Пасха 1941 года. Холодное предвесеннее солнце. Луга желтеют как осенью. Поля не паханы. Деревья голые, лишь чуть-чуть набухают почки. Только кизиловое дерево за домом покрылось жёлтыми цветами и вербы в долине над ручьем выпустили длинные белые сережки.
В дом Светковых пришел немец.
Светковы с нетерпением ждали немцев. Ждали потому, что дела у них шли плохо, а все вокруг говорили — когда придут немцы, жить станет легче. Дед Марко, который, сгорбившись, постоянно сидел за печкой, потому что даже толстая суковатая палка плохо помогала ему ходить, посасывал трубку со слабеньким табаком и рассказывал прямо-таки удивительные истории о немцах. Уж он-то их знал хорошо. Ведь в 1918 году они вместе потерпели поражение. Но это больше не повторится, без конца твердил он, жаль только — не воевать ему теперь вместе с ними, и не потому что стар, просто ноги больные. Так и случилось: когда немцы двинулись покорять мир и наконец вплотную подошли к его дому, из-за больных ног он не смог к ним присоединиться. Немощный, но полный великой веры, сидел он, скорчившись за печкой, и радовался как дитя: настал день избавления. Пробил час, о котором он, не уставая, говорил и старым и малым.
Избавление пришло в его бедняцкий дом в образе молодого немецкого офицера, сопровождаемого угрюмым солдатом. С дедом Марко жила его дочь Мицка, бедная тридцатипятилетняя вдова, поденщица, всегда кое-как одетая, но миловидная, с нежной улыбкой, ямочками на щеках и красивыми крупными глазами, и внуки — пятнадцатилетняя Лойзка, светловолосая темнобровая синеглазая девочка, всегда удивленная, худенькая, с едва начавшей развиваться грудью, Йожко, Аница и маленький Михец с раздутым от неизменной похлебки животом и тоненькими руками и ногами.
И мать и дети свято верили в немцев — дед их так расхваливал! — и с надеждой ждали их прихода. Вернее, не немцев, а перемен к лучшему. По правде говоря, немцев они не столько любили, сколько боялись, как боится простой человек всего чужого и неизвестного. Беда была в том, что «лучшее» само по себе никак к ним не шло, и они с упованием смотрели на тех, с кем это «лучшее» могло бы прийти. Один дед Марко не боялся немцев, ведь он их знал близко и, даже не таясь, считал себя почти немцем. И Йожко их не боялся. Ему было двенадцать лет, он был в том возрасте, когда мальчишки считают себя героями. С самого вербного воскресенья он носился по дорогам, лишь на минутку забегая домой, чтобы рассказать напуганным и взволнованным родным новые невероятные вести о немцах, которые вчера были там, а сегодня здесь и которые несут всем столько счастья!
Дед Марко всю неделю не переставая курил свою вонючую трубку — ведь теперь, когда пришли немцы, незачем было экономить ни табак, ни деньги, теперь всего будет вдоволь,— и то и дело призывал Йожко — выспросить у него новые подробности. И Йожко с увлечением рассказывал о том, что видел, с восторгом о том, что слышал и что сам выдумал. Дед с сияющими глазами слушал о том, что Йожко видел, светился счастьем, когда тот рассказывал, что говорят люди, совершенно терял голову от выдумок внука и тут же посылал его за новыми, еще более прекрасными и волнующими вестями.
Но потом ему этого стало мало и, когда в селе появились офицеры, он сказал:
— Я, на беду мою, не могу ходить, так вот сбегай и приведи мне одного. Только смотри, непременно офицера. Я сам капрал, мне не пристало водиться с простыми солдатами. Вежливо поздоровайся и скажи: «Dort wartet an sie ein alter Kamarad» [1].
Мальчик затвердил эти слова на память и умчался, а дед надел все медали, полученные в прошлой войне, когда он так легко ходил и боготворил Франца-Иосифа. Медалей было много, и серебряная, и даже золотая…
Седовласый, с медалями на впалой хрипящей груди, он радостно ждал немца.
Йожко выполнил все точно, как приказал ему дед. Он схватил офицера за рукав и с сияющим лицом произнес заученную фразу. И, подумать только, немец не обиделся, посмеялся с другими немцами, спросил о чем-то, Йожко не понял, потрепал его по плечу и наконец, взяв для охраны солдата, пошел за мальчиком. По пути, когда дорога повела круто в гору, немец разразился проклятиями, но потом доверился Йожко, а того бросало в жар от страха, и он, размахивая руками, без конца повторял немцу, что «dort wartet an sie ein alter Kamarad», бывший капрал, и у него много медалей.
Наконец они добрались до Светковых. Солдат остался на улице охранять вход, а Йожко с офицером вошли в дом. Аница и Михец, увидев такого важного гостя, тут же убрались вон. А дед стоял посреди комнаты навытяжку, опираясь на свою суковатую палку. С белыми волосами и медалями на груди он выглядел величественно. Йожко никогда его таким не видел. Старик дождался самой светлой минуты в своей жизни. Он по-военному приветствовал гостя, поговорил с ним о чем-то по-немецки и попросил за стол. Тот уселся без церемоний. Дед приоткрыл дверь и кликнул дочь Мицку. Появилась Мицка, застенчиво, как все крестьянки, улыбнулась, опустила глаза, как положено почтенной вдове, и ямочки на ее щеках стали еще привлекательнее. Не сознавая этого, она в своем неподдельном смущении была весьма привлекательной и выглядела почти вызывающе, хотя в голове у нее, матери четверых вечно голодных детей, не мелькнуло ни одной дурной мысли. Она только верила, что наконец после стольких лет нужды к ним в дом, к ее детям пришло счастье.
Немец, сидя за столом, пожирал женщину глазами и, с трудом разобрав вопрос деда, чем его угостить, ответил:
— Eier! [2]
Старик счастливо закивал головой и приказал дочери:
— Яичницу!
Мицка проворно растопила печь, нажарила яиц, радуясь, что они есть, припасены к пасхе. Поставила тарелку с яичницей перед немцем и, не переставая улыбаться, положила нож и вилку. Немец приказал деду:
— Wein! [3]
К счастью, было и вино — Мицка заработала с детьми на виноградниках, его тоже берегли к пасхе. Мицка понимала немца, ей не надо было переводить, она бросилась за вином, а когда вернулась, тарелка почти опустела. И немец сказал:
— Nochmals! [4]
Старик чуть не с ненавистью посмотрел на дочь, такой она ему показалась неловкой и глупой с этой своей улыбкой.
— Да изжарь ты пяток, а не пару! Ведь он тебе не кум и не кума, ему нечего ставить тарелку для приличия. Он солдат! Когда я был солдатом, я мог съесть десяток! В наше время дюжина солдат могла
опустошить село. Для солдата нет ничего слаще яиц!
— Сейчас, сейчас,— ответила Мицка, еще больше смущаясь и краснея,— я ведь не знала, что они такие голодные.
— Жарь, жарь, — торопил ее отец,— яйца не главное в жизни. И не каждый день у нас такой гость. Теперь конец бедности, теперь заживем по-иному!
Опустив голову, Мицка ушла в кухню.
Все это время Йожко сидел у печи и украдкой, с обожанием смотрел на немца: дед столько рассказывал о них, и наконец они здесь, пришли к ним в дом и принесли счастье. Йожко перевел взгляд на деда, усевшегося на свое обычное место. Тот явно устал и все-таки, коверкая немецкий язык, вежливо, но настойчиво атаковал гостя вопросами. Немец невнятно бормотал ему в ответ и время от времени что-то выкрикивал, видно, не желая показаться невоспитанным.
Йожко смотрел, как гора яичницы — прекрасное желто-белое кушанье — исчезает во рту у немца, как тот глотает, не жуя, и льет в себя вино стакан за стаканом. Йожко смотрел и думал о яйцах. Их берегли к пасхе и не продали, хотя обычно продавали, иначе в доме не было бы ни гроша. Мать собирала их всю неделю, а потом шла в лавку и покупала самое необходимое, ей приходилось думать и о тетрадках для детей, и о табаке для деда, и вообще о всех мелочах.
Изумленный Йожко видел, как немец во второй раз проглотил яичницу, выпил все вино и снова сказал деду
свое «nochmals». Дедушка позвал мать и сердито приказал её сделать, ради бога, немцу еще яичницу и не из пяти, а из десяти, двадцати яиц, только бы он остался доволен. Мать покраснела, видимо испугавшись, что яиц не останется ни для детей на пасху, ни на продажу, но всё же ушла и, вернувшись с полной тарелкой, тихо сказала:
— Ни одного больше нет. Если еще надо, скажите, я в другой раз нажарю.
Дед молчал, а немец поглощал новую, еще большую груду яичницы. Йожко удивлялся — как он только не давится, глотает, не жуя,— и мечтал: вот он вырастет, станет солдатом и тоже будет есть яйца. Съест целую гору яичницы, из десяти, двадцати яиц зараз, столько, сколько съедают немцы. Есть бы одну яичницу, каждый день, всю жизнь есть яичницу, нарядную, желто-белую, которую никогда не дают детям! Йожко не отрываясь смотрел на яичницу и на немца, глотающего ее и запивающего вином, и вдруг все вокруг стало превращаться в яичницу, огромную, желто-белую, расплывшуюся, а через секунду и они все приняли облик яйца: дед превратился в яйцо, большое яйцо, лежащее за печкой, как в гнезде, и он, Йожко, превратился в яйцо, и мать, принесшая «nochmals Wein», и Лойзка, и Михец с Аницей. Яйцом стал их дом, и горы, и деревья, и лес, и дорога, и село, и люди в домах ‚ и на дорогах, и белые облака на небе — все приняло вид огромного ослепительно белого страшного яйца. И над этим невиданным яйцом сидел, выгнув спину, немец и пожирал его. На глазах у Йожко он проглотил яичницу, затем схватил деда, затем мать, сестру Лойзку, малышей Михеца и Аницу, их дом, потом другие дома, людей, дороги, добрался до облаков, обхватил весь мир и глотал, глотал… Глаза его все больше вылезали из орбит, точно он давился, он хрипел и рычал как собака, когда она дорвется до кости и боится, как бы ее не отняли. Йожко понял — сейчас он потянется к нему, ведь он тоже яйцо, и проглотит целиком. Вот он протянул руку к деду, сгорбившемуся за печкой, а теперь и его черед, надо бежать, но бежать он не может, ноги не слушаются. Вот она, рука немца, сейчас схватит …
Спасла его Лойзка. Она стояла посреди комнаты, робко улыбаясь в ответ на требование немца «nochmals Wein». Лойзка улыбалась, словно солнышко весной на пристенке бедного дома, где собираются дети. Лойзка улыбалась, худенькая, тоненькая Лойзка, за зиму превратившаясяв девушку с чуть заметной грудью. Не переставая улыбаться, она подошла к столу, и Йожко увидел, как немец притянул её к себе, и она тут же превратилась в яйцо. Лойзка не промолвила ни слова, она только улыбалась, как перепуганный ребенок, и тихонько всхлипывала. Немец усадил её на колени и обнял мохнатыми руками. Его губы приблизились к её лицу, и кроткая безответная Лойзка, вернее белое яйцо, исчезла в пасти немца. Лишь перед тем как исчезнуть, когда немец стал ее раздевать, она испуганно вскрикнула, точно подбитая птица.
У Йожко сжалось сердце. Он убежал. Он больше не мог смотреть, боялся, что вдруг немец, проглотив Лойзку, схватит его, он ведь тоже был белым облупленным яйцом.
Йожко убежал.
А дед не убежал. Отказали ноги. Раскрыв рот, онемев, с медалями на груди и погасшей трубкой, он сидел за печкой. Он не мог ни двинуться, ни говорить, ни кричать. Мог только смотреть. Он видел все. И когда досмотрел до конца, в комнату вошла Мицка, дочь Мицка, которая одна растила четверых детей да еще с такой любовью заботилась о нем, об отце. Мицка, которая так безгранично ему верила и с такой надеждой ждала лучшей доли для своей семьи и всех добрых людей на свете.
Мицка вошла и увидела, как полураздетая, раздавленная, навеки опозоренная, растоптанная Лойзка, ничем уже по напоминающая весеннее солнце, вышла из комнаты. Но Мицка не знала, что произошло, и продолжала улыбаться. Ямочки на ее щеках стали еще симпатичнее, улыбка еще соблазнительнее. Немец схватил и ее. Мицка подумала, что он шутит, как принято у крестьян, ей и в голову не пришло сердиться. Она начала отбиваться от него, как отбивалась от парней молоденькой девушкой. И всё улыбалась, пока немец крепко не прижал её к себе. Тут она в ужасе взглянула на отца, словно прося у него, защиты.
Отец все так же сидел за печкой, всё так же держал в руке погасшую трубку. Он словно окаменел. Он был
похож на внезапно умершего — тот же пристальный взгляд остановившихся глаз, те же побелевшие губы, на которых застыли непроизнесённые слова.
Все видели его глаза, но он не проронил ни звука — в эти минуты в нем умерло сердце, умерло все. Умерло все, во что он верил, на что надеялся, что обещало радость. Умерло так быстро, что он не успел сказать ни слова.Уходя, немец швырнул Анице и Михецу, сидевшим на пороге на солнышке, горсть монет. Дети удивлённо переглянулись: погляди, какой добрый человей! Солдат, караулившиий снаружи, пошел за офицером.
Помертвевший Йожко, прячась. за старой яблоней, смотрел вслед немцу. Ему все еще казалось, будто весь мир — яйцо, и сейчас немец его проглотит. Ведь он уже проглотил Лойзку и, наверное, мать, потом деда, а теперь, еще не насытившись, маленьких Михеца и Аницу и двинулся дальше. И все сожрет на своем пути, все, что попадется,— ведь весь мир превратился в яйцо и был обречен на гибель. Немец двигался, огромный, страшный, нисколько не похожий на того, которого Йожко привел по приказу дедушки. Брюхо у него было раздуто, он шел по свету и глотал все на своем пути — сперва девочек и женщин, сестру Лойзку и маму Мицку, потом мужчин, потом мальчиков, а когда людей не осталось, принялся глотать деревни с домами, леса, дороги, добрался наконец до синего неба с белыми облаками, также превратившегося в яйцо. Йожко понял: когда он проглотит весь мир с людьми и облаками, он с удовольствием потянется и долго будет их переваривать, как змея лягушку.
Домой Йожко вернулся вечером. Его трясло. Мать уложила его в постель. Её трудно было узнать. Она почернела, постарела, казалась измученной и не улыбалась своей обычной тихой улыбкой. Только рука, опустившаяся ему на лоб, была привычно шершавой, теплой и ласковой. Словно сквозь сон Йожко видел деда — тот лежал покрытый белым на кровати, но Йожко подумал, что это не дед, а мертвое разбухшее яйцо.
— А дедушку он не проглотил? — спросил Йожко.— А вас? А где Лойзка? Ее он не проглотил?
Мать не ответила. Ей нечего было ответить.
Нет, немец не проглотил ни деда, ни мать, ни Лойзку. На этот раз нет. Но он убил все, что мог убить. Когда все было кончено, старик с трудом встал и вышел. Больше он не вернулся. Его нашли вечером: он висел в хлеву на балке. Поникла седая голова. Не было медалей на груди.
Только в кармане нашли пустую трубку да на сене лежала палка, на которую он опирался, бродя вокруг дома и мечтая что из чужих краёв придет в его дом счастье.
Теперь ему не нужна была палка, не нужна жизнь. Погибла надежда, погибла вера, погибло все.