***

"Тык-дык, тык-дык, тык-дык…" — Тамир уже всей душой ненавидел этот размеренный звук. Увы. Ничего другого в последние дни слышать ему не доводилось. Он бы и рад, но копыта усталого жеребца извлекали из окаменевшей от засухи дороги только эти заунывные глухие "тык" и "дык".

Раскаленный воздух обжигал затылок и плечи, во рту пересохло. Несколько раз он прикладывался к баклаге, но нагревшаяся вода не утоляла жажды. Он плескал на темя, умывал лицо, чтобы пот не разъедал глаза, и ехал дальше.

На небе ни облачка… Рубаха уже давно снята в глупой надежде, что горячий ветер обдует изнывающее от жары тело, и станет полегче. Как бы ни так! Даже сейчас, когда солнце уже катилось к горизонту, от земли по-прежнему пыхало жаром.

Тракт вился меж пожухлых лугов, но впереди уже виднелся лесок. Слава Хранителям, тень! В старину, когда такая жара стояла, обозы и странники только по ночам в путь пускались. Ныне же терпи и не ропщи.

Заветная опушка приближалась и даже уставший Ярко припустил резвее, позвякивая сбруей. И ему в прохладу хочется.

Через пол-оборота обережник расседлал скакуна, вытер тяжело вздымающиеся бока жеребца холстиной, обнял за шею и погладил по усталой морде:

— Замаялся, да?

Конь фыркнул.

— Ну, идем, идем, ручей где-то рядом совсем.

Брести им и впрямь пришлось недалеко. Ручеек оказался тоненький, мелкий — лишь напиться. Даже лечь в него, чтобы хоть немного омыться, и то не получилось бы. Кое-как Тамир обтерся сырой тряпицей, выполоскал задубевшие от соли рубаху и порты, а потом надел их, как были — сырыми. Благодать!

Ночлег обустраивал уже в подкравшихся сумерках. Наломал лапника, приготовил нехитрое ложе, застелил ветки войлоком. Развел костер, обнёс место стоянки обережным кругом, стреножил и привязал коня. Похлебка весело булькала на огне, пахло луком и мясом, по телу разливалась благодатная истома. Привалившись спиной к переметным сумам, странник устало прикрыл глаза. Три последние седмицы высосали все силы. Ныне даже не верилось, что все закончилось, и он возвращается в Цитадель.

…По приезду из родного города, Нэд отправил Тамира в Тихвень. Упырь разодрал там обережника, обескровил, паскуда, сторожевую тройку. Вот и пришлось выучу Донатоса спешно ехать в городишко, принимать требы и ждать, пока Нэд пришлет нового колдуна. По чести сказать, Тамир недоумевал, почему его самого не оставят в Хранителями забытом Тихвене, но, видать, Глава отмерил ему мотаться по дорогам.

Донатос на прощанье сказал:

— Ты, как был дурак-дураком, так и остался. Отпускать-то боязно. Поди, в первую же ночь обглодают где-нибудь в овраге.

Молодому обережнику стало смешно. Наставник брюзжал, скорее, по привычке, чем со зла. Однако теперь уже не казалось странным, что тот, кого Тамир ненавидел первые годы обучения, нынче стал ближе отца. И потому выуч успокоил креффа:

— Не обглодают.

— Да уж надеюсь. Езжай. И гляди, чтоб по уму все. Не то шкуру спущу.

Послушник кивнул, а Донатос продолжил:

— Сторожевиком быть — труд неблагодарный. Хранителей моли, чтобы не оставили тебя в этом Тихвене. Как сменят, сразу назад езжай. Ты здесь нужнее. А по пути жальники проверь, какие встретятся, а то отожрешься, опять рожа станет больше лохани.

Тамир усмехнулся, пропуская мимо ушей слова наставника про тяжкую долю сторожевиков. А зря. Жизнь показала, что крефф снова был прав. Тихвень оказался городишком далеким и многолюдным. Возле него аж четыре жальника насчитывалось. Да еще деревень и весей, заимок и хуторов по окрестностям столько, что в пору крылья себе отращивать, как у сороки, дабы поспеть везде.

Едва не каждый день прилетала вестница — то покойник где встанет, не пойми с чего, то помрет кто. Всеми днями колдун носился от веси к веси. На заду уже мозоль седлом натер, руки все изрезал, язык на наговорах отболтал, пальцы стер, наузы плетя.

Вот тогда-то и вспомнились слова Донатоса. Сладкой патокой ученье в Цитадели теперь казалось, а наставник — мамкой ласковой. Всего и дела у послушников — урок твердить, да старших слушать. Ни забот тебе, ни хлопот. Ныне же только успевай оборачиваться. Иной раз вернешься в тройку, а там уж новая сорока. Переоденешься, лошадь переменишь, кусок в зубы схватишь, да и обратно.

А еще жара эта.

От нее, казалось, даже Ходящие одурели. Каждую ночь под стенами посада выли и рычали волколаки. Ратоборец едва успевал отыскивать лежки и вырезать стаи. Замаялся. Одни глаза остались. Хвала Хранителям, что пожары еще нигде не вспыхнули. По правде, не три обережника такому городу нужны, а шестеро-семеро, вот только где набраться их…

Скорей бы зима. Там хоть упыри худо-бедно угомонятся…

Тамир еле дождался приезда Радда. Тот загорелый до черна, рассказывал, что задержало в пути:

— Жара… Старики мрут — тяжко им в пекло такое. Дети тонут частенько. Разок пришлось за день пятерых покойников отчитать. Утром, думал, сам не встану…

Колдун качал в ответ головой и думал, что этак его обратная дорога до Цитадели растянется на полгода.

— Лесанку опоясали, знаешь? Нет? Она Дивена по всему ратному двору катала, а потом ладонь ему ножом к земле пригвоздила, — меж тем продолжал вещать Радд. — Нэд аж пятнами весь пошел. Особливо, когда она рану при всех исцелила. Теперь говорят, будто из обережников нет ее сильнее. Ты б видел лица креффов…

Но рассказ Радда не позабавил Тамира, наоборот, вызвал прилив забытой уже тоски. Сердце тихонько ёкнуло. По сей день помнил, как та, которую он считал единственным близким человеком — другом считал! — словно подлый враг ударила в спину. Почему? За что? Как смогла променять того, с кем делила хлеб и кров, на дикую кровожадную тварь? Отчего забыла все, чему учили?

Хотя… что толку теперь былое вспоминать? Нет уж ни Тамира того, ни той Лесаны. Умерли друг для друга. Вот только колдун и по сей день не мог простить вероломства. Чтобы простить, понять надобно, а он не понимал. И тяжельше муки смертной было ему встречать ее в Цитадели, видеть виноватое лицо и жестоко пресекать неловкие попытки начать разговор, вымолить прощение, вернуть то, что по дурости сама же и растоптала.

Потому, когда отправили девушку на выселки вместе с креффом, частенько ловил себя Тамир на недостойной, немужской мысли, что лучше было бы Лесане сгинуть где-нибудь в чащобе. Так сильны оказались его обида, досада и… острое сожаление, что уже ничего между ними не будет так, как прежде.

До сих пор он помнил, как все внутри цепенело от этой мысли. Как пусто и холодно становилось на душе. Казалось, будто смерть Айлиши и предательство подруги проломили на месте сердца сквозную брешь, и с той поры в эту брешь промозглый сиверко вытягивал все, что оставалось в жизни хорошего. Даже память об этом хорошем.

А ведь были когда-то у него верная подруга Лесана и девушка по имени Айлиша. Нежная, ласковая, красивая… Но обе бросили его. Оставили один на один с холодом Цитадели. Не объяснив ничего, не попрощавшись даже. И сколько дней и ночей он провел без сна — только Хранители ведают.

Сначала мучился, когда погибла Айлиша. Все пытался воскресить в памяти каждую минуту их близости, пытался понять — где и когда что-то сделал не так? Чем обидел? Как не заметил, как допустил? И искал причину то в себе, то в других. Но не находил. Не понимал. Перестал есть, потому что не чувствовал вкуса еды и не испытывал голода. Сама мысль о том, чтобы набивать пузо, когда единственная его любовь лежит в мерзлой земле каменоломен, казалась кощунственной.

Лесана тогда пыталась его растормошить, есть принуждала, но друг был, как тряпичная безвольная кукла. Ничему не внимал.

Его шатало. Он ни с кем не разговаривал, никому не перечил, покорно делал все, что ни прикажут. А самому казалось, будто не с ним все происходит, с другим кем-то…

Чем бы это закончилось, неизвестно, но спустя пару седмиц наставник сгреб его за грудки в мертвецкой и встряхнул несколько раз, будто пыльную тканку.

— Ты чего удумал? Уморить себя решил из-за дуры той малахольной?

Тамир смотрел на креффа с ненавистью и молчал.

Тогда Донатос схватил его за шиворот и поволок на верхние ярусы, подстегивая пинками и затрещинами. Крефф гнал послушника до своего покойчика, потом втолкнул туда, наподдав ногой по заду так, что Тамиру показалось — копчик промялся. Выуч растянулся на полу, но колдун тут же вздернул его на ноги, швырнул на лавку и придвинул горшок теплых щей, принесенных служкой.

— Жри.

Парень упрямо закусил губы и буркнул:

— Не хочу.

— Я сказал: жри. Будешь артачиться, выловлю Клесхову девку и отлупцую так, что ходить не сможет. А за что — придумаю. Послушников пороть, всегда повод отыщется.

Угроза возымела действие.

Выуч взялся за деревянную ложку и принялся вяло есть. Теплое хлебово растеклось по животу, согревая…

— А теперь лег, глаза закрыл, руки вдоль тела. И только шевельнись.

Он подчинился, недоумевая, что за диковинные приказы. Однако едва вытянулся на лавке, едва укрылся меховым одеялом и почувствовал в животе уютную сытость, как сладкое забытье заключило в объятия…

Юноша спал без сновидений. Не пришла к нему опять Айлиша с обезображенным смертью лицом, не плакала жалобно, не искала неведомого ребенка, не обвиняла.

Спасительная темнота сковала рассудок.

Тамир проснулся поздним вечером и с удивлением оглядел незнакомый потолок, чужие стены. Наставник дрых на соседней лавке. Негромко трещали поленья в очаге… Однако едва парень завозился, Донатос открыл глаза, со вкусом зевнул и сказал:

— Хватит бока отлеживать. Сутки прошли. Жри давай, да в мертвецкую спускайся. Я через оборот приду, — с этими словами он перевернулся на другой бок и мгновенно заснул.

Послушник поел, впервые за многие дни испытывая голод и впервые чувствуя себя отдохнувшим, не чуть живым. Привычную уже боль сменило глухое безразличие.

Это безразличие давало трещину только тогда, когда парню случалось встретиться с Лесаной. Девушка изредка выбиралась к нему и они подолгу говорили, утешали друг друга, как могли… А потом Лесана его предала. Только еще гаже, чем Айлиша. И снова он не знал причины.

Но в этот раз Тамир уже так не убивался. Хотя найти в себе сил на то, чтобы сказать креффам о проступке выученицы, юный обережник не смог. Лесану за это ждала смерть. А его Донатос, наверняка, заставил бы потом упокаивать дуру-девку, чтобы тоже свое получил.

Но не это пугало Тамира. Упокоить Лесану он бы смог. Вот только… его вины в случившемся было ничуть не меньше. Ведь и сам хорош. Дал крови выродку Ходящей.

Оттого и промолчал потом. Не возмездия испугался. Стыдно было признаться. Мучительно стыдно. И стыд этот был сильнее страха. С той поры ненавидел себя парень и Лесану вместе с собой, за то, что проявил слабость, которой она воспользовалась.

Потому из-за досады он и думал иногда, что лучше было бы Клесховой ученице сгинуть навек.

Но она не сгинула. Вон, что Раддговорит. Хотя и на брехню похоже.

— Как вой может и целителем быть? — недоверчиво спросил Тамир. — Поди, всего и умеет, что царапину зашептать да юшку из разбитого носа остановить.

— Ну, ежели рана сквозная — царапина, то да, — усмехнулся обережник.

— Да и Встрешник с ней, — отмахнулся колдун, думая о своей сквозной ране, в которую опять потянуло холодом.

Дальше говорить о девке не хотелось. Она свой выбор сделала, он свой. Только глаз да глаз за ней отныне, а то, кто знает… Оглянуться не успеешь — ворота Цитадели Ходящим откроет. Коль один раз предала, веры больше нет.

— Ты когда вертаться-то будешь? — Радд вопросительно глянул на неразговорчивого собеседника. Видно было — надеялся парень, что Тамир еще на седмицу-другую задержится, поможет ему. Но тот мигом развеял глупые чаяния:

— Утром тронусь. По дороге жальники проверить надо. Вон, сорока из Пружениц прилетела, колдуна просят…

— Нет больше Пружениц, — Радд потер переносицу. — Сожрали. Я туда ехал обережный круг обновить. А приехал мертвецов упокаивать.

С этими словами он встал и, прихватив смену одежды, ушел в баню.

Вечером же молодой колдун до самой ночи рассказывал обережникам байки про Донатоса и блаженную дурочку, что взяла опеку над самым злющим креффом Цитадели, про Ихтора с его кошкой, про Нурлису…

А на заре Тамир уехал. Отчего-то на душе было легко, словно разговор с соучеником влил в нее новые силы.

Да только эти самые силы за несколько дней странствия ушли безвозвратно. Вымотался обережник. Сколько деревень проехал, сколько буевищ проверил — не счесть. И везде смерть и горе. Понимать он стал наставника, отчего тот сделался равнодушным к людским страданиям. Но сам молодой колдун пока еще не оброс ледяной коркой. Нет-нет, да кололо сердце, когда видел, как убивалась по покойнику родня.

Ветер тихо шелестел в кронах… На лес опустилась ночь. Странник неторопливо поел, присыпал кострище землей и с наслаждением вытянулся на войлоке. Черное небо, заплатками видневшееся из-за крон деревьев, серебрилось звездной россыпью. Вот с небосклона сорвалась одна сияющая точка… за ней другая… третья… Звездопадец… Вроде бы так называли раньше велик-день про который он и вовсе забыл? Веки колдуна отяжелели, и он сам не заметил, как уснул.

Разбудил его холод. Не предутренняя зябкость, не внезапный кусачий ветерок, а холод, расползающийся изнутри, поднимающий дыбом волоски, обсыпающий тело мурашками.

Этот холод был знаком обережнику. Тамир выпростал руку из-под овчинного одеяла, которым укрывался и посмотрел, как под кожей серебрятся, переплетаются путаные линии.

Навь где-то рядом.

Колдун пошарил взглядом вокруг. Никого. Только шумит лес. Ну ладно же. Поднялся на ноги и посмотрел за обережный круг.

— Выйди.

Она появилась у самой черты. Тонкая, бледная, в ношеной рубашонке. Девчонка весен восьми-девяти прижимала к груди дохлого щенка и смотрела на человека бездонными черными глазищами.

— Дяденька…

— Чего ты хочешь? — вздохнул колдун, понимая, что опять задержится в пути, потому что сейчас его попросят или отыскать любимую собачку, или любимую игрушку, или маму…

Но ответ ребенка удивил:

— Я спать хочу, дяденька.

Тамир смотрел удивленно.

— Что?

— Спать. Собачка моя спит. И я спать хочу.

Она кивнула на дохлого щенка. Обережник посмотрел на безвольно обвисшего в детских руках зверя и с удивлением признал в "собачке" маленького волчонка. Недоумевая, наузник шагнул из круга. И в этот миг…

Тело сковал холод. Рванулась по жилам не горячая кровь, а студеная вода и обрушилось внутрь что-то чужое, стылое. Распахнулись перед взором звериные желтые глаза, потянули в черную пустоту.

Ах ты, дрянь этакая! Играться вздумала? И колдун одним несильным напряжением воли вышвырнул навь из тела.

Девчоночка скорчилась на земле, по-прежнему прижимая к груди дохлого волчонка и заскулила:

— Бо-о-ольно…

Мужчина склонился над ней и с холодной яростью произнес:

— Я тебя за это к месту на кровь привяжу. Век тут бродить в трех соснах будешь, паршивка.

Она заплакала безутешно и горько, понимая, что человеку, на тело которого по глупости покусилась, достанет сил выполнить угрозу.

Тамир шагнул обратно в круг и склонился над переметной сумой, чтобы достать узкий кожаный ремешок и сплести науз. Навья подскуливала у него за спиной — жалкая, скорбная.

Как же, жалкая! Скольких она уже сгубила? Может статься, что и не один десяток, если не первый год тут бродит.

— Дя-а-аденька… Не на-а-адо… — захлебывалась девчонка.

— Ты что плачешь? — вдруг услышал Тамир за спиной мягкий мужской голос.

Навья затихла. Колдун рывком обернулся и увидел стоящего за кругом незнакомца. Лет ему было около сорока — высокий, длинные посеребренные годами волосы убраны в хвост, в темной бороде от уголков губ вниз пролегли белые полоски седины. Одет в сермягу, посконные штаны и сапоги из рыбьей кожи. На колдуна диковинный гость не смотрел.

— Намаялась? — спросил он ласково у девочки. — Ну, иди сюда. Я тебя спать отпущу.

Она вскинула на мужчину полные надежды глаза и шагнула вперед. Тамир смотрел на происходящее, затаив дыхание, нащупывая на всякий случай убранный за пояс нож. Ну как придется быстро кровь отворять.

Широкие, как лопаты ладони легли на голову ребенка.

— Уходи с миром, — сказал незнакомец, и его руки охватило мертвенное зеленое сияние.

Маленькая хозяйка мертвого волчонка улыбнулась и… исчезла. А мужчина обернулся к стоящему в кругу колдуну и сказал:

— Устал я с ними…

Ночь отозвалась шумом деревьев, и Тамир остался один.

Загрузка...