Стоя в своем большом рабочем кабинете в Шенбруннском дворце, австрийский император, отпуская министра Меттерниха успокаивающим жестом, с улыбкой сказал ему:
– Вы можете успокоить Европу. Я хорошо знаю опасность, грозящую ей от частого повторения имени Наполеона. Моя дочь Мария Луиза сама поняла, что не может иметь более ничего общего с тем, кто носит это имя, и предпочла стать герцогиней Пармской. Что же касается моего внука Франца Иосифа Карла, то сообщите повсюду, что он отныне австрийский принц. Он должен навсегда забыть, что когда-то носил имя Наполеона!
– Хорошо, государь! – ответил Меттерних. – Вы даете доказательство высокой мудрости. Не следует, чтобы призрак Наполеона смущал спокойствие держав. Слава Богу, этот кошмар кончен! Священный союз даровал миру покой и безопасность. Человек, одинаково опасный для всех государей, томится на далеком острове, откуда не может скрыться… Надо, чтобы в сердце его сына исчезло все французское. Как вы решили, он должен стать принцем вашего императорского дома и его ранг – сразу же за эрцгерцогами, но его будущее и честолюбие должны ограничиться этим. Ваш внук не должен знать ничего, кроме Вены и этого дворца. Я понял ваше желание. – Меттерних откланялся и хотел выйти, но остановился и прибавил: – Ваше величество, вы обратили внимание на то, что теперь, когда ваш внук лишен титула герцога Пармского, предоставленного ему сначала, он не имеет никакого официального титула?
– Герцог Пармский не существует, – сказал император, – мой внук не может занять никакой, хотя бы самый ничтожный, престол Европы. Этого требует осторожность. Он мог бы тогда, пожалуй, снова принять имя своего отца, то самое имя, которое не должно больше раздаваться в Европе ни в ушах государей, ни в ушах народов.
– Я точно такого же мнения, но вы, ваше величество, не сообщили мне, каким именем я должен называть вашего внука, объявляя ваше решение дворам Европы.
– Правда! – задумчиво сказал император франц. – Я хотел было дать ему звание герцога Медлингского по имени бывшей резиденции маркграфов австрийских, но подумал, что лучше дать ему новое имя. Пусть он носит титул герцога Рейхштадтского по имени местности, данной ему мной во владение.
– Европа завтра же узнает о принятом вами решении. Я оповещу все дворы о вновь основанном герцогстве и о титуле Франца Иосифа Карла, герцога Рейхштадтского, – сказал, окончательно откланиваясь, Меттерних.
Когда он ушел, император открыл дверь в соседнюю комнату и позвал:
– Поди сюда, Франц!
В кабинет вбежал белокурый, кудрявый мальчик с голубыми глазами, с открытым, веселым взглядом. Это был Наполеон II. Император сел в кресло и привлек к себе ребенка. При лукавом австрийском дворе, где была крайне жива ненависть к его отцу, мальчик встретил ласку только у деда. Он ласкался к нему и бежал играть около его кабинета. Император привязался в свою очередь к маленькому изгнаннику, болтал с ним, старался развивать его ум и обращался с ним как со своим сыном.
– Как ты играл? – спросил император, гладя внука по белокурой кудрявой головке.
– В солдатики, – ответил маленький Наполеон.
– Один?
– Нет, дедушка, с Вильгельмом, моим пажем. Он такой милый. Но когда я был в Париже, у меня было Много пажей, не правда ли, дедушка?
– Да, – сказал император, – но здесь надо довольствоваться одним.
– О, мы с Вильгельмом хорошие товарищи! Но скажи мне, дедушка, правда, что в Париже я был королем? Меня звали королем Римским, да?
– Да, там именно так называли тебя, – несколько смутился император. – А кто сказал тебе об этом?
– Вильгельм, дедушка.
«Надо будет побранить Вильгельма, – подумал император, – пусть он не болтает лишнего!»
– Объясни мне, что это значит! – продолжал ребенок. – Рим – ведь это город? Я был его королем, да?
– Когда ты будешь постарше, тебе объяснят это, а теперь я скажу тебе, что я, император австрийский, ношу также титул Иерусалимского короля – это очень далекий город, который ты знаешь по Священной истории, – но не имею над ним никакой власти. Вот и ты был таким же королем Римским, как я – король Иерусалимский.
– Так, дедушка, – задумчиво сказал мальчик. – А теперь я больше не король Римский?
– Нет, дитя мое. Если тебя интересуют титулы, то запомни тот, который ты будешь непременно носить. Мы с моим министром решили, что ты получишь в свое владение большое, прекрасное поместье, и по его имени ты впредь будешь называться герцогом Рейхштадтским!
– А ведь у меня было прежде другое имя. Меня звали раньше Наполеоном.
– Это имя ты не должен ни носить, ни даже произносить. Это я запрещаю тебе! – строго сказал император.
Впечатлительный ребенок отодвинулся, почти готовый заплакать.
Император раскаялся в своей суровости и мягко сказал:
– Ну, будь умником! Смотри, сейчас придет капитан Форести давать тебе урок. Иди к нему! Поцелуй меня и слушайся хорошенько учителя!
Ребенок успокоился и пошел к капитану Форести, которому было поручено его воспитание под руководством графа Морица Дитриха Штейна.
Штат сына Наполеона состоял из его воспитателя, двух гувернеров, двух почетных придворных дам под руководством графини Монтескыо, которая так любила своего питомца, что пожелала сопровождать его в изгнание.
В товарищи маленькому герцогу был дан сын одного из слуг Марии Луизы, маленький француз Эмиль Гоберо, который при определении на службу к принцу получил немецкое имя Вильгельм. Он был на два года старше принца, от своей матери знал многое относительно прошлого Наполеона II и передавал это своему молодому господину. Он же открыл ему его императорское и французское происхождение. Молодой принц был неистощим на вопросы, когда дело шло о Франции и Наполеоне, но никто при дворе не подозревал, что он обладает подробными сведениями на этот счет.
Однажды, когда генерал Соммарива рассказывал при нем о знаменитых полководцах и называл Веллингтона, эрцгерцога Карла, Блюхера, мальчик неожиданно перебил его:
– А я знаю одного полководца, о котором вы не упомянули; он был выше всех этих генералов и разбил их всех!
– Кто же это? – спросил удивленный генерал.
– Мой отец! – воскликнул мальчик, убегая и оставив всех придворных совершенно смущенными.
Последнее вытекало из того, что было получено строжайшее приказание всем оставлять юного принца в полном неведении о Наполеоне и его царствовании. Нужно было, чтобы герцог Рейхштадтский стал и остался навсегда германским принцем. Европа не могла быть спокойна при виде этого подрастающего юноши, носившего самое страшное в истории имя. Необходимо было превратить его в немца ради всемирного спокойствия. Его воспитание носило воинственный характер, из него намеревались сделать отличного австрийского генерала, способного, может быть, впоследствии вести германские войска против солдат Франции.
Но как тщательно ни скрывали от него историю Наполеона, он жадно разыскивал мельчайшие подробности жизни великого человека, чья кровь текла в его жилах. Все, что ему удавалось узнавать отрывками, украдкой, все пробуждало в нем гордость быть сыном Наполеона. Эта гордость происхождения от великого императора, одна тень которого наполняла трепетом венский дворец, придавала молодому герцогу Рейхштадтскому особый отпечаток нравственной силы и преимущества перед другими эрцгерцогами, которых этикет ставил впереди него. Хотя ему были известны и старательно указаны заблуждения, слабости, даже преступления того, кого называли Бонапартом, в душе мальчика возник настоящий культ обожания пленника-отца, поддерживаемый общим страхом окружающих перед ним и глубоким состраданием к его печальной участи на пустынном, отдаленном острове. Никто не подозревал, как глубоко судьба бывшего императора Франции занимала нынешнего австрийского принца. Под его белым мундиром и германскими орденами билось сердце истого француза. Герцог Рейхштадтский оставался Наполеоном II.
Для Шарля и Люси началась счастливая жизнь.
Своей нежностью, ласками и заботами Шарль старался изгнать из памяти молодой женщины все, что она вынесла в долгие месяцы страданий и горя. Счастливая Люси получила от Шарля обещание, что тотчас по возвращении с острова Святой Елены вместе с Андрэ он откроет матери историю своей любви. Может быть, герцогиня согласится обнять своего внука. Ведь Люси несомненно заслуживала уважения и доверия семьи Шарля своими несчастьями и безупречным поведением. Присутствие найденного ребенка должно дать еще один повод к прощению и привязанности со стороны матери Шарля.
Герцогиня Данцигская, мечтавшая о блестящей партии для своего сына, в первую минуту досады на двойной скандал, вызванный в обществе расстройством брака ее сына с Лидией и самоубийством маркиза Люперкати, не хотела ничего слушать. Однако Шарль надеялся, что ее гнев скоро остынет. Правда, его родители с упрямством выскочек непременно желали, чтобы сын привел в их семью невестку-аристократку. Но Шарль рассчитывал, что мать признает его связь, будет тронута красотой и скромностью Люси и согласится принять ее с ребенком, несмотря на незаконность его рождения и этого союза.
Люси смотрела теперь спокойнее на будущее и торопила отъезд на остров Святой Елены, боясь, что корабль, привезший ее сына, может уйти от острова куда-нибудь в дальний порт. Следовало торопиться, чтобы снова не потерять из вида след ребенка.
Отъезд был решен; корабль к мысу Доброй Надежды отплывал на днях. Надо было сесть на него в Саутгэмптоне.
Бедная Анни очень тосковала оттого, что было невозможно уехать с Андрэ. Ее поместили в хороший пансион близ Нейи. Ее утешало только то, что ее благодетельница едет за Андрэ, привезет его и они скоро увидятся.
Чтобы смягчить разлуку и весело провести последний день вместе, Шарль вздумал совершить прогулку в Сен-Клу, а оттуда заехать пообедать на Елисейские поля, в одном из оживленных ресторанчиков, разными скромными развлечениями привлекавших ту публику, которая избегала шумного Пале-Рояля.
День прошел очень приятно. Анни бегала по лугам в Сен-Клу и засыпала Люси букетами. Завтракали на свежем воздухе, а вечером, как собирались, отправились обедать на Елисейские поля. Когда все шли пешком по аллее, Анни заметила темную фигуру закутанной в кружевную шаль женщины, которая, казалось, преследовала Шарля и Люси. Впечатлительная девочка вздрогнула, точно при виде врага или при приближении опасности, видя настойчивость, с которой эта таинственная фигура следила за ее покровительницей.
Каждый раз как встревоженная девочка оглядывалась, она замечала, что эта женщина в черном, так настойчиво следовавшая по пятам за интересовавшими ее лицами, отскакивала в сторону, стараясь скрыться за деревьями. Очевидно, она не хотела быть замеченной, опасаясь, что ее узнают.
Анни хотела уже спросить Люси, заметила ли она женщину в черном, как вдруг последняя неожиданно свернула в аллею Вдов. Анни вздохнула свободнее, как бы избавившись от тяжести, и решилась не тревожить Люси: может быть, это преследование было простой случайностью… Вероятно, эту женщину в черном они больше не встретят, так как ей трудно было бы в толпе снова найти преследуемых раньше людей, к тому же они вошли в ресторан, и едва ли женщина придет искать их туда.
Сели за стол, и обед был весел, насколько мог быть ввиду близкой разлуки. Время шло и уже стали собираться домой. Было душно, слышались раскаты грома вдали, надвигалась гроза. Надо было добраться домой заранее.
В то время, когда все трое поднялись было с места, чтобы вернуться на улицу Сент-Онорэ, где Шарль временно поместил Люси, избегая печальных воспоминаний домика в Пасси, один из слуг подал Шарлю записку, сказав, что ждут ответа.
Шарль прочел записку и, видимо, смутился, казалось, не зная что ответить, Он вертел в руках записку, рассматривая почерк, бумагу, адрес.
– Ничего серьезного, вероятно? – спросила Люси, удивленная смущением Шарля.
– Ровно ничего, – ответил он, притворяясь спокойным и пряча записку в карман. – Это просто просьба о помощи.
– Какой-нибудь несчастный?
– Да, тот, кто пишет, не из счастливых. Впрочем, записка не подписана. Кажется, почерк знаком мне.
– Если кто-нибудь страдает, может быть, надо ответить, Шарль; это принесет счастье нашему путешествию.
– Просят прийти меня самого, недалеко, два шага отсюда, к тому киоску, где итальянцы продают «счастье» и засахаренные фрукты.
– Надо пойти, Шарль, а мы с Анни подождем тебя, слушая этих музыкантов-немцев. Поди узнай, чего от тебя хотят, только не оставайся долго.
– Хорошо, пусть моя совесть будет спокойна! – сказал Шарль, вставая с места. – Не уходите отсюда, я сейчас вернусь.
Шарль ушел, а Люси стала слушать музыкантов, игравших под навесом ресторана. Анни опять почудилась черная женская фигура со зловещим взглядом, но она подумала, что ей показалось.
Музыканты кончили свою пьесу. Глава странствующего оркестра ходил среди посетителей со шляпой, и в нее сыпались мелкие монеты.
Шарль не возвращался, однако Люси не беспокоилась. К ней подошел маленький итальянец в блузе и бархатных панталонах, в остроконечной шляпе с лентами и сказал ей:
– Господин, бывший с вами, попросил меня сказать вам, чтобы вы шли домой и что он придет туда к вам. Он просил еще передать вам этот засахаренный апельсин. Я исполнил его поручение. До свидания, приятного вечера!
Маленький итальянец исчез между деревьями аллеи.
Удивленная, но все еще спокойная, Люси поднялась с места и сказала:
– Пойдем домой, Анни. Шарль догонит нас. Его задержал тот, кто просил помощи. Он боится, чтобы нас не застала гроза. Пойдем, может быть, мы встретим его дорогой.
Обе вышли из зала. Люси небрежно положила в свой ридикюль засахаренный апельсин, который был оставлен маленьким итальянцем около нее на блюдечке.
Начался дождь. Они прибавили шагу и быстро достигли гостиницы на углу улиц Сент-Оноре и Миромениль, в которой Шарль нанял помещение для них. Между тем гроза разразилась со страшной силой.
Засверкала молния, гром загремел чаще, потоки воды заструились по крышам и по улице.
«Хорошо, если Шарль успел скрыться где-нибудь!» – подумала Люси. Она отослала спать Анни, утомленную прогулкой. Хотя гроза действовала тяжело на нервы Люси, но зато давала простое объяснение отсутствия Шарля: этот ливень застал его, вероятно, во время разговора, извозчиков поблизости не было, и он просто зашел в одно из кафе Елисейских полей, тут не было ничего удивительного. Так как завтра надо было рано встать по случаю отъезда в пансион Анни, а оттуда ехать в Гавр, чтобы отплыть в Саутгэмптон, Люси решила последовать примеру Анни и, не дожидаясь Шарля, лечь спать. Прибирая кое-какие мелочи на туалете, она вынула из ридикюля апельсин, принесенный итальянцем, и положила его на комод, собираясь съесть его поутру. Затем она занялась своим ночным туалетом, после чего легла в постель и скоро крепко уснула.
Ей снилось, что она плывет среди яркого света при звуках невидимой музыки, на украшенной цветами лодке вдоль прекрасных берегов и пристает к тенистому острову, где посреди цветов играет ребенок, к которому пламенно рвалось ее сердце, а именно ее сын, ее Андрэ! Она хочет обнять, расцеловать его, прижать к своей груди. Но корабль медленно отдаляется, так как ему не удается пристать к берегу, куда стремится вся ее душа. Наконец ей кажется, что она сошла с приставшего корабля, обнимает сына, горячо целует его.
Люси проснулась, разбуженная легким шумом и светом мерцающей свечи в высоком медном подсвечнике. Над ней склонился Шарль и нежно поцеловал ее в лоб.
Обрадованная его возвращением, Люси не потребовала от него никаких объяснений и только спросила, не промок ли он во время грозы.
– Нет, я спрятался от ливня, – растерянно ответил чем-то озабоченный Шарль, однако полусонная Люси не заметила его состояния и ничуть не встревожилась.
Шарль увидел на комоде засахаренный апельсин и подумал:
«Вот это очень кстати! Мне так хочется пить. У меня, кажется, лихорадка, – и он с жадностью стал есть сочный плод, думая про себя: – Как вкусно, как сочно! Люси хорошо сделала, что купила этот апельсин. Верно, она и Анни ели эти фрукты, продаваемые на открытом воздухе на Елисейских полях, и оставили мне мою долю. Как мило, что подумали обо мне!»
Люси снова заснула и не слышала, как Шарль восхищался, лакомясь этим засахаренным плодом.
Очень рано утром слуга по отданному ему приказанию разбудил путешественников. Им была заказана почтовая карета, и почтальон уже дожидался на улице.
Люси встала, разбудила Анни и обе поторопились одеться. Багаж был уже готов, и слуга снес чемоданы вниз, чтобы привязать их позади экипажа.
– Вставай, лентяй! – весело сказала Люси Шарлю. – Мы уже готовы, а ты еще не вставал!
Однако Шарль казался погруженным в забытье и едва пробормотал:
– Я очень устал. Меня страшно клонит ко сну, не могу преодолеть дремоту. Веки смыкаются, и такая тяжесть во всем теле…
– Это вчерашняя гроза виновата. Ты, должно быть, простудился.
– Ничего, только мне надо еще немного отдохнуть. Час, другой поспать и все пройдет.
– Хорошо! Вот что мы сделаем: так как надо отвезти Анни в пансион, то я отправлюсь с ней вперед, а ты приедешь прямо в пансион часа через два.
– Хорошо, хорошо! – сказал слабым голосом Шарль. – Но теперь я совсем не в состоянии двигаться.
– Поторопимся же, Анни! – произнесла Люси. – Мы возьмем карету в Саблонвилль, а ты, Шарль, привези багаж Анни. Пока отдохни, ведь сейчас в пансионе ты не нужен.
Таким образом дело было решено, и Люси с Анни поехали.
Прибыв в Саблонвилль, они направились в пансион сестер Куро, «учениц госпожи Кампань», как гласили объявления. В этот известный пансион принимались дочери чиновников, богатых буржуа. Воспитание там давалось тщательное, и директрисы, сестры Куро, гордились тем, что «стилизировали» своих воспитанниц, делая их изящными дамами, умеющими держать себя в обществе, а также прекрасными хозяйками, в совершенстве знакомыми с кулинарным искусством.
Анни горько плакала из-за того, что ей нужно было остаться в этом мрачном доме, среди незнакомых людей. Старшая из сестер была высокая особа с тонкими губами и худощавым лицом, в чепце из рюшей, отделанном лентами; младшая была невысока и горбата, с остроконечным носом, в очках, из-за которого блестели маленькие, серые, бегающие по сторонам глаза, точно постоянно– высматривавшие какой-нибудь проступок или провинность… Обе эти фигуры не были в состоянии успокоить девочку или внушить ей расположение к пансиону, основанному по методе знаменитой воспитательницы эпохи первой империи.
Люси старалась успокоить Анни, и та, в угоду ей, глотала свои слезы и пыталась казаться довольной честью быть принятой в число учениц известного пансиона. Люси обещала ей возможно скорее вернуться обратно с острова Святой Елены, и только это обещание и надежда на то, что Люси вернется не одна, а привезет с собою Андрэ, так что тогда опять все будут вместе, несколько утешали Анни и успокаивали ее наболевшее сердечко.
Час окончательной разлуки приближался. Люси, глядя на часы, осведомлялась, не приехала ли почтовая карета. Наконец, получив в третий раз отрицательный ответ, она подумала:
«Верно, Шарль заснул крепче, чем ожидал, а его не разбудили. Впрочем, и хорошо сделали! Пусть он отдохнет получше. Мы приедем в Мант попозже, вот и все. Подожду еще. Шарль, конечно, скоро приедет сюда»…
К ней подошла младшая из сестер Куро и сказала, что ее племянница Анни Элфинстон, будучи принята в число воспитанниц заведения, должна подчиняться его правилам и немедленно разделить занятия своих подруг. Сейчас начинался урок грации и манер; ей надо было сейчас же распрощаться и принять в нем участие.
Анни, рыдая, бросилась в объятия Люси и с тяжелым сердцем и полными слез глазами, под сенью горба Куро-младшей последовала с нею на урок, который давал важный старичок-эмигрант, заслуженный профессор манер и хорошего тона. Люси осталась одна в приемной и стала рассеянно глядеть на римские профили, нарисованные карандашом, и акварельные пейзажи, украшавшие стены комнаты и свидетельствовавшие, что изящные искусства процветали в пансионе.
Люси считала минуты, спрашивая себя, хорошо ли Шарль знал адрес пансиона, не сбился ли он с дороги, разыскивая его в Нельи.
Настал полдень, раздался звонок, возвещавший завтрак. Вошла прислуга и доложила, что почтовая карета приехала.
Обрадованная Люси поспешила к выходу. Она думала увидеть Шарля в окно кареты, улыбающегося и просящего прощения за то, что он запоздал, но… карета была пуста!
Пораженная Люси стала расспрашивать почтальона. Тот заявил, что получил приказание отвезти ее назад, в гостиницу на улице Миромениль. Больше он ничего не знал: с ним говорил хозяин гостиницы, приказавший оставить здесь багаж, привязанный позади кареты, чемодан и саквояж с вещами Анни. К удивлению Люси, их собственный багаж оказался снятым.
Она не знала, что думать. Самое лучшее было, оставив багаж Анни, ехать поскорее в свою гостиницу, и она так и сделала. Дорогой озабоченная Люси ломала голову над тем, что могло задержать их путешествие, прибыв же в гостиницу, быстро вошла в комнату и нашла там Шарля в постели изнеможденного, с изменившимся лицом, слабого еще более, чем утром. Она бросилась к нему, спрашивая, что с ним.
– У меня все горит в груди, – сказал больной, – и голова очень тяжела, тяжела… Меня мучит жажда и страшно хочется спать.
Его голова тяжело опустилась на подушку.
– Надо скорее послать за доктором! – сказала испуганная Люси и тотчас приказала слуге: – Бегите, приведите врача!
Она дала больному выпить чашку липового чая, на всякий случай поданного хозяином гостиницы.
– Теперь мне жжет меньше, – сказал Шарль все более слабеющим голосом, – но сильно хочется спать! – и он снова упал на подушки, так как слабость все увеличивалась.
Явился доктор. Он вообще небрежно относился к пациентам из гостиниц, не признавая их выгодной для себя практикой; ведь часто, получив некоторое облегчение, эти кочующие пациенты уезжали и пользовались потом услугами своего доктора, получавшего всю выгоду от их болезней, тогда как врач, лечивший их в гостинице, оставался лишь со скромным вознаграждением. Поэтому и теперь он очень поверхностно отнесся к Шарлю. Пощупав его пульс, посмотрев его язык и поставив диагноз желудочного расстройства, он прописал диету и слабительное и ушел, не заботясь больше о состоянии больного, хотя оно даже на вид представлялось серьезным. Однако так как Люси попросила его прийти еще раз, то он обещал побывать вечером.
Когда он пришел во второй раз, он увидел, что состояние Шарля ухудшилось. Дыхание стало сухим и прерывистым, ощущение жжения усилилось, началась рвота, все его тело стало холодным, лихорадка сменилась холодным потом.
Доктор покачал головой и серьезнее осмотрел больного.
– Странно! – сказал он. – Можно подумать… – Он подозрительно взглянул на Люси и резко спросил: – Что вы ели вчера?
Люси назвала все кушанья, которые ел Шарль.
– Больше ничего? – подозрительно спросил доктор.
– Ничего. К тому же, я и девочка, которая, надеюсь, теперь здорова, мы обе ели то же самое.
– Странно! – сказал доктор. – Я ничего не понимаю. Однако, – прибавил он, внимательно исследуя рвоту больного, – видны как будто следы… следы…
Он колебался докончить фразу.
Тогда Шарль приподнялся и сказал:
– Следы яда, доктор, не правда ли?
– Ну да! Рвота подозрительна: этот пот, это жжение, сонливость. Все это признаки отравления каким-нибудь растительным ядом или наркотическим средством – табаком, беленой, дурманом…
– Но эта женщина не могла отравить меня! – пробормотал Шарль.
– Какая женщина? – быстро спросила Люси, наклоняясь над ним.
– Я ничего не ел и не пил с нею, – продолжал Шарль, отирая капли пота, – нельзя же отравить одним взглядом, ненавистью. Ядовитый, злобный взгляд не может передать свой яд; тут нужно что-нибудь большее. Отравить меня эта женщина не могла, хотя она и способна на это…
– Кто она? – крикнула Люси. – Назови женщину, которую ты подозреваешь, хотя бы только для того, чтобы отвести подозрение от тех, кто готовы отдать свою жизнь взамен твоей.
От нее не укрылись недоверчивые взгляды доктора, который и теперь тоже, сидя за столом за писанием рецепта, поминутно поднимал свой взгляд на Люси, не теряя ее из вида.
Шарль с трудом приподнялся на локте и сказал:
– Эта женщина, милая Люси, эта ужасная женщина – Лидия…
– Маркиза Люперкати?!
– Да. Это она написала мне вчера в ресторан на Елисейских полях. Она попросила у меня последнего свидания перед своим отъездом в Италию. Узнав о моем путешествии, она попросила меня увидеться с нею в последний раз, намекая, что, оставшись без всяких средств, она рассчитывает на мое великодушие. Я не мог отказать ей и уверен, что ты сама посоветовала бы мне дать ей ту сравнительно скромную сумму, которую она просила у меня, чтобы поехать на родину мужа, потребовать свои конфискованные имения и заинтересовать своей судьбой короля Фердинанда…
– Конечно, милый Шарль, я не виню тебя. Следовало только предупредить меня. Ты слышал, что сказал доктор? Кто тебе дал яд? Откуда он? От нее?
– Я не знаю! Клянусь тебе, что я ничего не пил и не ел с этой женщиной. Может быть, она отравила меня, заставив меня вдыхать что-либо ядовитое?
– Нет, это яд желудочный, – сказал доктор. – Это похоже на какой-нибудь из растительных ядов, употреблявшихся при итальянском дворе, вроде знаменитой «аква тофаны», избавлявшей Священную Коллегию от неугодных кардиналов. Во всяком случае надо принять как можно скорее вот это лекарство. Завтра я зайду опять. – Он положил на комод написанный рецепт противоядия и, заметив лежавшую там апельсиновую корку, спросил: – Что это?
– Апельсин, который я ел вчера вечером, вернувшись домой, – сказал Шарль.
Доктор вертел в руках засохшую корку апельсина, разглядывал и нюхал ее, а затем спросил больного:
– Где вы его купили?
– Я не покупал его, а нашел здесь, придя домой. Я с удовольствием съел его, он был очень сочен и приятен на вкус.
– Он был взят здесь, в гостинице?
– Я не знаю.
– Но ведь этот апельсин куплен тобой, мой друг, – подойдя к доктору, сказала Шарлю Люси. – Разве ты не помнишь? Ты послал его мне с маленьким итальянцем, а я принесла его сюда, не думая, что он может быть опасным и отравленным. Ведь только ты ел его…
Шарль, побледнев, воскликнул:
– Боже мой! Как ужасна испорченность этой женщины! Я не покупал и не посылал тебе апельсин, Люси. Откуда ты взяла его?
– Говорю тебе, что его принес маленький итальянец. Он сказал, что его послал ты, и прибавил, что ты не велел ждать.
– Ложь, ужасная ложь! Теперь я все понимаю! Этого итальянца послала Лидия! Она ждала меня около итальянского киоска. Меня отравила эта женщина, я умираю из-за нее!
– Сейчас же пошлите за противоядием и держите больного в тепле. Завтра утром мы посмотрим – сказал доктор, после чего вышел, качая головой, с самым неутешительным видом.
На следующее утро положение Шарля стало безнадежным. Противоядие принесло мало пользы, и доктор не скрывал больше опасности.
В краткую минуту облегчения Шарль сжал пылающую руку Люси слабеющей, влажной рукой и тихо сказал ей:
– Моя бедная Люси, хорошо, что ввиду путешествия я сделал свои распоряжения у нотариуса. Ты не будешь нуждаться, когда меня не станет. – Люси громко зарыдала, но Шарль продолжал слабеющим голосом: – Надо все-таки осуществить наши планы. Это путешествие на остров Святой Елены ты совершишь одна. Ты найдешь нашего сына. Впоследствии он будет богат. Сделай из него честного человека и хорошего сына; пусть он заменит тебе меня. Скажи ему, когда он вырастет, как я любил его, как смерть помешала мне ехать за ним. Скажи ему… – Однако предсмертная агония прервала его слова. Наступал конец. Он открыл на мгновение глаза и прошептал: – Мама! Позовите мою мать!
Вслед затем голова несчастного откинулась на подушки, а тело стало холодеть… Смертный час настал.
Герцогиня, за которой Люси тотчас же послала, приехала, когда Шарль уже был мертв. Она могла только опуститься на колени у тела сына и прочитать краткую молитву.
Люси отошла в сторону, не желая мешать горю матери; когда герцогиня выходила, то она почтительно поклонилась ей. Та сухо ответила на поклон и бросила на Люси гневный взгляд; она считала ее ответственной за смерть сына. Материнское горе часто бывает несправедливо.
В одно утро Наполеон встретил своего доктора Барри очень благосклонно. Врач стал говорить с ним не о его здоровье, так как Наполеон был совершенно здоров в этот день, а о новостях, сообщенных ему хозяином дома Киприани. Продавая прохладительные напитки матросам, прибывшим с мыса Доброй Надежды на корабле «Воробей», который остановился у острова Святой Елены, Киприани ухитрился достать несколько английских и итальянских газет, взятых в гавани Лиссабона.
В одной из газет было напечатано о решении австрийского императора по поводу сына Наполеона, лишавшим его наследства матери, герцогини Пармской.
– Я вовсе не сержусь на это решение, принятое моим тестем, – сказал император своему врачу. – Моему сыну лучше быть простым дворянином со средствами для поддержки в свете своего почетного звания, чем государем мелкого итальянского княжества. – Он взял большую щепотку табака, после чего пробормотал, кладя ногу на ногу: – Пожалуй, императрица огорчена, что сын не наследует ей, но я вовсе не печалюсь о том! Я не принадлежу по рождению к знати, доктор, и во мне было так мало дворянского, что это не идет в счет. С какой стати щеголять моему сыну пустыми титулами? Вместе с моим именем я доставил ему самый блестящий герб во вселенной. Пусть он хранит это наследие и опасается только потерять его, чтобы облечься в какую-нибудь смешную ливрею обветшалых монархий.
– Я полагал, – заметил доктор, – что вы принадлежите к старинному итальянскому роду.
Император расхохотался.
– Да, меня всегда старались выставить потомком подеста, итальянского градоправителя, – ответил он, – даже государем Византийской империи, латинских Бонапартов или Каламеносов по-гречески, более или менее порфирородных Константинов; иные утверждали, будто я внук Железной Маски, старшего брата Людовика Четырнадцатого, но все эти выдумки превзошла работа моего дражайшего тестя. – Наполеон взял новую щепотку табака и с насмешливой улыбкой стал рассказывать дальше: – Представьте себе, что император Франц, крайне дорожащий генеалогией и древностью рода, непременно хотел доказать, будто я происхожу по прямой линии от одного из древних правителей Тревизы. Слышали вы о том?
– Как же: это было перед бракосочетанием вашего величества с эрцгерцогиней.
– Да, ему вздумалось положить в свадебную корзинку дочери огромный сверток старых пергаментов, более или менее апокрифических. Целый полк архивариусов, секретарей, палеографов, писцов и стряпчих был занят тем, чтобы наводить справки насчет старинных знатных титулов. Императору Францу показалось, что он открыл у меня предка, некогда состоявшего подеста Тревизы, и он написал мне конфиденциальное письмо, спрашивая, желаю ли я опубликовать результат этих важных изысканий, облеченных в официальную форму. Я наотрез отказался принять участие в подобном фарсе и прибавил, что мне приятнее остаться сыном честного человека, простого корсиканского адвоката, чем каким-то правнучатым племянником безвестного тирана древней Италии. Я сам явился основателем династии. Вдобавок мною было представлено доказательство моей принадлежности к мелкому дворянству, достаточное и необходимое – до революции – для поступления в военное училище в Бриенне. Мой тестюшка не простил мне такого вольнодумства, – продолжал Наполеон, – и, поверьте, если я очутился на этом острове, чтобы умереть здесь медленной смертью, это вышло из-за того, что я не захотел подчиниться причудам отца моей жены. Какого-то Наполеона, какого-то Бонапарта можно сжить со света при содействии англичан, но с потомком тревизского тирана не поступили бы так бесцеремонно; со мной обращались бы тогда как с важным лицом, а не как со злодеем и авантюристом. Пожалуй, я напрасно отказался от участия в этой комедии, достойной мольеровского «Мещанина во дворянстве», но будущее подтвердит, что я был прав и что династия Наполеонов, вышедшая из народа, может возвратиться только к народу! – Император поднялся и, словно увлекшись новым воспоминанием, с живостью воскликнул, схватив собеседника за пуговицу фрака: – Представьте себе, доктор, что в мою родословную хотели включить даже святого! Откопали какого-то Бонавентуру Бонапарта, который жил и умер в монастыре в благоухании святости. Бедный инок был совершенно безвестен; глубочайшие знатоки агиографии не ведали ни его имени, ни подвигов благочестия. Вдруг – разумеется, после декрета, увенчавшего мою голову короной Франции, – услужливое духовенство вспомнило оного Бонавентуру Бонапарта с его многочисленными достоинствами, замечательными добродетелями делами милосердия. С похвальной поспешностью был поднят вопрос о том, чтобы причислить его к лику святых. Папа был тогда в моих руках и не отказал бы мне ни в чем, но разве не сказали бы впоследствии, что я злоупотребил своей властью ради включения святого угодника в свою родословную?
Разговор продолжался бы, потому что Наполеон был в духе и расположен к откровенности, но пришел лакей с докладом, что доктора требуют к губернатору. Откланявшись Наполеону, Барри О'Мира отправился к Хадсону Лоу.
– Однако вы долго беседовали сегодня поутру с генералом Бонапартом! – язвительно заметил губернатор, устремляя на доктора подозрительный взгляд.
– Да, ваше превосходительство, мы разговаривали о различных предметах.
– Каков же был предмет вашего разговора?
О'Мира закусил губу, а потом ответил:
– Наша беседа с генералом Бонапартом вращалась около воспоминаний и анекдотов, не представляющих никакой важности для английского правительства.
– Все, сказанное генералом Бонапартом, может казаться вам незначительным, но имеющим значение в моих глазах. Я один в состоянии судить о важности столь продолжительного разговора с узником. Потрудитесь немедленно передать все слова, которыми вы обменялись в Лонгвуде!
– Ваше превосходительство, – с твердостью ответил О'Мира, – если Наполеон не даст мне прямого разрешения повторить вам то, что он говорил, я не стану заниматься ремеслом доносчика.
– Это ваша обязанность, – резко возразил Лоу. – Вы должны передавать мне все, что составляет предмет ваших разговоров с генералом Бонапартом. Если вы не сделаете этого, то берегитесь! Вам запретят всякие отношения с ним, кроме тех, которые требуются вашей профессией, да и те будут происходить под контролем офицера.
– Да ведь вы предлагаете мне ни более ни менее как роль шпиона. Не рассчитывайте на такую гнусность с моей стороны!
Хадсон Лоу с удивлением посмотрел на этого ничтожного военного врача, который осмеливался сопротивляться ему и не соглашался шпионить за своим пациентом.
О'Мира между тем твердо продолжал:
– Неужели вы, назначив меня состоять при Наполеоне, думали навязать мне презренную и отвратительную роль, предоставляемую в тюрьмах самым закоренелым преступникам, которые за какую-нибудь милость выдают своих товарищей по заточению? Нет, я не буду ни доносчиком, ни шпионом!
– Шпионом! Вы думаете оскорбить меня, употребляя это выражение? Берегитесь, однако! Вы нарушаете уважение к первому лицу на острове – представителю британского правительства… Уходите отсюда, уходите!
С пеной у рта, размахивая кулаками направо и налево, точно стараясь поразить невидимого врага, Лоу находился все утро в неописуемой ярости. Причиной его раздражения вовсе не был разговор, который мог происходить между Наполеоном и его врачом, а нечто иное. От одного из солдат, прежде служивших под его началом на Капри, он получил такие сведения о Киприани, метрдотеле Наполеона, которые сделали для него этого Киприани крайне опасным. Дело состояло в том, что этот метрдотель императора состоял агентом французской полиции на Капри в 1808 году, в то самое время, когда там служил и сам Лоу, и что именно он обнаружил организованный последним заговор с целью умертвить брата Наполеона, Жозефа, бывшего в то время неаполитанским королем. Правда, этот заговор не удался благодаря одной молодой девушке, которую хотел подкупить некто Моска, капитан неаполитанской армии, чтобы она провела его к королю. Девушка догадалась о намерениях Моски и сообщила свои догадки Киприани. Хотя арестованный Моски и не выдал имени Хадсона Лоу, организатора заговора, тем не менее последний опасался теперь, что Киприани, пожалуй, знает истину и откроет ее Наполеону.
Однако это было не единственное преступление Лоу. Когда Киприани посвятил в известную ему тайну заговора неаполитанского комиссара полиции, своего родственника Соличетти, Лоу при пособничестве одного субъекта по имени Висконти, приехавшего специально с Капри и соорудившего адскую машину, попытался погубить Соличетти. Это покушение по счастливой случайности прошло благополучно для Соличетти, хотя его дом превратился в груду развалин, под которым погибла одна из его дочерей. Висконти был схвачен и расстрелян, а его отец, приговоренный к пожизненному тюремному заключению, выдал Киприани, что как покушение на жизнь короля Жозефа, так и взрыв дома Соличетти были задуманы Хадсоном Лоу, губернатором Капри, который дал на это деньги и нужные инструкции.
Но Соличетти все-таки стал жертвой Лоу. С течением времени он сделался министром полиции короля Жозефа, а потом, при Мюрате, организовал национальную гвардию в Неаполе. И вот однажды он был приглашен на официальный обед, затеянный не без соучастия Хадсона Лоу, а на другой день, 23 декабря 1809 года, внезапно скончался, по всей вероятности, отравленный. Киприани, сильно потрясенный внезапной смертью своего покровителя и родственника, не замедлил обвинить Лоу в этом новом преступлении.
После подобных событий не удивительно, что появление на острове Святой Елены храброго корсиканца сильно подействовало на Хадсона Лоу, этого тюремщика Наполеона.
Вдобавок он узнал, что другой корсиканец, по имени Сантини, хвастался, что при первом удобном случае всадит пулю в голову губернатора. Крайне трусливый, Лоу испугался теперь соглашения между Сантини и Киприани, а потому решил избавиться от последнего, Он надеялся, что доктор О'Мира, из страха или в расчете на повышение по службе, награды, примет участие в его планах, однако ошибся в своих расчетах.
Лоу заперся на целый день в кабинете, принялся составлять донесения, прочитывать полицейские заметки, отмечать бумаги, исписанные грубым почерком доносчиков.
На острове, между прочим, жил бедный негр-невольник по имени Тоби. Встречая его несколько раз, Наполеон ласково разговаривал с ним и наконец приказал Бертрану выплатить за него Капской компании требуемую сумму, чтобы выкупить старика из неволи. Тоби обожал Наполеона и называл его на своем наивном языке Бонн. Завидев императора во время кратких прогулок, негр издавал радостные восклицания, подносил ему орхидеи, сорванные им в расщелинах скал, дарил также птичьи перья ярких цветов и не знал, каким образом выразить свое почтение и привязанность царственному изгнаннику.
Между тем агент Капской компании, согласно воле Хадсона Лоу, не принял предложения о выкупе несчастного негра. Безжалостные палачи старались лишить императора даже нравственного удовлетворения, которое доставил бы ему этот выкуп.
По донесениям полиции, Киприани часто заходил в хижину Тоби и разговаривал с последним, потешаясь над его образным первобытным языком.
– Моя свобода, – говорил старик негр, – моя следовать всегда за Бонн. Моя остаться здесь, чтобы его видеть; моя уехать, если его уехать. Не надо свобода, когда Бони всегда пленник. Моя хочет свобода, чтобы следовать за Бони, когда французы призовут его назад, сделают из него великого начальника, великого императора.
Через несколько дней после разговора О'Мира с Наполеоном Киприани по привычке зашел в хижину негра, когда возвращался домой, закупив провизию. Тоби встретил его с восторгом и обещал угостить на славу. Недавно негру случилось оказать кое-какие мелкие услуги экипажу судна, зашедшего в порт, и в награду за это один из матросов принес ему четверть племпудинга, который и лежал на столе. Гость попросил старика приготовить ему чай, причем у него самого оказался при себе отличный ром. Друзья с аппетитом полакомились пирогом и запили его горячим грогом, после чего расстались, пожелав друг другу доброго здоровья.
На другой день у Киприани обнаружилось воспаление кишок, и болезнь быстро приняла опасный оборот. Призванный доктор О'Мира пустил больному кровь, сделал горячую ванну, однако неведомый недуг не поддавался лечению. Метрдотель дошел до крайней слабости и был близок к смерти.
Весть о его болезни чрезвычайно огорчила императора. Он часто посылал справляться о здоровье своего слуги, а когда услышал, что тот впал в беспамятство, то спросил свой мундир и собрался идти проведать умирающего.
– Я думаю, – сказал Наполеон, – что мое посещение Киприани даст благодательный толчок его натуре. Много раз на поле сражения стоило мне только приблизиться к раненым, чтобы у них хватало силы подняться и добрести до перевязочного пункта.
Однако в тот момент, когда император готовился выйти из дома в полной парадной форме, чтобы навестить умирающего слугу, ему доложили, что Киприани скончался.
Похороны состоялись на другой день. Генерал Бертран, граф Монтолон и весь остальной штат императора провожали тело до места погребения; к погребальному шествию присоединились также обитатели острова Святой Елены и офицеры 66-го полка. Наполеон в своем мундире полковника стрелков, в маленькой треуголке и орденской ленте, надеваемой им лишь в торжественных случаях, проводил гроб до границы, дальше которой ему не позволялось ходить одному. Тут он остановился и сказал растроганным голосом:
– Прощай, мой бедный Киприани! Англичане не разрешают мне отдать тебе последний долг до конца… Прощай!
Потом он долго неподвижно стоял, скрестив руки на груди, провожая взором процессию, которая извивалась по крутым склонам скал, спускаясь в долину, где верного слугу ожидало место последнего успокоения.
Хадсон Лоу также смотрел на погребальный кортеж из окон своего дома, и довольная, злобная улыбка освещала его отвратительное лицо: теперь ему нечего было опасаться разоблачений бывшего полицейского агента с острова Капри.
Весьма возможно, у него явилось также соображение о том, что яд, так успешно сделавший свое дело, мог бы оказать ему ту же услугу, избавив его от более важного и более опасного пленника. Но нет! Что сказал бы Священный союз? Как приняло бы британское правительство весть о смерти Наполеона, приписанной отравлению? Быть может, втайне его поступок был бы одобрен, но чтобы снять с себя подозрение, английское правительство, наверное, предало бы его суду и, пожалуй, казнило бы его. Значит, о том не подобало и думать.
Впрочем, согласно получаемым донесениям, император Наполеон был неизлечимо болен. Значит, было благоразумнее предоставить все времени, а пока, насколько возможно, не сокращать мученичества царственного узника.
Вечером после похорон Киприани губернатору донесли, что негр Тоби был найден мертвым в своей хижине.
– А я только что собирался подписать разрешение генералу Бертрану получить квитанцию за сумму выкупа этого чернокожего, – сказал Лоу. – Теперь в этом нет больше надобности. Нужно уведомить генерала Бертрана, чтобы он взял обратно из казначейства внесенные им деньги.
Судно «Воробей» уже успело нагрузиться; его капитан по имени Бэтлер, видимо, готовился поднять якорь и даже сообщил флотским офицерам и негоциантам, собравшимся в «Адмиралтейской» гостинице, в порту Джеймстауна, что намерен вскоре поднять паруса и отплыть обратно в Англию, с заходом в Пернамбуко, где ему предстояло захватить груз.
На судне было два странных пассажира-купца; это были люди молчаливые, и они редко появлялись мельком в «Адмиралтейской» гостинице. Когда кто-нибудь высказывал удивление по поводу того, что они так редко съезжают на берег и сидят все время взаперти по своим каютам, капитан Бэтлер отвечал, что эти двое купцов, озабоченные своими торговыми операциями, вероятно, находят мало удовольствия на суше, что они усиленно заняты счетами и спешат уехать поскорее, так что даже торопили совершение формальностей, относившихся к их коммерческим сделкам на острове Святой Елены, чтобы не задерживать отплытия судна.
– Поверите ли, – сказал по этому поводу капитан Бэтлер небольшой компании пехотных офицеров, прихлебывая грог на веранде ресторана, – я до сих пор не смог убедить этих двоих джентльменов даже прогуляться по острову и посмотреть его достопримечательности… то есть сделать попытку увидеть его главную достопримечательность. Вы, конечно, понимаете меня, господа?
– Должно быть, вы хотите сказать, – заметил один из офицеров, – что ваши коммерсанты не захотели увидеть генерала Бонапарта?
– Вот именно. Очевидно, это даже не приходило им в голову. Признаюсь, однако, что я сам был бы не прочь перед возвращением в Англию увидеть хотя бы кончик носа или угол шляпы знаменитого пленника, о котором столько говорят в Европе…
– Если желаете, – любезным тоном сказал собеседник капитана, – то я могу доставить вам это удовольствие. Завтра я стою на карауле в Лонгвуде. Приходите к четырем часам вечера на перекресток дороги, ведущей к Пуншевой чаше Дьявола. Знаете, к тому высокому пику, который поднимается над Лонгвудом. Оттуда вам будет легко увидеть Наполеона, совершающего предобеденную прогулку пешком вокруг своего дома…
– А разве меня пропустят?
– Вы можете миновать первую цепь караульных; я сделаю распоряжения на этот счет; но не доходите до второго ряда стражи, для этого вам понадобился бы пропуск от губернатора.
– Благодарю вас. С меня будет достаточно увидать пленника хотя бы издали. Ах, кстати: могу я привести с собой моих двух пассажиров?
– К этому нет никаких препятствий.
– Я полагаю, что они согласятся пойти со мной, В компании прогулка будет приятнее. Дорогой мы позавтракаем. Я захвачу с собой съестных припасов и своего юнгу, который зачерпнет нам воды из источника. Это будет настоящий пикник! Премного обязан вам, поручик! Еще стаканчик грога?
– С удовольствием, – ответил поручик, придвигая свой стакан. – Ах, вот что: не забудьте, что вам нужно выйти за линии караульных в окрестностях Лонгвуда до заката солнца, иначе вы рискуете быть подстреленным из-за деревьев.
– Благодарю за совет, поручик, мы будем сообразовываться с ним.
Вскоре после этого капитан Бэтлер вернулся к себе на судно и тотчас же посвятил в план затеянной прогулки своих пассажиров-купцов, которые были не кто иные, как ла Виолетт и Эдвард Элфинстон. Они очень обрадовались. Увидеть императора хотя бы издали было их самым заветным желанием. Ради безопасности и сообразуясь с советами Гурго они избегали до сих пор приближаться к императорской резиденции. Но так как отплытие корабля было неизбежно, а предложение поручика внушало им полное доверие, то они и решили воспользоваться им.
Они решили отправиться на другой день втроем в Лонгвуд. Из предосторожности они не хотели брать с собой никого из судового экипажа, кроме малолетнего юнги, которого капитан Бэтлер прозвал Нэдом. Последнему было вменено в обязанность нести провизию, ходить за водой и прислуживать во время привала, который они собирались устроить под тенью какого-нибудь бананового дерева на Лонгвудской дороге.
Путешественники вышли из порта поутру, желая воспользоваться часами свежести, чтобы одолеть склоны утесов, пройти половину подъема по плоскогорью к полудню и позавтракать тут в тени. Нэд тащился за ними, сгибаясь под тяжестью ноши, состоявшей из довольно обильного запаса съестного.
Заметив усталость ребенка, ла Виолетт сказал ему:
– Дай-ка мне это сюда, мальчуган. Ты еще перебьешь нам бутылки дорогой.
И он взвалил тяжелую сеть на свои могучие плечи.
Экскурсанты начали подъем в очень томительную погоду, среди туманов, чередовавшихся со жгучим зноем. Остров Святой Елены состоит сплошь из цепей высоких круглых гор. Его пики, достигающие местами высоты 2400–3000 метров, разделены узкими и глубокими оврагами. Он представляет собой весь не что иное, как ряд пропастей и обрывистых вершин. Пик Дианы высочайший во всем хребте с его отрогами. К счастью, в этой скалистой пустыне попадались оазисы, благодатные зеленеющие уголки с деревьями и цветами, где глаз отдыхал от общего бесплодия. Обитаемый вид придавали угрюмому острову только Плантэшн-Хауз, жилище губернатора, Бриар, жилище семейства Бэлкомб, Сэнди-Бэй (Песчаная Бухта) и некоторые другие тенистые места, поросшие лесом.
Лонгвуд, где стоял дом Наполеона, представлял собой обширное плоскогорье. Единственной растительностью там были низкорослые каучуковые кустарники с узкими листьями, дававшими мало тени. Плоскогорье было безводно и открыто влажному юго-восточному ветру, нагонявшему беспрерывные туманы и частые дожди, которые делали скользкой глинистую почву. Изменения температуры происходили здесь внезапно и часто. Эти резкие переходы от жары к холоду и обратно, действуя на кровеносные сосуды, вызывали болезни печени и кишок. Хотя с первого взгляда Лонгвуд казался здоровым по своему высокому положению, однако ни губернаторы острова Святой Елены, ни агенты Индийской компании, которым отводили эту резиденцию на лето, никогда не соглашались жить там из-за ее нездоровых свойств.
Англия и тут нашла средство сделать более тягостным заточение Наполеона на этом проклятом острове, отведя ему для жительства именно Лонгвуд. Хадсону Лоу незачем было мечтать об отраве, которая, будучи дана узнику, не оставила бы следов: пребывания в Лонгвуде было достаточно, чтобы в недолгий срок избавить Англию от великого пленника, так как приходские местные книги подтверждают, что лишь немногие переживали там сорокапятилетний возраст, погибая главным образом от болезней печени и дизентерии.
Ла Виолетт и Элфинстон в обществе капитана Бэтлера и в сопровождении маленького юнги Нэда поднимались по скалистым уступам, которые вели к Лонгвуду; печально окидывали они взорами угрюмую местность, где перед ними внезапно вставали стены утесов, замыкавшие горизонт, заслонявшие свет и преграждавшие доступ свежему воздуху.
– Это прямо какой-то крепостной двор! – воскликнул капитан Элфинстон.
– Или скорее тюремный! – подхватил ла Виолетт. – Ах, как должен стариться наш император в такой яме! А он еще отказывается бежать отсюда при нашем содействии! Впрочем, это из-за сына. Как он любит его! Бедный маленький Римский король! Он теперь – пленник беломундирников, как его отец – пленник красномундирников. После всего этого, право, не хочется быть ни французом, ни мужчиной, никем! Черт возьми, какой позор для Франции, что она терпит подобные вещи! По-видимому, в ней перевелся мужской пол!
Старый тамбурмажор сопровождал свою негодующую речь взмахами трости, от которых пострадало немало каучуковых кустарников, попадавшихся ему под руку. Почтенному ветерану было необходимо сорвать на чем-нибудь сердце при мысли об императоре, заточенном в эту скалистую тюрьму, тогда как его сын, маленький кудрявый король, чах в раззолоченной клетке в стенах венского дворца.
– Успокойтесь, – сказал наконец ла Виолетту Элфинстон, – этак вы перебьете все наши бутылки, и нам придется утолять жажду одной водицей из горных родников!
– Вы правы, – промолвил старик, опуская трость, – что толку в бессильном гневе! Ах, если бы мне попались все эти негодяи, которые предали, мучили императора! Однако, чтобы не разбить полных бутылок, не приступить ли нам к их осушению?…
– Вот это дело! – одобрил капитан Бэтлер. – I А тут как раз и тенистое местечко, покрытое мхом, с маленьким источником, сочащимся между скал… Наше капское вино освежится в ледяных струях, и мы угостимся на славу! Эй, Нэд, поворачивайся, накрывай стол!
Тамбурмажор положил на землю сетку с провизией, юнга вынул стаканы, поставил бутылки с вином в расщелину скалы, под струю холодной воды, и стал прислуживать экскурсантам.
После завтрака было решено отдохнуть в тени, так как Наполеона можно было увидеть во время его кратковременной прогулки пешком лишь около четырех часов вечера. Пока трое товарищей отдыхали на мху, освежаемом родником, под сенью скалы, поросшей каучуковыми кустарниками, юнга воспользовался часом свободы. После долгих месяцев, проведенных в междупалубном помещении корабля, он не помнил себя от радости при виде солнца и деревьев, был опьянен чистым воздухом, очарован пением птиц в кустарниках и незаметно удалился от импровизированного бивуака, где трое взрослых, валяясь на траве, отдавались чарам сна, приятного и необходимого в жаркие часы дня в тропических странах.
Мальчик шел без цели по каменистой тропинке, огибавшей утес, и достиг обширной равнины, где белели палатки. Солдаты варили тут пищу, чистили оружие, играли в мяч, ударяя по нему палками. Юнга смотрел на них издали, но, заметив на опушке рощицы караульного в красном мундире, удалился, боясь выговора. Ему хотелось вернуться назад, однако он ошибся тропинкой… Немного испуганный, опасаясь гнева капитана Бэтлера, Нэд ускорил шаги. Тропинка вела под гору и расширялась. Мальчик вышел на прогалину с черной будкой и барьером, выкрашенным в белую краску и преграждавшим дорогу, со свободным пространством справа и слева для проезда верхом. Юнга – это был Андрэ – смело миновал это заграждение и вступил на участок, который был хорошо возделан. Тут попадались неровные аллеи, местами подстриженные деревья, купы каучуковых кустарников и терновника, посаженных посреди зеленых полян. Юнга подавался дальше, обливаясь потом, встревоженный мыслью о капитане, который непременно разбранит его за самовольную отлучку.
Через некоторое время у него защемило сердце: а вдруг капитан со своими товарищами повернет назад и переправится на свое судно «Воробей»? Что, если он не поспеет к отплытию? Что с ним будет тогда на этом острове, где у него нет ни единого знакомого человека? Каким образом вернется он отсюда в Европу!
Положим, Андрэ не боялся больше одиночества и беззащитности. Обстоятельства перевоспитали его, и он чувствовал себя способным выпутаться из беды собственными силами. Но ему хотелось возвратиться в Англию, а оттуда во Францию. Андрэ постоянно думал о своей доброй, кроткой, ласковой матери. Она постоянно вспоминалась ему – миловидная, белокурая, с большими голубыми глазами, с улыбкой на лице. Он не забыл материнских объятий и был уверен, что найдет свою мать. Он говорил себе, что вырастет здоровым и сильным, сделается мужчиной, закаленным путешествиями, опытным матросом, который ничего не боится. Тогда под охраной своего звания матроса королевского флота, не опасаясь больше попасть в когти какого-нибудь мистера Тэркея, хотевшего сделать из него жулика, не боясь, что его удержат в воровском притоне вроде приюта миссис Грэби или арестуют за бродяжничество, он будет наводить справки между двумя плаваниями, осведомляться по всем местам и наконец отыщет свою мать.
Андрэ снова вспомнил Анни, которую он также сильно хотел увидеть. Сколько они порассказали бы теперь друг другу о своих приключениях! Как-то поживает бедная девочка? Неужели по-прежнему продает букеты у входа в винные погребки? Поджидала ли она его, согласно своему обещанию, в Холборне и что подумала, когда он не пришел? Ведь девочки не понимают, что такое мореплавание. Анни воображала, что можно вернуться со Святой Елены так же скоро, как из Гринвича. Если капитан отправится в Пернамбуко, то Бог весть когда еще увидишь Лондонский мост и Анни с ее лотком, нагруженным цветами, у лавки пирожника, где они так славно угощались лимонадом!
Андрэ скрыл от капитана Бэтлера все, что касалось его детства, и свое похищение зловещей ночью тем гадким человеком. Он сообщил только, что его родители жили на материке и что он со временем увидится с ними. Капитан уверил его, что поможет ему в этих розысках, когда мальчик подготовится к плаванию в торговом флоте, после чего будет принят на военный корабль. Значит, ему надо было держаться капитана, вернуться на судно и отплыть в Европу.
При мысли о том, что он рискует остаться здесь, покинутый на этом острове, Андрэ почувствовал, что мужество оставляет его, а из глаз у него текут слезы. Однако он не уступал малодушию, будучи наделен ранней энергией и твердой волей.
Мальчик торопливо двигался по дороге, которая все расширялась и становилась красивее, напоминая почти садовую аллею. Вдруг на повороте этой аллеи он увидел убогий дом, низкий и как будто обитаемый, а в нескольких шагах оттуда довольно полного мужчину в нанковом костюме и соломенной шляпе. Этот человек медленно шел ему навстречу, как будто погруженный в глубокое раздумье. Иногда он останавливался и, вынув из кармана табакерку, брал из нее щепотку табака, а потом направлялся дальше, словно не замечая окружающих предметов. При виде этого господина юнга, собиравшийся уже зайти в дом, чтобы спросить, как ему добраться до порта, решил подойти к нему.
Гуляющий остановился, как делал уже несколько раз, после чего сел на камень и стал вытирать платком вспотевший лоб. Мальчик приблизился, не замеченный им, и спросил по-английски:
– Извините, ведет ли эта дорога к морю… в порт, где стоит на якоре судно «Воробей»?
Наполеон с удивлением посмотрел на подростка, заговорившего с ним так бесцеремонно, и спросил на плохом английском языке:
– Кто ты, мальчуган?
– Нэд, юнга с корабля «Воробей».
– Английское судно?
– Да… капитан Бэтлер…
Император вздрогнул. Это имя было знакомо ему, оно принадлежало одному из тех храбрецов, которые жертвовали собой для его освобождения. Он с любопытством посмотрел на мальчика и спросил опять:
– Кем же ты прислан сюда? Капитан Бэтлер дал тебе какое-нибудь поручение ко мне? Надо быть осторожным, дитя мое; я не должен получать никакого письма, никакого уведомления, никакого предмета без ведома губернатора. Если ты попадешься, тебя накажут.
– У меня нет никакого письма к вам, никакого поручения, – со смехом возразил Андрэ. – Я не знаю вас. Но так как вы кажетесь хорошим человеком, то не примете ли от меня вот этот, сорванный мною, цветок? Это все, что я могу вам дать.
Наполеон улыбнулся наивности маленького матроса и с удовольствием взял из его рук орхидею. Он пошарил в кармане, отыскивая монету, но карман оказался пустым, и император, сделав гримасу, сказал:
– Тебе не везет, мальчик! Мой камердинер Маршан забыл положить мне денег.
– Что же за беда? – возразил Андрэ. – Ведь я не нищий. Я молодой матрос с судна «Воробей»; мне ничего не надо, как только узнать дорогу отсюда в порт.
. – Ей-Богу, – ответил император, – я не в меньшем затруднении, чем ты. Мне совсем незнакомы эти дороги, – прибавил он со вздохом, – хотя я живу довольно давно на этом острове. Постой, однако! Сейчас из этого дома, который я занимаю, должен прийти кто-нибудь. Тогда тебе укажут, как добраться до гавани… – Наполеон внимательно рассматривал стоявшего перед ним смелого мальчика и наконец вполголоса пробормотал по-французски: – Мой сын приблизительно таких же лет. Когда-то я увижу его вновь? Боже мой! Придется ли мне обнять его, прежде чем умереть на этом острове?
И его светлые глаза подернулись слезами.
Удивленный тем, что он слышит французскую речь, Андрэ с большим интересом пригляделся к этому джентльмену в нанковой паре, который казался таким огорченным, и спросил его на своем родном языке:
– Вы плачете? Не я ли это опечалил вас?
Наполеон вздрогнул, услышав, что юнга говорит по-французски. Он поспешно провел рукой по влажным глазам и с улыбкой тихонько ущипнул его за ухо, говоря:
– Значит, ты понимаешь по-французски, маленький проказник? Однако ты – англичанин?
– Нет, я родился во Франции, в Париже. Только я служу юнгой на корабле английского флота.
– Вот как? А твои родители?
– Мои родители во Франции. Я увижусь с ними по возвращении в Европу, – ответил Андрэ, который не хотел посвящать этого незнакомого господина ни в свои приключения, ни в свои ранние горести.
– Твои родители будут очень счастливы, – со вздохом пробормотал император. – Величайшее утешение для человека иметь возможность сказать в конце жизни: «Сыновняя рука закроет мне глаза», А чем занимается твой отец? – продолжал Наполеон, оправившись и стараясь рассеяться от осаждавших его дум невинным разговором со свежим человеком, попавшимся ему.
– Мой отец – сын военного, – уклончиво ответил Андрэ, – одного из солдат Наполеона.
– Неужели? – с улыбкой подхватил император. – Так, значит, твой дед служил Наполеону? А знаешь ли ты Наполеона? Слыхал ли ты о нем?
– Да. Я знаю, что он живет на этом острове. Но я никогда не видел его. Он вовсе не бывает в гавани.
– Не потому, чтобы не имел к тому охоты, – со смехом подхватил пленник, а затем прибавил, с умилением глядя на юнгу: – Дитя мое, я очень рад, что встретился и поговорил с тобой. У меня также есть сын твоих лет, похожий на тебя. Он живет в Вене, взаперти. Я никогда не получаю от него писем. Неизвестно, что готовит тебе будущее. Так как твой дед служил Наполеону, то когда ты увидишься с ним, покажи ему вот это. Он объяснит тебе, кто изображен на этом портрете. – И, вынув из кармана серебряную табакерку, из которой он нюхал табак, с крышкой, украшенной его портретом – довольно схожею миниатюрой, – император подал ее Андрэ, сказав: – Возьми это на память! Ты подарил мне цветок, и я должен оставить тебе что-нибудь в знак нашей встречи. Храни всю жизнь этот портрет! Он мой. Если когда-нибудь судьба приведет тебя в Вену, то покажи его любому старому солдату и спроси, как тебе добраться до сына этого человека. С этим портретом ты будешь допущен к моему сыну и скажешь ему, что встретил на острове Святой Елены его отца, который был очень несчастлив, и… – Волнение душило Наполеона, но он поспешно закончил: – Тогда мой сын наградит тебя, отблагодарит. Прощай, дитя мое! Так как ты француз, хотя и служишь в английском флоте, то думай о своем отечестве, помни всегда Францию!
Угнетаемый мыслью о сыне и желая остаться наедине с самим собой, чтобы погрузиться в свои горькие размышления, Наполеон поспешил уйти прочь от Андрэ, несколько удивленного и не понимавшего хорошо печали этого господина в нанковом костюме, который подарил ему красивую табакерку, украшенную портретом, изображавшим человека в темно-зеленом мундире, с золотыми эполетами и. орденской лентой через плечо. Однако шум шагов поблизости и голоса заставили императора остановиться. На некотором расстоянии, на повороте тропинки, показалось трое людей, точно так же удивленных.
– Вот он! Вот он! – воскликнул один из них.
– Нэд стоит возле него, – продолжал другой. – Что он там делает, плутишка?
Третий, самый высокий, с длинной седеющей эспаньолкой, быстро вращавший своей тростью, неподвижно остановился, вытянувшись в струнку, и, взяв под козырек, громко крикнул:
– Да здравствует император!
Его два спутника бросились к нему, чтобы заставить его молчать, и с беспокойством озирались по сторонам, точно боясь, чтобы какой-нибудь английский караульный не услыхал этого – мятежного крика, вырвавшегося из груди ла Виолетта. Однако нагроможденные со всех сторон скалы заглушили этот звонкий возглас, и лишь дикое эхо пропастей подхватило восторженное приветствие старого солдата.
Растроганный и довольный император жестом поблагодарил неведомых друзей, которые в его одиночестве и безотрадном изгнании приветствовали павшее величие кликом былой славы и торжества, а затем, избегая навлечь беду на этих отважных сподвижников, а на себя самого подозрение в том, что он поощряет изъявления запретной верности, направился по тропинке обратно в Лонгвуд и вскоре исчез за крутым поворотом.
Когда трое товарищей, восхищенные тем, что повидали императора, и обрадованные удачей своей опасной затеи, спускались к морю, обмениваясь впечатлениями, Андрэ, спрятав на груди табакерку с портретом, говорил себе, в удивлении и восторге: «Значит, этот полный мужчина, такой добродушный и плакавший, говоря о своем сыне, и есть Наполеон? О, когда я вырасту и разыщу свою маму, то поеду в Вену, где постараюсь, как он мне велел, добраться до его сына, чтобы показать ему портрет. Но я не отдам принцу своего подарка, нет! Он мой: я буду хранить его всю жизнь.
Лонгвуд пустел: Киприани умер; Гурго уехал в Европу; Сантини был выслан ввиду его обострявшейся экзальтации, граничившей с безумием. Он только и твердил, что прострелит голову Хадсону Лоу. Графиня де Монталон также пожелала вернуться во Францию, ссылаясь на расстроенное здоровье. Весьма вероятно, что и властный характер этой особы сделал невозможным ее дальнейшее пребывание при маленьком дворе на острове Святой Елены. Наконец, по приказу губернатора, был вынужден покинуть свою должность агента-поставщика Бэлкомб, великодушный англичанин, встретивший с особым радушием Наполеона по его прибытии в изгнание. Он пришел в слезах, со своими обеими дочерьми проститься с императором.
Расстроенный Наполеон, стараясь скрыть свою печаль по поводу этого отъезда, принялся шалить с Бетси Бэлкомб, как в то счастливое время, когда еще он был здоров, и, рассчитывая на кратковременность своей ссылки, он жил в Бриаре и играл в жмурки с маленькой проказницей.
Знаменитому изгнаннику угрожало почти полное одиночество. В то же время строгости английского губернатора становились все нестерпимее, оскорбления – беспрерывнее. Хадсон Лоу следил за успехами болезни своего пленника и как будто из утонченной жестокости ускорял ход недуга, поддерживая Наполеона в состоянии вечного раздражения и гнева. Смерть принцессы Шарлотты, которой предстояло сделаться королевой Англии и которая, благоволя к ниспровергнутому императору, обещала даже по достижении трона обращаться с ним как с государем, а не как с пленным авантюристом, – окончательно повергла изгнанника в глубокое уныние. Когда по вечерам на его жилище спускались густые тени, он погружался в зловещее уныние, уже чувствуя дыхание смерти. Когда ему снова предложили план побега, Наполеон отверг его еще решительнее прежнего.
Капитан Элфинстон с ла Виолеттом побывали в Пернамбуко, виделись с капитаном Лятапи, окруженным флибустьерами, которые рвались к отплытию на остров Святой Елены, мечтая в случае надобности сразиться с английским крейсером, чтобы вырвать даже вооруженной силой царственного пленника из рук его тюремщиков. Оба заговорщика вернулись на судне капитана Бэтлера обратно в Джеймстаун и имели тайное свидание с Бертраном. Переговоры, начатые с Гурго, возобновились. Флибустьеры были подготовлены, успех побега не оставлял сомнений. Бертран вторично изложил Наполеону задуманный план. В назначенный момент хорошо вооруженные два корсарских судна капитана Лятапи должны были очутиться поблизости острова с четырьмястами флибустьерами на каждом из них. Как Элфинстон и ла Виолетт объясняли раньше Гурго, под предлогом необходимости запастись пресной водой в маленькой бухте острова будут выгружены бочки. Наполеон запрется у себя в спальне, сказавшись больным, а потом потихоньку выйдет, и его проведут по тропинке к месту водоснабжения. Там он спрячется в пустую бочку и будет доставлен на борт одного из корсарских кораблей. В случае открытия его бегства капитан Лятапи распорядится так, чтобы корабль с беглецом ускользнул, тогда как другой задержит суда, высланные за ним в погоню. План был соблазнителен и весьма исполним; но Наполеон еще раз поблагодарил своих добровольных избавителей и отказался.
– Передайте этим великодушным гражданам, – ответил он Бертрану, – что я благодарю их за усердие, но их затея – чистое безумие. Я должен умереть на этом острове, или пусть Франция посылает сюда за мной. Я не могу скрыться отсюда как беглый. Я должен покинуть остров Святой Елены явно или по приказу английского правительства, вернувшегося к чувствам гуманности и справедливости, которые в былое время я оказывал ему, или по торжественному требованию Франции, которая снова пожелала бы поставить меня во главе своих войск и доверить мне правление. Передайте также этим людям, что их предложение доставить меня в Соединенные Штаты под защитой этих храбрых флибустьеров способно соблазнить всякого другого, кроме того, кто видел у своих ног всю Европу. Что мне делать в Соединенных Штатах? Там я буду скоро забыт. Ей-Богу, лучше оставаться на этой скале; она привлекает взоры всего света, короли со своих тронов смотрят на нее с тревогой. Будущее, пожалуй, отомстит за меня! Ах, если бы вместо Соединенных Штатов мне предложили надежный приют в Англии, может быть, я измерил бы свое решение1 На английской земле, в виду берегов Франции, нельзя предвидеть все случайности, все шансы, которые могли бы представиться, но я должен остаться здесь, если вы не можете мне предложить или почетный приют в Англии, или… – Наполеон прохаживался большими шагами во время этой речи. Он вдруг посмотрел на портрет своего сына и сказал: – Мое мучение, Бертран, послужит венцом моему сыну! Передайте все это двум великодушным друзьям, рискующим жизнью, чтобы увезти меня отсюда. Я благодарю их и остаюсь при своем отказе!
Бертран вернулся к капитану Элфинстону с его товарищем и сообщил им твердое, окончательное решение императора. Заговорщики не стали настаивать, они удалились, удрученные, потому что посвятили этому предприятию свою жизнь, которая с этих пор показалась им бесцельной.
– Теперь нам здесь нечего больше делать, – сказал Элфинстон ла Виолетту. – Надо решиться на отплытие в Европу. Более продолжительное пребывание на этом острове, пожалуй, внушило бы подозрение губернатору. У меня же нет ни малейшей охоты познакомиться с понтонами – плавучими тюрьмами, где столько ваших соотечественников томилось в неволе.
По настоянию обоих товарищей капитан Бэтлер поднял якорь. На этот раз они окончательно возвращались в Англию, утратив всякую надежду поколебать решимость Наполеона. Дорогой Элфинстон и ла Виолетт несколько раз заговаривали на палубе с маленьким юнгой Нэдом, а на мелкие услуги с его стороны угощали его ромом или виски. Но этим ограничивались все их сношения с ребенком Люси, которого они не смогли угадать под скромной одеждой матроса в то время, как корабль «Воробей» скользил по лазурным гребням волн.
Между тем ежедневные притеснения Хадсона Лоу продолжались. Положение становилось все более и более невыносимым для Наполеона и его товарищей. Когда они уговаривали императора обратиться к Европe с мемуаром по этому поводу, он, сознавая бесполезность всяких жалоб, которые только радовали его врагов, но не обнаруживали их вражды, отвечал:
– Надо переносить эту муку и покорно подниматься на нашу Голгофу, господа! К несправедливости, к насилию Англия и государи, одобряющие ее недостойное обращение с нами, присоединяют обиду, медленные пытки. Если я был для них так вреден, почему не отделались они от меня? Нескольких пуль в сердце или в голову было бы достаточно для этого. В подобном преступлении обнаружилась бы хотя какая-нибудь энергия… Ах, мне известно, что ссылаются на то, будто я пользуюсь весьма достаточным содержанием на мой стол и вино. Если бы не вы с вашими женами, я не согласился бы получать здесь ничего, кроме пайка простого солдата. Каким образом европейские государи могут допускать в моем лице осквернение священного характера верховной власти? Разве они не видят, что убивают его своими руками на этом острове? Я входил победителем в их столицы; если бы я действовал в их духе, что было бы с ними? Все они называли меня своим братом, и я был им по выбору народов, по санкции победы, по характеру религии, по союзам их политики и крови… Неужели они думают, что здравый смысл народов не оценит их морали? Чего ожидают они от своих действий? Во всяком случае – заявите эти жалобы, господа! Пусть Европа узнает о них и возмутится. Но жаловаться мне – значит уронить свое достоинство и сан. Я приказываю или молчу.
Строгости Хадсона Лоу удвоились с той поры, как он был наведен на след заговора, имевшего целью побег Наполеона Им была захвачена и тщательно осмотрена шашечница, посланная Элфинстоном и содержавшая в себе план бегства. Однако последний был совсем неразборчив и не содержал в себе ни имен заговорщиков, ни способов доступа к острову Святой Елены. Таким образом губернатор ограничился тем, что усилил надзор и увеличил оскорбительные предосторожности.
Положение сделалось настолько невыносимым, что одно время приближенные Наполеона опасались, как бы он не прибег к самоубийству. Когда врач стал ободрять его, как будто стараясь предотвратить мысль о добровольной смерти, император с твердостью ответил ему, что человек более выказывает истинное мужество, перенося несчастья и преодолевая бедствия, чем избавляясь от жизни.
– Самоубийство – поступок, достойный разорившегося мота, игрока, спустившего все, – прибавил Наполеон, – и доказывает только недостаток энергии и терпения. Успокойтесь, доктор, я не посягну на свою жизнь. Но для меня было бы благодеянием, если бы британское правительство положило ей конец.
Мрачное желание императора не замедлило исполниться, хотя и косвенным путем. Последнее оскорбление со стороны Хадсона Лоу заключалось в том, что он отнял у него врача О'Мира, который пользовался большим доверием Наполеона. После того как О'Мира отказался играть роль шпиона, губернатору вздумалось навязать пленнику врача по своему выбору, некоего доктора Бакстера. Однако Наполеон отказался принять его. С той поры губернатор не получал уже бюллетеней о здоровье пленника.
Хотя Наполеон не согласился обратиться с новой жалобой к Европе, однако он позволил Бертрану и своим остальным товарищам послать письмо с изложением обид и просьб изгнанников генерал-адъютанту Томасу Риду. Оскорбленный донельзя тем, что у него отняли врача, которому он доверял, император сделал собственноручную приписку к этому посланию:
«Пусть сообщат принцу-регенту о поведении моего убийцы, чтобы он был примерно наказан. Если принц не сделает этого, то моя смерть ляжет пятном позора на английский царствующий дом».
Барон Штормер, комиссар австрийского правительства на острове Святой Елены, в донесении князю Меттерниху так оценил действия Хадсона Лоу:
«Чем более вникаешь в поведение губернатора, тем более недоумеваешь, как могли английские министры так ошибиться на его счет. Если требовался простой тюремщик, то его было можно найти; но английская нация ревниво оберегает свою репутацию великодушия и справедливости, приобретенную по праву в тысяче других случаев, и если она придает какую-либо цену суду истории, то ей нельзя было сделать худший выбор. В Англии множество людей честных, порядочных и неподкупных, но было бы муд. рено найти в ней более бестактного, сумасбродного и отталкивающего, чем Лоу».
Этот отзыв одного из союзников Англии доказывает, что не одно французское пристрастие клеймит в этом губернаторе презренного тюремщика и обре-кает его на осуждение потомков.
Между тем, когда стали обнаруживаться предосудительные поступки Хадсона Лоу в отношении его пленника, уже в общественном мнении происходила благоприятная реакция. Множество англичан протестовало, открыто изъявляя свое неодобрение.
Состояние здоровья Наполеона, получив огласку (Гурго, как и пассажиры корабля «Воробей», содействовали распространению истины на этот счет в Европе), привлекло некоторое сочувствие общества к знаменитому пленнику. Папа Пий VII написал союзным монархам, собравшимся на конгресс в Ахене, следующее послание:
«Наполеон очень несчастлив. Мы забыли его прегрешения. Церковь никогда не должна забывать оказанные им услуги. Знать, что этот злосчастный страдает, – уже мука для нас. Мы не желаем и не можем желать увеличения постигших его бед. Наоборот, мы от глубины сердца желаем, чтобы ему облегчили страдания и сделали жизнь более сносной».
Папа закончил это свое послание предложением союзникам дать Наполеону убежище в Риме, около его матери.
Со своей стороны, мать великого императора, Летиция, передала союзным государям через кардинала Феша следующее трогательное письмо:
«Ваши Величества! Мать, огорченная до последних пределов, давно надеялась, что Ваши милости вернут ей ее покой. Не может быть, чтобы пленение императора Наполеона не давало Вам основания справиться о его состоянии и чтобы Ваши великодушие, положение и воспоминания о былых событиях не возбудили у Вас мысли об освобождении государя, который когда-то пользовался Вашими вниманием и интересом. Неужели же Вы дадите сгинуть в ссылке государю, который, доверившись в приливе великодушия своим врагам, отдался в их руки? Мой сын мог бы просить убежища у австрийского императора, своего тестя; он мог бы вручить свою судьбу в руки великодушного русского императора, бывшего когда-то его другом; он мог бы укрыться у прусского короля, который при виде несчастья императора вспомнил бы о прежнем союзе. Но неужели Англия должна была наказать его за то доверие, которое он выказал по отношению к ней?
Императора Наполеона больше нечего бояться, он слишком болен. Но если бы он и был здоров, если бы снова Провидение вложило в его руки все те средства, какими он когда-то располагал, он все-таки не пошел бы на гражданскую войну.
Ваши Величества! Я мать, и жизнь сына для меня дороже собственной жизни. Простите ради моей скорби ту смелость, с которой я обращаюсь к Вам. Во имя Всеблагого прикажите прекратить мучения моего сына, дайте ему свободу!»
Письмо заканчивалось следующей категорической просьбой: «Если монархи не сочтут возможным возвращение Наполеона в Европу, то пусть они по крайней мере разрешат его матери разделить плен с ним на острове Святой Елены».
На это письмо не последовало никакого ответа. Презрительным молчанием матери было отказано поселиться около умирающего сына…
Король Жером тоже тщетно молил принца-регента Англии о разрешении посетить больного брата в сопровождении своей жены и сына. «Основания, священные и уважаемые всем человечеством, будут, без сомнения, приняты во внимание также и Вами, Ваше Королевское Высочество», – так заканчивал он свое письмо, в котором просил как о милости того, что разрешается родственникам самых страшных злодеев и преступников – свидания с арестантом. Но принц-регент вместо резолюции написал на письме: «Не к чему!»
Тем временем Хадсон Лоу в своем домашнем кругу выказывал все большую и большую радость. Он приказал подавать ему особые бюллетени о ходе болезни императора; читал и перечитывал их со все возрастающим чувством удовлетворения, покачивая головой и радостно потирая руки. Вот что говорит один из бюллетеней:
«Вчера Бонапарт принял очень горячую ванну, что страшно ослабило его. Его ноги раздулись; в конечностях он ощущает сильный холод. Его пульс, делавший прежде 55 ударов, теперь еще замедлился. Циркуляция крови все замедляется, и следствием этого и явился отек ног».
Ненависть отличается своего рода ясновидением, В то время как близкие считали Наполеона только расхворавшимся, Хадсон Лоу не ошибался, предугадывая, что все кончено и что эта болезнь – предсмертная агония.
Утром 2 апреля 1821 года император почувствовал первый приступ обострения и понял, что агония уже началась. Он встал рано утром и отправился прогуляться в сад. Но вскоре Монтолон застал его сидящим на траве, причем Наполеон держался за грудь и сказал:
– Я чувствую страшную тошноту и спазмы. Это вестник близящейся смерти, известие о которой трубным звуком отдастся в ушах всего человечества! – И он попытался улыбнуться.
В тот же день поднялась сильная рвота.
Окружающие понимали всю опасность, грозившую великому человеку, и 17 марта Монтолон написал принцессе Боргезе:
«Он, видимо, тает с каждым днем; у него ужасная слабость, он не может без посторонней помощи даже пройтись по комнате. К болезни печени прибавилась какая-то другая, одинаково гибельная на этом острове. Его внутренности сильно поражены, желудок выбрасывает вон все, что получает. Император не может есть ни мяса, ни хлеба, ни овощей. Его питание поддерживается только бульоном и желе. Император рассчитывает на Вас, Ваше Высочество, что Вы оповестите влиятельных англичан о действительном состоянии его здоровья. Он умирает без врачебной помощи на этой ужасной скале. Его агония ужасна».
Это письмо должно было пройти через руки Хадсона Лоу. Но губернатор отказался отправить его под тем предлогом, что там говорилось о каком-то императоре, тогда как он, отлично осведомленный о происходящем на острове Святой Елены, не знает о присутствии такового на острове, а потому не может переслать в Европу документ, способный обмануть общественное мнение и заставить его поверить, будто на острове держат в плену какого-то императора! Эта плоская ирония доставила много удовольствия самому Хадсону Лоу.
Так как он постарался устроиться так, чтобы его ответ с этой мотивировкой стал известен императору, то он не мог отказать себе в удовольствии побродить около Лонгвуда, надеясь увидать в окно Наполеона и полюбоваться его возмущением. Мало того: Лоу сделал вид, будто считает болезнь императора простой комедией, затеянной с целью усыпить бдительность британских властей и бежать. Поэтому он настаивал, чтобы Наполеона не теряли ни на минуту из вида.
Монтолон, желавший прежде всего не отягощать последних минут императора, подавил свое бешенство и предложил следующий способ контроля: он приоткрывал окно в тот момент, когда Наполеона переносили с кровати на кровать.
Тогда в окно показывалась бледная рожа Хадсона Лоу, и он, этот палач, впивался взглядом в императора, на челе которого уже явственно виднелась печать смерти. Губы англичанина складывались в отвратительную усмешку, и он уходил, высчитывая про себя, сколько часов еще может пройти до окончательной развязки страданий несчастного узника.
Дни Наполеона были сочтены. К физическим страданиям прибавились нравственные – на нем очень тяжело отозвался отъезд в Европу графини де Монтолон.
Хотя графиня и не забрала императора в свои руки, но сумела стать ему приятной, и ее присутствие смягчало для него горечь ссылки. Однако сама она, будучи страшной кокеткой и капризной по натуре, вскоре почувствовала, что связь с императором надоела ей, и кончила тем, что стала находить слишком тесным тот круг, в котором она могла разыгрывать императрицу. Она нисколько не раскаивалась, что посоветовала Наполеону отказаться от его проектов бегства, так как ей было бы совершенно не на руку, чтобы он с оружием в руках решился на реставрацию империи. Но она надеялась, что Европа вскоре смягчится, что пленнику острова разрешат переменить этот утес на более удобное жительство где-нибудь в Англии или Италии или же что ему вновь отдадут королевство на острове Эльба. И она в мечтах видела себя разделяющей власть с ничтожным королем Эльбы, носящим великое, громкое имя «Наполеон», а потому она мирилась со скукой на острове Святой Елены, надеялась на быстрое освобождение.
К несчастью для честолюбивой графини, дела повернулись так, что ей пришлось окончательно расстаться со своими надеждами.
Вследствие жалоб, посланных в Европу товарищами по плену императора, и заметок, напечатанных генералом Гурго в нескольких европейских журналах, будто императоры России и Франции склоняются к смягчению участи Наполеона, безжалостное правительство Англии в лице лорда Кастелрея и министра колоний Басерта созвало в Ахене конференцию для протеста против подобных слухов. Результатом ее был меморандум, в котором высказывался твердый взгляд всех правительств по-прежнему считать Наполеона только нарушителем общественного мира, бунтовщиком, «индивидом, в котором сосредоточилась вся французская революция». До Ватерлоо Бонапарт был только мятежником, внушавшим опасения державам, а после поражения – стал бродягой, атаманом шайки разбойников; его бегство с острова Эльба доказало, что, пока он жив, мир в Европе ничем не гарантирован, а потому не только не могло быть речи о каком-нибудь ослаблении надзора за ним и уничтожении его изоляции, но союзные монархи, наоборот, твердо решили довести строгость содержания Бонапарта до последних пределов, дабы уничтожить всякую возможность нового его бегства.
К меморандуму было приложено следующее изложение взглядов русского правительства, протестовавшего против приписывания императору Александру намерения облегчить участь Наполеона:
«Сообразно со всем этим Российское правительство считает основными положениями своего взгляда, от которых никоим образом отступлено быть не может, нижеследующее:
что Наполеон, поставив себя своим поведением вне покровительства законов, этим самым обрек себя сам постигшей его участи, и отныне всякие меры предосторожности, принимаемые против него, всецело зависят от взгляда и усмотрения союзных государей;
что меры предосторожности, принятые на основании инструкции лорда Басерта Хадсоном Лоу против Наполеона, одобряются всеми союзными монархами, пленником которых считается оный Наполеон Бонапарт;
что всякая корреспонденция или попытки непосредственного сообщения с Наполеоном Бонапартом со стороны членов его семейства или других лиц, предпринимаемые помимо контроля английского правительства, будут рассматриваемы в качестве покушений против общественной безопасности».
Этот меморандум и протокол ратифицировали меры изоляции, принятые Англией, и притеснения Хадсона Лоу. Отныне нравственную ответственность за издевательства над плененным орлом несла уже не одна Англия, а все монархи, подписавшие протокол Ахенского конгресса.
Лорд Басерт, препровождая эти бумаги Хадсону Лоу, написал последнему нижеследующее:
«Предлагаю Вам довести до сведения генерала Бонапарта содержание этих документов, дабы он был осведомлен, как смотрят союзные монархи на его пребывание на острове Святой Елены, и чтобы он знал, насколько оные монархи согласны с необходимостью всех тех суровых мер, которые к нему применены».
Когда результат Ахенского конгресса стал известен на острове Святой Елены, то маленькой колонией овладело полное отчаяние. Теперь ссылка превращалась в вечное заключение, остров стал безысходной тюрьмой, могилой.
Графиня де Монтолон, разочаровавшись в своих надеждах и понимая, что ее честолюбию не суждено получить удовлетворение, на которое она рассчитывала, быстро охладела к Наполеону и объявила ему о своем намерении вернуться в Европу для того, чтобы, как она говорила, заняться воспитанием детей.
Неизвестно, понял ли Наполеон, что эта женщина Уже не любила его больше, или – вернее – она никогда не любила его, а только надеялась на хотя бы частичный возврат его былого могущества, но он не стал Удерживать ее.
Распущенная, легкомысленная, беззаботная и честолюбивая, графиня де Монтолон подумала, что в Европе ее положение спутницы Наполеона по ссылке привлечет к ней большое внимание и ей удастся с большим успехом использовать остатки своей красоты и молодости, чем в унылой изолированности мрачной скалы. Она уехала, оставив мужа очень удивленным, а Наполеона очень огорченным ее отъездом.
– Эта женщина сеяла розы на моей могиле, – меланхолично твердил теперь император, – со времени же ее отъезда там остались только шипы!
В его здоровье наступил резкий поворот к худшему. Он погрузился в мрачные воспоминания о прошлом, раскаивался в сделанных им политических ошибках.
– В особенности печально повлиял на мою судьбу мой второй брак, – сказал он Бертрану. – Я был глупцом, веря в святость семейных уз. Я думал, что император Франц добрый человек, но это просто недоумок, превратившийся, сам не сознавая этого, в простую игрушку Меттерниха. Я сделал бы гораздо лучше, если бы после Ваграма разделил его корону между эрцгерцогом Карлом и великим герцогом Вартбургским. Главное же – мне следовало вернуть Венгрии ее независимость; ведь это повлекло бы за собой важные последствия. Вот ошибки, и вот их результат.
Бертран пытался доказать императору, что он действовал так, как казалось наилучшим при данных обстоятельствах, что он всегда имел в виду только благо империи. Но Наполеон покачал в ответ головой и промолвил:
– Нет, нет, маршал, у трона имеется свой особенный яд. Как только воссядешь на него, так тебя охватывает бред. Только и думаешь о том, как бы стать тем, что теперь называют «законным монархом», заимствуешь у них принципы, образ действий, причуды… Да, вино власти ударило мне в голову! Когда я возвращаюсь мыслью ко всем ошибкам, сделанным мною прежде и навлекшим на Францию союзных монархов и Бурбонов, я не нахожу себе места от угрызений совести.
Бертран попытался утешить его.
Однако Наполеон, улыбаясь, ответил ему:
– Вы правы, маршал! Не стоит вспоминать об этом: только огорчаешься, раздражаешься… Лучше поговорим, – при этом на его глазах показались слезы, – о моих первых любовных приключениях.
В последние минуты жизни Наполеона Хадсон Лоу нанес ему последнее оскорбление. Так как император не выходил больше из дома, то губернатор решил послать к нему одного из своих агентов.
До сих пор все письменные сношения с императором велись через Бертрана, исполнявшего функции «обер-гофмаршала императорского дворца». Теперь Хадсон Лоу командировал к Наполеону конного офицера, который должен был лично вручить ему пакет.
Но камердинер императора, Маршан, заявил посланному, что письмо должно быть вручено сначала обер-гофмаршалу Бертрану. Офицер настаивал на том, чтобы его пропустили. Тогда Наполеон категорически заявил, что не позволит англичанину нарушить неприкосновенность его жилища.
– Я лучше умру на этой кровати, – прибавил он с энергией, – до последнего вздоха защищая достоинство нашей особы! – Он приказал зарядить пистолеты, обнажил шпагу – шпагу Маренго и Аустерлица – и, приказав окружавшим его вооружиться, прибавил: – Я убью первого англичанина, который перейдет через порог этой комнаты; будем защищаться до самой смерти.
Офицер вернулся, чтобы сообщить Хадсону Лоу о сопротивлении пленника. Тогда губернатор вскочил на лошадь и поехал сам в Лонгвуд в сопровождении всего своего штаба.
Прибыв туда, он велел позвать Маршана и де Монтолона и объявил им, что всякий, оказавший ему сопротивление, будет сослан на каторгу. Но те ответили ему, что повинуются приказаниям только одного императора и потому не позволят никому силой ворваться в его апартаменты.
Тогда один из офицеров по приказанию губернатора постучал в дверь к Наполеону. Ему не открыли. Наполеон спокойно вооружился пистолетом, готовый стрелять при первой попытке офицера силой ворваться к нему в комнату. Он был очень воодушевлен: казалось, будто он готовится к сражению.
– Пусть-ка Хадсон Лоу сунется сюда, – громко сказал он, – я ему всажу пулю в башку! Потом убьют и меня, ну, что же! Я умру, как солдат, а это всегда было моим желанием!
Видя такую решимость пленника, Хадсон Лоу вновь сел на лошадь и уехал не солоно хлебавши в свой дом.
Это было последней попыткой нанести императору оскорбление: вскоре смерть избавила его от всяких издевательств.
В начале 1821 года до острова дошла весть о смерти сестры императора Элизы.
– Сестра показывает мне дорогу, – сказал Наполеон, – приходится идти за нею следом!
Теперь он уже не строил никаких иллюзий относительно своего состояния. Однажды он захотел подышать свежим воздухом и совершил маленькую прогулку, но от свежего воздуха упал в обморок, так что его пришлось на руках отнести домой и уложить в кровать.
Это была последняя прогулка Наполеона. Лечить его стал новый доктор Антомарки. Рвота все учащалась, никаких надежд на выздоровление царственного узника уже не могло быть. Но он держался молодцом и, несмотря на сильные страдания, с поразительной ясностью ума отдал следующие инструкции доктору Антомарки:
– Дорогой доктор, я хочу, чтобы после моей смерти именно вы вскрыли мой труп. Обещайте мне, что ни один английский врач не коснется меня рукой.
– Ваше величество, я сделаю все возможное, чтобы исполнить вашу просьбу.
– Если же вам во что бы то ни стало понадобится помощник, то я разрешаю вам воспользоваться для этой цели единственно только услугами доктора Арно. Я хочу, чтобы вы вынули мое сердце, положили его в винный спирт и отвезли его к герцогине Пармской, моей дорогой Марии Луизе.
Монтолон, присутствовавший при этом, невольно сделал жест отчаяния (по счастью, последний ускользнул от внимания Наполеона) и подумал: «Какое странное желание! Завещать свое сердце той, которая только и делала, что попирала его ногами, всячески издевалась над ним! Воображаю, какую гримасу скорчит герцогиня, когда ей с помпой доставят последний подарок Наполеона! Куда она денет его? Может быть, поставит около своей постели? Едва ли это придется по вкусу ее сердечному другу – генералу Нейппергу!»
– Скажите моей дорогой Марии Луизе, – продолжал император, до последнего вздоха не терявший веры в жену, – что я глубоко любил ее до самой могилы… – Он остановился и долгим, скорбным взглядом посмотрел на портрет императрицы, приделанный к его кровати, а затем продолжал: – Да! Вот еще что! Прошу вас, доктор, хорошенько исследовать мой желудок и составить подробный отчет о его состоянии. Этот отчет надо послать моему сыну. Неперестающая рвота заставляет меня думать, что у меня болен главным образом желудок, и я склонен предполагать, что это – следствие тех же самых ран в кишках, которые свели в могилу и моего отца.
Доктор Антомарки сделал жест, как бы желая показать, что сейчас он лишен возможности поставить диагноз.
Наполеон продолжал:
– Когда меня не будет на свете, отправьтесь в Рим, разыщите там мою мать и родных и расскажите им все, что знаете о моей жизни, болезни и смерти на этом печальном утесе. Скажите им, что великий Наполеон испустил дух в самом жалком состоянии, лишенный самого необходимого, покинутый почти всеми, предоставленный самому себе и своей былой славе.
После этого император упал на кровать, окончательно истощенный этим длинным разговором.
В продолжение двух-трех дней, пока продолжалась агония, Наполеон сохранял все свои умственные силы, всю ясность ума. Он жаловался, что пониже левого соска чувствует острую боль, словно там всажен нож, который колет его при всяком движении. Эти страдания заставили его вновь повторить доктору свои распоряжения.
– Смотрите, не забудьте о том, что я вас просил, – сказал он, – исследуйте как должно мой желудок, потому что уже давно мне говорили, что желудочные страдания наследственны в нашем роду. Пусть хоть удастся спасти моего сына от этой ужасной болезни! – Воспоминания о сыне вырвали у него нечто вроде скорбного стона, а затем он продолжал: – Вот вы увидите моего сына, доктор; так осмотрите его хорошенько, скажите ему, что надо делать, чтобы уберечься от этих ужасных страданий, которые сводят меня в могилу. Это последняя услуга, которой я жду от вас!
В этот момент вошел камердинер Наполеона и сказал, что на небе появилась комета.
– Комета! – вскрикнул император, приподнимаясь с кровати. – Комета предвещала смерть Цезарю – эта явилась предвестницей моей кончины!
– Не верьте, ваше величество, подобным толкованиям! Вы еще увидите Францию; скорее блуждающая звезда указывает нам дорогу к ней, – ответил ему Маршан.
– Нет, сын мой, – ответил больной, снова успокоившийся. – Я, быть может, еще увижу Францию и Париж, но только мертвым, и французы будут иметь возможность почтить уже не меня, а мои бренные останки! – Затем, повернувшись к окружавшим его, он продолжал: – Я умираю, друзья мои. Вы вернетесь в Европу. Не забывайте никогда, что вы разделяли мое изгнание; оставайтесь верными моей памяти, не делайте ничего такого, что могло бы оскорбить ее. Весьма возможно, что вам не позволят отвезти мое тело в Европу. Тогда похороните его под двумя ивами, посаженными у подножия водоема, который я так любил. – Затем он обратился к Монтолону: – Напишите заранее под мою диктовку извещение о моей смерти английскому губернатору, чтобы оно было составлено так, как я того хочу. Пишите! – Монтолон с полными слез глазами взял перо и приготовился записывать. – Так вот: «Господин губернатор! Император Наполеон скончался»… Оставьте место для числа, которое вы потом поставите! «Скончался такого-то числа, сего месяца, после продолжительной и тяжелой болезни, о чем и имею честь известить Вас».
Это было 4 мая. Больше Наполеон уже ничего не диктовал в своей жизни. Но и в этом последнем распоряжении сказалась его неутомимая забота о поддержании его императорского достоинства: он боялся, как бы после его смерти ему не отказали в императорском титуле, лишением которого его вечно дразнили англичане, и потому постарался сам составить ту форму, в которую, по его мнению, следовало облечь официальное извещение.
В этот день над островом разразилась страшная буря. Казалось, что вся природа содрогалась в сильнейших конвульсиях, отмечая смерть Наполеона, вулкана, который потухал, ослепительной звезды, погасавшей для вечной ночи.
Утром 5 мая 1821 года доктор Арно послал Хадсону Лоу следующую записку:
«Он умирает. Монтолон просит меня не отходить от него, желая, чтобы он при мне испустил дух».
Приближенные Наполеона стояли на коленях около его кровати – маленькой железной кровати Аустерлица. В пять часов вечера Наполеон, уже не дышавший, а хрипевший, слегка приподнялся на кровати и пробормотал:
– Франция! Армия! Авангард!
Затем он снова упал на подушки.
Солнце заходило за горизонт; пушка крепости известила гарнизон о заходе солнца. Император Наполеон был мертв.
Доктора 66-го английского полка сейчас же явились, чтобы констатировать смерть. Повинуясь последней воле императора, доктор Арно помогал доктору Антомарки произвести вскрытие. Последнее показало, что смерть последовала не от ран в кишках, как предполагал Наполеон, а от раковой опухоли, разрушившей часть стенок желудка. Катастрофа могла бы наступить гораздо быстрее, если бы печень, сильно расширившаяся и разросшаяся в этом ужасном климате, не закупорила на некоторое время отверстие, которое должно было вызвать смерть.
Хадсон Лоу получил почти одновременно официальное извещение от Монтолона (продиктованное Наполеоном) и записку доктора Арно. В первый момент губернатор словно с ума сошел от радости. Он прыгал по всему кабинету, вскакивал на стулья, взбирался на кресла и подбрасывал на воздух свою шляпу с плюмажем. Затем, словно одержимый, он бросился вон из кабинета, побежал в конюшни, приказал оседлать лошадей и, наполовину одетый (на нем были обыденный мундир и парадная шляпа), проехал через Джеймстаун, крича всем встречным:
– Он умер! Он умер!
Даже смерть не могла смирить жестокость Хадсона Лоу. Он отказал в разрешении набальзамировать тело, не позволил вынуть сердце и послать его Марии Луизе, как того желал Наполеон. В сущности, он был прав: сердце Наполеона не было подходящим подарком для любовницы Нейпперга, но действовал так не по деликатности, а только из желания в чем можно пойти наперекор желаниям Наполеона. Единственное, что он разрешил, – это снять маску с лица покойного.
Но и в могиле великого Наполеона преследовала злоба англичан. Он был похоронен в им самим избранном месте под двумя ивами у родника, свежую воду которого он любил пить при жизни. Его тело было заключено в тройную оболочку олова, свинца и красного дерева.
Из-за надписи над могилой между Хадсоном Лоу и Монтолоном возникла целая ссора. Губернатор требовал, чтобы там фигурировало только имя «Бонапарт», Монтолон же хотел, чтобы там было написано: «Наполеон, родился в Аяччо 15 августа 1769 г., умер на острове Святой Елены 5 мая 1821 г. в возрасте 52 лет».
Спор грозил затянуться на целую вечность. В результате – над могилой не сделали никакой надписи, что впоследствии вызвало у Ламартина следующие строки: «Здесь покоится… Имени нет? Так спросите у мира это имя!»
Воинские почести были отданы моряками, 66-м пехотным полком и артиллерией. Граф Монтолон и генерал Бертран держали гробовой покров. Госпожа Бертран шла за гробом со всем семейством, а сзади, чтобы показать, что Англия и в могиле не упускает своего пленника из вида, шествовал с еле сдерживаемой радостью в лице Хадсон Лоу.
Впрочем, это было последним торжеством жестокого тюремщика. Его функции кончились. Через некоторое время он вернулся в Европу. Все с презрением сторонились его; его избегали и ненавидели даже на родине. Он умер в 1840 году, пытаясь оправдать свое мерзкое поведение на острове Святой Елены изданием в свет полных ненависти и лжи мемуаров, которые были по достоинству оценены историей.
15 августа 1821 года, в день рождения Наполеона, замок Комбо с утра принял праздничный вид. По всем аллеям бегали младшие садовники, развешивая от дерева к дереву цветочные гирлянды, образовывавшие то букву «Н», то орла, то знамя, в котором синие, белые и красные цветы были расположены в порядке цветов имперского флага. Рабочие приносили доски и жерди, из которых надо было построить триумфальную арку, вечером иллюминованную лампионами. Другие рабочие располагали лампионы группами по три штуки среди гирлянд, причем цвета лампионов в каждой группе опять-таки были синий, белый, красный. Все площадки были выровнены и посыпаны песком; на большой лужайке были раскинуты две палатки. Одна была предназначена для народного пиршества под председательством маршала Лефевра и его жены, другая – для танцев. Для последней цели были приглашены два оркестра музыки.
Внутри замка тоже шли усиленная чистка и уборка. Ведь это было единственным праздником, который справлялся по традициям замка Комбо даже и после того, как старого Лефевра и его верную подругу жизни постигла тяжкая утрата. После смерти Шарля они жили очень уединенно, оба, казалось, в равной степени жаждали вечного успокоения, и их удерживала только одна мысль, одна надежда: как бы повидать еще раз перед смертью своего императора, который испытывал страшные пытки на нездоровом, убийственном острове Святой Елены. Уже много-много раз, усевшись в уголке у камина, маршал Лефевр и его жена уносились мыслью на остров. Что-то поделывает император? Здоров ли он? Кончилось ли то нездоровье, о котором поговаривали? Может быть, ему стало хуже?
О пленнике не было никаких новостей. Последние лица, прибывшие с острова – капитан Элфинстон, ла Виолетт и барон Гурго – уверяли, что Наполеон никогда не согласится бежать с острова. Он говорил, что для этого сама Франция должна явиться за ним, что он может вернуться во Францию только в качестве государя, призванного своими подданными.
– Ведь ты помнишь, – как-то сказал Лефевр своей жене, – что рассказывал нам наш славный ла Виолетт? Хотя император не потерял ясности суждения, но он уже не склонен более кидаться в такие авантюры, как прежде. Ла Виолетту даже не пришлось поговорить с ним о наших проектах; государь отказался от смелого замысла. А ведь прежде – в Египте, например, и в двадцати других местах – он машинально обдумывал все детали и по мановению руки приводил в исполнение и не такие дела. Вот, например, его отъезд из России с Коленкуром, как только он узнал о заговоре генерала Мале. Нет, император отказался от всяких честолюбивых замыслов, его карьера кончена, но он думает о сыне.
– Так вот ради сына-то ему и следовало бы попытаться вырваться с этого ужасного острова, – возразила ему мадам Сан-Жень, – чтобы поселиться если не во Франции, так где-нибудь в другом более тихом и здоровом месте.
– Нет, жена, он идет более верной дорогой! Наш император думает, что самым верным и надежным путем для обеспечения трона за его сыном будет не пытаться завоевать опять корону, а спокойно умереть, поскольку ненависть и злоба смолкнут и исчезнут все страхи, которые вызывало уже одно его существование. Раз он умрет, то все ошибки, странности, даже преступления – потому что у него на совести найдутся и таковые, – все будет забыто, и одно переживет его – это его гений, его слава. Из его могилы изойдет свет, который озарит чело юного Римского короля, и, может быть, только благодаря ему мы увидим царствование Наполеона Второго.
– Ты говоришь так, как будто император уже умер! – воскликнула Екатерина Лефевр, – надеюсь, что ты не получил никаких дурных известий?
– Нет, известий я не получил, но у меня дурное предчувствие. Мне кажется, что мы в последний раз чтим его празднеством в Кюмбо. Поэтому-то я и хочу, чтобы этот последний раз отличался особенной пышностью и весельем.
– Не очень-то идет нам веселье на ум после смерти бедняжки Шарля! – ответила Екатерина. – Как грустно видеть танцующими всех этих молодых людей и вспоминать, что наш Шарль бывал самым оживленным, самым веселым кавалером на наших балах и что его уже нет с нами… Ведь пятнадцатого августа наш Шарль обычно так веселился! Как он, бывало, чокался с крестьянами, как разговаривал со стариками, как кружил молодых девушек! Он был душой нашего праздника, и что бы мы ни делали, а его нам всегда будет не хватать. Ну, да что делать! Постараемся справить как можно лучше и достойнее праздник нашего императора! – И, договаривая последние слова, Екатерина вытерла слезы.
Приготовления были организованы очень широко, маршал не хотел лишать своих гостей ни одного развлечения и забавы, и когда настало утро пятнадцатого августа, то он первый вскочил с кровати, как во времена своей юности, чтобы лично руководить салютом из артиллерийских орудий маленьких медных пушечек, установленных на балконе.
Зазвонили церковные колокола, и у ворот замка приступили к раздаче всем нуждающимся денег и съестных припасов. В девять часов утра маршал и его жена отправились в ландо в церковь, сопровождаемые всеми домочадцами.
После обедни в замке было предложено угощение, потом устроены игры для молодых людей и девушек и традиционный осмотр апартаментов.
Маршал с женой находились в большом центральном салоне, принимая и встречая любезными приветствиями своих гостей. Против входной двери находился большой портрет императора в лавровом венке, порфире и со скипетром в руке. Большинство посетителей, поздоровавшись с герцогом и герцогиней Данцигскими, кланялись портрету.
В другом конце комнаты помещался еще портрет Наполеона. Здесь он был изображен в своем обычном сером сюртуке и треуголке, рассматривающим в бинокль неприятельские позиции. Это было настоящим портретом популярного героя, и здесь он казался ближе и милее сердцу, чем величественный цезарь в порфире.
День прошел, не принеся с собою ничего особенного. Около четырех часов были накрыты столы, и маршал, в конце долгого пиршества, обойдя под руку с женой столы, остановился в центре и, высоко подняв наполненный вином бокал, воскликнул:
– За Францию, друзья мои! За всю былую славу и за того, кого мы никогда не забудем!
Со всех столов раздался громкий крик: «Да здравствует император!» Крестьяне чокались между собой, и послышались голоса старых солдат, напевавших боевые песни.
Уже началась иллюминация, были зажжены трехцветные лампионы, вызывая в памяти трехцветное им ператорское знамя, когда вдруг к маршалу подошел смущенный ла Виолетт и произнес:
– Там какой-то человек хочет говорить с вами. Он говорит, что должен сообщить вам важную новость. Боюсь даже догадываться, маршал!
– Что это может быть? Откуда этот человек?
– Кажется, это один из ваших старых слуг, которого вы пристроили в полицейскую префектуру. Мне он не захотел сказать, что ему надо; он только сообщил, что новость, которую он принес, очень важна и что он может передать ее только лично вам.
– Хорошо. Я сейчас приду, – сказал Лефевр.
Полный мрачных предчувствий, он отправился в вестибюль замка, где его и в самом-деле ждал один из старых слуг, старый солдат, которого он пристроил в префектуру сторожем при кабинете префекта.
– Ах, господин маршал! – сказал ему этот человек. – Я не забыл, чем я вам обязан – ведь это вы пристроили меня на место! Я и подумал, что вам первому следовало бы узнать о важном известии, только что полученном в полицейской префектуре и еще неизвестном никому, за исключением бывших там в это время троих чиновников. Ну, а так как сегодня у меня свободный день, то я и примчался сюда.
– Да что это за новость? – перебил его разглагольствования маршал. – Она действительно так важна?
– Да, господин маршал: император Наполеон; скончался на острове Святой Елены пятого мая нынешнего года в пять часов вечера.
Лефевр схватился за грудь, словно получив жестокий удар в сердце.
– Бедный император! – сказал он, а через некоторое время прибавил: – Но почему же раньше ничего не было известно?
– Кажется, – ответил тот, – англичане задержали на целый месяц все суда, чтобы успеть принять все меры, которые казались необходимыми их правительству при этих обстоятельствах.
– Весьма возможно, – ответил маршал, – я узнаю в этом подлость этих палачей! Наконец-то наш бедный император вырвался из их рук и на самом деле вкусил впервые полный отдых, в котором нуждался уже давно! Поди скажи, чтобы тебе дали поесть и попить, а потом тебе укажут комнату, потому что ты, должно быть, сильно устал от долгого пути. Да и невозможно в такую темь возвращаться в Париж. А мне надо исполнить другую обязанность теперь. Ты видишь, мы празднуем день рождения нашего императора! День радости придется превратить в день скорби. До свидания, друг мой и спасибо тебе! – Затем Лефевр выбежал на балкон и громким голосом, которым, бывало, в пылу сражений отдавал команду своим гренадерам, крикнул: – Тише! Слушайте все!
От столов поднялся какой-то недоумевающий гул. Несколько охмелевших крестьян, не понимая, в чем дело, запротестовали против этого нарушения их непринужденных бесед. Но кое-кто уже разглядел маршала и узнал его голос. Послышались крики:
– Тише, тише! Маршал хочет говорить!
Тогда все собрались под балконом, Лефевр напряг все свои силы и заговорил:
– Друзья мои, прекратите свои забавы, песни и шутки! Страшное несчастье поразило нашу страну. Императора Наполеона нет более в живых. Измученный англичанами, он умер в пытках на острове Святой Елены!
Глухой ропот пронесся по толпе; по лицам крестьян было видно, как поразила и омрачила их души эта новость. Они не могли понять, как мог умереть Наполеон, и все еще надеялись, что он внезапно появится среди них, вернется с острова Святой Елены, как вернулся с Эльбы. Эта смерть, о которой им сообщали, казалась невероятной, неправдоподобной.
Лефевр продолжал:
– Наполеон умер! Пусть память о нем, о его славе, о его гении вечно будет жить в вас! Вы, солдаты, делившие с ним геройские подвиги, вы, крестьяне, познавшие благодетельность его забот о стране, – вы все передадите ваши воспоминания детям и внукам, и на протяжении веков Франция привыкнет прославлять не только Наполеона, но и тех, которые были его солдатами, его друзьями! – Он остановился и потом прибавил, словно желая окончить свою печальную речь ободряющим возгласом: – Наполеон умер! Да здравствует Франция!
Вдруг из массы смущенных, растерянных, подавленных слушателей раздался чей-то ясный, отчетливый, громкий голос, который крикнул:
– Наполеон умер! Да здравствует Наполеон! – И после короткой паузы этот же голос прибавил: – Французы! Давайте единодушно воскликнем все: «Да здравствует император Наполеон Второй!» Император умер! Да здравствует император!
Лефевр ушел с женой в свои комнаты, предоставив толпе расходиться и тушить лампионы.
– Ну вот, – сказал он, закрывая глаза рукой, – вот и настал день траура, которого мы так боялись!
– Да, – пробормотала в ответ Екатерина, – императора больше нет в живых! Как же можем после этого жить на свете мы! Ах, бедный друг мой! Наша роль на земле кончилась. Теперь пора уйти со сцены и нам обоим. К чему нам влачить наши жалкие дни, когда у нас нет ни надежды, ни утешения?
– Вы не правы, если говорите так, – послышался сзади них чей-то грубый голос.
Лефевр и его жена обернулись и увидели перед собой ла Виолетта.
– Ах, это ты? – сказал герцог Данцигский. – Что нужно, мой милый?
– Нужно, чтобы вы не отчаивались так! Да, император умер, но его имя живет. Вы забыли о его сыне? Это я кричал сейчас: «Да здравствует Наполеон Второй!»
Оба старика задумчиво переглянулись и обменялись меланхолическим взглядом.
– Ты хорошо делаешь, ла Виолетт, что хочешь сохранить последнюю надежду, и ты гораздо ближе нас к последним мыслям императора. Но, быть может, твоим надеждам придется разбиться о суровую действительность. Вот ты кричал сейчас: «Да здравствует Наполеон Второй!». Но суждено ли царствовать Наполеону Второму? Сможет ли он быть императором?
Отпустив дружелюбным жестом старого солдата, маршал и его жена досидели вечер, придавленные тяжестью воспоминаний и со скорбью думая, что никогда, никогда более они ни увидят великого императора, сиянием славы которого все еще была озарена их душа.
Смерть Шарля так потрясла нервную систему Люси, что она снова впала в душевную болезнь, граничащую с сумасшествием. Она проводила в полнейшем одиночестве целые часы, шепча бессвязные фразы, в которых постоянно повторялись имена Шарля и Андрэ.
Шарль Лефевр оставил ей по духовному завещанию довольно крупный капитал, который вполне обеспечивал ее жизнь. Часть этого капитала предназначалась Андрэ в том случае, если бы удалось разыскать его.
Хотя вначале маршал и его супруга были очень настроены против Люси, считая ее виновной в трагической гибели их сына, но со временем их отношение к ней несколько смягчилось. Они свято исполнили последнюю волю Шарля и беспрекословно выдали определенный капитал, завещанный Люси и ее сыну. Кроме того, Люси была помещена ими в одну из лучших общин сестер милосердия, где она нашла самый лучший уход и попечение, и герцогиня от времени до времени посылала ла Виолетта справляться о ее здоровье.
Анни закончила свое воспитание и вышла из пансиона сестер Курс Она выросла в очень изящную и грациозную молодую девушку, в совершенстве владевшую французским и английским языками и обладавшую прекрасными манерами. Случись теперь миссис Грэби или мистеру Тэркею повстречаться с ней, они, наверное, не узнали бы в этой изящной аристократической девушке своей бывшей воспитанницы, маленькой продавщицы цветов, плясавшей перед пьяными матросами в жалких тавернах Сити.
Анни ни на минуту не забывала временного товарища злосчастных дней своей юности и свято помнила взаимное обещание, которым они обменялись: любить и помнить друг друга и сделать все, что от них будет зависеть, чтобы встретиться впоследствии.
Есть натуры, сохраняющие на всю свою жизнь первые душевные впечатления. Они всю жизнь свято хранят неизгладимые воспоминания своей первой, юной любви. Время берет свое, сердце неизбежно предъявляет свои права, зарождаются иные привязанности, но тем не менее первое чувство всегда остается живо в этих цельных, избранных душах. И это воспоминание преследует их всю жизнь, то радуя, то огорчая попеременно. Оно насквозь пропитывает ду, шу, как дивный аромат.
Таким именно чувством любила Анни Андрэ: хотя она не видела его с момента разлуки, но он продолжал существовать в ее воображении словно призрак, не имеющий никаких реальных форм; воспоминание о нем неугасимым пламенем горело в ее сердце, и она постоянно повторяла клятву, данную в лачужке миссис Грэби: любить одного лишь Андрэ и принадлежать и духом, и телом лишь ему одному. Она почти утратила надежду встретиться с ним, но тем не менее решилась твердо держаться своих обетов.
Окончив воспитание в пансионе, Анни вернулась к Люси. Они зачастую проводили долгие часы в томительном молчании. Глубоко сидя в своем кресле, Люси казалась воплощением скорби. Анни же напряженно следила за больной, стараясь уловить на ее лице и в потухшем взоре хоть мимолетный отблеск оживления и интереса к окружающей жизни.
Проходил месяц за месяцем, а душевное состояние Люси не улучшалось. Но мало-помалу, благодаря неутомимому и самоотверженному уходу Анни, Люси понемногу вошла в мелкие дела повседневной жизни, начала интересоваться и расспрашивать Анни о годах, проведенных ею в пансионе госпожи Куро, о ее вкусах и впечатлениях. Она никогда не спрашивала ни о Шарле, ни об Андрэ, но осведомилась несколько раз о госпоже Лефевр. Память возвращалась к ней медленно и неровно, а какими-то скачками: то внезапно вспомнит что-то, то вдруг снова образуется пробел. Она лихорадочно цеплялась за отдельное услышанное или сказанное ею самой слово и благодаря ему восстанавливала целые эпизоды своей жизни вплоть до страшного крушения всего ее прошлого.
Анни сообщила ей о посещениях ла Виолетта, о том участии и интересе к Люси, которые он выказывал в своих расспросах, и о твердой уверенности в ее выздоровлении, которую он неизменно выражал при этом. Люси заинтересовалась этим известием и выразила желание повидать ла Виолетта в первый же его приход. Анни исполнила ее желание, и лишь только пришел ла Виолетт, тотчас же привела его к Люси. После обмена первыми незначительными фразами ла Виолетт, желая пробудить сознание и интерес Люси, спросил, знает ли она что-нибудь о своем брате, капитане Эдварде Элфинстоне. Люси вздрогнула при этом неожиданном вопросе, словно разбуженная от глубокого сна, ее лицо оживилось, тусклые, безжизненные глаза вдруг загорелись живым, сознательным огнем, и она воскликнула:
– Мой брат? О да! Мне очень, очень хотелось бы повидать его! Там, в Англии, нас разъединили. Может быть, он знает что-нибудь о моем сыне? О моем Андрэ? Ведь его украли у меня!
Ла Виолетт, грустно кивнув головой, произнес:
– Ваш брат и я – мы сделали все зависящее от нас, чтобы найти вашего ребенка, но, к несчастью, потерпели полную неудачу. К тому же, как вы, верно, помните, нам не хватало вашей помощи.
– Да, да, я помню. Лечебница… доктор… И мой сын, мой Андрэ, которого я увидела там, в лечебнице, и которого не имела возможности схватить, унести, вернуть себе обратно! О, если бы мне только удалось тогда догнать его на дороге, когда я убежала из лечебницы, то, ручаюсь вам, никто не сумел бы вырвать его вторично из моих объятий!
Ла Виолетт одобрительно кивнул головой, а Анни, перегнувшись через кресло Люси, сделала ему знак: «Обратите внимание, ее память возвращается».
Люси между тем взволнованно продолжала:
– Что произошло после этого? Не помню. Точно пропасть в мозгу. Но брат должен знать. Имел ли он потом какие-нибудь сведения обо мне и о ребенке?
– К сожалению, никаких! Все наши поиски оказались тщетными, а тут нам пришлось как раз отправиться в плавание…
– Моего сына тоже увезли на корабле. Вы это знаете? Нет? Я тоже должна была пуститься в путь, вместе с… – Люси замолчала: по-видимому, она вспомнила Шарля. Она вздохнула, провела рукой по лбу, словно отгоняя тяжелую мысль, и продолжала: – Я собиралась ехать к нему на остров Святой Елены…
Ла Виолетт подскочил на месте.
– Что вы говорите? – воскликнул он. – Что она говорит? – обратился он к Анни, словно ожидая от нее более ясного ответа.
– Андрэ был увезен на остров Святой Елены, на судне, которое называлось «Воробей», – ответила Анни.
– Капитан Бэтлер… – добавила Люси, внимательно вслушиваясь в разговор.
Ла Виолетт вскочил со своего места и собирался сделать то, что он всегда проделывал в критические моменты жизни: покрутить в воздухе своей палкой; но, не найдя ее под рукой, он схватил стул и, к великому изумлению обеих женщин, закрутил его в воздухе. Проделав это, он поставил стул на место и произнес прерывающимся от волнения голосом:
– Ах, черт возьми! Вы сказали: «Воробей»? Ах, это – чудный бриг. Его капитан – Бэтлер, славный малый, держал путь на остров Святой Елены. Мы – ваш брат и я – были на его судне. Как же, как же! Святая Елена! Вот-то дыра! Голые скалы, солнце, туманы и ни капли воды! Мы пристали к берегу для торговых сношений, а кроме того, с целью навестить друга… больного друга, которого теперь нет в живых… – Ла Виолетт умолк и грустно потупился, словно сдерживая подступившее рыдание. – Мы целых пятнадцать месяцев прожили на этом судне, – снова начал он, – все путешествовали от острова Святой Елены к Пернамбуко и обратно, а потом вернулись в Лондон. И вы говорите, на этом «Воробье» находился ваш сын? Тот самый мальчуган, которого мы так деятельно разыскивали повсюду? А он, оказывается, был все время тут же, у нас под носом! Ах мы болваны, ротозеи! Да как же мы проглядели его? Правда, мы никогда в жизни не видали его, но все же это – непростительная ошибка! – И ла Виолетт наказал себя сильным ударом кулака в грудь, а затем продолжал: – Но скажите, почему, собственно, он очутился на нашем судне? – спросил он.
– Он был вытребован капитаном Бэтлером у полиции, так как бедняжку собирались судить как бродягу. Капитан взял его на борт в качестве юнги.
– Это был юнга! Ах, тысяча чертей! Блондинчик с голубыми глазами, такой красавчик! Да это же он! Пари держу, что это – наш «бой», юнга капитана. Это был Нэд…
– Нэд? – с разочарованием переспросила Люси. – Нет, его звали Андрэ.
– Андрэ или Нэд, это безразлично: суть в том, что юнга на «Воробье» был несомненно вашим сыном, а мы выпустили его из рук. Ах, чтобы меня черт побрал!
Ла Виотлетт снова поискал свою палку и, не найдя ее, снова завертел в воздухе стулом, словно срывая на нем свое раздражение.
– Если вы так уверены в том, что Андрэ и Нэд – одно и то же лицо, – промолвила Анни, – то, насколько мне кажется, будет довольно легко разыскать его; необходимо только справиться в Лондоне о судне «Воробей» и о капитане Бэтлере…
– Легко сказать! – ответил ла Виолетт. – Времени прошло немало; Бог весть, может быть, и капитан Бэтлер бросил свою службу, и само судно вышло из употребления. А может статься, что капитан уже давно покоится на дне морском с гирей, привязанной к ногам. Ведь так хоронят большинство моряков… – Однако, заметив тяжелое впечатление, которое он произвел на женщин своими мрачными предположениями, ла Виолетт спохватился и постарался хоть несколько обнадежить их, для чего бодрым тоном добавил: – Все это ничего не значит; я все-таки твердо убежден, что мы разыщем вашего сына! И уж на этот раз он не проскочит у нас сквозь пальцы. Нет, шалишь! Достаточно и одного раза! Теперь-то уж я сразу узнаю его! Полноте, не надо унывать. Ручаюсь вам, что мы разыщем его. Мне даже так и мерещится, что я держу его за ухо, как это делал, бывало, император, когда он был нами доволен.
– Необходимо поехать в Лондон и справиться о капитане Бэтлере, – сказала Люси.
– Совершенно согласен с вами, – ответил ла Виолетт.
– Вы поедете с нами? – спросила Люси.
– Хорошо ли вам предпринимать такое путешествие? – с беспокойством вмешалась Анни. – Не лучше ли мне одной поехать с господином ла Виолеттом?
– Нет, я непременно хочу ехать, – твердо заявила Люси. – Не беспокойтесь, друзья мои, я буду сильна и вынослива. Надежда найти сына придала мне силы и крепость. Я чувствую себя совсем здоровой и нормальной, – добавила она.
Анни и ла Виолетту пришлось уступить ее непоколебимому желанию.
Несколько дней спустя они все трое прибыли в Англию и тотчас же поспешили навести справки о капитане Бэтлере и судне «Воробей».
Сведения были не из утешительных: капитан давно бросил морскую службу и жил в одном из северных городов, что же касается до его корабля, то он был продан и в настоящее время находился у берегов Исландии, где шла ловля трески. Прежний экипаж разбрелся в разные стороны, и юнга по имени Нэд не числился на судне, да и не мог числиться, так как он уже давно вышел из возраста юнги.
Все трое вернулись в гостиницу крайне обескураженные, теряясь в догадках, куда теперь направить свои поиски.
На столе салона гостиницы, где они дожидались обеда, лежали альбомы и иллюстрированные журналы.
Анни машинально взяла один из них и стала рассеянно просматривать его. Вдруг она громко вскрикнула от изумления:
– О, мамочка, взгляните скорее! Ведь это вылитый ваш портрет!
Ла Виолетт, подошедший взглянуть, в свою очередь заметил:
– А ведь в самом деле! Удивительное сходство! Да посмотрите же сами!
Люси неохотно подошла к столу. Это действительно был вылитый ее портрет. Она была одета пастушкой и была одним из действующих лиц большой картины, носящей название «Пикник». В журнале был воспроизведен снимок с картины известного придворного художника, сэра Филиппа Трэлаунэя, наделавшей много шума. Картина изображала группу молодежи: пастушков и пастушек на фоне чудного пейзажа. Одна из пастушек протягивала пастушку корзину роз. Пастушка была вылитая Люси, а пастушку сэр Филипп придал свои собственные черты.
Это поразительное сходство обоих лиц заставило Люси внезапно вспомнить в мельчайших подробностях свою встречу в лесу с художником, их разговор и эскиз, который он наскоро набросал с нее в свой альбом. Люси рассказала ла Виолетту и Анни об этом эпизоде, и было решено пройти после завтрака в Национальную галерею, где был выставлен оригинал картины, и полюбоваться ею. Люси протестовала против этого проекта, все ее мысли были обращены на розыски корабля «Воробей», но Анни так умоляла ее пройти в галерею, что она не решилась отказать ей.
Картина Трэлаунэя занимала самое видное место в галерее. Это действительно было выдающееся произведение как по силе творчества, так и по технике. Когда маленькая группа остановилась перед картиной, подошел один из служителей галереи, с предложением своих услуг. Ла Виолетт хотел было уже отказаться от его предложения, но последняя фраза служителя остановила его внимание. Он сказал:
– Иностранцы очень интересуются этой картиной, в особенности же с тех пор, как здесь побывал этот молодой моряк. Вы, вероятно, читали об этом в газетах?
– Какой моряк? – дрожащим голосом переспросила Люси, быстро подходя к служителю. – И что с ним произошло?…
– Если позволите, – ответил служитель, – я охотно расскажу все это. Каждый дает, что хочет. Обыкновенно шиллинг, но случай стоит того. – И, став в позу, служитель начал заученным тоном: – Леди и джентльмены, обращаю ваше просвещенное внимание на выдающееся произведение кисти сэра Филиппа Трэлаунэя, художника его величества, члена королевской академии и профессора живописи. Эта картина носит название «Пикник» и изображает игры и развлечения молодых пастушков и пастушек. Обратите внимание на живость изображения, на сочность кисти и на прозрачность воздуха. Пастушок, стоящий у ручья, представляет собою портрет самого художника…
– Все это прекрасно, – перебил его ла Виолетт, – но при чем же здесь молодой моряк?
– Сейчас узнаете! – невозмутимо продолжал служитель. – Дело касается молодой пастушки, протягивающей пастушку корзину роз и случайно с натуры зарисованной художником в лесу. Один молодой моряк – гардемарин королевского флота – явился сюда с неделю тому назад (Люси страшно побледнела и впилась взором в лицо рассказчика). Он казался как бы вне себя и явился, держа в руках журнал со снимком с этой картины. Он подбежал к самой картине стал сравнивать снимок с оригиналом, потом вдруг громко вскрикнул: «Это моя мать! Моя родная мать Люси!» – и залился слезами. Но что случилось с этой леди? Ей, кажется, дурно?
Люси при последних словах служителя упала на руки Анни, шепча задыхающимся голосом:
– Это он!.. Мой сын, Андрэ…
Вокруг стали собираться любопытные. Ла Виолетт помог Анни довести Люси до дивана, а затем, предоставив ее заботам молодой девушки, вернулся к изумленному служителю и сказал ему:
– Вот что, любезный, расскажите-ка вы мне толком об этом моряке. Вы говорите, что он узнал в этой пастушке свою мать? Дело в том, что художник нарисовал его изображение с той самой леди, которой сделалось дурно при вашем рассказе. Она действительно имеет сына, моряка, которого давно потеряла из вида. Что вы можете сказать об этом моряке?
– То, что эта история наделала много шума. Моряк отправился к сэру Трэлаунэю и стал расспрашивать о его модели. Однако сэр Филипп был очень мало осведомлен на этот счет. Он встретил однажды утром молодую женщину в лесу, нарисовал с нее эскиз, но ему было неизвестно ни кто она, ни откуда она шла, ни куда. Вот все, что он мог сказать моряку.
– Благодарю вас, друг мой, – сказал ла Виолетт, – возьмите себе за труды полкроны и скажите: не знаете ли вы имени этого моряка и названия судна, на котором он служит? Где можно найти его?
Но служитель не мог ничего прибавить к своему рассказу и посоветовал обратиться непосредственно к художнику, который, может быть, был более осведомлен на этот счет.
– Впрочем, – добавил он, – если желаете, то зайдите в другой раз, я расспрошу самого моряка.
– А он бывает здесь? – быстро спросил ла Виолетт.
– А как же! Ежедневно, около полудня. Да вон, глядите, – с живостью сказал служитель, указывая на вход, – вот как раз и он!
В зал действительно вошел молодой моряк и быстрыми шагами направился к картине «Пикник».
В зале началось сильное движение: увидев входящего, Люси кинулась ему навстречу и замерла у него на груди, крепко обвив руками его шею, смеясь и плача одновременно и прерывисто шепча:
– Андрэ! Мой ненаглядный! Дитя мое! Наконец-то ты со мною! Наконец-то я снова нашла тебя! О, поцелуй меня, мой Андрэ, мой сын, мое счастье!
После первых взрывов волнения ла Виолетт поспешил увести свое маленькое общество от любопытных взглядов тесно обступившей толпы, посоветовав скорее вернуться к себе, в гостиницу, где будет гораздо удобнее продолжать начатый разговор.
Все четверо немедленно направились к выходу, сопровождаемые служителем, который обдумывал заключительный аккорд к своему новому повествованию:
«Трогательная встреча матери и сына у знаменитой картины придворного художника сэра Трэлаунэя „Пикник“.
Анни же, радуясь счастью Люси, ощущала вместе с тем некоторое беспокойство.
«Он не взглянул на меня! – думала она. – Узнал ли он меня? Для меня Андрэ – все тот же Андрэ, но что я для него: та же Анни или нет?»
На некотором расстоянии от юго-западного предместья Вены находится императорский дворец Шенбрунн. На том месте, где высится в настоящее время вокзал Южных железных дорог, в 1830 году стояла гостиница, куда собирались в праздничные дни студенты и зажиточные горожане, чтобы провести за кружкой пива часок-другой на свежем воздухе. Публики собралось много. Приманкой служил большой сад с развесистыми липами, под сенью которых были разбросаны маленькие столики, а также чудесное пиво, великолепная ветчина и сосиски, прославленные, хрустящие венские хлебцы и наконец оркестр, Под музыку которого, молодежь задавала балы. Эта гостиница называлась «Роза». Ее держал отставной солдат, совершивший итальянскую кампанию и дравшийся вместе с немцами против французов. У него были жена и дочь, хорошенькая Эльза, белокурая, голубоглазая, с ямочками на свежих щечках. Когда Эльза появлялась на пороге гостиницы, то казалась живым олицетворением ее вывески.
У нее было много поклонников, но никто из них не мог похвастаться ее предпочтением. Всем было известно, что она выйдет за того из них, которому посчастливится добиться высокого поста сторожа при одной из калиток императорского дворца Шенбрунн.
Мечтой всей жизни почтенного Фрица Мюллера, отца Эльзы, было получить место королевского привратника. Но – увы! – этому не суждено было осуществиться, и он уже отказался от счастья надеть на себя чудный зеленый костюм, украшенный серебряными галунами. Одно время Мюллер надеялся на то, что ему удастся сделать королевским привратником своего сына, но – увы! – таковой вовсе и не родился, и у Мюллеров была лишь одна дочь. Тогда трактирщик перенес все свои надежды и упования на будущего зятя, который должен был во что бы то ни стало добиться высокого положения императорского сторожа.
Все молодые ухажеры Эльзы были предупреждены: тот, кто хотел получить ее в жены, должен был сперва получить место. Многие были совершенно обескуражены подобной перспективой, но Мюллер упорно стоял на своем: его зять обязательно должен был быть привратником императорского замка. Выдав дочь замуж, он намеревался продать свою гостиницу и лишь изредка возвращаться сюда, чтобы выпить кружку пива да выкурить трубочку, глядя со спокойным сердцем на сторожку напротив, где на крылечке будет сидеть его красавица Эльза с толстеньким малюткой на руках.
Изо всех ухажеров только трое молодых людей согласились попытать счастье получить желаемое место, а вместе с ним и руку Эльзы.
Первый из них, Альберт Вейс, был сыном столяра. Это был ловкий, крайне способный парень, золотые руки. Он ради шутки мастерил и потом дарил местным красавицам такие хитрые, секретные шкатулочки, что все кругом изумлялись.
Второй, Фридрих Блум, студент богословия и племянник священника, был бледный, худощавый молодой человек, не имевший ни малейшей склонности к духовному званию. Он жил у Мюллера.
Наконец, третий, Карл Линдер, был здоровый и крепкий молодец, по ремеслу слесарь. Он задался целью доказать всем окружающим, что при доброй воле и свойственной ему энергии сумеет сжать в своих мощных руках, словно в клещах, и красивую дочку трактирщика, и ключ императорской сторожки.
Эльза была порядочной кокеткой и очень ловко водила за нос всех троих, смеясь, лукавя и оттягивая время, когда они уж слишком настойчиво просили ее о свидании. Она играла ими, как шарами, давая легкий, мимолетный перевес то одному, то другому, то третьему. Мюллер же думал приблизительно так: «Главноуправляющий обещал мне место. Но кто получит его? Тот, кто подойдет главноуправляющему, обязательно подойдет и мне. Но вот вопрос: подойдет ли он Эльзе? Пусть уж лучше она выскажется тогда, когда место будет уже назначено одному из троих!»
Однажды вечером, когда Мюллер велел уже внести обратно столы и закрыть калитку, к воротам подъехал экипаж, из которого вышла молодая, элегантная дама с уверенной и повелительной осанкой и спросила, не может ли она получить обед и комнату. Трактирщик поспешил раскланяться до земли и попросил посетительницу пройти в лучшую комнату, пока ей приготовят обед. После этого Мюллер хотел указать кучеру на конюшню, но последний резко ответил:
– Мне уплачено, и я уезжаю. Будьте здоровы!
Трактирщик был крайне удивлен подобным оборотом и невольно задал себе вопрос: «Чего ради эта дама-аристократка заехала одна-одинешенька в мою гостиницу и что ей здесь нужно?»
Он дал себе слово зорко присматривать за подозрительной незнакомкой.
«Эге, – решил он наконец, – это, наверное, любовное свидание. Верно, сейчас явится любезный, оттого и карету поторопились спровадить. Им хватит и одного экипажа завтра поутру, чтобы вернуться в Вену. Так-с! Ну, надо идти поторопить жену и дочку. Дамочка, по-видимому, из балованных, ей, должно быть, не легко угодить. Она, кажется, уже начинает выходить из терпения».
Вскоре весь дом был поднят на ноги; слуги и служанки бегали по всем направлениям, нося и приготовляя то одно, то другое, а жена и дочка хозяина хлопотали на кухне.
Когда все приготовления были закончены, Мюллер, держа колпак в руке, почтительно подошел к посетительнице и доложил:
– Графиня, обед подан.
Он титуловал так свою посетительницу наудачу, полагаясь исключительно на свой наметанный глаз.
– Разве вы знаете меня? – спросила Дама, садясь за стол.
– Как же, графиня! – пробормотал Мюллер, не желая сознаться в своем незнании.
– Это изумляет меня, – заметила дама. – Не служили ли вы в Милане или, может быть, в Неаполе?
– Вот именно, графиня! Я служил в Италии, – ответил Мюллер и мысленно добавил: «В шестом стрелковом и десятом гусарском».
– Ага, – несколько натянуто промолвила дама, – значит, вы узнали меня?
– Немедленно, графиня!
Незнакомка быстро поднялась с места и, подойдя к Мюллеру, промолвила вполголоса:
– Прошу вас никому ни одним словом не обмолвиться о том, что графиня Наполеона Камерата остановилась у вас. Даже если вам назовут меня и спросят, тут ли я, вы должны ответить отрицательно. Слышите? Обещаете ли вы мне это?
– Будьте покойны, графиня, клянусь, что я исполню ваше желание.
– Я полагаюсь на вас. Ну-с, а теперь, когда я несколько успокоилась – признаюсь, что я немало удивилась вашим словам, – я воздам должное вашему обеду.
В это мгновение в комнате появилась Эльза с дымящимся блюдом в руках.
– Кто эта хорошенькая девушка? – спросила графиня Камерата.
– Это моя дочь Эльза, графиня.
– Прехорошенькая! Когда ее свадьба?
– Надеюсь, что скоро. Это зависит от господина главноуправляющего дворцом, который обещал предоставить моему зятю место сторожа.
Графиня перестала есть и с видимым интересом прислушивалась к болтовне хозяина гостиницы.
– Вот как? – промолвила она. – Ваш зять будет сторожем при дворце?
– Я надеюсь, что так, гафиня.
– Дай Бог, чтобы это было скорее в таком случае! – воскликнула графиня, но, словно не докончив своей фразы, быстро перевела на другое, сказав: – Подавайте следующее!
Мюллер поспешил на кухню, а Эльза осталась при графине.
– Я слышала, дитя мое, – сказала последняя, – что вы собираетесь стать женой одного из сторожей дворца? Вам действительно хочется жить в Шенбрунне?
– О да, графиня! – ответила девушка. – Я так свыклась с этой мыслью, что иначе и представить себе не могу свою дальнейшую жизнь. Я так люблю этот старый парк, его развесистые липы и хорошенькие домики сторожей.
– Вы совершенно правы, дитя мое. Такая спокойная, семейная, скромная жизнь способна дать наибольшее счастье, и многие из тех, кому завидуют люди вашего круга, многие из тех, кого я лично знаю, были бы счастливы возможности поменяться своей жизнью с вами. Но это невозможно! Впрочем, – добавила она, переменив тон, – нужно уметь приноравливаться ко всем обстоятельствам и быть готовым ко всему… Дайте-ка этого холодного пирога в ожидании жаркого, за которым пошел ваш отец. – Графиня с большим аппетитом принялась за пирог, а когда появился Мюллер, неся блюдо с фазаном, она промолвила: – Ваша дочь пришла как раз вовремя, а то для нее не осталось бы места. Это что? Фазан? А что, скажите, здесь много дичи в окрестностях?
– О да, графиня! В Шенбрунне чудная охота!
– А, здесь охотятся? А есть здесь кто-нибудь из свиты его величества?
– Конечно, графиня.
– Кто именно? – быстро спросила графиня.
– Да эрцгерцог Франц, тот, которого называют герцогом Рейхштадтским. Сын этого негодяя Наполеона.
Графиня перестала есть и сидела, низко склонив голову, погруженная в свои думы. У нее вертелось на языке много вопросов, но она не решалась задать их.
– Ага, принц здесь? – сказала она после довольно продолжительного молчания. – Он охотится… Значит, он в хорошем настроении. Тем лучше!
«Я поспела как раз вовремя!» – подумала она.
Наскоро закончив свой обед, графиня поднялась к себе в сопровождении Эльзы и обратилась к ней:
– Скажите, милая, отсюда, из ваших окон, видно когда эрцгерцог Франц отправляется на охоту или когда он возвращается с нее?
– Еще бы! – ответила Эльза. – Мы видим его очень часто. Он очень красивый молодой человек! И вот уж кто не боится женщин!
Графиня ничего не ответила, но, войдя в свою комнату, заперлась на ключ и, упав на колени перед висевшим на стене распятием, погрузилась в горячую молитву.
«Боже мой, – молилась она. – Ты знаешь, как я люблю герцога Рейхштадтского, как мне хочется сделать его преемником великого человека, вернуть ему украденный у него один из лучших тронов Европы. Я хочу, чтобы он утвердился во всех своих правах, и ради этого охотно принесу себя в жертву и откажусь от его любви, если я недостойна быть любимой им. Господи, Боже мой, я откажусь от всех своих надежд и желаний, пожертвую всеми своими грезами, даруй мне только одну милость, чтобы он жил! Пусть даже он никогда не будет императором, только бы он жил! Позволь мне явиться вовремя, чтобы расстроить этот ужасный договор».
Влюбленная и очень религиозная графиня Камерата провела еще целый час в молитве и обдумывании предстоящего ей на другой день подвига спасения. Склонившись перед Распятием, она молила Создателя о счастье и долголетии того, кто нес на своих еще слабых плечах тяжелое наследие Наполеона.
Юность сына Наполеона была трудовой и суровой. Наибольшее внимание обращалось на изучение немецкого языка. Мальчик долго сопротивлялся, инстинктивно чуждаясь постороннего языка, как бы уничтожавшего его французское происхождение, долго отказывался от немецких уроков, но наконец должен был покориться и кончить тем, что стал понимать и говорить на этом языке как на французском. Его характер закалялся, он стал спокойным, энергичным юношей, не выносившим неправды. Он отказывался читать, сказки и учить басни, говоря, что «все это ложь, на что она?» Он любил природу и уединение. На одном из холмов Шенбрунна был построен деревенский домик шале, прозванный тирольским. Это было любимое место занятий молодого принца; там он читал, размышлял, беседовал со своими профессорами, играл со своим товарищем, Эмилем Гоберо, называвшимся здесь Вильгельмом, сыном слуги его матери Марии Луизы.
Прочитав «Робинзона Крузо», Наполеон Франц вообразил себя в тирольском домике на «необитаемом острове» и с увлечением занялся изготовлением всяких домашних орудий и принадлежностей. Он выстроил себе маленькую хижину, достал попугая и даже собственноручно устроил зонтик. Все эти его произведения собраны в тирольском домике, получившем название «Павильон герцога Рейхштадтского».
Его учили математике, истории, черчению карт, топографии. Он подарил своему деду в день рождения очень точную карту окрестностей Вены собственной работы. Не забыты были курсы фортификации и военной архитектуры. Молодой принц блистательно выдержал экзамен в присутствии профессоров академии. Французская и иностранная литература были в совершенстве изучены юношей. Его воспитатель Форести удивлялся его критическому и проницательному взгляду на людей и события.
Положение молодого человека при этом чуждом ему дворе, полном врагов его отца, было натянуто и печально и приучило его быть замкнутым в себе, скрывать свои впечатления и чувства. Принц стал недоверчив, мрачен, подозрителен, до крайности осторожен, умел молчать о своем пламенно любимом отце, но тщательно и тайно отыскивал книги о войнах империи и с жадностью читал их.
Однако молодость требовала своего, и любовь рано овладела сердцем и душой юноши. У него было много любовных похождений, на которые воспитатели охотно закрывали глаза. Герцог Рейхштадтский был строго оберегаем от всего, что касалось славы и гения его отца, но ему была предоставлена относительно большая свобода во всех развлечениях такого шумного, полного удовольствий города, как Вена. Следуя тайным инструкциям, воспитатели не только не мешали, но почти способствовали похождениям молодого принца и его отношениям с хорошенькими женщинами города. Они следовали методу восточных владык, прибегавших иногда к злоупотреблению удовольствиями и к избытку наслаждений как средству избавиться от какого-нибудь опасного врага.
На первом же придворном балу, где он появился официально в своем звании эрцгерцога, сын Наполеона имел громадный успех, и тогда же у него завязалось несколько интрижек, на которые воспитатели обратили очень мало внимания.
Но юношей скоро овладело преждевременное утомление, пресыщение сделало свое дело. Он стал испытывать томительную скуку среди тех удовольствий, в которые бросился сначала со всем пылом молодости. Явилась жажда чего-нибудь нового, необыкновенного, которое трудно было бы встретить в императорских салонах.
Вспомнив таинственные приключения Гарун-аль-Рашида и его визиря на улицах Багдада, герцог вздумал бродить со своим товарищем Вильгельмом вдоль венских улиц, ища таинственных приключений, забывая двор и все, что напоминало его. Одевшись студентом, без всякого признака своего высокого звания, он выходил из дома то днем, то ночью, чаще всего по вечерам, в то время, когда жители Вены прогуливались на Пратере, заменяющем здесь Булонский лес Парижа.
Сначала воспитатели принца посылали следить за ним полицейских агентов, но, не видя ничего подозрительного, мало-помалу ослабили надзор и перестали наблюдать за ним. Меттерних отдал распоряжение не мешать приключениям молодого принца по тех пор, пока ему не вздумается ходить на студенческие собрания и вмешиваться в политику. Полиция должна была смотреть сквозь пальцы на все похождения юноши и вступиться только в том случае, когда ему будет грозить опасность или вздумается уронить свое царственное достоинство.
В таких прогулках молодой герцог Рейхштадтский называл себя просто Францем.
Однажды в тихий, прекрасный вечер, когда все жители Вены устремились на свежий воздух, принц со своим товарищем блуждал по тенистым аллеям. Расположившись за одним из столиков, среди публики, пившей пиво или кофе под звуки многочисленных оркестров, он заметил молодую девушку в сопровождении старой дамы. Красота и скромность этой незнакомки произвели на него сильное впечатление. Обе женщины были одеты очень скромно и по виду, казалось, принадлежали к числу небогатых горожан.
Молодой герцог решил незаметно следить за ними, когда они пойдут домой, и сделать это настолько осторожно, чтобы не смутить и не испугать их. Мать с дочерью поднялись в верхнюю часть города, и герцог видел, как они вошли в скромный и почтенный на вид небольшой дом близ моста через Дунай. Надо было навести о них справки. Около дома находилась парикмахерская. Принц вошел туда и, пока помадили и причесывали его белокурые, длинные волосы, узнал от болтливого парикмахера то, что хотел знать.
– Эта вдова офицера, – сказал он, – живет здесь уже несколько недель со своей хорошенькой дочерью, которую зовут Лизбет. Они прибыли из Праги: мать – чтобы хлопотать о пенсии, а дочь – чтобы найти себе какое-нибудь место при дворе или в каком-нибудь учреждении. Говорят, что отец девушки служил одно время при эрцгерцоге Фридрихе-Карле. Мать носит имя фон Лангздорф и имеет даже какой-то титул, но скрывает его, так как титул и бедность плохо уживаются вместе, – закончил разговорчивый парикмахер, снимая салфетку с плеч клиента.
Принц был причесан и узнал то, что хотел. Не обратив, по-видимому, никакого внимания на болтовню, он расплатился, вышел из парикмахерской, веселый, вернулся к своему товарищу и радостно объявил ему:
– Я знаю ее имя и звание. Теперь, Вильгельм тебе надо устроить это знакомство, найти способ быть принятым у них.
Оба они стали придумывать этот способ. Самым простым принцу показалось выдать себя за секретаря эрцгерцога Фридриха-Карла. Он мог знать таким образом о деле вдовы и обещать ей свою помощь, а это открывало путь смелому поклоннику.
Когда молодые люди вернулись во дворец, давно не появлявшаяся улыбка освещала бледное лицо юного герцога; он был оживлен и весел, точно переродился. Он поспешно написал письмо в условленном смысле, и Вильгельм должен был отнести его по адресу и доложить о посещении секретаря, господина Франца.
Герцог Рейхштадтский плохо спал эту ночь: образ Лизбет смущал его покой чудными грезами, и рано утром он позвал к себе полусонного Вильгельма. Последнему едва удалось доказать ему, что невозможно явиться к двум порядочным женщинам чуть не на рассвете. Наконец он убедил нетерпеливого принца дождаться хотя бы времени обеда.
Когда настал желанный час, герцог увлек Вильгельма под руку к заветному дому и остался ждать его возвращения с бьющимся сердцем, стараясь угадать, как примут Вильгельма и какой ответ он принесет ему. Посланный явился через четверть часа и рассказал герцогу следующее.
Он видел только пожилую даму, которая приняла его очень любезно. Она рассказала ему о своем печальном положении и, казалось, была не особенно удивлена участием секретаря эрцгерцога. Она пустилась в похвалы своему мужу, описала его заслуги по службе, несправедливости, выпавшие на его долю, его смерть при трагических обстоятельствах, а также препятствия, которые могли встретить ее прошение в канцелярии. Главным затруднением для успеха ее просьбы являлось то, что полковник Лангздорф внезапно подал в отставку из-за ссоры с одним из командиров, с которым дрался на дуэли. В этом поединке он и получил рану, от которой потом умер. Таким образом, полковник оказывался виновным в том, что в частном споре потерял жизнь, которая принадлежала родине и государю. Однако вдова надеялась на справедливость: ее муж был жертвой дурного обращения, почти насилия генерала, и она могла доказать это в случае надобности.
Вильгельм ответил, что секретарь эрцгерцога рассмотрит дело подробно, но ему, конечно, придется просить указаний у нее лично. Вдова поспешно согласилась принять секретаря – своего незнакомого покровителя.
– Теперь путь открыт, – сказал Вильгельм, – остается воспользоваться им.
Герцог Рейхштадтский, не теряя времени, с сильно бьющимся сердцем, легкой походкой стал подниматься по лестнице заветного дома.
Госпожа Лангздорф очень любезно приняла представителя эрцгерцога. Она снова повторила свою историю, прибавив, что дело тем серьезнее, что вражда генерала, погубившего ее мужа, не прекратилась и теперь. Она решилась на полное признание и сообщила, что, будучи еще простым адъютантом, этот офицер питал к ней такую пылкую страсть, что она не сумела противиться ей. Родители выдали ее тогда замуж за лейтенанта Лангздорфа. Генерал захотел возобновить с ней прежние отношения, но она с негодованием отвергла это, любя мужа и не желая изменять ему. Тогда генерал объявил, что считает Лизбет своей дочерью, а не ребенком полковника. Напрасно возражала бедная женщина против такого заявления и умоляла генерала молчать о ее прежней любви к нему, но тот с беспощадной жестокостью бросил в лицо полковнику прошлое его жены, о котором тот не подозревал. Дуэль стала неизбежной. Полковник, вынужденный подать в отставку, чтобы драться с высшим по чину, был убит и оставил семью без всяких средств. Вдова обратилась к императору и эрцгерцогу, испрашивая себе пенсию, на которую имел право ее муж, а дочери – место при дворе, обещанные еще при жизни ее отца.
Герцог Рейхштадтский, тронутый этим рассказом, обещал свое полное содействие, уверив вдову, что пользуется некоторым влиянием на эрцгерцога. Та благодарила его горячо и, как видно, думала, что свидание окончено. Но молодой секретарь спросил не будет ли он иметь честь познакомиться с ее дочерью. Вдова как будто колебалась; глядя в лицо юноши, она наконец сказала:
– Я верю вам, вы имеете такой откровенный внушающий доверие вид. Мы две одинокие, беззащитные женщины, у нас только и есть наша незапятнанная честь, и я надеюсь, что, если я разрешу вам бывать у нас, чтобы мы могли быть в курсе дел и давать вам нужные указания, вы не заставите меня раскаяться в своем доверии. Я познакомлю вас с дочерью, и, может быть, сострадание к ней побудит вас усерднее хлопотать о нас.
Она позвала свою дочь, и Лизбет не замедлила узнать в посетителе молодого студента, внимательно смотревшего на нее во время прогулки на Пратере. Она покраснела, и ее голос несколько дрожал, когда она благодарила его за участие и сказала, что ее мать и она будут всегда рады видеть его у себя.
Герцог старался поставить официальное знакомство на более дружескую ногу и неожиданно предложил сопровождать их на прогулку. Они отказались, но Лизбет прибавила:
– Если моя мать позволит, то мы можем пойти вместе на Пратер в воскресенье, после обеда, и проведем там несколько часов на свежем воздухе, под деревьями. Может быть, мы встретим там кого-нибудь из друзей отца, которые могут подтвердить вам нашу историю, и вы охотнее будете помогать нам.
Молодой принц решился наконец откланяться н уйти.
В воскресенье он встретил обеих дам на указанном месте, предложил им зайти в кафе, и скоро их знакомство приняло самый дружелюбный, интимный характер.
Такие встречи продолжались целый месяц. Несмотря на то, что разговор большей частью шел о деле, о пенсии, об ожиданиях вдовы полковника, молодая девушка давно угадала чувства милого, любезного юноши.
Молодой герцог решил ускорить ход событий. Он отправился к своему дяде, эрцгерцогу Карлу, который очень любил его, рассказать ему о прошении вдовы, в которой принимал участие, и просил его дать благоприятный ответ.
Эрцгерцог потребовал к себе дело, рассмотрел бумаги и сказал племяннику несколько дней спустя:
– Я исполню твою просьбу. Действительно полковник Лангздорф потерял право на милость императора, оскорбил высшее по чину лицо и подал в отставку из-за дуэли. Но так как ты интересуешься этой семьей и, кроме того, я нашел в бумагах доказательство того, что виновником дуэли был не полковник, а сам генерал, то я устроил вдове разрешение на пенсию в обычном порядке. Что касается дочери, то для нее я нашел место лектрисы при дворе, сначала второй, а через месяц и первой. Можешь сообщить хорошие вести своим протеже.
Герцог Рейхштадтский горячо поблагодарил дядю и радостно помчался в предместье Асперн, и, конечно, принесенная весть об успехе дела была встречена там с восторгом.
Благодарность – вернейший путь к любви. Лизбет, и без того неравнодушная к красивому «секретарю», чувствовала все более и более сильную привязанность к нему еще за то, что он доставил ей возможность служить при дворе и обеспечил существование ее матери, и у нее часто возникало желание увидеть его.
Однако со времени ее поступления на место ей ни разу не пришлось встретить во дворце молодого секретаря, и это удивляло ее. Однако ведь он служил при дворе… Или он забыл ее? Почему он не нашел до сих пор способа увидеть ее, говорить с ней, если его чувства были больше чем простое сочувствие?
Она решилась наконец в одно из своих свободных воскресений пойти на Пратер одна, надеясь встретить там «секретаря». Но ее ожидание оказалось тщетным: она нигде не могла увидеть бледное, красивое лицо того, кто уже занял прочное место в ее сердце. Она печально вернулась во дворец и старалась отвлечь свои мысли от интересовавшего ее юноши, взяв в руки первую попавшуюся книгу. Последняя оказалась придворным журналом, где были помещены генеалогия, родство и свойство придворных лиц, и прежде всего императорского, королевского дома, и были приложены портреты членов царственной семьи. Рассеянно просматривая эти портреты, Лизбет встретила среди них изображение молодого человека с надписью: «Эрцгерцог Франц-Иосиф, герцог Рейхштадтский, внук Его Величества».
«Как этот портрет похож на него! – подумала она. – Его глаза, его рот, его черты! Точно портрет его брата! О, я буду беречь эту книгу. Глядя на этот портрет, я буду думать, что он сам около меня».
Но проходили дни, а желанная встреча все не устраивалась.
Лизбет считала, что ее чудный, светлый сон любви и счастья навсегда и безвозвратно канул в вечность, и вдруг однажды получила записку, подписанную именем Франца, где он сообщал ей, что только что вернулся из отъезда, и просил прийти на Пратер, на обычное место их встреч.
Лизбет с радостью сказала себе: «Он не забыл меня! Может быть, он не знает, как я люблю его!» – и, конечно, поспешила исполнить просьбу своего Франца.
Свидание состоялось. На этот раз молодые люди были одни и могли говорить без помехи. Они делились своими впечатлениями, желаниями, мечтами. Расставаясь, когда уже стемнело, влюбленные обменялись первым поцелуем, взаимно считая, что это является залогом их помолвки.
Герцог весь отдался этой свежей и чистой любви. Его опьяняло чувство этой девушки, не знавшей его звания, считавшей его бедным, скромным служащим. Он давно разглядел все расчеты честолюбия, тщеславия и выгоды, скрывавшиеся в глубине его лестных успехов среди дамского общества при дворе. Ведь герцогу Рейхштадтскому могла предстоять самая блестящая участь! Он мог занять со временем престол Франции. Может быть, со смертью эрцгерцогов австрийский трон перейдет к нему, внуку нынешнего императора… Молодой принц не мог не видеть, как все эти преимущества действовали на женские сердца и как пуста, тщеславна и лжива была та любовь, которую в изобилии расточали ему дамы придворного круга.
Возвращаясь мыслью к скромной лектрисе, любившей его, не зная, кто он, и не ожидая короны взамен своей любви, юноша грустно говорил про себя:
– Пусть она никогда не знает этого! Пусть она любит только Франца, скромного секретаря придворной канцелярии!