбка, свидетельствовавшая о правдивости характера.

Катя и Романцов разговорились не сразу. Они говорили о разных, то серьезных, то незначительных, вещах. И хотя оба они ни единым словом не обмолвились о том, что случилось неделю назад, Романцов говорил лишь об одном я желал одного: убедить Катю, что больше этого не повторится.

Недостроенные дома Охтенского жилмассива стояли вокруг сквера, как башни древнего города. Чудом уцелевшее окно в пятом этаже отражало в стекле последние лучи заходящего солнца. Выше этого окна, ниже и по бокам зияли черные впадины.

Катя задумчиво следила взглядом за бабочкой, порхавшей с цветка на цветок.

— Вам скучно? — испугался Романцов.

— Я думаю… иногда встретишься с человеком: весело, смеешься, а дома, на утро, и вспомнить нечего. Пустяки какие-то… Надо говорить о самом важном для себя! Самое благородное в человеке — щедрость ума! Мой отец умел так говорить со мною. Как бы думал вслух!

— А кто ваш отец, Катя?

Ее отец — военный врач — был где-то на юге. Уже третий месяц Катя не получала писем. А мама и тетя Саня умерли в голодную зиму. Она тоже едва не умерла, она лежала в беспамятстве, когда унесли маму и тетю, и Катя не знает, где они похоронены. Брат Алешка, малыш, — эвакуирован с детским домом. Катя жила одна, училась на втором курсе Медицинского института, весною работала на торфоразработках.

«И у нее горе» — подумал Романцов. Словно летучая тень, всплыл пред ним образ Нины. Разве он виноват перед нею? Бессердечно было бы сравнивать ее с Катей. Жизнь звала к себе Романцова. «Будь благословенна любовь на земле», — прошептал он слова, прочитанные в какой-то книге.

— Я на войне понял, что не всякая смерть страшна, — сказал Романцов. — Ужасно умереть бессмысленно, утонуть в реке или задохнуться ночью от угара.

— Вы были в Крыму? В Херсонесе я видела древние греческие могилы. На каменных плитах два слова: «Прохожий, радуйся».

— Чему?

— Ну, как вы не понимаете! Радуйся, что здесь похоронены герои. Радуйся, что ты жив. Как замечательно, не правда ли?

Теперь он мог говорить с нею о самом сокровенном, самом волнующем. Он рассказал Кате о Курослепове, о березах, растущих на склоне оврага, о Тимуре Баймагомбетове.

— Как много мне надо сделать, чтобы стать хоть капельку похожим на Ивана Потапыча!

Ему показалось, что Катя улыбнулась. Она выпрямилась и как-то совсем по-мужски, искоса взглянув на него, сказала:

— Лучше дружбы нет ничего на свете! Я это поняла лишь теперь, когда узнала, что не вернется с фронта один ополченец…

Она долго молчала, и Романцов не решался заговорить с нею.

— Катя! — наконец сказал он робко и тихо. — А если бы мы с вами стали дружить?

Губы Кати страдальчески дрогнули.

— Но если… — запнулся Романцов. — Скажите прямо! Так будет лучше… Ведь вы кого-то ждали тогда…

Катя удивленно взглянула на него заблестевшими глазами.

— О, господи! Да ведь это же наш хирург! Подполковник! Старый друг отца! У него — этакая лысина и взрослые дети! Я пошутила…

Они долго гуляли по проспекту.

Романцов рассказал ей о том, как к нему приезжал в гости капитан Шостак, как они ходили в Большой драматический театр…

Катя просила Романцова не провожать ее до трамвая, но он был так счастлив, что не мог согласиться на это.

Дребезжащий, высекающий из проводов зеленые искры, трамвай неуклюже вполз на Охтенский мост, увозя Катю.

…На лестнице, где разрешалось курить, Романцова поджидал Шерешевский. Грызя мундштук трубки, он проворчал:

— Влюбился! По глазам вижу.

— Если бы ты знал, Шерешевский!..

— Вот именно, если бы знал! — фыркнул Шерешевский. — Да, любовь — птичка неземная! Если тебя не убьют или не оторвут тебе некоторые необходимые части тела, — после войны ты вернешься в Ленинград! К тому времени сия чистая девушка поспит с каким-нибудь интендантом, сделает аборт…

Он не договорил. Сильным ударом в висок Романцов, опрокинул его на пол.

— Дрянь! — сказал он тихо.

Романцов наотрез отказался объяснить дежурному офицеру, почему он ударил Шерешевского. Неминуемо он получил бы десять суток ареста, но полковник видел из окна Катю, идущую с Романцовым.

Он только спросил Романцова:

— Он ее обидел?

Романцов молча кивнул головою.

* * *

Комсомольское бюро поручило Романцову сделать на собрании доклад — «Что такое храбрость?» Прочитав несколько брошюрок и газетных статей, он понял, что этого для доклада мало. Ему разрешили через день ездить заниматься в Публичную библиотеку.

Летом сорок третьего года большой читальный зал Публичной библиотеки, выходящий окнами на Александрийский театр и сквер с памятником Екатерине Второй, был закрыт. Окна с выбитыми стеклами были заколочены фанерой, заложены мешками с землей.

Читальный зал помещался в маленькой комнате на третьем этаже, и входить надо было с Садовой. Романцов сдал в прихожей пилотку и полевую сумку закутанной в шаль старушке. Седобородый пожилой человек, налегая грудью на стол, быстро писал. Две девушки шопотом читали учебник химии. На них были длинные брюки и зеленые куртки. Романцов рассеянно взглянул на них. Решительно — Катя была лучше всех девушек.

Он прилежно занимался до восьми вечера. Пожалуй, он мог бы работать еще час. Но его потянуло к Кате, и он не смог совладать с этим стремлением.

Дверь Романцову открыла высокая, ширококостая девушка. На щеках и на лбу у нее были огромные багровые пятна. Она была такая страшная, что Романцов невольно отшатнулся.

Это была Катина соседка — Настя Бакланова, токарь с завода Марти. Еще год назад Настя была хорошенькой девушкой, но немецкий снаряд взорвался около ее станка и осколки сорвали кожу с лица. Выйдя из госпиталя, Настя перестала обращать внимание на мужчин. Они тоже не обращали на нее никакого внимания. Настя выполняла норму на сто двадцать процентов, училась на вечерних технических курсах, с презрением относилась к немецким снарядам. Ее часто хвалили в газетах. Подругам она объясняла, что «мужики завсегда болтуны и обманщики».

— Дома Катя Новикова? — робко спросил Романцов.

— Дома! Пожалуйста! — сказала Настя, подозрительно поглядывая на Романцова. — Пожалуйста! Третья дверь налево…

В коридоре у стен стояли детские коляски, матрацы, ведра, велосипеды.

— Екатерина Викторовна, к вам! — крикнула Настя, еще раз с нескрываемым подозрением взглянув на Романцова. И так бухнула дверью, что в соседней комнате долго гудели струны рояля.

— Сережа!

Как чист и ясен был ее голос.

Она стояла перед Романцовым в халате.

— Только не смотрите на меня, — смущенно сказала Катя. — Я занимаюсь стиркой. Садитесь здесь. Сейчас кончу! Ладно?

Она провела его к дивану. Сырые испарения наполняли комнату. Журча, лилась из чайника вода в эмалированный таз. Комната была огромная. Окна выходили в сад. «А окна — на запад, это опаснее», — подумал Романцов. Стекла были чисто вымыты, прозрачные, едва различимые. В зеркальном шкафу отражались колеблемые ветром зеленые вершины тополей.

Он сидел спиною к Кате, всем существом ощущая ее присутствие: легкие шаги, усталое дыхание…

— Вот и все! — весело сказала Катя. — Сейчас унесу ведро. Не очень-то прилично стирать в комнате… Но в кухне обрушился потолок.

— Снаряд?

— Снаряд!

— Вы устали, Катя?

— Ну-у, разве это усталость! На торфе уставала до ужаса! Плакала, так руки болели! А сейчас я уже отдохнула и все забыла!

Она вышла, но Скоро вернулась, раздвинула у кровати ширму, велела Романцову рассказывать обо всем, что он сделал за эти два дня, и начала переодеваться. Он слышал, как упал на пол халат. Зелёные ветви за окном струились по ветру, а выше и дальше их по закатному небу просторно и вольно летели розовые венки облаков.

— Я долго был уверен, что храбрость — врожденное чувство, — сказал Романцов. — Пожалуй, я бы и сейчас ошибался, если бы не этот доклад. С каким наслаждением я прочитал сегодня статью Громова! Михал Михалыча! Героя Советского Союза. Хотите, прочитаю отрывки?

Катя утвердительно кивнула.

Романцов вытащил из сумки записную книжку.

— Я уж тогда все прочитаю, — неуверенно заявил он, — что сегодня написал в Публичке. Ну, вот… «5 августа 43 года. Громов решительно утверждает, что каждый человек может стать храбрым. Нужно только долгое время систематически воспитывать себя в таком духе, приучить себя слушаться своих приказов, твердо выполнять то, что решил сделать. Продумать эту мысль. Я думал иначе. Вот я, если по-честному, — храбрый? Пожалуй, храбрый». Это ведь я для себя записал. Как дневник! — тревожно объяснил он испугавшись, что Катя подумает, будто он хвастается.

Катя вышла из-за ширмы в знакомой уже Романцову светлоголубой кофточке с синим галстуком, в синей юбке, и, чувствуя, как она хороша, села в кресло напротив Романцова и так спокойно улыбнулась, что он успокоился.

«У меня было храброе детство, — продолжал он, опуская глаза. — Я плавал на Волге, тонул, ходил по лесам на охоту с дядей Степой, катался на лыжах с гор. Это была до некоторой степени школа храбрости. Но все ли юноши прошли такую школу?»

— Значит и я могу стать храброй?

— Вы и так храбрая!

— А ночью реву, как белуга! — лукаво усмехнулась Катя.

Романцов почувствовал, что не знает, что ответить. Почему-то он закрыл книжку.

— Вот дальше очень интересно, — сказал он быстро. — В двадцать седьмом году Громову пришлось выпрыгнуть с парашютом из самолета, потерпевшего аварию. Слушайте, как точно описано. — Он прочитал: — «Я поправил лямки парашюта и тут почувствовал, что у меня сильно горят щеки. Значит я все время реагировал правильно. Кровь прилила к мозгу. Если человек бледнеет, если у него дрожат ноги и от мозга отливает кровь, значит он испугался. В такие минуты решения бывают неправильны. А я не испугался и действовал четко и продуманно».

Он вопросительно посмотрел на Катю.

— Действительно, точно! Как в учебнике, — сказала она серьезно. Эти серьезные слова не помешали ей тотчас же оглянуться на зеркало и поправить прядь волос на виске.

— А не думаете вы, — сказала Катя, и в ее глазах вспыхнули насмешливые огоньки, которых обычно опасался Романцов, — что уж очень легко таким способом воспитывать храбрецов? Достаточно открыть где-нибудь… на Волге «школу храбрости»! Пожалуй, и Михал Михалыч Громов не раз в жизни бледнел! Может быть, даже плакал от страха? Не одна же я реву ночью, если близко упадет снаряд!

— Это пока материал. Я подумаю… — неуверенно заявил Романцов.

В коридоре затрещал звонок, послышались тяжелые шаги Насти. Скрипуче взвизгнула входная дверь. Затем что-то загремело, видимо упал велосипед, раздался звонкий смех, миг — и в комнату влетели две девушки. Настя уже успела с возмущением сообщить им, что у Кати сидит «какой-то сержант». С любопытством взглянув на Романцова, они бросились обнимать Катю.

— А мы тебя хотели позвать в кино, — с притворным огорчением сказала пухлая, круглолицая девушка.

— Я не пойду! — голос Кати почему-то звучал сердито.

— Понимаю, что не пойдешь! — протянула девушка и, не удержавшись, фыркнула, бросив пристальный взгляд на Романцова.

— Знакомьтесь! Это мои подруги по институту…

— И по торфу! Маня Ливеровская. — Круглолицая девушка сделала строгое лицо и протянула вскочившему Романцову мягкую руку.

— Лиза Кудрявцева!

Романцов поклонился другой девушке — худенькой, черноволосой, с узкими злыми губами. Она была красивая, но Романцов уже с месяц не понимал ничего в девичьей красоте. Он видел лишь одну Катю…

Он ушел от Кати в двенадцать часов, отлично зная, что не попадет в трамвай и ему придется итти пешком на Охту. Он больше не читал ей рассуждений Громова о храбрости, но, признаться, не жалел об этом. Они танцовали, и Кате приходилось насильно заставлять Романцова приглашать Маню и Лизу.

7. УДАР В НОЧЬ

За каменным сараем горел низкий костер. Пламя пожирало яростно трещавшие поленья. Так трещать могли только поленья, облитые керосином.

На снегу у костра сидели командир седьмой роты младший лейтенант Романцов, командир взвода младший лейтенант Рябоконь и разведчики — сержант Михеев и рядовом Азбек Минбаев.

Январские сумерки синели среди сосен. Вскоре показался чистый бледный месяц. На охапках сена, на сосновых лапах спали в обнимку с автоматами, поджав ноги в огромных, разношенных валенках, упрятав головы в поднятые воротники полушубков, изнеможенные бойцы. Самый черствый сердцем человек ласково улыбнется, взглянув на спящего ребенка. Однако куда трогательнее вид сраженного усталостью солдата которого сон опрокинул на рыхлый снег.

Романцов степенно беседовал с Рябоконем и разведчиками о незначительных событиях полковой жизни.

Пять дней, назад, 14 января 1944 года, с Приморского «пятачка», южнее Ораниенбаума, оттуда, где когда-то давным-давно исправно нес воинскую службу снайпер Романцов, где он убил 117 немцев, — войска Ленинградского фронта начали успешное наступление. Через день пошли в бой гвардейцы генерала Симоняка от Пулкова — на Урицк и Стрельну. Два удара — с южных рубежей Ленинграда, от больницы Фореля, от Автова, от Пулковской обсерватории и с «малой земли», от Ораниенбаума — раздробили немецкую оборону. Уже были взяты Ропша, Петергоф, Стрельна, Красное Село. Уже Романцов и его солдаты привыкли к наступлению. То что волновало и до слез радовало в первом бою: сотни окостенелых трупов немцев, разбитые дзоты и железобетонные доты, сожженные танки, вдавленные в землю пушки, русские крестьяне, которые в рубищах и лохмотьях выходили из леса и, рыдая от счастья, обнимали фронтовиков, — все это становилось теперь для Романцова обыденным и будничным.

Протянув к огню большие темные руки, Михеев что-то оживленно рассказывал. Остальные молча смотрели на огонь.

К костру подошел старшина роты гвардии сержант Соболев, солидный, хозяйственный, уже пожилой мужчина с тяжелой иссиня-черной бородой.

— Может быть, поужинаете, товарищ младший лейтенант? — спросил он.

— Согласен.

Опустив на снег мешок, Соболев вынул бутылку немецкого шнапса, банки норвежских селедок, головку голландского сыра — трофеи вчерашнего боя. Романцов налил водку в кружку, выпил и поморщился.

— Дрянь! — убежденно сказал он.

— Да, с русской водкой не сравнишь, — горячо откликнулся Рябоконь.

Романцов передал бутылку Михееву.

— У нас все лучше, — сказал он.

— Сущая правда, — сказал Михеев, отдавая Азбеку Микбаеву кружку и бутылку, — сахар американский я не обожаю. Тощий сахар, без сладости. А немецкие сигареты… — он презрительно повел носом.

— То ли дело «Беломор» фабрики Урицкого! — воскликнул Рябоконь.

На лицах Романцова и бойцов появилось мечтательное выражение.

С минуту все молчали.

Узкое плоское облако, освещенное месяцем, плыло над лесом и хутором.

— Товарищ командир роты, что я хотел сообщить, — сказал Соболев, — в штабе писарь Ворожейкин мне доверительно передал: едва товарищу Сталину донесли, что войска фронта взяли Кипень, он обрадовался и сказал: «Ну, через два часа Ропше — конец!» Так оно и случилось! — старшина поднял указательный палец. — Как же это вместить, что Вер-хов-ный маршал — и знает все деревни?

— Сталин все знает! — сказал Минбаев.

Романцов улыбнулся.

— Ты забыл, Соболев, что Сталин на этих местах уже воевал. Лично бывал здесь. Это когда Юденич на Питер шел. Он взглянул на карту, отыскал Кипень и сразу все понял.

— Это — человек! — протяжно вздохнул Михеев.

Заскрипел снег, из-за сарая выбежал связной, крикнул торопливо:

— Командир седьмой роты, к комбату!

Уходя, Романцов оглянулся, увидел, что старшина налил связному чарочку и протянул добрый кусок сыра.

— За твоих деток, Соболев!

— Благодарствуйте, — радушно ответил старшина.

* * *

Острый, как штык, золотистый огонек свечи заколебался при входе Романцова. Свеча была воткнута в горлышко бутылки. Жирно поблескивающие блики поползли по черным от копоти стенам бани. Комбат — старший лейтенант Петров — спал, положив голову на карту. Было ясно, что он заснул внезапно, даже не успев понять, что засыпает. На его затылке торчал смешной хохолок.

Еще вчера Петров был командиром седьмой роты. После гибели капитана Романенко он принял в бою батальон. Своего взводного Романцова он поставил на роту.

Романцов стоял у стола, не зная, что делать. Ему была неудобно будить комбата.

Проснулся Петров так же неожиданно, как и заснул. Подняв на Романцова красные глаза, он быстро сказал:

— Пришел? садись! Разведчики донесли, что в этой деревне (он показал по карте) закрепились немцы. Сколько их? Не знаю! Еще не знаю, — поправился он. — Как будто много. Два танка у них, — это точнее донесение. Мою задачу на завтра знаешь?

— Знаю!

— Выйти к перекрестку шоссе и «железки». Твоя рота сегодня была в резерве.



Романцов хотел сказать, что его рота прошла за день тридцать два километра, но промолчал.

— Если немцы останутся в деревне, они ударят нам в тыл. Ведь ясно, — видишь? Значит, утром ты должен быть в поселке. Все!

Склонившись над картой, Романцов почему-то с раздражением подумал: «Сомневаюсь, чтобы полковнику Уткову понравился такой приказ комбата на наступление». Затем он догадался, что Петров смертельно хочет спать. Ему стало стыдно.

— По шоссе я не пойду, — медленно сказал он. — На шоссе у немцев сильные заслоны.

— Понятно, что заслоны, — согласился комбат, — если они засели в поселке.

— Значит я пойду по лесу. Здесь, — Он провел красным карандашом черту по карте. — А здесь пушки не пройдут. У немцев два танка. Мне, комбат, нужны бронебойщики.

— Даю взвод!

— И минометчики мне тоже нужны.

— Ну-у, — недовольно заворчал Петров, — с минометами каждый дурак возьмет деревню! — Он подумал и, с усилием разжимая потрескавшиеся от ветра губы, сказал: — Два миномета!

— Все! Деревню возьму! — оказал Романцов, отбрасывая карандаш. — Выступаю через час!

Он устало потянулся. Хорошо бы поспать до утра в этой жарко натопленной бане, даже на полу, даже у порога, от которого тянет холодом. Он застегнул полушубок, влажно пахнущий мокрой шерстью, хотел попрощаться с комбатом, но Петров уже спал. На этот раз он уснул, привалясь к стене, открыв рот и сочно похрапывая. Романцов улыбнулся и вышел, бесшумно прикрыв забухшую дверь.

Месяц уже скрылся за тучами. Бледно светящиеся трещины рассекали темное небо. Заиндевевший, мохнатый ствол немецкой пушки неуклюже торчал в вышину. На пригорке лежали трупы немецких солдат. Жирным, удушливым смрадом тянуло от пепелища, багрово светились угли. Этот одинокий лесной хутор батальон Петрова захватил с боем всего четыре часа тому назад. Немцы сожгли все постройки. Даже крыша каменного сарая выгорела и рухнула.

Одна кособокая баня сиротливо торчала у ручья. В ней-то и спал сейчас комбат Петров. Рядом была раскинута штабная палатка.

Романцов на четвереньках влез в палатку, передал старшему адъютанту приказ комбата.

Через минуту он был в своей роте.

* * *

Михеев и Минбаев спали у костра. Костер потух, лишь под пеплом дышали угли. Романцов разбудил разведчиков, при тусклом свете фонарика показал им на карте путь через лес к поселку.

— Вы, ребята, пойдете впереди роты. Мы выступим через час, — он оттянул рукав полушубка, — в девять ноль ноль. Снег — глубокий, значит мы будем итти в двух-трех километрах позади. Вы должны проникнуть в поселок, выяснить, каковы силы немцев.

Подошел Рябоконь, послушал, с плохо скрываемой досадой проговорил:

— А лыж нету!

— Да, пойдем без лыж…

— Учились два месяца ходить на лыжах, бои начались, а где лыжи?

— Сами виноваты, — пошутил Романцов. — Очень быстро наступаем. Вот обозы и отстали! По этой же причине мы едим противные немецкие консервы, вместо честной русской пшенки!

Михеев и Минбаев заулыбались. Этого и хотел Романцов. В каждом бою бывают свои неполадки. Бывалый солдат должен относиться к этому снисходительно.

— Да, чуть не забыл! Вот здесь… — Романцов снова развернул карту, — озеро; наверное, оно еще не замерзло. Хороший ориентир!

Рябоконь внимательно выслушал короткие, но точные распоряжения своего нового командира. Еще на курсах ему пришлось признать, что Романцов умнее и опытнее его. Беспечность помешала Рябоконю обидеться на это. Потом он привык покорно выслушивать советы и наставления Романцова. Помогло, что Романцов держал себя скромно, не зазнавался.

По счастливой случайности они оба были направлены в сентябре сорок третьего года в Ораниенбаум и получили назначения в один полк. Хотя Романцов был таким же командиром взвода, таким же младшим лейтенантом, как Никита, — все старшие офицеры — от комбата, до полковника — относились к нему иначе, чем к Рябоконю. Они даже ругали Романцова за ошибки не так, как других взводных, — более насмешливо, более дерзко, Никита смутно догадывался, что и ошибается-то Романцов по-своему: ошибки были умные, смелые.

Сейчас Рябоконь знал, что в батальоне нет ни одного офицера, который смог бы командовать ротой так же уверенно, как Романцов. Вот почему он с таким вниманием слушал его приказы.

— А где-то Васька Волков? — вдруг спросил Романцов, вороша палкой угли.

— За Красным Селом, где ж ему быть, — негромко сказал Рябоконь. — Если еще живой, — добавил он со свойственной солдатам грубоватой правдивостью.

— Так мы и не попали в гвардию!

— Здесь тоже не плохо.

— Да, когда побеждаешь, — везде хорошо! Я подумал: как странно, что на войне люди легко расстаются. Ты обратил внимание, что фронтовики не умеют писать письма друг другу? «Жив-здоров, чего я тебе желаю». Жене, детям — да, пишут подробно, ласково.

— Я посплю немного, — сказал Рябоконь. — Спать хочется.

Он принес от сарая несколько досок, швырнул их на костер, взвились искры. Спал он тревожно: ворочался, всхрапывал, бормотал какие-то ругательства.

А Романцов ходил вокруг костра, заложив руки за спину, курил пресную немецкую сигарету и думал, что он проведет по лесу вслед за Михеевым и Минбаевым роту, ударит с фланга на немцев и к утру захватит поселок, что самое главное в этом бою — внезапность атаки.

Он легко вообразил, что к рассвету немцы в посадке успокоятся: ведь от дозорных на шоссе за всю ночь не было тревожных донесений. Успокоятся, а он их внезапно атакует с фланга. «Фланг, внезапность!» — сказал он себе. Слова были тяжелые, угловатые, словно камни. В них была почти осязаемая руками прочность. Все, что он прочитал в уставах и книгах, видел и пережил во время боев по прорыву блокады, все, чему он научился у полковника Уткова, было заключено теперь в этих словах.

Согнувшись над сугробом, начертил щепкой по снегу глубокую линию: шоссе. Рядом пролегла извилистая черта — путь его роты по лесу. И вот поселок, — он воткнул щепку и возбужденно засмеялся. «Конечно, замысел простой, ничего выдающегося в нем нет. Но год назад я бы не мог так уверенно принимать решение на бой».

Минуты покоя перед боем — самые трудные для офицера. Необходимые распоряжения отданы, выходить еще рано, а приниматься за какое-нибудь дело уже поздно.

Было тихо. На западе край неба изредка светился от вспышек немецких ракет. Скрипели полозья саней на дороге: везли боеприпасы. Снег лежал среди деревьев — синий, волнистый.

Романцов чувствовал себя спокойно. Усталости не было. Он не знал, почему это так, но усталости не было.

Вскоре пришел старшина, доложил, что через полчаса будет готов ужин. Боеприпасы — патроны, гранаты — получены.

— Пойдем без вещевых мешков, — сказал Романцов, — автомат, две гранаты, тысяча патронов на бойца. Значит, надо устроить склад, ну, хоть в сарае, охранять…

— Слушаю, Сергеи Сергеевич.

— Мы возьмем поселок еще затемно. Постарайся пораньше привезти завтрак.

— Не сомневайтесь.

Старшина, как и Романцов, был убежден, что поселок будет взят затемно.

— Лошадь достанешь?

— Не достану, так украду, — усмехнулся старшина.

Отпустив Соболева, Романцов сделал то, что сделал бы на его месте любой фронтовик: сел у костра, вынул из кармана гимнастерки письма. Он был один и мог не стесняться просветленной улыбки. Он взял измятый конверт. Полковник Утков писал, что на курсы из Н-ского полка прибыли Клочков и Тимур Баймагомбетов. Они жалели, что не застали Романцова, просили полковника передать ему привет. Затем он достал фотографию.

… И с фотокарточки ясно и доверчиво взглянули на Романцова глаза Кати. Спокойно и тихо сейчас в Ленинграде, нет и никогда больше не будет артиллерийских обстрелов. В комнате на третьем этаже спит Катя, спит самая лучшая, самая прекрасная в мире девушка, которая неизвестно за что полюбила Романцова. А, может быть, она стоит, потушив свет, у окна, смотрит на черное небо, — такое же, какое видит Романцов над собою, — на синие снега, и думает о нем, тоскует, плачет или счастливо улыбается, вспоминая его.

* * *

— Товарищ командир роты, к вам пришли!

Романцов торопливо вскочил. Костер затухал, и он почувствовал, как одеревянели от холода его ноги. Воздух потемнел, снега были уже не синие, а серые. Шумели сосны. Еще не очнувшись от воспоминаний, он пошел по тропинке на голос старшины Соболева и увидел идущего навстречу офицера в грязном полушубке, с порозовевшим от ночной стужи узким, изрытым оспинами лицом.

— Не узнали?

— Подождите… лейтенант Сергеев, — неуверенно сказал Романцов. — Вы работали в дивизионной газете, когда я стоял у Ораниенбаума, и написали о моем выстреле в мину. Не ошибаюсь?

— Ошибаетесь, — капитан Сергеев! Я тоже не терял зря время, работал, учился. Сейчас во фронтовой газете. Здравствуйте, младший лейтенант! Рад видеть вас. Прошло полтора года, как я писал о вашем выстреле.

— Да, время летит…

— Я искал вас и все опаздывал. Приехал в полк, а вы уже на курсах. Капитан Шостак рассказал о вашем удачном поиске. Перед нынешними боями был у полковника Уткова. Старик сказал: «Был курсант Романцов». А где он сейчас? «На фронте!»

Они засмеялись.

— Значит, офицер?..

— Да. Командир роты.

— Поздравляю!

— Неудачно вы пришли, — огорченно сказал Романцов. — Рота сейчас выходит в бой.

— Комбат мне уже объяснил. Я я заторопился, чтобы не опоздать хоть на этот раз.

— Пришли бы утром! — великодушно предложил Романцов — В пять ноль ноль я возьму поселок.

— Уверены? — осторожно спросил капитан.

Романцов только улыбнулся в ответ.

Бойцы без сутолоки поднимались со снега, встряхивались, прыгали, закуривали. Они привыкли теперь засыпать на рассвете, итти в бой вечером. Они перепутали день и ночь, жизнь их была трудной, путаной, мучительной. Сегодня им удалось отдыхать четыре часа, и за это они были благодарны Романцову и судьбе. Пришли бронебойщики, присланные комбатом. Через несколько минут остановились у костра минометчики.

— Сережка, мой взвод готов к выходу! — крикнул какой-то лейтенант.

Внезапно он остановился. Сергееву даже показалось, что он споткнулся, хотя место было ровное. Оглянувшись, капитан увидел, каким строгим взглядом прищуренных жестокохолодных глаз встретил Романцов лейтенанта. Тот выпрямился, поднес руку к шапке и четко сказал:

— Товарищ капитан, разрешите обратиться к командиру роты!

— Да.

— Товарищ командир роты, взвод минометчиков прибыл!

— Хорошо. Разрешите им курить. — Романцов обратился к журналисту: — Вынужден попрощаться с вами. Приходите утром в поселок, право… с бойцами бы побеседовали… А сейчас поужинайте. Старшина! Накормите капитана.

Узкий след Михеева и Минбаева терялся среди сосен. Рота шла невдалеке от шоссе, где стояли вражеские заслоны. Бойцы увязали по пояс в рыхлом снегу, барахтались в сыпучем месиве. Автоматы они держали высоко над головою, словно переходили вброд реку. Позади, по уже утоптанной дорожке, шли минометчики. Им было труднее всех: минометы неимоверной тяжестью пригибали их к земле.

Романцова больше всего мучило то, что нельзя было курить. И он понимал, как страдают его солдаты: ведь они тоже не курили. Изредка с вершин сосен падали хлопья снега; тишина ночи наполнялась тогда зыбким шумом, словно кто-то устало вздыхал.

Миновали широкое озеро. Оно еще не замерзло. Вода была черная. Большие, тяжелые волны били о берег, о заросшие посеребренным мхом камни.

Романцов думал, что через два километра он устроит привал, подождет возвращения из разведки Михеева и Минбаева, узнает от них расположение огневых точек противника, уточнит обстановку и внезапно атакует немецкие позиции с фланга.

На привале он обошел бойцов, строго наказал: не курить, громко не разговаривать. Солдаты лежали ничком на снегу, они были похожи на поваленные деревья. Романцов тоже лег, накрыв голову полушубком, включил электрический фонарик. На карте он отыскал поселок. Широкая поляна окаймляла его. Справа, почти вплотную к домам, подходил выступ леса: отсюда Романцов в хотел атаковать немцев. Слева глубокая, узкая трещина лощины разрезала поле.

Внезапно громкая, отвратительно четкая, скрежещущая пулеметная очередь прострочила ночь. Откликнулся другой пулемет: глухое эхо загремело в чаше. Романцов чертыхнулся, смял карту.

— Михеев и Минбаев наскочили на немецкий патруль, — прошептал Рябоконь.

— Где вы видели, младший лейтенант, чтобы в лесном патруле были два станковых пулемета? — сурово спросил Романцов.

Рябоконь от досады покраснел, Он не понимал, что произошло в лесу, и это было ему неприятно.

— Объясните, товарищ командир роты, — простодушно попросил он.

— Это — боевое охранение немцев! — уверенно сказал Романцов. — Фланговое охранение.

— Значит…

— Да. Они ждали моего флангового удара. Потому-то они прикрыли свои фланг огнем станковых пулеметов.

— Я-то думал, ударим немцев с фланга, из леса! — разочарованно протянул Рябоконь.

— Я тоже так думал!.

Машинально вынув сигарету, он перехватил жадный взгляд Рябоконя, вспомнил, что курить нельзя, и швырнул ее в снег.

— Подождем разведчиков!

— А если…

— Нет, они не могли погибнуть, — рассердился Романцов. — Михеев осторожный, рассудительный, а Минбаев отлично ползает по-пластунски!

На минуту он задумался.

— Ты прав! Надо послать еще разведчиков. Кого? Николая Груздева, Шмелева… Распорядись!

И быстрыми шагами он пошел по хрустевшему под его валенками снегу. Тонкий наст проваливался. Был самый тяжкий, самый глухой час ночи, и, глядя на низкое небо, Романцов с тоской подумал, что много ночей ему придется не спать, что долго он еще не увидит Кати. А может быть и никогда больше не увидит… Всякое может случиться… Эта мысль не угнетала его. Он забыл, что обещал капитану Сергееву взять к рассвету поселок, и, упрямо встряхнув головою, заставил себя не вспоминать о Кате. Полночь! Немцы выставили в лесу, на фланге своих позиций боевое охранение. Значит, они догадались, что Романцов попытается взять поселок фланговым ударом из леса. Почему догадались? Первоначальный план боя, о котором так долго, так напряженно думал Романцов, сидя у костра, — рухнул. А Романцов еще не знал, что же теперь ему надо делать, как атаковать немцев?

— Озяб? — дружелюбно спросил он стоящего у сосны бойца.

Косоплечий солдат, со свалявшейся пегой бородою, почесал грудь под полушубком, ответил заторопившись:

— Ноги ломит, товарищ командир!

— Сейчас согреемся!

Вдруг он едва не застонал от отчаяния. Зачем он тратит время на эти разговоры? Ведь он потерпел поражение. Нельзя обманывать себя: немцы выиграли бой, хотя Романцов не потерял ни одного бойца, если только Михеев и Минбаев… «А я уже расхвастался журналисту, — подумал Романцов. — Глупый болтун!»

Когда из леса вышли Михеев и Минбаев, Романцов облегченно вздохнул. На них было страшно смотреть: тяжело дыша, с потными лицами, полузакрыв глаза, словно были не в силах поднять веки, они стояли перед Романцовым… Михеев жадно глотал снег. Руки Минбаева висели вдоль туловища, как засохшие, надломленные ветви.

— Вы были в самой деревне, — сказал Романцов негромко, но отчетливо. — Проползли в самую деревню. Все огневые точки немцев нацелены на лес. И в лесу — боевое охранение. На обратном пути вы на него наткнулись, и немцы вас обстреляли из двух станковых пулеметов. Правильно?

— Так точно, товарищ младший лейтенант, — растерянно сказал Михеев.

Он был изумлен, что Романцов не спрашивал его, а сам рассказывал, словно ходил с ними в разведку.

— А где танки?

— Спрятаны за домами, товарищ командир. Пушки тоже на лес смотрят. Два танка!

— Благодарю за службу! Отдыхайте!

Романцов говорил весело. Рябоконь опять ничего не понял. Казалось бы, веселиться не с чего. Он не догадывался, что Романцов доволен своей проницательностью.

Платно сплетя пальцы рук, Романцов думал: «Немцы ждали моего флангового удара. Почему? Вероятно потому, что мы воевали однообразно, применяли один и тот же вид маневра. Сколько деревень взял за эти дни фланговыми атаками наш батальон? Пожалуй, три-четыре. Немцы отступали, погибали солдаты, младшие офицеры. А командир немецкого батальона? Надо полагать, что он жив. К сожалению, еще жив. Ведь он сравнительно далеко от поля боя, он сидел над картой, изучал нашу тактику так же настойчиво, как я эти дни изучал приемы немецкой обороны. Он тоже кое-чему научился за это время».

Романцов попытался вообразить лицо немецкого майора. Не смог, усталость помешала. «Пока вы, господин майор, меня перехитрили! — злобно подумал он. — Но только — пока! Вы разгадали нашу тактику, чорт побери! Вы приказали своим офицерам охранять, прежде всего, фланги! Посмотрим, чья возьмет!»

Он позвал Рябоконя.

— Младший лейтенант, даю вам десять автоматчиков, два ручных пулемета, всех минометчиков. Подкрадитесь к боевому охранению немцев, — обстреляйте, швырните несколько мин. И в лес! Так наскакивайте на немцев каждые десять-пятнадцать минут. Как драчливые петухи! Короткий, мощный огневой удар — и в лес! А мы уходим назад…

— Отступаем?! — воскликнул Рябоконь.

У Романцова потемнело в глазах от гнева.

— Маневрируем! — прошипел он. Ему сразу же стало стыдно: Рябоконь-то ни в чем не виноват. — Да! Отступаем! Честнее признать поражение, чем обманывать комбата, итти на немецкие пулеметы, расплачиваясь жизнью бойцов за собственную глупость. Да, отступаю! Через час атакую немцев с фронта, вдоль шоссе…

— На шоссе у немцев сильные заслоны, — сказал Рябоконь.

— Разведаем! Двух станковых пулеметов все же там нет. Амбразуры немецких дзотов в поселке направлены на лес. Ведь я это знаю точно. Когда я дам сигнал: одна красная ракета — обстреливай поселок. Две ракеты — атака! Выполняй приказ! Все!

Он пожалел, что нельзя было объяснить бойцам, почему он уводит роту от поселка обратно в лес. Но уже было поздно. Легкий хмель кружил ему голову, словно он выпил стакан веселого виноградного вина. Это было предчувствие боевой удачи, которое довелось изведать не каждому фронтовику.

Остановив роту, он подошел к Михееву и Минбаеву.

— Ребята, вы устали, я знаю… Нужно последнее усилие! Кроме вас мне послать некого. Вы — самые лучшие мои солдаты! — нежно и гордо произнес он. — На шоссе у немцев заслоны. Самые сильные заслоны, передовые — далеко от поселка. Но, вероятно, у этого моста, — он показал по карте, — последний, самый малочисленный пикет. Два-три солдата! Если на шоссе всю ночь спокойно, немцы не усилили пикет. А как же иначе? Уничтожить! Без выстрела! Ножами! — твердо сказал он. — За вами рота выйдет на шоссе, и мы пойдем в атаку с фронта, оттуда, откуда немцы нас не ждут!

— За деревней есть лощина…

— Знаю! Ее охраняют немецкие автоматчики. Едва мы войдем в лощину, они нас перестреляют. Я верю в вас, друзья мои! Идите! Мы ударим с фронта!

В 3 часа 18 минут Романцов уже выиграл бой хотя еще не прогремело ни одного выстрела. Немецкие часовые у моста были сняты. Рота стояла на шоссе. Романцов приказал Михееву с отделением автоматчиков бесшумно пробраться вдоль шоссе, через открытое поле в поселок, захватить каменный дом и по сигналу (красная ракета) открыть шквальный огонь. Поле перед поселком было ровным лишь на карте. Как и предполагал Романцов, на нем были рытвины, кочки, ямы. Когда пошли огороды, Михееву с бойцами стало еще удобнее ползти между высоких гряд. Они пробрались по огородам в центр поселка, в каменный дом. На улице не было немецких солдат. В лесу, на фланге, там, где было боевое охранение, непрестанно гремели выстрелы. Это Рябоконь наседал на немцев.

А на шоссе было тихо, и немецкие часовые дремали, радуясь тишине.

Мысль Романцова, его командирское решение на атаку еще не были полностью воплощены в действие, но Романцов уже победил.

Едва красная ракета взвилась в вышину, Рябоконь усилил обстрел поселка, а Михеев с бойцами ударил с чердака дома из автоматов вдоль улицы. Немцы дрогнули, оторопели, ибо ночью шальней выстрел в тылу страшнее, чем пуля снайпера днем на поле боя. А сейчас в центре поселка, в каменном доме уже были русские. По шоссе с криками «ура» шла в атаку рота Романцова.

Начинался рассвет, еще робкой, еще узкой зеленоватой каймой светлело на востоке небо. Романцов стоял на крыльце каменного дома. Он безостановочно курил.

— Ложись спать, Никита, — сказал он, — я сам обойду полевые караулы. Нам повезло, что немцы не успели сжечь дома. Нет, пока немецкие трупы считать не нужно.

— Захвачено восемь пулеметов, — сообщил Рябоконь.

— Доложили комбату?

— Так точно! Бронебойщики чуть не плачут, — немецкие танки убежали! Только снег заклубился! Эх, дал бы ты мне бронебойки, я бы не упустил!

— Да, тут я ошибся, — сказал Романцов. — Ложись спать, Никита! — повторил он. Ему показалось необходимым добавить несколько ласковых слов. — Еще одна ночь прошла, еще один бой! А сколько таких ночей до Берлина?!

Брезгливо обходя трупы немцев, Романцов медленно пошел к околице, с наслаждением вдыхая чистый морозный воздух.

Сердце его билось тяжелыми, мерными ударами, словно он всходило на высокую, крутую гору.


Загрузка...