Лев Квин ...Начинают и проигрывают

1.

К сведению необстрелянных новичков: не бойтесь снарядов, услышанных в полете. Эти снаряды, и пули тоже, вас не тронут.

Совсем другое дело — мины. Услышали их нарастающий вой — забудьте про свою гражданскую, мужскую и прочую гордость, не жалейте обмундирования, даже если оно новехонькое, и бросайтесь плашмя на землю, пусть там хоть что: лужа, грязь… Это уж потом научитесь по звуку распознавать, какой мине отвесить поясной, на какую вообще не обращать внимания, а перед какой пасть ниц. А пока не разобрались — кланяйтесь всем подряд во избежание крупных неприятностей. За два с лишним года на передовой я до тонкостей постиг все эти фронтовые премудрости. И когда однажды ухо определило, что противное визгливое «и-и» прямо над головой угрожающе быстро переходит в басовитое «у-у», ноги сами, не дожидаясь команды с КП, привычно повалили меня на землю.

Взрыва я не услышал. Лишь почувствовал сильнейший удар по лицу, словно кто-то с размаху вмазал мне кулаком в железной перчатке.

Наверное, я потерял сознание. Но тут же очнулся — еще не сел дымок от разорвавшейся мины, метрах в пяти от меня. А может, это уже была другая.

Первым долгом схватился судорожно за подбородок — мне казалось, разнесло в щепы всю челюсть. Нет, цела! Зубы все тоже тут. И нос на месте, никуда не делся.

Отнял руку от лица, посмотрел на ладонь. Что за чертовщина! Я ожидал — кровище! А тут… Чуть заметное, с булавочную головку алое пятнышко.

Еще не верю своим глазам, щупаю с опаской дальше. Ничего! Совсем ничего!… Вероятно, крохотный осколок врезался в какое-нибудь нервное окончание на верхней губе. Близко к мозгу, вот и мгновенное ощущение сильной боли.

Подтянулся на локтях, хотел вспрыгнуть на ноги, неосознанно удивившись целой луже крови подо мной — чья, откуда натекла? И опять резкая невыносимая боль, только теперь уже где-то внизу, в ногах…

На этот раз провалялся без сознания долго. А пришел в себя — ничего понять не могу. Что со мной? Где я?

Голубое, без единого облачка небо. Впереди крупным планом маячит чья-то шинель. Ниже ее — белый, тщательно упакованный сверток, — и колышется, колышется себе потихоньку, а вместе с ним и я.

Внезапно надвинулась откуда-то темная угластая громадина, заслонила собой полнеба.

И голоса:

— Подавай! Осторожнее только, осторожнее! Не зацепи носилки!

Носилки?

Сразу все стало на место. Я лежу на носилках. Белый сверток — моя левая нога, вся в бинтах. Громадина — санитарная автомашина; как же я сразу не узнал? Может, потому что никогда не смотрел на нее из такого положения: снизу вверх?

Носилки пристегнули к стойкам. Хлопнула дверца, машина заурчала, дернулась…

Прощай, моя минометная рота, непромокаемая и несгораемая, как шутили в полку. Прощайте, ребята в выцветших под дождем, солнцем и ветром ватниках, в прожженных возле костров ушанках, заросшие, небритые; никак я не мог заставить вас каждый день бриться, ничто не помогало, даже мой личный пример.

Прощайте, орлы-минометчики, ваш командир по не зависящим от него обстоятельствам отбывает в долгосрочный отпуск…

Машину трясет, нога болит зверски.

Хоть плачь!


Дальше все пошло очень быстро: эвакопункт, сан-поезд… Уже на пятые сутки я оказался за тридевять земель от фронта, в далеком тыловом городе, где меня должны были поместить в госпиталь на капитальное лежание.

С вокзала нас, раненых, привезли поздней ночью. В обширной, на целых три окна, уставленной койками палате все спали. Проснулись лишь несколько человек, мои непосредственные соседи — их потревожили санитары, перекладывая меня с носилок.

Спросили с жадным интересом:

— С какого фронта?

Узнали, что не с юга, где наши заварили основательную кашу и с жестокими боями пробивались к Киеву, сразу поостыли. Расспросив из вежливости о моем ранении и сказав несколько ободряющих слов, опять улеглись.

Я вздохнул с облегчением — было не до многословных бесед.

Нога не унималась. Я промучился весь остаток ночи. Шевелиться не решался, опасаясь разбудить соседа — наши койки стояли впритык, стонать тоже не к лицу. Вот так, молча, то и дело стирая холодный пот со лба, воевал с проклятыми фашистами, которые пилили, кололи, резали, цепляли острыми крючьями мою бедную ногу.

Лишь под утро немного отпустило — почему-то всегда все боли сдают к утру. Было совсем темно, но из коридора уже доносился шум уборки, да и в палате зашевелились, закашляли.

Проснулся и мой ближайший сосед.

— Разбудили вас? — спросил шепотом. — Спите, рано еще.

— Не хочется.

— Болит? — догадался он и опустил босые ноги с койки. — Воды дать?…

Вода холодная — зубы ноют. Видно, в палате не жарко. Это меня только в жар бросает из-за моей войны.

Скосил глаза на соседа. Стоит в ожидании возле моей койки. Высокий, жилистый. И молодой, вроде меня.

— Спасибо, друг.

Вернул ему кружку. Он взял левой рукой — правая на перевязи.

— Крепко ушибло?

Пожал плечами:

— Средне. Грудь осколком и три пальца… — Он дополнил слова лаконичным жестом: напрочь.

Я присвистнул.

— Могло быть хуже. — Поставив кружку к бачку, он опять лег.

Сосед говорил по-русски правильно, но с чуть уловимым протяжным акцентом.

— Не русский? — спросил я.

— Латыш.

— О! Земляк!

— Тоже из Латвии? — Он удивился, даже сел.

— Совсем рядом. Себеж — километров тридцать от вашей границы. Там родился, там учился, там жил до армии.

— Себеж… — он, вспоминая что-то, смотрел прямо перед собой невидящим взглядом. — Меня там ранило. На станции. В самом начале войны. Всю тогда станцию разбомбило.

— Значит, не впервой в госпитале?

Он усмехнулся:

— Сказать неудобно — шестой раз!…

У нас обнаружилось много общего. Ему, как и мне, двадцать три. Все его родные, как и моя мама с сестренкой Катькой, остались по ту сторону фронта, и ничего о них неизвестно: живы ли, погибли. Он, и я тоже, на фронте с первых дней войны. Вот только ранение у меня первое. Было, правда, еще одно, в ту же ногу, но пустяковое: пулей мякоть пробило. Я наотрез отказался эвакуироваться в госпиталь. Отлежал в своем дивизионном медсанбате две недели и благополучно вернулся к себе, в непромокаемую. А то после госпиталя еще неизвестно, куда попадешь. Обратно в свою часть возвращались немногие.

Сосед казался славным парнем. Правда, на слова не слишком щедр и в обращении сдержан — вот уж сколько с ним толкуем, а все не может отказаться от «вы».

— Да брось ты официальничать — не на дипломатическом приеме, — не выдержал я наконец и тут же вспомнил, что не знаю даже его имени. — Как тебя звать-то?

— Арвид Ванаг. — И добавил сразу: — Арвид — имя, Ванаг — фамилия.

Вероятно, некоторые путали, вот он сам и разъяснял. Я тоже представился на его манер:

— Виктор Клепиков… Виктор — имя, Клепиков — фамилия. Еще там есть Николаевич, но это пока в резерве, на случай старости.

Шутку он понимал, но реагировал не открыто, не бурно, не громко хохоча, а по-своему, сдержанно: веселели одни лишь глаза.

Я продолжал выяснять:

— Случаем, не лейтенант?

Подтвердил кивком: он самый!

— Случаем, не гвардии?

— Гвардии.

— Смотри-ка, и я… Может, еще, случаем, и минометчик?

Улыбается скупо:

— Сожалею, нет. Командир взвода разведки…

Так мы познакомились.

А потом, когда уже совсем рассвело и вошла грузная, но удивительно неслышная сестра с чуть позвякивающим в стакане стеклянным букетиком градусников и объявила подъем, Арвид официально представил меня остальным обитателям палаты. И в этой излишней церемонности, пожалуй, больше, чем в его легком акценте, ощущалось что-то непривычное, ненашенское.


До войны в здании госпиталя размещался научно-исследовательский институт, и на дверях палат рядом с их номерами чернели какие-то странные буквы, оставшиеся от добрых институтских времен. На нашей палате, например, было выведено: «ГРГН», и штатные госпитальные остряки, поупражнявшись недолго, расшифровали эту загадочную надпись так: «Где ручки, где ножки» — у нас лежали почти исключительно раненные в конечности. На двери кабинета начальника госпиталя под табличкой с его званием и фамилией стояли буквы «ССЗ». Бог знает, что они значили у сотрудников института, а вот изобретательные ранбольные, — так мы здесь именовались, возможно, в целях психологической профилактики: и не раненый и не больной, словом, почти здоровый — ранбольные превратили непонятное сокращение в «самый страшный зверь», хотя начальник госпиталя был совсем не страшным и никто его не боялся, даже подпольные картежники. Накрыв их за строго-настрого запрещенной пулькой, начальник долго и проникновенно читал мораль, но самодельные карты все-таки не отбирал.

Палаты госпиталя были густо населены. В нашей «Где ручки, где ножки» обитало целых четырнадцать человек. Все офицеры, в звании от младшего лейтенанта до капитана. Все молодые ребята, чуть старше или чуть младше нас с Арвидом. Единственное исключение составлял единственный капитан, «Седой-боевой», как его величали словами из появившейся в начале войны и сразу ставшей популярной песни. Правда, он был совсем не седым, но, по нашим понятиям, старым — сорок два стукнуло человеку, целых сорок два! Ранение у него тяжелое — в позвоночник, он лежал неподвижно вот уже четыре месяца, закованный со всех сторон в гипсовую броню. Таких тяжелораненых обычно помещали в другой палате, на первом этаже, и их обслуживал самый подготовленный медперсонал. Но Седой-боевой попросился именно сюда, к молодежи, и здесь он был самым молодым. Шутки, анекдоты, байки, остроты сыпались из него, как непрерывная пулеметная очередь. Я смотрел на капитана и диву давался. Лежит человек на спине, столько времени лежит, и неизвестно еще сколько лежать будет, повернуться не может, ногами едва шевелит — и всегда с улыбкой, и всегда бодрый, и всегда с острым словцом. Необидным, но хлестким и метким.

Просыпаешься утром, а Седой-боевой уже не спит и Арвида заводит, впрочем, без особого успеха:

— Ну что там у тебя за страна — за сутки на карачках проползешь! Вот у нас на севере простор так простор — сосед от соседа за три сотни километров. Хочешь — на оленях, а хочешь — на собаках. Махнем, а?

Или возьмется за Шарика — так окрестили в палате верткого порученца начальника тыла танковой армии по фамилии Шарко, совсем еще мальчишку, худенького, голенастого, с петушиным хохолком; наверное, ему и девятнадцати не было:

— Ох, и хитер ты, Шарик, бронированная твоя душа!

«Бронированная душа» Шарику по вкусу. Улыбается в приятном ожидании похвалы:

— А что?

— Думаешь, ничего не знаем? Почему стали часто свет по вечерам выключать?

— Почему? — на лице Шарика по-прежнему самодовольная улыбка, но в глазах уже вспыхивает настороженность.

— Ха-ха! Слышали, хлопцы, — он ничего не знает!… А кто, интересно, кралю себе на электростанции завел? — наступает Седой-боевой. — Вот она и выключает свет, чтобы дружок мог почаще в самоволку к ней бегать… А ты чего покраснел? Смотрите, смотрите, ребята!

Шарик и в самом деле заливался румянцем под дружный гогот всей палаты — этот в общем-то подыспорченный самомнением паренек сильно страдал от своей ярко выраженной способности краснеть по любому поводу.

А в самоволку Шарик действительно бегал. Ранение у него было неопасное, осколком авиабомбы в плечо, он уже выздоравливал, а из госпиталя в город пускали редко — дело было связано с выдачей обмундирования, с увольнительными и всякими другими формальностями; да и вообще начальству спокойнее, когда все дома. Вот только насчет «крали» я сильно сомневаюсь. Шарик убегал на час, от силы — полтора, и всегда его заваливали поручениями: кто махорки купить на базаре, кто справку навести о знакомых, проживающих в городе, кто еще что-нибудь. Где уж тут до любовных свиданий!

Видимо, зеленому еще Шарику просто льстило, что наши зрелые мужи считают его заправским сердцеедом, и он стремился, как мог, поддерживать эту репутацию. Возвращаясь из очередной самоволки, угощал придуманными наспех рассказами о своих блистательных победах явно потешавшуюся над ним палату, не замечая ни подначек, ни иронических улыбок, ни насмешливого перемигивания.

Один лишь Арвид молча демонстрировал неодобрение, морщась недовольно и отворачиваясь; он вообще не переносил хвастливой болтовни и не прерывал этот спектакль с Шариком в главной роли только потому, что считал себя не вправе портить удовольствие всем остальным.

Мне в Шарике не нравилось еще и другое. После обеда он хватал из-под койки припрятанный котелок и уматывал на кухню. Шакалить — выпрашивать у поваров добавки.

Тут уж я злился и негодовал, и не втихомолку, а вслух.

А наш Седой-боевой подтрунивал:

— Это из тебя все еще комроты наружу прет: не пущу, не позволю, нельзя, нарушение!… А ты забудь, что ты командир. Ты ранбольной — лежи себе, наслаждайся тишиной и покоем. И царапина твоя быстрей заживет. Все от настроения. Главное в нашей раненной жизни хороший настрой!

Моя «царапина» давала себя знать — и здорово. На перевязках, когда дергали ногу, я кусал губы до крови, чтобы не заорать. Хирург, подполковник медслужбы Куранов, сухой, длиннолицый, тонкогубый, недовольно косился:

— Ну-ну-ну…

Я его ненавидел в эти минуты. Попробуй ты, полежи на моем месте, а я твою ногу вот так, как ты мне, покручу. Послушаем тогда твое «ну-ну-ну»!

Куранова дружно не любила вся наша палата. И глаза у него злые, и губы сжатые, тоже верный признак недоброй души. И беспощаден он, и к чужим страданиям глух, словно потрошит не людей, а баранов…

Наверное, это было не очень справедливо. Что поделать, такая уж у хирурга работа: резать руки, пальцы, копаться в ранах, причинять боль. Но тот, кто сам вынужден терпеть боль, испытывает к своему спасителю-мучителю все, что угодно, кроме чувства благодарности. Благодарность придет потом, да и то не всегда. Мало ли я видел офицеров-инвалидов, кого с пустым рукавом, кого с протезом вместо ноги, сердечно обнимавшихся с нянями, с медсестрами и мрачневшими при коротком прощании с Курановым.

Не иначе, что они и его считали в какой-то мере виновником своей беды.

Однажды во время ночного дежурства подполковника Куранова у обитателей палаты «Где ручки, где ножки» произошло с ним досадное столкновение на почве общей к нему неприязни.

В одиннадцать часов вечера мы, как всегда, слушали сводку Совинформбюро. Эти минуты были самыми важными, самыми главными за весь день. Утром мы лечились, затем читали, ели, лежали, ходили, кто мог ходить, убегали в самоволку, как Шарик, играли в шахматы, в шашки, забивали козла, резались тайком в карты — и ждали. Ждали великой минуты вечерней сводки. Что там, на фронте? Будет ли сегодня салют и в честь кого? Вдруг двинулись наши? Вдруг новый прорыв?

В одиннадцать часов официально по госпиталю объявлялся отбой — таков был непреложный закон распорядка дня. И точно в то же время во всех палатах включалось радио. Сводка! Какой уж тут отбой, утвержденный хоть какими угодно инстанциями!

И вот в самый разгар передачи, когда Левитан торжественно перечисляет взятые нами населенные пункты, входит подполковник Куранов и своим скрипучим, несмазанным голосом произносит:

— Выключить радио! — И тут же выходит.

Он что-то там делал в соседней палате с буквами «Н-Ч ХЧ» на двери, что, вероятно, в институте означало «Начальник хозяйственной части», а у нас «На что человеку худой череп» — в палате лежали офицеры с ранениями в голову.

Конечно, мы не выключили, а продолжали слушать. Ну его к лешему, если он не понимает! Все должны быть людьми, в том числе и подполковники, в том числе и дежурные по госпиталю!

Минуты через две дверь открывается снова, и подполковник Куранов, кинув на нас змеиный взгляд, ни слова не говоря, резким движением самолично выдергивает шнур из розетки… И Левитан в черной тарелке замолкает, прервавшись на полуслове.

Мы языки проглотили от неожиданности, и лишь когда Куранов, сделав свое недоброе дело, вышел, поднялась настоящая буря:

— Да что он, очумел?!

— Совсем за людей не считает!

— Ну, мясник, ну, живодер!

И даже наш всегда веселый, невозмутимый Седой-боевой разволновался:

— Нет, хлопцы, так оставить нельзя!… А ну-ка, ходики, включите снова!

Поднялись сразу несколько ходячих, но первым к репродуктору подскочил проворный Шарик. И не только включил его, а еще подбавил диктору голоса, да так, что стекла, резонируя, стали дробно басить.

Слушаем и ждем напряженно, что будет. Ведь Куранов так просто не отстанет — не из тех! Но и воевать с целой палатой офицеров-фронтовиков ему тоже несподручно. Возьмем и пошлем завтра делегатов с петицией к замполиту, посмотрим тогда, кто кого.

И вот он заходит. И вот произносит негромко:

— В палате рядом умирает человек!

Уж как репродуктор ревел, а мы услышали. Все услышали, до последнего звука…

Не спали всю ночь, ворочались. То и дело вставали, напряженно прислушиваясь к тому, что происходит за стеной.

К утру майор из соседней палаты умер. Мы лежали тихие, неслышные, старались не встречаться взглядами…

После завтрака я проковылял в перевязочную. Подполковник Куранов неприязненно посмотрел на меня розовыми глазами и приказал:

— Наступите на ногу. Нет, костыль отставить!

Я наступил — и упал. Не потому, что было больно, — как ни странно, боли не ощущалось. Просто показалось, что у меня не стало ступни. Я нажал на нее, а ее нет. Не удержался и, потеряв равновесие, упал.


Теперь моя нога от хирурга Куранова поступила в распоряжение невропатолога Полтавского, тоже подполковника. По званию его никто в госпитале не называл, по крайней мере, я никогда не слышал, чтобы называли. Только по имени-отчеству — Борис Семенович. Да и как-то не вязалась с воинским званием его сугубо гражданская, рыхлая, с круглой спиной фигура, хотя он ходил весь опутанный ремнями и даже с пустой, незастегнутой кобурой на боку. Больше того, бедняга невропатолог, изо всех сил стараясь походить на заправского вояку, по утрам по-каторжному драил свои сапоги, и они блестели не хуже, чем у кадрового старшины. Но все равно! Военной косточки это ему не прибавляло. Вот не было таланта у человека!

Я вовсю прыгал по палате с костылем и считал себя кандидатом в выздоравливающие. Ребятам на фронт я писал, чтобы не очень привыкали к новому командиру роты — скоро опять придется на меня, на мою строгость и непреклонность переключаться. Свои треугольнички со штампом военной цензуры они слали мне часто и, как видно, охотно, раз их никто не принуждал.

Особенно старался Филарет Егорович, бессменный старшина минометной, настоящий отец солдатам, да и офицерам тоже, старый рубака из Первой конной с пушистыми гвардейскими усами и ногами дугой, как и положено заправскому кавалеристу. Чуть ли не через день приносили мне его послания с аккуратно выведенными, каждая по отдельности, словно китайские иероглифы, буковками. Письма напоминали телеграммы. Такие же лаконичные, деловые и так же без единого знака препинания: «Вчера получил пять брусков хозяйственного мыла водил роту в баню белье обменяли обмундирование сапоги новые не дали сказали другой раз поправляйтесь целую Филарет».

Из-за этой постоянной концовки: «Целую Филарет» меня изводила вся палата. И все-таки было приятно получать хозяйственные отчеты старшины.

Словно из дома родного весточка, где меня помнят и ждут!

Уже из нашей палаты ушли многие выздоровевшие и их места заняли новички, уже я, наряду с Седым-боевым, Арвидом и Шариком, который, бегая в самоволки, заработал себе нагноение раны, перешел в «старики». А стопа все еще не хотела мне подчиняться. Я отбросил костыль, чтобы на него не надеяться и не привыкнуть к нему, но здорово хромал и, главное, быстро уставал. Раз, желая проверить себя, геройски проковылял, держась за стену, по всему длинному коридору, но вынужден был в конце концов обратиться к ребятам, чтобы отвели в палату: своих сил не хватило.

Да, дела с проклятой ногой обстояли хуже, чем я думал. Это я понял, когда Борис Семенович собрал консилиум. Врачи, разглядывая и дергая мою ногу, что-то сыпали по-латыни. Я уловил одно только слово: «Неурус» и сообразил, что, наверное, задет или даже перебит какой-нибудь важный нерв, оттого и стопа словно ватная.

Борис Семенович, как ни крутил, а все же по существу подтвердил мою догадку. Я спросил: когда это пройдет и пройдет ли вообще?

Он пощелкал пальцами:

— Посмотрим, посмотрим. В распоряжении современной медицины целый арсенал средств. Попробуем физиотерапию.

Уже одно это «посмотрим» могло насторожить кого угодно. Но больше всего мне не понравились его кроткие добрые глаза: они смотрели то в окно, то на потолок, то без всякой надобности на стены, только не на меня!

И тогда я назначил себе собственное лечение: ходить, ходить и еще раз ходить! Арвид, который сам мучился с пальцами, вернее с тем, что от них осталось, поддержал:

— Правильно! Сила воли!

А Шарик звал с собой шакалить. Дескать, чем ты питаешься? На первое щи, на второе овощи, на третье — карета скорой помощи. А на кухне когда мослы удается погрызть, а когда и мяском побаловаться.

Шакалить я с ним, конечно, не стал, а вот в самоволку однажды потащился. Впрочем, какая там самоволка, если сам Борис Семенович посоветовал:

— Сходите в клуб железнодорожников, напротив госпиталя, чуть левее. Попробуйте потанцевать. Знаете, музыка, девушки, другая обстановка. Психотерапия. Вам важно забыть о своей ноге, ходить, не думая о том, как вы ходите. Слышали о тысяченожке?

И рассказал басню о том, как завистница-жаба спросила однажды у тысяченожки, плясавшей и извивавшейся на всех своих конечностях: «Слушай, когда ты поднимаешь двести пятьдесят вторую ногу, что делает при этом твоя сто тридцать пятая? А двадцать третья в это время опущена или поднята?» И несчастная тысяченожка запуталась в своих бесчисленных ногах. И чем больше она думала, тем больше путалась, пока окончательно не застыла на месте, вообще лишившись способности двигаться.

Форму я раздобыл быстро — для таких полулегальных случаев у сердобольной сестры-хозяйки хранилось в засекреченном месте несколько комплектов. А вот сагитировать Шарика пойти со мной в клуб оказалось не так-то легко. Очевидно, он опасался разоблачения своих несуществующих похождений. Но вся палата, возмущенная, болеющая за меня, навалилась на Шарика:

— Человеку ведь для дела надо!

И он сдался.

— Люблю, целую, Филя! — напутствовал меня Седой-боевой, и мы тронулись в тяжелый путь.

У ворот стоял несговорчивый часовой-татарин. Его агитировать — зря время терять. Многоопытный Шарик повел меня через «офицерский проход» — так называлась дыра между стеной и полом дровяника, настоящий звериный лаз, тесный и сырой. Наверное, именно здесь Шарик разбередил рану на плече и заработал гнойное воспаление.

Попали мы и удачно, и неудачно: танцев в клубе не было, зато шел эстрадный концерт.

Я не смотрел эстраду сто лет. И остался. Шарик же умчал на кухню за оставленными там ему мослами, пообещав, что скоро вернется. Одному, да еще без костыля, мне, пожалуй, «офицерский проход» не одолеть.

Пока не начался концерт я, озираясь, словно дикарь из африканских джунглей, восторженно пожирал глазами публику. Костюмы, галстуки — черт возьми! Они еще, оказывается, существуют на свете. И девушки в нарядных платьях: белых, розовых, голубых. И в туфельках! А я уже не представлял себе женский пол иначе, как в шинелях цвета хаки, в пилотках, в кирзовых сапожищах с бесформенной, как слоновая пята, ступней.

Начался концерт — и телячий мой восторг сразу улетучился. Выступали жалкие обломки довоенной эстрады. Пожилая, с выпирающими костями женщина и ее партнер, очевидно, муж, лет пятидесяти пяти, показывали акробатический танец. Слышно было сквозь музыку, как тяжело, прерывисто он дышит, ее поднимая. Пара работала долго, усердно и трудно, вызывая активное сострадание зрителей и какое-то необъяснимое чувство вины.

Затем выступил тенор, совершенно лысый старик, но с репертуаром и игривыми ужимками молодого баловня публики...

Мне стало совсем невесело, и я бы охотнее всего сбежал, если бы не мысль о том, как буду волочить за собой ногу, тревожа соседей по ряду.

Едва дождался перерыва и кое-как, без Шарика, напрямую, через главные ворота госпиталя, минуя что-то сердито кричавшего вслед часового — не станет же он стрелять мне в спину, в самом деле! — добрался назад, к себе в палату.

Там играли в «настольные игры», иначе говоря, — в преферанс; по госпиталю дежурил добрейший Борис Семенович, и картежники на время вышли из своего глубокого подполья.

— Ну как? — поинтересовался Седой-боевой — он тоже резался в пульку; его гипсовая броня удачно выполняла роль карточного столика.

— Плохо!

Я повалился на койку, растирая саднившую ногу. Они, увлеченные «мизерами» и «пасами», а, может быть, и распознав мое внутреннее состояние, расспрашивать не стали.

2.

На танцы я попал только через неделю, но зато уже не как почти самовольщик, а на совершенно законных основаниях. На груди, в кармане гимнастерки, у меня лежала увольнительная с похожей на рогатку проволочного заграждения подписью подполковника Куранова — он временно остался за начальника госпиталя, которого вызвали в Москву на курсы усовершенствования по медицинской специальности, и Борис Семенович, уж не знаю, каким чудом, скорее всего, напирая на свою любимую психотерапию, уговорил его пустить меня в город.

Мало того, мне было предложено взять в сопровождающие кого-нибудь из выздоравливающих. Я выбрал Арвида. Он охотно согласился, хотя сам танцевать не мог. Рана в груди у него зажила давно, но рука оставалась на перевязи.

Мы не сразу отправились в клуб, сначала походили немного по городу, точнее, по госпитальной улице, то и дело останавливаясь, чтобы не слишком натруждать мою ногу перед гвоздем сегодняшней программы.

Улица, одна из главных в городе, неприятно поражала почти полным отсутствием транспорта. Нам с Арвидом, привыкшим к неумолчному деловитому рокоту фронтовых дорог, странной казалась здешняя тишина. Шли и все оглядывались — неужели так и не появится ни одной автомашины? Наконец, продребезжала увечная, с размозженными бортами газогенераторная полуторка, груженная дровами и дымившая, как худая печь.

И все!

А вот санок встретилось много, и тоже с дровами. Их тянули женщины или ребятишки. Пацаны помельче впрягались по двое или даже по трое. Протащились мимо и большие сани. Их обреченно волокла унылая корова с изрядными проплешинами — оглобли предназначались для лошади, и низкорослой ширококостной коровенке натирали бока.

Трудно, трудно живется людям! Да еще впереди длинная зима с тридцатиградусными морозами. В теплом полушубке, в добрых валенках еще туда-сюда. А когда и одет ты кое-как, вон как тот малец в отцовском пиджаке, перевязанном крест-накрест дырявым женским платком, и недосыпаешь, и недоедаешь — вот тогда как?

Арвид помрачнел, ушел в себя, сдвинув к переносью брови.

Дошагали молча к повороту улицы — и тут нам открылась совсем другая картина.

На сиреневом вечернем горизонте чернели гигантские стволы заводских труб с бугристыми шапками дыма. Уже невидимое отсюда солнце бросало на них последние лучи, и могучие клубы, багрово-серые, неподвижные, нависали грозно и неотвратимо.

— Красиво, — Арвид, как и я, любовался величественной панорамой.

— Сила!

Я вздохнул облегченно, словно минометную плиту с груди сняли. Нет, не та обшарпанная полуторка, не эрзац-лошадь с обломанными рогами! Вот что главное в этом городе, вот!

С таким настроением можно было идти на танцы…


Девушки, девушки, девушки! И безусые молокососы-допризывники. Вначале мне, правда, показалось — военных порядком, но, когда духовой оркестр уселся на сцене и распорядитель объявил вальс, выяснилось, что почти все они оркестранты. А в зале лишь несколько одиночек из нашего госпиталя.

— Ну, приглашай! — ободряюще подтолкнул меня Арвид. — Ты здесь будешь кавалером экстра-класс.

— Нет, надо присмотреться. Первый танец пропущу!

Я пропустил и первый, и следующий, и еще… Припадок малодушия! Мне рисовались картины, одна другой непригляднее. Я не могу никак попасть в ритм. Я наступаю на ноги своей даме. Я валюсь на пол.

Но вот объявили дамский вальс, и тут уж я ничего не мог поделать. Подошла девушка с косой, уложенной короной вокруг головы:

— Разрешите?

И я, зажмурив глаза, сделал первый шаг.

Коварная нога вела себя лучше, чем можно было ожидать. Что, действительно психотерапия?

Танцевали мы не хуже других, и на нас не показывали пальцем. Туфельки на высоких каблуках, сновавшие рядом с моими сапожищами, были, как выяснилось, в полной безопасности. И настал, наконец, момент, когда я, уже не заботясь усиленно о том, чтобы попадать в такт музыке, рискнул заговорить со своей дамой.

— Как вас зовут?

Вопрос, конечно, не из самых тонких. Но для начала сойдет.

— Катя. А вас?

Я сказал.

— Вы из госпиталя?

— А что? — испугался я и посмотрел на свои ноги. — Заметно, да?

— Нет, не очень, — успокоила она. — Просто у вашего товарища забинтована рука. Я и решила…

Завязался разговор, и в перспективе вырисовывалось приятное знакомство. Я с удовольствием разглядывал голубые глаза с длинными черными ресницами, небольшой точеный нос с дюжиной симпатичных веснушек. Голос приятный, низкий, грудной. Я уже видел девушку своей постоянной партнершей по танцам, и с каждой секундой она нравилась мне все больше.

— Наверное, вы хорошо поете.

Смеется:

— Хотите послушать?

И вдруг…

Нет, я не упал. Нога, со стороны которой я больше всего опасался подвоха, вела себя безукоризненно. Просто моя дама ни с того ни с сего сказала:

— Извините!

И выскользнула из моих рук, оставив меня в глупейшем положении посреди зала. Вот теперь я и в самом деле увидел насмешливые лица, услышал хихиканье — все точно, как представлялось.

Почему она убежала? Обиделась?… На что?

Разом уставший, я тяжело проковылял к нашему наблюдательному пункту у двери. Арвид встретил меня одобрительной улыбкой:

— Прима!

Но я расстроенно махнул рукой:

— Нет, ты видел? Свинство!

— Ее позвали.

— Кто?

Арвид указал глазами в сторону вешалки. Моя коварная дама поспешно укутывалась в платок. Какой-то пожилой дядька в шинели без погон держал наготове ее пальто.

— Так уж ему срочно понадобилось! — пробурчал я, неприязненно разглядывая дядьку.

Кто он ей? Муж? Больно стар. Отец? Случилось что-нибудь дома, и он прибежал за ней?

Танцевать расхотелось, и мы, постояв немного под перекрестным огнем недоумевающих девичьих глаз, — пришли на танцы, так танцуйте! — двинулись восвояси.

В палате ждала новость. В наше отсутствие Шарика вызывал подполковник Куранов. Разговор был, очевидно, серьезным и для Шарика очень неприятным, потому что в ответ на все расспросы он лишь шипел, как разъяренный котенок:

— Ш-шакал! Я ему покажу боевых офицеров ш-шельмовать! — И крепко ругался.

Это было на Шарика непохоже, и мы немедленно отправились в разведку, узнавать, что произошло. Вот что стало известно из совершенно достоверных источников.

Куранов сказал Шарику:

— Что-то у вас воспаление затянулось. Давайте кончайте, а то как бы вашим феноменом не заинтересовались совсем не медицинские учреждения.

Самое настоящее свинство — заявить подобное раненому фронтовику, пусть даже такому липовому, как Шарик! Я бы на его месте не вытерпел, распсиховался.

Или непременно подал бы на Куранова рапорт.

Но Шарик не сделал ни того, ни другого. Наоборот, прикрываясь невнятным шипением, пытался скрыть от нас разговор с Курановым. И тут уж не удивительно, что на сей раз сочувствие всей нашей братии было не на его стороне.

Воспаление исчезло очень быстро — за неделю. Шарик уверял, что Куранов применил новый метод лечения, и, привычно краснея, бранился: «Не мог раньше, помощник смерти окаянный!», пытаясь спекуляцией на общей неприязни к подполковнику вернуть утерянные рубежи.

Мы, уткнувшись в газеты и книги, молчали.

И вот, наконец, Шарик предстал перед нами в новой, только что со склада гимнастерке, на каждом погоне по одинокой маленькой звездочке, и со значком ворошиловского стрелка над карманом вместо ордена.

— Порядок в танковых войсках! — жизнерадостно информировал он нас с порога и повернулся на каблуках скрипящих хромовых сапог, тоже новехоньких. — Гремя огнем, сверкая блеском стали…

Шарик уже ощущал свое превосходство над нами, жалкими госпитальными лежальцами.

— А ты, я смотрю, не Герой Советского Союза, товарищ микромайор, — тут же осадил его Седой-боевой.

— Все, что ли, герои? — огрызнулся Шарик.

Я спросил:

— Золотая нашивка с какой стати?

— А ранение?

— Красную надо — у тебя легкое.

— А вот и нет — считается тяжелым! Я нарочно Бориса Семеновича спрашивал.

— Давай, давай, маскируйся!…

Так палата «Где ручки, где ножки» рассталась с Шариком. Он обещал на прощанье по собственной инициативе сообщить, когда приедет на место, что там и как там, но письма так и не прислал.

Мы особо не горевали…

Куранов взялся всерьез за нас, ветеранов. После Шарика настала очередь Арвида. Он вызывался к и. о. начальника госпиталя для официальной беседы.

— Дай там как следует прикурить, — напутствовал я Арвида, провожая его к кабинету начальника. — Мы ему не Шарики и не Жучки, пусть не думает!

Вернувшись, Арвид молча опустился на койку.

— Как дела? — Мы все повернулись к нему.

— Не очень хорошо.

— Отпуск хоть дают?

— Еще какой отпуск!

— Все-таки вчистую?…

Конечно, нами не исключался и такой оборот. Три пальца, притом на правой, не шутка! Но раненые всегда надеются на лучшее. Ну пусть хоть не в строй — при желании можно и в армии подыскать подходящую должность.

На свой риск и страх, никому не сказав, я решил сам агитнуть Куранова — авось сработает! Пошел к нему в кабинет и, стараясь не смотреть в холодные глаза, стал уговаривать:

— Нельзя ведь так с ним! Ну, пусть пальцы, согласен. Но вы видели, как он пишет левой? И еще немецкий. Переводчиком или там агитировать фрицев через рупор — разве плохо?

Куранов бесстрастно ждал, когда я выдохнусь. И произнес два слова. Всего два слова в ответ на весь мой поток:

— Есть приказ.

— Что приказ! Что приказ! — наступал я с горячностью. — Перед вами живая судьба! Знаете, что у него здесь нет никого из родных? Знаете, что он наборщик по специальности? Как же он будет работать одной рукой?

Но Куранов не признавал ни жалости, ни моих путанных аргументов. Ровным голосом сообщил:

— Медицинская комиссия руководствуется соответствующим приказом Верховного Главнокомандующего, в котором подробно перечислено, кто и с какими ранениями и болезнями подлежит демобилизации… Садитесь! — неожиданно предложил он.

— Спасибо!

Я повернулся к двери. Что с ним говорить, что с этим дубовым столом — безнадежно!

— Садитесь! — повторил он настойчиво. — Я как раз собирался вас вызвать.

— Зачем?

— Из-за вашей ноги, разумеется. Что-то она очень медленно поправляется.

Я взвился, как сигнальная ракета:

— По ночам натираю рану суконкой. И посыпаю солью!

Он невозмутимо моргнул равнодушными черепашьими глазами:

— Речь не об этом. Мы предполагаем вас комиссовать.

— Меня?! Из армии?!

— По крайней мере, на время. — И сразу же уточнил, не оставляя мне надежды: — На длительное время. Будете работать и одновременно тренировать ногу. Потом, возможно, опять вызовем на медкомиссию.

— Когда? — спросил я упавшим голосом.

— Не раньше, как через год. Постепенно у вас должно наступить улучшение…

Он стал подробно объяснять, что у меня произошло со ступней. Я не слушал. Сидел, тупо уставившись в пол, и думал. Вот и конец моей военной службе. Год — шутка сказать! Шел помочь Аренду, а тут…

— Что же делать? У меня ни специальности, ничего.

— Не волнуйтесь, работа будет… Коммунист?

— Кандидат.

— Образование?

— Один курс юридического.

— Ага! — произнес подполковник с неясной интонацией: то ли ему понравился мой юридический, то ли совсем наоборот. — Кстати, о товарище Ванаге вы напрасно беспокоитесь. — Куранов полистал тонкими длинными пальцами бумаги Арвида с приколотой к ним фотокарточкой, лежавшие на столе в стопке других бумаг, в ней было, наверное, и мое личное дело. — Он давно не наборщик.

— В смысле? — не понял я.

— В самом прямом… «Последняя должность до призыва в армию — редактор областной партийной газеты», — прочитал Куранов.

— Редактор? Он же совсем молодой! — Странно, Арвид ничего не говорил об этом.

— Стаж…

Он пододвинул мне листок. Я прочитал: «В латвийском подпольном комсомоле — с тридцать шестого года, в компартии Латвии с тридцать девятого…»

Позднее, когда немного улеглась первоначальная горечь и мы при активном участии всей палаты стали перебирать возможные варианты своей теперь уже такой реальной и близкой «гражданки», я упрекнул Арвида:

— Что ж ты ничего не сказал про свое редакторство? Куранов: «Редактор он», а я глазами хлопаю.

— Дело прошлое. Теперь все равно не смогу быть редактором.

— Раньше мог, и вдруг не сможешь?

— На латышском — да. А в русском я делаю много ошибок. Нет, в газету — нет. Исключается!

Тогда-то мы и договорились идти работать вместе. Куда одного пошлют, туда и другой. И жить тоже будем вместе.

Один фронтовик с перебитой ногой или рукой — просто инвалид войны. А двое фронтовиков, двое таких ребят — это уже сила!

3.

И вот мы стали гражданскими.

Внешне почти ничего не изменилось.

Арвид и я по-прежнему жили в своей палате, вместе со всеми «ходиками» ели в госпитальной столовой — сам Куранов распорядился, даже нас не спросил: «Временно, пока не трудоустроятся». Носили мы военное обмундирование, на гимнастерках и шинелях не снятые еще погоны.

Но только чувствовали мы себя в госпитале уже не равноправными жильцами с законной пропиской, а временными постояльцами или, вернее сказать, вокзальными пассажирами, ожидающими своего поезда. Билетом на поезд должно было стать направление на работу.

Какой же она будет, наша первая после фронта гражданская должность?

Я думал об этом с трепетом. Профессия у меня одна — минометчик, опыт работы тот же. Правда, в тридцать шестом после внезапной, от разрыва сердца, смерти отца надо было хоть немного помочь маме, и я, справив после уроков на скорую руку домашние задания, бежал в городской клуб крутить кино. Но работало нас в кинобудке двое, и тот, второй, был куда опытнее меня. Я состоял у него в подсобниках: таскал тяжелые ящики с фильмами, перекручивал отработанные части. К тому же идти киномехаником сейчас, во время войны, я и не собирался. С этим великолепно справляются щуплые девчонки, а мне, мужчине, место…

Да, где же мое место? Уметь я ничего не умею, и к тому же никуда не годная нога…

Арвида, немногословного, внешне невозмутимо спокойного, тоже одолевали тревожные мысли. Его будущее рисовалось, пожалуй, в еще более темных красках. И не только из-за искалеченной правой руки. Арвид вообще плохо представлял себе нашу гражданскую жизнь. Ведь Советская власть установилась у них, в Латвии, всего только в сороковом, каких-нибудь три года назад! Не успели спокойно пожить — и война. А потом пошло: фронт — госпиталь, фронт — госпиталь… Вот госпитальные порядки и обычаи он знал в совершенстве. Зато когда дело касалось гражданских учреждений, обращался ко мне и другим с наивнейшими вопросами:

— Как называется место, где выдают паспорт?

И переспрашивал сосредоточенно:

— Паспортный стол? Почему — стол?…

Для него это звучало ново и необычно.


Существовал такой порядок: всех коммунистов, встававших на учет после армии, вызывали на беседу к первому секретарю райкома партии. Позвали и меня. Заглянул однажды в палату дежурный по госпиталю и сказал:

— Товарищ Клепиков, срочно в райком!

Я быстро собрался. Седой-боевой напутствовал:

— Ходи фертом, гляди козырем. Руки в боки, глаза в потолок…

Райком помещался в старом деревянном доме с резными, ажурной работы наличниками, когда-то они, видимо, очень красили неказистое здание, а теперь сами посерели, растрескались, наполовину обеззубели от старости.

Крутая лестница на второй этаж настораживающе покряхтывала под ногами. Влекомая массивным отвесом в виде обрезка рельса, мягко хлопнула приземистая одностворчатая дверь, сбитая из широких плах.

Седая женщина в очках с очень выпуклыми стеклами, не отрываясь от пишущей машинки, посмотрела мельком на мою кандидатскую карточку:

— Проходите, пожалуйста, они ждут.

Это про секретаря райкома — они! Я усмехнулся: старая школа! Невольно подумалось, что и сам секретарь здесь такой же, ей под стать, — седенький, сгорбленный, с нечеловечески большими глазами за сильно увеличивающими стеклами очков.

Рывком сорвал с себя шинель, оглянулся, куда бы ее пристроить. Вон гвоздь.

— Нет, нет, не снимайте, — замахала руками женщина. — У нас хоть и подтапливают, но все равно очень холодно.

Сама она сидела в платке, в ватнике и рыжих подшитых валенках.

— Молодой, не замерзну… Можно? — приоткрыл я дверь в кабинет.

— Да, да…

Секретарь, никакой, конечно, не старый и совсем не сгорбленный, тоже сидел в пальто. На письменном столе лежала ушанка, почему-то придавленная сверху пресс-папье, словно по комнате гулял ветер и мог ее снести на пол.

— Товарищ секретарь райкома, гвардии лейтенант Клепиков… — начал я по армейской привычке и запнулся: какой же я гвардии лейтенант!

— Да ладно! — Он чуть приподнялся, протянул руку. — Моя фамилия Гравец, — произнес отчетливо, почти по складам. — Познакомьтесь, товарищи!

Тут только я заметил, что в кабинете мы не одни. Слева от меня, почти у самых дверей, сидел полный мужчина с широким скуластым лицом. Значит, верно: они ждут, никакая не «старая школа».

И сразу подумалось: этот по мою душу! Откуда? С завода? Со стройки?

Свою фамилию, в отличие от секретаря, он назвал невнятно, да и что она бы мне сказала? И по внешнему виду тоже ничего не определишь. Легко было Конан-Дойлю: сначала придумать всякие признаки профессии или характера, а уж потом по ним конструировать мгновенное «узнавание». Так бы и я сумел выйти в Шерлоки Холмсы! А что здесь узнаешь, если стоит перед тобой мужчина лет сорока — сорока пяти, тоже в пальто, как и секретарь, улыбается приветливо, жмет твою руку своей мягкой, но, чувствуется, сильной рукой и, так же как ты, на него, глядит на тебя во все глаза. Тоже, наверное, думает: ну-ка, что за подарочек преподнесла мне судьба в обличьи бывшего лейтенанта Красной Армии?

— Садитесь!

Секретарь указал на черное кожаное кресло рядом с письменным столом. Посреди сиденья резко выделялась аккуратная коричневая заплата. Мне понравилось: вот правильно, хоть война и точно такого материала не достать, а все равно должен быть порядок.

У себя в роте я тоже требовал порядка; ну пусть ничего нельзя было сделать с подворотничками и почти ничего с бритьем, зато за минометы я давал разгону. И когда ребята ворчали, что, мол, не все ли равно, из каких труб лупить по фрицам, из чищеных или закоптелых, они все равно не обидятся; старшина Филарет Егорыч, дед Бульба, как его звали в роте за почтенный возраст и крепкое сложение, всегда шуткой смягчавший мои, может быть, излишние строгости, убеждал обиженных: «Вот к тебе, скажем, гости заявились, из какой посуды их потчевать станешь? Из чугунка замаранного? Из черепка псиного?… Вот и хрицы. В гости пришли, так и подавай им гостинцы из самого что ни на есть чистого!»…

Жду. Кошусь на того, у двери.

— Ну, как жизнь?

Секретарь понимает, конечно, мое состояние, начинает с подходцем, издалека.

— Ничего, спасибо. Бьет ключом… И все больше по голове.

— Вот как! А мне говорили — по ноге, — улыбнулся секретарь.

О, да он не сухарь!

— А они взаимосвязаны, как все в природе, — отозвался я ему в тон. — По ноге стукнуло — голове новые заботы.

— Насчет диалектики товарищ явно подкован, а, Василий Кузьмич? — обратился секретарь к молчавшему третьему. И сразу опять ко мне: — Вот, продаю тебя, лейтенант. Кто дороже даст.

Он встал, и сразу же бросилась в глаза его левая рука, которая до тех пор была от меня скрыта столом. На руке чернела перчатка. Протез!

Фронтовик! Свой!

Секретарь заметил мой взгляд.

— Да, — он торопливо, словно смущаясь, завел руку за спину. — Меня тоже… ключом.

— Случайно, не на Северо-Западном? — поинтересовался я.

— Финляндия. Еще в тридцать девятом. Ранение ерундовое, да потом обморозил… Твое слово, Василий Кузьмич!

— Я-то за! — отозвался тот от двери. — Да вот он сам как?

— Ну, он тоже — за! — покосился на меня секретарь. — Работа интересная, ответственная.

Отвергая кота в мешке, я решительно покачал головой:

— Нет, так не пойдет. Вы сначала все разъясните. И потом, есть одно соображение…

Я имел в виду Арвида. Решено вместе с ним — и точка!

— Куришь?

Секретарь вынул расшитый кисет, пачку тонкой папиросной бумаги.

— Нет, спасибо.

Он нарочно тянет. Не уверен, что я соглашусь? Значит, что-то такое — не слишком соблазнительное.

Одной рукой, прижимая кисет к груди, он быстро и ловко свернул цигарку, закурил. Снова опустился на свой секретарский стул.

Спросил неожиданно строго и официально:

— В Московском юридическом учился?

— Один курс.

— Почему ушел?

— Война.

— Причина уважительная… А вообще, как это дело — нравится? — продолжал расспрашивать секретарь.

Вон куда он гнет! Я сразу припомнил, что у нашего третьего, у Василия Кузьмича, когда он со мной здоровался, на миг мелькнул из-под расстегнутого пальто кусочек чего-то белого на плече.

— Вообще, да.

— Ну вот и договорились! — Секретарь глубоко затянулся и, подержав дым в легких, с видимым удовольствием пустил его через ноздри.

— Но ведь и знать что-то надо, а я все перезабыл. Разве одно только определение. — Вспомнив, я не удержался от улыбки, пояснил: — Преподаватель уголовного права заставил вызубрить. В наказание за невовремя сданный зачет.

— Ну-ка, ну-ка! — почему-то заинтересовался Василий Кузьмич, даже встал, подошел ближе, остановился рядом в ожидании. — Давайте, тут уже по моей части.

— Пожалуйста! — И я отчеканил на одном дыхании: — «Противоправное умышленное или неосторожное причинение одним лицом вреда здоровью или физических страданий другому лицу путем нарушения анатомической целостности тканей или правильного функционирования тканей или органов человеческого организма называется телесным повреждением».

— Вот так да!

Василий Кузьмич округлил глаза и даже прищелкнул языком. Я покосился неприязненно: зачем этот деланный восторг?

— Значит, подойдет? — спросил секретарь.

— С такими теоретическими знаниями?!

Нет, он нисколько не иронизировал. Тогда только одно: Василий Кузьмич давал понять, что все уже решено, и он не откажется от меня, даже если я вдруг закукарекаю или пройдусь на руках.

— У нас большинство людей вообще без всякой подготовки… Вот как раз вчера у меня был разговор в Октябрьском отделении, со Щукиным, — вы его знаете, Аркадий Петрович…

— А, тот… «Милисия»?

— Во-во! Сотрудник наш, — пояснил мне Василий Кузьмич. — Обычную схватку малолетних озорников квалифицировал как хулиганство. Я его спрашиваю: «Ты хоть понимаешь, Щукин, что такое хулиганство?» А он: «Это, товарищ майор, когда без всякой надобности морду бьют!». Вот вам, пожалуйста!

Мы рассмеялись, и я про себя отметил, что Василий Кузьмич — майор.

— А ведь, между прочим, Щукин — один из самых старых наших участковых уполномоченных.

Он поднял палец, словно приглашая меня обратить на это обстоятельство особое внимание: мол, учти, какие широчайшие возможности открываются для тебя среди таких людей.

— Ваше слово, товарищ лейтенант, — секретарь смотрел на меня выжидающе.

— Бывший лейтенант, — уточнил я.

— Зачем бывший? — поправил майор. — Звание у вас сохраняется. Почти все наши работники уголовного розыска — офицеры.

Вот как! Даже не просто в милицию — в угрозыск? Честное слово, лучшее из всего, чего можно было ожидать!

Но и согласиться тоже нельзя.

Я взял и честно выложил им про наш с Арвидом договор: только вместе! Боялся, что прозвучит детским капризом: если меня, то и его тоже, иначе не пойду. Но они поняли, отнеслись по-серьезному.

— Можно заглянуть в его личное дело, Аркадий Петрович? — попросил майор. И пока тот рылся в ящике стола, пояснил мне: — С кадрами зарез! Если я вернусь из райкома не с одним, а с двумя операми, то объявлю сам себе благодарность в приказе.

Он стал листать бумаги Арвида, и широкое его лицо довольно засветилось:

— Слушайте, Аркадий Петрович, настоящая находка! Вы читали биографию?

— А как же! Бюро хочет рекомендовать товарища Ванага директором двадцать третьей школы. Верно, с ним самим я еще не беседовал… А он пошел бы в угрозыск? — секретарь, морща лоб, вопрощающе смотрел на меня.

— Думаю, да, — ответил я сдержанно, хотя был уверен, абсолютно уверен, что Арвид сразу согласится.

Подпольщик… Ему же страшно интересно будет!

И все-таки пришлось уламывать Арвида всей палатой. Больше всего смущал его письменный русский:

— Там писать много. А я делаю ошибки. Напишу, как тот царь: «Миловать нельзя казнить».

— Разберутся! И потом, какие у тебя ошибки! — убеждал его Седой-боевой. — Я же видел твою автобиографию. Ну, написал «рассчитывать» с двумя «с». У них в угрозыске не так еще карябают.

— Неправильно? — удивился Арвид. — Разве с одним?

— Ух ты! — подмигнув мне тайком, смущенно за скреб в затылке Седой-боевой.

Все как грохнут…

Какой он молодец, наш Седой-боевой!

В тот вечер по госпиталю дежурил Борис Семенович, и он тоже принял участие в нашей атаке на Арвида, пожалуй, успешнее всех:

— Честное слово, товарищ Ванаг, если бы меня подозревали в преступлении, то лучшего следователя я себе и желать бы не стал.

— Думаете, пощадит? — спросил я чуть-чуть уязвленно.

— Думаю — разберется объективно. — Борис Семенович с укором смотрел на меня сквозь очки…

Через несколько дней все свершилось. Уголовный розыск обогатился сразу двумя Шерлоками Холмсами. Правда, нас направили в разные районы города.

— Поодиночке, среди опытных сотрудников, легче будет освоить дело, — пояснил наш новый шеф — начальник горотдела милиции майор Василий Кузьмич Никандров. — А там посмотрим…

Трудно было возразить: ни я, ни Арвид не знали оперативной работы.

Зато с квартирой мы устроились просто отлично. Как ни странно, помог подполковник Куранов. Вызвал меня, по своим административным склонностям, прямо в кабинет «ССЗ» — начальник госпиталя, которого он замещал, надолго застрял на курсах, — посмотрел искоса.

— Поселитесь на квартире одного нашего врача, — и пододвинул записку с адресом. — Его самого недавно отправили во фронтовой санбат, руководство госпиталя договорилось с женой.

— Спасибо за заботу, — холодно поблагодарил я, — но нас двое.

Он поморщился:

— Прерывать старших — признак дурного тона не только в армии. — Пожевал губами и добавил: — Мы договорились насчет двоих. Не смею вас больше задерживать.

В коридоре, привычно злясь на него, я вдруг подумал, что ведь никто, ни один человек не сделал нам столько добра, как Куранов. Ну, раны лечил — это, можно сказать, по служебной обязанности. А остальное? Я быстренько перебрал в уме: живем в палате, питаемся тоже в госпитальной столовой, в нарушение всех правил, квартиру нам подыскал, с секретарем райкома — теперь я уверен! — о нас говорил… Вот начальник госпиталя, мягкий, приятный человек. А сделал бы он столько для нас?

Я вернулся, приоткрыл дверь:

— Товарищ подполковник, большое-большое вам спасибо.

Куранов поднял голову от кипы бумаг, уставился на меня, опустив уголки рта, от чего лицо стало кислым.

— За все! — добавил я.

— А! — Он чуть качнул длинными пальцами, что, вероятно, должно было означать: какие пустяки!

И снова в свои бумаги.

Мне оставалось только закрыть тихонько дверь и идти в палату радовать Арвида, удивляясь дорогой странному умению этого чертова Куранова и всех людей подобного сорта запутывать еще больше и без того непростые человеческие отношения. Ведь доброе делают, доброе, но так, что хочется их же ругать.

А может, они вообще не задумываются о добре и зле и о том, как это выглядит со стороны? Просто делают, что считают нужным — и все!

4.

По личной просьбе майора Никандрова нас прикрепили к комбинатской столовой номер пять, которая считалась лучшей в городе. Мы сдали туда свои только что полученные карточки на хлеб, жиры, сахар и прочие жизненные блага, и так как столовая работала круглые сутки, вопрос с питанием можно было считать относительно решенным.

— Вам повезло, — сказал Василий Кузьмич, поговорив о нас по телефону с директором и получив его согласие. — Это у них единственная столовая не на территории комбината.

— А на территории разве нельзя?

— Куда сложнее!

— Работникам милиции? — удивился я.

— Даже работникам милиции… Цех «Б», — произнес он коротко и значительно. Я понял: расспрашивать не следует, нечто очень секретное.

Так я впервые услышал о существовании цеха «Б»…


Подходил к концу последний день трехсуточного отпуска, который предоставили нам с Арвидом для устройства всяких личных дел.

Торжественная церемония переезда на квартиру, вернее, перехода, так как перевозить было нечего и не на чем, состоялась часов в пять вечера. В ней приняла участие половина новых жильцов, то есть я; Арвид должен был прийти позднее, он задержался в секторе учета райкома.

За день до этого мы познакомились с хозяйкой — Варварой Сергеевной, маленькой, хрупкой, неутомимой и подвижной, как волчок, женщиной — никогда бы не подумал, что вот так выглядит бригадир одной из прославленных в городе фронтовых бригад химического комбината. Мне все казалось, когда я читал в газетах о делах таких бригад, что их возглавляют мужчины или если уж женщины, то обязательно здоровенные, мужеподобные, этакие Поддубные в юбках. Ведь шутка сказать: двенадцать, а то и четырнадцать часов в сутки с отдачей всех сил, почти без выходных! А питание… Мы уже успели на своем опыте познать, как обстоит с питанием в «гражданке».

Варвара Сергеевна, бледнолицая, светловолосая, в белом рабочем халате, мелькала по неприбранной маленькой комнате, как солнечный зайчик, пущенный зеркальцем из дома напротив, — мы с Арвидом едва успевали поворачиваться к ней лицом. Она спрашивала, рассказывала сама и одновременно убирала со стола, подметала пол, затапливала печь, делала мимоходом, или, лучше сказать, мимобегом, еще десяток всевозможных мелких дел.

Количественные изменения тут же, на наших изумленных глазах, переходили в качественные. В комнате вдруг сразу стало чисто, уютно, а когда все скамьи и табуретки были расставлены по местам, то даже и просторно.

Варвара Сергеевна схватила платок с вешалки, сунула мне в руку ключ:

— Одна к вам просьба, ребята. Вечером, когда будете приходить домой, загоняйте с улицы моего пострела. Совсем от рук отбился, прямо беда!

И упорхнула, часто перебирая тоненькими, в латаных-перелатаных валенках, ножками, обратно к себе на комбинат — она отпросилась ненадолго, только чтобы встретиться с нами.

А как звать пострела — сказать позабыла…

Наше новое жилье помещалось в длинном, как океанский корабль, двухэтажном бараке с такими же длинными коридорами на каждом этаже. Внутри сходство с кораблем, только не с комфортабельным лайнером, а с аварийным доходягой, еще больше увеличивалось — по обе стороны коридора, наподобие кают, тянулись бесчисленные комнаты.

На весь коридор горела одна-единственная слабосильная лампочка, и ее малиновая нить не столько светила, сколько позволяла держать правильное направление, впрочем, не без риска ткнуться носом в стенку где-нибудь в дальнем темном конце.

Нам с Арвидом и здесь повезло: дверь комнаты Варвары Сергеевны находилась почти под лампочкой.

Первый раз за войну я открыл дверь собственным ключом. Поставил в крохотном тамбуре оба наших тощих рюкзака, скинул шинель и тяжело опустился на скамью возле входа. Нога ныла капризно и тоскливо, как избалованная грудняшка; почуяла уже койку, проклятая!

Но я твердо решил не потакать капризам ноги. Хватит, завтра на работу, а она все еще уняться не хочет! К тому же койка не моя, а хозяйская. Наши же с Арвидом персональные места повыше, на полатях над тамбуром. Раньше там спала хозяйка с мужем, а на странной койке, длинной, но совсем узкой, не шире приличной доски — их сынишка. Но однажды по какому-то случаю это положили на сундук, придвинув вплотную стол, чтобы парень не свалился во сне с покатой крышки. С той поры он так и остался на полюбившемся сундуке, ни за что не соглашался вернуться на койку, и после отъезда мужа на фронт ее заняла сама Варвара Сергеевна.

В комнате прочно поселился какой-то знакомый запах, устоявшийся, ровный, не гость, а хозяин — я ощутил его еще в первый приход.

Принюхался, пытаясь разобраться. Какая-нибудь еда? Нет, Варвара Сергеевна не готовит дома. Она ест на заводе, а сынишка — в столовой для детей фронтовиков.

Кожа? Клей?

Не угадать! Вот только знаю, что запах очень знакомый. Давно знакомый, может быть, с детства.

Стало темно. Я зажег свет, прикрыл марлей, заменявшей занавеску, оконце — и тут вспомнил: а загнать пацаненка?

По сравнению с пустынными в вечерний час улицами жизнь во дворе проявлялась куда активнее. Пацаны разных калибров катались на санках, на самодельных коньках, бегали просто так. Их было много, очень много; не один наш корабль плыл по заснеженному морю заводской окраины — целая армада таких двухэтажных кораблей, и большинство пассажиров составляла ребятня. Вот только шуму маловато, все какие-то степенные, негромкие. А ведь во дворах моего детства всегда орали многоголосо и яростно…

Который тут мой подопечный?

В глубине двора кучка ребят возилась с вертлявой собачонкой серо-коричневой масти. Чудо! Оказывается, не перевелись еще на свете такие звери.

— Фронт! Ищи, ну, ищи! — уговаривали пацаны.

Собака извивалась у ног парнишки в пальто, перешитом из военной шинели, как у многих здесь, во дворе, и не отходила от него ни на шаг.

— Фронт! Фронт!… Пусть он ищет, Кимка!

— Искать! — приказал Кимка, собачий хозяин, и песик, не мешкая, ринулся прямо в мою сторону.

Я посторонился с опаской — кто знает, что там на собачьем уме, еще возьмет и бросится на чужого.

Собака, даже не взглянув, пробежала мимо, вынюхивая что-то на снегу.

И тотчас же я вспомнил. Запах! Запах собаки!

У нас в доме не переводились щенки. Сначала я, потом, когда стал старше, — Катька. Кошек мы оба не терпели за предполагаемое коварство, зато обожали собак за предполагаемый ум и преданность. И мама все время ворчала: «Фу, псиной насквозь пропахли!»

Запах собаки в комнате… С быстротой и последовательностью бывалого детектива я построил целую цепь логических умозаключений.

В итоге вышло — Кимка.

Я крикнул:

— Кимка! Ким!

Имя модное. Откликнулось сразу несколько. Пришлось уточнить:

— Который с собакой.

Он подбежал, следя одним глазом за вертевшимся тут же псом. Раскраснелся, давно не стриженный вихор задиристо торчит из-под шапки.

— Тебе повестка, — сказал я сурово.

— А, стричься! — сразу сообразил он. — Вы наш новый квартирант, да? Который высокий или который нет?

— А вот попробуй, угадай!

— Как? — заинтересовался он.

— А так! Вот я же угадал, как тебя звать.

— Фокус большой! Вам мама сказала.

— Нет.

— Ну, пацаны.

— И не пацаны.

— Честное слово?… Тогда как?

— Метод дедукции, — сказал я. — Шерлока Холмса читал?

— А то нет! — он смотрел на меня недоверчиво: и поверить хочется, и оказаться в дураках в первую же минуту знакомства нежелательно. — А вот попробуйте угадайте еще, — нашел выход из трудного положения. — Ну… Как его зовут?

Кимка нагнулся и потрепал по шее своего длинномордого приятеля, который, насторожив одно ухо, со вниманием прислушивался к нашему разговору.

— Это трудно.

— Очень! — в глазах Кимки заплясали бесенята.

Я изобразил усиленную работу мысли, потом сказал:

— У него необычное имя.

Кимка в напряженном ожидании выпучил глаза. Я погладил собаку; она дружелюбно завиляла хвостом.

— Фронт — вот как!

Выпрямился и посмотрел на Кимку, победно улыбаясь.

— Здорово! — поразился он. — Хоть не совсем верно, но все равно считается.

— Как так — не совсем?

— Его по-правильному Франтом звать — видите, какие интересные белые пятна, вот тут, на шее, — он поднял псу голову, — как бантик. Еще ножки в белых чулочках, на хвосте — самый кончик. Папа его так назвал — Франт. А когда он на фронт уехал, я переименовал.

— Дельно придумано! — похвалил я. — Какой может быть Франт, когда идет война? Фронт — совсем другое дело!… А как он реагирует на новшество?

— Ему-то не все ли равно. Франт! Видите, как смотрит… Фронт! Вот, тоже…

Пошли в дом, захватив с собой собаку. Как объяснил мне новый приятель, на улице оставлять ее нельзя. Даже в комнате одну — и то небезопасно. Кимка со специального разрешения директора берет Фронта с собой в школу, и песик сидит взаперти в комнате уборщицы.

Мы сдружились на почве фронта и Фронта. Ким выдавил из меня несколько фронтовых историй, а сам в свою очередь охотно поделился со мной опытом дрессировки. Оказывается, Фронт не какая-нибудь там безграмотная дворняга, а предназначается в служебные и проходит специальную учебу по определенной программе — в школе есть особый собачий кружок.

— Только собак породистых мало, — пожаловался Кимка. — И непородистых тоже.

— А какой Фронт породы?

— Волчьей! — уверенно заявил Ким. — Их еще называют немецкими овчарками, но папа сказал, что волчья — тоже правильно.

— Так у них же, вроде, уши стоят.

— У Фронта иногда тоже стоят. Это от питания зависит. А какое у него питание! — Ким с жалостью провел рукой по зубчатому хребту собаки, улегшейся у его ног. — Видите, одни косточки.

«Косточки», — отметил я со все возрастающей симпатией к парнишке. Не кости — косточки.

— А что он умеет?

— Все! — у Кима сразу засверкали глаза. — Хотите, проверьте!

Фронт сначала подал мне лапу, другую. Потом он по команде Кима подпрыгнул. Потом подпрыгнул еще раз, но уже не просто, а перевернулся в воздухе, лязгнув зубами, словно на лету схватил муху.

Затем Ким сказал Фронту что-то негромкое на собачьем языке. Песик кинулся к двери, загородил ее и глухо зарычал, собрав в складки верхнюю губу и обнажив клыки. Это могло бы даже выглядеть грозно, будь он хоть чуточку попредставительней, бедняга.

— Теперь вы отсюда не выйдете, — объявил Ким торжествуя. — Попробуйте, если не верите.

Я не стал пробовать.

— А что он еще может?

— По следу может ходить… Смотрите, вот это Вовкины. — Ким вытащил из печки пару ребячьих валенок. — Он вечером у нас сушит. У них печь топят с утра.

— Кто такой Вовка?

— Вовка Тиунов — здесь живет, в бараке. У него папа диспетчером в комбинатском гараже, тоже без ноги, — он посмотрел вниз, на мои сапоги.

— Разве я без ноги?

— Ну, хромаете. — Нога — не нога — какое значение имели для Кимки такие мелочи сейчас, когда он был весь поглощен предстоящими испытаниями. — Вот я даю ему понюхать, видите? — Он прижал валенок к морде собаки. — Ищи, Фронт, ищи!

Фронт рванул в коридор и стал, тихо визжа, царапаться в дверь напротив. Ким силком протащил его обратно в комнату.

— Видели?… — И тут же признался с печальным вздохом: — Один недостаток у него все же есть. Вот вынюхает того, чья вещь, и бросается сразу лизать, словно друга себе нашел.

— А это неправильно?

— Еще как неправильно! Собака нашла преступника и должна на него кинуться, чтобы он сопротивляться не мог. А Фронт… Вот представьте себе, фашистский диверсант — а он его лижет. Противно!

— Ничего, Кимка, не унывай, дело поправимое. И потом, если Фронт будет сильно лизать, то диверсант тоже особенно сопротивляться не сможет.

— А правда, может, его специально на лизание обучать? — сразу оживился Ким. — Языком по глазам, по глазам — ведь ослепит!…

Но тут явился Арвид и все внимание Кимки переключилось с меня на него, «который высокий». Пришлось Фронту снова демонстрировать собачью сообразительность. Проделывал он свои приемы с явным удовольствием.

А когда Ким из короткого разговора между мной и Арвидом уловил, что мы будем иметь какое-то отношение к угрозыску, восторгам его не было конца. До поздней ночи он уговаривал нас испытать сыскные способности Фронта на каком-нибудь запутанном деле.

Чтобы отвязаться, пришлось сказать неопределенное «посмотрим». Даже это не слишком обязывающее обещание Кимку вполне устраивало. Он что-то скомандовал псу, и Фронт, повинуясь, подполз на брюхе ко мне, зачем-то лизнул сапог. Тем же порядком, постукивая хвостом по щербатому полу, задвигался к Арвиду.

— Он вам спасибо говорит, — сияя, пояснил Кимка.

И тут же добавил спешно: — Но все равно слушаться будет только одного меня. Хоть чем хотите, маните!

Таким хитрым макаром Ким предупреждал нас, что проводником служебной собаки по кличке Фронт может быть только он сам. Так что, если мы собираемся успешно раскрыть какое-нибудь таинственное преступление, лучше всего, конечно, с замешанными в нем шпионами, то без Кима нам ну никак не обойтись.

— Вот попробуйте, дайте мяса, ни за что не возьмет, — набивал Ким цену своему Фронту и себе заодно.

Он ничем не рисковал: опыт был неосуществим. Шутка сказать — мясо! Даже в лучшей столовой, куда нас прикрепили, оно подавалось не часто и только в виде бледно-серых котлет…

Кимку мы угомонили лишь к полуночи. Полезли обновлять свои полати. Хозяйки все не было — она предупредила, что чаще всего ночует в цехе; там, в красном уголке, для отдыхающей смены устроены нары.

Долго лежали рядом и молчали. Сон не шел.

Завтра утром…

5.

Что самое главное для работы оперуполномоченного угрозыска, или опера, как его часто называют в быту?

Учтите, речь идет об условиях военного времени.

Итак?…

Могу спорить на что угодно — не угадаете.

Бумага! Самая обыкновенная писчая бумага!

Ну? Не ожидали?

Я тоже…

Глаза у меня раскрылись во время разговора между моим новым начальством и майором Никандровым, который изволил самолично доставить меня в Октябрьское отделение милиции в своей персональной кошевке, запряженной лохматой, неказистой, но ходкой лошаденкой.

— Вот тебе, Павел Викентьевич, новый опер с доставкой на дом, — шутливо представил меня Никандров.

Начальник Октябрьского отделения Антонов, по званию тоже майор, здороваясь, спросил в тон ему:

— А бумаги соответственно прибавишь, гражданин начальничек?

— Эх, люди! — изображая на лице досаду, развел руками Василий Кузьмич. — Хоть добра никому не делай. Сразу: давай, давай!

— А на чем он, интересно, писать будет?

Никандров поморщился:

— Ладно уж, специально для него подкину рулончик обоев из личных запасов.

— Два!… Обои — не тетрадь, обратная сторона пропадает.

— На обоях пишете? — поразился я.

— Обои, топографические карты — это великолепно, — майора Антонова забавляло мое неведение. — В прошлом году месяца два вообще ничего не было. Пришлось на старых газетах писать, чтобы вся работа не стала.

Я не удержался, присвистнул…

— Слушай, Павел Викентьевич, не стращай мне парня, — забеспокоился Никандров. — Человек, можно сказать, первый час на работе.

Начальник отделения молча, словно клянясь, поднял два пальца.

— Черт с тобой — пусть два!… Ну, действуй! — Никандров пожал мне руку. — Характеризовать тебе Антонова не буду. Сам видишь — вымогатель. А так дядька добрый.

— Ты к себе в горотдел? Погоди минуту… Щукин! Товарищ Щукин! — крикнул майор Антонов, открыв дверь в коридор.

— Зачем? — недовольно спросил Никандров.

— А обои?

— Сам привезу. Раз обещал…

— Э, не! — рассмеялся майор Антонов. — Знаешь, как сказал некий философ? «Добрые деяния никогда не следует откладывать: всякая проволочка неблагоразумна и часто опасна»… Поедете с товарищем майором, Щукин, — приказал он вбежавшему между тем в кабинет низкорослому крепышу со старшинскими погонами. — Он вам обои даст — два рулона. И прямо их ко мне! Никому ни кусочка, пусть хоть в ногах валяются.

— Так точно! — рявкнул старшина…

Они ушли. Майор Антонов посмотрел на меня, усмехнулся:

— Представляю, как забавно выглядит со стороны вся наша торговля! Но мы в самом деле погибаем от безбумажья. Протоколы, постановления, ордера… До войны были всевозможные печатные формы, а ведь теперь ничего. Все от руки, от руки… Кстати, как у вас почерк?

— Вроде, нормальный. В школе не жаловались…

Он стал расспрашивать меня о ноге, о фронтовой всячине, о родных… Я отвечал немногословно, не распространяясь, и одновременно приглядывался к начальнику отделения.

Пока мы трусили в кошевке, майор Никандров рассказал мне кое-что об Антонове. В прошлом ответственный работник следственного аппарата наркомата внутренних дел, он за какой-то служебный проступок был незадолго до войны понижен в звании и послан «на укрепление» сюда, в этот промышленный город. Жена не захотела оставлять московскую квартиру, не поехала с ним. Так и живет бобылем, без семьи, и до сих пор за все время ни разу в Москве не был, хотя возможности представлялись. Больше того, наркоматские друзья дважды устраивали ему перевод на более высокие должности поближе к столице, с перспективой вернуться на старую работу. Но он каждый раз решительно отказывался.

Было Антонову лет за пятьдесят. Сухой, подтянутый, с резкими прямыми бороздами вдоль удлиненного лица, он чем-то здорово смахивал на Дон Кихота, но только без бороды и усов. Да и в глазах не горел фанатичный огонь, как у рыцаря печального образа. Наоборот, небольшие его глаза, теплые, внимательные, смягчали его в общем-то суровое лицо. Лишь временами в них появлялось какое-то необъяснимое и непонятно чем вызванное ледяное презрение к собеседнику, и тогда, что бы Антонов ни произносил, все звучало едко и обидно, даже самые обыкновенные слова, сами по себе нисколько не обидные.

В отделении, как я успел заметить в первые же дни, Антонова уважали, но не любили и, по-видимому, побаивались, хотя в обращении с подчиненными он был вежлив, никогда голоса не повышал и всех нижестоящих по званию и должности называл только на «вы». Просто существовала некая стена отчуждения, по одну сторону которой был Антонов, по другую — все остальные работники отделения, от постового милиционера до рыхлого, брюзгливого заместителя начальника. Считалось, что Антонов задается, что никак не собьет с себя наркоматскую спесь. Может быть, он действительно был человеком совершенно другого круга и ничто его с нами, кроме служебных интересов, не связывало. Никого к себе не приближал, со всеми держался одинаково ровно. Говорили, он дружит лишь со старым адвокатом, эвакуированным из Ленинграда. Такая дружба тоже выходила за общепринятые рамки; милицейские работники обычно были в приятельских отношениях с прокурорскими, судейскими, но никак не с защитниками. Наоборот, к ним относились с недоверием, ожидая подвоха, предвзято, с открытой или скрытой неприязнью, в лучшем случае — безразлично. А тут на тебе — сам начальник отделения!…

Но все это я узнал позднее. А во время нашей первой, довольно пространной беседы меня удивило и даже встревожило только одно: начальник отделения, будто нарочно, ни одним словом не коснулся моей будущей работы. Словно не на должность меня принимает, а так, расспрашивает обо всем понемножку от нечего делать.

Лишь заканчивая беседу со мной и уже послав секретаршу за старшим оперуполномоченным, который должен был несколько дней подержать меня для практики возле своей персоны, Антонов сказал веско, постукивая карандашом в такт словам:

— Я хочу, чтобы вы запомнили две вещи. Первое. В ходе розыска вы обязаны точно и подробно фиксировать все обстоятельства, как говорящие против обвиняемого, так и в его пользу. Все против, все за, — еще раз подчеркнул он.

— И второе. Вы человек в городе новый, поэтому предупреждаю особо: здесь, в нашем районе, где находится цех «Б», неважных и мелких происшествий быть не может. Каждое дело, каким бы незначительным оно ни представлялось, надо рассматривать, помимо всего прочего, еще и в таком аспекте: а не тянется ли от него какая-нибудь ниточка к цеху «Б»?

— Но я ничего не знаю о цехе.

— Совсем ничего? — спросил майор недоверчиво.

— Что секретный цех — и все.

Я ждал подробностей, но их не последовало.

— Значит, вы знаете почти столько, сколько и я, — он не отрывал от меня пытливого взгляда. — Засекреченный цех, производящий особо важную продукцию, — вот самое главное…

— Можно, товарищ майор?

Вошел немолодой, лысоватый, с шарообразным черепом офицер — старший лейтенант.

— Старший оперуполномоченный Фрол Моисеевич Попов, — представил его майор Антонов. — Вот ваше новое пополнение — лейтенант Клепиков.

— Очень приятно!

Его обозначенный одной прямой линией рот раздвинулся в улыбке, и это тотчас же вызвало сейсмические явления на всей тонкой желтой коже лица, натянутой на череп явно неподходящего размера. Поползли одна на другую пергаментные складки на щеках; мне даже показалось, что я услышал сухой шелест. Белой полосой обозначился хрящ посреди мясистого пористого носа, дернулись назад треугольные уши почти без мочек. Затем все это совершилось еще раз, только в обратном порядке, когда старший лейтенант перестал улыбаться. И я сразу узнал его.

— Мы уже встречались, товарищ старший лейтенант!

— Где, разрешите спросить? — вежливо поинтересовался он, внимательно присматриваясь.

— В клубе железнодорожников. — И так как он продолжал смотреть на меня вопрошающе, уточнил: — На танцах.

— А, — только и вымолвил он, захлопнув с глухим стуком безгубый, как у лягушки, рот.

Антонов тонко улыбнулся:

— Похаживаете на танцы, Фрол Моисеевич?

— Оперативное задание, товарищ майор. — У него заскрипели сапоги.

Мне показалось, он финтит.

— С вами была девушка, верно? Вы ей еще помогали надевать пальто.

И тут старший лейтенант вспомнил меня. Опять зашелестел пергамент — он улыбнулся:

— Вон оно что! Она это с вами отплясывала, когда я подоспел.

— Вы отбили у него девушку, Фрол Моисеевич? — подтрунивал над ним майор. — В вашем возрасте… Поздравляю!

Старший лейтенант пояснил, морщась:

— Какая тем девушка! Сержант Гордикова. Мы работали с ней над Колькой Гаркавым, помните? Сто сорок шестая статья.

Я спросил, обращаясь больше к Антонову, чем к нему:

— Катя, кажется?

— Во-во! — ответил старший лейтенант, даже как будто обрадовавшись, и я сразу устыдился своей попытки уличить его непонятно в чем: неужели меня так могло задеть пустяковая неприятность на танцах! — Катюша Гордикова, из нашего паспортного стола.

Выходит, зря я тогда расстроился. Моя дама бросила меня вовсе не по своей воле — по служебной необходимости Не стал дожидаться конца нашего вальса тот самый Гаркавый, сто сорок шестая статья!

Что за статья? Не забыл?… Кажется, грабеж…

Смотри-ка, кое-что еще помню!


Весь день, до пяти вечера, я просидел рядом с Фролом Моисеевичем в тесной каморке, пышно именуемой кабинетом, и он демонстрировал мне всю свою канцелярию. Писанины всяческой оказалось больше, чем можно было ожидал, и я с жалостью, перемешанной с опаской, вспоминал об Арвиде. Ох, и клянет он сейчас и меня, и секретаря райкома, и всех, кто сагитировал его в угрозыск!

Присутствовал я и на нескольких допросах. Косматый парнишка и всхлипывающая женщина тихо отвечали на такие же тихие вопросы Фрола Моисеевича. Они стащили на текстильном комбинате по три метра ткани и были задержаны при попытке продать. Тут было все яснее ясного, оба дела никуда за пределы мелкого хищения не выходили. Ни женщина, ни парнишка даже не пытались отпираться. Фрол Моисеевич не спеша фиксировал их признания, и они опасливо расписывались внизу каждой страницы.

В пять часов я отправился в столовую возле заводоуправления, навернул с волчьим аппетитом тарелку пустых щей, проглотил на второе что-то непонятное, не то кашу, не то разваренные овощи, а может быть, то и другое вместе, и заспешил обратно в клетушку Фрола Моисеевича. В семь вечера предстоял выезд на арест. Фрол Моисеевич немедля засадил меня за всякие нужные для этого случая бумаги. По делу о групповом хищении проходило сразу шесть человек. Я провозился довольно долго и, самое досадное, испортил два бумажных листа, причем даже не обойных, а драгоценных тетрадочных. Но Фрол Моисеевич был великодушен: ни слова упрека! Только горестно покачал головой, заметив позорные следы ученической кляксы на одном из ордеров. И тут же снисходительно похвалил, показывая свою объективность:

— А пишете ничего, разборчиво…

Сам Фрол Моисеевич обладал каллиграфическим почерком, и его протоколы можно было демонстрировать, как совершенные образцы, если бы не довольно частые ошибки в правописании. Впрочем, он их нисколько не стыдился и, я думаю, вообще не подозревал о том, что они существуют.

Мы оделись.

— Где гараж? — пошутил я, зная уже, что единственная полуторка отделения стоит второй год без колес.

— Не гараж, а конюшня, — на полном серьезе поправил Фрол Моисеевич. — Тут, рядом, через дорогу.

К юмору он был абсолютно глух…

За оперативными работниками отделения числилось пять лошадей: Резвый, Рослый, Шалун, Мальчик и Стратегия. Смирные, покорные трудяги, вечно недоедавшие, вечно недосыпавшие, как и их хозяева, и всегда безотказно готовые к действию. В отдельном стойле помещался жеребчик Циклоп, выездной «самого», как почтительно величал майора Антонова конюх дядя Спиридон. Циклопу, не простой лошади, а начальственной, перепадало соответственно занимаемому положению и сена побольше, а иногда даже овес. Это было так несправедливо по отношению к нашим трудовым оперконям, что я, когда немного освоился, стал тайком потаскивать у Циклопа сено и угощать им строго поочередно рядовых коняг.

Шайку воров мы с редким везением накрыли в доме одного из ее участников, всех шестерых сразу; очевидно, у них здесь шло производственное совещание. Все обошлось мирно, сопротивления они не оказали.

Только один, высокий бородатый детина, все выкрикивал с безнадежным отчаянием, пугая своих дружков:

— Ой, мамочка! Ой, горе мне, горе, мамочка родная!

Как выяснилось позднее, в ходе следствия, бородач имел веские основания причитать и оплакивать самого себя. За ним вскрылось, помимо участия в хищениях, еще одно преступление, самое подлое — дезертирство.


Домой я заявился в третьем часу ночи. Гудела башка, раненая нога подгибалась подо мной, но в общем я был доволен.

День прошел не зря. Я кое-чему научился и был уже, как мне казалось, почти готов к самостоятельной работе.

А что тут особенного? В доверительном разговоре во время одного из перекуров между допросами участников шайки Фрол Моисеевич рассказал, что еще перед самой войной работал в стройтресте обыкновенным бухгалтером и начал свою карьеру грозы грабителей и воров с участия в расследовании одного запутанного кассового дела в качестве приглашенного эксперта.

Другой наш опер — его Фрол Моисеевич называл Сынком — был на целых два года моложе меня и особыми способностями, кажется, не блистал; ему поручали лишь чисто оперативные действия по поимке преступников.

Даже Катя, та самая голубоглазая Катя с тяжелой короной волос, и та готовилась вскоре перейти в угрозыск из своего паспортного стола.

Так неужели я не смогу!…

Арвид лежал с открытыми глазами. Проснулся? Или еще не спал?

— Как успехи, деятель тылового фронта? — спросил я шепотом. — Давай докладывай!

— Можешь громко. Хозяйка в ночной. Кимка с собакой опять у Вовки — отец в гараже дежурит, а малышне одной страшно.

Он замолчал.

— Так сколько же преступников задержал?

— Одного.

Я захохотал:

— Вот нет размаха у человека! Заливать, так уж на всю катушку: десять, сто. А он — одного!… И кого же? Грабителя? Бандита?

— Убийцу.

Скупые ответы Аренда мало походили на шутку. Неужели?…

— Врешь! — я подскочил и крепко треснулся головой о потолок.

— Нет. — Он зашевелился, и нары под нами застонали тяжко. — Сам не ожидал, так вышло…

Пообедав, Арвид возвращался к себе на работу — его, как и меня, засадили там за бумаги. Видит, человек бежит стремглав. Лицо перекошено, ничего перед собой не видит, несется, как заяц от волка, не разбирая пути. Явно что-то не в порядке. Остановил, спрашивает: «Что случилось?» А тот на него с кулаками — и деру. Арвид в погоню. Задержал с помощью прохожих, отвел в отделение. Оказалось, ни больше, ни меньше — брата родного только что убил. Тот приехал к нему погостить из деревни, самогона привез для продажи по соседям. Оба хватили изрядно, потом заспорили по пустяку — и убийство.

— Надо же, какая случайность! — воскликнул я. — Прямо в руки! И, главное, в первый день.

— Случайность, случайность! — что-то уж слишком поспешно согласился Арвид; он, видимо, испытывал неловкость за свою неожиданную, неправомерную удачу. — Конечно, случайность!

Было завидно немного, но и спокойнее за Арвида тоже. Теперь его бумаги не испугают. Теперь он почувствует вкус.

Я зевнул:

— Устал! Да и завтра работы-ы! Накрыли, понимаешь, целую шайку. Допросы и прочее… Так будем спать, а?

Он согласно кивнул, молча повернулся на бок. Хоть бы поинтересовался подробностями! До чего нелюбопытен — жуть!

6.

Почти две недели ходил я в подручных у Фрола Моисеевича — столько времени заняла кропотливая возня с пойманной шайкой. Одновременно приходилось вести и множество других мелких дел. Фрол Моисеевич называл их «семечками», и я заметил, что за «семечки» он брался куда охотнее, чем за более сложные. Что ж, не удивительно! Мой шеф был уже в возрасте, не любил нервотрепку и суету оперативных выездов, раздражался, когда ему попадались клиенты из числа бывалых, не желавшие послушно отвечать на его въедливые вопросы и умевшие «качать права». Больше всего ему нравилось сидеть в своем крохотном теплом кабинетике, с полушубком, накинутом на ревматические коленки, и потихоньку, не спеша, лузгать нехитрые «семечки».

А их всегда хватало! То Щукин доставит какого-нибудь смущенного дядю:

— Пинжак на базаре купил, на улисе продавал. Вот свидесель, вот рапорт.

И заводи на дядю дело! «Спекулясия», — как говорил Щукин.

То постовой милиционер Трофимовна, огромного, почти двухметрового роста женщина, с кулаками, как кувалды, приволочит за шкирку, словно котят, сразу двух юнцов — безбилетников, поскандаливших с бдительной билетершей в кинотеатре и учинивших там драку.

Им тоже не скажешь: пошли вон? Нарушение закона налицо.

Особенно много проходило так называемых хлебных дел; одни работники отдела борьбы с хищениями с этим потоком не справлялись, приходилось заниматься нам всем.

Хлеба было мало, он выдавался только по карточкам, торговля им на базаре в то время запрещалась. Ну, если какой-нибудь работяга вздумал загнать свой однодневный паек, чтобы купить стакан махорки, без которой он тоже жить не может, милиционер отвернется в сторону и сделает вид, что ничего не заметил. Другое дело, если кто-то вдруг приволок для тайной продажи сумку с тремя-четырьмя килограммами черняшки. Тут уже пахнет преступлением. Откуда хлеб? Возможно, где-то образовалась щель, возможно, где-то воруют, где-то рабочий человек недополучает и так считанные граммы жизненно необходимого пайка?

И верно, случалось, что засекут такую базарную крысу — и выйдут на след целой шайки расхитителей, пристроившихся либо в столовой, либо возле пекарни, либо в другом теплом местечке, связанном с выпечкой, транспортировкой или выдачей хлеба.

Этих преступников закон карал безжалостно.

Попадали к нам и случайные люди, никакие не преступники, а просто слабовольные или малоразвитые, несознательные, соблазнившиеся лишней пайкой. Подглядел, где можно хапнуть еще один, не свой, чужой кусок, — и слопал поскорее, не задумываясь о последствиях.

Жалко было смотреть, как они, кляня себя и плача, клялись на допросах. И я верю, что искренне. Если бы не трудности военных лет, многие из них никогда бы не имели дела с законом. Но и отпускать их с миром, слегка пожурив, как вам, мол, не ай-яй-яй, тоже нельзя. В тяжкое время хлеб — это не просто хлеб; отношением к нему испытывается гражданственность, моральные устои человека. К тому же, почувствовав слабинку, за чужим куском могут потянуться и другие нестойкие…

В отделении меня быстро признали своим, и это было не столько моей заслугой, сколько моей раненой ноги. Рядовые милиционеры, участковые, все люди солидные, степенные, сочувственно вздыхали, когда встречали меня на лестнице — там хромота была больше всего заметна; я не мог переносить ногу через ступеньку. Наши женщины — а их среди милиционеров было немало — наперебой советовали, чем парить ногу, как бинтовать, как разминать. Мне пришлось бы заниматься одной только ногой, времени не хватило бы даже на сон и еду, вздумай я следовать всем их рекомендациям. Но участие трогало, и я искренне благодарил за каждый совет.

Начальство тоже благоволило ко мне. Тут уж не нога, тут Фрол Моисеевич. Что ни говори, а все-таки я избавил его от части работы, и он, не скупясь, вовсю нахваливал меня на оперативках у майора Антонова. Я ерзал на стуле, а возвратясь в кабинет, выговаривал ему:

— Зачем вы так?… Неловко!

— Неловко щи вилкой хлебать, — отвечал он, посмеиваясь.

Фрол Моисеевич знал, что делает. Не может же человек, если он человек, а не свинья, платить черной неблагодарностью за такие лестные о себе отзывы. И наваливал на меня все больше и больше дел. А я что? Я старался, из кожи вон лез.

С Катей я виделся несколько раз, проверял данные о местожительстве каких-то задержанных типов. Меня она сразу узнала, может быть, Фрол Моисеевич ей сказал, улыбнулась подковыристо:

— Станцуем?

— А то нет! — подхватил я. — Надо же вернуть должок.

— В смысле — оставить посреди зала? — рассмеялась она.

— В смысле — отдавить ноги…

Но дальше угрозы я так и не продвинулся. У Кати было дел сверх головы, у меня тоже, и оставалось только при встрече по утрам в коридоре отделения обмениваться двумя-тремя веселыми репликами.

— Станцуем? — теперь уже спрашивал я.

— В шесть часов вечера после войны. — Эта присказка входила в моду: в газетах писали, что режиссер Пырьев приступает к съемкам фильма с таким названием.

— У-у, долго ждать!

— И ничего не долго! Вон вчера опять салютовали…

В последнее время и в самом деле ни одного дня не проходило без салюта в честь освобождения от фашистов очередного города. А то и по два салюта в день. Но конца войны было еще не видно.

Наши добрые отношения сразу же повернул себе на выгоду практичный и хитрый Фрол Моисеевич. Он заметил, что мне Катя готовит справки без очереди, и с тех пор стал посылать за ними только меня. Он ничего не терял; я даже поболтать с ней не мог. Катя работала в комнате, уставленной столами, и за каждым — пара любопытных глаз и чутких ушей.

У меня теперь образовался солидный круг новых знакомых. Наши, отделенские — раз, в прокуратуре — два; мне там приходилось бывать чуть ли не каждый день. Правда, пред светлыя очи самого районного прокурора я еще допущен не был. Все мои переговоры велись с помощником прокурора, жирно красящейся дамой со всегда вылупленными, словно от постоянного физического напряжения, глазами. Она зверски курила, и не просто цигарки, а козьи ножки; забавно было видеть на них малиновые кольца губной помады. Движения у нее резкие, быстрые, голос отрывистый и хрипловатый, как у отделенного на плацу. Она не говорила, а командовала, ловко гоняя козью ножку языком из одного угла рта в другой:

— Возьмите!… Подпишите!… Принесите!…

Все это должно было, очевидно, по замыслу получаться мужественно и лихо. На деле же вызывало улыбку. Впрочем, допускаю, что подсудимым, против которых она поддерживала обвинение на суде, было вовсе не до улыбок.

Полной противоположностью диковинной прокурорской дамы были две мои знакомые по столовой. Обе работали в бухгалтерии химического комбината и ели в том же зале, что и я. Так уж получилось, что по дороге в столовую я по просьбе Фрола Моисеевича забегал в прокуратуру передать или взять там какие-либо бумаги, и если опаздывал на обед, то любезные бухгалтерши держали для меня место за своим столом.

После дамы с козьей ножкой они казались воплощением женственности. Обе худенькие, обе смешливые; у Зинаиды Григорьевны, той, которая старше, тонкие белые руки с синими веточками вен, у другой, Дины, моей ровесницы, детская привычка восторженно хлопать в ладоши, если ей что-нибудь нравилось: неожиданный ли сюрприз в виде двухсот граммов мороженых яблок, который нам преподносила столовая, предложение ли Зинаиды Григорьевны пойти всем вместе в кино, когда будет свободное время, мой ли рассказ о каком-нибудь случае из фронтовой жизни.

У Зинаиды Григорьевны на фронте был муж, подполковник, и знакомство наше как раз с того и началось, что она, увидев в столовой нового человека, подошла и спросила, откуда я, не со Второго ли Украинского? Узнала, что нет, не оттуда, вздохнула печально и отошла, сказав, что вот уже больше месяца не имеет от мужа никаких вестей.

А на следующий день подбежала ко мне радостная, сияющая, с письмом в руке:

— Смотрите, от него!… Вы принесли мне счастье!

И потащила за свой столик, где уже сидела Дина и ее двоюродный брат, молодой здоровенный шофер из комбинатского гаража с пухлыми губищами…


Мой переход на самостоятельную работу совершился буднично и незаметно. Просто Фрол Моисеевич однажды стукнул себя сморщенной ладошкой по такому же сморщенному лбу:

— Что мы здесь корпим, в этой клетушке, за одним столом! Вот тебе невыливайка, вот ручка, вот обои видишь, какой даю кусок, целый километр. И двигай себе в соседний кабинет, где Саша сидел… Погоди! — Он открыл свой сейф с тонкими жестяными стенками. — На еще Сашин пистолет. Распишись вот здесь в получении и оформи у старшины.

Сашей звали моего предшественника. Он болел туберкулезом, болезнь обострилась. Вынужден был уволиться и уехать к матери, куда-то неподалеку от Алма-Аты.

Кабинетик был точно таким, как и у Фрола Моисеевича, только без окна. День и ночь здесь горела электрическая лампочка, а когда станция выключала свет, приходилось зажигать коптящую керосиновую лампу с треснутым стеклом. Но я так изголодался по самостоятельности, что даже и в этом увидел положительное: уж у меня-то в окно ни один задержанный не выскочит!

С чего я начал свою самостоятельную жизнь оперуполномоченного? А вот с чего. Разобрал и почистил невозможно грязный наган. Не оружие — печальное зрелище. К нему не прикасались, наверное, со дня выпуска с завода.

Сел для удобства прямо на письменный стол, разобранный пистолет на тряпочке рядом разложил — драю. И в самый ответственный момент начала сборки раздается стук в дверь:

— Можно?

Соскочил со стола, оправил гимнастерку — мгновенное дело.

— Пожалуйста!

Входит, сразу заполнив весь мой просторный кабинет, дородная старуха в черной шляпе с полями и рыжей лисой вокруг шеи. Облезлая, с проплешинами, но все-таки лиса!

— Мне нужен оперативный уполномоченный товарищ Клепиков.

— Я Клепиков.

Ага! Значит, Фрол Моисеевич ее ко мне послал. И тает, тает сердце от великой признательности моему благодетелю. Мог ведь сам заняться — а все-таки ко мне послал. Знал: жду! Какой все-таки чуткий человек.

Итак, первое самостоятельное дело…

Усадил я старуху с лисой, вытащил бумагу — не обойную, а свой собственный командирский блокнот, еще с фронта, вынул карандаш, жду. Что у нее? Ограбление? Бандитский налет? А может, убийство, как у Арвида? Скажем, сестру задушила из-за этой самой лисы. А что — вполне!

И вот она произносит:

— Пух!

Я сообразил не сразу. Сначала мне показалось, что она хочет рассказать какую-то сложную историю со стрельбой и жертвами и начинает, хоть не совсем внятно, зато образно: «Пух!» В смысле — стрельба.

Но старуха тут же разбила вдребезги все мои кровожадные иллюзии.

— Пух! — повторила она. — Эта дрянь пух у меня ворует из перины.

— Что за ерунда! — опрометчиво вымолвил я.

Старуха оскорбилась, выпрямилась с достоинством.

— Ах, ерунда? Считаете, ерунда? А знаете, сколько стоит пух на базаре? Попробуйте подушку купить. Семьсот рублей, самое малое, если еще найдете. Хорошенькая ерунда!… Вот я тут официальное заявление написала, прошу ее арестовать.

И вытащила откуда-то из-под лисы целую бумажную простыню, исписанную крупным размашистым почерком. Фрол Моисеевич упал бы в обморок, если бы увидел такое количество испорченной бумаги. Впрочем, оборотная сторона осталась чистой.

Проклиная втихомолку и Фрола Моисеевича, всучившего мне эту гнилую «семечку», и проклятую пух-старуху, я стал читать заявление. Целый детективный роман с тайной слежкой, подозрениями и версиями. Положительный герой — мадам Барковская, сидящая против меня. Отрицательный — ее соседка по комнате, учительница из Ленинграда, прикидывающаяся инвалидом, а на самом деле специально испортившая себе сердце, чтобы время от времени, ссылаясь на приступ, оставаться дома и в отсутствие мадам Барковской распарывать перину, принадлежащую последней, вытаскивать оттуда по горстке пушинок — когда понемногу, заметить труднее, у злодейки-учительницы все продумано! — и зашивать вновь.

Интереснейшее дело! Дождался…

— Посидите здесь. — Я озлобленно смотрел в немигающие желтые лисьи глаза. — Нужно посоветоваться с товарищами.

Старуха с достоинством кивнула, милостиво разрешая мне удалиться.

Фрол Моисеевич, едва завидев меня, отчаянно замахал руками.

— Вы ее послали?…

Не дал договорить, предостерегающе приложил палец ко рту. Я невольно понизил голос:

— Она же форменная ненормальная!

— А что делать?

— Как что? Выгнать.

— Соображаешь, что говоришь? Это же Барковская, известная кляузница. Выгоним — а она прямым ходом к начальнику, к прокурору, в горком, напишет в газету. И мы будем бегать, доказывать, сочинять объяснительные… Нет, нет, надо тянуть время. Единственная возможность. Обещать ей что-нибудь, лишь бы умотала. Ты уж придумай. Голова незабитая, свежая.

Я стиснул зубы:

— Хорошо. На сей раз спроважу. Но если придет снова — пошлю прямо к вам, имейте в виду.

— Давай, давай…

Фрол Моисеевич был готов на все, лишь бы только сейчас не иметь дела с мадам Барковской!

Я вернулся к себе. Спросил таинственным полушепотом:

— Скажите, как вы заметили кражу?

— На полу остаются пушинки — у меня же не слепота. — Она тоже снизила голос до шепота. — И потом чувствую, что-то жестко стало спать.

— Да, да… — Я глубокомысленно покивал. — Не скрою, дело ваше очень нелегкое, требует тщательного расследования. А мы как раз сейчас очень загружены. Хищения, убийства… Не могли бы вы нам помочь?

— Именно? — Мадам настороженно уставилась на меня на куриный манер, одним глазом.

— Последите за ней еще некоторое время. Чтобы у нас с вами было больше веских доказательств.

Как ни странно, она сразу согласилась, даже как-то оживилась, порозовела, очевидно, от радостного предвкушения будущих слежек, и я почувствовал себя злодеем по отношению к той, сердечнице.

— Но только постарайтесь, чтобы ваша соседка…

— Будьте спокойны, у меня никто ничего не узнает…

Так завершилось мое первое самостоятельное дело.

Я не потратил на него ни клочка бумаги.

7.

Все «семечки», «семечки»… Я добросовестно строчил протоколы, составлял постановления о производстве обыска, о возбуждении уголовного преследования, десятки других бумаг, с трудом привыкая к неуклюжим, громоздким, словно канцелярские шкафы, юридическим оборотам речи.

Плох тот солдат, который не носит в своем «сидоре» маршальский жезл. И, соответственно, плох тот оперативник, который не мечтает о большом, интересном, запутанном деле, где бы он мог проявить во всю мощь свой скрытый талант.

Но где взять такие дела? Едва они появлялись на горизонте, их тотчас же отнимали у нас следователи прокуратуры, белая кость. Нам обычно лишь великодушно разрешалось арестовать подозреваемых и, в лучшем случае, произвести первоначальный допрос.

Фрол Моисеевич, передавая трудное дело прокурорским, чуть ли не кланялся им в ножки за милость.

А я злился. Захватчики! И все-таки пробил и мой час. Только опять совсем не так, как мыслилось…

Приоткрылась дверь микрокабинета, всунулась замасленная до блеска ушанка с оттопыренными лопухами.

— Сашки нет?

— Нет.

— А когда будет?

— Уехал. Совсем.

Последовало удивленное: «Куда?»

— На юг.

— Гы… Бьем гада у ворот Ашхабада! — Владелец ушанки в таком же промасленном ватнике, весь заросший черной щетиной, протиснулся к столу. — А кто за него? Ты, старшой, так — нет?

Что-то в нем меня раздражало. Бесцеремонность? Быстрый шарящий взгляд? За несколько секунд он уже все перебрал и все оценил: треснувшее стекло на лампе, стул без перекладин на спинке, мой командирский планшет с желтоватым прозрачным окном для фронтовой карты.

— Я лейтенант,

— Какая разница? Счас лейтенант, а завтра старшой, так — нет?

Он сел без приглашения, сдвинул на затылок ушанку. Поманил меня пальцем, сказал тихо и многозначительно:

— Дело наклюнулось. Незаконные хлебные карточки!

Махинации с хлебными карточками принадлежали к числу опасных преступлений. Я с уважением посмотрел на своего собеседника. Вот ведь как можно ошибиться. Человек пришел к нам на помощь, а я…

— Слушаю вас, товарищ.

Он стал рассказывать, беспрестанно подмигивая и щелкая кривыми пальцами с черными ногтями. Работает на нефтебазе, в складе смазочных масел. Ну да Сашка его давно знает. Откуда? Оступился раз, с кем не бывает. Лошадь на четырех ногах, и та спотыкается. Но теперь — ни-ни! Сам завязал и другим советует, так — нет?… Значит, он на складе, а над ним старший. Афиногенов звать, Ванька Афиногенов. Только и славы, что инвалид войны. А промежду прочим еще копнуть надо, есть ли у него там осколок, в груди. Был бы он с осколком в мясе таким прытким, так — нет!… Ну так вот, значит, у того самого Ваньки Афиногенова с десяток дней назад пацаненок помер. Двух или трех там годков. Он этих головастиков наплодил со своей Маруськой — страсть. Пять штук!

Я стал терять терпение:

— А карточки?

— Вот в том и вся штука, старшой! Пацаненок помер, а он его карточку не сдал, как положено, гад! Бумажка про то, что вроде сдал, у него имеется, а карточка опять же при нем осталась. Блат или что. Получает по ней и жрет со всей своей бандой. Считай — десять ден по четыреста. Четыре килы! Устроился, понимаешь, так — нет? Ну что, подходит, старшой? — Он снова подмигнул. — Давай уж заявлению напишу. Все равно ведь заставишь.

И потянулся черными пальцами к блокноту.

— Погодите! — Я взял со стола блокнот. — У вас все?

— А что еще? — удивился он. — Было бы еще, я бы сказал. Сам видишь, старшой, я не какой-нибудь…

— Выйдите! — Меня так и подмывало закричать, топнуть ногой. — Выйдите вон! Ну!

Он посмотрел на меня искоса, покачал головой понимающе и вроде бы даже сочувственно:

— Ручки… Воры пусть народное питание воруют, а тебе ручки марать неохота, так — нет?

И вышел, аккуратно притворив за собой дверь.

Его сапоги пробухали по коридору. Значит, к Фролу Моисеевичу не пошел. К начальнику? Пусть! Антонов с ним тоже церемониться не станет.

Когда пришла секретарша начальника Клава и сказала, что меня срочно требует к себе Антонов, я и тогда не подумал, что это связано со щетинистым «так — нет». Но когда увидел его в приемной, сопящим над какой-то бумагой на уголке Клавиного стола, то понял: начальник отнесся к злосчастной хлебной карточке умершего мальчика иначе, чем я.

Щетинистый увидел меня и насмешливо подмигнул.

Я спросил, вложив в голос сколько смог ехидства:

— Кропаем?

— Раз приказано. — Он притворно вздохнул. — Вот и тебе прикажут, куды денешься, старшой, так — нет?

Входя в кабинет, я уже мысленно яростно спорил. И по тону, каким было произнесено: «Явился по вашему вызову!», Антонов, конечно же, сразу все понял. Сказал с миролюбивым смешком:

— Только не кипятитесь, Виктор Николаевич!

Впервые он назвал меня по имени-отчеству, и я, внутренне негодуя, отверг это, как позорную взятку.

— Пять детей… — начал я.

Антонов поднял руку:

— Знаю! И все равно вы не правы. Налицо серьезное нарушение закона.

— Этот грязный тип…

— Неважно, — снова прервал он, теперь уже резче. — Сигнал получен, мы обязаны расследовать. Возьмите с собой Трофимовну и поезжайте по адресу… Ну?

Антонов смотрел на меня взглядом гипнотизера, укрощающего льва.

Но я не лев и он не гипнотизер. Сеанс укрощения сегодня не состоится.

— Не понимаю, товарищ майор, чего мы добьемся? — Я нарочно сказал «мы», чтобы не получилось в его адрес. — Посадят на три года, а у него столько маленьких детей!

— Милиция не определяет меру наказания, товарищ лейтенант, — это дело суда. Милиция лишь выявляет нарушителя закона. В данном случае мы имеем дело с явным нарушением и обязаны — понимаете, обязаны! — принять соответствующие меры.

Да, формально он прав. Ни один законник не станет на мою сторону. И все-таки, не верю, не верю! Антонов ведь не сухарь, не ходячий параграф. Он просто прячется за букву закона, как за щит. Не хочет брать на себя ответственность?

— Так как же? — постукивает выжидающе карандашом по столу.

— Хорошо, поеду.

— Давно бы так… — Антонов встал: кончен разговор.

— Товарищ майор, а если хлебная карточка не будет обнаружена?

На мгновение в его умных глазах сверкнула искра и тут же погасла.

— Странный вопрос! На нет и суда нет.

Вот! Ведь мог он сказать: карточка еще не все, опросите соседей, сходите в магазин, где они получают хлеб, на нефтебазу, может быть, там еще кто-нибудь знает. Но не сказал… И Трофимовна — тоже не случайно, пришло мне на ум. Она хоть и самая здоровая из всех наших милиционеров, мужчин и женщин, но и самая жалостливая.

И все-таки неприятный осадок остался. Нет, майор Антонов далеко не рыцарь без страха и упрека; сходство с Дон Кихотом чисто внешнее. Он не против, чтобы я взял ответственность на себя, а сам взять ее не решился…

Щетинистый топтался у двери с исписанным листком в руке.

— Начальнику заносить или сам возьмешь, старшой?

— Давайте сюда!

Я быстро пробежал глазами безграмотную мазню.

— Живут где?

— Косой взвоз, четырнадцать, — ответил он с готовностью. — Над самой рекой. Летом они рыбки подлавливают — обжираются, так — нет?

Теперь, когда он уже был непрочно уверен в успехе, ему и в голову не приходило скрывать истинную причину своей затеи — черную зависть.

— Поедете со мной! — бросил я, уходя.

— Что ты, что ты, старшой! Мне никак! — обеспокоившись, засуетился он. — И ты, смотри, не проговорись ему, что я. Закон такого не дозволяет, слышишь, старшой, так — нет?…

Я наслаждался его растерянностью и явным испугом. Подлец, наглец и отчаянный трус. Великолепное сочетание!


Косой взвоз, четырнадцать…

Мы с Трофимовной с трудом отыскали дом. Чуть живая избенка в три окна, из трубы жиденький светлый дымок, словно пар изо рта умирающего.

А кругом простор… Белые поля до самого горизонта, под крутым обрывом заснеженная гладь реки. По краю обрыва петляет обледенелый крутой спуск с серой, выбитой машинами и повозками колеей. Дорога кое-где огорожена черно-белыми столбиками, но они больше для украшения, чем для подлинной безопасности. Уж если понесет машину на скорости вниз — не остановят жалкие столбишки!

Зашли в избенку. Хозяйка, измученная женщина лет тридцати, возится у печки.

Ребятишки, мал мала меньше, за столом ждут обеда. Худые, глазенки запали. Что им лишних сто граммов хлеба на рот!

Ох, и незавидная у меня сегодня работенка. Как меня будут клясть в этом доме!

— Вы — Афиногенова?

Запахнула дырявый платок:

— Ну?

— Мы с обыском. Вот постановление.

Даже не смотрит. А мне обязательно нужно, чтобы посмотрела. Там есть такая графа: предмет поиска.

— Вы прочтите. Так положено.

— Нечего у нас искать. Не воры, слава богу, не разбойники. Все добро здесь, за столом сидит.

— К нам поступило сообщение, что вами не сдана хлебная карточка вашего… — тут я запнулся, — …вашего умершего сына Никиты.

Говорю, а у самого сердце переворачивается. Мать! Десять дней назад сына схоронила! А я ей — хлебная карточка.

Даже Трофимовна смотрит на меня ненавидяще. Я нарочно дорогой ничего ей не сказал. Пусть для нее неожиданность. Пусть знает, каких мы здесь ищем преступников.

— Бог мой! — восклицает женщина. — Да ведь карточка-то…

Я не дал ей досказать, повысил голос:

— Если карточка обнаружится при обыске, — дело может пойти в суд и виновные будут строго наказаны. — Обратился к Трофимовне: — Прошу вас пригласить понятых. — И женщине: — Покажите ей, где тут у вас соседи…

У нее сжаты губы, вот-вот с языка сорвутся резкие и обидные слова.

— Пойдем, пойдем, голубушка, — торопливо и ласково взяла ее за руку Трофимовна. — Такой закон…

Они ушли. Я вздохнул с облегчением. Теперь, кажется, порядок! Трофимовна ей все объяснит, что и как сделать.

Ребятишки пялили на меня свои голодные глаза.

— Он челт? — спросила девочка с льняными кудряшками, указав на меня крохотным пальчиком.

— Чертов не бывает! — уверенно сказал мальчонка постарше. — Дядя — красноармеец.

Я погладил его по головке.

— Папка твой где?

— На лаботе, — ответила за братишку девочка. — Он всегда-всегда на лаботе…

Вернулись Трофимовна с хозяйкой. За ними порог робко перешагнули две молодые женщины. Не скинув еще пальто, хозяйка сразу прошла к детям, обняла их со словами: «Маленькие вы мои», одновременно бросая на меня испытующе недоверчивые взгляды, словно я мог в ее отсутствие причинить им какое-либо зло.

— Мамка, есть! — затребовала девочка с кудряшками.

— Обожди, вот дядя уйдет.

— Есть, есть хоцу!

— Накормите их, — предложил я. — Мы тут пока займемся бумагами.

Никаких особых бумаг не было. Нарочно медля, я внес в протокол обыска фамилии понятых, разъяснил им обязанности.

Женщина похлопотала у печки, разлила детям жидкого крупяного супа, они принялись жадно хлебать, забыв обо всем на свете. Я походил по комнате, заглянул для порядка за печку, приподнял на столике в углу чистую тряпицу, заменявшую скатерть.

— Сумка у вас где? Ну, с которой в магазин ходите.

Хозяйка, поджав губы, поставила передо мной пустую соломенную сумку.

— А хлебные карточки?

— Вот.

Я пересчитал. Две рабочих, четыре детских. Все верно, лишних нет.

— Так…

Трофимовна ликующе переглянулась с хозяйкой. Провели они неопытного опера, провели!

Пусть себе думают…

Понятые с напряженным вниманием следили за каждым моим движением, словно я выполнял очень сложный иллюзионный номер и вот-вот должна была произойти потрясающая неожиданность, завершающая фокус.

— При обыске ничего не обнаружено… Прочитайте и распишитесь, пожалуйста, — подал понятым химический карандаш.

Пока они старательно, опробуя каждое слово в отдельности, вычитывали протокол, я смотрел в оконце, выходившее на кручу. Вниз по дороге медленно, словно проверяя путь, скользил газогенераторный зисок, груженный красным кирпичом.

Но вот движение машины убыстрилось, еще, еще. Шофер отпустил тормоза.

Рано! Еще только начало спуска.

Машина стремглав неслась вниз. Что он, с ума сошел?

Зисок исчез из моих глаз — дорога завернула под нависший край обрыва. Теперь появится вновь лишь метров через сто.

— Расписались уже, товарищ лейтенант, — несмело напомнила одна из понятых.

— Сейчас, сейчас… — Я не мог оторваться от окна.

Зисок не появлялся. Время уже, время! Или шофер все-таки опомнился, успел затормозить?

И вдруг послышался удар. Звук донесся приглушенно, будто издалека, и вполне можно было не обратить на него внимания. Но я точно знал: это зис!

Случилась беда!

Схватил со стола ушанку, планшет и кинулся на улицу. Меня проводили недоумевающими взглядами — ведь никто, кроме меня, ничего не видел.

Подбежал к краю обрыва. Вся дорога отсюда как на ладони. Пустая, никакой машины на ней нет. И там, где извилистая серая лента, сползая с берега, расстилается через белую гладь замерзшей реки, — тоже ничего. Словно зиса и не было!

И лишь три одиноких малюсеньких кирпичика едва заметными пятнышками алеют на снегу далеко внизу, под обрывом.

Красные кирпичи! Из кузова!

Я съехал на подошвах по обмерзлому скату, побежал, припадая от боли, к сбитому столбику на обочине.

Далеко внизу, колесами вверх, среди рассыпанного кирпича лежал опрокинувшийся зисок. Мотор заглох, стояла мертвая тишина.

— Водитель! — позвал я отчаянно. — Водитель!

Никто не отозвался.

Подоспела запыхавшаяся Трофимовна.

— На комбинат, к телефону, живо! — приказал я. — Вызовите скорую. И к нам в отделение, пусть Федосеева пришлют.

— О, господи! — Она затопала вверх по дороге, отдуваясь как паровоз на крутом подъеме.

С трудом, при помощи слетевшейся к месту аварии ребятни, я вытащил шофера из вдребезги разбитой кабины, уложил на брезент. Он был без сознания, тяжело, с хрипом дышал. Чуть подрагивали седоватые усы.

— Дядя Коля Васин! — воскликнул испуганно один из ребят.

— Знаешь его?

— Ага! Тети Матрены муж, шофер химкомбинатский. Они здесь близко живут, у задних ворот комбината.

— Ну-ка, быстро туда!

Приехала скорая помощь, сразу вслед за ней прибежала жена Васина. Без звука кинулась к пострадавшему, а когда ее подняли, глухо и протяжно зарыдала.

— Ну как? — спросил я старенького врача.

Он покачал головой.

— Мертв?

— Еще дышит каким-то чудом. Но очень сомневаюсь, успеем ли довезти. Грудная клетка вся раздавлена. Обширнейшее внутреннее кровоизлияние.

— Не пьян?

— По-моему, нет…

Притащился на Стратегии неторопливый степенный Федосеев, наш гаишник, и с ним фотограф из горотдела. Мы начали свою кропотливую работу. Предстояло составить протокол осмотра места происшествия, обследовать машину и выяснить причину катастрофы, нарисовать схему, допросить свидетелей — не один я, оказывается был очевидцем аварии; две женщины развешивали наверху белье, мальчишка из школы бежал…

Я не очень удивился, когда Федосеев подозвал меня к опрокинутой машине и показал порванный шланг возле одного из тормозных цилиндров.

— Вот в чем причина.

— Тормоза?

— Ага! Нажал сильно, шланг старый, в обед сто лет, его и прорвало. Вся тормозная жидкость к черту.

— А ручник?

— Он пробовал — вон, затянуто. Да разве на таком склоне ручником удержишь? Да-а, жаль, хороший был шофер…

Приехали химкомбинатские, стали рядить-гадать, как поднять машину.

Нам больше нечего было здесь делать. Федосеев подбросил нас на Стратегии — меня до столовой, фотографа к горотделу, а сам поехал докладывать начальнику.

Наверное, у меня был тот еще вид, потому что Зинаида Григорьевна, взглянув, ужаснулась, всплеснула своими тонкими руками:

— Что-то случилось!

— Автокатастрофа, — я устало опустился на табуретку. — Машина всмятку.

— Ужас какой? Надеюсь, жертв нет?

— Есть, к сожалению. Шофера убило. Ваш, комбинатский.

— Кто? — спросили они обе, Зинаида Григорьевна и Дина, в один голос.

— Васин. Знаете?

— Николай Иванович?!

Зинаида Григорьевна так расстроилась, что даже есть больше не стала…

Вернувшись в отделение, я застал Федосеева в своем кабинетике. Дотошный автоинспектор с лупой в руках колдовал над растянутым на столе шлангом, который снял с машины с соблюдением всех необходимых формальностей.

— Интересный коленкор вырисовывается, товарищ лейтенант.

— Что такое?

— У вас зрение хорошее? Посмотрите сами.

Разорванные края шланга с нижней наружной стороны неплотно прилегали друг к другу, когда их соединяли. Оставалась незаполненной двухмиллиметровая выемка, суживавшаяся кверху и сходившая на нет у внутренней стенки шланга.

Я поднял глаза на Федосеева.

— Слушайте, но это ведь значит…

— Ага! — кивнул он. — Шланг не сам по себе порвался. Подпилили снизу. Напильником или там еще чем…

8.

Фрола Моисеевича уже не было в отделении — что-то прихворнул наш старичок, ушел сегодня пораньше. Мы с Федосеевым отправились с докладом прямо к майору Антонову.

Он выслушал внимательно, но, вопреки ожиданиям, отнесся к нашим выводам скептически.

— Торопитесь, товарищи!

— Совершенно явное убийство с заранее обдуманным намерением! — настаивал я. — Статья сто тридцать шестая, пункт «а».

— Еще и пункт «а»! Посмотрим, посмотрим… Что вы намерены предпринять, товарищ оперуполномоченный?

— В первую очередь, направить шланг на экспертизу. А сам думаю на комбинат.

— Правильно! — одобрил майор. — Товарищ Федосеев, возьмите моего Циклопа — и к экспертам, пока они еще не разошлись по домам. А я от себя еще позвоню их начальнику, попрошу, чтобы сделали как можно быстрее. Подготовьте постановление о назначении экспертизы, — приказал он мне.

— Есть! — Я повернулся к выходу.

— Одну минуту! Какие вопросы поставите экспертам?

Это я уже продумал:

— Первое: произошла ли авария из-за внезапного разрыва шланга? Второе: вызван ли разрыв искусственно или произошел естественным путем? Третье: если искусственно, то чем, каким орудием повреждена наружная поверхность шланга в месте разрыва? И четвертое: мог ли разрыв произойти вследствие этого наружного повреждения?

Майор помолчал недолго, обдумывая, видимо, сказанное мною.

— Все хорошо. Только прибавьте еще и пятый вопрос: предполагаемая давность наружного повреждения шланга. Это вам поможет в поисках преступника, если налицо действительно злоумышленные действия… А на комбинате советую особенно не распространяться про шланг и про ваши подозрения.

— Разумеется, товарищ майор! — Меня слегка задело его предупреждение. Что он, за дурачка меня считает? — Я и так никому не собирался ничего говорить. Просто порасспрашивать людей о личности Васина, его связях, друзьях и врагах.

— А людям и не нужно, чтобы им прямо говорили. Они по самому характеру разговора отлично разберутся, что у вас на уме. Поэтому подходите издалека, ставьте вопросы веером, а не узким направленным лучом. Я дам вам в помощь Гвоздева, он это хорошо умеет.

— Спасибо, — поблагодарил я сдержанно.

— Кстати, как обыск?

— Хлебной карточки не найдено, товарищ майор.

Он никак не высказал своего удовлетворения или, наоборот, недовольства. Сказал безразлично:

— Напишите рапорт. Не обязательно сегодня — дело терпит… Что еще? Желаю успеха!…

Гвоздев — или Гвоздь, или Юрочка, или Сынок, как только его не называли в отделении! — редко бывал на месте. Почему-то всегда получалось, что, как только он появлялся, его сразу начинали ругать. То какие-то дела недооформил, то бумагу забыл подписать. Юрочка терпеливо выслушивал скрипучие нотации Фрола Моисеевича, а потом, когда тот выдыхался, поднимал большие глаза с поволокой и невинно спрашивал о чем-то совершенно не относящемся к делу: «Фрол Моисеевич, а до совхоза Залесенского сколько километров?»

Вроде он не слушал, а думал о своем, пока его тут ругали…

Однажды ему влетело за мой грех — я забыл отобрать подписку у свидетеля, с которого снимал допрос. Юрочка стоял перед Фролом Моисеевичем, желчно отчитывавшим его, и привычно молчал. До меня так и не дошло бы, что виноват-то я, а не он, если бы Фрол Моисеевич вдруг не упомянул не совсем обычную фамилию свидетеля — Убейволк.

Позднее, когда справедливость была восстановлена, я сказал Юрочке в сердцах:

— Вот человек! Его ругают ни за что, а он молчит!

Юрочка лениво вскинул на меня свои кавказские глаза:

— Думаешь, я очень слушаю? А бумаги у меня всегда недоделаны — ты же знаешь…

Первое время я недооценивал криминалистические способности Юрочки. И напрасно. Правда, допросы, протоколы — всей этой бумажной канители Юрочка не любил. Зато розыск — другое дело! Здесь он был неутомим, не знал себе равных среди оперативников, может быть, всего города. Но как только розыск заканчивался поимкой преступника, Юрочка терял к делу львиную долю интереса, впадал в тягостное полусонное состояние, из которого его выводило лишь очередное поручение по розыску. Он исчезал, так и не оформив до конца прежнего дела, и появлялся через несколько дней с пойманным нарушителем, чтобы вместо признательности заработать от неблагодарного начальства очередную порцию нотаций.

Как Юрочка оживился, когда я рассказал о сегодняшнем происшествии! Он сразу понял, что от него требуется, с восторгом покидал в ящик стола недописанные бумаги, схватил шинель и уже на ходу крикнул мне, что будет в комбинатском гараже, там и встретимся. У него был постоянный пропуск на комбинат, а мне еще предстояло оформить свой в отделе кадров.

Все наши трудяги-коняги были в разъезде. Отправился пешком; комбинат размещался не так уж далеко, за железнодорожным переездом, шлагбаум которого обладал удивительной способностью опускаться перед самым носом в наиболее неподходящий момент. Закопченный паровозик с широкой трубой, пыхтя с натуги, без видимого смысла гонял туда-сюда десяток порожних вагонов.

Я с завистью смотрел на мальчишек. Вот кому и переезд не помеха! Перебираются на ходу через буфер — и будь здоров!

Подъехала и остановилась рядом черная эмка. Ого, в городе, оказывается, есть еще и легковушки! Пассажиры увлеченно беседовали, не заметив остановки. Все в непривычных для моего глаза мягких шляпах. Величавый старик с седой окладистой бородой рядом с шофером, двое других — на заднем сиденье; тоже не молодые, но оба быстрые, порывистые, очевидно, южане. Ученые — решил я, наблюдая за беседой, похожей скорее на спор, причем двое на задних сиденьях, усердно жестикулируя, в чем-то убеждали друг друга, а старик, поворачиваясь к ним, похоже, урезонивал их, так как хмурился недовольно и поглядывал по сторонам, словно опасался кого-то.

И тут же подумалось, просто так, без всяких видимых на то оснований: цех «Б».

Паровозику, наконец, надоело бессмысленно таскать вагоны. Он лихо свистнул и уволок их в сторону от переезда. Шлагбаум медленно, нехотя поднялся, и эмка устремилась через переезд, подскакивая на рельсах.

Я с интересом следил за машиной — туда или не туда? Главный вход на комбинат был с переезда хорошо виден.

Да, подъехала, остановилась перед воротами. Выбежал вахтер, посмотрел пропуска. Потом распахнул ворота, приложил руку к фуражке.

Машина проехала во двор.

Моя догадка превратилась в уверенность. Цех «Б»!


Отдел кадров помещался в маленьком зеленом домишке неподалеку от ворот. Рабочий день еще не кончился, но дверь с табличкой «Нач. отдела» была заперта. Я толкнулся раз, другой, и уже хотел было отправиться на поиски, как вдруг из-за двери мужской голос негромко спросил:

— Витя, ты?

Ситуация показалась мне забавной.

— Да, — ответил я, не кривя нисколько душой.

Повернулся ключ, дверь отворилась. Вышел мужчина в синем кителе военного образца, в таких же брюках, в блестящих хромовых сапогах. Уставился на меня удивленно.

— Очевидно, вы не меня ждете, но, честное слово, я тоже Витя, — сказал я, улыбаясь.

Он не слишком учтиво, тут же на пороге, стал выяснять, кто я таков и что мне требуется. Я молча вынул служебное удостоверение. Мужчина стал любезнее.

— Коньшин! — подал он руку. — А я, понимаете, думал — сын. Он должен забежать после школы… Входите, входите, что же я! — спохватился он.

В комнате вкусно пахло жареным; в углу, у окна, прямо на полу стояла электроплитка со сковородкой. На ней шипела картошка.

— Решил, само собой, с ним здесь пообедать, — Коньшин, суетясь, выключил электроплитку; он явно чувствовал себя не в своей тарелке. — Жена в больнице, с почками у нее… Вы, наверное, по поводу Васина? Какое несчастье! Только что мне звонили из больницы: умер, не приходя в сознание.

— Его личное дело у вас? Мне нужны кое-какие данные.

— Сейчас принесу, обождите.

Пока он ходил, я осмотрел комнату. Шкаф отодвинут от стены, за ним виден край застеленной серым одеялом раскладушки. На подоконнике тарелка с краюшкой черного хлеба, в углу, возле плитки, сумка с картофелем. Видно, Коньшин бывает здесь чаще, чем дома.

Он вернулся, в руке папка с разлохмаченными краями.

— Вот. Только здесь один дубликат личного листка, и все.

— А остальное?

— В органах… Нет, нет! — поспешил объяснить Коньшин. — Понимаете, Васин переводился в цех «Б». Им нужен шофер. Вот мы и послали туда на проверку. Теперь, само собой, придется другую кандидатуру подыскивать.

Снова цех «Б»! Услужливо напросилась готовая версия: Васин убит именно потому, что кому-то надо было вместо него в цех «Б». Я гнал ее прочь: никаких пока версий! Только факты. Голимые факты, как любит говорить Фрол Моисеевич.

Личный листок заполнен четким почерком.

— Васин сам заполнял?

— А как же! Мы требуем!

Я стал переписывать к себе в блокнот: «Васин Николай Николаевич… 1891 г. р… Село Мигаи, Одесской области…»

— Его что — эвакуировали сюда?

— Нет, приехал сам, еще куда как до войны… Вот: «На комбинате работает с 1932 года». Очень хороший шофер, уважали его в коллективе. Коммунист, само собой, авторитетный такой товарищ… Ай-яй-яй, такое несчастье!

Дверь приоткрылась.

— Пап…

— Нельзя сейчас ко мне, Витя, обожди в коридоре.

— Пусть, пусть, уже все. — Я захлопнул блокнот. — Распорядитесь только насчет пропуска, пожалуйста.

— Это пожалуйте, это мигом!

Коньшин стал звонить по внутреннему телефону в проходную. А мы с тезкой молча изучали друг друга. Моя личность не вызвала у пацана особого интереса — сильно отвлекала жареная картошка; хотя она уже и не шипела, но тем не менее источала соблазнительные запахи.

Витя сначала только косился в сторону сковородки, а потом уставился на нее откровенно, не таясь и сглатывая слюну.

— Ну вот, — объявил Коньшин радостно; ему, видать, тоже не терпелось спровадить меня и взяться за картошку. — Идите — там уже готово. На две недели хватит? По всей территории комбината, за исключением, само собой, цеха «Б», — он, извиняясь, крутнул рукой. — Туда мы не выписываем, только через них, — и указал пальцем в потолок.

У входа на комбинат висел огромный красочный плакат:

Громи врага трудом упорным

В заводе, шахте, на селе!

Работай так, чтоб ордам черным

Вовек не рыскать на земле!

Под плакатом Доска почета. Проходя мимо, я отыскал на ней фотографию квартирной хозяйки и удовлетворенно улыбнулся: свой человек! Не очень похожа: сосредоточенная, брови сдвинуты, губы сжаты. А может, она на работе именно такая: откуда мне знать?

Вахтер с кобурой на боку долго и придирчиво рассматривал удостоверение, сличал с временным пропуском, словом, всячески демонстрировал мне, работнику милиции, свою неусыпную бдительность.

— Гараж у вас где?

Задвигал молча губами, пораздумал еще: не подвох ли, имеет ли он право отвечать на такой прямой вопрос?

Решил, что имеет:

— Вон то здание с большими окнами. Наверху бухгалтерия, внизу гараж. К диспетчеру, небось? Тоже наверху.

На лестнице меня встретил Юрочка:

— Я тебя из окна увидел.

Он узнал уже многое. Я даже удивился: за такое короткое время!

Николай Васин считался у шоферов справедливым человеком. Если случались какие-нибудь недоразумения или споры — шли к нему, а не к начальству. И тем не менее у него могли быть враги. Крутой характер! Не признавал никакой середины, никаких компромиссов, рубил правду сплеча, лжеца называл лжецом, а лодыря лодырем. Недавно группа старых рабочих по его предложению обратилась к директору с просьбой уволить за бесчестное поведение одного слесаря.

— Уволили? — спросил я.

— Да. Ребров фамилия… Погоди, не пиши, его сразу взяли в армию.

— Надо все-таки проверить.

— Уже! На прошлой неделе отправили на фронт…

Еще вот что. Машина с кирпичами стояла здесь в гараже со вчерашнего вечера. Васин вез их прямо с кирпичного завода на строительство насосной станции внизу, у реки, но по дороге что-то там забарахлило в моторе и он еле докатил в гараж. Возился сегодня до самого обеда.

Это важно! Выходит, преступник тоже мог знать, что машина с кирпичами поедет по тому крутому спуску. Шланг подпилен, скорее всего, ночью.

— С диспетчером не говорил?

— Нет еще.

— С ним я сам. А ты пока разузнай, охраняется ли ночью гараж. Вообще, все насчет гаража. И про напильник спроси, особенно про напильник…

Не успел я еще подняться по лестнице, посмотрел вниз — а Юрочка уже там беседует с каким-то молодым парнем. По-свойски, за плечо его взял — старый приятель!

Тоже одно из Юрочкиных великолепных качеств — он сразу, в любом месте, обрастает кучей друзей и добровольных помощников. Пол, возраст, уровень развития никакой роли не играет. Он умеет подобрать ключик к каждому, и ему выкладывают в дружеском разговоре такое, что на допросе иной раз клещами не вытащишь.

Диспетчер сидел за столом возле широкого окна в полстены, выходившего прямо в гараж; отсюда хорошо видна большая часть машин и выездные ворота, огромные, на две машины.

Одна нога у диспетчера неестественно прямо вытянута.

Я скосил глаз под стол. Протез! Представился ему. Улыбается:

— Мы с вами соседи по квартире, товарищ лейтенант. Тиунов моя фамилия.

— А, Вовкин папа! — догадался я. — Того самого Вовки, который боится один с братишкой ночевать.

— Случай был такой, еще давно, я в госпитале лежал. Пьяный окно выбил, в комнату ломился. Вот они и боятся с тех пор.

У Тиунова приятное открытое лицо. Хорошо, что наше с ним знакомство началось не с официальностей. Люди, даже не имеющие никакого отношения к преступлению, часто настораживаются, когда представляешься им в качестве оперативного работника уголовного розыска.

Тиунов, конечно, догадывался, зачем я пришел, но не начинал разговора первым, ждал моих вопросов. А когда я спросил его мнение о причинах несчастья, сказал мрачно:

— Моя вина, что дядя Коля погиб.

Вот уж чего я не ожидал! Признание? Непохоже.

— Что вы имеете в виду?

— Ведь я назначил его в поездку.

— Разве не он должен был ехать?

— В том-то и дело, что нет.

— А кто?

— Сменщик, Олеша Степан. Вот видите — график. — Он показал мне расчерченный лист на стене. — Сегодня на зисе по графику работает Олеша. А я его снял.

— Когда?

— В самый последний момент, уже когда ехать.

Все шло насмарку, все наши поиски тайных и явных врагов Васина! Совсем не Васин должен был погибнуть!

— Почему сняли?

— Да выпил парень! Ремонтировали они тут с Васиным машину — с бензонасосом беда, диафрагма прорвалась, а новую где взять? Потом пришел Степан за путевкой, а я запах учуял. Хоть он тут и клялся и божился, что пятьдесят грамм всего — ни капли больше. Но разве я могу рисковать, раз почуял? У нас и так машин — кот наплакал.

— И вы вызвали Васина из дому?

— Да нет, он еще здесь был, никуда не уходил. Я и говорю: выручи, дядя Коля, отвези кирпичи на стройку, там давно ждут. Он Степку отругал тут, при всех. Мол, сосунок, а уже себя не в ту сторону проявляешь. И пошел заводить машину — он не то, что иной, рядиться не станет, надо так надо… Поехал, а полчаса спустя мне звонят — убился дядя Вася. И главное что — тормоза! Он на них всегда первое внимание. Вот уж правду говорят: от судьбы не уйдешь…

Я промолчал. Нет, здесь не судьба, не злой рок, здесь человеческая рука. Только не в того попали, в кого метили!

9.

Несколько минут спустя в маленькой комнатке, где обычно отдыхают шоферы, я разговаривал со Степаном Олешей. Он неожиданно оказался знакомым: Динин двоюродный брат; мы виделись однажды в столовой.

У этого восемнадцатилетнего верзилы все было подчеркнуто крупным: и бульдожьи челюсти, и каменный лоб, и еще по-детски пухлые губы, и красные, в ссадинах руки с толстыми негибкими пальцами. Я смотрел на него со странным чувством: парень уцелел благодаря слепой случайности. Не тот, не Васин, а он должен был лежать под машиной с раздавленной грудью. Вот, говорят, водка губит человека. Степана Олешу водка спасла.

— Сколько я там выпил, товарищ лейтенант! — Он был очень взволнован, даже напуган, и толстые губы нервно подрагивали. Но мне почему-то казалось, что в обычной обстановке Степа — порядочный нахал, самоуверенный, наглый… — Верите, вот такую малость! — Он развел пальцами сантиметра на два. — Да вы у кого угодно спросите — все видели.

Он думал, что решающее сейчас — сколько выпито: пятьдесят граммов или сто. А меня интересовало совсем другое. Только я не хотел спрашивать прямо.

— Машина была исправна?

— Исправили.

— И тормоз?

— Ну, тормоз! Дядя Коля за тормоза, знаете, как гонял? Как что — сразу регулировать, как что — сразу продувать.

— А знаешь, почему авария?

Он поскреб в затылке:

— Да сказали ребята — тормоза. Шланг будто инспекция с машины для проверки сняла. Только я все равно не пойму.

— Вот видишь! А говоришь — гонял за тормоза.

Развесил губищи:

— Ну, не знаю…

— Может, кто подшутил? Разрегулировал там что.

— Скажете тоже! — он скривился в усмешке, настолько нелепым показался ему мой вопрос. — Кто над дядей Колей шутить вздумает?

— Почему над дядей Колей — над тобой!

— Надо мной?

Он задумался: медленно, тяжело ворочались чугунные шары под толстой черепной коробкой.

— Ты ведь должен был ехать, не он.

— Надо мной? — повторил он и вдруг застыл, пораженный догадкой. Нижняя челюсть отвисла, глаза словно остекленели.

— Ну, что?

— А не Андрюха ли? — выговорил шепотом. — Смагин Андрюха! Факт!

На глуповатом лице парня так явственно обозначились обуревавшие его чувства — изумление, страх, ненависть, — что я сразу решил: этим Андрюхой придется основательно заняться.

— Кто такой Смагин?

— Тоже шофер наш. На полуторке вкалывает. Вот сволочь! — Его большие руки непроизвольно сжались в кулаки.

— Погоди лаяться. Может, вовсе не он.

— Он, факт — он!

— Почему ты так решил?

Я изобразил недоверие, чтобы раззадорить Олешу. Но он и без того горячился сверх меры.

— А потому, что больше некому! Ему не впервой такие фокусы выкидывать. Недели три назад тоже хорошенькую штучку мне устроил! Затолкал бумаги в бобину, в дырку для главного провода. Заводится мотор, стреляет и сразу глохнет. Я и так, я и сяк, аж взмок. А этот стоит себе и посмеивается. У-у!

Он, скривив лицо, погрозил кулаком Смагину, которого в эту секунду несомненно видел перед собой.

— Но ты все-таки нашел причину? — вернул я его к прежней теме.

— Найдешь, как же! Просто Изосимов случайно видел, как Андрюха бумагу туда пихал. Подошел и говорит ему: «Вынь сейчас же!»

— А он?

— Куда деваться, если разоблачили? Выковырнул отверткой… И вообще, он такой… Лезть напрямую боится, я двину — одно мокрое место останется. Так он втихую пакостит, шепотком.

— Еще случаи были?

Опять заворочались тяжелые шары.

— Были, да я уж теперь не припомню. Ну, там инструмент какой возьмет, а на место не положит. И все хиханьки да хаханьки.

— Почему он к тебе привязался? Или с другими у него тоже так?

— Да нет, все больше со мной… Из-за одной девчонки. — Олеша ухмыльнулся. — Я раз с ней по улице прогулялся, так ему, видишь ли, не по нутру.

— Что за девушка?

— Да так, ученица одна, в десятом классе. Зойка, Сарычева фамилия.

«Ищи женщину!» — гласит старое правило, которое приводится чуть ли не во всех детективных романах. Вот и здесь появилась женщина, а с ней, возможно, и мотив преступления.

— Андрей с ней дружит?

— Да вроде.

— Зачем же ты полез?

— А может, она ко мне? — Пухлые губы растянулись в сальной улыбке. Да он самоуверенный, самовлюбленный нахал! — Что я, Квазиморда какая?

Олеша явно ждал, что я потребую подробностей. И тогда он начнет их выкладывать, детально, со смаком, чтобы этот хромой лейтенант из милиции знал, какой он, Степа, фартовый парень, как ловко он отбивает девчат у разинь вроде Андрюхи.

Я не доставил ему этого удовольствия.

— Где Смагин живет? Адрес его знаешь?

— Да на смене он. Поехал с грузчиками на товарный двор. — Олеша встал. — Я пойду, а?

— Иди. Но из гаража никуда без моего разрешения.

— Так что — здесь и ночевать? — Он хмыкнул. — У меня помягче ночевки есть.

— Если понадобится — будешь и ночевать, — пресек я его попытку пофамильярничать со мной. — Человек погиб, идет расследование, ясно?

Олеша смущенно потоптался на месте, не зная, что сказать, и, наконец, припомнил, не очень к месту, чужую остроту:

— Нам, шоферам, все равно — спать или ехать. Спать даже лучше.

— Можно без трепа? — оборвал я строго. — И чтобы о нашем с тобой разговоре — никому ни звука. Спросят, скажи — про всякие неисправности в машине интересовался следователь.

— Есть! — ответил он по-армейски и закосолапил к двери, громко шаркая по полу обитыми подковкой каблуками сапог.


Я отправился на поиски Юрочки. Нашел его возле гаража. Он стоял у самых ворот и что-то прикидывал, поглядывая то на кирпичный корпус цеха справа, то на высокую, тоже кирпичную, старой фигурной кладки ограду с левой стороны гаража.

— Гляди, — сказал он. — Вот ты преступник.

— Экспериментик? — усмехнулся я; Юрочка обожал следственные эксперименты — одна из его слабостей.

Он никак не среагировал на мою усмешку.

— Только что ты повредил тормозную систему напильником. Что ты с ним сделаешь? Куда денешь?

— Проглочу.

— Нет, серьезно.

— Спрячу, конечно.

Юрочка удовлетворенно кивнул.

— Еще бы! А конкретно — куда?

— Ну, не знаю. В гараже где-нибудь. Мало ли…

— Где именно? — не унимался он. — Вот, посмотри.

Пол цементный, недавно отремонтированный, еще без выбоин. Для каждой машины отведено свое место, отгороженное невысокой, всего в два кирпича, кладкой. Под окнами диспетчерской, у противоположной воротам стены — ремонтная яма, тоже цементированная, со ступеньками. Ряд ящиков, наподобие ларей, для хранения инструмента с жирно намалеванными черной краской фамилиями шоферов. На каждом ларе — висячий замок.

И больше ничего. Просторный гараж выглядит пустующим, хотя на месте пять машин из семи. До войны их здесь, вероятно, размещалось десятка полтора, не меньше.

Да, в гараже не очень спрячешь. Если только… Нет, даже дураку в голову не придет подсунуть орудие преступления в чужой ящик. Его все равно обнаружат, не сегодня, так завтра, и опознают. Шоферы насчет инструмента народ завистливый, знают его наперечет у всех в гараже.

Взять с собой? Вынести с территории комбината?…

— Вряд ли, — покачал головой Юрочка. — Опасно. Вдруг в проходной проверят. Куда проще вывезти на машине и потом выбросить где-нибудь. А еще проще не выходя с территории.

— Швырнуть через забор? — догадался я; не зря ведь Юрочка прохлаждался именно здесь, у ворот.

— Ага, дошло?

Я сразу приуныл. Ну, тогда ищи-свищи! Кругом снег, сугробы. Напильник не отыскать.

— Да, дело швах!

— А ты не унывай, лейтенант! — Юрочка вытащил из кармана какую-то плоскую железяку и, размахнувшись, перебросил ее на ту сторону забора. — Если только напильник там — достанем.

— Иголка в стоге сена, — хмыкнул я недоверчиво.

— И иголку находили, когда надо было, и еще помельче, — сказал он убежденно. — Словом, эту вещицу я беру на себя. Не сейчас, конечно, не в темноте. Завтра с утра займусь основательно. Вот только поточнее бы определить район поисков. — Он кинул через забор еще одну железяку; вероятно, ими были набиты все его карманы. — Пожалуй, надо ближе к воротам. Клиент вряд ли отходил от них больше чем на два-три шага.

Всех разыскиваемых оперы с легкой руки Флора Моисеевича называли клиентами.

— Клиента звать Андрей, а фамилия — Смагин.

— Установил? — обрадовался Юрочка.

Я рассказал ему все, что узнал от Олеши.

— Он! — убежденно воскликнул Юрочка. — Сто тридцать шестая статья — точно! — И сразу же забеспокоился: — Как бы еще не мотанул, потом возись с розыском. Не послать ли за ним прямо на товарный двор? Как ты думаешь?

— Ждем еще десять минут. — Я посмотрел на свои трофейные часы со светящимся циферблатом и паутиновой сетью морщин на пластмассовом стеклышке.

— Не приедет — звони прямо нашим дежурным на станцию, пусть они там поищут, — посоветовал Юрочка.

Сам он отправился добывать сведения о новом клиенте, а я поднялся в диспетчерскую. Спросил у Тиунова, ночуют ли шоферы в гараже.

— Очень даже часто, — ответил он. — Утром рано вывозить груз, а горячей воды у нас нет. Мотор долго разогревать. Вот они с вечера сбегают домой, а потом возвращаются и здесь спят, в комнате отдыха.

— И вчера ночевали?

— И вчера. — Тиунов приподнялся на целой ноге, посмотрел график. — Бондарь, Смагин и Изосимов.

— Так…

Несколько умышленно небрежных, для отвода глаз, вопросов о Бондаре и Изосимове. Шоферы как шоферы. Изосимов — бывший фронтовик, после ранения уволен вчистую. Бондарь — самый старый шофер в гараже, постарше даже покойника Васина.

— А третий?… Как вы его назвали? — спросил я, пытаясь за равнодушным тоном скрыть жгучий интерес.

— Смагин? — Тиунов заулыбался: — Мальчишка совсем, допризывник, семнадцать с чем-то ему. Шустрый, веселый…

Скоро, скоро ты узнаешь, дорогой товарищ Тиунов, во что обошлась шустрость мальчишки!

— Вы были всю ночь в диспетчерской, товарищ Тиунов? Никуда не уходили? Перерыв у вас есть?

— С двух до половины шестого утра. Но домой не хожу, укладываюсь тут же. Хоть какой, а отдых. А так проковыляешь туда-сюда на своей бутылке.

Он хлопнул по деревяшке, заменявшей ногу. Она и впрямь походила на бутылку горлышком вниз.

— У окна?

— Нет, на скамьях. Вон там, за столом.

— Гараж на ночь запирается?

— Ворота запираем, калитка открыта. Здесь, рядом с бухгалтерией, комбинатская диспетчерская, так они через гараж ходят, по внутренней лестнице. Тут намного ближе, чем кругом.

Это хуже! Значит, практически ночью к машинам имел доступ весь комбинат, все желающие. К тому же васинский зис стоит от диспетчера дальше всех, полускрытый тремя машинами: отсюда видно только кабину водителя да часть борта. А что делается под машиной, диспетчер, конечно, не может рассмотреть. Да и зачем ему?

Вот что нужно: узнать у тех двух шоферов, выходил ли Смагин из комнаты отдыха… Хотя вовсе не обязательно было подниматься ночью. Мог вечером, мог рано утром. И без всякого риска: его машина стоит рядом с васинской.

А звук от напильника?… Какой там звук! Ведь не железо пилил — резиновый шланг. К тому же в соседнем цехе непрерывно гудит вентилятор. Даже здесь, в диспетчерской, за окном, и то слышно…

— А вот и Андрейка Смагин! — прервал мои размышления диспетчер.

В распахнутые ворота гаража въезжала полуторка. Я силился разглядеть лицо водителя и не мог — ветровое стекло отсвечивало ярким электрическим светом; диспетчер с пульта включил две сильные лампы в сумеречном до того гараже.

— Можете позвать сюда Смагина? — спросил я. — Только ничего не…

— Уже сам идет. Вот он.

Распахнулась дверь и вбежал, подняв легкий ветерок, стройный парень с лихо заломленной ушанкой.

— Геннадий Титыч, верно — нет, говорят, что дядя Коля Васин убился?

— Верно, Андрей.

— Вот это да! — Смагин растерянно надвинул ушанку на лоб: — Как же так случилось?

Ответил я:

— Машина свалилась под откос.

Я смотрел ему прямо в глаза. Ужас? Раскаяние? Нет, просто растерянность, удивление.

Еще не сообразил? Или игра? Может, он уже все узнал заранее и подготовил себя соответственно? Парень на вид смышленый, должен понимать, что милиция будет искать виновника. И потом, он уже раньше, тогда, когда подпиливал, знал, на что идет. Ну, допустим, не хотел смерти. Но что авария будет — знал!… Если, конечно, он виновник, — поймал я себя: уже версийку сварганил.

Поднялся со стула:

— Пошли в комнату отдыха. Нужно поговорить.

— А вы кто такой? — И тут же сообразил: — Понятно!… Я сейчас! — Он кинулся к двери. — Только машину поставлю на место. Нельзя посреди гаража.

Я обеспокоенно следил за ним в окно. Как бы не попытался удрать…

Нет, развернул машину, поставил в свой бокс. И бегом сюда.


И вот мы сидим друг против друга, разделенные длинным столом. Я не тороплюсь, рассматриваю внимательно парня. А он меня. Играем в гляделки — кто кого.

Он не выдержал, отвел взгляд.

— Ну что, Андрей? Будем говорить?

— Давайте.

Не понял? Или схитрил?

— Что ты можешь рассказать про аварию? Что тебе известно?

— А что мне может быть известно? — смотрит непонимающе.

Как здорово могут лгать и изворачиваться самые невинные глаза! Если бы вину устанавливали только по глазам, многие преступники до сих пор ходили бы на свободе… Вот и этот… Надо же, какой удивленный бесхитростный взгляд!

— Вот бумага, — я вырвал два листка из блокнота. — Напиши все, что знаешь.

— Да ведь я почти ничего… С чужих слов только.

— Вот и пиши, что сам знаешь, и что слышал от других, и от кого именно.

— Зачем это? — он все еще в нерешительности вертел в пальцах ручку.

— Слушай, ты, вроде, неглупый парень, должен сам понимать — раз интересуется милиция, значит, есть тому причина и надо делать, что говорят. Я ведь не письмо девочке прошу тебя написать… Ну?

Он пожал плечами, стал писать. Набросал несколько строк, расписался.

— Все!

Я прочитал. Ничего не знает, слышал на станции от ребят из гаража, что случилась беда, да еще товарищ из милиции, то есть — я, уточнил: машина свалилась под откос.

Посмотрел на него. На сей раз глаз не отводит.

— Все?

— Все.

— Маловато.

— Сколько есть.

А если ошибаюсь? Если не он?… Никакой предвзятости, никакой заданности! Только факты, факты!

— У тебя инструмент имеется?

— Как у всех.

— И напильник треугольный есть?

Не рано ли я? Не поторопился ли?

— Личной?

— Хоть какой.

— Есть.

— Где?

— В машине.

— Идем, покажи!

Пошли уже, но на пороге он спохватился — получилось очень естественно:

— Ой, нет!… Я совсем забыл.

— А где?

— Не знаю. Пропал.

Как же иначе! Пропал… Я понимающе кивнул.

— И давно?

Спрашивая, я знал, что он ответит. Точно знал.

— Нет, недавно.

Вот!

— Когда именно? Вчера? Позавчера?

— Не знаю. Может, позавчера, может, раньше. Он мне вчера как раз понадобился. Сунулся — нет.

— Где лежал? В инструментальном ящике?

— Нет, в машине, с собой возил.

Все у него продумано, на каждый вопрос подготовлен ответ. Скажи он: в инструментальном ящике — и сразу серия новых вопросов: что там за замок, трудно ли отпирается, есть ли у кого подходящий ключ? А так — в машине, и дело с концом. Машина открыта, в нее любой забраться может.

Как же быть дальше? Теперь ясно: надежд на его добровольное признание нет. Будет изворачиваться, как угорь. А у меня пока еще нечем припереть его к стенке. Нужно набрать побольше уличающего материала. Вот когда показания Степана Олеши подтвердятся еще несколькими свидетелями — тогда другое дело!

Но и отпускать его тоже нельзя.

— Бери, — я подал ему чистый листок. — Напишешь все подробно про напильник: когда он у тебя пропал, какой был, кому ты заявил о пропаже.

— Никому я не заявлял.

— Вот и напиши.

Ага, занервничал!

— Не пойму я…

— Пиши, пиши!

Зашел Юрочка — очень кстати! Я глазами показал, чтобы оставался здесь со Смагиным, а сам пошел в соседний цех искать, где телефон. Можно было позвонить из диспетчерской, но мне не хотелось, чтобы Тиунов слышал. Лишнее ухо — лишние домыслы и слухи.

Телефон нашелся в пустовавшем кабинете начальника цеха. Я попросил телефонистку соединить меня с майором Антоновым. Он оказался на месте. Я вкратце доложил обстановку и попросил санкцию на задержание.

Начальник долго не отвечал, и я уже стал стучать по рычагу, решив, что нас разъединили.

— Погодите, не стучите, — послышалось в трубке. — А Гвоздев как думает?

— И он так же, — уверенно ответил я за Юрочку.

— Что ж… Только имейте в виду, в течение двадцати четырех часов нужно предъявить ему обвинение. Справитесь?

— Справлюсь! — не колеблясь, ответил я.

— Тогда действуйте…

Вернувшись в комнату отдыха, я сразу увидел, что Юрочка проговорился. Андрей Смагин, нахохлившись, грыз кончик авторучки. Бумага перед ним была недописана.

— Почему не пишешь?

— Товарищ лейтенант, — его лицо выражало глубочайшую обиду, — вы что, думаете я дядин Колин тормоз испортил?

Юрочка в ответ на мой укоризненный взгляд сделал невинные глаза.

— Кончайте скорее писать, пойдемте со мной, — сказал я. — Вы задержаны по подозрению в убийстве, гражданин Смагин.

10.

Однажды я неожиданно для самого себя попал на заседание военного трибунала.

Было начало лета, чудесная теплая пора. Наша дивизия находилась во втором эшелоне, и я отпросился на день в штаб навестить единственного здесь моего знакомого по Себежу, старшего лейтенанта Васю Ящечкина, командира отдельной роты связи.

Мне не повезло: Ящечкина не оказалось на месте. Его ординарец, рослый бурят со щелочками вместо глаз, коротко пояснил, что старшего лейтенанта еще рано утром вызвали в трибунал.

Топать назад, не повидав Васю, не хотелось: когда еще встретимся! Дивизия вот-вот должна была сняться с места и занять свой участок на передовой. И я отправился в трибунал, заседавший, как мне втолковал изъяснявшийся больше знаками, чем словами, ординарец, в сельском клубе.

Я приготовился к длинным объяснениям с часовым у двери клуба. Но он пропустил меня беспрепятственно: шло, оказывается, открытое заседание.

Судили какого-то пожилого солдата. Он сидел между двумя конвоирами в левом углу сцены, понуро опустив голову и не поднимая взгляда; маленький зал был наполнен его бывшими сослуживцами. Заседание трибунала еще только началось. Длиннолицый майор с узкими белыми погонами на кителе, очевидно, председательствующий, закончив формальности со свидетелями и удалив их на время из зала, стал читать обвинительное заключение высоким певучим голосом. По одну сторону майора сидел незнакомый мне усатый капитан, по другую — мой кореш Вася. Только его сейчас не узнать. Сосредоточенный такой, серьезный, преисполненный важности. Я на всякий случай украдкой помахал рукой, но он, конечно, ничего не заметил, слушал очень уж внимательно.

Стал слушать и я — все равно до перерыва с Васей не поговорить.

Солдат обвинялся в тяжком преступлении: он хотел перейти на сторону врага. В кармане его гимнастерки обнаружили аккуратно сложенную фашистскую листовку с призывом добровольно сдаваться в плен и посулами всяких благ; в конце листовки был напечатан «пропуск». Немецкие самолеты, обычно в начале наступления своих войск, засыпали нас такими листками в расчете на трусов и дураков.

Я слушал майора и одновременно смотрел на подсудимого, пытаясь определить, из какой же он категории. Голова по-прежнему опущена, выражения лица не видать. Но вся сгорбленная фигура выражала такое отчаяние и горе, что я почувствовал, как во мне поднимается жалость. Эх ты, дуралей! Клюнуть на такую примитивную приманку! А ведь тебе уже немало лет, пожалуй, внуки есть: голова почти седая… И такой позор на старости лет!

Начался допрос подсудимого. Сначала глухо и невнятно, кратко отвечая на вопросы председательствующего, потом все подробнее и взволнованнее, он стал рассказывать, как было дело. Да, подобрал листовку, и не одну, а целых три. Да, знал, что фашистские. Но не затем, чтобы в плен к ним идти. Листовки забросили ночью из специального миномета, прямо в окопы. Он и взял их для курения; другие тоже брали, газет не приносили уже несколько дней, а фрицевская бумага для курения вполне подходящая, не горит. Две листовки из трех скурил, а утром вместе с термосами и газеты пришли. Вот он про третью-то и забыл. Пролежала в кармане чуть ли не месяц, до тех пор, пока старшина в баню не погнал. Стали там обмундирование, у кого рваное, на новое заменять. Он свою гимнастерку и отдал; совсем истлела.

Так и нашли листовку… Да разве ж стал бы он ее отдавать, если б с умыслом?

У меня в душе началось обратное движение. Не виноват человек! Бывает… Ребята и верно иной раз пускают фашистские листовки на курево. И ругаешь их, и наказываешь, но разве удержишь, если у солдата махорку завернуть не во что? Вот и здесь похожий случай. Нет, нельзя за такое дело судить человека.

Вызывают свидетелей — и опять у меня на все сто восемьдесят меняется мнение о солдате.

— Свидетель рядовой такой-то! Восхвалял подсудимый при вас фашистскую армию?

— Так точно, восхвалял!

— Что он говорил?

— Что нам их не одолеть, говорил…

Вот оно что! Листовка, пораженческие высказывания… Это уже явный враг!

И я негодую, и весь зал со мной.

— Был такой разговор, подсудимый? Вы подтверждаете?

— Подтверждаю, товарищ майор.

— Я вам не товарищ! Ведь разъяснено: вы должны говорить — гражданин председательствующий.

— Извиняюсь, гражданин председательствующий, не привыкший еще я… Был разговор, только маленько не совсем такой. На нашего ястребка как раз двое ихних насели. Он и задымил. Жалко было, спасу нет; ведь даже выброситься с парашютом не успел, родимый, больно низко. Вот тогда я возьми и скажи при Петровиче, при нем, значит, при гражданине свидетеле: двое на одного, как же их ему одолеть, разве справиться!…

Совсем другое дело! Так и я мог сказать, и каждый. Как больно было и обидно, особенно в первый год войны, когда их мессеры прямо на глазах гробили наших. Смотришь, зубами скрежещешь — а как помочь?

С каждым новым свидетелем я запутывался еще больше. Нет, кто же он, на самом деле, этот солдат? Свой или враг? Стечение обстоятельств или злостная клевета? Осудить его или оправдать?

Суд удалился на совещание. Я не находил себе места от волнения. Вот Вася Ящечкин сейчас там, в комнате, где раньше гримировались самодеятельные артисты, решает судьбу человека. А он-то хоть разобрался лучше меня? Может, ему известны о подсудимом такие вещи, о которых мы здесь, в зале, понятия не имеем… Нет, так не бывает. Во время судебного следствия рассматривается все, решительно все…

Приговор гласил: десять лет с посылкой в штрафную роту. Солдат крикнул тоскливо и безнадежно: «Не виноват я, братцы, не виноват!»

Я потом спросил Васю:

— Ты точно уверен?

Он сердито сплюнул:

— А черт его знает! Майор говорит — уголовно наказуем; он-то в этом деле, наверное, кумекает.

— У тебя что, своей головы нет?

— Что ты хочешь — и так самый минимум дали, меньше нельзя!… Сходит в бой, смоет кровью.

— А если смывать нечего?

— Ну что пристал! Что пристал!

Мы поругались, и я двинулся в свой полк пешком, не дождавшись попутной машины. Шел и ломал себе голову над тем, как же все-таки отличить правду от лжи?…


Нечто подобное я испытывал и теперь, когда стал вести дело Андрея Смагина. Обстоятельства совсем другие, вину парня я считал если не несомненной, то очень и очень вероятной. И все-таки меня удивляло, как различно характеризуют Андрея разные люди. Один и тот же его поступок в описании одного свидетеля выглядел мальчишеской шуткой, обыкновенным розыгрышем. У другого та же самая шутка оборачивалась почти преступлением.

Это меня настораживало. Я по нескольку раз возвращался к уже ранее заданным вопросам, требовал уточнить, расширить показания, добиваясь истины, и в конце концов понял, что занимаюсь бесплодным делом. У каждого из свидетелей уже давно сложилось свое собственное мнение об Андрее, и все поступки парня, хорошие и дурные, оценивались ими предвзято, в зависимости от этого мнения. Я же как дознаватель не должен присоединяться к той или иной оценке. Мое дело добыть из показаний свидетелей сам голый факт, очищенный от всяких субъективных наслоений, и самостоятельно оценить его вкупе с другими бесспорными фактами, полученными в ходе дознания.

Вот моя предварительная беседа с шофером Бондарем.

— Какое у вас мнение об Андрее Смагине?

— Какое мнение? Никакого мнения. Рядовой труженик баранки.

— А о Степане Олеше?

— Парень как парень.

— Ладят они между собой? Или ссорятся?

— И ладят, и ссорятся.

— Почему ссорятся?

— А почему бы им не ссориться. Оба молодые, оба горячие, оба за девушками ухаживают. Самый раз ссориться,

— И при вас ссорились?

— Вот чего не было, того не было.

— Откуда же вы тогда знаете, что они ссорятся?

— Я же говорю: дело молодое, только бы попетушиться. Сам, что ли, молодым никогда не был…

Не правда ли, содержательный разговор!

А вот выписка из протокола допроса того же Бондаря:

Вопрос: Ночевали ли вы прошлой ночью в комнате отдыха шоферов?

Ответ: Да, ночевал.

Вопрос: Кто еще ночевал вместе с вами?

Ответ: Наши шофера Андрей Смагин и Владимир Изосимов.

Вопрос: Выходил ли кто-нибудь из вас в течение ночи?

Ответ: Я лично не выходил ни разу. Изосимов тоже не выходил. Андрей Смагин выходил курить, раза четыре или пять.

Вопрос: Изосимов не выходил или вы не видели, как он выходил?

Ответ: Я не заснул всю ночь, с двенадцати часов — выспался днем. Если бы Изосимов выходил, я бы обязательно видел, так как лежал на скамье возле самой двери.

Вопрос: Подолгу ли отсутствовал Андрей Смагин?

Ответ: Точно не могу сказать. Часов у меня не было.

Вопрос: Скажите приблизительно.

Ответ: Минут по пятнадцати-двадцати.

Вопрос: Может быть, полчаса?

Ответ: Может быть, и полчаса.

Вопрос: Когда и с кем ушли вы из комнаты отдыха?

Ответ: Ушел вместе с Изосимовым и Смагиным, когда пришел диспетчер Тиунов и сказал, что пора разогревать машины.

Тут уже конкретные факты, необходимые следствию. Вообще говоря, Бондарь произвел на меня неблагоприятное впечатление. Хитрый дед, изворачивается, как может, лишь бы только не сказать ни про кого ни доброго, ни дурного… Не дай бог, отзовешься о человеке хорошо, а он преступник, и на тебя же самого за хорошее о нем мнение станут смотреть косо. Плохо скажешь — и того хуже: еще узнает, затаит зло и при случае спустит на тебя собак. Так не лучше ли плыть по середке, никого не трогая и не задевая?

А что тем самым розыск преступника затруднится, на то наплевать. Пусть оперуполномоченный сам кумекает, он деньги за свою работу получает.

Совсем другое дело Владимир Изосимов. Еще сравнительно молодой мужчина, бывший фронтовик, уволенный вчистую из армии после тяжелого ранения, не скрывал своих симпатий и антипатий:

— Степан Олеша?… Ну, этот никогда не надорвется и нервы себе тоже не попортит! Таких на фронте называют сачками — слышали?… Андрей Смагин? Совсем другое дело! Старательный паренек, на работе и дома тоже. Знаете, у него недавно мать болела, так он не хуже ее со своими двумя младшими сестренками справлялся. И в семье поспевал и в гараже никто от него жалобного слова не услышал. Натуральный человек!… Ладят ли Андрей со Степаном? Да как им ладить, если один кулаками силен, а другой головой. А кулаки и голова, что лед и пламень… Нет, до открытых ссор дело никогда не доходило. По крайней мере, я не видел.

У меня были другие сведения. Я осторожно напомнил:

— Что там у них с индукционной катушкой вышло?

— С бобиной-то? Да так, чепуха, детство.

— Прошу, расскажите подробно.

— Ну, иду я, вижу: Андрей в Степановом зисе копается, в моторе. Не обратил бы я особого внимания, подумал, Степка попросил его помочь, да странным одно мне показалось. Вот только на днях они поругались. Девушку Андрея, Зоей ее звать, Степан задевал. Неужто помирились?… Часа через полтора смотрю, Степан воюет с мотором. Так его, этак — глохнет. Ну, силища у него медвежья, он знай себе крутит заводную ручку, вместо того, чтобы смекалку в ход пустить. Я уходил зачем-то, в контору, что ли. Иду обратно — Степан уже ручку в сторону, в мотор головой нырнул. А Андрей в стороне стоит, посмеивается. И тут только мне в башку стукнуло, отчего ему так весело. Говорю: ты, что ль, там напортил, а, Андрей? А ну, исправь!… Он бумажку оттуда и вытащил. Вот и все!

Я спросил:

— И ничего при этом не сказал?

Изосимов помялся:

— Не помню.

Но я же видел, что он говорит неправду.

— Товарищ Изосимов, так нельзя. Вы, как свидетель, обязаны сказать все, что знаете.

— Ну, бросил так, промежду прочим: еще к ней полезешь — не такое устрою!… И все, больше ничего не говорил, честное слово! И то, я считаю, пустяк, зряшные слова.

— Не такие уж они зряшные, — проронил я, записывая подробнейшим образом показания Изосимова.

Сам Степан Олеша и диспетчер Тиунов ничего нового не показали. Я лишь запротоколировал мои предварительные с ними беседы.

Олеша почему-то встал на дыбы, не захотел подписывать свои же показания.

— Я вам сказал, а писать не обязательно.

— Такой порядок.

— Не буду — и все!

Так и отказался. Я все написал сам, понес показать Фролу Моисеевичу — может, что не так оформил. Он сразу увидел, что подписи свидетеля нет.

— Отказался? То есть, как отказался?

— Его право, Фрол Моисеевич.

— А ну, давай его сюда!

Я позвал Олешу. Фрол Моисеевич, грозно хмурясь, нажал голосом:

— Нарушать! А ну — подпиши!

И Олеша, испуганно косясь на него, поспешно стал выводить свою витиеватую роспись.

— Вот так! — победоносно посмотрел на меня Фрол Моисеевич, когда мы остались одни. — С ними так!

Доказывать, что он допустил незаконный нажим, было бессмысленно. Формально Фрол Моисеевич Олеше не угрожал. Предложил подписать — тот и подписал. А тон… Тон в деле не остается. Но мне этот «стиль работы» не понравился, очень не понравился.


Итак, главные свидетели допрошены, протоколы готовы и подписаны. Теперь надо сесть и хорошенько продумать свои дальнейшие действия.

Я сел — и тут же встал: позвали к начальнику.

Майора Антонова в кабинете не было. Вместо него в кресле величественно восседал заместитель начальника отделения капитан Квашин.

Этого неопрятного, в засаленной гимнастерке толстячка, видимо, одолевал бес честолюбия. Стоило майору отлучиться ненадолго, как тотчас же Квашин перебирался из своего точно такого же кабинета на первом этаже в кабинет начальника и приступал к торопливому и бестолковому командованию всеми. Я удивлялся, как Антонов терпит такого никчемного зама, и не находил никакого другого объяснения, кроме одного: он сам хотел быть полновластным хозяином в отделении, ни с кем, даже с заместителем, не делить власть, и недалекий Квашин на этой должности его вполне устраивал.

— Звали, товарищ капитан?

— Да! — Он барственным жестом протянул бумагу. — Гляди, твоя?

У Квашина, в отличие от начальника отделения, была отвратительная привычка говорить «ты» всем, кто стоял на служебной лестнице ниже его, даже женщинам и работникам чуть ли не вдвое старшим по возрасту.

Я посмотрел: заключение из экспертизы. Ну-ка, ну-ка!

На первый вопрос — вызвана ли авария внезапным разрывом шланга — эксперт дал вполне определенный ответ. Да, причиной аварии явилось быстрое вытекание тормозной жидкости через место разрыва при сильном нажиме на педаль тормоза во время спуска машины под уклон.

Ответ на второй вопрос тоже был довольно определенным, хотя и не без словесного тумана: разрыв, скорее всего, вызван в результате предварительного разрушающего внешнего воздействия на наружный слой шланга возле левого заднего тормозного цилиндра, скорее всего, искусственным путем.

Здесь же содержалась и оценка предполагаемой давности «внешнего разрушающего воздействия». Эксперт считал, что повреждение свежее, нанесено не далее, как за двое суток до аварии.

Больше всего места занимал ответ на вопрос, каким орудием поврежден шланг. Эксперт подробно описывал характер повреждения и делал вывод, что оно нанесено «треугольным металлическим инструментом, на примыкающих друг к другу под углом в шестьдесят градусов сторонах которого насечены зубцы, числом от 13 до 26 насечек на один сантиметр длины инструмента».

В переводе на обычный язык это как раз и означало треугольный личной напильник. Тот самый, который таким таинственным образом «пропал» у Андрея Смагина.

Вот бы еще удалось найти это орудие преступления! Юрочка отправился на поиски, даже не заходя в отделение, где его с утра подкарауливал заряженный очередной нотацией Фрол Моисеевич, и до сих пор не подавал никаких вестей о себе.

Пока я читал заключение экспертизы, капитан Квашин смотрел на меня со снисходительной насмешечкой, покачивая головой, словно хотел сказать: эх, молодо, зелено! Потом неожиданно предложил:

— Послушай, а чего ты вообще возишься? Дело подследственно прокурору — им и передай.

— Еще не во всем разобрался, товарищ капитан.

— Тебе-то что? Пусть у них там голова болит. А то в прокуратуре следователи от безделья за ушами чешут, а мы тут за них старайся. Баба с возу — коню легче, верно?

Квашин, в восторге от своего остроумия, улыбался, показывая мокрую розовую десну, и я решил, что он шутит.

— Ничего, конь еще потянет.

— А я говорю — отдай! — Он сразу перестал улыбаться, подбавил голосу. — Провозишься кучу времени, да и дело не простое, незачем в него впутываться. Ты в народную мудрость вслушайся: береженого бог бережет.

Так он всерьез!

— Поговорок много, товарищ капитан. Всем не последуешь.

Он не понял:

— Как?

— Ну, вот, например, такая: речь — серебро, молчание — золото. Вдруг все разом послушаются этой поговорки и станут молчать. Представляете, что будет? Я спрашиваю свидетеля — он молчит. Вы меня спрашиваете — я молчу. Что хорошего?

Квашин обиделся:

— Разговорчики, лейтенант! С начальником как ведешь? Вот возьму и прикажу тебе передать дело прокурору — попробуй тогда не передай!

Тут уж разозлился и я:

— Это дело мне поручил майор Антонов, и он один может его у меня забрать… И попрошу вас впредь называть меня на «вы». Мы с вами на брудершафт никогда не пили и, надо думать, не выпьем.

Вот чего он не ожидал — так не ожидал! Как же, новичок, ниже его в звании на целых две звездочки. Вежливый, «антиллигент», бодай его комар — и тут на тебе!

Его рыхлое полное лицо сразу покрылось испариной, кудрявые рыжеватые волосы словно обмякли, колечки их развились, свисли на потный лоб. Но он еще пытался стать хозяином положения.

— С нашим удовольствием! — усмехнулся, снова обнажая десну под чересчур короткой верхней губой. — Мне еще попроще. А начальник вернется — доложу, какой вы есть дисциплинированный.

Сейчас скажет: а еще фронтовик.

— А еще фронтовик!

Я молча повернулся по-уставному и вышел, кляня себя за несдержанность. Зря связался! До сих пор, по крайней мере, он ко мне не привязывался. А теперь пойдут мелкие укусы по любому поводу и без повода. Знаю я такой сорт людей! Хамы, а сами, скажи им не так, обижаются смертельно. Трусливы, но дай им власть, сотрут в порошок.

А может, — правильно? По крайней мере, будет знать, что получит сдачи. Теперь трижды подумает, прежде чем лезть. Вернулся к себе злой, а у меня Юрочка.

— Все ясно, можешь ничего не говорить! — поднял руку. — С Ухарь-купцом ссорился?

У Юрочки для всех начальников прозвище. Квашнин — Ухарь-купец, Фрол Моисеевич — Череп. Антонов почему-то — князь Серебряный.

— Зря ты! Спорить с начальством, что целовать львицу: страху много, удовольствия мало!

— Какая там львица! — махнул я, еще не остыв. — Кот облезлый… Ну, как у тебя?

Улыбается:

— Поставишь поллитру?

Я обрадовался:

— Да ну!

— Вот…

Достает из сумки бумажку, разворачивает аккуратно. Напильник! Усмехается:

— Что уставился, как Наполеон на танк!

— Нашел все-таки!

— Ничего особенного. Снега последние дни не было. Воткнулся в мерзлый пласт и торчит себе, дожидается… Самое обыкновенное везение.

— Скромничаешь, Юрочка! — Осторожно придерживая пальцем бумагу, я рассматривал напильник.

Юрочка молча кладет на стол рядом с напильником аккуратно сложенный листок.

— А это что?

— Протокол опознания. Смагина Андрея напильник. Тиунов опознал. По сломанной ручке. Изосимов тоже. Хватит тебе?

— Юрочка, ты просто золото! — я смотрел на него восхищенно.

Он лениво опустил веки, как великий тенор, пресыщенный восторгами зрителей.

— Тоже новость! Насчет золота Фрол Моисеевич мне все уши прожужжал.

— То-то он тебя сегодня с самого утра ищет, — вспомнил я. — Опять, наверное, жужжать.

Юрочка встрепенулся:

— Ой, я же дело о мошенничестве недорасследовал! Слушай, будь другом, пошли меня куда-нибудь подальше, пока Череп не нагрянул.

Мне это подошло:

— Отнесешь напильник в экспертизу?

— Хоть к черту на рога!

— Тогда сиди тихо и жди.

Я написал направление. В нем содержался один только вопрос, поставленный эксперту: не является ли данный напильник тем самым орудием, с помощью которого причинено повреждение шлангу?

Поднялся наверх. Квашин все еще блаженствовал на начальническом месте. Ничего не сказал, ни слова, подписал. Потом спросил:

— Вы сами туда пошел?

Вот ведь до чего довел себя человек! На «вы» обращаться разучился. «Вы пошел!».

— Нет, Юрочка… То есть, я хотел сказать младший лейтенант Гвоздев.

— Ну-ну!

И, подражая Антонову, застучал карандашом по столу. Только у него очень нервно получалось, какая-то карандашная дробь, совсем непохожая на внушительное антоновское постукивание.

Юрочка уже ждал меня в коридоре в полной боевой:

— Скорее, Череп идет!

Схватил бумагу, как эстафетную палочку, и унесся со скоростью света через черный ход, чтобы избежать встречи с Фролом Моисеевичем.

11.

Ну вот, орешек, можно считать, расколот. Андрей Смагин уличен.

Странно, меня не покидало ощущение, что я упустил из виду что-то очень важное. Снова и снова просматривал протоколы допросов, заключение экспертизы. Все правильно! И все-таки… Вот вселился какой-то зловредный червячок и точит, точит…

Под вечер, перед тем, как приступить к допросу Смагина, я решил пойти домой, отдохнуть немного на своих ставших уже привычными нарах.

Ничего с отдыхом не получилось. Ким опять забыл про свою святую обязанность водовоза — мы, трое мужчин, бросив жребий, поделили между собой на эту неделю все хозяйственные дела: на мою долю выпала уборка комнаты, Арвид обеспечивал тепло, Ким — воду.

Я позвал его со двора. По моему хмурому лицу он сразу все понял. Ойкнув, схватил ведро и, сопровождаемый верным Фронтом, кинулся к водопроводному крану в темном конце длиннющего коридора.

Но было уже поздно. Воду выключили, как обычно в это время. Горбоносый кран, издеваясь над Кимкой, лишь ехидно шипел и пускал пузыри.

Не оставаться же на ночь без воды! Пришлось мне топать к водоразборной будке за пять кварталов — щуплому парнишке не донести. Ким, заглаживая свою вину, потащился со мной, хотя я его не просил, и, держась за дужку ведра, вроде он тоже несет, расспрашивал сладким подхалимским голоском:

— Вот скажи, Витя, кто на фронте главней: танкисты или артиллеристы?

— Все главней!

Моя злость еще не улеглась; плетись теперь с ведром через полгорода, вместо того, чтобы спокойно отдыхать.

Но Ким не отставал:

— Нет, правда?

— А зачем тебе?

— Понимаешь, у нас тому классу, который первое место займет, присваивают звание танкистов. А кто второе — артиллеристов. Разве правильно? По-моему, артиллеристы важнее, раз они танки расшибают.

Ох и подмазывается, хитрец! Ведь минометчики — тоже артиллеристы.

— А лодырям у вас какое звание присваивают?

— Лодырям? — наивно хлопает глазами. — Никакое.

— Вот и напрасно! У нас в пионерском лагере…

— Еще до войны?

Глаза загорелись, приготовился слушать интересное. Погоди, будет тебе!

— Еще задолго до войны. Я был тогда пионервожатым… Так вот, у нас лодырям присваивали дворянские титулы, понял? И не просто как-нибудь: приказом начальника лагеря. Пробездельничал, пока другие работали, — получай на первый случай фон-барона. И все тебя не просто по фамилии зовут, а «ваше превосходительство». Кто второй раз отличился, тому уже «графа» навешивают: «ваше сиятельство». Ну, а архилодырь получает наследного принца, к фамилии добавка «светлейший» и величание «ваше императорское высочество».

— Ух ты! А если исправится?

— Тогда титул снимают, но не самовольно, а тоже приказом. И не сразу — по ступеням. Скажем, был графом — переводят в бароны… Вот ты, например. У нас в лагере за такой номер с водой тебя бы сделали бароном фон Лихачевым. Здорово звучит, а, ваше превосходительство? А еще раз случится — пожалуйте в графы. Граф Ким де ля Лихачев…

Молчит. Только дужку уже не просто поддерживает, для вида, а к себе подтягивает, несет.

Притащили ведро в комнату, а там Арвид. Бледный, усталый, резко обозначились скулы.

— Вода?

И жадно пить.

— Что с тобой?

Показывает глазами: Кимка!

Я услал парнишку на улицу. Он не заставил себя просить дважды, исчез вместе с Фронтом, словно их ветром сдуло.

— Ну что там случилось, Арвид?

— Старик один повесился, пришлось из петли вынимать. Неприятно.

— Самоубийство?

— Да.

— Спасли?

— Слишком долго висел. — Снова зачерпнул кружкой воду, выпил. — Много убитых на фронте видел, а стал его снимать… Бр-рр! — Тут Арвида передернуло. — Нервы слабые стали, отвык уже.

— Нет, просто на фронте смерть совсем другая.

— Может быть… Как у тебя? — спросил он, круто меняя тему разговора.

— Порядок!…

Я рассказал о результатах экспертизы.

— Хорошо, Виктор, — он стиснул мне плечи своими сильными руками, — очень хорошо! Будешь следователем по особо важным делам. Быстро распутал, быстро.

— Да там и распутывать было нечего — все как на ладони… Одно только непонятно, — поделился я с ним своими не то чтобы сомнениями, а так, психологическими нюансами. — Вот, скажем, тогда, месяц назад, когда Олеша к его девушке приставал, взял бы он и перерезал шланг. Все было бы ясно! Душевные переживания, возбуждение, прочее. Но ведь он не тогда перерезал, а лишь сейчас, месяц спустя.

— Злопамятный, мстительный. Мне такие встречались.

— Мне тоже. Но непохож, непохож Смагин…

Арвид спросил:

— А что говорит девушка?

— Девушка?…

И тут только до меня дошло. Упущение! «Ищи женщину» — а сам Зою Сарычеву так и не допросил! Не это ли мучило меня весь вечер?…

Беда оказалась легко поправимой. Даже искать долго не пришлось: Ким, как выяснилось, учился в одной школе с Зоей Сарычевой, а девушка была там известным человеком. «Главная артистка», — сказал Ким. Он довел меня до школы, разъяснил, где занимается драматический кружок, и исчез, очень довольный, так как считал, что искупил этим значительную часть сегодняшней своей вины.

Была среда, как раз день занятий драмкружка. Вскоре мы с Зоей Сарычевой сидели в безлюдном, с черной доской во всю стену классе; я — за учительским столиком, длинноносая кареглазая девушка, скорее заинтригованная, чем напуганная, против меня на первой парте.

— Мне нужно задать вам не сколько вопросов, может быть, и не очень приятных.

— Понимаю, — сказала она спокойно и просто; кажется, с ней будет не трудно.

— Вы дружите с Андреем Смагиным?

— Значит, правда! — воскликнула она вместо того, чтобы ответить. — Его арестовали! Но за что?

— Пока не могу ничего сказать. Идет следствие.

— Он же не виноват!

— Вот вы говорите так, а сами, наверное, даже не знаете, в чем его обвиняют.

— Андрюша не может сделать ничего плохого, понимаете, ну, просто не может.

— Вы не ответили на вопрос, — напомнил я.

Зоя встряхнула косами и посмотрела на меня с вызовом:

— Да, дружу.

— Давно?

— Мы учились вместе с первого класса. А в прошлом году… У Андрея дома стало трудно, и он поступил шофером.

— Степан Олеша тоже учился с вами?

— Что вы! — Она даже удивилась. — Он старше, и потом давным-давно бросил школу.

— Как вы с ним познакомились?

— Я не знакомилась. Просто… — Она покраснела. — Стал ко мне приставать. Грубый, противный! Руки… — Не договорила, отвернулась.

Не очень-то хотелось продолжать неприятный и ей и мне разговор. Но что поделаешь! Я не кавалер, а работник уголовного розыска.

— Почему он пристает именно к вам?

— Не знаю, — Зоя по-прежнему смотрела в темное окно. — Говорит, нравлюсь. Даже жениться предлагал. Смешно!… Врет он все. Просто, назло Андрюше.

— Когда он подошел к вам впервые?

— Не помню точно. Недели три назад. Или четыре. Андрюша занят был, кажется, в военкомате, а этот тип встретил меня возле школы. Сначала ничего, вежливо более или менее, а потом… Наши ребята шли, из класса, я им крикнула. Ну, он и убрался. Их четверо было, да еще Коля Павлов занимается в секции бокса.

— Больше не подходил?

— Долго не подходил. Только когда увидит на улице, сразу ржать и слова всякие говорить, вроде не мне, а так, в воздух… А тут недавно — снова.

Недавно? Не в этом ли причина?…

— Вспомните, когда именно.

— Дня два назад. — Нет, три, — уточнила девушка. — Подкараулил, когда я с кружка вечером возвращалась, и опять…

— Надо было обратиться в милицию. Его бы быстро призвали к порядку.

— Неудобно ведь! Спросят, что он сделал, — как я отвечу? Он… он поцеловать хотел, а я ему так по щекам нахлестала!

В глазах Зои заблестели слезы, и я поспешил задать следующий вопрос:

— А Смагину вы рассказали?

— Конечно. У нас друг от друга нет тайн. В тот же вечер.

— И он что?

— Ничего, только хмурый стал… А потом, когда уже домой уходил, сказал: «Я ему покажу!»

Я тут же составил протокол допроса.

— Прошу вас завтра после школы, скажем, часа в три, зайти ко мне в отделение милиции, — сказал я Зое. — Мы вызовем Олешу и при вас его строго-настрого предупредим. Посмеет еще приставать — сядет за решетку.

Зоя с благодарностью посмотрела на меня, а я чувствовал себя чуть ли не обманщиком. Да, от Олеши я ее избавлю. Но что это значит по сравнению с теми неприятностями, которые мне невольно придется ей причинить! Бедной девушке предстоит выступить одним из главных свидетелей обвинения на судебном процессе ее друга.


Юрочка, который за последние сутки стал для меня чем-то вроде доброго волшебника, устроил еще одно чудо. Он упросил эксперта заняться нашим напильником вне всякой очереди и простоял у него над душой, пока тот не произвел все свои анализы и не настрочил соответствующую бумагу.

Письменное заключение эксперта было таким: «На напильнике, представленном для экспертизы, явственно видны следы прорезиненной твердой материи, цвет, структура и химический состав которой идентичны цвету, структуре и химическому составу материала, из которого изготовлен шланг потерпевшей аварию автомашины „ЗИС-5“».

Значит, именно этим напильником и было причинено повреждение, вызвавшее аварию и гибель человека.

Вот теперь я мог с полным основанием предъявить Андрею Смагину обвинение в непреднамеренном убийстве Николая Васина.

Сутки, предоставленные мне законом, были уже на исходе, когда я отправился к майору Антонову с готовым постановлением.

— А я как раз собирался посылать за вами, — он смотрел на меня непривычно строго. — Ну, что там?

Квашин нажаловался?…

Нет, просто начальника беспокоило дело Смагина. Приходила со слезами его мать, были звонки из дирекции комбината.

Майор внимательно выслушал мой краткий доклад. Я изложил основные факты в свою версию случившегося.

— Что ж, звучит вполне убедительно. Он сознался?

— Вчера — нет. Сегодня еще не допрашивал.

— Почему?

— Хочу сразу предъявить ему все улики. Они неопровержимы, под их тяжестью он сознается. — И добавил, секунду помедлив под его жестким взглядом. — Я так думаю.

— Ага! — майор удовлетворенно кивнул и подписал постановление.

Но справиться со Смагиным оказалось мне не под силу. Я зачитывал из дела уличающие его места. Он подтверждал: все так. Да, выходил, да, курил несколько раз. Да, и Зое говорил: «Я ему покажу!» Все верно. Но с машиной ничего не сделал. Даже близко к ней не подходил. Не хотите верить — не верьте, только напрасно.

Наконец, я предъявил главный козырь — напильник.

— Узнаешь?

Он взял напильник в руки, рассмотрел.

— Мой. Где нашли?

— Там, куда ты выбросил.

Опять ощетинился:

— Никуда я не выбрасывал! Он просто пропал. — Покусал губы, спросил: — Вы правда думаете, я виноват? Или по долгу службы!

— Интересный вопрос!… Ладно, отвечу: да, думаю.

И произнес перед ним целую речь:

— Я знаю, ты не хотел смерти Васина. Ты считал, на машине поедет Олеша. Больше того, я даже верю, что и Олешу ты не думал убивать. Просто, в запале решил отомстить за Зою, и не задумывался о последствиях.

Андрей все порывался что-то сказать, даже вскинул руку.

— Погоди! Спросил, так слушай… Да, Олеша еще тот тип, это я тоже знаю. И если бы ты вместо того, чтобы устраивать самосуд, обратился бы… ну, хоть ко мне, его бы так проучили — век не забыл бы! Но ты решил расправиться с ним сам и вот ты преступник… Погоди, я еще не кончил! И дело это непоправимо: отпирайся не отпирайся, все равно придется отвечать. Одно я тебе советую: признайся! Не потому, что мне нужно. Я могу передать дело в суд и без признания. Просто, тебе самому будет лучше. Ты еще несовершеннолетний, суд примет во внимание раскаяние. Мотивы ясны, непреднамеренность тоже, строго не накажут. Может быть, даже сидеть не придется. Исполнится восемнадцать, и пошлют сразу на фронт. Когда тебе призываться?

— Весной.

Опустил голову, задумался. Над тем, что услышал от меня? Тогда нужно помочь ему преодолеть недоверие, страх.

— Я теперь говорю с тобой не как работник милиции — просто, как человек с человеком… Веришь мне?

Андрей не ответил. С ним произошла какая-то перемена. Он нервно провел рукой по стриженным волосам, напрягся весь. Но в глаза мне смотрел открыто, чуть сощурившись.

— Товарищ лейтенант! — Следовало поправить его, напомнить, что он должен называть меня гражданином, так положено, но у меня не повернулся язык. — Товарищ лейтенант, вот если бы вас обвинили в каком-нибудь преступлении, а вы знаете, что не виноваты, даже вот на столечко не виноваты, как бы вы поступили? Сознались бы, чтобы суд принял во внимание ваше раскаяние?

— Если не виноват? — переспросил я. — Конечно, не сознался бы. Пусть там что — хоть вышка. Но только, если не виноват.

— Видите! — он откинулся на спинку стула: напряжение исчезло, на смену ему пришла успокоенность, наигранная или естественная — не понять. — Я тоже не сознаюсь. Что бы мне ни говорили! И вы, и другие.

Ну вот… А я-то рассчитывал, что Смагин отойдет, размякнет и не станет больше так нелепо упорствовать.

Все улики против него, все настолько очевидно, а он — нет! Знай твердил свое: невиновен, невиновен…

Что ж, тем хуже для него. Отчаянное мальчишеское упрямство если и подействует на суд, то лишь в совсем обратном направлении.

Я больше не стал уговаривать и убеждать. Дал Смагину подписать постановление о предъявлении обвинения. Он колебался:

— А не будет считаться, что я сам признался, если подпишу?

— Не будет, не бойся. Просто юридическая формальность. Чтобы знал, в чем тебя обвиняют.

— Ладно. Я вам верю.

И макнул перо в чернильницу.

А у меня вдруг снова шевельнулось сомнение. Ну, может, может ли этот парнишка взять и послать на смерть человека?

А, разозлился я сам на себя, может — не может, плюнет-поцелует… Нечего гадать на ромашке, только факты, факты!

— Готово? — Мой голос прозвучал без нужды резко.

Он, озадаченный таким тоном, взглянул удивленно:

— Да…

Сразу же, словно ждали за дверью, когда он подпишет, в кабинетик вошло двое начальников: майор Антонов и капитан Квашин. Вот теперь Квашин доложил обо мне — точно! Это было нетрудно прочитать на его сияющем лице.

Я встал. Смагин тоже.

— Как тут у вас? — спросил Антонов.

— Заканчиваем, товарищ майор.

— Сознался?

— Нет.

— Почему? — он бросил на Андрея косой недовольный взгляд.

— Потому что не в чем, — с вызовом ответил тот.

— Молчать! — крикнул, выслуживаясь перед начальством, капитан Квашин.

Смагин окинул его презрительным взглядом:

— Как же я могу молчать, когда спрашивают?

Квашин топнул ногой:

— Еще поговори, поговори у меня, бандит!

У Смагина раздулись крылья тонкого носа.

— А вы на меня не топайте!

— Что-о?

Квашин, теряя самообладание, сжал кулаки.

— Товарищ капитан…

Спокойный холодный голос майора Антонова сразу привел Квашина в чувство. Он поправил дрожащей рукой свои купеческие кудряшки:

— Извиняюсь, товарищ начальник. И так нервоз, а тут еще провоцируют всякие гады.

— …Попрошу вас, сходите в мой кабинет, позвоните в горотдел майору Никандрову. Спросите, не будет ли он возражать, если завтра на совещание вместо меня пойдете вы.

— Слушаюсь!

Квашин радостно зарысил в коридор. Он, в противоположность Антонову, обожал всякие совещания и заседания, особенно в горотделе. И делать ничего не надо, и у высокого начальства на виду.

Дело Смагина, сложенное в подобие папки из нескольких склеенных газет, лежало передо мной на столе. Майор Антонов взял его, полистал.

— Вам прочитали заключение экспертизы, что шланг был кем-то поврежден? — обратился он к Смагину.

— Прочитали. Но это не я повредил, не я!

— Кто же тогда?

Андрей наморщил гладкий коричневый, еще не утративший летнего загара лоб.

— Не знаю, товарищ майор, просто не знаю. Я уже и так думал, и эдак… Не знаю!

— Олеша враждует еще с кем-нибудь в гараже?

Андрей чуть помешкал.

— Ну, как?… Просто не любят его, и все. Вот там, где он живет, на Зареченской, там многие на него зуб имеют.

— Как бы они к вам в гараж попали?

Пожал молча плечами.

— Значит, в гараже только у вас одного были с ним счеты?

Вздохнул, посмотрел на потолок, словно надеялся там найти ответ. Снова вздохнул, так ничего и не сказав.

— Послушайте, Смагин, — сказал Антонов, — мы люди опытные, профессионалы, ошибаемся редко. По материалам дела получается, что либо вы сами устроили эту штуку с зисом, либо кто-то сознательно работал под вас. Третьего не дано. Так вот, мог вам кто-нибудь устроить такое по дружбе?

И поскольку Смагин все молчал, повернулся ко мне:

— Как насчет Олеши?

— Сомневаюсь, — я покачал головой, — не сообразить ему.

— Тупая скотина! — бросил вдруг Андрей со внезапно прорвавшейся злобой.

Антонову не понравилось. У него шевельнулись скулы, он кольнул Андрея взглядом, коротким резким движением отодвинул дело:

— Что ж, заканчивайте, товарищ лейтенант! Завтра, самое крайнее послезавтра, передадим в прокуратуру.

И вышел, так ничего не сказав про мой сегодняшний с Квашиным веселый разговор.

12.

Уходя на перерыв, я сделал приличный крюк и заскочил на работу к Арвиду. Его отделение находилось в самом центре города, напротив двухзального кинотеатра «Товарищ». Здесь показывали новую английскую кинокомедию «Джорж из Динки-джаза», и к кассам, осажденным в основном школьниками, не было никакого подступа. А что будет позднее, часов в девять или в десять вечера, когда сюда хлынет после смены рабочий народ?

У Арвида кабинет не в пример моему — целый зал с двумя большими окнами и паркетным полом. Правда, сразу же утешил я себя, он здесь не один, а вместе со старшим оперуполномоченным. Никакой тебе самостоятельности, каждый твой шаг контролируется и опекается. Нет уж, лучше моя келья!

Арвида не было в комнате, но его длинная кавалерийская шинель с разрезом чуть ли не до пояса, аккуратно разглаженная, висела на гвозде возле шкафа. На столе, сложенные рядышком в строгом порядке, так что виднелись номера всех страниц, лежали бумаги, исписанные знакомым угловатым почерком Арвида, схема, тщательно вычерченная синим и красным карандашами на обороте обоев. «Красным крестиком отмечен гвоздь, на котором была закреплена веревка, синей линией — положение трупа», — прочитал я обстоятельное пояснение.

Рядом со схемой — паспорт на имя Климова Тихона Васильевича, с фотокарточкой немолодого бритоголового дяденьки с испуганными глазами. Эх, Тихон Васильевич, Тихон Васильевич, что же не пожилось вам на белом свете? Теперь вот возись начинающий оперативник с протоколами и схемами.

Вошел Арвид, удивился:

— Сюда же не пускают!

— Подумаешь, непреодолимый барьер! Служебное удостоверение плюс язык… Слушай, пошли «Джоржа» смотреть. Через пятнадцать минут начало сеанса. Говорят — умрешь!

Арвид покачал головой:

— Работы… — показал движением руки: — по самое горло.

— После кино доделаешь — куда торопиться?

— Нет. Сейчас. Надо еще раз осмотреть место происшествия. — Он взял со стола схему, сложил аккуратно, бумаги убрал в ящик.

— Ребята на фронте гибнут — считается в порядке вещей. А тут столько мороки с каким-то самоубийцей! — Я с досадой стукнул рукавицей по подоконнику. — Ну кто виноват, что ему жить надоело! Или что-нибудь с ним не так?

— Нет, все в порядке. Только повесился не очень удобно.

— Нужны ему еще были удобства!

Арвид надел шинель:

— Есть интерес — едем со мной.

Не очень хотелось: вместо веселой кинокартины любоваться намыленной веревкой или там ржавым крюком. И потом, что у меня — своих дел мало?

Но я все же поехал. И не только из чувства товарищества. Еще надеялся, ну пусть не этот сеанс, так другой, а все равно Арвида на «Джоржа» вытащу.

Самоубийца Климов жил в таком же бараке, как и мы с Арвидом, только оштукатуренном снаружи, и не на первом, а на втором этаже. Комната в два раза меньше нашей — самодельная дощатая, оклеенная газетами перегородка шла точно через середину комнаты и делила пополам и без того небольшое окно.

— Один жил? — спросил я.

— Здесь — да. А там… — Арвид тихонько пристукнул по хлипкой перегородке ладонью, и она вся задрожала. — Там, за стенкой, его дочка с мужем и ребенком.

— И прямо при них? Они что-нибудь слышали?

— Не было никого. Уезжали на лесозаготовки. А сынишка у знакомых… Теперь самое главное. — Арвид подошел к противоположной, капитальной стене, возле которой стояла длинная, узкая железная кровать с вмятыми, давно потерявшими всякий блеск никелированными шарами на углах. — Допустим, тебе жить надоело…

— Вот уж нет! — сразу отозвался я. Мало мне Юрочкиных экспериментов, теперь и Арвид туда же!

— И ты решил уйти на тот свет… — невозмутимо продолжал он.

— Добровольно — никогда! Только в приказном порядке.

Он гнул свое:

— Куда бы ты пристроил веревку?

— Вопросик!… Сейчас произведем рекогносцировку.

Тусклая лампочка под засиженным мухами оранжевым, с бахромой, абажуром едва освещала стену. Я подошел ближе, рассмотрел подробно.

— Вот, к крюку на той балке. Слона выдержит! Влезть на стул, потом спрыгнуть. Со всеми удобствами.

— Ага, видишь! — Арвид не принимал моего шутливого тона, в его голосе звучала озабоченность. — А он не так. Он почему-то вот сюда.

— Да? — я с брезгливым любопытством осмотрел довольно крепкий, загнутый кверху гвоздь, примерно в метре от пола. — Что ж, можно и на нем.

— Острой нужды не было.

— М-да, крюк тот поудобнее… А что если он про крюк и не знал ничего? Старик все-таки, зрение слабое.

— Живет здесь двенадцать лет — и не знал?

— Все это чепуха на постном масле — твои подсчеты и расчеты. Самоубийцы — они те же психи, и мерить их на наш с тобой среднечеловеческий аршин нельзя. Вот у нас в Себеже в доме один сосед жил, жуткий пьяница, — вспомнил я, — так тот и вовсе умудрился на спинке кровати. И знаешь почему? Тебе ни за что не дотумкаться. Одна бабка возьми и сболтни при нем, что тем, кто преставляется в первый день пасхи, боженька отпускает все грехи. Вот он и решил. Прямо в рай без пересадки…

Арвид задумался.

— Между прочим, Климов тоже пьян был. Экспертиза нашла алкоголь…

— Тогда все правильно и нечего голову ломать!… Ну, как насчет «Джоржа»? Еще успеем на следующий сеанс, если по-быстрому.

Но сагитировать Арвида так и не удалось. Он вернулся в свой кабинет дочерчивать схему.

Пришлось и мне отправиться к себе в отделение. Шел и злился на несговорчивость Арвида, на зря потраченное время, на несостоявшееся кино…


А утром чуть не проспал на работу. Спасибо Кимке — он опять ночевал у Тиуновых и, собираясь в школу, поднял в комнате возню в поисках всегда исчезающих некстати тетрадок и учебников.

Дорога в столовую, из столовой в отделение — и все с моими максимальными тремя километрами в час. В итоге я попал на работу тютелька в тютельку, хотя весь взмок под своей пудовой шинелью.

Фрол Моисеевич уже ошалело носился по коридору, как кошка, потерявшая котят.

— Где вы шляетесь, где вы все шляетесь?

Я демонстративно посмотрел на свои часы:

— Десять ноль-ноль.

— А вы что-работаете от и до? Прихожу, понимаешь, Клепикова нет, Гвоздева нет, никого нет, а он ноль-ноль! Черт знает! Безобразие!…

Под такой аккомпанемент я вошел к себе, разделся.

— Что стоите? Что стоите? — не унимался Фрол Моисеевич.

Ну и прорвало его сегодня, моего начальничка! Как лопнувшую водопроводную трубу.

— Сейчас сяду, — заверил я его.

— А-а-а… — Он раскипятился, даже лысина побагровела, а я не понимал почему.

В итоге выяснилось, что меня вызывает начальник отделения.

— Так бы сразу и сказали, чем сотрясать воздух без толку.

— А-а-а…

После такого яростного шквала обычные спокойствие и вежливость майора Антонова казались неестественными.

— Здравствуйте, Виктор Николаевич. Садитесь, пожалуйста.

Я присел на кончик стула, насторожился. В кабинете был еще один, чужой.

— Познакомьтесь, товарищи. Наш новый оперуполномоченный, лейтенант Клепиков.

— Евгений Ильич Арсеньев.

Слегка привстав из кресла возле стола начальника, поклонился в мою сторону седоволосый мужчина, громоздкий, крепкий, в шубе с блестящим коричневым воротником, подбитой изнутри лисьим мехом.

— Евгений Ильич — защитник Андрея Смагина, — пояснил майор Антонов, взял у себя со стола бумагу и передал мне. — Вот его полномочия.

— Очень приятно. — Я решил, что из вежливости следует хоть что-то сказать.

— Не знаю, не знаю, насколько приятно, — адвокат коротко хохотнул и устроился удобнее в кресле, положив ногу на ногу; старые стоптанные валенки никак не вязались с богатой шубой. — У некоторых ваших коллег совершенно обратное мнение.

Ах, вот как вы, адвокат Арсеньев, отвечаете на мою джентльменскую учтивость! Ну хорошо же!

— Просто у меня еще нет их опыта общения с адвокатами.

Он опять хохотнул, дружелюбно поглядывая на меня небольшими проницательными глазами:

— Будет опыт, будет — уж это я могу обещать.

Нет, шуба была богатой, когда-то была, в давно прошедшие времена. Черный материал во многих местах лоснится, а на борту даже продран. Обтрепавшиеся рукава внизу, на сгибах, прихвачены нитками, не очень умело, по-мужски. На рыжей лисе с изнанки шубы большие сероватые проплешины, словно ее долго и упорно шпарили кипятком.

Майор Антонов сказал улыбаясь:

— Я бы на вашем месте, Евгений Ильич, несколько иначе разговаривал бы с товарищем Клепиковым, во всяком случае, не запугивал бы. Все-таки человек, от которого зависит выполнить или не выполнить вашу просьбу.

Какая такая просьба? Я сразу насторожился.

— Лейтенант не из пугливых, я же вижу!

Кустистые подвижные брови адвоката, тоже совсем седые, как и редкие пряди над высоким лбом, наполовину прикрывали и без того глубоко посаженные глаза. К тому же еще его левая бровь была выше правой, и это придавало лицу постоянное выражение насмешливого удивления. Нелегко было понять, когда адвокат говорит серьезно, а когда изволит шутить.

Я молчал, опасаясь попасть впросак, — такие тут все кругом шутники! И насчет просьбы тоже расспрашивать не стал; ему же надо, а не мне, пусть сам и выкладывает.

Но вместо адвоката почему-то снова заговорил майор Антонов:

— Евгений Ильич просит разрешения присутствовать на допросах Смагина.

Адвокатом за адвоката!

— А разве так можно? — спросил я.

— Обычно — нет. Но Смагин несовершеннолетний, и существующее положение дает его адвокату такое право, — пояснил мой начальник. — Но только при условии, если ведущий дело — то есть, в данном случае, вы, — не имеет никаких возражений. — Он помолчал немного, словно давая мне возможность обдумать сказанное им. — Так что решайте сами, Виктор Николаевич.

— Пожалуйста, — пожал я плечами. — Мне нечего скрывать.

— Вот видите! — Арсеньев легко, рывком поднялся с кресла. — Он был выше, чем казался сидя; глубокое кресло скрадывало рост. — Спасибо, товарищ лейтенант.

— Но об одном придется все-таки вас предупредить. — Я сжал губы, скрывая под напускной суровостью внезапно вспыхнувшее смятение; а вдруг он начнет сбивать меня с толку и подсказывать ответы допрашиваемому?

— Слушаю. — Левая бровь адвоката подскочила еще выше.

— Вы не должны вмешиваться в ход допроса. Только слушать — и все.

— Молодец! — похвалил майор Антонов с едва заметным облегчением, и только сейчас я сообразил: больше всего ему, видимо, хотелось, чтобы я вообще отказал, именно я, а не он, и уж раз так получилось, что я согласился и допустил адвоката, то хотя бы на этом вот условии — не вмешиваться.

— Принимается! — сразу, ни секунды не размышляя, заявил Арсеньев. — Даю вам слово!

У меня стало легче на душе. Если он будет молчать, то никаким иным образом помешать мне не сможет. А начнет впутываться, выставлю его без всяких стеснений…


Так получилось, что уже при очередном допросе Смагина присутствовал адвокат. У Андрея сразу озарилось лицо, когда он увидел Арсеньева в моем кабинете.

— Здравствуйте, Евгений Ильич, — радостно поздоровался он с ним, совсем позабыв про меня.

— Здравствуй, Андрюша.

Вот как! Они хорошо знакомы.

— Ой, как замечательно, что вы здесь!

Парнишка прямо сиял весь — сейчас его освободят и отправят домой.

Это его настроение сразу же уловил и Арсеньев.

— Слушай, Андрей, — сказал он очень серьезно. — Твое дело ведет товарищ лейтенант, и лишь по его доброй воле я присутствую сейчас здесь. Ты не должен ко мне обращаться с вопросами, не должен со мной говорить — только с его разрешения в каждом отдельном случае. Ты понял?

Андрей сразу потускнел.

— Да…

На всем протяжении допроса Арсеньев ни единым словом не напомнил о себе. Он ничего не записывал, не курил, даже не двигался, застыв на своем стуле в узком проходе между стеной и письменным столом. И если вначале я чувствовал себя как-то неуверенно, задавал вопросы, невольно оглядываясь на него, словно проверяя, как он их воспринимает, то потом вообще забыл о присутствии постороннего, и лишь изредка скрип стула напоминал мне о том, что в кабинетике есть еще кто-то, кроме меня и допрашиваемого.

Только однажды он, спросив моего разрешения, обратился к Андрею. Это случилось, когда тот неожиданно взбунтовался:

— Сколько можно об одном и том же! Я уже говорил вам вчера. Посмотрите, там у вас записано. И подпись моя стоит.

Я тоже вспылил:

— А мне нужно, чтобы ты сказал еще раз. А понадобится повторишь и в третий, и в четвертый.

Вот тогда-то и вмешался Арсеньев.

— Ты обязан отвечать, Андрей. И писать обязан, и подписываться столько раз, сколько тебе будет сказано.

— Для чего?

— Если человек врет или что-то скрывает, он каждый раз чуть-чуть иначе строит свой ответ. Потом ответы сличают и яснее видят противоречия в показаниях. Твое дело — говорить только правду. А уж сколько раз ее повторить придется, на то воля ведущего следствие.

И Андрей перестал бунтовать.

Фрол Моисеевич с очень встревоженным видом заглядывал в кабинетик, жестами звал меня в коридор.

Не хотелось отрываться, и я делал вид, что не понимаю его знаков. В конце концов он вошел, проскрипел ржаво:

— Товарищ лейтенант, тут вас из экспертизы спрашивают. — И позвал из коридора конвойного. — Посидите пока с арестованным. — Покосился на Арсеньева. — Никаких разговоров с посторонними лицами не разрешать.

Мы вышли с ним из кабинетика.

— Ну что? — я не скрывал недовольства.

Фрол Моисеевич приложил палец к губам — не здесь! Потащил через весь коридор к дежурке и горячо зашептал на ухо, словно кто-то мог нас подслушать:

— Дура! Откажись сейчас же! Имеешь всё полное право — никто заставить не может. А то тебя кругами, кругами, как ястреб цыпленка.

— Ничего он не кругами. Сидит и молчит.

— Тихо! — зашипел, махая руками, Фрол Моисеевич. — Сейчас-то молчит, а потом? Это же тебе не кто-нибудь — Арсеньев!

— Ну и что? Арсеньев, Иванов, Сидоров…

— Да ты-то хоть знаешь, кто он?… Ну, зелень, ну, зелень! Да это же ученый! Доктор исторических наук! Этот… как они? Ну, которые разные старые вещи из земли копают.

— Археолог?

— Во! Археолог. И не из какого-нибудь тебе Задрипинска — из самого Ленинграда! Он такое знает, что тебе и во сне не снилось… Ты докажешь — виноват. А он — раз! — и против тебя повернул. И вся твоя работа псу под хвост. Понял?

Фрол Моисеевич думал меня запугать, а сам заинтриговал до предела. Доктор наук, археолог — интересно! Запутает меня? Как? Докажет, что Андрей не виноват? Так что же я за свое цепляться буду, если человек возьмет и толково докажет?

Но только все равно не доказать. Все так ясно…

— Иди и скажи, — шипел мне на ухо Фрол Моисеевич, — так, мол, и так, подумал и отказываю вам в присутствии. Имею такое право… Слушай, что тебе старшие толкуют, дура! Я ведь и к начальнику ходил, и он тоже говорит, что тут ты сам себе хозяин. Понял? А ведь Арсеньев ему первый друг… Ну!

Мне наконец надоело:

— Ничего я не скажу! Пусть сидит.

Повернулся и пошел к себе, сопровождаемый похоронными причитаниями Фрола Моисеевича.

Арсеньев встал со стула, пропуская меня на место. Даже не глядя на него, можно было догадаться: он прекрасно знает, зачем меня позвали. Вздохнул, состроив гримасу, изображающую печаль:

— О, майн готт, во гросс ист дайн тиргартен!

— «Тиргартен»? Сад зверей? — перевел я буквально.

— Правильно — зверинец, — ответил Арсеньев, глядя на меня с любопытством. — Изучали немецкий?

— В основном, на фронте, по первоисточникам. — И перевел всю фразу: — «О боже, как велик твой зверинец!»… То есть — много в мире странных людей, так?

— Смысл такой.

Все правильно! И все-таки стало обидно за Фрола Моисеевича. Пусть со странностями он, согласен, пусть брюзглив, да и грамотен не шибко. Но дядька совсем неплохой. Ведь он искренне хотел помочь, предостеречь меня.

И я произнес с запалом:

— Между прочим, у меня в роте был солдат, над которым все потешались, — он, когда шагал в строю, взмахивал одновременно той же рукой, что и ногой. Говорили, что он ходит, как обезьяна; та, дескать, тоже на ходу вскидывает руку, чтобы ноге не мешать. А когда вышли на позиции, его первым к ордену Ленина представили… Посмертно.

Не очень-то к месту получилось. Такой человек, как Арсеньев, сообразительный, языкастый, вполне свободно мог бы проехаться насчет бузины и киевского дядьки.

Но Арсеньев не сказал ничего. Я знал, я чувствовал: он понял меня правильно.

И я был благодарен ему за это.

13.

Расследование убийства шофера Васина быстро подвигалось к завершению. Оставалось только составить обвинительное заключение. Адвокат Арсеньев, который по-прежнему просиживал долгие часы на допросах Андрея Смагина, попросил у меня для ознакомления всё дело. Тут же, в моем кабинете, просмотрел показания свидетелей, внимательно прочитал все протоколы допросов Изосимова и Бондаря. И снова никаких записей!

— Ну как, Евгений Ильич? — спросил я не без ехидства, принимая от него довольно уже объемистую папку. — Находите ли вы здесь достаточно опорных пунктов для защиты?

— Дорогой мой Виктор Николаевич, — ответил Арсеньев с улыбкой, — плохи были бы дела моих подзащитных, если бы я полагался на одни только материалы следствия.

Я поинтересовался простодушно:

— Разве у вас есть еще и другие?

Он шутливо погрозил пальцем:

— Хотите раньше времени заглянуть в мои карты?

— Нет, серьезно. Может, я что-нибудь упустил?

— А если серьезно… — Арсеньев вытащил из внутреннего кармана своего изрядно поношенного пиджака старомодные серебряные часы с затейливыми узорами на крышке. — Нет, к сожалению, сегодня уже поздно, не смогу, пора в суд… Давайте завтра утречком пораньше, а? Только смотрите, чтобы ваши коллеги потом не говорили, что я вас опутал, загипнотизировал, приворожил.

И засмеялся своим коротким, отрывистым смехом из единственного «ха»…


На следующее утро я без толку прождал Арсеньева до одиннадцати часов, а потом, разозлившись и обозвав его про себя старым трепачом, спешно сел за обвинительное заключение. Все было заранее продумано, до последнего слова, и поэтому написалось быстро и без каких-либо затруднений.

Майор Антонов усадил меня в кресло, а сам нацепил очки и стал читать. Я ждал в нервном напряжении. Будут у него замечания или нет? Вот взялся за карандаш. Ошибка? Нет, просто так, вертит в пальцах.

— А как считает Евгений Ильич? — Майор Антонов перевернул последний лист дела, снял очки.

— Да мы с ним подробно так и не переговорили. Хотели сегодня утром; я ждал — не пришел.

— Странно! Он человек на диво аккуратный. Если только сердце — частенько его подводит.

Момент был подходящий, чтобы побольше разузнать о заинтересовавшем меня адвокате-археологе.

— В отделении говорят, вы с ним друзья…

Майор Антонов бросил на меня исподлобья быстрый взгляд, словно прикидывая, с какой целью я это сказал. Решил, очевидно, что без всякой задней мысли. Строгие глаза его подобрели.

— Глас народа — глас божий. Раз говорят, значит, есть к тому основания. Но, разумеется, не без преувеличений, как всегда. В шахматы играете?

— Е-два, — усмехнулся я.

— А Евгений Ильич великолепный шахматист. Ну и я тоже балуюсь. Еще книги. Арсеньева вывезли из Ленинграда совсем больным, на санитарном самолете. Единственное, что у него осталось — это шуба: видели, какая шикарная? А у меня неплохая библиотека — перевелся сюда еще до войны, капитально. Много книг по истории, редкие издания.

— Почему же он стал адвокатом?

— А уж об этом лучше спросите его самого, — взгляд майора снова сделался жестким, он встал. — Что ж, товарищ лейтенант, следствие проведено правильно, у меня замечаний нет. Обвиняемый с делом ознакомлен?

Я тоже встал.

— И он, и адвокат.

— Тогда все. — Майор обмакнул перо в чернила и расписался. — Прокурору отнесите лично. Вообще, вам бы давно полагалось познакомиться с ним…


Прокурорская дама привычно не пустила меня к своему тщательно оберегаемому начальству. Сердито пыхтя козьей ножкой, отобрала папку с делом и бросила надменно:

— Посидите в коридоре. Возможно, у прокурора возникнут вопросы.

Тут уж я не сдержался:

— За коридор — гран мерси, с вашей стороны так любезно. Но у меня свои планы. Я зайду через час, если будут вопросы — приготовьте. Желательно в письменном виде.

Ну и лицо было у нее! Я думал, она проглотит свою козью ножку.

Ровно час я болтался без дела на улице, затем зашел снова.

— Как насчет вопросов?

Она скомандовала:

— К прокурору! — И, очевидно, чтобы я не сбежал, собственноручно распахнула передо мной обитую дерматином дверь, доложив начальству прокуренным голосом: — Он пришел!

Я двинулся торжественным маршем, не без злорадного удовлетворения выколачивая пыль из нарядной ковровой дорожки. Ярко-красная, с двумя зелеными полосами по краям, она трусливо убегала от моих тяжелых сапог под письменный стол, за которым, обложенный бумагами, восседал сам грозный прокурор — перед ним трепетали не только все преступники районного масштаба, но даже и такие заслуженные деятели угрозыска, как наш Фрол Моисеевич. «Прокурор вернет на доследование»— в его устах звучало, как самое страшное из всего, что вообще может приключиться с человеком.

И вот я стою теперь перед тем самым прокурором. Светлые волосы на косой пробор, бледное лицо кабинетного сидельца, губы сердечком. Я как увидел эти губы…

— Вадим! — вырвалось у меня очень громко. — Вадим, откуда ты такой взялся?

— Виктор?! Черт!…

Пока мы, постепенно приходя в себя от изумления, охали и ахали, похлопывали друг друга по плечам, в кабинет ворвалась, среагировав на наши возбужденные голоса, вот с такими глазищами прокурорская дама из приемной — наверное, решила, что я здесь кончаю ее обожаемого начальника. Я не очень удивился бы, увидев у нее в руках пистолет, или, на худой конец, лохматого медного пса с мраморной подставки на ее письменном столе.

— Все в порядке, Аделаида Ивановна! — махнул Вадим. — Представьте себе, мы с этим типом вместе учились в институте.

И она успокоенно сцепила руки на животе, проникновенно заулыбалась, демонстрируя материнское умиление трогательной встречей двух однокашников.

Строго говоря, мы вместе никогда не учились. Вадим был лет на шесть старше меня, и к тому времени, когда я поступил на первый курс института, он уже окончил последний, но назначенный на должность преподавателя, оставался еще секретарем комсомольского бюро. Ну, а я был факультетским секретарем, членом бюро ВЛКСМ института, и мы с Вадимом здорово спелись. Вообще, он был свойским парнем, бегал вместе с нами на лыжах в выходные дни и на кроссах, ходил на товарный двор подрабатывать на выгрузке вагонов — в деньгах Вадим нуждался из-за всяких там семейных обстоятельств, ну, может, чуть-чуть поменьше нашего брата студента. И даже когда настала грозная пора первой сессии и весь мир в глазах первокурсников четко разделился на экзаменуемых и экзаменаторов, даже тогда Вадим оставался Вадимом, хотя принимал у нас — и довольно строго! — зачеты по истории государства и права.

Когда кончились взаимные похлопывания и ощупывания и мы снова обрели дар человеческой речи, начались расспросы. Я, отвечая ему, в трех словах рассказал о себе: фронт, ранение, демобилизация.

— Ну, а ты?

— Куришь? — Вадим свернул козью ножку из душистого командирского табака, и я сразу понял, откуда такое непонятное увлечение у дамы из соседней комнаты. — Я, как все. Народное ополчение. Бои под Москвой. Потом отозвали. Надо же кому-то и в тылу грязь копать. Вот! — Он обвел рукой груду папок на столе. — Кошмар какой-то! Лучше десять фронтов.

— Гроза района! — я рассмеялся. — Фрол Моисеевич так расписывал тебя, что и на меня навел панику.

— Их только распусти! — сразу нахмурился Вадим. — И Фрола твоего тоже. Сегодня опять… — Вадим взял папку со стола и прочитал: «Мера прИсИчения». Светоч науки! — фыркнул он.

— Да, чего нет, того нет. А вообще, мировой дядька, — защитил я грудью Фрола Моисеевича.

— А, хватит о нем, и так всю плешь переел! — Вадим отшвырнул папку. — Где ты устроился? Квартира хоть ничего?

Я рассказал про себя и про Арвида.

— Иди к нам третьим. Создадим юридический треугольник. Два оперативника, один прокурор.

— Нет, брат, — усмехнулся он, — у меня свой треугольник есть. Даже четырехугольник. Одна жена, две дочки. Приходи-ка лучше как-нибудь ко мне. Посидим за рюмочкой, закуска тоже найдется. Колбаска, грибочки. У жены там и рыбка копченая, кажется, припрятана.

— Ого! Прокуроры, оказывается, не так уж плохо живут.

— А ты как думаешь? Все-таки один на целый район, можно обеспечить.

Зазвонил телефон. Вадим взял трубку, стал что-то отвечать односложно: да, нет. Лицо у него сразу сделалось чужим. На нем появилось новое, незнакомое мне выражение желчности, недоверия. Я подумал, что, в сущности, вот этот, сегодняшний Вадим мне совершенно незнаком. Тот, которого я знал, остался там, в довоенном времени, и никогда оттуда не вернется.

— Гады! — Вадим брезгливо бросил трубку на рычаг. — Я им покажу!… Аделаида Ивановна!

Она появилась моментально.

— Дело Сивцева мне! Быстро!

— Оно в суде, Вадим Петрович.

— Я ведь, кажется, не спрашиваю, где оно. Я говорю: мне нужно! Ясно?

— О, да, да! Извините! — Она торопливо вышла, и сразу в соседней комнате зазвучали ее старшинские: «Забрать», «Принести!»…

— Здорово выдрессировал! — мотнул я головой.

Но Вадим был весь во власти неведомых мне мыслей и битв и не обратил на шпильку никакого внимания.

— Извини, Виктор, дела… По поводу Смагина, — сказал он, раскрывая мою самодельную папку. — Сделано без полета, но вполне добросовестно, вполне… Вот только почему-то нет признания?

— Почему-то не признается, — меня задел его неожиданно официальный, с нотками превосходства тон.

— А вот это аргумент не в твою пользу, — сухо и непререкаемо отпарировал Вадим, и я в ту самую секунду ясно представил себе, почему так дрожит перед прокурором Фрол Моисеевич. — Я слышал, защиту взял Арсеньев? Ох, и попортил он мне крови, этот юрист от истории. Или историк от юриспруденции, уж и не знаю, как сказать.

— По-моему, очень симпатичный старикан, — меня охватило неодолимое желание не соглашаться с Вадимом ни в чем.

— У тебя все симпатичные. Я помню еще с институтских времен… Аделаида Ивановна!

Та влетела пулей и остановилась, как вкопанная, посреди ковровой дорожки.

— Кто будет поддерживать государственное обвинение по делу Смагина?

— Я хотела сама, Вадим Петрович.

— Отставить! Обвинять буду я.

— Но позвольте, Вадим Петрович, зачем вам себя утруждать? Такое ясное и четкое дело.

— Именно поэтому! На нем мы и дадим бой Арсеньеву по всем правилам прокурорской науки.

— Ах, вот как!

Аделаида Ивановна, многозначительно улыбаясь, покачала головой, словно заранее предвидела злосчастную судьбу Арсеньева и по-человечески жалела о ней.

— И еще. Позаботьтесь, чтобы товарищ Клепиков тоже был приглашен на суд. Пусть послушает…

— Поучится, — подхватила Аделаида.

Но Вадим коротко бросил:

— Всё!

И она моментально смылась, подчинившись команде.

— Подхалимка она у тебя. Бегает на полусогнутых и козьи ножки курит тоже, чтобы тебе угодить — заметил?

— Все они тут меня боятся.

И он этим доволен? Нет, не тот Вадим, совсем-совсем не тот…


В отделении меня ждал Арсеньев. Лицо у него пожелтело, резко выделились морщины, словно углубились за ночь. Он часто дышал.

— Должен извиниться перед вами.

— Сердце? — я смотрел на него с сочувствием; старый адвокат выглядел совсем больным.

— Да, что-то там.

— Врачи смотрели?

— Вы молоды и наивны. Сердце у меня настолько дрянное, что не заслуживает не только осмотра — даже упоминания… Дело моего подзащитного, конечно, уже в прокуратуре?

— Я не знал, что вы придете. Можно было обождать.

— Что ж, пусть тогда все идет своим чередом. Вас мне не в чем упрекнуть, вы были объективны. Мне нравится, что у вас есть человечность, жалость, нет стремления во что бы то ни стало «расколоть» обвиняемого.

Я не удержался от улыбки:

— Только что именно за это я получил легкий щелчок.

— От прокурора? — сразу догадался Арсеньев. — Вполне естественно! Вадим Петрович юрист, конечно, опытный, да и теоретически отлично подкован. Но, знаете, вот ему как раз-то и не хватает того, что у вас есть в избытке: человечности. Свидетель, подсудимый, защитник… Это же все юридические категории. У них и сердца нет, и индивидуальности, и нервов. А у конкретного свидетеля — человека Семена Ивановча Сидорова вчера тяжело заболел мальчонка, и он вместо того, чтобы думать о своих показаниях на суде, беспокоится о сыне. А у конкретного защитника — человека Евгения Ильича Арсеньева ночью сердце прыгало до самого подбородка, и он ходит сегодня злой и немощный. А у конкретного подсудимого — человека Ивана Ивановича Иванова заложило из-за простуды ухо, он то и дело переспрашивает вопросы, ему адресованные, и это раздражает уважаемого товарища прокурора… Никогда не видели, как Вадим Петрович ведет процесс? Словно играет в очень сложную игру. Эту фишку я бью этой, ту — той. Вот эта фигура угрожает моим тылам, поэтому я выведу ей навстречу две другие фигуры, и они задержат ее как раз на то время, пока я выиграю бой на главной позиции… Игра, самая настоящая игра! И выигрыш процесса в пользу обвинения превращается у него в самоцель.

Мне показалось, он несправедлив.

— Но разве и защита не ставит целью выигрыш процесса? В свою пользу.

— А я адвокатов-крючкотворов тоже не терплю. Пока вы слышали много нелестного обо мне от своих коллег. А доведется вам иметь дело с адвокатами, они тоже наговорят кучу гадостей, не сомневаюсь. Я у них и дилетант, и неуч в юриспруденции, и не понимаю тонкостей процесса… Да, так что же я вам хотел сказать, милый Виктор? Вы, как бывает со многими следователями, оказались в плену вашей версии, старательно подбирали факты, якобы доказывающие вину Андрея. А вот попробовали ли вы идти от обратного? Отказаться от своей версии и взглянуть на дело так, словно Смагина и не существует на свете?

— Зачем, Евгений Ильич? Виноват он, я убежден. Больше ни у кого не было мотивов. И напильник… Да вы знаете сами!

— А может быть, мотивы запрятаны глубже, чем вам кажется?… Я давно знаком с Андреем и не верю, что мальчик способен на такую хорьковую месть. И вы тоже должны были лучше изучить его характер. В характере ключ ко всему, а вовсе не в напильнике. Мать Андрея вы допрашивали? Нет! Упущение! Учителей его допрашивали? Нет! Еще одно упущение.

— Андрея знают сотни людей. Я не могу вести дело бесконечно. Главные свидетели показали вполне достаточно.

— Знаете, я, пожалуй, присяду, с вашего разрешения, — Евгений Ильич держался за грудь.

— Ох, простите, — спохватился я, передавая ему стул.

Он сел, несколько раз глубоко вздохнул.

— Так надоело мне это сердцебиение! Когда-нибудь, после войны, выкину-ка я свое сердце в мусорный ящик, зайду в магазин сердец на Невском и выберу себе такое, которое будет биться не чаще одного разу в минуту… Ну, вот уже хорошо. Смотрите-ка оказывается, угрозы действуют сильнее жалоб не только на людей, но и на их составные части… Так вот, насчет свидетелей. Знаете ли вы, что через десять лет после смерти Антона Павловича Чехова его близкие знакомые, алиас свидетели, яростно спорили, какие у него были глаза: голубые, карие или же серые? Или другой случай. Как-то мы собирали участников первого заседания Петербургского Совета, хотели выяснить роль Совета в февральском восстании семнадцатого года. Собрали, так сказать, живых свидетелей. И что же вы думаете? Любопытнейшие разногласия! Одни утверждали, что первое заседание Совета открылось еще днем, при солнечном свете, другие — что поздно вечером. Им предъявили их собственную прокламацию о созыве Совета, а они недоумевали, откуда такая взялась…

— Так что же, выходит, по-вашему, не верить свидетелям?

— Нет, почему же — верить! Но одновременно учитывать, что они не все помнят или помнят неточно. И проверять всякими путями, перекрестно, отсеивать случайное, наносное, принимать во внимание только основное.

— Вы считаете, в деле Смагина тоже есть такие неточные показания?

— Есть! Вспомните хотя бы Изосимова. В одном протоколе, самом первом, сказано: «Я говорю: ты чего ему там напортил, а, Андрей? А ну, исправь!» — помните?

Я поразился его памяти. Надо же так, почти дословно!

— А в другом случае: «Я ему сказал: хватит тебе баловаться. Он и исправил».

— Ну, это оттенки.

— Дорогой Виктор, если будете на суде, то сами увидите, как важны в подобных случаях именно оттенки!

Я спросил напрямик:

— Скажите, и вы на все сто процентов верите, что он не виноват?

На сей раз Евгений Ильич не стал прятать глаза за кустами бровей.

— Верю! Не верил — не взял бы на себя защиту.

— И думаете, его оправдают?

— Надеюсь. Потому что иначе совершится несправедливость и будет осужден невинный.

Я смотрел на него и так и не мог понять: «привораживает» или в самом деле настолько убежден?

14.

Старого Васина хорошо знали на комбинате, и поэтому суд над его убийцей вызвал большой интерес среди рабочих. Многие цеха и службы послали на процесс своих представителей. Народу собралось так много, что было решено разбирать дело не в тесном помещении суда с тремя рядами скамеек для слушателей, а в довольно просторном зале общества Красного Креста, почти рядом с нашим отделением милиции.

Но даже и это помещение не смогло вместить всех желающих. Многие остались в длинном, увешанном плакатами о всех мыслимых и немыслимых болезнях коридоре, и разбившись на группы, жарко спорили. Проходя мимо, я останавливался ненадолго возле каждой из таких групп, прислушивался. Тут приводились доводы и против обвиняемого, и за него, в том числе самые нелепые. Один горластый старик, например, утверждал, что ему доподлинно известно из самых верных источников, что Андрей Смагин не кто иной, как немецкий шпион.

Пока я любопытствовал в коридоре, в зале взяли приступом место, которое я попросил Катю придержать для меня. Она лишь виновато развела руками, увидев меня в дверях, и показала на двух старушек рядом с ней — вот, мол, захватчики.

Я прислонился к косяку двери, предвидя неприятную перспективу простоять так, наподобие аиста, на одной здоровой ноге, весь процесс. И тут заметил, что Вадим, уже устроившись за прокурорским столиком вместе со своей верной Аделаидой, подает энергичные знаки: иди сюда!

— Здорово! — он тряхнул мою руку. — Садись где-нибудь поблизости. Можешь понадобиться.

— Но где?… — Я оглянулся растерянно.

— Аделаида Ивановна!

— Есть! — И бравая дама поняв начальство с полуслова, ринулась организовывать мне стул.

Вадим был бодр, весел, весь наэлектризован, и живо напомнил мне добрые институтские времена, когда он лихо проворачивал всякие спортивные соревнования и кроссы.

— Понимаешь, — возбужденно шептал он, косясь на Арсеньева за столиком напротив, — у меня все рассчитано до сантиметра. Изосимовым я загоняю его в тупик, Сарычевой прикрываю пути отхода, и он сидит у меня в клетке, как миленький.

Фишки, фигуры… Вадим был и впрямь похож на азартного игрока.

Я посмотрел на Арсеньева. Старик, полуобернувшись, втолковывал что-то Смагину, сидевшему за его спиной и отгороженному наспех сколоченным барьером из некрашеных брусьев. На столике перед адвокатом стояла большая жестяная кружка, и он время от времени пил из нее воду маленькими глотками.

Незнакомый милиционер пробился через густые ряды, держа высоко над головой стул с обломанной спинкой.

— Только такой, — извиняющимся голосом сказала Аделаида Ивановна, конвоировавшая милиционера.

От нее разило махоркой — успела по дороге хватить своей козьей ножки.

Я уселся у стены вблизи прокурорского столика, и тут же, словно только меня и ждали, объявили:

— Суд идет!

Зал поднялся с шумом и грохотом: где-то в задних рядах в тесноте свалили скамейку.

Пока шла обычная для таких процессов процедура, я внимательно разглядывал судей. Вчера я встречался с ними на подготовительном заседании, и там они казались проще, будничнее. Председательствующий, пожилой, похожий своей выпирающей худобой на Фрола Моисеевича, все шутил, улыбался. А теперь он словно натянул на лицо неподвижную бесстрастную маску. Молоденькая учительница, впервые в жизни выбранная в народные заседатели, слушала его напряженно, полуоткрыв округлый детский рот, боясь пропустить хоть слово. И только второй заседатель, усатый паровозный машинист, не привычный к долгому сидению на месте, так же, как и вчера, без конца менял позы, то откидывая большие натруженные руки за спинку стула, то вытягивая их перед собой, то складывая над столом и опирая на них большую тяжелую голову.

Смагин, как я и ожидал, виновным себя не признал. Сказал это спокойно и добавил, обращаясь к залу:

— Не я, тетя Матрена, не я, не верьте!

— Подсудимый! — председательствующий сердито стукнул по столу выпирающими костяшками худых подагрических пальцев. — Не нарушайте порядка!

Я поискал взглядом в стороне, куда обращался Андрей Смагин. В первом ряду сидела вдова Васина и беззвучно плакала, прикрыв платком рот. Только на днях она схоронила так нелепо погибшего мужа. Парень в военной гимнастерке без погон держал ее за руку и что-то тихо нашептывал, успокаивая.

Сын убитого! Тот самый, который ехал из госпиталя повидаться с отцом после долгой разлуки, а попал на его похороны…

Начался допрос свидетелей. Диспетчер Тиунов, шофер Бондарь, Олеша… Все они полностью подтвердили то, что было ими сказано на следствии.

Спрашивал, в основном, председательствующий. Только изредка, больше не в силу действительной необходимости, а для того, чтобы напомнить о себе, прокурор уточнял отдельные несущественные моменты показаний. Адвокат пока молчал вообще, прихлебывая воду из кружки и отрицательно качая головой в ответ на вопросы председательствующего, не хочет ли он о чем либо спросить свидетеля.

Лишь с появлением в зале суда Изосимова Арсеньев оживился. Подняв бровь, выслушал его показания.

— У обвинения есть вопросы к свидетелю? — обратился председательствующий к Вадиму.

— Пока нет.

— У защиты?

— Есть! — живо поднялся Арсеньев, и зал сразу загудел: до сих пор адвоката, казалось, интересовала только кружка с водичкой.

— Скажите, свидетель, вы хорошо знаете подсудимого?

Изосимов подумал, ответил, слегка улыбаясь:

— Год с ним вместе работаем. А хорошо ли, плохо ли — как сказать? Брата своего родного как, кажется, знаешь, и то иной раз номер отколет, диву даешься.

Арсеньев, соглашаясь с ним, кивнул:

— Верно. И все-таки, как вы думаете, способен Смагин на подлость?

— Думаю — нет.

— А вот та история с бобиной, с катушкой зажигания, когда Смагин туда бумажку засунул, не смахивает ли она на подлость?

— Мальчишество больше, — сказал Изосимов. — От молодости лет. От недозрелости.

— Не было ли у Смагина других случаев такого мальчишества? — допрашивал адвокат.

Изосимов пошарил глазами по стенкам, по потолку.

— Не припомню, товарищ защитник.

— А вот такой случай. Только вы опустились на сидение в кабине — гудит. Вы встаете, чтобы посмотреть, в чем дело — гудка нет. Сели — снова гудит. Помните?

Лицо Изосимова расплылось в улыбке:

— А, да, да…

— Кто это сделал?

— Кто! Известное дело — Андрей.

— Как вы узнали?

— Он сам сказал. Приделал, понимаешь, дополнительный провод к сигналу и хитрый контакт под сиденье. Нажмешь пудами своими — гудит.

— Благодарю вас. — Арсеньев удовлетворенно опустился на свое место.

Председательствующий сказал Изосимову:

— Вы свободны.

Но тут вскочил Вадим.

— Нет, у меня еще вопросы… Я хочу уточнить, свидетель Изосимов. Случай, о котором сейчас напомнил наш уважаемый защитник, с сигналом, не было ли это со стороны Смагина попыткой отомстить вам за что-то?

На добродушном лице Изосимова появилось выражение обиды.

— Что вы, товарищ прокурор, за что ему мне мстить! У нас с ним все хорошо было, хоть его самого спросите.

— Ясно!

Я пока еще не мог угадать, куда клонит Вадим. Казалось даже, он сам того не желая, льет воду на мельницу защиты. И лишь следующий вопрос показал мне, чего он добивается: снять впечатление, которое осталось после допроса Изосимова адвокатом.

— А теперь вернемся к другому случаю. С машиной Олеши, с бобиной. Скажите, свидетель, как вы считаете, почему Смагин вложил бумагу в бобину? Пошутил?

— Какие тут шутки? У них из-за девчонки раздор.

— Значит, из мести?

— Выходит…

— Я так и думал: тот случай и этот — совершенно разные вещи, — подвел итог Вадим. — У меня все!

Вадим окинул шумнувший зал торжествующим взглядом. Аделаида Ивановна схватила под столом его руку и с жаром стиснула.

Первый поединок закончился в пользу прокурора. Но это было только начало.

По просьбе Арсеньева, в суд были вызваны странные, на мой взгляд, не имеющие отношения к делу, свидетели: мать Андрея, его бывший классный руководитель. Вчера, когда на предварительном заседании адвокат обратился к судьям с такой просьбой, я был в недоумении: зачем ему? Спросил Вадима. Тот сказал:

— Хочет бить на жалость. Они будут рассказывать, какой Смагин хороший сын, как маму любит, как хорошо учился.

Я продолжал недоумевать:

— Ну и что?

— Как что? Могут меньше дать. Среди заседателей женщина, к тому же учительница… Арсеньев учитывает все.

— Значит, он не будет добиваться оправдания?

Вадим захохотал:

— Ишь чего захотел!

— Тогда к чему же все его широковещательные заявления? Смагин невиновен и прочее?

— Психология! — снисходительно пояснил Вадим. — Он же знал, что ты мне все передашь… Нет, дружище, бой пойдет по другой линии. Я буду добиваться максимума, он — минимума. И будет счастлив, если удастся отвоевать годок.

Ход допроса Смагиной подтвердил правоту Вадима. Женщина, едва сдерживая слезы, пространно говорила о тяжелом детстве Андрея, который рос без отца, о том, как он ухаживал за малышками-сестричками во время болезни матери. На вопрос Арсеньева, считает ли она Андрея способным на преступление, в котором его обвиняют, она ответила решительным «нет».

Интересно, какая мать в таких обстоятельствах сказала бы «да»?

Классный руководитель Смагина, остроносый, немногословный преподаватель физики, оказался для обвинения куда более опасным. Отвечая на умело построенные вопросы Арсеньева, он рассказал о шаловливом характере мальчика, склонного к веселым и в общем безобидным проделкам, за которые ему еще в школе нередко влетало.

— Что вы называете безобидными проделками? — взялся за свидетеля Вадим.

— Безобидные проделки, — блестя стеклами очков, спокойно ответил учитель под легкий шумок зала.

Вадим поправил свои безукоризненно приглаженные волосы.

— Очень остроумно, поздравляю! Но у нас здесь не конкурс остряков, а судебное разбирательство, которое должно решить судьбу человека.

— Простите, — тихо сказал учитель.

— Возвращаюсь к своему вопросу. Приведите пример такой безобидной проделки.

— Пожалуйста. — Физик подумал немного. — Вот, помню, в шестом или седьмом классе Андрей положил в патрон под лампочку мокрую бумажку. В середине урока, когда она высохла, свет погас.

— Почему? — спросил Вадим.

— В полном соответствии с законами физики, — снова не удержался от выпада ершистый учитель. — Сухая бумага, как известно, плохой проводник электричества.

Вадим тут явно дал маху. Ему не следовало трогать свидетеля. Из ответов физика на вопросы обвинителя у меня, да и у других, конечно, тоже, сразу потянулась мысленная ниточка от электролампочки к бобине — ведь туда Андрей тоже затолкал бумагу. И это, в свою очередь, наводило на мысль, что и тут, как и в случае с лампочкой, имела место простая мальчишеская шутка. А ведь вся система обвинения была построена на мстительности, присущей Андрею. Олеша приставал к его девушке первый раз — и он вывел из строя бобину. Затронул девушку вторично — он вызвал своими действиями катастрофу, кончившуюся трагедией.

Но я плохо знал Вадима.

— Скажите, вы Смагину ставили двойки?

— Разве это имеет значение для данного процесса? — ответил физик задиристым вопросом.

И тут же заработал сердитое замечание председательствующего:

— Отвечайте государственному обвинителю, свидетель.

— Ставил! — физик вызывающе смотрел на Вадима.

— Перед или после случая с электролампочкой?

Вот теперь я понял, куда бьет Вадим. Молодец!

Физик дернул плечами, показывая, что он считает вопрос вздорным, и если отвечает, то только потому, что не хочет заработать еще одно замечание от судьи:

— И до, и после, если вас интересует.

Вадиму только это и нужно было.

— Значит, так называемые безобидные проделки вполне могли быть вызваны обидой на учителя со стороны склонного к мстительности подростка, — заключил он, обращаясь к председательствующему. — У меня больше нет вопросов.

— У вас?… У вас? — спросил судья заместителей. — Нет?… Садитесь, свидетель.

Озадаченный физик, усаживаясь на свое место, долго протирал носовым платком очки.

Судья вызвал Зою Сарычеву, подругу Андрея, и я видел, как хищно выгнулась спина Вадима, словно он готовился к прыжку.

Первые его вопросы к Зое были щадящими, бережливыми, и у меня возникло ощущение, что он понимает, как трудно девушке перед столькими людьми, жадно заглядывающими в глаза, обнажать свои чувства к Андрею, рассказывать о встречах с ним, разговорах.

Девушка, вначале очень настороженная, в ходе допроса проникалась к Вадиму все большим доверием. А он, оказывается, только того и добивался.

— Олеша вел себя безобразно! — с пафосом восклицал Вадим, и Зоя простодушно принимала его возмущение за чистую монету. — А вы рассказали Андрею о том, что Олеша приставал к вам, в тот, первый раз?

— Да.

— Он, разумеется, негодовал?

— Конечно!

— Можно понять! — Я уже сообразил, что Вадим готовит ловушку, но Зоя еще верила в его деланное сочувствие. — И обещал что-нибудь предпринять?

Только тут девушка почуяла подвох.

— Не помню.

— Вспомните! — сразу отбросив сочувственный тон, жестко приказал Вадим. — Что сказал Смагин? Что сказал Смагин, ну?

— Я… я не знаю.

— Вот ваши первичные показания. Тут записано черным по белому: «Я ему покажу!». Вот ваша подпись.

— Это Андрей сказал, когда во второй раз.

— А в первый что?

Девушка молчала.

— Он сказал: «Ну и пусть себе пристает!» Так?

— Конечно, нет! — возмутилась Зоя.

— «Не обращай внимания»?

— Нет, — она кусала губы.

— Как же?

— Не помню точно.

Вадим не унимался:

— Ага, точно не помните. Тогда я спрошу иначе: можно ли было его высказывание понять в том смысле, что он собирается причинить Олеше неприятности? Напоминаю: вы присягали говорить правду!

— Товарищи! — Зоя посмотрела на судей полными слез глазами, — а если я не отвечу?

Председательствующий пояснил бесстрастно:

— Вы обязаны дать суду полные и правдивые показания.

— Да или нет? — Вадим дышал ей в лицо. — Да или нет?

— Да, — едва слышно произнесла девушка и разрыдалась.

Вадим с его торжествующей улыбкой в тот миг был мне ненавистен, как может быть ненавистен палач… Хоть бы он не улыбался, хоть бы не улыбался!


Объявили перерыв, и народ валом повалил в коридор курить.

Вадим и его преданная Аделаида, как свои здесь люди, задымили, не выходя из зала.

— Вадим Петрович, вы были великолепны! — Аделаида влюбленно смотрела ему в глаза.

— Арсеньев у меня вот где! — Вадим, возбужденно затягиваясь, крепко сжал кулак. — Я потребую максимума, и пусть они попробуют не дать.

— Дадут, наверняка дадут! — уверяла Аделаида.

Меня разрывали противоположные чувства. Я не мог не видеть, что Вадим работает действительно блестяще. С другой стороны, мне не понравились его лисьи финты, его высокомерие, пренебрежение личностью свидетелей. Вырвать из них любым способом нужное для обвинения и затем бросить, как выпотрошенный мешок, — Арсеньев прав!

Я посмотрел на адвоката. Ему только что принесли в кружке свежую воду, и он принялся ее жадно глотать. Да, его положение сегодня незавидное. Вадим бьет защиту по всем статьям.

И вдруг Евгений Ильич озорно подмигнул мне. Я удивленно уставился на него. В самом деле подмигнул или показалось? У него такие брови — не разберешь.

— Суд идет!…

И снова на свидетельском месте Зоя Сарычева. Только теперь допрашивает ее адвокат.

— Назовите, пожалуйста, день, когда к вам в первый раз приставал Олеша.

Зоя напряженно хмурила лоб.

— Попробуйте вспомнить. Это важно.

Почему важно? Чего он добивается?… Вадим тоже насторожился, оторвал глаза от бумаг.

— Вы тогда ушли поздно из школы. Может быть, день занятий вашего драматического кружка?

— Да, да!

— Так. Кружок собирается по каким дням?

— По средам и субботам.

— Вот видите, — поощряюще улыбнулся Арсеньев, — уже немного продвинулись. Теперь попробуем установить точно: среда или суббота.

— Я ушла одна, — вспоминала девушка, — раньше всех. Зачем же?… А! Взять у Марины Некрасовой учебник астрономии.

— Астрономия у вас когда?

— Раз в неделю — по четвергам. — У Зои посветлело лицо. — Вспомнила: среда!

Следующий свидетель был вызван Арсеньевым только для того, чтобы подтвердить показания Сарычевой насчет среды.

— Я протестую, товарищ председательствующий! — вскочил Вадим. — Защита просто тянет время.

Судья обратился к Евгению Ильичу:

— Что вы ответите на протест обвинения?

— Есть народная мудрость насчет того, где нужна поспешность. — Зал ответил веселым гулом на грубоватую шутку Арсеньева. — А если глубокоуважаемому прокурору так уж невтерпеж, то могу заверить, что допрос свидетеля займет не больше пяти минут.

— Задавайте вопросы, — разрешил судья.

Свидетель, соученик Зои Сарычевой, стеснительный, краснеющий юноша, подтвердил, что Олеша подходил к Зое ровно месяц назад, в среду, пятнадцатого числа.

— Вы твердо уверены? — спросил Арсеньев; далась ему эта среда!

— Да. Был день моего рождения, я хотел пригласить весь драмкружок, а кто-то сказал, что Зоя ушла вот только что. Мы бросились ее догонять, и она как раз нас позвала. Ну, мы и отшили того типа… Вот он здесь, в зале…

Рослый Степан Олеша пригнулся, прячась за спины впереди сидящих.

— Благодарю вас, все! — сказал Арсеньев. — Товарищи судьи, итак установлено, что первый раз Олеша подошел к Сарычевой пятнадцатого числа прошлого месяца… Я прошу внести в протокол, — повернулся он к секретарю суда, девушке в вязаном платке, строчившей без передышки на обороте каких-то топографических карт; с бумагой было туго даже в суде.

— Какое это имеет значение: пятнадцатого или семнадцатого! — бросил Вадим.

Очевидно, он, как и я, не мог разгадать смысла сложных маневров Арсеньева и нервничал.

— Очень большое. Я теперь в состоянии доказать, что тот случай с бобиной никак не являлся актом мести.

— Интересно! — Вадим, насмешливо улыбаясь, привалился к спинке стула. — Каким же образом, если не секрет?

— Бумажку в бобину Андрей сунул не после, а до первой встречи Олеши с Зоей Сарычевой.

Арсеньев шагнул к своему столу, взял из тощей кожаной папки с ободранными краями листок и зачитал:

— «Справка. Выдана настоящая диспетчерской службой химического комбината в том, что шофер Смагин А. с утра шестнадцатого по двадцатое число прошлого месяца не работал на машине по причине вызова на круглосуточные сборы в военкомате, а в ночь на двадцатое был с разрешения военкомата вызван со сборов и отправлен на своей машине в район Лебяжки, на лесозаготовки, где находился до двадцать восьмого числа, когда его сменил на месте посланный туда шофер Изосимов В.». И вторая справка. «Выдана настоящая…» Ну, это все я пропускаю… Вот: «Шофер Изосимов В. находился на лесозаготовках в районе Лебяжки по десятое число текущего месяца…» Отсюда следует…

Дальше я уже не слушал. Что отсюда следует, было и так ясно. Месячной давности история с бобиной могла произойти лишь до того, как Олеша стал приставать к Зое, и, вернее всего, была действительно мальчишечьей шалостью, а не местью. Уж если кто из них мстил, то скорее Олеша, обозлившись на Андрея за шутку и назойливо преследуя его девушку.

Разлетался вдребезги основной аргумент обвинения о мстительном характере подсудимого.

Но тогда и мотив преступления тоже…

Я нагнулся к прокурору:

— Надо просить на доследование.

Вадим стремительно повернул ко мне бледное, в красных пятнах лицо.

— С ума сошел! Признать поражение?

— Раз так случилось. Я беру всю вину на себя.

Он цепко схватил меня за плечо.

— Слушай, только не паникуй. Все будет тип-топ!

Я сбросил его руку.

— А я не хочу, чтобы был такой тип-топ, ясно?… Ну, как? Сам попросишь на доследование или мне просить.

Вадим понял, что спорить и уговаривать бесполезно. Он поднялся.

— Товарищи судьи! В связи с выявившимися в ходе судебного следствия некоторыми новыми обстоятельствами, усугубляющими вину подсудимого и требующими переквалификации преступления, обвинение просит вернуть дело на доследование…

Суд удалился на совещание.

Адвокат Арсеньев опять хлестал свою воду и загадочно подмигивал мне — он, конечно, сразу понял ход Вадима, пытавшегося поражение для чисто внешнего эффекта обернуть чуть ли не преддверием победы.

Вадим, злой-презлой, шипел, не глядя на меня:

— Тряпка! Слюнтяй! Тебе не в милицию, тебе в детский сад!

А я сидел позади него и безрадостно думал, что если дело вопреки неудаче все же оставят за мной, то следствие теперь придется начинать с самого начала, на голом месте.

Я больше не верил в виновность Андрея Смагина.

15.

До отделения каких-нибудь двести метров. Я иду, хмурый и злой, недовольный собой и всем миром. Что за зима такая! Кругом все раскисло. Небо, как застиранная портянка. Сугробы грязные, словно их обсыпали золой. Мальчишки орут противными, пронзительными голосами, даже в ушах свербит.

Деревянные тротуары обледенели, того гляди полетишь вверх тормашками. И ни одной дворничихе в голову не придет посыпать песочком, уж не говоря о том, чтобы лед сколоть. И куда только, интересно, смотрят участковые! Чей здесь участок? Кажется, Трофимовны. Ох, надо, надо накрутить ей хвоста!

На моем пути оказался прозрачный ледяной кругляшок. Я пнул его сапогом.

И тут же, охнув, сморщился от боли. По раненой ноге словно током ударили.

Как ни странно, боль привела меня в чувство. Сам, сам во всем виноват, нечего злиться на белый свет! И погода не плохая, а в самый раз; пусть люди отдохнут от морозов. И небо светлеет, вон даже солнышко выглянуло. И у Трофимовны тоже дела поважнее найдутся, чем несчастных старух гонять. Где они, интересно, песок возьмут, когда даже дрова на коровах возят? Где у них силы полуметровый лед колоть?…


В отделении — тишина. Кабинеты пустые. Спрашиваю дежурного:

— Все ушли на фронт?

Смеется:

— Хуже… Оперативка у начальника.

Залезть, пользуясь случаем, в свою берлогу и ждать, справляя тихий траур, когда к тебе придут, кто с сочувствием, кто с упреками? Э, нет! Лучше уж самому двинуть навстречу неприятностям, раз они все равно неизбежны.

Поднялся к начальнику отделения.

— Разрешите, товарищ майор?

Все головы разом в мою сторону.

— Ну как? — я даже не разобрал, кто спросил.

— Суд вернул на доследование.

Каждый отреагировал в соответствии со своим характером и отношением ко мне.

Капитан Квашин, Ухарь-купец, расплылся в улыбке. Как же! «У соседа сдохла корова. Казалось бы, какое мне дело? А все-таки… приятно!» К тому же, я не просто сосед, а подчиненный, да еще строптивый. Он меня предупреждал? Предупреждал. А я, дурной, послушался? Не послушался.

— Говорил ведь: передай в прокуратуру! — Ах, как торжествует. И сразу же, пользуясь случаем, опять на «ты». — Нет, говорил или не говорил? Вот теперь кисни и бобрик свой чеши! — И в заключение фальшиво-сочувственный вздох.

Фрол Моисеевич волчком завертелся на стуле, то вскакивая, то снова садясь.

— Ай-яй-яй! Да как же так? Арсеньев? Запутал все-таки, сатана! Ай-яй-яй!…

Всегда дремлющий на совещаниях Юрочка вдруг полез на Фрола Моисеевича этаким потревоженным медведем:

— Вам не возвращали, да? Вас не путали, да? Подумаешь, несчастье! Карточку хлебную потерял!

— Прошу тишины! — Антонов пристукнул карандашом. — Совещание еще не кончено. А вы садитесь, товарищ лейтенант, нечего столбом стоять, вон стул свободный…

Когда оперативка закончилась, приказал мне:

— Обождите!

Все вышли, и он, проводив взглядом последнего, произнес холодно, поджав губы:

— Надеюсь, хныкать не станете?

— Еще недоставало! — возмутился я. — Вот уж чего от меня никто не дождется!

— Рассказывайте, как было.

Пришлось, заново переживая свою неудачу, подробно отчитаться о ходе судебного следствия. Майор Антонов, верный привычке не перебивать, слушал, внешне бесстрастно, даже не глядя на меня. Потом стал задавать вопросы — и все больше о схватке между прокурором и адвокатом.

Повеселел, по-моему, явно довольный успехом своего приятеля.

— А вы не очень огорчились, — не удержался я.

Он сдвинул брови, видимо, озадаченный такой дерзостью подчиненного, но выговаривать не стал.

— И вам не советую. Нервные клетки, как утверждает медицина, не восстанавливаются. А первый блин комом — обычное дело. Со всеми бывало. — Ответил на мой безмолвный вопрос: — Со мной тоже…

Он прошелся по кабинету, руки за спину, улыбнулся, очевидно, каким-то своим воспоминаниям.

— Вот такой, например, блин… Получена ориентировка, давно, еще в нэпмановские времена: некий небезынтересный для угрозыска господинчик ограбил ювелирный магазин в соседнем городе, хапнул две дюжины часов и держит их у себя дома в тайнике. В каком именно — неизвестно. Вашему нынешнему начальнику поручают произвести обыск. Ну, думаю, повезло! Две дюжины часов — не иголка. Для них место нужно, в клопиную щель не заткнешь. Являемся ночью. Дом отдельный, с небольшим огородцем. Ищем ночь — ничего! Ищем день — ничего! Огород перекопали, в комнатах все вверх дном, стены выстучали, вскрыли полы — нет! Так и ушли ни с чем.

— Ложное сообщение?

— Нет, все верно. Потом нашли.

— Где же? — заинтересовался я.

— В цементной ступеньке. Он что придумал: сделал ступеньку, не полую — обычную, и напихал в сырой цемент часов, как изюм в тесто. Цемент высох, сдавил часы, они все и полопались. Ни себе, ни людям. Правда, там было несколько золотых корпусов… А мне выговор. «За отсутствие профессионального нюха». — Рассмеялся. — Прямо так и записано: тогда в формулировках не стеснялись.

Я решил воспользоваться переменой в его настроении.

— Товарищ майор, хныкать, конечно, не буду, а вот попросить можно? — И торопливо продолжал, не дожидаясь его согласия. — Не отбирайте у меня дело Смагина, разрешите расследовать до конца. Я знаю, подвел и все прочее. Но…

Говорю и сам чувствую: детский лепет! Подвел — и поэтому дайте расследовать. Очень убедительно!

— Думаете, прокурор нам вернет? Очень сомневаюсь. Скорее всего, отдаст кому-нибудь из своих.

— Я его попрошу… Мы… Мы знакомы. Еще с гражданки.

Майор Антонов посмотрел озадаченно:

— Знакомы? С Одинцовым? Тогда бы я на вашем месте, наоборот, упросил бы его не возвращать нам дело…

Все-таки я донял его.

— Ладно, — он морщился. — Если вернет, работайте, я не буду возражать… Кстати, вы плохо выглядите.

Майор рассматривал меня, слегка склонив набок голову, как знаток картину на выставке. — После обеда на работу не возвращайтесь, походите по воздуху.

— Спасибо.

Я был в самом деле тронут; скажите, пожалуйста, какой у меня начальник!

— Не о вас забочусь, — усмехнулся он. — С одним легочником намаялся, хватит!…


По дороге в прокуратуру мне повстречался Арсеньев. Шагает в распахнутой шубе, пучки бровей победно топорщатся.

— А, грозный противник! — загородил тротуар. — Бежите добывать новые факты, усугубляющие вину подсудимого?

Что ж, праздник был не на моей улице, и я приготовился терпеливо сносить язвительные шуточки острого на язык адвоката. Но он, проявляя истинную широту души, не стал надо мной измываться. Даже наоборот.

— Эрраре гуманум эст, — потрепал меня по плечу.

— Человеку свойственно ошибаться… — Я вздохнул — так всегда говорят в утешение неудачнику.

— Но это только часть замечательного изречения Цицерона. И почему-то о второй половине, еще более важной, как правило, забывают.

— А разве есть вторая половина?

— Человеку свойственно ошибаться… — старик поднял палец в прорванной перчатке, — а глупцу свойственно настаивать на своей ошибке. Разве не великолепно? Впрочем, не только глупцу, упрямцу тоже… Нет, нет! — хохотнул Евгений Ильич. — Не про вас, милый Виктор, что вы! Я сейчас от прокурора. Представляете, ведь он так и не хочет изменить меру пресечения для Андрея! Хоть теперь и мне, и ему, и вам ясно, что держать мальчика в тюрьме нет никакой надобности.

— Всякие формальности… — пробормотал я, считая себя не в праве отрекаться сейчас от Вадима и одновременно чувствуя всю неуклюжесть своей попытки выгородить его.

— Возможно, возможно, — не стал спорить старый адвокат. — Так или иначе все уладится в ближайшие дни.

Поклонился и пошел своей дорогой, так и не застегнув шубы, которая, чем больше он отдалялся от меня, принимала все более шикарный вид — плешины и потертости издалека неразличимы…

Аделаида, вопреки ожиданию, не проявила ко мне неприязни. Правда, она приказала обождать, но, во-первых, довольно сносным тоном, а во-вторых, не в коридоре, как прежде, а здесь, в ее комнате, и даже сама пододвинула стул.

Пока я раздумывал, чем вызвана такая терпимость после моего сегодняшнего провала, не женской ли жалостью, что было бы уж совсем обидно, отворилась дверь и от прокурора вышел посетитель с роскошной черной бородой — она так и просилась: дерни, проверь, вдруг приклеена. Я, не мешкая, тут же проскочил в кабинет — Аделаида и моргнуть не успела.

Вадим тоже не зарычал при виде меня, спросил довольно мирно:

— Арсеньева видел?

— Вот только сейчас, на улице.

— О Смагине говорил?

— Говорил. По-моему, надо выпустить.

У него сердито сверкнули глаза:

— А по-моему, надо еще подержать.

Я снял крышку с чернильницы на его письменном приборе, стукнул ею легонько о массивную мраморную доску; крышка мелодично звякнула.

— Престиж прокурора?

Не стоило, конечно, начинать с этого; я ведь пришел к нему не ссориться, а просить.

Вадим взял крышку из моих рук, положил аккуратно на место.

— Никто меня еще не убедил в невиновности Смагина. Остается напильник и многое другое. Хотя вы, уважаемый товарищ из угрозыска, напортачили основательнейшим образом; тут Арсеньев прав.

И неожиданно сменил тон:

— А все-таки могучий старик, черт его побери! Ну и дал нам с тобой жару… У тебя был видок — боже мой!

— У тебя тоже не лучше.

— «Я беру всю вину на себя!»— Вадим уже смеялся. — Посадить тебя вместо Смагина, что ли?… Знаешь, я думал — он просто так, дилетант.

— Смагин? — зачем-то состроил я олуховатого.

— При чем тут Смагин! Арсеньев, конечно!… Оказывается, юридический кончал в Петербургском, еще в девятьсот девятом. Марка!

— Так он же историк.

— И исторический тоже, только позднее. И вообще, занятный старикан, я не знал. Надо будет приблизить.

— Возьмешь к себе в прокуратуру?

Вадим вытаращил глаза:

— Такую развалину? Видел, как он держится за сердце? Да и не пойдет. У него идея-фикс. «Когда говорят пушки, тогда закон молчит». Вот он и вступается за обиженных… Нет, я говорю, к себе приблизить, домой пригласить. Ирина у меня тоже историк, педагогический кончала, правда, давно уже дома сидит, девчонки все время болеют, то одна, то другая. Пусть позабавится.

Мне стало почему-то неприятно при мысли, как его Ирина, которую я представлял себе рыхлой и близорукой, с рыбьими глазами, в очках, будет «забавляться» Арсеньевым.

— Слушай, Вадим, — спешно переменил я тему раз говора, — верни мне дело Смагина.

— Дудки!

— Прошу тебя, — оседлав строптивость, я смиренно опустил глаза.

— Да оно уже у моего следователя. Благодарности он тебе, конечно, не объявит, не жди.

— Вадим… — Я не знал, какие найти аргументы, чтобы его убедить. — Понимаешь, мне просто необходимо.

— Престиж оперативника? — вернул он мне должок.

Я не стал спорить:

— Пусть так!

Вадим оказался великодушней, чем я ожидал. Сказал без всяких дальнейших подтруниваний:

— Бери, черт с тобой, я дам команду. Но предупреждаю: капитала ты на нем не наживешь. Повозишься с месяц и сдашь в нераскрытые. Знаю я такие путаные дела — хуже нет, чем затаенная месть. Сплошная патология, пониманию нормального человека просто недоступно; надо быть таким же маньяком… Аделаида Ивановна!

Та вынырнула мгновенно, как пробка из воды, и встала на свое постоянное место, точно посреди дорожки, ни на сантиметр ближе или дальше.

— Сенькина сюда! — И повернулся ко мне: — Вот теперь он, пожалуй, объявит тебе благодарность…


В столовой сегодня, впервые за сколько-то там месяцев, давали коммерческое пиво, и прилавок трещал от энергичного напора женщин с кастрюлями и ведрами. Зинаида Григорьевна, как обычно, берегла для меня место. И не только для меня — Дине тоже; та унеслась домой за посудой.

— Вы разве пиво не пьете? — удивилась Зинаида Григорьевна, заметив, что я не порываюсь к прилавку. — Идите, вам должны отпустить без очереди.

— А, хлебать кислую водицу… Вот товарищ мой, — я оглянулся в поисках Арвида; нет, его не было, он обычно обедал позднее меня. — Надо ему позвонить, а то еще прозевает.

— Говорят, много привезли, чуть ли не четыре бочки… А он что, очень любит пиво?

— Латыши все любят.

— Так он латыш? — заинтересовалась Зинаида Григорьевна. — Из Латвии?

— А где еще латыши?

— Ну как же… Вон у меня до войны подруга была, Ирма, так она себя называла латышкой московского розлива: родилась и выросла в Москве.

Я рассмеялся.

— Нет, он латыш самого что ни на есть латвийского розлива.

Подбежала запыхавшаяся Дина с мятым бидоном.

— Что? Пиво латвийское?

— Вот она всегда так, — пожаловалась на подругу Зинаида Григорьевна. — Услышит звон…

— А что?

Дина, глядя на наши веселые лица, непонимающе хлопала глазами.

— Мы не про пиво, а про моего приятеля, — сжалившись, пояснил я. — Он из Латвии. Из… — Я назвал город на реке Даугаве, неподалеку от прежней советской границы.

— Правда? — Дина обрадованно всплеснула руками. — Значит, они с Зиночкой земляки. Может, даже были там знакомы, а? Вот бы здорово!

Я удивился.

— Вы разве тоже из Латвии? — спросил у Зинаиды Григорьевны.

— Дина вам наговорит, слушайте больше! — усмехнулась она. — Просто жила там с мужем перед войной некоторое время — он ведь у меня кадровый военный, а так я с Курщины.

— Нет, давайте все-таки познакомим их! — загорелась Дина. — Встреча двух земляков из Прибалтики в далеком русском городе — так интересно, так интересно!… Ой!… — спохватилась она. — Очередь пропущу!

И понеслась к прилавку, размахивая пустым бидоном…


Вспомнив «приказ» майора Антонова, я побродил часа два по городу, наслаждаясь неожиданно теплым зимним днем.

Ну, туберкулез — не туберкулез, а бывать на свежем воздухе, проветривать мозги все-таки изредка надо, он прав.

Вечерело. Разбухшее багровое солнце медленно потонуло за зубчатой гребенкой леса на горизонте, нехотя уступив город сиреневым теням. Без солнца те быстро густели, наполняя улицы. Редкие немощные фонари едва освещали снег у подножья столбов. Деревянные тротуары с их коварными ловушками в виде треснувших досок и ям стали особенно опасны. Прохожие осторожно двигались посреди улицы по оттаявшей днем, а теперь быстро замерзшей и оттого особенно скользкой колее. Одинокие машины изредка загоняли их с колеи в снег по колено.

Арвид опять в одиночестве сидел за своим столом посреди огромной, освещенной только в одном конце комнаты.

— У тебя здесь плюс или минус? — я зябко поежился.

— Плюс-минус ноль, — он устало улыбнулся. — Сегодня не топили. День экономии.

— Пойдем ужинать, — предложил я.

— А я еще и не обедал.

— Что, тоже день экономии?

— Нет, очень занят был.

— Куда годится! — возмутился я. — Так и сидишь весь день голодный?

— Голодный? Нет. У дежурного кипяток, начальник сухарей дал, — ему посылку из деревни прислали.

— Начальник у тебя, я смотрю, парень хоть куда!… Пойдем, пойдем, я тебе землячку организовал. В твоем городе жила, на той же улице, в том же доме. По-латышски шпарит, как туземка, — придумал я с ходу, чтобы заинтриговать его еще больше. — Эс теви милу, — припомнились кстати госпитальные уроки Арвида: «Я тебя люблю», по-латышски… — Ждет нас в восемь ноль ноль. И еще пиво!

— О! — оживился Арвид. — Три года не пил.

— Тогда пошли скорей, а то разберут.

— Еще надо вот это…

Я посмотрел, над чем он мучается. Бог мой, все тот же несчастный старик!

— С ума сошел! Тебе бы не сухарей, а гауптвахту. Ну, что ты там с ним все выдумываешь?

— Уже больше ничего! Вот, — Арвид ткнул пером в заголовок документа, лежавшего перед ним: «Постановление об отказе от возбуждения уголовного дела и производства расследования». — Только заполнить — и конец. В архив. Приказ начальника.

— Ну и правильно — он еще и недоволен!

Я взглянул на часы. Половина восьмого. Предложил, чтобы убыстрить дело:

— Давай диктуй, а я буду писать.

— Давай, — согласился он и уступил мне место за столом. — Пиши: «Клименко Тихон Васильевич. Год рождения: 1883. Место рождения: Украинская ССР, Одесская область, село Мигаи…»

— Мигаи, — записывал я, повторяя за ним.

И вдруг вспомнил: Мигаи! Знакомо!

Откуда?

— Семейное положение — вдовец… Что ты? Пиши! — торопил Арвид.

— Погоди…

Мигаи… Васин — вот кто! Погибший шофер… Значит, они с Клименко из одного села?

— Когда он повесился? — быстро спросил я.

— Точно неизвестно. Медицинский эксперт считает, что провисел не меньше суток.

— А обнаружили когда?

— В среду. — Арвид поднял голову от своих бумаг. — А что такое?

В среду. Васин погиб во вторник. И Клименко, выходит, тоже? И они земляки… Случайное совпадение? Или…

— Ох, Арвид, — начал я хрипло и откашлялся, — сдается мне, и верно твоему самоубийце еще рано в архив!

16.

До глубокой ночи мы с Арвидом ломали себе голову над внезапным открытием.

Могут ли Мигаи быть случайностью?

Вполне! Уж мы-то, фронтовики, знаем, что такое слепой случай.

Выйдешь утром из землянки. Тихо, не стреляют — благодать. Постоишь так, зажмурив глаза, под теплым солнышком. И тут ординарец окликает: «Товарищ лейтенант!». Возвращаешься недовольный: что ему еще там надо, не дает человеку погреться на солнце! А он сует тебе планшет — вот, взять забыли. Сплюнешь в сердцах: ах, чтоб тебе неладно, да не собираюсь я никуда!… И в тот самый момент — бах! Там, где ты только что стоял, дымящаяся воронка. Осталось бы от тебя одно воспоминание, если бы ординарец, вечный путаник, случайно не отозвал.

Или иду с бойцом, веду его к себе в роту. Новенький, необстрелянный, оглядывается тревожно по сторонам. Вдруг слышу — мина. Прямо на нас. Кричу: «Ложись!» — и сам валюсь как подрубленный. Рвануло, обсыпало землей. Встаю. Боец мой лежит, головой уткнулся в ствол сосны. «Подъем, говорю, кончай ночевать!» Лежит. Подхожу ближе и глазам своим не верю. Осколком мины у него аккуратно, словно бритвой, взрезало шинель, гимнастерку, рубаху под ней. А на теле — ни царапины. Сам осколок, рваный, весь в зазубринах, похожий на каменный нож первобытных людей, глубоко впился в ствол сосны точно над головой парня. И тот лежит, белый, как его рваная рубаха, пошелохнуться боится, верить не смеет, что жив.

Или вот еще такое. Были у меня в роте два брата-близнеца. Похожи — не отличишь. Над ними смеялись, что они сами себя путают. Служат в одном расчете, всегда неразлучны. А тут случилось, что одного послали в штаб с донесением, другого — в санвзвод за индивидуальными пакетами. В это время фрицы начинают садить из орудий, мы тоже не молчим. Словом, кутерьма часа на полтора. Потом хватились: а близнецов-то ведь нет. Стали искать… Только к вечеру выяснилось: оба ранены чуть ли не в одну и ту же минуту, оба в левое плечо, только один осколком снаряда, другой миной, оба в медсанбате лежат.

Случай…

Вот и Мигаи, если разобраться, в большой степени дело случая. Не приди я к Арвиду и не начни писать под его диктовку, кто знает, обратил ли кто-нибудь внимание на такое совпадение. Ведь дела велись разными людьми в разных отделениях милиции. Кому бы могло прийти в голову сопоставлять?

Ну, а если все-таки исключить случайность и посмотреть, что получится?

Этим мы как раз и занялись. Версия возникала за версией, то у меня, то у Арвида. Мы их критиковали, разбивали, отбрасывали. Сочиняли новые, опять разбивали. В итоге, когда уже совсем изнемогли, от разгрома уцелели лишь две версии, казавшиеся наиболее правдоподобными.

Версия первая:

Кто-то, назовем его Икс, был на Васина по какой-то неизвестной еще причине смертельно обижен и готовил на него покушение. Об этом случайно, или, может быть, не случайно, узнал земляк Васина Клименко и, таким образом, тоже обрек себя на смерть.

Версия вторая:

Оба они, Васин и Клименко, знали что-то компрометирующее Икса, возможно, тоже их земляка. До поры до времени это его не беспокоило. Но вот произошло какое-то событие, то ли ссора, то ли еще что-нибудь, и оба они стали для Икса опасны.

Уже лежа на нарах, я вдруг подумал, что обе наши версии решительно никуда не годны. Ведь Икс не мог знать, что буквально в последнюю минуту Степан Олеша будет снят с машины и ее поведет Васин!

Точнее, Икс мог об этом знать только в одном случае: если он сам собирался произвести такую замену.

Другими словами, если диспетчер Тиунов и есть Икс!

С такой мыслью я заснул. И не удивительно, что всю ночь меня трепали кошмарные сны, в которых роль главного отрицательного героя играл, конечно, Тиунов. Он то бежал за мной, кровожадно размахивая гаечным ключом, а я, обливаясь потом, с трудом передвигал непослушные ноги, то наваливался на меня и душил.

Утром я сам смеялся над своей несообразительностью, из-за которой поднялся с гудящей головой. Ведь кошмаров могло бы не быть, стоило только мне, засыпая, подумать, что калека-диспетчер на своем бухающем самодельном протезе едва ли смог бы неслышно спуститься в гулкий гараж по деревянной лестнице, да еще забраться под автомобиль. Если только у него был сообщник…

Разделив между собой обязанности, мы с Арвидом, позавтракав, отправились в разные стороны: он — снова в дом, где жил повесившийся, я — к себе в отделение доложить начальнику.

Я очень рассчитывал на помощь и совет Антонова и огорчился, узнав, что его по неизвестной причине нет и, вероятно, сегодня не будет.

Сообщить о странном совпадении Ухарь-купцу? Поднимет меня на смех со всеми моими версиями.

Волей-неволей пришлось обращаться к Фролу Моисеевичу; надо же известить хоть кого-нибудь из начальства, чем собираюсь сегодня заняться.

Я обнаружил Фрола Моисеевича в укромном уголке коридора, увлеченным беседой с каким-то подозрительного вида субъектом с мешком за плечами. Они говорили так тихо, уткнувшись нос в нос, что у меня закопошились неприятные мыслишки. Отдали же недавно под суд во втором отделении участкового уполномоченного — брал дань натурой у вороватого завстоловой. Тем более, что у Фрола Моисеевича в руках был какой-то сверток, явно полученный от собеседника.

Мешочник поспешно удалился, натянув на голую, как у Фрола Моисеевича, голову огурцом лопухастую ушанку, а Фрол Моисеевич, стеснительно пряча возле бока сверток, чем навлекал на себя еще большие подозрения, повел меня в свой кабинет.

— Кто это был? — спросил я.

Покосился на меня:

— Так, человек один.

— Друг? — Я, нисколько не таясь, глазел на сверток — пусть Фрол знает: вижу.

— Никакой не друг! Просто знакомый. Сосед — до войны рядом жили. — И неожиданно стал сдирать со свертка газетные шкуры. — Вот!

Передо мной на столе, рядом с замызганной чернильницей и продавленным пресс-папье без промокательной бумаги, лежали два ярких, пестрых праздничных шарика с белыми изогнутыми ручками.

— Что такое? — не понял я.

— Как что? — в свою очередь удивился Фрол Моисеевич и потряс шариками перед самым моим носом; в них что-то застучало, пересыпаясь. — Разве не понятно?

— Погремушки?!

— Ну… Алексей Васильевич родился у меня, внучок. Вот человек и принес в подарок — он большой мастер на такие штуки. На, глянь-ка. Верно, здорово?

Я неловко вертел в руках веселые шарики, не решаясь поднять на него глаза…

Фрола Моисеевича долго убеждать не пришлось. Вопреки моим ожиданиям, он сразу признал возможность связи между обоими происшествиями. На мое осторожное, больше для перестраховки, замечание насчет всяких забавных случайностей сказал:

— Случайности у нас, верно, бывают. Но, я так считаю, процентов десять, не более. На них списывать нельзя. — И тут же принялся уговаривать: — Только не по нашим с тобой зубам орешек. Отдай лучше, у кого зубы покрепче. — Но тут же безнадежно махнул рукой: — Да вас разве убедишь, пока сами себе лоб не расшибете.

Посоветовал:

— Начни с васинской вдовы. Только пообходительней с ней, травма у женщины какая, понимать надо.


Васиной дома не оказалось. На двери, продетый в тоненькие медные колечки, висел старинный амбарный замок.

Соседка сказала:

— На работу ушла Матрена Назаровна, еще с самого ранья. И сынок ейный тоже.

Я разыскал Васину в шумном, насыщенном терпкими парами цехе. Начальник, совсем еще молодой парень, пожалуй, помоложе меня, предоставил в мое распоряжение свою комнату, а сам пошел, как он сказал, «на обход огневых позиций» — цех считался фронтовым.

— Что ж вы сегодня не дома, Матрена Назаровна? — я разглядывал крепкую еще, широкую в кости женщину. — Вам ведь до завтра разрешили.

— А что дома-то? Только сердце пущее болит в одиночку. На людях оно лучше — хоть забудешься на время.

— А сын?

— Стасик-то? Так ведь он тоже работает. На Колино место попросился, шофером. Такой же беспокойный, как…

Она не договорила, отвернулась, вытерла глаза уголком головного платка.

Я рассказал ей о цели прихода. Мне нужно побольше знать о Васине, о его жизни.

— А что вам сказать-то? — спросила она беспомощно.

— Все, что знаете.

— Ну… Женаты мы с ним с тридцатого года.

— Вы тоже из Мигаев?

— Нет, я сама-то отсюда, в их края случаем попала, после той войны, не в сами Мигаи — в Веселый Кут, верстах в двадцати от Мигаев; Коля к нам на машине приезжал. И вроде долго прожила, да так и не прижилась. И Колю уговорила сюда податься.

— С тридцатого года, говорите? А как же сын? — пришло мне на ум.

— Так ведь Стасик у него от первой жены-то. Померла она. А нам с ним господь детей не дал.

В общем, я узнал от нее все уже мне известное. Человек прямой, строгий, даже суровый, сам не пил и пьяных не терпел.

— Враги у него были?

— Какие у Коли враги! — она подняла брови. — Разве лодырь какой, которого он погоняет за дело.

— А друзья? — зашел я с другой стороны.

Нередко самыми злыми нашими врагами оказываются именно те, которых мы числим в друзьях.

— И друзей особых, сказать, чтобы были, тоже нельзя. Если кто и заходил когда, то только из его же шоферни. Вот Бондарь у нас бывал, опять же Изосимов…

Я подсказал не без умысла:

— Клименко…

— Клименко? Какой такой Клименко? — Она вскинула на меня недоумевающие глаза.

— А разве вы не вместе с ним сюда приехали?

— А, Тихон! — догадалась она. — Я и запамятовала, что Клименко… Нет, он раньше нас. Да и не любил его Коля, хоть они в Мигаях и жили в соседях. Жмот! Зарабатывал хорошо, а жену свою, Соню, в голоде держал. Да и поколачивал исподтишка. И дочку тоже, пока замуж не выскочила. Вот и мается сейчас один, попивать стал. — Она, видно, не знала, что Клименко уже нет в живых. — А Коля такой: кого невзлюбит, так надолго. Вот и со Стасиком, — разговорилась наконец она. — Ведь надо же, отец с сыном десять лет в ссоре, даже больше… Ой, может, я совсем не то говорю?

— Нет, нет, это интересно… Почему же?

— Из-за меня все. — Матрена Назаровна тяжело вздохнула. — Вот не захотел Стасик, чтобы Коля опять женился, любил, значит, сильно мать-покойницу. Говорит: женишься — уйду из дома. А ведь еще шестнадцати не было. И верно — ушел. Такой же упорный, как отец.

И ни слуху о нем, ни духу. Я говорю Коле: разыщи, нехорошо получается, один он у тебя. Нет, говорит, пусть он меня ищет, раз сам ушел… И вот ведь, нашел нас Стасик, теперь уже, когда его ранило и в госпитале лежал. Говорит, еще до войны искал, да письма все из Мигаев обратно возвращались. И то верно: не только мы оттуда выехали, соседи тоже…

У меня мелькнула совершенно невероятная мысль. Сын, оскорбленный женитьбой отца, двенадцать лет вынашивает планы мести. Наконец, предоставляется возможность. Он тайно приезжает в наш город, проходит в гараж…

Кто его пропустит на комбинат! И откуда ему знать машину отца, все обстоятельства… Да и появился он здесь уже после гибели Васина — нечего зря придумывать.

— Ваш муж знал, что он приедет?

— Да вы что! Сам пригласил! Как Стасик объявился, Коля стал от радости сам не свой. Письма ему в госпиталь слал чуть не каждый день — приезжай, сынок, вместе будем жить. Телеграмму дал от меня и от себя, часы считал. И вот…

Ее глаза наполнились слезами, и она снова отвернулась.

Да, еще Клименко! Стасик и Клименко убил?… Чепуха! Чепуха на постном масле!

— А паренек тот, Смагин Андрюша, правда, виноватый? — спросила Матрена Назаровна неожиданно.

— Видите ли, пока трудно сказать. — Я вертелся, будто меня поджаривали. — Запутанное дело. Следствие еще ведется. Но распутаем, распутаем, вы не сомневайтесь…

От всего длинного и в общем безрезультатного разговора с Васиной в голове у меня почему-то застряло одно: телеграмма.

Интересно, что же Васин все-таки в ней написал? Может, не так уж великолепно относился он к сыну, как расписывает Матрена Назаровна? То слышать о нем не хотел, то сразу такая любовь…

Поскольку никаких других нитей не было, а путь так или иначе лежал мимо почтамта, я решил заглянуть на телеграф. Вызвал начальника смены, показал удостоверение.

— Вы храните сданные телеграммы?

Молоденькая симпатичная начальница, порозовев от волнения, сказала, что да, бланки хранятся целых четыре месяца. Не только бланки, но и телеграфные ленты — копии.

— Тогда отыщите мне телеграмму вот с таким адресом. Сдана на той неделе. — Я протянул ей бумажку с названием города и номером госпиталя, в котором лежал Станислав Васин.

Бланк нашелся очень быстро.

«ПРИЕЗЖАЙ СКОРЕЕ ДОМОЙ СЫНОК МЫ МАМОЙ БУДЕМ ТЕБЕ ОЧЕНЬ РАДЫ, — читал я со все нарастающим разочарованием. — ЦЕЛУЮ ОБНИМАЮ ТВОЙ ОТЕЦ ВАСИН НИКОЛАЙ».

Я переписал текст в блокнот — надо же отчитаться за проделанное перед щепетильным Фролом Моисеевичем — и, поблагодарив уже совсем успокоившуюся и начавшую строить глазки юную телеграфную начальницу, отправился восвояси.

В моем кабинетике, очевидно, опять спасаясь от Черепа, прохлаждался Юрочка с областной газетой в руках:

— Читал? Вот дают, так дают!

— Что там? — отозвался я довольно хмуро.

— Сейчас. «Обжалованию не подлежит». — Пояснил: — Заголовок такой… — И стал читать вслух: — «В село приехал прокурор. Из села увезли неподвижное прокурорское тело. Случай печальный. Однако не будем наводить читателя на черные размышления. Скажем прямо: прокурорское тело не было мертвым, оно было мертвецки пьяным…». А дальше, как все случилось. Сильно рубанули, а? — веселился Юрочка от всего сердца. — Жаль только, не по нашему! Но ничего, влетит когда-нибудь и ему.

Юрочка в такой своеобразной манере утешал меня, решив по моему кислому виду, что я все еще справляю траур по вчерашней неудаче.

Я написал краткий рапорт, приложил к нему текст телеграммы и, не теряя времени, пошел к Фролу Моисеевичу на доклад.

Тот был в дурном настроении, видать, основательно нагрызся за день своих «семечек». Прочитал рапорт и нервно дернул головой на тонкой шее:

— Упущение.

— Где?

— Нет номера и времени отправки телеграммы.

— Кому это нужно? — фыркнул я.

— Следствию! — Он негодующе посмотрел на меня. — Проставьте!

— Но я даже не записал.

— Ничего не знаю! — голова снова дернулась.

В такие минуты спорить с ним бесполезно. Осталось только натянуть шинель и двигать на почтамт.

Там уже работала другая смена, и щупленькая, с огромными черными глазами женщина, заменившая прежнюю кокетливую начальницу, выслушав меня, без лишних слов пошла к шкафу, где хранились ленты и бланки.

— Посмотрите сначала текст! — протянул я ей блокнот.

— Не надо, я помню так. — Перебирая тугие свитки телеграфных лент на верхней полке, пояснила: — У меня сын на фронте, тоже Станислав, и я запомнила. Передавала и думала про себя: везет же этому Васину, сын живой вернулся. А у других…… Вот! — нашла она нужную ленту.

Я прочитал с удивлением неожиданно короткое: «ПРИЕЗЖАЙ СЫНОК ЖДЕМ ЦЕЛУЕМ ПАПА».

— Нет, тут что-то другое, — я озадаченно почесал затылок. — У меня не такой текст. Да и адресовано почему-то не в госпиталь, а на почтамт, до востребования.

— Покажите…

Она мельком заглянула в мой блокнот, вернулась к шкафу и быстро отыскала вторую ленту, подлиннее первой.

— Эта?

Я сверил текст.

— Вот! Другое дело!… А как же та?

— Ну, значит, он подал сразу две телеграммы.

— Но зачем?… Отыщите, пожалуйста, бланк той, короткой телеграммы.

Женщина снова принялась было за поиски, но тут же, что-то вспомнив, склонилась над лентой.

— Ах, да, да, ее же нам передали из пятого отделения — вот видите, в начале стоит цифра «пять» карандашом. У них испортилась морзянка, и они диктовали прямо по телефону. Бланк у них, там спросите…


Не понимая еще что к чему, но чуя важное, я потащился в пятое отделение — на самой окраине города, возле реки.

— Из угрозыска, — просунул я руку с удостоверением в квадратную дыру в толстенной стене, похожую на амбразуру. — Найдите мне, пожалуйста, бланк этой вот телеграммы.

Девушка смятенно сунула в ящик стола толстую потрепанную книгу.

Я ждал с замиранием сердца. Сейчас скажут: нет бланка.

Пропал, сгорел, мыши сгрызли…

Нет, нашелся! Все оформлено, как надо. Номер. Время отправки из отделения: 18.32. Я сравнил почерк на бланках. Один и тот же, прямой, чуть корявый. Тексты, как в том, так и в другом случае, написаны на листке из школьной тетради в клеточку, а уж потом аккуратно приклеены к фирменным бланкам.

И здесь тоже, на мое счастье, телеграфистка оказалась той самой, которая продиктовала телеграмму по телефону; иначе, бегай потом по городу, ищи до самой ночи.

— Она у вас долго пролежала?

— Ой, что вы! Как принесли, сразу передала.

— Точно? — спросил я с сомнением, вспомнив про ее пухлую книгу.

— Конечно! У нас в тот день с самого утра морзянка не работала и я передавала по мере поступления. Да их и не так много бывает, не скапливаются.

— А кто подал телеграмму, тоже помните?

— Вот кто — не помню, — ответила телеграфистка виновато. — Сами же видите, какое у нас оконце — еле рука пролазит. Сунули, рассчитались — и только дверь хлоп!…

Я облизнул губы. Во рту все пересохло от волнения. Первая телеграмма, на адрес госпиталя, была отправлена с почтамта в пятнадцать ноль-ноль.

Вторая, отсюда, до востребования — в 18.32.

Тогда уже Васин был мертв.

Авария произошла ровно в семнадцать часов.

17.

Конечно, могло быть и так, что Васин, написав на листочке текст второй телеграммы, собирался на почту сам, и именно в тот момент его позвал диспетчер и предложил срочно ехать с кирпичом вместо Олеши. Что сделал бы любой на его месте? Вполне логично предположить, что попросил бы кого-нибудь снести телеграмму. Тот через какое-то время и отправился на почту, не зная ничего про беду… А еще может быть, что Васин сам сдал телеграмму — ведь дорога к спуску, где он погиб, лежит как раз мимо пятого отделения. Бланк вполне мог проваляться часа полтора среди вороха бумаг на столе, пока телеграфная барышня не соблаговолила оторваться от захватывающего романа…

«Нет, нет!» — яростно спорил я со своими собственными мыслями. Почему вдруг Васину потребовалось посылать две телеграммы? Он ведь отлично знал, что сын в госпитале. Зачем еще телеграмма до востребования?

Заработало воображение. Скорее всего, это какой-то знак, какое-то сообщение. И не от Васина, а от кого-то другого. И не его сыну, а кому-то другому…

Но, с другой стороны, человек с беспокойным характером мог бы рассуждать примерно так: а если сын уже выписался из госпиталя? Найдут ли его? Отдадут ли телеграмму? Не лучше ли подать еще одну на энский почтамт? Так, на всякий случай. Расход невелик, несколько лишних рублей. Тоже логично…


В отделении первым мне попался Ухарь-купец. Он осторожно спускался по лестнице в свой кабинет на первом этаже, с грудой дел в руках. Трофимовна несла за ним несколько остро отточенных карандашей и персональную чернильницу — Ухарь-купец признавал только красные чернила, которые сам же изготовлял из каких-то аптекарских порошков.

Значит, изгнание из рая, где Ухарь-купец временно воображал себя господом богом. Значит, явился сам господь бог.

Через минуту я со всеми своими догадками, предположениями и сомнениями был уже в кабинете начальника

Нет, не принес мне радости этот визит. Антонов был сегодня на редкость высокомерен и холоден. Выслушал меня, не пригласив даже сесть, не удостоив даже взглядом. Да и слушал ли он? Ни одного вопроса, ни малейшего проявления интереса. А когда я, теряясь от непонятно почему ледяного взгляда прищуренных глаз, кое-как довел до конца свой рассказ, Антонов сказал коротко:

— Все? Идите.

— Что?!

Я ожидал расспросов, похвал, наконец, выговора, всего, чего угодно, но только не такого оскорбительного равнодушия.

Он встал:

— Идите! Я подумаю.

И так, стоя напряженно, с надменно поднятой головой, смотрел мимо меня, не мигая, колючими, без капли человеческого тепла глазами, словно я не знаю как перед ним провинился и он ждет не дождется, когда я избавлю его от своего неприятного присутствия.

Я вышел из кабинета весь красный, в кипящей ярости, проклиная и его за бесчеловечность, и себя за то, что этаким доверчивым щенком сунулся к нему. Вот тоже нашел к кому обращаться за помощью! К этой льдышке, аристократу этому, который считает всех на свете ниже себя на десять голов и только изредка, в зависимости от настроения, погоды, каприза и еще непонятно чего, снисходит к нам, простым смертным, со своих наркоматских высот.

В таком настроении я работать не мог. Поругался из-за пустяков с Фролом Моисеевичем, с Юрочкой, даже с добродушнейшей Трофимовной, которая зашла ко мне не вовремя, оторвав от высоких размышлений. Потом узнал, что приходила она угостить меня сладким чаем, устыдился и отправился извиняться перед всеми в обратном порядке: сначала перед Трофимовной, затем Юрочкой и напоследок перед Фролом Моисеевичем. Тот, понятное дело, не удержался от нотации: «Вот вы, молодые, сначала сделаете, а потом подумаете…». Но, в общем, был довольно мил и, отчитав нотацию, сам предложил мне пойти после обеда домой отдохнуть часа на два, а уж потом вернуться в отделение и вкалывать до победного: за последние дни скопилось немало «семечек», надо перещелкать совместными усилиями.

Все у меня в тот день шло наперекос: и в столовую опоздал, все места были заняты, пришлось долго ждать, и суп пролил себе на бриджи, и кашу подали подгоревшую — не столько поел, сколько перенервничал.

И дома я тоже не обрел покоя. На единственном стуле посреди комнаты в своей жаркой шубе восседал Арсеньев.

При виде меня поднялся смущенно, редкие седые волосы взлохмачены.

— Ради бога, извините, дорогой Виктор. Я хотел на улице обождать, но ваш юный друг с собакой… Прямо-таки затащил.

— Правильно сделал! — я сбросил шинель. — И вы снимите. Здесь тепло.

— Неудобно. — Старый адвокат в нерешительности топтался на месте. — У меня, видите ли, один-единственный пиджак, еще из Ленинграда. Приходится беречь. Я его только на судебные заседания ношу.

— Ничего, ничего, на мне тоже не фрак. — Я помог ему снять тяжелую шубу. Евгений Ильич остался в видавшей виды сорочке, теперь серой, застиранной, выцветшей, а первоначально, очевидно, синей или голубой. Повесил шубу возле двери, размышляя одновременно, зачем я мог так срочно понадобиться адвокату. Он, вероятно, заходил в отделение, там ему сказали, что я буду только к восьми.

Евгений Ильич не заставил меня долго ломать голову.

— Еще раз простите великодушно, что я к вам прямо на дом пожаловал. — Он сел, поставил локти на колени, пряча таким образом заплаты на сорочке, и я старательно избегал смотреть на них, чтобы не смущать старика. — Все дело в том, что меня могут с часу на час положить в больницу, а мне хотелось бы поделиться с вами некоторыми своими соображениями по делу Васина. Но прежде разрешите один вопрос. Вы верите теперь в не виновность Андрея Смагина?

— Я же вам говорил.

— Ну, мало ли что, — чуть усмехнулся он. — С тех пор прошло уже двадцать четыре часа.

— Я не флюгер.

Мой ответ, быть может, прозвучал резковато — и пусть!

— Тогда еще вопрос. — Евгений Ильич позабыл про неловкость, которую он испытывал из-за своей старенькой, линялой сорочки; выпрямился, снял руки с колен, скрестил их на груди, как на суде, когда громил прокурора. — Думаете ли вы все еще, что объектом преступления являлся Олеша?

— Нет.

— Ага! — воскликнул он, явно довольный. — Тогда я могу вам сказать. Если не Олеша должен был стать жертвой, то не исключено, что ему специально дали водки. Понимаете? Чтобы отстранить от поездки. Попробуйте поискать в этом направлении. Тот, кто подсунул Олеше водку, возможно, и есть действительный убийца. Или его сообщник.

Интересная мысль! Она открывала перспективу для поисков преступника.

— Спасибо, — поблагодарил я. — Вы очень хороший адвокат, Евгений Ильич.

Умный старик сразу уловил подтекст.

— Думаете, продолжаю выручать своего подзащитного? Нет, он уже вне опасности… Просто хочется, что бы восторжествовала истина и настоящий виновник не ушел бы от правосудия.

Домашняя обстановка располагала к разговору по душам. Евгений Ильич тоже был как-то мягче и доступнее обычного, может быть, оттого, что барская шуба, прибавлявшая ему сановитости, висела сникнув, вся в складках, на гнутом гвозде. И я, решившись, спросил у него, почему он оставил историческую науку и пошел в адвокаты.

Ответ меня поразил:

— Мне тоже хочется внести свою посильную лепту в победу над врагом.

— Как?! Неужели вы думаете, что, защищая преступников, содействуете нашей победе?

— А вы думаете — нет?… Хорошо, сейчас попробую объяснить. — Он помолчал, собираясь с мыслями. — Конечно, если бы я на фронте без промаха стрелял в фашистов или хотя бы выплавлял в тылу сталь для снарядов, пользы было бы больше. Но мне уже не двадцать и даже не шестьдесят. Да, да, милый Виктор, даже не шестьдесят. Так что же я могу? Заниматься историей?

И это нужно, история — наше прошлое, в ней заложены корни настоящего и будущего; вы ведь не можете понять развитие и болезнь листьев, не зная того, что делается в корнях. Но все мои работы, к сожалению, остались там… И я в поисках полезного себе применения усмотрел еще один путь. Идет война, подчас не хватает времени и сил разобраться с каждым, кто обвинен в преступлении закона…

— Когда говорят пушки, закон молчит? — вспомнил я.

— Пусть не совсем так. Но все же грохот пушек иной раз заглушает голос отдельной, маленькой правды. А ведь за ней стоит человек, его семья. Не разберись и армия лишится воина, может быть, храброго и самоотверженного. Где-то, на каком-то микроскопическом участке ткани нашего государства потеряется вера в справедливость, будет нанесен почти незаметный в масштабе огромной страны, но весьма ощутимый для отдельных людей моральный урон… Вот возьмите хотя бы Андрея Смагина. Парень скоро пойдет в армию, будет воевать, твердо зная, что никто не может причинить ему зла, что справедливость всегда возьмет свое. Разве это не скажется на его поведении в бою — вот вы фронтовик, офицер, вы должны знать! И разве не будет работать на химкомбинате совсем с другим настроением его мать?

— Да, но вам ведь приходится защищать не только невинных, — возразил я.

— Правильно. Но и в таких случаях важно добиваться справедливости, обратить внимание суда на личность подсудимого. Может быть, стечение неблагоприятных для него обстоятельств. Может быть, влияние более сильного. Может быть, моральная травма. А может быть, он вконец испорченный человек. Это же совершенно разные вещи. Шофер, случайно наехавший на прохожего, или злостный дезертир? Человек, проявивший минутную слабость и получивший незаконно лишнюю пайку хлеба, или негодяй, систематически обворовывающий сирот в детском доме? Все они преступники с точки зрения закона, но ведь относиться к ним ко всем нужно по-разному… Нет, — закончил он убежденно, — справедливость, вера в нее, — тоже моральный фактор, один из тех, что приближает нашу победу.

— Теперь понятно, почему вас не любит прокуратура, да и наш грешный брат тоже, — рассмеялся я. — С вами трудно бороться, вы «идейный». И идеи-то у нас совпадают, вот в чем беда.

— Нет, бороться мы должны обязательно. Потому что только так, в ходе нашей борьбы, на суде выявляется истина; для того-то и существует в советском судопроизводстве обвинение и защита. А то, что не любят… — Он тоже улыбнулся. — Знаете, небезызвестный Гай Юлий Цезарь, возвращаясь после успешных походов в Рим, нанимал специальных хулителей. Они бежали вслед за его триумфальной колесницей, которую восторженно приветствовал народ, и хаяли победителя на все лады; считалось, что без хулителей нет полного триумфа, нет полноты славы. Ну, а я в более выгодном положении, чем Цезарь. Мне даже не приходится тратить на них деньги.

— Сейчас-то вы шутите…

Арсеньев вытащил свои старинные часы.

— Ох, засиделся я у вас!

Он поднялся, надел с моей помощью шубу и опять стал массивным и важным.

— А если говорить без шуток, — уже у двери вернулся он к нашему разговору, — то мой жизненный опыт подсказывает, что в юриспруденции, как и в любой науке, есть люди, главный интерес которых состоит вовсе не в том, чтобы выявить истину, а только чтобы прославиться, завоевать почет и преклонение окружающих и так обеспечить себе приятное существование. Я льщу себя надеждой, что именно этим-то людям я мешаю и они ненавидят меня по-настоящему. Очень рад, дорогой Виктор, что вы не относитесь к их числу.

Он поклонился по-старомодному, преувеличенно вежливо. Дверь за ним закрылась раньше, чем я смог что-либо ответить на такую лестную для меня оценку.

Старый адвокат, немного чудаковатый, но несомненно искренний до предела, нравился мне все больше и больше.

Только ушел Арсеньев, появился Арвид — они, вероятно, встретились в коридоре.

Лицо у Арвида было уставшим, но, как обычно, непроницаемым.

— Какие новости? — спросил я.

— Письмо с фронта, — ответил он совсем о другом.

— Что пишут?

— Сейчас…

Арвид вытащил из нагрудного кармана белый треугольник со штампом военной цензуры, стал переводить с латышского, запинаясь и подыскивая слова:

«Еще зима, но у нас здесь уже теплеет. Скоро вскроются реки и… — как это?… — будет идти лед».

— Тронется лед, — подсказал я.

— Да… «Тронется лед. Следи за сводками погоды»…

Он бросил письмо на стол.

— Чем же ты недоволен? Ведь все ясно — скоро у них там начнется!

— Только одним. — Арвид сел на Кимкин сундук, привалился к стене, заложив руки под голову. — Тем, что начнется без меня.

Что я мог сказать? Что и без меня тоже? Это бы его мало утешило. Помолчали.

— А с Клименко как? — напомнил я.

Арвид сел рывком.

— Тоже неважно. Мелкие разрозненные следы. Отнимет много времени, много нервов. А результаты можно видеть только в микроскоп — такие маленькие.

— Что конкретно?

— Конкретно — сосед сверху слышал голоса.

Я оживился.

— Так это же здорово!

— Нет, — остановил Арвид мой восторг. — Время установить не удалось — раз. После обеда, и больше ничего. Старик имел привычку громко разговаривать сам с собой — два… Да, много дней упущено. Надо было сразу походить по соседям, когда только явились первые подозрения. Теперь они уже все позабыли.

Я виновато промолчал. Кто посмеивался над медлительностью и излишней кропотливостью Арвида?

— И больше ничего?

— Веревку дочь опознала.

— Их?

— Да. Куплена перед войной.

Это тоже ни чуточки не продвигало нас вперед…

Со двора, откуда несся пронзительный мальчишечий хор: «Фон-барон! Фон-барон!» — мой педагогический опыт, видимо, уже стал достоянием широких масс, — вбежал сияющий Кимка:

— Мама идет!

Хозяйка пришла на целые сутки, ей дали выходной, первый за много дней. Принесла с собой небольшой кулек.

— Угадайте что?… Мука! И масла подсолнечного двести грамм. Блины печь будем.

Мы с Арвидом, словно сговорившись, стали отказываться. Только что обедали, вот так наелись, совершенно не хочется.

— Знаю, знаю! — Варвара Сергеевна уже замешивала тесто. — Кимушка, ищи сковородку, она под шкафом где-то или в ящике. А вы, ребята, разводите огонь — даром никому ни одного блина. Ах, какие будут блины, — дразнила она нас, посмеиваясь, — пышные, поджаристые, с золотистой корочкой.

— Ну, мам, ну, перестань, ну, не надо! — радостно-плаксиво упрашивал Кимка.

Но отведать блинов нам так и не пришлось. Только первые аппетитно зашипели на сковородке, опять к нам посетитель. Я обалдело уставился на дверь: майор Антонов собственной персоной!

Надо было пригласить войти, но я словно язык проглотил. Вместо меня это сделала Варвара Сергеевна:

— Заходите, заходите, товарищ милиционер.

Званий она не различала — раз в милиции, значит, милиционер, хоть рядовой, хоть сам генерал.

— Обедаете? — Антонов снял фуражку.

— Да вот муки немного дали. Пожалуйте с нами!

— Спасибо! — Он отвернулся от сковороды. — Вы мне нужны, товарищ лейтенант.

Я поспешно объяснил, совсем как школьник, которого уличили в побеге с урока:

— Фрол Моисеевич разрешил…

Ом сделал досадливый жест: знаю!

— А вы, вероятно, товарищ Ванаг?

— Да. — Арвид встал, застегнул воротник гимнастерки.

— Познакомьтесь, — предложил я запоздало, мысленно кляня майора Антонова на чем свет стоит. Не мог послать за мной помдежа, обязательно самому понадобилось сюда ехать, сумятицу поднимать.

Варвара Сергеевна, сняв сковородку с плиты, сказала, что нужно угостить соседку первыми блинами, и деликатно вышла, прихватив с собой под каким-то предлогом очень недовольного Кимку — он уже развесил уши, приготовился слушать.

И тогда майор Антонов задал мне в общем-то совсем обычный вопрос, но с интонацией, которая невольно заставила насторожиться:

— Знаете, где Первая Западная?

— Знаю. Параллельно железной дороге, вправо от переезда.

— Отправитесь сейчас же туда, отыщете дом под номером пятнадцать. Бревенчатая избушка на курьих ножках. Там вас ждет один товарищ. Незнамов, Глеб Максимович. Поступите в его распоряжение. Вы тоже. — Он смотрел на Арвида, тот молчал. — Ваш начальник уже поставлен в известность майором Никандровым. Будете оба временно работать под руководством Незнамова. Если встретите случайно кого-нибудь из своих отделений, скажете, что выполняете специальное поручение начальника горотдела милиции. Все ясно?

— Нет, — ответил я. — Кто такой Незнамов?

— Он вам скажет. — И добавил со значением: — Что сам найдет нужным сказать.

Мы с Арвидом переглянулись. Я не удержался, присвистнул тихо.

— Теперь ясно? — мне все еще не был понятен тон майора Антонова: на полном серьезе или с легкой издевочкой?

— Более или менее.

— Тогда выполняйте. И побыстрее!

Мы кинулись к своим шинелям.

— Там, за бараком, стоит мой Циклоп. Садитесь и поезжайте — но только до переезда, дальше своим ходом.

— А вы? — я нацепил планшет.

— Пройдусь пешком. Иногда полезно…

Кучерил сам дядя Спиридон. Он уже был, очевидно, предупрежден Антоновым и, как только мы сели, ничего не спросив, тронул упитанного и игривого, не в пример остальным нашим конягам, жеребца.

Уже когда заворачивали за угол, я бросил взгляд назад.

Майор Антонов стоял на дороге с поднятой рукой, защищая глаза от заходящего и бившего ему прямо в глаза солнца. Что он нам приготовил — дельное или какую-нибудь каверзу?

Непонятный все-таки человек!

18.

Избушка на курьих ножках стояла, ничем не выделяясь, в ряду других, точно таких же древних избушек. Только число «15», не очень заметно намалеванное в углу калитки, помогло нам сориентироваться.

Никто нас не встретил ни в заснеженном дворе, ни в просторных сенях с узкими, вроде бойниц, прорезями окон и ларями вдоль стен, когда-то набитыми мукой и прочим добром, а теперь, разумеется, пустыми и лишь ненужно напоминавшими о сытой довоенной жизни. Мы потопали громче, чем требовалось, сапогами, сбивая налипший снег и оповещая таким образом невидимых хозяев о своем приходе.

— Входите, входите, — послышалось приглушенно из-за обитой войлоком двери.

Вошли. В лицо пахнуло уютным теплом. По чистому, недавно крашенному полу заклубился пар.

— Напустили вам холоду, — я быстро прихлопнул дверь.

— Еще натопим. Дровишки пока есть. Раздевайтесь и в комнату.

Мы, заправляя на ходу гимнастерки, последовали за хозяином, по-стариковски шлепавшим стоптанными тапочками.

В комнате горела сильная электролампа без абажура; внутренние ставни на окнах были закрыты и заложены перекладинами из широких железных полос.

— Ну, будем знакомы. — Хозяин повернул к нам скуластое лицо с хитровато-добродушными глазами. — Меня вам уже назвали, мне вас тоже, осталось только друг другу руки пожать.

Несмотря на пышущую жаром печь, он был в ватных брюках и меховом жилете.

— Простыл крепко, — перехватил мой взгляд. — Лечусь вот теплом — пар костей не ломит, а душу радует. Вы Ванаг? — спросил у Арвида. — Я знал одного Ванага, Ояра Ванага. Еще в гражданскую. Не родственник, случайно?

— Ванаг очень распространенная латышская фамилия, — суховато пояснил Арвид. — Такая, как в России, например, Петров.

— Ну, тот был особый Ванаг! Я таких хладнокровных смельчаков не встречал ни до него, ни после. Хотя среди чекистов храбрых людей немало.

Среди чекистов… Так, так…

Я раздумывал, спросить у него документы или нет. Конечно, это он, Незнамов, кто еще может быть? Но, с другой стороны, лишний раз проверить, с кем имеешь дело, тоже не мешает.

Он сам разрешил мои сомнения, потребовав наши удостоверения и предъявив свое.

— Что, в порядке? — он весело смотрел, как я изучаю книжечку в красном переплете.

— Так точно, товарищ полковник! — я почтительно вернул удостоверение.

— Глеб Максимович, — он предостерегающе поднял палец, — только Глеб Максимович, никак иначе… А теперь, пожалуй, к делу поближе.

Он присел к покрытому льняной скатертью столу, предложил и нам сесть. Начал, поглядывая то на меня, то на Арвида:

— Я прислан сюда из Москвы, возглавляю оперативную группу. Дело, которое мы ведем, связано с цехом «Б» — о нем вы, конечно, осведомлены…

Мы услышали интереснейшие вещи, о которых, не знаю, как Арвид, но я прежде лишь читал в книгах или видел в кино.

С некоторых пор из разрозненных агентурных данных, полученных из-за линии фронта, стало известно, что в наш город с его крупными оборонными предприятиями заброшен и прижился, себя никак не проявляя, вражеский агент. Никакой активности, никаких попыток вербовки, шпионажа, диверсионной деятельности — одно только выжидание. Так сказать, консерв, мина замедленного действия, которая неизвестно когда и неизвестно где взорвется. Лишь с организацией цеха «Б» стали проявляться некоторые признаки активности. И то косвенные, не со стороны самого законсервированного агента.

Не так давно была перехвачена шифрованная радиограмма, поданная за несколько сот километров от нас — из города Энска или ближайших его окрестностей; точно установить не смогли. Радиограмму удалось расшифровать. «Был у Дяди. Там все готово для концерта. Барабанщик тоже готов, ждет приглашения от Дяди». И все. Предназначалась же радиограмма для промежуточной станции, которая, в свою очередь, должна была передать ее дальше, за линию фронта.

Возникло обоснованное предположение, что Дядя и есть мина замедленного действия, заброшенная в наш город.

— Вот пока все, чем мы располагаем из области фактов, — закончил Глеб Максимович. — Остальное из области фантазии и домыслов. Вопросы есть?

Начал я:

— А кто такой Дядя — вы знаете?

— Нет. Но какие-то кончики, которые еще неизвестно куда приведут, держим в руках. Между прочим, некоторые из этих концов дали нам… Ну, кто?

Оба мы промолчали. Арвид — по своему обыкновению, я… Не вскакивать же, в самом деле, не вопить радостно, прихлопывая в ладоши: знаем, знаем, мы — кто еще!

Я только сказал сдержанно:

— Странно! Авария, убийство… Вроде обычное уголовное дело.

— Да, мы тоже так посчитали вначале. — Глеб Максимович вдруг встал, потянулся, держась рукой за поясницу. — Опять заломила, вражина! Буду лучше стоять, не обращайте внимания, так легче ее одолеть… А потом, на суде, я заподозрил подставку — адвокат, молодец, меня убедил, и вас тоже, я ведь видел. А теперь, когда вскрылось с повешенным да с телеграммами, тут уж придется заняться вплотную…

Значит, вся моя, да и Арвида тоже, работа была под его наблюдением. А сейчас нам спасибо — и отваливайте в сторонку?

Нет, не может быть! Антонов ведь ясно сказал, что мы будем временно работать под его руководством…

На всякий пожарный случай я закинул удочку:

— Мавр сделал свое дело, мавр может уйти?

— Мавр еще свое дело не сделал, — улыбнулся он, ясно давая понять, что он не мою приманку заглатывает, а говорит по своей охоте, — у мавра еще будет дел по горло. Разве вас не предупредили?

Тут заговорил все время молчавший Арвид:

— Не напорю ли я? У вас тонкая работа, мне незнакома.

— Ничего особенного не потребуется. — Глеб Максимович доброжелательно смотрел на Арвида. Скромность понравилась или все своего знакомого, отчаянно храброго Ванага вспоминал? — Будете продолжать начатое дело, а мы — ориентировать в нужном направлении.

— Видимо, у вас тоже не хватает работников.

Глеб Максимович круто, всем корпусом повернулся ко мне.

— И это, — признал он. — Но не только. Вот мы Дядю выслеживаем, а он, думаете, бездействует? Ему, думаете, не интересно, почему полковник здесь из Москвы, старый полковник с еще более старым радикулитом? И в чем-то Дядя в преимуществе. Мы-то его не знаем, а он нас, возможно, уже засек. А вот у вас опять же перед ним преимущество. Кто вы такие? Рядовые оперативники, работники угрозыска, вот кто. Вам сам бог велел убийства раскапывать, а Дяде как раз и нужно те оба случая в обычную уголовщину повернуть. Пока ими занимается угрозыск — Дядя спокоен, угрозыск ему не опасен. И пусть себе дальше так думает. Вот почему я вас сюда, в хатенку эту пригласил. И принимаю вас не при всей парадной форме. Не при орденах и медалях, а при жилете, который мне старуха перед отъездом у какой-то своей знакомой раздобыла. И впредь так будет, пока Дядя гуляет на свободе. Здесь и будем с вами встречаться, а то и подальше, за городом, чтобы Дядя нашей связи не нащупал.

— Подполье, — толкнул я Арвида в бок.

Он не отозвался, не желая, вероятно, упоминаний о своем прошлом; боялся — прозвучит хвастовством. Зато Глеб Максимович сказал:

— Что ж, товарищу Ванагу не привыкать. Он еще нам с вами урок конспирации преподаст.

Из чего я тотчас же заключил, что полковник знает про нас не только от Антонова, а и в личные дела заглядывал тоже.

Прервав неожиданно деловой разговор, наш хозяин затеял чаепитие. Вытащил из печки чайник с кипятком, стал шумно хлопотать над столом. Яств особенных на нем не появилось, но сахар и печенье из командирского пайка тоже выглядели достаточно соблазнительно. Мы отнекиваться не стали, пошли хлебать вслед за Глебом Максимовичем из коричневых полулитровых кружек с отбитой на краях эмалью.

Я все подозревал в его гостеприимных действиях тайный умысел. Когда мы вошли, он посадил нас под самую лампу — выражение лиц разглядывать. А вот теперь чаепитие затеял, чтобы заставить нас разговориться и прощупать до самых позвонков. Так я думал. Но он прихлебывал себе крутой чаек и ни о чем не спрашивал.

Молча выдули мы свой чай, съели, деликатничая, по две штуки ломкого печенья и стали терпеливо ждать, когда Глеб Максимович расправится со второй кружкой — он, видимо понимал толк в чае.

Напившись, хозяин стал не спеша убирать со стола, пространно разглагольствуя о великой пользе горячего чая и благотворном его действии на все детали человеческого организма: на сердце и печень, селезенку и почки, а особенно на пораженные всякими простудными хворобами кости спины. Я тщетно искал в его словах и взглядах попыток расколоть нас с Арвидом, вовлечь в откровенный разговор, и пришел, наконец, к твердому выводу, что чаепитие затеяно им с единственной целью: попить чаю.

И таким домашним, таким беспомощным показался мне сразу полковник с его раскрасневшимся потным лицом и шлепающей походкой, что я уже начал снисходительно подумывать о том, что, да, пожалуй, придется нам и в самом деле помочь ему, подзаняться как следует этим самым Дядей, а то как бы не прогулял законсервированный шпион, никем не разоблаченный, до самого конца войны.

Но зато, когда Глеб Максимович, закончив расхваливать целебные свойства чая, произнес: «А теперь — задания», то какие-то новые интонации в его голосе тут же заставили меня подумать, что, нет, не беспомощен наш полковник, и не надо валить в одну кучу, если не хочешь жестоко ошибиться в человеке, тапки, чай и способности чекиста.

— Вам, товарищ Ванаг, продолжать расследование убийства Клименко — да, да, убийства, а не самоубийства, не сомневайтесь. Само собой разумеется, что для всех других, в том числе и для ваших коллег, оно пока что остается самоубийством. Главная задача: выявление связей, знакомств, посещений в последние дни. Убийца не мог прийти к нему в комнату ни с того ни с сего. Клименко был человеком недоверчивым и незнакомых к себе не пускал. Вопросы?

— Нет.

— Теперь вы, — обратился хозяин ко мне. — Поедете в Энск…

Трудно было удержаться от соблазна проявить свою сообразительность:

— В госпиталь?

Он на секунду сдвинул брови, выказав таким образом недовольство тем, что его перебили.

— А куда же еще?

Это специально для того, чтобы я не считал себя слишком «вумным» и больше не выскакивал.

— Как вы понимаете, нас интересует телеграмма, вторая телеграмма, до востребования. Кто ее получил? Когда? Каким образом? Может быть, по доверенности, и та сохранилась на почте? Это первое. Второе — личность Станислава Васина. Все, что там можно разузнать о нем…

Глеб Максимович подробно проинструктировал меня, как следует себя вести, что говорить, чтобы не возбуждать ненужных подозрений и не растревожить сообщников Дяди — ведь шифровка послана из Энска. Я должен был все свести к сплошной уголовщине. Три дня назад в нашем городе была арестована шайка расхитителей с продовольственного склада НКО. Они привлекали к своим махинациям и кое-кого из шоферов. Один из задержанных копал под Станислава Васина. Он, якобы, как только сел на машину, сразу предложил свои левые услуги.

— Липа? — спросил я недоверчиво. — Понимаете, если они вздумают проверить…

— …то все будет в порядке, — успокоил он. — Со Станиславом Васиным действительно говорили. Хоть он и отказался, но зацепка в деле осталась.

— Когда ехать?

— Чем раньше, тем лучше. Можете сегодня ночью? Командировка готова, — он подал документ с подписями и печатями.

Меня здесь ничто не держало.

— Могу… А не попросить ли мне нашего оперативника Гвоздева, пока меня нет, выяснить, где именно писал Васин свои телеграммы? И еще — кто угостил Степана Олешу вином. Может быть, таким путем подберемся поближе к Дяде?

— Могу вам сказать заранее: ничего это не даст, — отверг мое предложение Глеб Максимович. — Васин написал несколько вариантов текста, находясь на работе, и брошенную бумажку мог незаметно подобрать любой. А что Дядю надо искать в том кругу, мы и без того знаем. Только насторожим без надобности расспросами. И с вином тоже самое. Нет уж, пусть думают, что их подставка удалась как нельзя лучше.

— А как быть с Андреем Смагиным? — спросил я.

— Придется для маскировки подержать немного в тюрьме. Как там прокурор, не настроен менять меру пресечения? — поинтересовался Глеб Максимович.

Я усмехнулся:

— Что вы! Прокурор жаждет крови.

— Не вернее ли будет вам поговорить с ним? На всякий случай. Скажете, что в ближайшие дни представите ему новые улики… Мог бы и я сам, но не хочется посвящать лишнего человека.

Может, в самом деле? Не официально, по-дружески… Но я тут же представил себе, с каким лицом будет слушать Вадим мою новую просьбу: пожалуйста, очень прошу, не выпускай из тюрьмы Смагина, пусть еще посидит.

Что он, интересно, подумает обо мне? Ведь настоящую причину назвать нельзя.

— Не нужно, — сказал я. — Наш прокурор — человек с характером. Сказал нет — значит, не выпустит.

— А вдруг?

— Я вам точно говорю. У него в таких делах вдруг не бывает…

Глеб Максимович назначил нам следующую встречу, сказал, как искать его в экстренном случае, и, пожелав успеха, проводил к выходу.

Мы с Арвидом молча дошагали до переезда.

— Что ж, — я, прощаясь, подал ему руку, — жди с удачей! Как говорится, на людей посмотрю, себя, молодца, покажу.

— У нас говорят: не хвались уезжая, а хвались приезжая.

— А у нас еще говорят: типун тебе на язык!… Кстати, можешь там съесть мою порцию блинов, — великодушно разрешил я. — Если ее еще не слопали Кимка с Фронтом.

И отправился прямым ходом в тюрьму. Не мог я уехать из города, не успокоив предварительно свою встревоженную совесть.


Время было неурочное, мне бы ни за что не дали свидания, сколько бы я ни упрашивал, если бы случайно не оказался на месте знакомый начальник тюрьмы, тоже бывший фронтовик.

— Очень нужно? — только и спросил он.

В ответ я провел пальцем по шее.

— Привести арестованного! — скомандовал он начальнику караула.

И вот Андрей, вытянувшись, стоит передо мной в следственной комнате. Напряженное, похудевшее за эти дни лицо, ждет новостей. Хороших? Дурных?

— Садись, садись. — Не зная, как начать, я прошелся по тесному помещению. — Словом, ты ни в чем не виноват.

Он вскочил, обрадованный, глаза заблестели.

— Вот видите!

— Погоди, — приступил я к самой трудной части разговора. — Не виноват, но посидеть еще придется.

— Как? — растерялся он.

Можно было сослаться на всяческие формальности, которые надо выполнить. Но не хотелось ему врать, я и без того чувствовал себя перед ним в моральном долгу.

— Есть некоторые обстоятельства, Андрей…

Я не договорил, понимая, что не имею права ничего больше сказать. Но он догадался сам:

— Чтобы те, настоящие убийцы, успокоились?… И долго?

— Дней пять-шесть, — сказал я наугад. — Может, меньше. Может, чуть больше.

— А маме вы скажете? Зое?

— Нельзя. Слушок пойдет…

Человеком он оказался сознательным, и мы с ним быстро нашли общий язык. Я вздохнул с облегчением. А если бы он сказал: «Нет, не хочу, выпускайте»? Как бы я тогда выглядел? Ведь выпустить все равно нельзя…

Но и оставлять Андрея в неведении я тоже не мог, хотя и возникала мысль, что поступок мой с точки зрения чистой службы легко осудить. Парень и так настрадался достаточно, в том числе и по моей вине…


И еще один визит предстоял мне до того, как отправиться на штурм проходящих поездов.

С усатым часовым у ворот госпиталя мы быстро договорились. Он знал меня еще прыгающим на одной ноге.

— Иди, сынок. Только Куранову, смотри, не попадайся.

Именно ему я и попался. К тому же в самом неудобном месте — на лестнице. Никуда не скрыться!

Пришлось приветствовать нарочито бодрым тоном:

— Здравия желаю, товарищ подполковник!

— Вы зачем здесь? — придрался он сразу.

— Так… Навестить…

— Часы посещений все те же, с трех дня до шести вечера, — отчеканил Куранов своим ровным металлическим голосом. — Кто вас пропустил?

— Э… Через офицерский проход.

Не мог же я подвести усача!

— Да? Тогда им же немедленно возвращайтесь обратно.

— Товарищ подполковник! — взмолился я. — Мне сегодня ехать в Энск.

— Вас никто не держит.

— А у Седого-боевого там жена… У капитана Григорьева, — уточнил я без особой надобности; весь госпиталь называл так веселого капитана.

Куранов пожевал губами.

— Десять минут, — наконец смилостивился он.

— Спасибо!

И заспешил вверх по лестнице.

В «ГРГН» уже почти никого из стариков не осталось. Один Седой-боевой по-прежнему сыпал шуточками-прибауточками из своего гипсового дота. Дела у него пошли на улучшение, ему уже разрешалось полусидеть при помощи специально сконструированного приспособления из гладко оструганных досок.

Ох и обрадовался же Седой-боевой, когда узнал, зачем я пришел к нему, даже подрастерялся слегка. Начал письмо жене диктовать — бросил; вчера только отправил, о чем больше писать, новостей за день не накопилось.

— Что ж ты не предупредил? — стал сокрушаться он. — Гостинец бы сыночку собрал. А сейчас где сестру-хозяйку искать?

Объявили общий сбор по палате, хоть и Седой-боевой ругался, протестуя. У кого сахар нашелся, у кого пачка печенья, у кого леденцы, у кого даже карандаши цветные. А поступивший на днях со Второго Украинского фронта капитан-кавалерист, раненный в плечо, пожертвовал для общего дела вместительную женскую сумку, личный свой трофей, отобранный у плененной фашистской штабной красотки.

— Хлопцы! — подозрительно тихо тянул Седой-боевой на своей койке. — Хлопцы!…

Вошел Куранов, посмотрел на меня недовольно.

— Я сказал — десять минут.

— Иду уже, товарищ подполковник. Вот только адрес записать.

Он стоял у двери, пока не выжил меня из палаты, а в коридоре пошел следом, словно решил лично выпроводить из здания. Я, насколько мог, убыстрил шаг — нужен мне очень этот почетный эскорт!

— Обождите, — остановил Куранов.

Приблизился, сказал тихо:

— Если узнаете неприятные новости, не передавайте ему. Он едва сдвинулся с мертвой точки. Достаточно легкого психического толчка…

— Но ведь он почти сидит уже! И настроение прекрасное!

— Капитан Григорьев из тех, которые считают, что нечего портить людям настроение своими бедами. У каждого их и так предостаточно… Счастливого пути!

И двинулся от меня, прямой, напряженный, сухой, проверяя на ходу пальцем, нет ли пыли на идеально чистых, белоснежных стенах.

Часовой внизу укоризненно покачал головой:

— Эх, сынок! Говорил ведь — не попадайся!

— Влетело?

— Наряд вне очереди.

— Но я же сказал ему — через офицерский проход.

Усач хмыкнул:

— Тоже мне! Тот проход еще неделю назад зарыли, бестолковщина!

И сердито подтолкнул меня в спину, прикрывая ржаво заскрипевшую створку ворот.

19.

Я не очень торопился. Сходил в столовую, поел, взял продуктов на день сухим пайком, проще говоря, хлеб, ломтик желтого сала и сахар. Побалагурил с Зинаидой Григорьевной; она приглашала в кино на «Джоржа» — я отказался, прозрачно намекая на свидание с выдуманной наскоро брюнеткой, и в доказательство демонстрировал взятую у нее в залог сумку.

Проводил Зинаиду Григорьевну до кинотеатра. Идти мне с ней было хорошо — при быстрой ходьбе она заметно косолапила и, вероятно, поэтому предпочитала не торопиться. Потом неспеша двинулся в сторону вокзала. Куда нестись сломя голову? Поезд только после полуночи, командировка в кармане — уж как-нибудь сяду.

Первый повод для беспокойства возник у меня на ближних подступах к вокзалу. Что-то слишком много народу для такого позднего часа! А пробившись сквозь стенку дымивших махрой мужчин на лестнице, застыл в тревоге. Просторный зал ожидания был плотно набит людьми.

На другом конце зала алела надпись: «Военный комендант». Я потянулся к ней, как мотылек на свет. Расталкивал стоящих, переступал через котомки, мешки, через спавших на разостланных ватниках детишек. Вслед сыпались всякие нелестные слова.

Старший лейтенант в окошечке дремал, подперев голову руками. Разбуженный мною, долго вертел командировку.

— Ничего не могу.

— Но мне вот так надо!

— Ничего не могу. — У него едва поднимались набрякшие веки. — Садитесь в индивидуальном порядке.

— То есть, как?

— А как сможете. Согласно способностям. — Он решительно задвинул окошечко куском фанеры.

Одноногий моряк в бушлате и бескозырке легонько тронул меня костылем:

— Начнется штурм, держись меня, братишка. Три ноги на двоих — куда еще больше!

Морячок пошел травить баланду, но мне было не до шуток. Поезд должен вот-вот подойти, народ густо хлынул на перрон. Как я пробьюсь со своей больной ногой?

И тут, откуда ни возьмись, знакомое треугольное личико с шустрыми лисьими глазками. Наш участковый!

— Вы что здесь, Щукин?

— Милисия всегда на посту, товарищ лейтенант, — отрапортовал браво.

И тут же сообразил: ведь я-то знаю, что здесь вовсе не его участок. Склонился к самому уху, сообщил доверительно:

— Кума тут у меня, в столовой на стансии. Ну, отходы всякие, шелуха картофельная. Коровку держим, малые детки… А вы?

— Да вот уехать не могу.

Лисьи глазки сощурились:

— Организуем, товарищ лейтенант. Я счас. А вы пока погончики того, амунисию…

План Щукина был прост и нахален. Я стал «арестантом», Щукин и еще один милиционер, которого он откуда-то приволок, не наш, со сросшимися черными бровями, очень свирепый на вид, — моими конвоирами.

— Пропусти! Пропусти!

Народ расступался. Вслед шелестело жалостливое бабье: «Молоденький!» Одноногий моряк озадаченно сдвинул на затылок свою бескозырку. Я сгорал от стыда, опустив лицо и втихомолку проклиная швейковские замашки Щукина.

Конвоиры благополучно провели меня сквозь свалку у двери вагона и втиснули на третью полку в серединном отделении. Щукин торопливо сунул в изголовье мой планшет, немецкую сумку, в которую я сложил провиант, арестованному не полагалось иметь при себе таких вещей. Сказал громко для сведения самоотверженно атаковавших свободные полки пассажиров:

— Чтоб смирно лежал — ни вправо, ни влево! А на место доберешься, чтобы в первый же день в милисию заявился, а то устрою тебе веселую жизню!

И стал продвигаться к выходу против бурлящего потока, поставив чернобрового впереди себя вместо волнореза…

Поезд набрал скорость, жаркие страсти трудной посадки поостыли. Я долго лежал без сна, спиной к проходу, и прислушивался к обрывкам долетавших снизу разговоров.

— Кисть ампутировали… А на второй всего три пальчика уцелело…

— Что там делается — ума не приложу; в сводках ведь не сообщают. Едем, как не ехать — родные же места. А приедем — вдруг одни развалины…

Кто-то пугал полулегендарной «Черной кошкой»:

— Они поезда останавливают. Зеленый свет в семафоре мешком накроют, под красное стекло — карманный фонарь. Машинист, понятное дело, сразу на тормоза. И они грабить…

Старый грузин, со слипшимися, как войлок, седыми волосами, звал сына — того занесло в другой конец вагона:

— Отия! Отия!…

Отия… Так звали шофера нашей дивизионки — мы стояли рядом с редакцией на отдыхе. Веселый, белозубый, с узенькими черными усиками. Он приладил к своему грузовику шкив типографской машины, и задняя полуось, вращаясь, приводила в движение печатный станок. Поднимет Отия зад трехтонки домкратом, включит мотор и сидит в кабине, грузинские песни поет. Кончит петь, командиры подразделений знают: готова газета, можно почтальонов за свежим номерком посылать.

Шальной снаряд угодил прямо в кабину грузовика. Дивизия все еще стояла на отдыхе…

— Отия!… Отия!…

Утром меня разбудил морячок — тот самый. Сидит, свесив в проход свою единственную ногу, на полке напротив и несильно тычет мне в бок костылем.

— Эй, братишка, где твоя совесть, а?

Я пробормотал что-то невнятное. Как не повезло! Сейчас он возьмется за меня на радость стиснутой на нижних полках доброй дюжине пассажиров.

— Поспал — дай другим. Вон папаша всю ночь штаны протирал. А ты ко мне.

Похоже, он меня не узнал…

Я пересел, освободив полку. Старик-грузин благодарно закивал и, кряхтя, полез наверх.

— Что, братишка, время заправляться? — морячок сунул руку в рюкзак. — Белые сухари на черный день. Погрызешь?

Мы соединили его сухари с моим куском сала и, прибавив по кружке горячей воды с сахаром, очень прилично позавтракали.

— Значит, едем в Энск? — Морячок удобно привалился к стенке, вытянул вдоль полки ногу — после сытного завтрака его потянуло на дорожный треп. — Живешь там или как?

— Или как.

— Понятно. — Он кивнул. — Командировка.

Уходя от дальнейших расспросов, я поспешно спросил сам:

— Ты-то сам не оттуда? Госпиталь где искать, случаем не знаешь?

— Нет, не знаю! — криво усмехнулся он. — Где, думаешь, моя правая нога не захотела меня больше носить?…

Поезд двигался медленно, с частыми и долгими остановками. Мимо под однообразный перестук колес плыли такие же однообразные заснеженные поля. На полустанках безлюдье, зато на станциях покрупнее настоящие кулачные бои. На нас тут, в самой середине, накатывались людские волны с обеих сторон — запертые на одном конце вагона двери не помогали, у многих были с собой самодельные железнодорожные ключи.

Дважды стояли мы на запасных путях, пропуская составы с ранеными. Пассажиры льнули к окнам, жадно ловя быстро мелькавшие лица.

— Э! — гортанно вздыхал так и не заснувший грузин.

Женщины утирали неслышные слезы…

В Энск приехали в обед. Черная масса, усыпавшая перрон, была не страшна — наш поезд дальше не шел. Я собрал свои пожитки.

— Видок! — критически оглядел меня морячок. — Цепляй-ка лучше назад свои картонки. Где там они у тебя?

Пришлось доставать из сумки погоны. Он, вроде и не замечая моего замешательства, помог их пристегнуть, зажав под мышками костыли.

— Боялся — помнутся, — неуклюже оправдывался я. — Потом ходи в мятых…

— Будет тебе, будет! Я ведь наблюдал в перископ твою хитрую посадку. — Пристукнул по плечу. — Вот так, братишка, не считай других дурнее себя, даже если в милиции служишь. У меня ведь все-таки не голову отрезали — ногу… Ну, прощевай! — опять перешел он на свое деланное бесшабашное просторечье. — Желаю всяческих удач в твоей цветущей жизни.

Подмигнул на прощанье и сильными резкими толчками понес свое изуродованное тело…

Энск был не больше нашего города, но гораздо уютнее, с парками и проспектами, застроенными настоящими городскими домами с балконами, эркерами и колоннами. После привычных бараков и серых однотипных учрежденческих зданий они мне казались архитектурным совершенством.

А вот люди такие же. Озабоченные лица, ватники, старенькие, разлезающиеся платки, те же, что и у нас, вытертые шинели. Да, поистрепался, пообносился народ за войну — здесь, среди пестро-веселых — розовых, зеленых и голубых домов это особенно бросалось в глаза.

Почтамт помещался в пятиэтажном здании со шпилем и арками. Неряшливыми заплатами из чуждого материала выглядели огромные, забитые фанерой окна первого этажа — где взять стекла такого размера? Когда строили, никто не рассчитывал на войну.

Не желая привлекать внимания многочисленных посетителей, я прошел прямо в кабинет начальника, и через какие-нибудь четверть часа девушка, ведавшая корреспонденцией до востребования, уже показывала мне расписку в получении телеграммы, на которой округлым женским почерком было четко выписано: «Богатова».

Вот тебе раз!

— Вы ее случайно не помните? Какая она из себя? Может, что-нибудь бросилось в глаза?

— Что вы! У меня ежедневно проходят сотни — раз ее упомнишь?

— А почему выдали ей? Телеграмма ведь адресована Васину?

— Значит, была доверенность…

Что ж, розысками Богатовой придется заняться позднее. А теперь — в госпиталь!

До войны здесь размещался санаторий. Каменный главный корпус и много маленьких бревенчатых домиков, похожих на деревенские избы. Склон горы, поросший черно-зелеными елями, небольшое озеро — красиво! Был когда-то и деревянный забор, украшенный резными узорами, но его разнесли по кускам, на дрова. Уцелели лишь ворота и рядом с обеих сторон по нескольку досок — их, вероятно, не решались трогать из-за опасной близости часового.

У самого часового вид не ахти: ободранные ботинки, шинель собрана спереди, вся в каких-то странных складках снизу доверху, словно ее жевала корова. Но бдительность на уровне: остановил и не пустил дальше, хотя я ему убедительно доказал, что могу пройти и справа, и слева, и со стороны горы — нигде, кроме как здесь, у ворот, никакой охраны.

Больше, чем мои доказательства, подействовали удостоверение и командировка — в ней было сказано, что я направляюсь в энский госпиталь.

— Идите, ладно.

Часовой, все еще недоверчиво присматриваясь ко мне, опустил, наконец, свою грозную трехлинейку с примкнутым штыком.

Первым долгом — к начальству!

Им оказалась рослая полковница медицинской службы с изрытым оспой плоским лицом и с зычным голосом исполнительницы народных песен, как выяснилось позднее, с незлым сердцем, но только крепко закованным в труднопроницаемый панцирь из сплава самого примитивного солдафонства, грубой прямолинейности и полного отсутствия такта.

— Кем интересуетесь? — Она безостановочно двигалась по кабинету широким, твердым, совсем не женским шагом.

— Васин.

— У меня их восемьсот — всех знать не обязана! — отрубила полковница, словно тяготясь моими назойливыми расспросами; а между тем я даже рта не раскрыл. И тут же, нарушая всякую логику, сама пошла сыпать вопросы: — Молодой? Высокий? Светловолосый такой? Станиславом звать?

— Он! — обрадованно подтвердил я. — Станислав Николаевич Васин.

— Гемофилия.

— Кажется, болезнь такая?

— Именно! Встречается исключительно у мужчин. — Она пронзила меня строгим взглядом, и я впервые в жизни устыдился за свою принадлежность к мужскому полу. — Несвертываемость крови. Даже зуб вырвать — вопрос жизни и смерти. Кем его устроили?

— Шофером, товарищ полковник.

Я провожал ее глазами: туда-сюда, туда-сюда — гвардейский марш не прекращался ни на миг.

— Бе-зо-бра-зи-е! — произнесла она внушительно, по складам. — Куда вы там смотрите!

Я молча ежился. Вот бы их поженить с Курановым, была бы знатная парочка!

— А если ушиб? Или порез? — продолжала она возмущаться. — Ведь любая ранка может вызвать летальный исход… А почему вы им заинтересовались? — вдруг спросила в упор.

Я выложил версию, придуманную Глебом Максимовичем. Шайка расхитителей. Соучастие некоторых шоферов. Есть сигналы и о Васине. Надо проверить.

— Чепуха! Муть зеленая! — рубанула она сплеча, сверля меня недоверчиво прищуренными глазами. — Заслуженный человек, партизан… Дежурный! — гаркнула так, что я вздрогнул.

Прихромал дежурный — пожилой лейтенант из выздоравливающих.

— Старшую сестру Богатову после лечебных процедур — ко мне.

— Слушаюсь! — Лейтенант вышел.

Богатова… Вот и нашлась, миленькая! И искать не потребовалось, сама в руки приплыла.

— Товарищ полковник, только прошу вас…

— Бросьте! — перебила она. — Я служила в отрядах ЧОНа, когда вы еще в люльке пузыри пускали… Так, значит, Богатова — Васин в ее палате лежал. Что еще? — спросила она сама себя. — Еще его личное дело, если только уже не отослали. Нет, конечно, не отослали, пока у нас милейший Евстигнеев раскачается… Голоден? — круто повернулась на каблуке.

Я не успел ничего ответить.

— Голоден, голоден, на лице написано. Шагом марш на кухню — внизу, в подвале. Скажете там, я велела. А тем временем Евстигнеев найдет бумаги…

Когда я, подкрепившись наваристыми щами и настоящей мясной котлетой, снова поднялся к начальнице, личное дело Станислава Васина уже лежало на столе.

— Разбирайтесь сами! Я тоже не могу целый день голодной ходить, — бросила она сердито, как будто я ее здесь держал насильно.

И зашагала строевым по коридору: ать, два, ать, два!

Я стал листать бумаги. Все свеженькие, изготовленные здесь же, в госпитале. Кроме справки из партизанского отряда: «Направляется с кровотечением… Ранен в разведке у деревни Малые Броды…»

Анкета, заполненная и подписанная самим Станиславом Васиным, биография, почерк тоже его.

Родился в деревне Мигаи. С 1932 по 1935 год учился в железнодорожном училище — вот куда он ушел, поссорившись с отцом. Служба в Красной Армии, затем работа на железной дороге возле Балты… Находился ли на временно оккупированной врагом территории? Да, находился. Там же, возле Балты, был связан с партизанским отрядом, давал сведения о проходящих фашистских воинских эшелонах, дважды сам участвовал в подрыве железнодорожных путей. Заподозренный немцами, перевелся спешно с помощью друзей в Западную Белоруссию — это уже в нынешнем, 1943 году. Опять работа на железной дороге, опять связь с партизанами. И, наконец, осенью, в сентябре, после участия в освобождении из эшелона женщин и детей, угоняемых в Германию, уход в партизанский отряд… Легкое ранение, неожиданно, из-за сильного кровотечения, ставшее опасным для жизни. Эвакуация через линию фронта на самолете…

Биография — позавидуешь!

Вернулась полковница, опять затопала туда-сюда, расшатывая и без того ветхий пол. Что она, никогда не сидит? И ест тоже на марше?

— Скажите, товарищ полковник, Васин доставлен к вам самолетом?

— Чепуха! — энергичный взмах рукой. — Он даже не направлялся в мой госпиталь — на Восток, там есть специализированные.

— А как же сюда попал?

— Обычная история. Ухудшилось состояние в пути, возникло обильное кровотечение… Таких раненых дальше не везут, снимают с эшелона на ближайшей станции. Так и попал.

— Значит, если захотеть… — рассуждаю я вслух.

Она добавляет с насмешливым неодобрением, перечеркивая родившуюся мысль:

— И если еще иметь гемофилию…

Полковница хоть и накормила меня мясным обедом, явно не сочувствует моим изысканиям. Вот, говорит ее взгляд, нет чтобы ловить настоящих бандюг, привязались к бедному неизлечимо больному парню. А я не могу, не имею права разъяснить ей, что дело не в хищении трех килограммов муки или банки американской тушенки…

В дверь постучали.

— Можно?

Появилась стройная белокурая сестричка.

— Звали, Ксения Яковлевна? — спросила с милой улыбкой.

Как ей, бедной, влетело!

— Где вы служите, товарищ Богатова, в армии или штатской конторе? — загрохотала полковница.

— Извините, я...

— Извольте выйти, потом зайти снова и доложить по всей форме!

Белокурое видение исчезло и тут же возникло вновь.

— Младший лейтенант Богатова прибыла по вашему вызову, — бойко оттарабанила она; тут, видно, привыкли к нелегкому характеру начальницы.

— Вольно! С вами будут говорить. — Она ткнула пальцем в мою сторону. — Извольте ответить правдиво на все вопросы, которые интересуют вот этого человека.

Я сморщился, будто Арвидова порошка хватил по ошибке — его в палате пичкали хиной от малярии. У Богатовой со щечек стаял румянец и округлились глаза. А полковница, ничего не замечая и замечать не желая, вышла со слоновьим топотом.

20.

Пришлось успокаивать испуганную Богатову — напустила же ее деликатная начальница хорошего тумана своими нелепыми словами про «этого человека»! Я представился, дал ей посмотреть документы, пошутил, чтобы сбить напряженность:

— Сразу видно, что вы никогда не имели дело с угрозыском…

— Скажете тоже!

Она улыбнулась, но голубые глаза по-прежнему смотрели сторожко, и когда я сказал, что меня интересует Станислав Васин, в них опять появилась тревога.

— Так и знала! — она прикусила губу.

— Что знали? — тотчас же ухватился я.

Как же — гемофилия все-таки!

— А… Нет, с этим все в порядке. Вот с отцом его плохо, — начал я с фланга заход к нужной теме. — Погиб в автомобильной катастрофе.

Она всплеснула руками.

— Что вы говорите! Значит, Стасик не зря беспокоился. Нет, все-таки правильно говорят: предчувствие!

— А он разве предчувствовал?

— Так беспокоился, так беспокоился, места себе не находил! Телеграмма должна была прийти от отца — вы знаете, наверное, они долгое время были в ссоре. И все нет и нет! Стал упрашивать меня после дежурства на почтамт сходить…

Скованность первых минут исчезла, и Богатова, жизнерадостная и общительная по натуре, стала живо рассказывать.

Она еле поспела к концу работы почты, уже даже окошечко закрыли. Но девушка еще не ушла, раскладывала письма, и она уговорила ее посмотреть. Телеграмма лежала на столе, среди только что поступивших писем.

— Ну, я, конечно, с ней обратно в госпиталь. Станислав так обрадовался. «А я уже думал — плохо дело»…

И через день уехал.

— Других телеграмм он не получал? Сюда не приносили?

— Нет.

— Вы уверены?

— Я бы обязательно знала…

В госпитале заведен такой порядок: всю почту доставляют в штаб. Во время мертвого часа за ней приходят старшие сестры отделений и раздают больным. А телеграммы, особенно адресованные раненым в тяжелом состоянии, сестры предварительно прочитывают сами. Телеграмма всегда таит в себе опасную неизвестность. Что там — радость или горе? Как отнесется к известию получатель? Не ухудшится ли его состояние?

— Но ведь Васин не лежачий, он ходил. Вполне мог сам зайти в штаб за телеграммой, — предположил я.

— Нет, нет, исключено! Ему бы просто не выдали — есть очень строгий приказ начальника госпиталя.

— Значит, не получал?

— Нет, — сказала она твердо.

— А из госпиталя он отлучался? Например, на танцы — уточнил я, вспомнив свою самоволку. — Или еще за чем-нибудь.

— Нет, он никуда не ходил. Ну, вот только раз перед самым отъездом после той телеграммы.

— А куда — не знаете?

— На барахолку, за подарком для матери. Чудак! — засмеялась Богатова. — Такие тут с нами советы разводил, всем надоел: что купить? И купил… старую швейную машинку, она даже не шьет. Зато дешево, говорит. А что испорчена, наплевать. Найду ребят, починят…

Я подробно записал показания Богатовой.

— У него что, неприятности? — спросила она, перечитав и поставив подпись.

— Нет. Просто уточняем некоторые обстоятельства.

— Тогда передайте ему привет… И Сергею Иванову, если встретите. Он там у вас на электростанции работает, инженером. И Бреннеру — этот, кажется, в драмтеатре… Хорошие парни!

— У вас, я гляжу, много знакомых в нашем городе.

— Это только те, которые недавно выписались. А так… Слипенчук, Шадрин, — стала перечислять она, вспоминая. — Пивоваров, Изосимов…

— Изосимов? Владимир? Тоже у вас лежал?

— Знаете? Шофер?

— Точно! На химкомбинате.

— Да, да. Значит, он! Когда туда устроился, письмо прислал. А теперь больше не пишет — все понемногу забывают. Увидите его, поругайте, ладно? Скажите, старшая сестра просила обязательно написать. Мы его здесь выходили, еще здоровее стал, чем был, а вот ведь — забывает.

— Есть — поругать!…

Расставались мы, довольные друг другом.

— А знаете, я теперь угрозыска нисколечко не боюсь, — рассмеялась Богатова, прощаясь. — Приезжайте еще!

— Не исключено, — весело ответил я ей в тон. — У нас столько общих знакомых…


Теперь разыскать почтальона, обслуживающего госпиталь. Мало что — порядок! Как говорит Седой-боевой, порядок для того и существует, чтобы его нарушать. Васин не мог не получить первой телеграммы. Просто не мог. Только нужно еще доказать.

В отделении связи, обслуживающем госпиталь, никого, кроме дежурной телеграфистки.

— Приходите завтра, почтальоны бывают только с утра.

Но я проявил фронтовую стойкость, и телеграфистка, меча недовольные взгляды, стала одеваться.

— Ваше счастье, что Марья Николаевна живет через дорогу. Только смотрите, ничего тут без меня не трогайте! — строго наказала она. — Застучит аппарат — пусть себе стучит. А придут телеграмму сдавать, скажите, что я сейчас.

Ушла и быстро вернулась, ведя с собой закутанную до самых глаз старую женщину.

— Из кровати вытащила… — Ой! — кинулась к телеграфному аппарату: там уже настучало, наверное, с десяток метров ленты.

— Больная я, простыла насквозь, — с укором, глухо проговорила почтальонша, не снимая платка. — Что вам, товарищ?

Я сказал. Был ли случай, совсем недавно, чтобы телеграмму, адресованную в госпиталь, получил сам ранбольной?

— Нет! — замотала она головой. — Только через штаб. У них там такая начальница!

— А все-таки, — настаивал я. — Фамилия — Васин.

— Нет! — порылась в ящике, достала пачку серых бумажек, перевязанную бечевкой. — Вот с первого числа расписки все за мои телеграммы — в этом ведь месяце было дело?… Видите, на всех одна роспись. Секретарша у них принимает, Вика… Васин, говорите? Сейчас и Васина найдем… Вот!

Подпись была совсем другой, нисколько не похожей на полудетскую с круглыми буковками руку секретарши — просто четыре палки, прочерченные наискосок пятой. И карандашом, не чернилами.

Почтальонша озадаченно уставилась на бумажку.

— Кто расписался? Не должно быть! — Но, взглянув на число, вспомнила. — А, мой выходной! Мотя ходила…

И только я успел с упавшим сердцем подумать, что теперь придется искать эту тетю Мотю, которая, конечно, живет у черта на куличках да к тому же еще отправилась в гости к своей двоюродной бабушке, на другой конец света, как почтальонша обратилась с упреком к телеграфистке:

— Я же тебе говорила, Мотя, — только в штаб! Хочешь, чтобы меня их полковница съела?

У меня ожила надежда. Может, вспомнит?

И телеграфистка Мотя действительно вспомнила — в тот день была всего только одна телеграмма на госпиталь, поступившая после обеда.

— Иду, а он уже меня у ворот караулит. Отдай да отдай. А сам в халатике, в тапочках на босу ногу. От отца, говорит. Я посмотрела, точно, от отца. Ну, отдала — зачем зря человека морозить! А что? Так уж и нельзя?

— Нет, ничего, ничего. Только вот напишите, пожалуйста, как все произошло.

Я вытащил свой блокнот. За последние дни он заметно отощал…

Значит, телеграмму Васин все-таки получил. Сам получил! А от Богатовой утаил, на почтамт ее сгонял вечером. Знал, что туда придет вторая телеграмма, знал!

Сама собой напрашивалась мысль: уж не ждал ли сын известия о гибели отца? Уж не об этом ли сообщалось ему самим фактом присылки второй телеграммы?

Но зачем? Зачем?

Или тут целая цепь совпадений?

Открывался необъятный простор для всевозможных головоломных догадок и комбинаций…


Еще оставалось время на поиски жены Седого-боевого. Улица, на которой она жила, находилась в самом центре. В квартиру меня не пустили, переговоры велись втемную.

— Анастасия Михайловна Григорьева здесь живет? — спросил я у пестрой двери с ободранными остатками клеенки.

— Кто спрашивает? — в свою очередь поинтересовалась дверь напуганным старушечьим голосом.

— Сослуживец ее мужа.

Начались пытливые расспросы: как его зовут, мужа, где он сейчас находится, и так далее. Экзамен был сдан успешно, и возникла надежда, что я все-таки буду впущен в квартиру. Но тут дверь вдруг сказала:

— А ее нет.

— То есть, как — нет?

— Там она и днюет, и ночует.

— Где там?

Я едва сдерживался, чтобы не поддать сапогом по глумливой двери.

— На работе.

— В поликлинике?

— Нет, теперь уже не в полуклинике — в госпитале. В лаболатории. Начальником.

В старушечьем голосе звучала гордость. Мать, наверное. Оставить ей сумку, передать привет — и на вокзал.

А что я скажу Седому-боевому? Нет, раз уж я здесь, в городе, надо ее повидать.

На полпути вспомнил: надо было хоть сынишку посмотреть — он же не с ней, на работе, а дома. Седой-боевой обязательно начнет выспрашивать. Не худенький ли? Не бледненький ли? Отец…

Предусмотрительно обошел ворота с плясавшим от холода часовым — уже не тот, что днем, другой; не объясняться ведь с ним в темноте, еще возьмет и не пустит. Проник на территорию госпиталя со стороны озера, там у них дымила не то баня, не то прачечная. И уже возле главного корпуса напоролся на начальницу.

— Опять, что ли, ко мне? — спросила, ничуть не маскируя своего недовольства.

— Да, — соврал я. — Хотел поблагодарить за помощь.

Она молча отмахнулась, как от досадливой мухи.

— Еще мне осталось только доктора Григорьеву повидать, да вот не знаю, где у вас лаборатория.

— И у нее какие-то махинации?

— Нет, нет! — спешно заверил я. — Просто привет от мужа. Мы с ним вместе лежали, в одной палате.

Покосилась недоверчиво:

— Вы что, были на фронте?

— А как же! Демобилизован из-за ноги.

Но ее ничем нельзя было пронять. Почему она меня так невзлюбила?

— Да, некоторым лишь бы повод. Но только не у меня в госпитале!… Лаборатория — по дорожке прямо. Второй дом.

Я молча козырнул и пошел.

— А вы, правда, хромаете! — прогремело мне вслед… — Кокаиновую блокаду делали?

— Все делали — и блокаду, и окружение! — огрызнулся я через плечо и прибавил шагу.

Остановись — и она, еще чего доброго, заставит прыгать и приседать.

Ну и тетка!…

Григорьеву я нашел в большой комнате, уставленной пробирками на фанерных подставках, колбами и бутылками всяких калибров и мастей. Миловидная женщина с усталым лицом и запавшими глазами.

Почему-то она решила, что я ищу замполита:

— Замполит в следующем доме, товарищ.

— Я к вам.

— Ко мне? — Отодвинулась вместе со стулом от микроскопа, посмотрела на меня, на мою немецкую сумку — и все сразу поняла. — От Миши? — прошептала одними губами.

Мне не понравилось — она нисколько не обрадовалась, даже скорее испугалась.

— От него, — сказал я бодро. — Вот вам подарок, — передал сумку, мучившую меня целый день. — Вам и сыночку вашему.

— Спасибо! — Она стала еще бледней, чем была.

Мы помолчали.

— Как он там? — спросила Григорьева вымученно, не поднимая взгляда от пола.

— Хорошо! Совсем уже хорошо!… А вы почему не приезжаете? Он очень ждет.

Опять молчание.

Все стало понятно и ясно. Он лежит там почти недвижно, Седой-боевой, а эта…

— Я приезжала, — сказала она тихо. — Месяц назад.

— М-да…

— Нет, правда! — Григорьева в первый раз подняла глаза, и я увидел, что да, приезжала она. — Начальник госпиталя не пустил, отправил обратно.

— Куранов? Почему?

Она вдруг заплакала. Не заголосила, не закричала. Просто по худым щекам, прокладывая дорожки, одна за другой побежали крупные слезы.

— Умер наш Роденька, умер от дифтерита. Пять недель назад. Не уберегла я, не уберегла!

У меня перехватило дыхание. От Роденьки привет, Роденька целует, Роденька посылает свой рисунок — Седой-боевой читал всем нам письма, показывал, радовался: смотрите, как здорово нарисовал!… А Роденьки нет на свете.

— Как же… Как же… — лепетал я.

— Я с ума сходила первые дни. Поехала, хотела ему сказать. Подполковник тот кричал на меня, топал ногами: что, его тоже убить хотите? Он прав… Но эта игра… Как ужасно!

Она громко всхлипнула, закрыла лицо руками. Что сказать? Я беспомощно топтался возле нее. «Сочувствую», «успокойтесь»… Какие тут могут быть слова? Она отняла руки от лица.

— Извините, — произнесла ровным голосом. — Нельзя так распускать нервы. Ну, расскажите, как Миша?

Усадила меня, сама села рядом. Я говорил, что ему намного лучше, что он уже сидит, что всегда веселый, самый веселый в палате, во всем госпитале… Она жадно вслушивалась.

Спохватилась, предупредила:

— Только ему ничего не говорите!

— Нет, нет!

А сам в это время думал, что Куранов знал, все знал, когда предупреждал меня насчет неприятных новостей.

Вошел, постучавшись, коротко остриженный темноволосый мужчина. Из-под ослепительно-белого халата выглядывали непривычные штатские брюки с еще более непривычными ботами «прощай, молодость» на металлических застежках.

— Анастасия Михайловна, реактивы готовы — вы просили сказать.

— Да, да… — Она встала. — Познакомьтесь, товарищи. Наш старший лаборант Кирилл Андреевич Полянов… Товарищ привез привет от мужа.

— Ах, вы оттуда? — Полянов пожал мне руку, заглядывая с интересом в лицо своими удлиненными глазами с угольно-черными, словно намазанными тушью ресницами. — Я видел вас с полчаса назад в парке с Ксенией Яковлевной.

Я сделал вид, что не понял: с кем?

— С нашим начальником, — он все еще держал мою руку.

— А-а… Я как раз искал вашу лабораторию, спросил, она показала.

— Вон что… Мне ждать вас, Анастасия Михайловна?

— Да, я сейчас.

Она проводила меня к выходу.

— Может быть, все-таки поехать к нему, как вы считаете?

— Выдержите?

— Не знаю.

— А что сказал Куранов?

— Обещал написать, когда будет можно.

— Ну, тогда ждите, — сказал я горячо. — Ждите, он напишет обязательно, раз обещал. Он — человек!

— Да, вы знаете, сначала я готова была его убить. А потом, уже в поезде, на обратном пути, — он меня буквально втолкнул в вагон, а я вырывалась, била его по рукам, даже люди собрались! — потом поняла: он прав. Мне трудно, невозможно трудно нести одной это бремя, но я не имею права делить его с Мишей. Ведь он сам…

У нее опять потекли тихие слезы.

— Все будет хорошо, ну поверьте, ну увидите сами, — успокаивал я, как мог.

В освещенном окне появился на секунду мужской силуэт. Старший лаборант в нетерпении расхаживал по комнате.

— Вас ждут, — осторожно напомнил я.

— Да, да…

Она вытерла слезы. Мы попрощались.


Уехал я из Энска той же ночью, неожиданно просто и легко.

Пассажирских поездов не предвиделось до самого утра, огромный вокзал забылся в тяжелом сне. На скамьях спали только дети, остальные — сплошными рядами на полу, от стенки до стенки. Меня сдавили с двух сторон бородатые деревенские деды. Оба поочередно громко храпели мне в уши, обдавая еще вдобавок густым махорочным духом.

Я не выдержал, поднялся. Держась за стену, пробрался к выходу на перрон хлебнуть свежего воздуха.

Подошел эшелон с ранеными. Распахнулась дверь вагона прямо напротив меня, вышла женщина в шапке-ушанке, с узенькими белыми погонами на гимнастерке. Неужели?… Она!

— Вера Сидоровна! — подбежал я к ней. — Вера Сидоровна!

Она всмотрелась в меня:

— Лейтенант Клепиков! Вот это да! Какими судьбами!

Надо же случиться такому! Военный хирург Хорунжая сопровождала эшелон, в котором меня везли с перебитой ногой. Делала мне перевязки, мы подолгу говорили о Москве, о тихих арбатских переулках; от нашего студенческого общежития на Арбате до дома, где жила Вера Сидоровна, рукой подать, так что мы с ней не просто земляки, а почти соседи.

Эшелон следовал в нашу сторону. Понятное дело, домой я возвращался со всеми удобствами — с постелью, с чистыми простынями, даже с мягкой пуховой подушкой, в которой непривычно тонула голова.

21.

Наш эшелон в пути нигде долго не задерживали, и уже к десяти часам утра, успев позавтракать из одного котелка с Верой Сидоровной, я прибыл на место.

Народу на вокзале нисколько не убавилось, наоборот, казалось, стало еще больше: навстречу друг другу, то и дело сталкиваясь в дверях и образуя пробки, текли два непрерывных людских потока. Весь фокус состоял в том, чтобы, улучив подходящий момент, толкнуться в самую середину нужной струи, и тогда уже тебя вносило в зал без всяких дополнительных усилий; если же оказаться на краю, то встречным потоком легко могло задеть, оторвать от своего и даже вынести обратно на перрон.

В дежурную комнату милиции я добрался весь помятый. Зато здесь была благодать. Пусто, если не считать двух сержантов, сладко спавших на длинном столе; чтобы не свалиться с узкого ложа, они крепко держали друг друга за плечи.

Присев на корточки, я снял трубку с телефонного аппарата — он, очевидно, мешал сержантам устроиться поудобнее и был ими без долгих размышлений сунут под стол, прямо на пол.

— Слушаю, — включилась девушка с коммутатора.

Я назвал номер.

— Соединяю.

Один из сержантов беспокойно шевельнулся.

— Чего? — хрипло вымолвил он, приоткрыв сонный глаз.

— Свои, свои, — заверил я, и он, успокоенный, тут же заснул.

Мне ответили.

— Глеба Максимовича, пожалуйста, — попросил я.

— У телефона.

Голос показался чужим. Строгий и четкий, он как-то не вязался в моем представлении со шлепанцами и стариковским меховым жилетом.

— Прибыл из командировки, — доложил я после секундной паузы, не называя себя.

— А-а, — вот теперь в голосе послышались знакомые интонации. — Очень рад! Наверное, не выспался? Голодный?

Я ответил одним «нет» сразу на оба вопроса.

— Тогда сделаем так, — предложил Глеб Максимович. — Через час я буду в кабинете у вашего начальника. Встретимся прямо там. Ровно через час!

— Слушаюсь…

Когда я, запыхавшись, пришел в отделение, до назначенного срока оставалось еще целых двадцать минут — напрасно спешил. Направился к себе в кабинет. К моему удивлению, дверь была открыта. За столом сидел, расположившись по-хозяйски, старший лейтенант с пышными черными усами. На гимнастерке — ордена, левый пустой рукав аккуратно заправлен за ремень.

— Новый опер?

Я уважительно поглядывал на «Красное Знамя» без ленточки.

— Владелец чулана? — улыбаясь спросил он в свою очередь и представился: — Кузьминых… Фрол Моисеевич меня посадил; говорит, вас не будет несколько дней… — Он стал сдвигать на край стола свои бумаги. — Сейчас уберу.

— Нет, нет, сидите, — остановил я его. — Мне все равно сейчас уходить.

Снял шинель, повесил за дверь. И сразу Фрол Моисеевич тут как тут, словно унюхал.

— Освободился? Ну, слава богу!

И очень расстроился, когда я сказал, что нет, еще не слава богу, не освободился. Щелкнул с досадой костистыми пальцами:

— Сынка нет, тебя нет, товарищ Кузьминых еще только входит в курс. Как работать?

— А Гвоздева куда?

— Подключил прокурор в пожарном порядке к делу со складом. Минимум неделю провозится, а то и все две… Эх, хоть бы и меня куда подключили, — вздохнул он. — Пошли ко мне, не будем мешать человеку.

А там, у себя, взглянул на меня выпуклыми глазами:

— Завербоваться к тебе в помощники, что ли?

Прямо спросить, что я делаю, чем занят, не разрешает служебная этика, а может быть, и прямой запрет начальства. Но любопытство-то заедает! Вот хитрый Фрол Моисеевич таким обходным маневром и пытается выудить хоть что-нибудь из меня, простодушного.

Я делаю вид, что вот-вот клюну, начну рассказывать, и он весь подается вперед в нетерпеливом ожидании. Но, оказывается, я совсем не о том, и его морщинистое лицо разочарованно вытягивается. Жгучее любопытство так и остается неудовлетворенным.

Уж придется вам потерпеть, дорогой Фрол Моисеевич, ничего не попишешь!


Ровно в назначенное время я вошел к Антонову. Глеб Максимович уже там. Я поздоровался, в нерешительности остался у двери: докладывать или не докладывать ему в присутствии начальника отделения?

Майор Антонов словно угадал мои сомнения.

— Хозяйничайте, товарищ полковник.

— Нет, нет, вы нисколько не мешаете!

— Извините, дела. Получаса вам хватит?

— Вот так! — Глеб Максимович провел рукой выше бритой головы.

Антонов вышел, не одевшись. Я точно знал, куда. К Ухарь-купцу — иначе не пройдет и пяти минут, как тот припрется сюда со своими красными чернилами из порошков и остро отточенными карандашами.

Я доложил Глебу Максимовичу о результатах поездки, прежде всего о телеграмме до востребования и о личности Станислава Васина. Он расхаживал по кабинету, держась обеими руками за спину, и негромко покряхтывал, откидывая назад туловище. В военной форме и блестящих, очень старательно начищенных сапогах он выглядел совсем еще молодым, если бы не его вынужденная гимнастика.

Выслушав анкетные данные Васина, сказал:

— Все совпадает.

— Совпадает с чем? — не понял я. — Анкету заполнял он сам. Уже в госпитале.

— Мы запросили через Москву партизанский отряд, там подтверждают. Больше того, они представили его к медали «Партизану Отечественной войны». Вот! — Он развернул передо мной копию наградного листа. — За храбрость и мужество, проявленные во время освобождения захваченных фашистами советских женщин. И фотокарточка.

Я повертел в руке прямоугольный кусочек тонкого картона. Фото неважное, делалось, вероятно, любителем в партизанском отряде. Всмотрелся в лицо. Зачесанные назад светлые волосы, чуть вздернутый над приподнятой верхней губой нос.

— Знаете его? — полковник остановился рядом и через мое плечо тоже стал вглядываться в фотоснимок. — Он?

— Он.

Глеб Максимович опять зашагал от стола к двери.

— Может, мы с вами совсем не туда копаем? — заговорил он. — Может, за тенью гоняемся, за химерой? А тем временем совсем другой, совсем в другом месте пролезает, а?

Что я мог ответить? Да и не спрашивал он меня. Просто думал вслух. Все-таки я сказал:

— С телеграммой странно. Почему он скрыл от медсестры?

— На всякие «почему» есть десятки и даже сотни «потому». Забыл, не придал значения, беспокойный характер — далеко не каждый поступок объясняется чистой логикой… Но поглядим еще, поглядим. Отдохните до вечера, а в восемь — в тот самый домик. Товарищ Ванаг на след вышел, может быть, придется вас к нему подключить…

У Арвида дела обстояли благополучнее. Ему удалось выцедить важное из того немногого, что осталось в памяти соседей Клименко. В день самоубийства старик то ли собирался куда-то в гости, то ли кого-то ждал к себе. Надел свой выходной костюм, который у него сохранился еще с давних времен, сходил в парикмахерскую, словом, в самоубийцы явно не метил. Скорее всего, его напоили водкой с сильной дозой снотворного. При вскрытии оно было обнаружено, но тогда экспертиза на нем не сделала особого акцента, так как Клименко страдал бессонницей и выклянчивал по аптекам всякие порошки и таблетки.

И еще одна немаловажная находка: на верхнем крюке, который так неотступно привлекал к себе внимание Арвида, при повторном исследовании обнаружили микроскопические следы веревки, той самой, снятой с шеи покойника. Это могло означать, что убийца сначала пытался подвесить тело повыше, но потом, поскольку сил не хватило, вынужден был довольствоваться нижним гвоздем.

Отсюда следовал вывод: убийца действовал в одиночку, двое легко подняли бы одурманенную жертву; учитывая к тому же небольшой вес хилого, сухонького Клименко, убийцу надо искать среди людей слабого телосложения.

Почему-то сразу подумалось о гемофилии. Интересно, как она сказывается на физическом развитии человека?

Но тут же я отбросил эту мысль.

Ведь Станислав Васин в день убийства находился еще в госпитале…

Я и завидовал Арвиду, и радовался его успеху — хоть один из нас двоих не завалил задания. Никто не мог меня обвинить в нерасторопности или в какой-либо неточности. Наоборот, Глеб Максимович сказал, что всё сделано правильно. Но я никак не мог отделаться от чувства досады. Словно сам был виноват в том, что следы, по которым меня послали, никуда не привели.

Что же теперь? Прежде всего — пообедать. А потом до восьми посидеть в отделении над бумагами. Фрол Моисеевич и в самом деле запарился — надо помочь.

Не было бы работы, я бы ее все равно придумал. Потому что иначе пришлось бы идти к Седому-боевому. А на это у меня сейчас не хватало духу. Не сумею я утаить ничего. Он сразу почует неладное по моему лицу.

Потом, потом! Завтра, послезавтра, позднее. Пусть малодушие, пусть трусость — не могу…


Я уже был на улице, когда меня окликнули. Обернулся: мой «квартирант», старший лейтенант Кузьминых с листком в руке.

— Забыл сказать: вас утром спрашивали.

— Кто?

Я почему-то сразу подумал: старуха Барковская, пух-перо. И очень удивился, когда прочитал на листке: «Васина Матрена Назаровна».

— Именно меня?

— Именно вас. Очень взволнованная. Я предложил ей пойти к Фролу Моисеевичу, она сказала: «Нет, лучше еще зайду…».

Васина. К тому же очень взволнованная… Это меняло все планы. Я двинул на комбинат, включив наивысшую для моей ноги скорость.

По дороге, уже на территории комбината, мне встретился Изосимов. Пепельный какой-то, небритый, смотрит в мою сторону и не замечает.

— Зазнался, товарищ Изосимов!

— Ой! — встрепенулся. — Здравствуйте, товарищ лейтенант. Замечтался я.

— Знаю, о чем вы мечтаете! Голубоглазая, румяная, вся в светлых кудряшках.

Он усмехнулся:

— У моей глаза желтые, как у кошки. И когти тоже.

— Бросьте заговаривать зубы! — я погрозил ему пальцем. — Словом, вам из Энска привет.

Вот теперь проняло. На серые щеки полез румянец.

— Были там?

— Да, и медсестру Богатову тоже видел. Обижается на вас Богатова. Каждый день писем ждет — и все зря!

— Напишу, обязательно напишу. Знаете, поездки, поездки, без конца и края…

Мы разошлись, каждый в свою сторону. А шагов через двадцать, будто подчиняясь какому-то общему сигналу, обернулись одновременно. И хотя Изосимов тут же улыбнулся и даже фамильярно махнул рукой, я успел заметить тревогу в его взгляде.

Почему он встревожился? Из-за Богатовой? Или… Эх, не спросил я там, знались ли они со Станиславом Васиным, когда лежали в госпитале.

Хотя что я! Изосимов выписался и уехал задолго до того, как туда поступил Васин.

Мерещится всякая ерунда!

Я зашагал быстрее…

На первой же минуте Васина горько меня разочаровала.

— Искали меня, Матрена Назаровна?

— Новость у меня нехорошая, уж не знаю, сгодится вам или нет… Вот вы давеча про Тихона спрашивали, про Клименко, — так, ведь знаете, он удавился.

— И что? — я придвинулся ближе.

— Ну, повесился, понимаете?

Вот и все! А я несся, как мальчишка, не щадя больной ноги, в ожидании чего-то существенного, важного.

— Знаю, Матрена Назаровна, знаю, — у меня вырвался невольный вздох. — Еще в тот раз знал.

— Ну да? Что ж мне-то не сказали?

— Расстраивать не хотел.

— Оно бы к моему горю немного прибавило.

Старательно вытерла о передник правую руку, явно собираясь прощаться. Я спросил торопливо:

— Жизнь-то у вас налаживается? — Хотелось, раз уж я здесь, порасспросить ее о Станиславе.

— Да как сказать! — Забудусь — ничего. Вспомню опять худо.

— Все-таки с сыном легче, чем одной, верно?

— Ой, да когда я его вижу! Нагрузили парня по горло. Только к ночи заявляется.

Нет, ничего я так не узнаю!

— Подарок-то его хоть кстати в хозяйстве пришелся? — ввернул про швейную машинку, которую он купил в Энске — верно ли, что для матери вез?

Впервые тонкие сухие губы старухи раздвинулись в некое подобие улыбки.

— Подсунули ему радость на барахолке. Дите, ну форменное дите! Ни шить на ней, ни настроить — переломано все и заделано наглухо. Хоть признала Станислава по ней — и на том спасибо.

— Как? — не понял я.

— Ну, подошел поезд, народу высыпало, что гороху из дырявого мешка. И все солдаты, солдаты — как признать? А он в письме отписал: купил, мол, вам, маманя, машинку швейную. Ну, я по ней и высмотрела: на всех одна машинка только и была.

— А разве так не узнали бы?

— Откуда? Я ж его прежде ни разу не видела.

Не видела? Ни разу не видела?! Что ж это такое, как я прозевал!

— А когда замуж выходили?

— Да не захотел он тогда меня смотреть. Уж уговаривал его Коля: давай, поедем, посмотришь — я ведь не в самих Мигаях жила; да вроде вам уже рассказывала? А он: не хочу, не хочу, хоть она там самая что ни на есть ангел. Не хочу — и все! А когда Коля в дом меня привез, Станислава уже и след простыл. Конечно, жалел он потом, говорит, жалел так, что хоть плачь; в училище не сладко было. Но ведь упрямый, упрямый, как отец. Вся ихняя порода такая. И Коля, и Митя, брат его, который в Киргизии…

Брат меня не интересовал, семейный характер тоже. Только Станислав! Только Станислав!

— И фотокарточки его у вас не было? — перебил я.

— Есть одна, пожелтелая вся, что на ней разберешь? С классом он там, двенадцать годков всего, пацанчик совсем. Скуластенький, обстриженный. А сейчас вон ка кой вымахал…

Значит, фото нет — этот тоже не снимок.

Нить — и еще какая!

С трудом скрывая буйную радость под напускным равнодушием, попрощался с Васиной. Она ничего не должна заметить; от нее может узнать Станислав.

Потом стал бродить по улицам, выбирая самые тихие. Так, без всякой цели, только чтобы привести в порядок растрепавшиеся мысли.

Мотив убийства Николая Васина? Пожалуйста! Уж старый-то Васин сумел бы раскрыть подставку — вот вам и мотив.

Мотив убийства Тихона Клименко? Пожалуйста! Жил в соседях у Васина в Мигаях. Тоже знал Станислава в лицо.

Станислав — вот то, что они знали оба, Васин и Клименко, и за что, мешая чьим-то черным планам, хоть сами сном-духом не ведали, поплатились жизнью.

Нет, эту ниточку нельзя выпускать из рук! Эта ниточка нас еще кое-куда приведет!

Дождавшись вечера и отстояв сколько-то времени у забора, чтобы было ближе к восьми, я постучался в двери избушки на Первой Западной.

Глеб Максимович, снова в самых что ни на есть домашних видах, посмотрел на меня — и понял.

— Что — не с пустыми руками?

— Ох, Глеб Максимович!…

— Сейчас товарищ Ванаг придет. — Он покрутил заводную головку на часах. — Потерпите еще семь минут, чтобы дважды не рассказывать. А я пока тут с бумагой одной разделаюсь…

Ровно через семь минут, преподав мне, как всегда, урок точности, появился Арвид. Он, несомненно, обрадовался, увидев меня, но напрасно было бы ожидать каких-то внешних проявлений в словах или даже во взгляде; настолько я уже его изучил.

Короткий обмен приветствиями, рукопожатие — и мне, наконец, дали возможность облегчить свою душу, выложить рвущуюся наружу новость.

Да, я их ошарашил! Оба сидели молча, обдумывая только что услышанное.

И все-таки Глеб Максимович отреагировал не совсем так, как мне бы хотелось. Не бросился пожимать мне руку, не стал поздравлять с выдающимся успехом:

— Тут она, заковыка! Так я и предполагал, что со Станиславом Васиным неладно, — и вот, подтвердилось.

Это еще ничего, это еще можно было с известной натяжкой даже принять за похвалу. Но затем последовало:

— Жаль, конечно, что вам не пришло в голову спросить ее раньше. Тогда бы все упростилось.

Я сразу ощутил всю неизмеримую глубину своей вины. Да, в самом деле, как же не сообразил!

— И все-таки молодец! Просто молодец! Ведь не пойди вы к ней сейчас…

Опять верно! Мог ведь не пойти — мало что она меня спрашивала. А вот пошел…

Так швыряло меня вверх-вниз по душевной шкале радости и печали, пока Арвид не кончил думать свою великую думу и не переключил все внимание на себя:

— Значит, партизанский отряд — липа?

— Вовсе не обязательно, — горячо возразил я. — Почему, думаешь, он удрал из Балты в Белоруссию?

Глеб Максимович взглянул на меня с одобрением:

— Верно, почему?

— Все объясняется очень просто! — Я волновался; додумался до этого еще во время ходьбы по улицам и теперь наступала решительная проверка: как они отнесутся, Арвид, Глеб Максимович? — В Балте был настоящий Станислав Васин. А в Белоруссии вынырнул уже подставной…

— Из чего следует, что вся операция готовилась давно и тщательно, — продолжил за меня Глеб Максимович. — Тот самый «Онкель» — по-немецки Дядя — все вызнал здесь про отношения в семье Васиных, передал в свой центр, они там отыскали Станислава, устранили его…

Я с жалостью подумал о Матрене Назаровне: бедной женщине предстояло перенести еще один удар: она и не подозревает.

— …И, заменив своим человеком, внедрили в партизанский отряд с прицелом на выход в наши тылы, — закончил Глеб Максимович.

Я напомнил:

— У него гемофилия.

— Или лжегемофилия. При известных условиях можно создать подобие — я справлялся у медиков… Что ж, теперь наш ход. В основном он уже подготовлен. Главная цель — спутать им карты. До сих пор все шло так, как ими задумывалось, по крайней мере, внешне. Теперь в игру вступим мы…

План у Глеба Максимовича был таким. Прямая слежка за Станиславом Васиным, или как там его зовут в действительности, вряд ли что даст. Более целесообразно организовать выезд Станислава с машиной хотя бы на день в соседний город Зеленодольск. Там размещены предприятия, поставляющие сырье для комбината, так что ничего необычного в командировке никто не усмотрит. Туда же отправится и помощник Глеба Максимовича вместе с Арвидом. У них одна задача — подольше задержать Станислава в Зеленодольске. Неисправность машины, авария, ремонт моста через незамерзающую речку Парную на шоссе возле Зеленодольска — что угодно, лишь бы ему пришлось остаться там на более долгий срок, не предусмотренный командировкой.

Это сразу внесет осложнения. Возможно, забеспокоится сам Станислав, возможно, его сообщники, сам Дядя. Не зная, что с ним случилось, и заподозрив неладное, будут искать связи, выяснять всяческими путями, что произошло.

Словом, в спокойной обстановке труднее рассчитывать на неправильные ходы противника. Неожиданная же смена обстановки, непредвиденные осложнения озадачивают, нервируют, приводят к ошибкам.

А достаточно только раз ошибиться…

Как сказал Глеб Максимович, на минуту ума не станет, навек в дураки попадешь!

Той же ночью за Станиславом Васиным, прямо домой с комбината прислали дежурную машину. Привезли его в диспетчерскую и, вручив уже готовое командировочное предписание, срочно отправили в Зеленодольск с двумя работниками из отдела снабжения.

22.

Непредвиденные осложнения начались очень скоро. Только прежде не у Станислава Васина — у меня самого.

С утра я был свободен: моя работа начиналась лишь вечером — и на всю ночь. В сложном концерте, который должен был состояться под управлением главного дирижера Глеба Максимовича, мне отводилась очень скромная роль. Оставалось только утешаться тем, что в оркестре не бывает неважных инструментов, все инструменты важны, и достаточно сфальшивить, скажем, какому-нибудь рожку, как тотчас же нарушается общая стройность звучания.

Так, вероятно, утешают себя все начинающие музыканты. О том, что основную мелодию ведут все-таки другие, они, так же как теперь я, предпочитают не думать.

Ким сегодня тоже что-то в школу не очень спешил, все возился со споим Фронтом.

— Смотри, опоздаешь!

— А нам к десяти. Уроков все равно не будет — пойдем снег чистить.

Стояли буранные дни, перемело все улицы. Снежные бугры поднялись выше заборов, угрожающе подступая к низкорослым хатенкам и застилая свет в окнах первых этажей больших зданий. Горисполком объявил ударный субботник по очистке улиц, и на помощь взрослым поднялся весь школьный народ, начиная с четвертого класса.

— Не поторопишься, то и к десяти опоздаешь.

— Сейчас… Тубо, Фронт, тубо! Молодец ты у меня. Ну, еще разок — и все!

Последнее время Кимка усердно тренировал своего Фронта — где-то кто-то обещал, что собаке будет устроен экзамен, и, если она его выдержит, то, невзирая на неясность породы, ее в виде исключения примут в служебные. А это был бы для Фронта единственный выход: бедная псина, как на зло, матерела день ото дня, аппетиты ее росли, и становилось все труднее добывать для нее корм…

Еще вчера вечером я твердо решил поймать постоянно ускользавшего от меня «Джорджа из Динки-джаза», — наверное, во всем городе я да Арвид не посмотрели комедии.

Но и на сей раз ничего не вышло. Только двинул от дома в сторону клуба, в котором фильм шел последний день, как меня окликнули:

— Товарищ лейтенант!

Я обернулся. Вся улица была усеяна школьниками, азартно кидавшими снег широкими фанерными лопатами. Смех, шутки, веселые выкрики — этот народец иначе не может.

Кто позвал? Может, не меня? Вон там идут двое военных.

Но, воткнув в снег лопату, ко мне уже спешила, с трудом выдергивая валенки из глубокого снега, Зоя Сарычева.

— Узнаете? — раскраснелась, улыбается. — Ой, большое, большое вам спасибо!

— За что? — поинтересовался я.

— Как за что? За Андрея, конечно! Вот знала, знала — не может он!

Сияющей, прямо так и излучающей радость девушке я был вынужден, скрепя сердце, сказать сухо и жестко, как самый последний бюрократ.

— Я не разделяю вашего убеждения о невиновности Смагина.

И никак иначе! Оперуполномоченный Клепиков должен непоколебимо верить в вину Андрея. Нельзя раньше времени настораживать тех, кто придумал всю хитроумную комбинацию,

— Как! — черные глаза Зои округлились. — Вы все еще считаете — он?

— У меня нет причин думать по-другому.

Ну сухарь, ну черствый ржаной сухарь!

— Но тогда… Андрея же выпустили.

Меня захлестнуло предчувствие неожиданной беды.

— Как выпустили? Кто?

— Не знаю… Я считала — вы.

— Вы его видели? Где? Когда?

Девушка совсем растерялась:

— Ну… Вчера… Он пришел — и сразу ко мне… Говорит: лейтенант — человек! Говорит…

Больше я слушать не стал. Повернул в сторону, противоположную той, куда шел, и рысцой побежал в прокуратуру. На сей раз я действительно бежал, хотя привычная ноющая боль в месте ранения сразу сделалась острее, и лишь старался на бегу больше налегать на здоровую ногу, из-за чего двигался не плавно, а неровными скачками, как подбитый заяц, привлекая к себе веселое внимание прохожих.

Произошла катастрофа! Непредвиденная катастрофа с далеко идущими последствиями! И ведь это можно было предусмотреть. Надо было!

Эх, детектив-дефектив!…

К счастью для Аделаиды, ее не оказалось в тот момент в приемной. Она, конечно, встала бы у меня на пути, и я бы смел ее, как пушинку.

Ворвался к Вадиму и с порога:

— Ты его выпустил? Ты?

Мой крик его не тронул — прокурорские уши слышали и не такие вопли. Глянул на меня внимательно:

— Сначала садись… Вот так!… Ну, здравствуй.

— Здорово! — бросил я. — Слушай, Вадим…

— Подымишь? — перебил он. — Нет? Твое дело.

Закурил сам, пустил дым через ноздри и, откинувшись в кресле, со смешком покачал головой:

— Откалываешь номера! Я даже подумал: пьян.

— Нет, Вадим, ты соображаешь, что наделал?

— А что, собственно, случилось? — Вадим непонимающе наморщил лоб. — Не ты ли сам, дорогой товарищ Клепиков, вот здесь, в этом же кабинете, сидя на том же стуле, доказывал мне, что старик Арсеньев прав, что парень невиновен и его нужно освободить? А теперь, когда я, спокойно поразмыслив на досуге, пришел к тому же выводу, ты вламываешься ко мне и поднимаешь хай!

Он же прав! С какой стороны ни возьми, Вадим прав! Ну, считал сначала так, потом иначе. Что он, не может ошибиться? Не может исправлять свои ошибки? Это я сам выдумал: прокурор жаждет крови — и решил на основании своей собственной придумки, что Вадим не выпустит Смагина…

— И вообще — ты кто: юрист или авантюрист? — глаза Вадима стали холодными и строгими: — Арестованного разагитировал, наплел ему каких-то историй; тот даже без тебя из тюрьмы выходить не хотел. Знаешь, что полагается за такие штучки-дрючки?

— Значит, Андрей сказал? — я отнял руки от лица. — Сказал, а ты все равно? Эх…

— Слушай, а тебе не кажется, что ты злоупотребляешь моей дружбой? — Вадим гневно сжал губы, и они некрасиво расплющились, потеряв форму сердечка. — Что за тон? Вот возьму и вышвырну тебя из кабинета, как котенка! — И мгновенно смягчившись, сожалея, видимо, о своей резкости, продолжал уже в другом, дружеском тоне. — Как тебе не стыдно, Виктор! Я не человек, да? У меня нет человеческих чувств, нет гуманности, нет справедливости — все растерял! Вижу, что парень не виноват, — и должен держать его в каталажке. Почему? Во имя чего? Непонятно!… Темнишь что-то, Виктор, ой, темнишь! Если у тебя есть новые доказательства — пожалуйста, давай выкладывай, рассмотрим вместе, я сам буду рад…

В кабинет, задыхаясь, ворвалась Аделаида.

— Идут!

Вадим поднялся, поправил галстук, прическу.

— Продолжим завтра, — сказал торопливо. — А сейчас извини…

И вышел из-за письменного стола навстречу посетителям. Трое мужчин, все в очках, все очень солидные и важные, все с одинаковыми кожаными папками, отделанными блестящими металлическими полосками.

Аделаида пропустила меня в приемную и осторожно, чтобы не хлопнуть, прикрыла дверь.

— Что за деятели? — спросил я.

— Деятели! — Она возмущенно фыркнула. — Выражения у вас… Товарищи из генеральной прокуратуры с проверкой.

Ах, с проверкой?… Тогда все ясно! Вот откуда взялся Вадимов гуманизм! Проверяющие ведь будут смотреть дела, санкции, ордера, говорить с арестованными; он и чистит перышки.

Кое-кому повезло, в том числе и Андрею. А вот мне нет!… Хотя везение тут ни при чем. Просто много на себя взял. Надо было знать, с кем имеешь дело.

Предлагал ведь мне Глеб Максимович поговорить с Вадимом. Так ведь нет! «Сказал — не выпустит», «Вдруг у него не бывает»…

И все почему? — беспощадно бичевал я сам себя. — Потому что не хотелось идти к Вадиму с новой просьбой. Потому что, видите ли, неудобно было. Неудобно! А теперь как — удобнее? Теперь, когда получается, что я самый настоящий трепач, из-за которого может сорваться операция? Те увидят Андрея на свободе — и сразу все поймут.

Скорей на комбинат! Попытаться исправить промах, если он еще исправим.

По дороге я дважды звонил Глебу Максимовичу: с почтамта, из средней школы. Ответ один: нет на месте. Когда будет? Неизвестно.

Не поехал ли он тоже в Зеленодольск?

Прямо из проходной я направился в гараж. Степан Олеша возится возле машины с гаечным ключом.

— Здорово! — хлопнул его по спине. — Смагин еще не появлялся?

— Нет! — он выпучил свои цыганские глаза. — А разве его выпустили?

— Точно! — сказал я весело. — Ты парень с головой, угадал! — Поманил его пальцем поближе, прищурил глаз. — Пусть себе резвится до поры до времени, поводок-то у нас. Понятно?

— Факт! — Олеша сиял от удовольствия. — Очень даже понятно. Тактика, да?

— Только ему ни слова! — «спохватился» я.

— Ага! Он думает… Ха-ха! А вы… — Он скрестил пальцы решеткой. — Ха-ха…

Уже на лестнице, бросив украдкой взгляд в гараж, я увидел Олешу у соседнего грузовика. Обтирая руки ветошью, он что-то нашептывал старому Бондарю.

Так, заработала машина — теперь не остановишь.

В диспетчерской дежурил Тиунов. Вместе с Зинаидой Григорьевной и еще одной незнакомой мне женщиной с вислым носом он сверял какие-то бухгалтерские ведомости.

Я поздоровался, махнул приветственно Зинаиде Григорьевне.

— Можно вас на два слова? — обратился к Тиунову.

Предупредил, что не сегодня-завтра вернется на работу Андрей Смагин. Тиунов изменился в лице.

— Допускать? — спросил он встревоженно.

— Можно, но… — Обе бухгалтерши пожирали меня любопытными глазами. Пусть! Быстрее разнесется по комбинату. — В рейсы — ни под каким видом. Пусть всегда будет у вас на глазах. Ремонт, техобслуживание — не знаю.

— Понял, понял, — закивал диспетчер. — Значит, не то, чтобы все с него снято…

— Да вы что! — И, словно заминая разговор, обратился шутливо к Зинаиде Григорьевне: — Как вы тут без меня?

— Представьте себе, соскучилась, — рассмеялась она. — Вчера на ужин беляши давали, я ждала-ждала… Спросите у Лели.

Леля, та самая, носатая, подтвердила, бесцеремонно оглядывая меня:

— Ах, вы и есть лейтенант Витя?… Да, да, ждала! Я даже спросила: любовь? А она говорит: при такой разнице в возрасте?… Ничего, что я выдала, Зиночка? — И засмеялась низким клокочущим смехом, словно он исходил у нее из живота. — Кстати, где вы думаете встречать Новый год, лейтенант Витя?

— Еще не планировал, — ответил я нелюбезно; вислоносая мне не понравилась. — У меня пока другие заботы.

…В течение всего дня я названивал Глебу Максимовичу. Нет — и с концом!

Вечером забежал домой посмотреть ногу. Что-то там с ней неладно. Стянул сапог — носок, еще с фронта, вязаный, подарочный, в крови. Посмотрел рану. В одном месте открылась; наверное, сегодня утром, когда бегал, сильно ногу напряг.

Хорошо еще, дома был индивидуальный пакет из старых запасов. Перевязал, сменил носки на портянки, прошелся по комнате. Ничего, терпимо. Впредь надо поаккуратнее, а то как бы снова на госпитальной койке не оказаться.

Видно, Куранов не зря предупреждал.

Ворвался с воплем весь облепленный снегом Кимка.

— Принимают! Принимают! Через неделю вторая проверка — и все!

И так принялся расписывать сногсшибательный успех своего Фронта, что я не выдержал:

— Ай, твой пес! У него нюх только на еду.

Кимка обиделся:

— Да он что угодно учует! Не веришь?… Хорошо, мы тебе докажем, вот увидишь!…

На комбинат было еще рано. Чтобы скоротать время и заодно разработать тугую повязку на ноге, я отправился кружным путем, по дамбе вдоль излучины реки, к задним воротам — у меня был пропуск на территорию с правом прохода всюду.

Смеркалось, но темно еще не стало. Сугробы сделались синими, тихие домишки выглядели покинутыми; лишь в немногих тускло светились окна.

Загорелся свет и у Васиных — их домик стоял крайним в ряду. Наверное, Матрена Назаровна, больше некому.

В самом деле, когда я поравнялся с домом, на крыльцо вышла сама хозяйка и с ней молодая женщина в длинном, с мужского плеча ватнике, закутанная в черный платок. В руке у нее была швейная машинка.

— Донесешь? — спросила Матрена Назаровна. — Не тяжело будет?

— Близко ведь, — ответила женщина и осторожно спустилась по ступенькам.

Та самая машинка. В починку, что ли?

Швейная машинка… После разговора в цехе с Матреной Назаровной она перестала меня особенно занимать: да, купил на барахолке и привез в подарок. Все подтвердилось.

Но вот теперь мысль с какой-то особой остротой вновь сосредоточилась на ней и выпятилось странное несоответствие, ускользавшее раньше от моего внимания.

Станислав написал в письме, что везет домой швейную машинку. А купил ее перед самым отъездом. Откуда он мог знать, что найдет машинку на барахолке? Они, наверное, не каждый день продаются…

А может, и каждый день — я бывал там, что ли! Но ведь не написал же он: хочу купить, собираюсь купить. Именно: купил!

Может, заранее с кем-нибудь условился?

Богатова говорила, что Станислав никуда в город не ходил… Хорошо, допустим, владелец швейной машинки сам заходил в госпиталь. Может быть, даже лежал, там и познакомились. Но почему же тогда Станислав Васин советовался с Богатовой, с другими медсестрами, что везти в подарок матери, если и так знал, что купит машинку? Что-то тут есть, что-то есть! Женщина дошла до конца квартала. Сейчас завернет за угол.

Ну как? Я решился: за ней! Но только двинулся, как сзади на меня что-то налетело с воем, с визгом, и я, потеряв равновесие, ухнулся всем телом в сугроб.

Фронт — вот кто был тем лихим налетчиком! Он радостно прыгал вокруг меня, лизал горячим языком, стараясь угодить именно в лицо, не давал подняться.

— Отгони ты к черту своего пса!

— Фронт!

Кимка — он тоже был, разумеется, здесь — подал мне руку, помог выкарабкаться на твердо утоптанную горбатую тропинку.

— Ага! Нашел! Нашел! — торжествовал он, отряхивая мою шинель от снега. — Теперь веришь? Я только дал ему понюхать вот это — как рванет!

Кимка держал в руке мой носок в коричневых пятнах засохшей крови.

Женщины уже не было видно. Я сделал несколько шагов ей вслед — нет, где там, безнадежно, разве с моей ногой догнать!

А тут еще Кимка сообщил, что на полу комнаты лежит для меня письмо. Он видел, когда прибежал за носком с улицы, но не подобрал, так как очень торопился, боялся, что я уйду чересчур далеко.

От ребят с фронта — от кого еще! Филарет Егорыч со своим очередным отчетом о бане или об израсходовании махорки и легкого табака…

А вдруг не от них — от Глеба Максимовича? Что-то произошло непредвиденное, он куда-нибудь срочно выехал и сообщает, где его искать. Не зря телефон целый день не отвечает.

Догадка эта так прочно застряла в мозгу, что я повернул назад, домой. Кимка трусил за мной, хвастливо болтая всю дорогу. За ним Фронт с опущенным хвостом. «Впереди Иисус Христос, позади голодный пес», — почему-то запомнилось блоковское, и я грустно ухмыльнулся. Хромой Иисус! Если бы не нога, черта с два я упустил бы ту женщину!

На полу возле двери действительно что-то белело. Не письмо — газетный клочок. И, конечно, не от Глеба Максимовича. «Клепикову», — выведено карандашом, печатными буквами.

Повернул обрывок. Такие же печатные буквы. Интересно!

Включил свет.

«Ни копай летинант!!! Васин получил свое и ты получиш если не уймешси!!!»

Вот так номер!… Прочитал снова. Все точно!

Можно было свободно подумать — чья-то дурацкая шутка. Но я знал: никакая не шутка, а первый результат освобождения Андрея Смагина. И опять работа под обыкновенную уголовщину. Вместо подписи выведено: «Черная кошка». Грубо, кустарно!

Я осмотрел листок. Верхний угол первой страницы нашей областной газеты за прошлый месяц; видна часть названия. Обтрепанный, замусоленный — похоже, газету долго таскали в кармане. Курильщик?

И тут у меня мелькнула мысль. Нелепая, мальчишечья…

Нет, нет, так нельзя! Я не имею права ничего предпринимать на свой страх и риск — хватит, обжегся с Андреем. Надо доложить, попросить разрешения…

Но где найти Глеба Максимовича? Пока буду искать да согласовывать, и время пройдет, и следы затопчут — ищи тогда! И потом, никто еще не отменял разумную инициативу.

Попытаться? Эх, была не была!

— Иди сюда! — подозвал Кимку — Видишь? — показал ему обрывок газеты. — По ней Фронт унюхает след?

— По бумажке? — засомневался он.

Я подзадорил:

— Эта бумага не знаю сколько времени пролежала в пиджаке или там в брюках, вся насквозь человеческим запахом пропиталась. Уж если твой Фронт по ней не учует, тогда и ему вечный позор до седьмого колена, и тебе, как его старшему товарищу и другу… Ну что, сдаешься без боя?

— Кто сдается? Я сдаюсь? — завелся Кимка. — Давай, Фронт, покажем ему класс!

И Фронт показал класс. Только в самом начале поиска он почему-то затоптался в нерешительности возле комнаты Тиунова, наверное, по привычке — чуть ли не каждую ночь ходил сюда ночевать. Но Ким дал ему снова понюхать листок, приказал строго: «Искать!» Фронт выскочил на улицу, взял след и резво побежал на поводке, скользя черным носом по обледенелой тропке. Повел нас, ни разу не сбившись, через проходной двор, застыл у выхода на улицу с поднятой передней лапой и, обнюхав тщательно какую-то ледяшку, рванул так стремительно, что Кимка с трудом удерживал поводок.

Я поотстал. Не только из-за ноги — чтобы не привлекать ненужного внимания. Одно дело — мальчишка с собакой, другое — я с ним. Третий лишний. Если Фронт действительно не потеряет след и куда-нибудь приведет, Кимка вернется — так мы с ним условились.

Собака утащила своего хозяина за угол. Я дошагал не спеша до конца квартала и стал ждать, прислонившись к телеграфному столбу. Двух минут не прошло — они уже вынырнули снова, только в обратном порядке: сначала Ким, а уж потом упиравшийся всеми четырьмя лапами Фронт.

— Иди, иди, ну! — Кимка с силой тянул своего зверя. — Встал возле калитки — и никуда. Скулит, царапается: открой!

— Где? Номер заметил? — быстро спросил я.

— Нет там никакого номера. Красивый такой домик, как игрушечный, сразу увидишь… Что теперь, Витя? — Он сгорал от любопытства и возбуждения.

— Теперь — марш домой!

— У-у!… — попробовал Кимка взять меня нытьем, но так как вместо привычных уговоров последовало резкое: «Разговорчики!», тотчас же осознал безнадежность своей попытки и обиженно дернул поводок:

— Пошли, Фронт! Мы ему все открыли, а он…


Дом я узнал сразу; Кимка описал точно: игрушечный. Он был такой один на всю улицу — с новенькой жестяной крышей, с аккуратно покрашенными в синий и белый цвет ставенками и резным флюгерком у трубы.

Оставалось только спросить, как в известной сказке: «Терем-теремок, кто в тереме живет?»

Я отправился выяснять сказочный вопрос по соседям. Для меня это было совсем нетрудно — работник милиции, мало ли какие служебные дела.

Постучался в дом рядом с теремком. Сразу же, словно ждал, выглянул дряхлый седенький дед.

— Из отделения милиции. Здесь живет… — для пущей убедительности я посмотрел в блокнот. — Семенов Иван Алексеевич?

— Нет, шынок, — прошамкал дед. — Нету у меня такого.

— Значит, рядом?

— И шлыхом про такого не шлыхал.

— Как же! Мне сказано, тут. Электрик он.

— Да нет, не должно. Шправа от наш Лебедевы; он на штанции работает шоштавителем поеждов. Хороший шошед, ничего не шкажу, и жинка у него хорошая…

Деду, видно, не так часто перепадало поговорить.

— А слева? — направил я его поближе к интересующему меня теремку.

— Шлева? Шлева Мушька Прянова и муж ейный. Как его фамилия? Ижошимов, что ль.

От неожиданности у меня глаза на лоб — хорошо, дед подслеповат, ничего не заметил.

— Изосимов? Погодите! — я полистал для виду блокнот. — Изосимов? Шофер?

— Во-во!… Шоферишкой он на комбинате. Ничего не шкажу, мужчина шправный…

— Правильно, он у меня тоже записан… Спасибо!

Обдумав все за и против, я решительно направился к домику с флюгерком. Стукнул два раза в свежепокрашенную ставню.

— Кто там? — спросил женский голос.

— Из отделения милиции. Изосимов нужен. Муж ваш, что ли?

— Ну, муж. Нет его дома.

Почему ж тогда Фронт взял след? Пришел и снова ушел?

— И давно?

— Да нет, не так чтобы. Прибежал, переоделся и подался опять.

— Куда?

— Не знаю, не сказал… А что случилось?

Приотворилась дверь, я увидел собеседницу и остолбенел — вторично.

Было от чего: передо мной, кутаясь в черный платок, стояла та самая женщина, которая несла швейную машинку от Васиной.

— Может, передать ему что? — спросила обеспокоенно.

— Да, пожалуйста. Скажите, чтобы завтра, как освободится с работы, сразу ко мне, в отделение, к лейтенанту Клепикову. По делу Смагина, он знает.

Я пошел к калитке.

Сердце колотило кузнечным молотом.

23.

В который раз за сегодняшний день я снова позвонил Глебу Максимовичу — теперь уже из Госбанка.

— Вас слушают!

Глеб Максимович! Наконец-то!

— Важные новости, — сказал я, прикрывая ладонью трубку, чтобы не услышал постовой милиционер.

Мы встретились ровно через полчаса в избушке на курьих ножках. Глеб Максимович приехал на легковушке; я видел, как он вылез из нее на безлюдном перекрестке. Машина тотчас же направилась обратно, буравя фарами темноту впереди себя и еще больше сгущая ее позади.

Дождался, когда вспыхнут полоски света в узких щелках ставен, и зашел.

Глеб Максимович разглядывал меня с непонятной улыбкой:

— Рост выше среднего. Лицо овальное. Припадает на левую ногу. Все правильно!

— Под наблюдение попал? — сообразил я. — У дома Васина?

— Замнем для ясности, — отшутился полковник.

— Значит, что машинку швейную унесли — знаете? Это ведь очень важно?

— Думаю, теперь уже не так чтобы очень. Если в ней что и было, то уже давно сплыло.

— И кто унес, тоже знаете?

— Увы — да! — он посмеялся над моим расстроенным видом. — Не получается сюрприза, товарищ лейтенант?

Знал Глеб Максимович и про освобождение из тюрьмы Андрея Смагина. Мои контрмеры он одобрил, даже похвалил за инициативу. А когда я рассказал о полученной записке с угрозой, потер удовлетворенно руки.

— Хорошо, очень хорошо! — И пояснил: — Там у них теперь небольшая паника.

— Неужели Изосимов с ними?

— Посмотрим, сказал слепой, — снова отделался шуткой Глеб Максимович. Он коротко передал мне новости, поступившие из Зеленодольска. Ребята там великолепно сработали — и Арвид, и другие. Станислава Васина неожиданно свалил жестокий приступ лихорадки — я уж и спрашивать не стал, как удалось это устроить. С полудня лежит в зеленодольской больнице с высокой температурой. Взяли кровь на анализ — ему сказано: проверка на малярию.

— А гемофилия? — спросил я.

Глеб Максимович отрицательно покачал головой.

— Такая же, как у нас вами. Он про нее даже не заикнулся. Вероятно, вводил особый препарат против свертывания крови, а теперь где ему взять?

— Он догадался?

— Трудно сказать. Возможно, пока не подозревает — у него, оказывается, в прошлом действительно были приступы малярии. Написал только телеграмму на имя диспетчера, просил медсестру отправить побыстрее. Вот! — Глеб Максимович прочитал из карманного блокнотика:

«Внезапно заболел, пришлите кого-нибудь за машиной. Станислав».

— Шифровка?

— Не исключено.

— Ох, мне нужно на комбинат! — забеспокоился я.

— Не спешите, есть время. Телеграмму на комбинате получат не раньше десяти — я просил… Там будете — тоже не активничайте очень; наблюдайте потихоньку и все. Кто чесночку поел, сам скажется…

Телеграмму из проходной принесли при мне. Я как раз сидел в диспетчерской у Тиунова и нудно выспрашивал про Смагина: с кем он говорил сегодня, чем занимался, не просился ли в рейс?

Тиунов пробежал телеграмму глазами, швырнул в сердцах на стол:

— Опять — пять! Вот уж верно: беда одна не ходит. Ну, кого туда слать? Изосимов выходной. Смагина? — он покосился на меня. — Смагин тоже отпадает…

Телеграмма так и осталась лежать на столе. Подходили шоферы, любопытствовали, читали, качали головами.

Ни от кого чесноком не пахло, хотя я принюхивался, как мог.

Вернулся из поездки Бондарь — возил в подсобное хозяйство пищевые отходы из столовых комбината. Повертел, как и все, в руках телеграмму от Васина — и вдруг заволновался. Пристал к Тиунову, как банный лист: пошли меня да пошли!

Я навострил уши. Бондарь? Неужели дед Бондарь?

Тиунов отговаривал:

— У тебя же завтра отгул. Когда еще выберем свободный день!

— Не надо мне отгула, бог с ним! Пусть идет в пользу государства.

— Намаешься на перекладных — к морозу потянуло. Глянь: небо ясное.

— Чай, не хлюпик. Оденусь потеплее — делов-то!

Тиунову не хотелось его посылать:

— Какая тебе корысть?

— Сам погибай, товарища выручай! — напыщенно произнес Бондарь.

Все, кто были в диспетчерской, загрохотали. Наверное, не таким, совсем не таким проявил себя здесь старый шофер.

— Нет, ты правду скажи, — настаивал, тоже улыбаясь, Тиунов. — Вот скажешь правду — тогда пошлю.

— Ну… Братан у меня там. Спроведую заодно.

— Вот теперь понятно. Ладно, езжай!

Бондарь обрадовался…

Я пробрался в безлюдную бухгалтерию, не зажигая света нащупал аппарат на столе главного бухгалтера и позвонил Глебу Максимовичу, сообщив одно только слово:

— Бондарь!

На этом моя сегодняшняя миссия заканчивалась.


Рано утром, еще совсем темно было, меня разбудил отчаянный стук в дверь. Я скатился с нар, сбросил крючок с двери.

Кимка! Он опять уходил ночевать к Тиуновым.

— Ты что? Обалдел — так стучать.

— А ну его! — Надулся: злится.

— Кого?

Молчит.

— Выкладывай живо, а то пойду сам спрошу.

Забубнил:

— Вовкин папа… Им вчера машинку швейную принесли, так мы ее вечером немножко починили. А он сейчас с работы пришел — и шуметь. А чего шуметь? Она так и так была вся разломанная, а теперь даже крутится, если сильно нажать.

Швейная машинка!… С меня слетели остатки сна.

Кимка улегся досыпать на музейную койку, а я, пошагав по комнате, решил заглянуть к Тиунову сейчас, не откладывая в долгий ящик, благо есть хороший предлог.

Он сидел в солдатской рубахе с завязочками вместо пуговиц перед осколком зеркала — брился.

— Доброе утро! Что тут у вас Кимка натворил?

Повернул намыленную щеку:

— Не так Кимка, как Вовка мой. Главный заводила!

— Всегда я! Всегда я! — отозвался с кровати плачущий голос. Досталось, видать!

— Помолчи! — громко топнул деревяшкой Тиунов. — Я кому говорил: не сметь прикасаться?… Понимаете, — снова повернулся он ко мне, — попросил тут шофер наш, Изосимов, направить машинку швейную; вон она, на шкафу. Говорю ему: не смыслю я в них. А он: глянь да глянь, ты все же механик, а она так и так не работает.

И занес вчера, когда меня дома не было. Прибегаю вечером ребятню кормить — уже стоит! И как чуял, что эти бандиты полезут, нарочно сказал: не сметь! А они отвертку добыли, разводной ключ — и чинить… Ишь, придумали! — Погрозил кулаком. — Чужая вещь!

Вовка откликнулся всхлипом…

Только рассвело, явился Арвид. Измученный, лицо цвета мела пополам с синькой. Сразу видно: не спал.

— Ну? — я жаждал новостей.

Он покосился на сопящего Кимку.

— Нормально. — Вот и все его новости! — Только спать — умираю. И есть тоже.

— Что же все-таки больше?

Арвид подумал недолго.

— Пожалуй, есть.

— Тогда пошли, пока еще жив…

Был ранний час. В столовой сравнительно мало народу. Но Зинаида Григорьевна с Диной уже сидели за столиком у окна.

— Хоть заодно тебя с землячкой твоей познакомлю, — потащил я к ним Арвида. — Вот вам, товарищи, давно обещанный самый наилатвийский латыш.

Дина первая протянула Арвиду руку.

— Ой, вы и вправду существуете? А я думала — лейтенант сочинил. — И обратилась к Зинаиде Григорьевне: — Как, ты говорила, по-латышски доброе утро?

Зинаида Григорьевна сдержанно улыбнулась:

— Кажется, лабрит.

Арвид, повернувшись к ней, ответил целой тирадой — я не понял ни слова. Зинаида Григорьевна тоже. Смеясь, замахала руками:

— Нет, нет, нет! Я помню еще «здравствуйте», «до свидания», ну, еще «хлеб» — и все.

— О! — Арвид не скрывал разочарования. — А я уже обрадовался, решил, маленькая тренировка по-латышски. — Вздохнул тяжело. — Скоро совсем забуду. Вернусь в Латвию и буду ходить как чужой.

— Ну, на крайний случай обойдетесь русским, — успокоила Зинаида Григорьевна. — В вашем городе многие говорят, а уж вы-то просто великолепно.

— Спасибо, — поклонился Арвид. — Долго жили у нас?

— Не очень. Мужа перевели в гарнизон — и я за ним, как нитка за иголкой.

— Понравилось?

— Хороший город. Компактный, уютный, не то что этот… Площадь с костелом, старый купеческий дом — он как-то очень поэтично называется.

— Дом рухнувших надежд?

— Да-да! Ему, наверное, три века.

— Ну, это еще что! Вот на набережной, возле ратуши…

И пошли воспоминания! Старинные здания, улицы, скверы… Я никогда еще не видел Арвида таким оживленным, таким разговорчивым. Вот что значит — родные края!… Или, может, ему Зинаида Григорьевна понравилась?

Я присмотрелся. А что — вполне! Тонкий профиль, лучистые глаза. А улыбка! И умница… Скинуть бы ей лет десять.

Мы с Диной уже поели пшенную кашу, выпили не очень сладкий чай, а они все еще предавались воспоминаниям, главным образом, Арвид:

— А на озере за Новым Форштадтом вы были?

— Как же! Чудное местечко! — хвалила Зинаида Григорьевна. — И беседки возле него — прелесть!… Представляете, товарищи, — это уже нам, — настоящие деревянные кружева, тончайшая работа!

— Вы и в беседках были? — удивился Арвид.

— О, мы с мужем такие любители… Все вокруг обшарили.

— Действительно! И ведь жили у нас короткое время.

— Да, всего полгода. Погодите, сейчас сосчитаю, — Зинаида Григорьевна потерла лоб кончиками пальцев. — Двадцать седьмого января сорок первого года я приехала — вот когда. Да, точно! Мужа перевели немного раньше, а я двадцать седьмого… Нет, кончится война — я снова туда, к вам! Примете?

Арвид довольно щурился.

— У нас говорят: первый раз — гость, второй раз друг…

Дине надоело сидеть посторонней наблюдательницей — она не из тех, которые терпеливо ждут, когда о них вспомнят.

— Да хватит вам! — бесцеремонно прервала поток воспоминаний. — Давайте лучше выясним, как насчет встречи Нового года. Учтите: кавалеров-одиночек принимаем без ограничений.

Я сразу вспомнил вислоносую.

— Дожить еще надо, — сказал уклончиво.

Зинаида Григорьевна словно мои мысли подслушала.

— Не бойтесь, — успокоила она, — Лели не будет, она нам на работе изрядно надоела. Я, Дина — надеюсь, против нас вы ничего не имеете?… Еще дама одна из прокуратуры.

— Аделаида Ивановна? — насторожился я.

— Вы ее знаете? — вскинула брови Зинаида Григорьевна. И сама же себе ответила: — Ах, да, по работе, я все забываю… Тогда у вас, наверное, будут еще знакомые. Прокурор с супругой — очень милая женщина, Леденцов из суда. Остальных вы вряд ли знаете. Ну как? Согласны?

— Вы очень любезны… — Арвид отвесил галантный полупоклон.

Я продолжил в шутливом тоне:

— Но соглашаться сразу несолидно. Товарищи дамы посчитают, нам некуда ткнуться.

— Ну, думайте, думайте, — рассмеялась Зинаида Гри горьевна. — Два дня сроку — хватит?…

— Но ни минуты больше! — вмешалась Дина. — Ведь еще доставать. Шнапс и прочее.

Я сделал строгое лицо:

— Водка? Где?

Дина показала язык:

— Так я и сказала — ждите! Вот выпьете с нами — тогда другое дело. Тогда вы соучастники…

В зал повалил народ. Сразу стало шумно.

— Пора, Дина, — поднялась Зинаида Григорьевна. — Кончилась смена — еще опоздаем.

Они торопливо попрощались, ушли.

— Интересная женщина! — У Арвида в глазах появилось новое выражение — что-то такое лирическо-мечтательное.

— Она — да! Но видел бы ты эту Аделаиду! И еще Вадим… Нет, не хочу! Лучше к ребятам в госпиталь.

Арвид не стал возражать:

— Ты верно сказал: дожить надо… — Зевнул, потянулся так, что затрещали кости. — Ну, я спать! Хотя нет, — тут же поправил он сам себя, — надо еще письмо приятелю написать…


На комбинате меня ждала потрясающая новость.

— Знаете, Изосимова посадили! — Хайруллин, второй диспетчер, сменивший утром Тиунова, смотрел на меня растерянно. — Только что звонили.

— Как — посадили? За что?

— На милиционера кинулся. Пьяный. В Старой Буре. Вчера поздно вечером, около двенадцати.

Старая Бура — небольшой городок районного подчинения, километрах в тридцати от нашего. Как Изосимов там оказался?

— Всыпят теперь на полную катушку. Два года, считай, обеспечено, — сокрушенно качал головой Хайруллин. — Если не побольше — время военное. Ай, водка, что она делает с человеком!

Я мысленно проследил последовательность действий Изосимова вчера вечером.

Принес машинку Тиунову, подбросил мне записку под дверь. Пошел домой, переоделся, оттуда на вокзал. Сел на поезд до Старой Буры. И там затеял драку с милиционером.

Хайруллин все еще клял зеленого змия.

Кажется, на сей раз он ошибался. Тут дело не в водке!…

Глеб Максимович, с которым я встретился в середине дня, был такого же мнения:

— Да, похоже на попытку уйти от более серьезной ответственности. Знаете что, садитесь на мою машину и дуйте прямо туда. Я позвоню, вас допустят. А мы здесь пока прощупаем его по бумагам — раз уж попал в поле зрения. Если потребуется, прискачу тоже…

Он подробно проинструктировал, как мне вести себя с Изосимовым. Потом сказал:

— Кстати, у Бондаря и в самом деле брат в Зеленодольске. Начальник горторга. Ночью Бондарь звонил из междугородной к нему на квартиру, просил кое-что приготовить из продуктов. Не прямо, намеками, но все понятно.

— Значит, он из-за продуктов так рвался?

— А что, причина какая еще основательная… И вообще, леший его побери! — Глеб Максимович ожесточенно чесал бритую макушку. — Если честно сказать, дал я с Бондарем хорошего маху. Сказал себе: всё, он! Людей поднял по тревоге, разослал по чертовым куличкам. А вышло — пустой номер… Ну, чего там улыбаться, чего улыбаться!

— Ох, Глеб Максимович, вы даже и не знаете, как меня успокоили! Прямо гора с плеч! — И пояснил:

— Понимаете, я все думал — у одного меня пустые номера. Всякая мистика лезла на ум: рок, судьба. А если даже у вас прорухи…

— Но-но! — прервал он сердито. — Какие еще прорухи, кто сказал?

Но глаза у него были веселые…

Эмка Глеба Максимовича стояла на соседней улице.

— Меня в управление, лейтенанта в Старую Буру.

Шофер кивнул…


Город кончился как-то сразу, словно оборвался. Вот только что лепились друг к другу низкорослые домишки, и вот уже мы посреди заснеженной степи, разделенной на аккуратные половины двумя темными полосами колеи.

Они бегут, бегут навстречу, чем ближе, тем быстрее, и каждая самозабвенно бросается под свое колесо.

Белое ровное небо неотделимо сливается с такой же белой землей. Если не сосредоточиваясь смотреть вдаль, туда, где падает куда-то вниз, утоньшаясь на нет, черная линия дороги, то кажется, что мы движемся по узкому мосту без перил, высоко поднятому над землей, и по обе стороны от машины пугающая пустота.

Шофер попался из молчунов — за всю дорогу ни полслова. И к лучшему: терпеть не могу нагловатых трепачей с персональных машин. Только уж больно осторожен, то и дело тормозит, словно на дороге не самые обычные зимние ухабы, а гибельные ущелья и пропасти.

Я крепился-крепился, наконец, не выдержал, спросил с подковыркой:

— Амортизаторы, что ли, не держат?

Ответил не словами, а взглядом: мол, соображаешь, что говоришь?

Но газу прибавил. Эмка заплясала на неровных ледяных рельсах. Пошли нырки то одним колесом, то другим, а то и двумя сразу. Я мотался на сиденье из стороны в сторону, раза два поцеловался с ветровым стеклом.

Шофер все поглядывал на меня с усмешечкой, ожидал, что запрошу пощады; ему-то самому легче, баранка не дает мотаться. Но так и не дождался.

Одно-единственное слово услышал я от него за всю поездку, когда он высадил меня у гормилиции, где в отдельной камере держали Изосимова:

— Ждать?

— Нет, езжайте.

Он тут же развернул эмку, пугнув лошадей у коновязи, и покатил обратно.

Дежурный горотдела уже был предупрежден. Взглянув мельком на мои документы, повел по длинному коридору, почему-то пахнувшему кошками.

— За дверь рукой не беритесь, — предупредил меня.

— А что такое?

— Случай был. Задержанный сорвал со стены электропроводку и приладил к двери. А она железная. Милиционера и стукнуло. Ладно не сильно — какое тут у нас напряжение!…

Изосимов лежал на узких нарах, когда дежурный, толкнув ногой дверь, впустил меня в камеру. Испуганно вскочил, часто моргая, словно не веря своим глазам.

— Не ожидали, Изосимов? — Я присел к столику у стены.

Дежурный ждал у двери, бряцая связкой ключей. Изосимов все еще стоял навытяжку.

— Где у вас следственная комната? — обратился я к дежурному.

— Рядом. Идите, задержанный!

Следственная комната представляла собой точно такую же камеру, только вместо нар здесь стоял колченогий жидкий столик для следователя.

Изосимов все молчал, будто дара речи лишился. В глазах метался страх.

— Садитесь. — Я указал на табуретку. — Да садитесь же!… Ищу, понимаете, своего свидетеля, а нахожу нарушителя! Что это вы надумали в драку с милицией лезть, а, Изосимов?

Я открывал ему путь, который вел только в тупик. Но он, все еще надеясь на лучший для себя исход, стал торопливо, жуя слова, уверять, что и сам не помнит, как было дело, что и выпил-то немного, а опьянел до беспамятства, видно, с непривычки.

Я кивал головой, слушал, вроде бы даже сочувственно.

Потом, не дожидаясь, когда он выдохнется, сам спросил:

— Вы когда выпили? До того, как мне свой привет подбросить, или после?

И сунул ему под нос его писульку. Изосимов стал отпираться с отчаянием:

— Ничего не знаю! Первый раз вижу!

— Бросьте, Изосимов! Во-первых, собака взяла ваш след. Во-вторых, экспертиза и по печатным буквам великолепно определит, кто писал. В-третьих, отпечатки пальцев. В-четвертых, — вот!

Я показал сложенную газету, лежавшую у дежурного в пакете вместе с другими вещами, отобранными у Изосимова при аресте. Один из ее рваных краев точно совпадал с краями подброшенного мне листка.

— Видите — бесполезно! Лучше расскажите все, как с Васиным было. Зачтется как добровольное признание.

Изосимов отер пот со лба тыльной стороной ладони.

— Ладно, ваша взяла… Не хотел я никого убивать! Не хотел. Думал — машина повредится, ну, на худой конец, водителя ушибет несильно. И никакой у меня злобы не было ни на Васина, ни на Олешу. Главным мне было Смагина Андрейку в это дело впаять… Теперь сам понимаю: дурак! — он скрипнул зубами.

— За что вы его так?

— Насмешек над собой не терплю. — У него заходили скулы.

Артист!

— Хорошо, что хоть с опозданием, но признался. Берите, пишите подробно обо всем.

Дал ему бумагу, карандаш. Он писал долго, больше часа, обдумывая каждое слово.

— Все!

Я прочитал.

— Не годится. Многое упущено. Вот, например, о напильнике — ни слова. Вы же его выкрали у Смагина.

— А, да, да!

— Пишите снова, все сначала. Будет готово — кликните дежурного, он меня найдет.

Изосимов трудился в поте лица до самого вечера. Три раза я браковал, заставляя переписывать, требуя все новых и новых подробностей. Потом приехал Глеб Максимович — я увидел из окна приближавшуюся эмку и вышел навстречу.

— Признался в убийстве Васина? — спросил полковник, только открыв дверцу машины.

— Да.

— Мотив?

— Смертельная ненависть к Смагину.

— Ох, страсти-мордасти какие!… Он бы рад теперь хоть убийством отделаться. Где его «белый билет»?

— Вот.

Я, развернув, подал Глебу Максимовичу свидетельство об освобождении Изосимова от воинской службы.

— Ага… Ну, пойдемте к нему. У меня кое-что взрывчатое припасено.

От самого порога следственной комнаты Глеб Максимович произнес, словно продолжал начатый разговор:

— А ведь вы Васина убили по заданию, а Изосимов?

— Нет! — крикнул тот, прижавшись к ободранной стене. — Нет!

— Теперь еще истерику разыграйте! — поморщился Глеб Максимович. — Смотрите! — он раскрыл свидетельство. — «Признан негодным со снятием с воинского учета» — так? В протоколе медкомиссии то же самое. В выписке для военкомата тоже. Но вам не повезло, вам крупно не повезло, Изосимов. У председателя медкомиссии полковника Долининой есть привычка заносить в свою книжечку результаты работы комиссии. Знаете, плюс, минус, плюс, минус… Так вот, против вашей фамилии стоит плюс. Плюс, понимаете?… Хотите, мы вас сейчас же направим на переосвидетельствование? Ранение — оно же не рассеивается, как дым. Раз дырка была, там она и осталась. Давайте, а?

Изосимов молчал, облизывая губы.

— Послушайте, Изосимов, вы жить хотите? — спросил Глеб Максимович после паузы. — Попытка выйти сухим, или там полусухим, не удалась, видите сами. Я не знаю, сумеете ли вы теперь спасти свою жизнь. Но если у вас и остался какой-то шанс, то он только в признании. Признаться во всем без утайки, помочь нам изловить всех своих сообщников… Так будете говорить?

Долгое молчание. И тихое, едва слышное:

— Буду…

24.

Страх то придает крылья ногам, то приковывает их к земле.

Так изрек некий французский философ и, по-моему, не совсем точно. Ведь мужество тоже то придает ногам крылья, то приковывает их к земле.

Все зависит от конкретных обстоятельств.

Вот, например, мужественный человек идет в атаку; у него и в самом деле будто крылья вырастают. И он же не сделает ни шага назад, словно ноги его приросли к земле, когда самому приходится отражать атаку врага.

У труса все наоборот. Надо стоять насмерть — у него появляются крылья и он летит со всех ног назад, в тыл. Пришла пора атаковать — попробуй оторви его от земли.

Никто не застрахован от смерти в бою. Хоть и поется в песне, что смелого пуля боится и штык его не берет, однако каждый фронтовик знает, сколько смельчаков гибло и от пуль, и от снарядов, и от мин. Но у труса действительно меньше шансов уцелеть — и тут песня права. Не говоря уже о том, что на поле боя обезумевший от страха, бегущий без оглядки человек представляет собой великолепную мишень, что снаряд может достать труса и в кустах, где он надеется пересидеть атаку, его, если даже он уцелеет, ждет самая страшная, самая позорная смерть — от своих.

И получается, что, постыдно убегая от опасности, трус не только предает товарищей и теряет честь, совесть, человеческий облик, но, в конечном итоге, и собственную шкуру, ради которой так старался.

Нечто подобное произошло и с Владимиром Изосимовым.

Не знаю, каким он был солдатом на фронте. И выяснить это вряд ли удастся. Изосимов служил в пехоте, а в стрелковых ротах старожилов не бывает. Народ там, особенно во время наступления, долго не задерживается. Скорее всего, Изосимов ни в какую сторону не выделялся: солдат как солдат. Ведь трусость тем и опасна, что проявляется не всегда, не постоянно, а лишь при определенных условиях. На лице человека не написано, что он трус, и даже если кто не прочь в домашних условиях пустить в ход кулаки, то это еще само по себе ни о чем не говорит. Наступает момент, когда надо собрать воедино все свои духовные силы, — и осечка!

Изосимов попал на передовую в период затишья, когда шла ленивая пулеметная перестрелка и покряхтывали нечастые мины; не было подходящего случая проявить себя в ту или другую сторону.

А в атаке он так и не побывал — за день до начала наступления вонзился в плечо осколок случайного снаряда.

Острая боль, испуг, а затем радостнее чувство избавления от опасности. Ранение не тяжелое, кость хоть и задета, но не сильно. И никаких тебе наступлений, никаких атак, никаких взрывов, случайных и не случайных, — впереди тихие блаженные госпитальные дни.

А из дней, как известно, складываются недели, из недель — месяцы. Возвращение на фронт представлялось делом очень отдаленного будущего. Может быть, лечение окажется затяжным. Может быть, на худой конец, удастся пристроиться в тылу; есть ведь такие ловкачи, чем он хуже? А может быть, к тому времени кончится война — не продолжаться же ей вечно.

Поначалу все слагалось отлично. Изосимоза привезли в энский госпиталь, неподалеку от его родного города — подумаешь, несколько сот километров; иных забрасывает на самый Байкал, а то и дальше. Жена нашла общий язык со своим директором, приспособилась навещать частенько, выполняя попутно всякие деликатные поручения начальства. Приезжала она не с пустыми руками; мастер на хлебозаводе в военное время — сила! Рана тоже не подводила: с одной стороны, заживала успешно, с другой — не слишком быстро.

Но время шло. И снова фронт, казавшийся вначале таким далеким, почти нереальным, стал угрожающе приближаться. Правда, Изосимов знал кое-какие примитивные способы, оттягивавшие сроки полного выздоровления, но злоупотреблять ими не следовало: его лечил опытный врач.

Пользуясь щедрыми дарами заботливой супруги, Изосимов стал завязывать полезные знакомства. Да вот не все получалось так, как надо! Подружился с веселой медсестричкой Руфой Богатовой — и напрасно: ее по дисциплинарным причинам отставили от секретарствования в медицинской комиссии, определявшей судьбы раненых. Начал прилаживаться к временно заменившему ее мужчине, и тоже только зря время потерял: тот оказался непьющим, некурящим, неприступным, как железобетонный дот.

И вот настал день, которого Изосимов опасался. Вместе с другими выздоравливающими он предстал перед медицинской комиссией. Не помогли жалобы на продолжающиеся боли в плече, на быструю утомляемость, на общую слабость. Врачи признали его годным к несению воинской службы в строевых частях. Единственное, чего он все-таки добился, пустив в ход все, вплоть до скупых мужских слез, был месячный отпуск для завершения курса лечения в домашних условиях.

И на том спасибо! Небось там, в своем городе, ему, раненому фронтовику, удастся что-нибудь сообразить.

Через день Изосимов, уже в полной форме, с тощим рюкзаком за плечами, явился в канцелярию госпиталя за бумагами. Расписался в получении, откозырял и зашагал в сторону вокзала. Отойдя от госпиталя, развернул проходное свидетельство, выписку из истории болезни — и глаза выпучил: «Признан негодным к несению воинской обязанности с исключением с учета». И ранение совсем другое указано: не в плечо, а в легкие.

Кто-то, оформляя бумаги, ошибся — неслыханная удача!

Одного опасался Изосимов: явится в свой военкомат по месту жительства, а там уже знают — хватились в госпитале, сообщили.

Нет, не хватились! Нет, не сообщили!…

В военкомате с Изосимовым долго разговаривать не стали: выписали «белый билет» и отпустили с богом на четыре стороны. Все счеты с армией, с фронтом кончены раз и навсегда!

Устроился шофером на химический комбинат, стал работать. Дом — полная чаша, машина тоже приработки дает. Жить можно, пусть где-то и идет война.

Но вот однажды…

Нет, ничего особенного не случилось. Просто увидел случайно, выезжая из ворот комбината, лаборанта из госпиталя — вежливый такой, услужливый, раненым, которые сами карандаша не держали, письма домой писал.

Лаборант тоже узнал Изосимова, замахал, улыбаясь, руками: остановите!

Изосимов затормозил, выбрался из кабины. Постояли, потолковали: как жизнь, то да се. Потом вдруг лаборант возьми да спроси:

— А как вы в гражданке очутились, Володя? Вас ведь комиссия назначила после отпуска в часть?

Изосимов оторопел от неожиданности. Полез торопливо в карман за своим «белым билетом», стал убеждать, что, как домой приехал, заболел сильно. Туберкулез, открытая форма. Вот его и освободили.

Тот не поверил:

— Здесь же указана совсем другая статья!… Слушайте, а вы не подделали? Не бойтесь, я не выдам, но это же страшная штука. Знаете, что могут дать?

И тут Изосимов, облившись от страха потом, посчитал, что лучше сказать правду. Да, так случилось. Но не его ведь ошибка — чужая. Да и не читал он бумаги, не знает, что в них было: не ему предназначены, военкомату. Вот он туда, не читая, и сдал. А что «белый билет», — откуда ему знать? Раз дали, значит, наверно, так и надо.

Лаборант от души посмеялся:

— Думаете, военный трибунал таким сказкам поверит?… Эх, Володя, Володя, жалко мне вас! Умный парень, а сглупили. Пропадете не за грош.

— Что же делать? — вконец растерялся Изосимов.

— Выход вообще-то есть… Сейчас мне некогда, а вот после работы давайте встретимся, потолкуем, если не против?

Против? Да он как утопающий за соломинку!

Встретились вечером у Изосимова. Выпили, закусили, не касаясь того разговора: Изосимов сам не решался начать, и гость почему-то не заикался. И лишь уходя, уже во дворе, сказал негромко, положив Изосимову по-дружески руку на плечо:

— Симпатичны вы мне, Володя; так и быть — помогу.

— Как? — пролепетал Изосимов, судорожно расстегивая пуговицы на гимнастерке — на дворе холодно, а ему нечем дышать.

— Заменю листы в книге протоколов медкомиссии. Тогда с какой стороны ни возьмут — все у вас чисто.

— А сможете?

— Раз говорю… — Пояснил: — Секретаря наделю назад оперировали — прободение язвы желудка. Я сейчас за него.

— И… сколько?

Изосимов затаил дыхание; сейчас гость за услугу заломит такую деньгу, что все нажитое придется спустить, да еще и дом продать.

— А просто в доброе отношение вы не верите? — негромко рассмеялся гость, и у Изосимова отлегло от души. — Ну хорошо, чтобы вам не оставаться у меня в вечном долгу, достаньте несколько шашек из двенадцатого цеха.

Изосимова снова в жар бросило, подозрение нехорошее возникло:

— Зачем?

— Говорят, ими здорово рыбу глушить…

И он поверил. Потому что хотел поверить. Потому что никак нельзя было терять расположения гостя. Потому что это показалось ничтожно малой платой за избавление от удушливого страха.

«Да ладно! — уговаривал он себя, вертясь позднее без сна на мягкой постели. — Какая там военная тайна — полгорода знает, что производит двенадцатый цех. А рыбу ими и в самом деле получше глушить, чем гранатой».

На следующий день в условленном месте он передал лаборанту добытые три шашки.

— На каждую по два пуда рыбы — самое малое, — радовался тот. — Знаю я одно озерко в горах…

Изосимов тоже радовался: и впрямь ему, видать, для рыбы!

Тяжело, тревожно шевелилась догадка: а ведь, наверное, не случайно приписали ему в госпитале чужую рану! Уж не сам ли лаборант к той бумаге руку приложил?

Но он давил, давил эти мысли, пытаясь снова обрести утерянный покой.

Уедет лаборант — и все! Уедет — и все!

Коготок увяз…

Долго он не видел лаборанта, до той поры, пока не образовался на комбинате цех «Б».

Лаборант явился к нему ночью, прямо домой — жена работала в ночную смену. Не ходил вокруг да около, а сразу сказал резко и грубо:

— Беда! Я сам влип, и вас с собой.

Изосимов вскочил на ноги.

— Не бойтесь, они не выдадут, не заинтересованы. Но придется им кое в чем помочь.

— Нет! Нет!

— А какой у вас выход? — насмешливо полюбопытствовал лаборант и напомнил: — Дезертирство — раз! Шашки — два! Хоть за то, хоть за другое — расстрел.

…Всей птичке пропасть!

Лаборант уехал той же ночью, увозя с собой расписку Изосимова и оставив взамен принадлежности для тайнописи и целую кучу инструкций.

Изосимов поступил в распоряжение Дяди. Кто такой Дядя — он не знал. Связь только письменная. Осуществлялась она следующим образом. Дочь Изосимова, Верочка, училась во втором классе. Он должен был почаще заглядывать под газету, в которую обернута Верочкина драгоценная тетрадка для классных работ по русскому языку. Иногда находил там страничку, вырванную из тетрадки такого же второклассника с безобиднейшим текстом: «Катя идет в школу, Лена сидит дома…» Но если страничку прогладить утюгом или подержать над огнем, между строками детских каракулей проявятся печатные буквы тайнописи…

Точно таким же путем, через Верочкину тетрадь, служившую своеобразным почтовым ящиком, посылал и Изосимов свои сообщения Дяде, если в них возникала нужда.

Подготовка аварии с машиной Васина была первым серьезным заданием — до того Изосимову несколько раз поручалось лишь выяснять подробности жизни и быта отдельных шоферов, диспетчеров, и он радовался незначительности выполняемой им работы; уверял себя, что ничего особенного он не делает — так, ерунду.

Но вот однажды Верочкина тетрадь принесла приказ устранить Николая Васина, который почему-то оказался на дороге у Дяди…

Сесть за убийство лучше, чем быть расстрелянным. Но еще лучше совсем не попадаться. Изосимов пытался тянуть время, следуя нехитрой страусовой тактике. Но уже следующее послание Дяди содержало угрозу в случае неповиновения расправиться с ним и его семьей самым жестоким образом. А тут как раз поврежденная машина Васина пришла в гараж с грудой кирпича, и у Изосимова возник план, суливший полную, по его мнению, безопасность.

Вечером, уходя с работы, он незаметно вытащил напильник у Смагина, а на следующий день, возясь у своей машины, улучил подходящий момент, когда шоферы побежали в бухгалтерию за получкой, заполз под васинский зис и подпилил резиновый шланг.

И сразу возникла новая трудность — как убрать с обреченной машины Степана Олешу и посадить старика Васина? Изосимов сумел вывернуться. Осторожно, незаметно внушил бухгалтерше Дине, раздобывшей бутылку водки к своему дню рождения, что Степана, как уезжающего в рейс, следовало бы предварительно угостить хоть глоточком, а затем сам же привлек внимание диспетчера, сказав негромко, но вполне достаточно для того, чтобы тот услышал: «Только ты, Степка, осторожней, смотри, чтобы гаишники не учуяли…»


— Вот и все! — Изосимов смотрел на полковника с покорностью собаки; подставь руку — лизнет.

— А Клименко? — спросил Глеб Максимович; все время, пока Изосимов говорил, он простоял, грея спину возле едва теплой выпуклой печи, отапливавшей сразу две камеры и коридор.

Изосимов растерянно заморгал:

— Какой Клименко? Не знаю я никакого Клименко.

Я не спускал с него глаз. Пожалуй, не врет.

— Ну, а Станислав Васин? Что вы можете сказать про него?

Какую-то долю секунды Изосимов колебался. Потом, решившись, сказал:

— Он тоже ихний.

— Откуда вам известно?

— В ту ночь, когда его в Зеленодольск посылали, подошел ко мне и передал привет от Дяди.

— Просто привет — и все?

— Нет, — Изосимов сглотнул слюну. — Сказал, что если только к вечеру не вернется, чтобы я — только не сам, через жинку, — забрал у него дома швейную машинку и отдал кому-нибудь на сторону починить…

Он замолчал.

— Ну, ну! — подбодрил Глеб Максимович.

— Я спросил: для чего? А он сердито так: не твоего ума дело, не суйся с вопросами. Знай делай, что велят, да помалкивай себе в кулачок.

— И все?

— Еще сказал, что если вдруг получу от него письмо из Зеленодольска, все равно о чем, чтобы не проявлял утюгом, а сразу же переправил через дочкину тетрадку Дяде.

— Слушайте, Изосимов, — Глеб Максимович подошел к нему вплотную. — Почему вы решили драть когти именно вчера? Ни днем раньше, ни днем позже? Из-за того, что Смагина выпустили?

Изосимов кивнул:

— Из-за него тоже. И еще вот…

Узнав так неожиданно, что Станислав Васин, как и он, связан с Дядей, Изосимов не выпускал его из глаз до тех пор, пока тот с двумя попутчиками в кабине не двинулся к воротам комбината.

— Куда он? — поинтересовался, словно невзначай, у диспетчера.

— В Зеленодольск.

— А еще кто с ним?

— Так, из отдела снабжения двое.

Но Изосимов не успокоился. Почему Васин сказал: «Если к вечеру не вернусь…»? Почуял что?

Утром побежал к Тоне, секретарю-машинистке дирекции; в свободные часы он нередко точил с ней лясы. Тут разнюхал, что директор подписал только две командировки в Зеленодольск: Васину и Шинкову, снабженцу.

— А третий?

Про третьего Тоня ничего не знала.

Изосимова охватила тревога. А тут еще днем в гараж явился выпущенный из тюрьмы Андрей Смагин. И хоть трепал Степка Олеша, что следователь играет со Смагиным в кошки-мышки, сам ему говорил по секрету, тревога Изосимова перешла в панику. В голове словно вспыхнул красный сигнал близкой опасности.

Что-то, скорее всего какое-то десятое чувство, порожденное неотвязным липким страхом, подсказало ему, что Станислав Васин из Зеленодольска не вернется. И он не стал дожидаться вечера, погнал жену за швейной машинкой. Отнес ее к Тиунову, полагая, что уж у него, коммуниста, инвалида Отечественной войны, искать не станут. Бросил под мою дверь заготовленную дома записку с «Черной кошкой» для отвода глаз — и решил выйти из игры.

Неудачно…


На обратном пути из Старой Буры, болтаясь в тряской машине, мы почти всю дорогу молчали. Лишь когда уже показались первые огни города, Изосимов произнес хрипло:

— Можно спросить?

— Спрашивайте, — разрешил Глеб Максимович, полуобернувшись; он сидел впереди, рядом с шофером, я с Изосимовым — на заднем сиденье.

Изосимов откашлялся, прочищая горло:

— Что я рассказал, вам поможет?

Уже на что-то надеется, подлец!

— Нет! — отрезал полковник. — Что вы рассказали? Вы же ничего не знаете. Ну, кто такой Дядя?

Изосимов помолчал. Потом произнес, опять с хрипотцой от волнения:

— Но я, честное слово, не знаю. Вот нутром чую, что из наших, комбинатских, где-то рядом, а кто — не знаю. Я бы сразу сказал.

Ему можно было поверить.

— А почему считаете, что он рядом? — уцепился Глеб Максимович.

— Уж больно про нашу шоферню сведущ. Ведь это от него в тайном письме совет пришел на Смагина Андрея валить, по причине его ссоры со Степкой. А чужому человеку про то откуда знать?… И еще случай был. Спор зашел на перерыве в диспетчерской. О шпионах — есть они здесь, у нас, или же нет. Я возьми и выскажись: нет, мол, откуда? Если бы были — давно бы сказались. Так вот, в следующий раз в тайном письме приказ мне был в споры никакие не встревать…

— Хорошо, допустим, Дядю вы не знаете. Но вот своего приятеля из госпиталя? Его-то должны знать?

— Так я же говорю: лаборант он.

— Лаборант, лаборант, — недовольно повторил Глеб Максимович. — Там не один лаборант. Звать его как?

— Звать? — Изосимов, стремясь вспомнить, стал остервенело шлепать себя ладонью по лбу. — Вот ведь выскочит из головы!… Гражданский он, вольнонаемный, чернявый такой.

Чернявый? Я спросил:

— Не Полянов?

— Во-во! — обрадовался Изосимов. — Полянов Кирилл Андреевич — вспомнил! Полянов — он самый!

25.

По договоренности с соответствующими инстанциями Глеб Максимович Изосимова отвозить в тюрьму не стал, а оставил у себя в учреждении, поместив его под охрану вооруженного пистолетом сержанта в гулкой прохладной комнате, служившей, судя по устоявшемуся табачному духу, чем-го вроде курилки.

— Скоро вас вызовут на допрос… — предупредил Глеб Максимович. — Не спите, а вспоминайте подробности.

— Само собой, — заискивающе осклабился Изосимов.

Мы вышли в широкий коридор с линолеумовой дорожкой почти до самых стен и шикарной букетоподобной люстрой из множества граненых стекляшек — в ней горела одна-единственная, зато очень яркая лампа.

Еще стояли здесь возле каждой двери обитые красным бархатом кресла с гнутыми ручками.

— Купеческое барахло! — Глеб Максимович, уловив мой уважительный взгляд, презрительно пнул на ходу одно из таких кресел. — Пылехранилище! Даже садиться опасно — сразу весь серый.

Он открывал одну за другой тяжелые резные двери с литыми бронзовыми ручками.

— Никого!

— Глеб Максимович, а мне куда сейчас?

Я через его плечо тоже заглядывал в комнаты. Обычные канцелярские письменные столы, хлипкие венские стулья — в коридоре все куда внушительнее.

— Пока со мной… — Он толкнул очередную дверь. — Ага — Сечкин! Вас-то я и ищу! Пошли ко мне… И вы тоже! — добавил он, заметив, что я остановился в нерешительности.

Кабинет Глеба Максимовича, как и прочие, был ничем не примечателен. Разве что только расписанная несуществующими на свете цветами матерчатая ширма, за которой стояла обычная раскладушка, застеленная по-армейски. На стуле рядом с изголовьем раскладушки лежали, странно соседствуя, расстегнутая кобура, с выглядывавшим из нее пистолетом, и круглая резиновая грелка.

— Не знакомы еще?

Глеб Максимович представил нас друг другу. Сечкин, костлявый, сутулый, с неподвижным маловыразительным лицом, слегка поклонился, скользнув по мне свинцовыми с белесыми ресницами глазками.

— Слушайте внимательно, товарищ лейтенант. Если что упущу — дополните.

Глеб Максимович стал рассказывать о показаниях Изосимова. Сжато — и в то же время не упуская ни одной сколько-нибудь значительной подробности. Больше того, интонацией он выделял наиболее важное, как бы подчеркивал свое отношение к тому или иному месту показаний.

— Все правильно?

Мне оставалось только согласно кивнуть.

Сечкин слушал сидя, еще более сутулый и нескладный, запустив руку за спинку стула, низко склонив голову. Но моментами то в его движении, то во взгляде вдруг прорывалось нечто такое, что наводило на мысль о гораздо большей внутренней собранности и энергии, чем можно было предположить по его неказистому, даже какому-то болезненному виду. Э-э, брат, не так ты вовсе прост. И не так слаб, кажется. Интересно бы пощупать его мускулы под рукавами затрепанного штатского пиджака.

— Все ясно?

— Ясно, товарищ полковник! — Бесцветный голос Сечкина вполне сочетался с неприметной внешностью. — Конечно, не учительница. Но высветить ее необходимо. Знакомства, отношения и прочее.

— Именно об этом я хотел вас попросить. Но срочно!

— Точнее?

— Желательно, через три часа. Хотя бы основное, я соберу оперативную группу.

— Постараюсь… — Сечкин мешковато поднялся. — Разрешите уйти?

Сечкин ушел, и Глеб Максимович, скривившись и поводив рукой по спине, с вожделением посмотрел на грелку, явно прикидывая — пускать ее в дело или еще обождать? Покосился на меня.

— Разыщите Ванага — три часа в вашем распоряжении — и вместе с ним — сюда. Время, время! Теперь все зависит от нашей оперативности…

Я сбегал в столовую, подкрепился наскоро — хоть два раза в сутки поесть надо? Потом со всех своих полутора ног домой, за Арвидом.

Посмотрел на наше окно — темно. Постоял у дома, насторожив уши: не раздастся ли где во дворе или на улице собачий лай.

Нет, ни Фронта, ни Кимки не слышно. И вообще — тишина. Вот только паровоз возле переезда со злобным шипеньем выпустил лишний пар.

Вечер морозный, звездный. Млечный путь — словно застывший в небе шлейф дыма из высоченной трубы химкомбината.

Холодно… Зашел в коридор; входная дверь на пружине хлопнула, как крышка мышеловки. Носится Кимка где-то со своим Фронтом, и ключ с собой утащил — в условленном месте под исшарканным половиком пусто. Торчи теперь здесь, в темном коридоре.

Толкнулся с досады в нашу каюту.

Что, открыто?… Удивительно!

Повернул выключатель. Кимка лежит на маминой койке, одетый, даже в шапке. Поднял голову: глаза красные, опухшие — плакал.

— Выдаешь ты!

Чтобы Кимка плакал! При мне это впервые.

— Фронт… — И всхлипнул.

— Ну?

— Забрали…

— Кто забрал? Говори же толком!

— Из милиции. Приехали на коняшке и забрали.

Фу ты! Я уже подумал — утащили у него Фронта.

Мало ли… Скажем, на мясо. Не все ведь брезгают…

— Ты же сам хотел.

— Хотел…

— Так что теперь реветь? — Я похлопал его по худеньким плечам. — Фронту там хорошо будет.

— Все равно жалко.

— В воскресенье сбегаешь к нему в гости. Хочешь, вместе пойдем?

— Нельзя!… Они сказали, он меня забыть должен, совсем забыть. — Кимка приподнялся на локтях. — Как думаешь, забудет? Если через год встретит — узнает? Или кинется на меня, как будто я ему ну совсем-совсем чужой?

— Спрашиваешь! Конечно, узнает, — утешил я его.

— И через два?

— Хоть через десять! У собак первые хозяева, как первая любовь.

Кимка хихикнул, чуть оживился, но через минуту снова скис, повалился лицом в подушку.

У каждого свое горе…

— Ким, где Арвид?

— На междугородной, — забубнил он, не отрывая головы от подушки. — Из госпиталя приходили, ему телеграмма — с Москвой говорить.

Я подался на почтамт. Там, на переговорной, вокзал в миниатюре. Люди приходят с едой, даже с подушками — линии перегружены, разговора иной раз целые сутки ждать.

Порыскал глазами — Арвид в кабине. Смотрит прямо на меня, но явно не видит. Лицо такое счастливое, словно его в Кремль вызывают для вручения высшей правительственной награды.

Закончил говорить, положил бережно трубку, вышел из кабины.

— Арвид! — окликнул его.

Он ко мне. Обнял.

— Виктор! Она жива! Жива!

— Кто? — У меня хрустнули кости — вот медведь!

— Вера. Жена моя.

— Жена? У тебя жена? Вот так номер! Ты же ничего никогда не говорил.

— Ты не спрашивал… И не мог я ничего сказать. Сам не знал, есть она или нет. Больше года ничего не знал. Ни писем, ни вестей. Она на той стороне была. В Латвии, в партизанском отряде. А сейчас в Москве. Это я с ней сейчас по телефону, понимаешь, с ней!…

Арвид говорил, говорил, энергично жестикулируя, не давая вставить мне даже слово.

Но когда мы подошли к бывшему купеческому двухэтажному особняку в тихом переулке, с часовым у подъезда, он вдруг умолк. Как будто словесный поток, неожиданно возникший, так же, разом, и иссяк. Опять сосредоточенный, сдержанный, холодноватый — только светлые глаза необычно сияют.

В кабинете Глеба Максимовича дымовая завеса — это при открытой-то форточке! Блюдце, заменяющее пепельницу, топорщится во все стороны окурками; здесь курят по-солидному — папиросы. Собралось, кроме нас, человек семь-восемь.

— Ну, теперь, кажись, все в сборе, — Глеб Максимович безуспешно попробовал разогнать рукой дым. — Это наши новые товарищи Ванаг и Клепиков.

Ага! — не прропустил я без внимания его слова. Не сотрудники угрозыска, не временно прикомандированные — наши новые товарищи. Просто так сказано, без всякого значения, или же с умыслом? Ведь упоминал он как-то, что у них не хватает работников…

— Садитесь, ребята, садитесь, — поторопил Глеб Максимович. — Некуда? Что значит — некуда? А койка на что? Да, да, прямо на койку, только ширму отодвиньте…

Усаживаясь, я заметил, как один из сотрудников, примостившийся на подоконнике, ткнул локтем другого, помоложе и, улыбаясь, указал на меня украдкой. Понятно! Значит, именно эти двое засекли меня возле дома Васиной: рост выше среднего, припадает на левую ногу… Где же они там прятались — безлюдная улица. И как Фронт налетел на меня — тоже видели?

Стало неловко. Я поспешно отвернулся, заставив раскладушку пронзительно скрипнуть.

Глеб Максимович сказал:

— Товарищ Сечкин, докладывайте.

Сечкин встал не спеша. Говорил он в полном соответствии со своим обликом: вроде бы нескладно, отрывисто, не очень связно, а на самом деле, если подумать, сжато и точно.

Учительница в классе, где дочка Изосимова — Маргарита Юрьевна Назарова — эвакуирована в сорок втором из Ленинграда. Муж, летчик, Герой Советского Союза, погиб в воздушном бою в том же году. Двое детей умерли в блокаде от голода. Живет в бараке на Воронежской улице, в одной комнате со вздорной старухой.

— Барковская, — подумал я вслух.

Сечкин скользнул по мне взглядом; кажется, удивил я его.

— Да, Барковская… Из-за нее почти не пользуется комнатой, только ночует. Тетради проверяет иногда у соседей, а чаще всего на общей кухне, где и оставляет их на ночь в своем столике.

— Столик запирается? — спросил Глеб Максимович.

— Нет.

— Значит, при желании к тетрадкам подходи хоть любой?

— Да… Теперь соседи. В бараке живут управленцы химкомбината — тридцать семь человек, шоферы — трое, энергетики — семеро. Тринадцать человек вселены по ордерам горисполкома. Директор стройтехникума Макарова, адвокат Арсеньев…

Он перечислил на память всех горисполкомовских.

— Выводы? — потребовал Глеб Максимович.

— Я составил список жильцов барака, которые могут иметь касательство к гаражу. Получилось всего девять. На семерых из них у нас имеются досье.

Опять он стал перечислять фамилии, и я удивился: знакомых много. Впрочем, что удивляться: мне ведь тоже приходилось заниматься гаражом.

— Что ж, — сказал Глеб Максимович, — определенный успех у нас есть. Так сказать, успех местного значения. Взят лже-Васин, взят Изосимов. Очевидно, с часу на час в Энске возьмут и лаборанта, никуда не уйдет. Что еще?

— Машинка, — коротко напомнил Сечкин.

— Правильно! К сведению товарищей, которые еще не в курсе. Знаете, что привез Станислав Васин в полом ящичке под швейной машинкой?

— Уж не тротил ли? — спросил незнакомый майор с широким отлогим лбом.

— Не угадали, — ответил Глеб Максимович. — Да и зачем возить по крохам, когда можно здесь раздобыть, на комбинате?… Рация, рация, вот что там было! Эксперты установили, по разным там пятнышкам, царапинам, вмятинам… Все это хорошо, но вот основной цели мы так и не достигли — Дяди-то нет! Правда, круг сузился. Однако и времени осталось немного. Дядя вот-вот почует опасность, если уже не почуял, и подготовит контрход… Какие будут мнения? Прошу.

Разговор сразу стал общим, не превращаясь все же в беспорядочный: высказывались не сразу все, а один за другим.

Лобастый майор предложил сегодня же ночью брать всех семерых.

Глеб Максимович поморщился:

— Вы что — серьезно? Нет, товарищи, так не пойдет! Не на рыбу сети закидываем. Один, один нужен, а не семеро. Один — и улики к тому же, прошу не забывать. Задайте мозгам работу именно в таком направлении.

— Всех семерых не возьмем — Дядю упустим, — гнул свое майор.

— А может, сразу весь комбинат? — сердито прищурился Глеб Максимович. — Тогда уж наверняка!…

Долго спорили. Высказывали самые разные, иногда даже противоположные точки зрения. В конце концов сошлись на одном: ни в коем случае нельзя обрывать ниточку, ведущую к Дяде от Изосимова. Дядя, по-видимому, считает Изосимова не предателем, а трусом, решившим выйти из игры. Нельзя ли чего-нибудь добиться, если драку с милиционером представить как хулиганство, судить Изосимова открытым судом и приговорить к исправительно-трудовым работам с удержанием двадцати пяти процентов из зарплаты, чтобы он остался на комбинате?

Но опасно, очень опасно! Уж слишком ненадежен Изосимов. Да и Дядя может унюхать липу, оборвать все концы и так забиться в свою нору — ничем не выковырнешь.

— Помнишь, — шепнул я тихонько Арвиду, — ты рассказывал, как у вас в подполье провокатора разоблачили?

Он не успел ничего ответить. Глеб Максимович услышал мой шепот.

— Ну-ка, ну-ка, товарищ Ванаг!

— Это совсем другое, товарищ полковник, — неохотно отозвался Арвид, упрекнув меня взглядом. — Не имеет никакого отношения.

— А вдруг? Расскажите и нам…

В подпольной комсомольской организации пошли провалы, один серьезнее другого. Случайность исключалась — явная работа провокатора. Подозрение пало сразу на троих. Кто из них?

Руководство думало, гадало. Наконец, решено было учинить проверку, так сказать, провокацию провокатора. Объявили о предстоящем якобы приезде в город секретаря подпольного ЦК — может ли быть более лакомая дичь для охранки! Сделали так, чтобы все трое «случайно» узнали, где именно будут встречать секретаря и каждому из троих сообщили разное место и время.

Осталось только проследить…

— И влип? — спросил Глеб Максимович.

— Влип.

— И что вы сделали?

— Как что? — пожал плечами Арвид. — Провокатор! Убрали. По решению обкома…

— Ну, а как это к нам применимо? Что-то я тоже не пойму, — повернулся ко мне Глеб Максимович.

— Видите ли, — начал я смущенно, — мне показалось… Может, тоже провокацию провокатора. Заставить Изосимова написать письмо…

— Кому?

— Всем семерым.

— Так-так-так! — Глеб Максимович взялся руками за край стола. — О чем же?

— Не знаю, — не решился я высказаться. — Просто мысль мелькнула… Надо еще посмотреть…

Кругом пошли сдержанные смешки. Черт меня дернул лезть с недодумкой!

Но Глеб Максимович не смеялся.

— Погодите, товарищи! — поднял он руку. — Предположим, Изосимов — догадливый человек и по всяким там признакам распознал Дядю, как тот ни таился.

— И написал ему письмо, — подхватил я; ободрила поддержка полковника, возникшая мысль не казалась больше такой уж пустяшной. — Может быть, даже из Старой Буры. Дома приготовил, а оттуда отправил, с вокзала, и затем учинил драку с дальним прицелом.

— «Мотайте быстрей отседова, дело дрянь, Стасик не болен, поймался, Смагина Андрюшку оправдали», сочинил с ходу Глеб Максимович. — А что? И вписать симпатическими чернилами между строк безобидного текста. А состав чернил такой: проявишь — больше не убрать.

— Ну и сожжет! — нашелся скептик.

— Ну и отлично! — подхватил Глеб Максимович. — И тем самым подтвердит: он проявлял, письмо ему… Братцы, кажется, ход! И, главное, зацепка хорошая есть — предупреждал ведь Станислав Васин Изосимова, что может прислать подобное письмо. Вот Изосимов и решил сам проявить инициативу.

Все сразу оживились… Опять споры, опять разные мнения. Но на сей раз уже не о том, делать или не делать, а как лучше все организовать.

Надымив еще плотнее, уже далеко за полночь пришли к такому итогу. Изосимов напишет письма всем семерым. В каждом будет следующий открытый текст:

«Дорогой Иван Петрович (или Сидор Васильевич, или Афанасий Ильич)!

Очень извиняюсь, что вам пишу, дома никого нет, жинка эту неделю дежурит. Сглупил я по пьянке малость. Прошу, позвоните на хлебозавод жинке моей, пусть к вам пойдет. А придет — скажите, Володя просил передачу везти в Старую Буру, в милицию, и чтобы поговорила с начальником, может, меня выпустят, ничего там особого нет. Письмо это жинке покажите, а то еще не поверит. Просит вас шофер Изосимов Володя из гаража».

Расчет простой. Получит письмо человек, к Дяде непричастный, удивится, поругает Изосимова или посочувствует ему, но письмо не уничтожит. В крайнем случае, у него сохранятся обрывки, можно будет проверить.

А если письмо попадет Дяде, тот, скорее всего, должен заинтересоваться, проверить, нет ли в письме другого, тайного текста? И попадется! Потому что письмо должен будет уничтожить, чтобы не осталось следа.

Решение принято, работа закипела. Каждый получил задание, всем хватило. Нужно было съездить за почтовым штемпелем в Старую Буру, приготовить чернила для тайнописи — рецепт Изосимов знал; состав не особенно сложный, из подручных материалов; договориться с почтальоном, обслуживающим барак… А утром встретить адресатов по дороге на работу и проверить, что произошло с врученными им посланиями.

Мне, как лучше других знающему Изосимова, выпало готовить с ним письма. Он сразу сообразил:

— Как думаете, поймается?

Но, прочитав список, поднял на меня удивленные глаза:

— Из этих он?

Меня и самого удивляли некоторые фамилии, и поэтому, возможно, я сказал резче, чем требовалось:

— Не рассуждайте — пишите!

Почерк у Изосимова был тот еще; пляшущий, корявый. Он не писал, а, как плакатист, вырисовывал букву за буквой. Рука, непривычная к такой работе, быстро уставала, и от письма к письму текст, несмотря на старание, становился все более неровным. А последнее письмо он, ставя точку, от усердия даже проткнул насквозь.

— Ой! — посмотрел виновато.

— Осторожнее надо!

— Здесь ямка на столе, вот, видите? — оправдывался Изосимов. И тут же предложил самоотверженно — пусть я знаю, как он хотел искупить свою вину; и эту, маленькую, и ту, большую, неискупимую:

— Может, помешает? Давайте перепишу.

Было уже четыре утра. Ладно, сойдет!

— Не надо.

Откуда мне было знать, какую роль сыграет в ближайшие часы едва приметная дырочка!

26.

В семь часов утра почтальонша, обслуживающая итээровский барак на Воронежской улице, сухонькая, быстрая на ноги старушка, начала ежедневный обход участка. Наготове было объяснение, почему она сегодня вышла раньше обычного: ровно в девять к почте подойдет машина за новогодними подарками для воинов Красной Армии; надо успеть к погрузке. В сумке почтальона лежали письма Изосимова, посланные, как значилось на почтовом штемпеле, еще позавчера из Старой Буры.

В семь часов утра заняли свои исходные позиции и непосредственные участники операции. В их задачу входило перехватить «клиентов» на пути к работе, лучше поближе к дому, чтобы не дать им возможности пообщаться друг с другом.

Меня сначала не хотели посылать на операцию — из-за ноги. Но потом, когда распределили силы и выяснилось, что одного человека все равно не хватит, нашли подходящий объект, почти равный мне по скорости передвижения. Это был тучный, страдавший одышкой старший бухгалтер с очень неподходящей фамилией — Прутик. Он ходил медленно, переваливая свои пуды с одной ноги на другую и останавливаясь для отдыха через каждую дюжину шагов. На него оглядывались прохожие — не перевелись ведь еще такие мастодонты на третьем году войны!

Я перехватил его возле детского сада; сокращая путь, он прошел через двор и каким-то непостижимым образом протиснулся через лаз в кирпичной ограде, предназначенный для людей совсем не его габаритов.

— Одну минуту, товарищ Прутик.

— Да? — Он неуклюже развернулся в мою сторону.

— Из милиции.

Я показал документы. Прутик растерянно заморгал, видимо, ожидая, что сейчас его оштрафуют или по крайней мере поругают за нарушение порядка.

— Вы сегодня получили почту?

— А? — поразился он. — Почту?… Да, да…

— Письма были?

— Письма?… Да, да…

— От кого?

— От брата, из Куйбышева.

Его одутловатое лицо выражало крайнюю степень изумления.

— И все?

— Да… — И сразу спохватился: — То есть, нет. Еще одно было. От шофера нашего, Изосимова.

— Оно у вас с собой?

Он похлопал себя по карману.

— Дома… забыл…

— Придется вернуться, товарищ Прутик.

— Да?…

Он снова развернулся, грузно, нескладно, как подбитый танк, посмотрел на пробоину в заборе, потом на меня и, шумно вздохнув, пошел в обход детского сада. Я шагал рядом. Вот будет потеха, если он сейчас побежит, а я за ним. Матч толстопузого с хромоногим — ребятня, спешащая в школу, лопнет от смеха.

— Довольно странно, — процедил толстяк Прутик.

— Что именно?

— Всё. И письмо… И вот вы теперь…

Я не ввязался в разговор — промолчал. Может, он меня щупает? Посмотрим, что будет дальше.

А дальше не было ничего интересного. Письмо Изосимова лежало на уставленном посудой столе. Один край оторван и свернут в узкую трубочку — вероятно, Прутик ковырял в зубах. Тайнопись не проявлена.

— Что такое, что такое? — Из-за занавески испуганно выскочила заспанная жена Прутика, хрупкая, миниатюрная, легкая, полная противоположность своему увесистому супругу, и тотчас же очень ловко набросила на стол свесившийся до пола конец скатерти, чтобы я, не дай бог, не рассмотрел едва начатую буханку белого хлеба, топленое свиное сало в стеклянной литровой банке и связку сухих серо-рыжих вобл.

— Вот… письмо… — Прутик, сам ничего не понимая, беспомощно топтался у стола. — Товарищ из милиции…

— Я говорила — порви! Я говорила! — наскакивала на него жена, очень напоминавшая сейчас маленькое, отчаянно храброе существо из знаменитой басни, не убоявшееся даже слона.

— Все в порядке! — сказал я. — Письмо забираю с собой. О происшедшем прошу никому не говорить.

— Что вы! Что вы! Как можно! — в ужасе затрясла одной рукой супруга Прутика, другой в то же самое время ловко заправляя под скатерть вылезший воблий хвост. — Мы же понимаем.

Итак, у меня холостой выстрел. А у других?

На обратном пути меня догнал Арвид. Он проверял диспетчера Хайруллина. Спросил беззвучно, одним движением головы:

«Как?»

— Плохо. А у тебя?

— Хорошо.

Он улыбнулся и тем самым сразу меня насторожил.

— Что значит хорошо?

— Когда подозрение не подтверждается. Когда человек чист. Не так?

Значит, и у него вхолостую. Мы как раз проходили мимо почтамта. Арвид остановился.

— Вот письмо, отдашь полковнику — он уже в курсе, я звонил.

— А ты сам? Хотя ясно — на переговорную? — слегка поддел его.

В ответ последовало невозмутимое:

— Да, закажу Москву на вечер…

Он исчез за тяжелыми дверьми. Как же — у человека нашлась жена, и сразу пошли заботы. Теперь будет ей названивать, пока все деньги не ухлопает…

Из семи подозреваемых двое отпали. Еще пятеро.

Вслед за мной к Глебу Максимовичу довольно скоро явились один за другим еще трое участников операции. Они принесли два письма без всяких следов тепловой обработки и третье в виде обрывков, бережно собранных в газетный пакетик — адресат, тоже не проявив тайнописи, разорвал письмо в клочья.

Осталось еще два письма. Один из двоих!

Следующего вошедшего встретили дружным: «Ну?» Момент был и в самом деле волнующим. Лобастый майор проверял работавшего прежде в цехе, а недавно переведенного в шоферы Бобко — он с подозрительной настойчивостью просился вместо Васина в цех «Б».

Майор пожал плечами и выложил перед Глебом Максимовичем смятый листок:

— Не он.

Я вычеркнул в своем списке еще одну фамилию. Теперь осталась только одна. Петрова. Зинаида Григорьевна. С которой я ежедневно встречался в столовой.

Она?!

Ждать пришлось долго, и с тягучими минутами ожидания мысль, показавшаяся вначале невозможной, обрастала подробностями, черпала в них подтверждение, становясь из невероятности обоснованным подозрением, а затем уж и твердой уверенностью.

Она! А почему бы и нет? Дядя? Ну и что? Разве клички шпионов обязательно должны служить ключом к их полу, внешнему облику, возрасту?

А так… Зинаида Григорьевна имела свободный доступ к гаражу — бухгалтерия и гараж в одном здании. Она прекрасно знала всех шоферов, Изосимов мог находиться под постоянным и незаметным наблюдением. Васин, скорее всего, сочинял свою телеграмму сыну в бухгалтерии — там и с бумагой полегче, там и все принадлежности для письма. Ей ничего не стоило незаметно подобрать один из брошенных им черновиков.

И в школьных тетрадках учительницы Назаровой она тоже могла рыться, не возбуждая подозрений, — дверь ее комнаты выходит прямо в кухню…

Я уже видел перед собой ее красивое лицо в совсем новом непривычном свете: в глазах затаенное коварство, тонкие губы змеятся в ехидной улыбке.

Она! Она!

Все, нервничая, посматривали на стенные часы.

Девять часов…

Пять минут десятого…

Восемь минут десятого.

Наконец открылась дверь. Последний, Сечкин.

— Что так долго? — спросил Глеб Максимович.

— Ждал. Вышла только около девяти — вчера поздно работала вечером.

— Конечно, не она?

Почему Глеб Максимович так уверен? Ах да, иначе Сечкин задержал бы ее, привел бы с собой.

— Письмо не тронуто.

— Дома лежало?

— Нет, у нее в сумочке. Говорит, хотела отпроситься с работы — и сразу на хлебозавод. Очень уж жаль ей Изосимова. Понятно — женщина!

В небольшую стопку писем на столе Глеба Максимовича легло еще одно — последнее.

Операция провалилась.

Среди адресатов Дяди не было. Или же он оказался умнее и осторожнее, чем мы предполагали.

И Зинаида Григорьевна… Я фыркнул, полный презрения к самому себе. Нет, каким олухом надо быть, чтобы заподозрить фашистского шпиона в этой милой, мягкой женщине!

Все были удручены, не только я один. Лишь Глеб Максимович не терял оптимизма, по крайней мере, внешне; в душе он досадовал, может быть, больше всех.

— Что ж, обошла лиса один капкан, угодит в другой. Придется основательно взяться за прошлое всех семерых… Давайте сейчас перекур на десять минут, а потом когда соберемся, больше чтобы здесь не дымить. А то задохнемся раньше, чем выудим Дядю.

Курильщики потянулись в коридор. Я подошел к столу, стал бездумно перебирать письма. Да, напрасно Изосимов вываливал язык от усердия. Интересно, огорчится он или обрадуется? Наверное, все-таки огорчится: он явно надеялся спасти свою шкуру за счет Дядиной. Даже сам переписать предложил, когда проткнул бумагу и заметил на моем лице недовольство, — подумать только, на какие жертвы шел человек!

Да, но где же эта дырочка?

Я со все возрастающим удивлением вертел в руках письмо, адресованное Зинаиде Григорьевне. Вот здесь он проткнул, когда ставил точку. Ничего нет!

А не путаю ли я? Может, не Зинаиде Григорьевне предназначалось последнее письмо — другому?… Нет, ей, ей! Изосимов писал по порядку, а ее фамилия стоит у меня седьмой в списке.

Как же так? Было отверстие — и исчезло?

Переписано? Она проявила, а потом переписала? Ведь у Изосимова такой почерк — подделать нетрудно. Учуяла ловушку? Или просто так, на всякий случай?

Я, опасаясь попасть впросак, внимательно осмотрел письмо. Кажется, да! «А» и «о» круглее, чем в остальных письмах. И нажим не такой…

— Товарищ полковник! — позвал я дрогнувшим голосом. — Товарищ полковник, посмотрите.


И началось…

Сотрудники отправленные на комбинат, позвонили:

— Нет ее на работе. Отправилась в баню…

— Немедленно туда! — приказал Глеб Максимович. — Я сейчас подошлю вам Люду и Елизавету Ивановну, пусть проверят!

Положил трубку и сказал всем нам, напряженно прислушивавшимся к разговору.

— Для очистки совести. Все равно бесполезно. Она задала ходу, можно не сомневаться.

Тут же объявили о срочном розыске скрывшейся. На контрольно-пропускные пункты и на вокзал послали людей с фотографией Зинаиды Григорьевны. Отдали телеграфное распоряжение о поисках в уже отошедших за это время от нашей станции поездах.

Ее обнаружили в пассажирском поезде, который шел в сторону Энска. У сотрудников, прочесывавших состав, хватило смекалки проверить водившую их по одному из вагонов проводницу. Ею оказалась сама Зинаида Григорьевна — в железнодорожной форме, с фонарем, все чин по чину. Сумела уговорить вконец измученную хозяйку вагона прилечь в служебном закутке, предложив по доброте душевной заменить ее.

Доставленная поздним вечером к Глебу Максимовичу, она не выглядела особенно взволнованной или удрученной. Кивнула мне как старому знакомому — полковник попросил записывать предварительный допрос. Сказала с усталой улыбкой:

— Меня приняли за кого-то другого — как вам это нравится?

— Почему вы уехали, никого не предупредив? — спросил Глеб Максимович. — Вы же находитесь на работе.

— Главный бухгалтер отпустил меня — можете проверить.

— Уже проверили. В баню.

— Видели, какая там очередь? Я бы все равно сегодня не попала. А день свободный. Вот и решила съездить в деревню за продуктами. Кстати, ваши люди отобрали семь тысяч рублей — они не исчезнут?

В таком духе шел весь разговор. Зинаида Григорьевна отвечала на вопросы полковника уверенно, без тени растерянности. На все находился у нее толковый, внешне правдоподобный ответ. Когда же Глеб Максимович спросил, как могло случиться, что с письма исчезло отверстие, проделанное до отправки, она пожала плечами:

— Одно из двух: либо отверстие кому-то приснилось, либо письмо заменили на почте. — И добавила, переходя в наступление: — Думаете, я беззащитна против провокаций? Я требую, чтобы вы немедленно сообщили на фронт, мужу, о моем аресте.

— Сообщим, сообщим, будьте спокойны, — пообещал полковник.

Пришел с почтамта Арвид; он отпрашивался на переговоры с Москвой. А вернувшись, повел себя крайне странно. Открыл дверь кабинета, где шел допрос, вызвал в коридор Глеба Максимовича и шептался с ним там минут пять.

— У вас нет папирос, Витя? — обратилась ко мне Зинаида Григорьевна с наглой фамильярностью.

— Не курю! — бросил я. — И прошу не называть меня так.

— А как? Товарищ лейтенант? — Она мило улыбнулась. — Или лучше — гражданин лейтенант?… А, понимаю! Боитесь ответственности за знакомство со мной?

Глеб Максимович вернулся вместе с Арвидом.

— Отвечайте на вопросы лейтенанта.

— Пожалуйста, — пожала плечами Зинаида Григорьевна. — Мне всё равно, на чьи.

— Я о вашей бытности в Латвии, — начал Арвид. — Вы тогда сказали неправду!

— То есть? — подняла брови Зинаида Григорьевна.

— Вы у нас не жили.

Вместо того, чтобы возразить или согласиться, она вдруг расхохоталась, запрокинув назад голову. Арвид спокойно переждал этот приступ веселья:

— Я берусь доказать.

— Даже так? — Зинаида Григорьевна положила ногу на ногу, — что ж, давайте, мне любопытно!

Какая наглость! Я посмотрел на Глеба Максимовича: неужели не оборвет? Но он молчал.

— Да, вы знаете мой город, — продолжал Арвид. — Но знаете по описаниям. Недостаточно подробно. До войны выпускался проспект для иностранных туристов. Вот оттуда вы знаете и Дом рухнувших надежд, и беседки на Новофорштадтском озере, и нашу главную улицу. Все ваши знания оттуда. Из проспекта.

— Значит, вам не хватило подробностей, — констатировала она едко.

— Да.

— Пожалуйста, могу добавить…

И пошла сыпать: рядом с Домом рухнувших надежд такой-то дом справа, такой-то — слева. Улица там проходит такая-то, на углу галантерейная лавчонка без окон, с одной только стеклянной дверью и колокольчиком над ней…

Нет, Арвид, кажется, дал маху! Чувствуется, все правда, все видено собственными глазами.

Остановилась, спросила с издевкой:

— Еще? Или хватит?

— Вы только про Дом, — невозмутимо отозвался Арвид.

— Хорошо, теперь пойдут беседки. — Она смеялась над ним, нисколько не таясь. — Они метрах в ста от озера, верно? Дорожка к самой воде из красной черепицы, у вас такой кроют крыши. Да, вот что — пол в беседках паркетный. Удивительно, правда? — она уже обращалась к Глебу Максимовичу. — В открытых, доступных дождю и ветру беседках вдруг великолепный узорчатый паркетный пол! И на крышах — они как купола, круглые — острые позолоченные вершинки, вроде бы кончики пик. А стены из переплетенных мелкими клетками палочек…

— Достаточно, — остановил ее Арвид. — И вы утверждаете, что все это видели сами?

— Боже мой, до чего подозрительный народ!… Да, да, заявляю еще раз и прошу занести в протокол, что я жила там, у вас, с января сорок первого по двадцать шестое июня — этот страшный день я запомню на всю жизнь. Ваши милые соотечественники довольно нелюбезно стреляли нам в спины…

— И все-таки я прав! — Арвид совершенно не реагировал на ее ядовитые уколы. — Мне уже тогда показалось странным, в столовой. Но подумал, может быть, ошибаюсь, сам забыл. А сейчас специально звонил в Москву, в наш ЦК, там есть товарищ из моего города.

— И товарищ убедил вас, что я лгу? — Она по-прежнему уверенно улыбалась.

— Некоторых подводит плохая память. Очень странно, но вас подвела как раз хорошая… Вы сделали ошибку, которую нельзя простить, Зинаида Григорьевна. Надо было еще раз заглянуть на Новофорштадтское озеро…

Вроде и не сказал он еще ничего такого, но напряжение в комнате сразу подскочило.

— Какая-нибудь неточность еще совершенно ни о чем не говорит!

Не знала она, с какой стороны последует удар:

— Наоборот, все точно, все очень точно… Слишком точно: беседки ведь сгорели. Лесной пожар, они сгорели дотла. И знаете, когда? Осенью тридцать девятого. До восстановления у нас советской власти; в городе еще не было никаких гарнизонов Красной Армии. Вы их действительно видели, теперь я окончательно уверился…

— Да, вы нам всем очень убедительно доказали, — подтвердил полковник.

— Но только не в сорок первом. Беседок там уже не было в сорок первом…

Глеб Максимович подхватил снова:

— Откуда следует, что вы жили в Латвии еще до того, как она стала советской. И это весьма, весьма удивительно! Потому как по вашим биографическим данным, по всем вашим документам вы находились в то время очень далеко оттуда, в центральной России.

Зинаида Григорьевна молчала. Губы плотно сомкнуты, взгляд устремлен мимо нас.

— Так как же?

Молчание.

— Ну ничего, — незлобиво сказал Глеб Максимович. — Есть время подумать, теперь ведь ни вам, ни нам не надо особенно спешить… Дядя! — он хмыкнул. — И что за блажь окрестить Дядей такую интересную женщину? Прямо обидно, не находите? Или так придумали из соображений конспирации? Но ведь ни один дурак уже давным-давно не верит в тождество агентов и их кличек!

27.

И все-таки полковник ошибался — известная причина окрестить Зинаиду Григорьевну Дядей была. Это стало ясно, когда мы узнали, почему ей выбрали такую кличку.

При скорой ходьбе она чуть-чуть косолапила, ставя ноги носками немного вовнутрь. Слово «косолапить» обозначается на немецком языке целым идиоматическим выражением: uber den Onkel laufen — буквально: бежать через дядю, поспешать раньше дяди. Ее шеф — еще давно, когда она находилась в Восточной Пруссии, в специальном лагере для прибалтийских немцев, — заметив маленький недостаток своего агента, в шутку назвал ее Дядей.

Шутливое прозвище закрепилось в качестве официальной шпионской клички.

Это она рассказала сама. Не сразу, конечно, а значительно позже, к концу следствия. Снимая с нее, слой за слоем, как оболочку с мумии, все придуманное, мы постепенно добрались до самой сердцевины. А скрывать детали, когда уже раскрыто основное, лишалось смысла.

Но пока это произошло, она здорово помотала нам нервы. Бесконечные допросы, очные ставки, всевозможные письменные запросы, звонки, телеграммы в разные концы страны, кропотливое копание в бумагах ночи напролет… Мы сбились с ног, похудели, лишились сна.

Перелом произошел во время одной из очных ставок. Глеб Максимович пригласил к себе доставленную утром на военном самолете женщину, велел привести арестованную, а когда она вошла в кабинет, познакомил их:

— Зинаида Григорьевна Петрова… Зинаида Григорьевна Петрова. Да, да! И год рождения тот же. И месяц, и число. Больше того: вы обе родились в одном селе. Больше того: у одних и тех же родителей. — Посмотрел весело на прилетевшую с Востока гостью. — Бывают же на свете такие совпадения, а, Зинаида Григорьевна?

— Вот вы какая! — Арестованная окинула оценивающим взглядом ничего не понимавшую женщину. — Я вас представляла другой — погрубее, примитивнее… Хорошо, гражданин полковник, — повернулась она к Глебу Максимовичу. — Вы выиграли, нечего зря время терять…

Арвид был прав: Маргарита Карловна Зиммель, — таково ее настоящее имя — долгое время жила в Латвии, Ее отец — видный царский полковник, один из организаторов похода армии фен дер Гольца против молодой советской республики в 1919 году. Мать — русская дворянка, религиозная фанатичка, исповедовавшая католичество и патологически ненавидевшая безбожников-большевиков.

Немецкий абвер завербовал Маргариту Зиммель еще в студенческие годы, когда она училась на филологическом факультете Рижского университета. Постоянную связь с германской разведкой она поддерживала и позднее, уже будучи преподавателем Аглонской католической гимназии, — именно в то время она часто навещала город, в котором жил Арвид, особенно во время летних каникул, завязывая нужные знакомства.

Когда в 1939 году прибалтийские немцы по призыву «фюрера» выехали в Германию, в их числе была и Маргарита Зиммель. Но, в отличие от других своих земляков, она пробыла в фатерлянде недолго. У ее шефов родился план пристроить разведчицу к советской военной базе в Лиепае, причем с дальним прицелом.

Местные ульманисовские власти, тайно сотрудничавшие с гитлеровцами, охотно пошли навстречу. Так родилась на свет латвийская гражданка, русская по национальности, Зинаида Григорьевна Боброва, которой предназначено было — не судьбой, конечно, а руководителями разведки — в дальнейшем встретиться с советским капитаном Иваном Григорьевичем Петровым — у него была сестра Зинаида, и ради нее, вернее, ради ее биографии и затевалась вся сложная комбинация.

Иван Григорьевич был холост, Зинаида Григорьевна очень приглянулась ему, и в 1940 году, когда Латвия стала советской, он предложил ей руку. Предложение было принято, Иван Григорьевич отпраздновал свадьбу в узком кругу сослуживцев, его жена получила новый паспорт — уже советский — на имя Зинаиды Григорьевны Петровой. Точно так же звали и младшую сестру капитана, которая еще четыре года назад уехала из родного села под Курском на Дальний Восток.

Молодожены недолго наслаждались счастьем. На Ивана Григорьевича в ноябре того же года неизвестными лицами было совершено покушение, и он, не приходя в сознание, умер на руках безутешной супруги.

Теперь Маргарита Зиммель снова свободна — и операция по глубокому внедрению ее в Советский Союз успешно продолжается.

Она переезжает в другой латвийский город, знакомится там с молодым советским офицером Красниковым и выходит за него замуж, умолчав о своем предыдущем браке. У нее теперь и метрика есть на имя Зинаиды Григорьевны Петровой — для этого потребовалось только написать в сельсовет на Курщине и попросить выслать копию свидетельства о рождении, якобы для оформления выплат сестре погибшего капитана.

О том, чтобы в паспорте не было отметки о первом браке, она, разумеется, позаботилась заранее.

И вот с началом войны эвакуируется сюда, в далекий тыл, жена фронтовика-капитана, потом майора, потом подполковника, советская женщина с хорошей трудовой биографией, с подлинными документами.

И она же — мина замедленного действия, замороженный фашистский агент Дядя, которого берегут для большого дела. Таким стоящим делом оказывается цех «Б».

И — осечка!…

— Случайность! — высокомерно заявляет Маргарита Зиммель на допросе. — Глупое стечение обстоятельств!

— Возможно, — не спорит Глеб Максимович, хотя отлично знает, что происшедшее далеко не результат одного только стечения обстоятельств.

— Мы бы все равно пробрались в цех «Б»! — тонкие нервные пальцы сжимаются в кулаки.

— Возможно, — снова довольно благодушно соглашается Глеб Максимович. — Кстати, знаете, что такое липучка?

— Липучка? Бумага от мух? — Шпионка, пряча свое недоумение и боясь попасть впросак, высокомерно вскидывает голову.

Отняв перо от тетради, в которой ведется протокол, я с любопытством жду, что скажет полковник.

Но он переводит допрос совсем на другие рельсы:

— Скажите, а с Клименко…

— Да! — нетерпеливо перебивает Маргарита Зиммель, раздувая ноздри и еще сильнее откидывая голову. — Да, я сама!

Чем она гордится? Убить беспомощного, не оказывающего никакого сопротивления, оглушенного снотворным старика? Противно…

Маргарита Зиммель неправильно истолковывает мой взгляд:

— Нет! Мне не было страшно!

<Здесь в бумажной книге отсутствовала часть страницы. Содержание утраченного фрагмента понятно из контекста:

Главный герой заканчивает допрос и собирается вместе с Арвидом в баню, попариться перед встречей Нового Года. Но тут вмешивается Глеб Максимович:>

— Вам обоим срочное задание.

Мы переглянулись. Ничего себе встреча Нового года![1]

— Бегите, почистите перышки и не позднее половины двенадцатого — сюда…

Смотрим выжидающе: что дальше? А дальше, оказывается, проще простого — новогодний вечер.

— Вы теперь наши, с нами вам и Новый год встречать — такая уж традиция. Ну, живо, живо, чего ждете!

О том, чтобы попасть в баню, нечего было и мечтать. Мы ринулись домой, развели огонь в печке, стали таскать воду. Включили в дело и Кимку: он с грохотом приволок от соседей невиданных размеров жестяное корыто для купания слонов в домашних условиях. Продраились на славу все трое. И вот, чистый, распаренный, благодушный, в свежем белье, лежа на нарах с задранными к потолку ногами и шутливо пикируясь с Кимкой насчет скорой демобилизации безродного Фронта, я вдруг вспомнил про Седого-боевого.

Какое все-таки свинство! Да, да, дел по горло. Но неужели нельзя было выкроить хотя бы двадцать минут?

Спрыгнул с нар, стал наворачивать портянки. Арвид уставился на меня сверху:

— Куда?

— В госпиталь.

Он тоже стал обуваться.

— А ты куда?

Ответ я знал заранее.

— Пойду, закажу разговор на завтра. — И добавил, сак бы оправдываясь: — Надо ведь поздравить…


Окна госпиталя дрожали в такт не слишком слаженным, зато мощным звукам духового оркестра.

<Здесь в бумажной книге отсутствовала часть страницы. Содержание утраченного фрагмента понятно из контекста:

Главный герой приходит в госпиталь и поднимается в знакомую палату.>

— Капитан Григорэв? — спросил с сильным кавказским акцентом чернявый парень с поднятой к потолку на блоке ногой, похожей на свежепобеленную дорожную тумбу. — Пэрэвэли в палату «Буд здоров».

— Ну-у?

Значит, дела у Седого-боевого пошли на поправку!

Прикрыл дверь палаты и… столкнулся носом к носу с подполковником Курановым. Везет же мне на него!

— Здравия желаю!

— Идемте со мной, лейтенант.

Лицо строгое, губы сжаты. Нотации читать?

— Мне надо в «БЗ».

— Не ходите сейчас. У него жена.

— Приехала? — обрадовался я и за нее, и за Седого-боевого.

— Точнее — переехала.

У Куранова был недовольный вид, но теперь это уже не могло меня обмануть.

— Ох, товарищ подполковник! Вы, да?

Он насупился:

— Что значит — я? В госпитале уже в течение двух месяцев отсутствует начальник лаборатории. Ответственнейший участок, а там хаос… Пойдемте, мне надо посмотреть вашу ногу.

— Зачем?

— Я видел, как вы шли через двор. Что-то сильно хромаете. Должно проходить, а у вас наоборот…

Он долго мял пальцами розовую припухлость над раной, потом постучал кулаком в стену, и из соседней комнаты появился подполковник Полтавский.

— А, моя милиция меня бережет! — его добродушные глаза улыбались за толстыми стеклами очков.

Они поколдовали над ногой, обменялись непонятными для меня латинскими терминами. Потом Куранов сказал, по своему обыкновению очень строго, словно выговаривая за что-то:

— У вас воспаление. Будете ежедневно ходить на лечение. Обождите, сейчас принесу вам временный пропуск.

Он вышел.

— Поможет? — спросил я Бориса Семеновича.

— Новое средство. Весьма эффективное. Вам повезло — пока еще оно имеется только в нашем госпитале.

— Ваше собственное изобретение? — я с трудом натягивал сапог.

Он утвердительно кивнул.

— Во всяком случае, мы — основной испытательный полигон… Только, пожалуйста, — никому! — Это строго секретно.

— Лекарство?!

— Лекарство! Враги интересуются всем…

В этот момент вернулся Куранов с пропуском.

— Берите. Не нужно будет каждый раз обманывать часовых.

Я поблагодарил чисто механически. Совсем другим была занята голова.

Неужели я разгадал, что имел в виду Глеб Максимович, когда вскользь упомянул о липучке — сладкой клейкой бумаге для приманивания и уничтожения мух?


На улице ветер. Через дорогу, извиваясь, ползут торопливые снежные змейки. Начинается метель, самая подходящая погодка для Нового года. Я отвернул голову, чтобы снег не бил в лицо, и пошел на таран.

— Виктор! Подождите, Виктор!

Через дорогу в мою сторону движется что-то большое и лохматое. Адвокат Арсеньев!

— Вы же в больнице, Евгений Ильич!

— Был, был! — Старик явно обрадован встрече — и мне тоже приятно. — Я кое-как переношу свою болезнь, но переносить еще и докторов — это уж слишком…

— Нет, я не сбежал, милый Виктор. Меня просто отпустили. Умирающий друг — против такого аргумента не устоит ни один врач.

— Друг?!

— Друг. — Арсеньев отстранился, словно не веря. — Разве вы больше не в отделении?

— Видите ли, Евгений Ильич, я временно прикомандирован к… — я замялся.

Он пришел на помощь:

— К другой организации?… И ничего не знаете про Павла Викентьевича?

— Он?!

— Это героический человек, милый Виктор! Два года ходить со смертельной болезнью, как с ножом в сердце, знать, что ты обречен, терпеть адские муки…

Я слушал, и холодные мурашки медленно ползли по спине, словно от озноба. Майор Антонов. Пустой взгляд, ледяные глаза, безразличный голос, слова, медленно, словно нехотя процеживаемые сквозь плотно сжатые зубы, а потому особенно обидные: «Идите, я подумаю. После зайдёте еще раз»… Мы, оскорбленные, насмешничали — приступ высокомерия, недержание чванства. А человек, оказывается, собирал в кулак свою волю, чтобы не потерять сознание от дикой боли во время все учащающихся приступов…

— Что пожелать вам в наступающем году? — Арсеньев, прощаясь, долго не отпускал мою руку. — Здоровья, счастья… Чего еще?

— Пожалуй, хватит, Евгений Ильич.

— Нет, вот еще что — быть справедливым! И нужно-то для этого вроде совсем немного: ни специального образования, ни особых навыков, ни умения какого-то — всего лишь понимать других, чувствовать себя на их месте и в радости и в горе. Но, поверьте, нет ничего неважного, когда имеешь дело с людьми. Ведь несправедливость, допущенная даже как будто бы по отношению к одному, в конечном итоге оборачивается угрозой для всех.

— Как? — Меня поразила точность сказанного. — Несправедливость, допущенная по отношению к одному…

Да, да, именно так! Вот я чуть было не допустил несправедливость к Андрею. Кому она была бы на руку?

— Ох, это вы здорово, Евгений Ильич!

— Ну, ну, — мне было видно, как высоко поднялась, приоткрыв смеющийся глаз, его левая бровь. Не путайте меня, пожалуйста, с Шарлем Монтенем, Виктор. Он же как-никак меня лет на двести старше.

Темнота и усиливавшаяся метель скрыли его мгновенно, а я все еще смотрел вслед, пытаясь угадать в снежной завесе знакомый силуэт в длиннополом пальто.

Резкий порыв ветра донес голос репродуктора с городской площади. Передавали вечернюю сводку Совинформбюро.

— …Западне Невеля… наступательные бои… более шестидесяти населенных пунктов…

Ого, уже двенадцатый час! Надо торопиться.

Загрузка...