Вы, которым шестьдесят лет, или даже вы, которым сорок лет, или, даже вы, молокососы, которым только двадцать лет, — вы помните, как жила вся необъятная Россия совсем ещё недавно?

Ну, как же вам не помнить: ведь прежняя жизнь складывалась столетиями, и не скоро её забудешь!

Каждый день вставало омытое росой солнышко, из труб одноэтажных домиков валил приветливый дымок, с рынка тащились хозяйки, тяжело нагруженные говядиной, хлебом, овощами и фруктами, — всё это за рубль серебра, а если семья большая, примерно из 6 или 7 душ, — то и все полтора рубля оставляла хозяйка на грабительском рынке.

Немало бывало и воркотни:

— Проклятые купчишки опять вздули цену на сахарный песок, вместо 13 с половиной дерут по 14 копеечек — мыслимо ли этакое? А к курице прямо и не приступись: шесть гривен за такую, что и смотреть не на что!

Весёлой гурьбой рассыпались по городу школьники, и пока ещё были 5—10 минут свободных до звонка — с озабоченными лицами производили покупки для своего многосложного обихода: покупали бублик за копейку, маковник за копейку, варёное яйцо за копейку, перо за копейку, — и только трёхкопеечная тетрадь надолго расстраивала и расшатывала весь бюджет юного финансиста. Единственное, что служило ему утешением, — это что за те же три копейки тороватым продавцом к тетради прилагалась бесплатно переснимочная картинка; картинка очень скоро при помощи сложного химического процесса, в котором участвовала слюна и указательный палец, занимала почётное место в углу первой страницы Малинина1 и Буренина2.

Из всех кузниц, из всех слесарных мастерских с самого раннего утра неслось бодрое постукивание — не диво ли! Кузнецы, слесаря, медники работали! А в другом месте свистящий рубанок плотника ловко закручивал причудливую, вкусно пахнущую сосновую стружку, а в третьем месте замасленный извозчик до седьмого поту торговался с прижимистым седоком из-за медного — о, настоящего, медного — пятака:

— Веришь совести, сударь мой — сено-то нониче по чём? По сорок копеек за пуд дерут оглоеды!

А в четвёртом месте каменщики по постройке дома уже успели пошабашить на обед, и — любо глядеть, как огромная корявая лапа, истово перекрестив лоб, тянет из общей миски ложку каши едва-едва не с полфунта весом.

А в пятом месте «грабители-купчишки», успев сделать неслыханное злодеяние — взвинтить на полкопейки цену за сахарный песок, — уже выдули по громадному чайнику кипятку ценой в копейку, и уже уселись за вечные шашки со своими «молодцами» или с соседним грабителем-купчишкой.

Из окон белого домика с зелёной крышей несутся волны фортепианных пассажей, причудливо смешиваясь с запахом поджаренного в масле лука и визгом ошпаренной кухаркой собачонки, — и даже полицеймейстер занят делом: приподнявшись с сиденья пролётки и стоя одной ногой на подножке, он распекает околоточного за беспорядок: у самой обочины тротуара лежит труп кошки с оскаленными зубами.

Да что там полицеймейстер? — даже городской сумасшедший, дурачок Трошка, выдумал себе работу: набрал в коробочку щепочек, обгорелых спичек, старых пуговиц и зычно кричит на всю площадь:

— А вот ягода садовая, а вот фрукта! Здравия желаем, ваше превосходительство!

Солнце жарит, петухи, окружённые вечно голодным гаремом, чуть не по горло зарылись в пыль в поисках съестного — и только одни лентяи и оболтусы стрижи носятся в знойном воздухе безо всякого смысла и дела.

А в воскресный день картина была иная — помните?

Нет уж кузнечных и слесарных стуков, над городом нависла прозрачная стеклянная праздничная тишина, и тишину эту только изредка разбивает густой басистый звон колокола соборной церкви; и, пролетев над городом, звон этот долго ещё стелется гудящими волнами над прозрачной, как стекло, застывшей в зное прозрачного дня речкой, окаймлённой осокой и вербами…

Тихо тут, и даже терпеливый воскресный рыболов, имеющий свои виды на пескаря или ершишку, — и тот не нарушает мёртвой торжественной тишины — разве что иногда звучно вздохнёт от напряжённого ожидания.

А в городе так празднично, что прямо сил нет: у школьников накрахмаленные парусиновые блузы топорщатся, у каменщиков кумачовые праздничные рубахи топорщатся, волосы смочены лучшим лампадным маслом, лица с утра, пока не выпито, деревянно-торжественно-благоговейные, и даже праздничный полицеймейстер в парадном праздничном мундире накрахмален вместе с лошадью, кучером и пролёткой.

Сегодня он не ругается — только что у обедни благоговейно приложился к кресту и к руке отца Протопопа — шутка ли?

А девушка из зелёного домика ради праздника, вместе гамм и упражнений, разрешила себе не только «Молитву Девы», но даже кусочек «Риголетто». А юная сестра её с томиком Тургенева в руке тихо и чинно шагает в тенистый городской сад, и золотая коса, украшенная пышным лиловым бантом, ещё больше золотится, и сверкает яд летнем воскресном солнце, а лицо —под полями соломенной шляпы — в тени, и такое это милое девичье русское лицо, что хочется нежно прильнуть к нему губами или просто заплакать от тихой сладкой печали, налетевшей откуда-то тоски неизвестного, неведомого происхождения.

В трактире Огурцова душно, накурено, пахнет пролитой на прилавок водкой и прокисшим пивом, но весело необыкновенно!

Гудит машина, и весь рабочий народ, как рой пчёл сгрудился около прилавка и за столиками, уставленным неприхотливой снедью: жареной рыбой, огурцами, битками с луком, яичницей-глазуньей, ценой в пятиалтынный, — и целым океаном хлеба: чёрного, белого, пеклёванного — на что душа потянет.

Тяжёлые стаканчики толстого зелёного стекла то и дело опрокидываются в отверстые бородатые, усатые пасти… Пасти крякают, захлопываются, а через секунду огурец звучно хрустит на белых, как кипень, зубах.

Да позвольте! Как же рабочему человеку не выпить? Оно и нерабочему хорошо выпить, а уж рабочему и Бог велел.

Благословляю вас, голубчики мои, — пейте! Отдыхайте! Может быть, гармошка есть у кого? А ну, ушкварь, Вася! Расступись шире ты, православный народ! А ну, Спирька Шорник, покажи им где раки зимуют — не жалей подмёток — жарь вовсю — Фома Кривой за целковый новые подбросит. Эх, люди-братие! Поработали вы за недельку — та теперь-то хоть тряхните усталыми плечами так, чтоб чертям было тошно! Эй, заворачивай-разворачивай! Ой жги-жги-жги, говори!!

Пляшет Спирька, как бес перед заутреней, свирепо терзает двухрядку Вася, так что она только знай поёживается, да хрюкает, да повизгивает, а из собора, отстояв позднею обедню, важно бредёт восвояси купец с золотой медалью на красной ленте у самого горла под рыжей бородой. Не менее важно рядом с ним вышагивает кум-посудник, приглашённый на рюмку смородиновки и на воскресный пирог с рыбой, вязигой, рисом, яйцами — чёртом в ступе…

Праздничные сумерки тихо опустились над притихшим городом…

В садиках — под грушей, под липой, под клёном — кое-кто пьёт вечерний чай с вишнёвым, смородиновым или клубничным вареньем; тут же густые сливки, кусок пирога от обеда, пузатый графин наливки и тихий усталый говор… Через забор в другом садике наиболее неугомонные сговариваются насчёт стуколки, а поэтичный казначейский чиновник сидит на деревянном крылечке и, вперив задумчивые глаза в первые робкие звёзды, тихо нащипывает струны гитарные…

Тесс… засыпает городок. Пусть: не будите, завтра ведь рабочий день.

Так вот и жили мы — помните?

Даже вы, двадцатилетние молокососы — нечего там — должны это помнить…

***

И вдруг — трах-тара-рах! Бабах!!!

Что такое? В чём дело? Угодники святые!

Кто это перед нами стоит, избочась и нагло поблёскивая налитыми кровью глазами? Неужели ты, Спирька Шорник? Владычица Пресвятая, Казанская Божья Матерь!! В чём же дело?

— А у том, собственно, — цедит сквозь зубы пренебрежительный Спирька, — что никакой Владычицы, никакой Казанской и нет, и всё это был один обман и народная тьма. А есть Циммервальд и есть у нас один вождь красного пролетариата, краса и гордость авангарда мировой революции — Лев Давидович Троцкий! Отречёмся от старого мии-ира…

Вот тебе и пирог с вязигой!

Было праздничное богослужение, народ трепетно прикладывался к кресту, а теперь взяли ни с того ни с сего и вздёрнули пастыря на той самой липе, под которой так хорошо пили чай со сдобными булочками, с малиновым, и смородиновым вареньем.

И какое там к чёрту малиновое варенье, когда кислое повидло с тараканами 1500 рубликов фунт стоит.

А Спирька уже не шорник, а председатель Совдепа, назначенный самим Совнаркомом, и скоро, поговаривают, будет назначен главкомвоенмором.

Позвольте, при чём тут главкомвоенмор? А где та девушка с золотой косой и томиком Тургенева под мышкой? Помните, та, что шла воскресным утром в тенистый городской сад?

— А! Неужели не слышали? Её вместе с отцом, председателем Казённой палаты, доставили за контрреволюцию в чрезвычайку, а когда она выразила несогласие с системой допроса избитого отца — её, как говорит русская пословица: «при попытке бежать застрелили».

— Опомнитесь! Есть ли у вас Бог в душе!

— Говорят же вам, что декретом Совнаркома Бог отменён за мелкобуржуазность, а вместо него — не хотите ли Карла Либкнехта плюс Роза Люксембург — многие одобряют!

— Да, чуть не забыл! Казначейский-то чиновник… Помните, что ещё играл по вечерам на гитаре…

— Ну? Ну?!!

— Уже не играет на гитаре. Разбили гитару об голову за отказ выдать ключи от казначейской кассы.

— Кто же это разбил?

— Председатель Совнархоза.

— Это что ещё за кушанье?!

— Помилуйте! Совет, народного хозяйства. Всем продовольствием ведает.

— Да ведь продовольствия нет?!

— Это точно, что нет. А Совнархоз есть, это тоже точно.

Дивны дела твои, Господи. Тащила хозяйка за рубль серебра с рынка и говядину, и мучицу, и овощь всякую и фрукту, — и не было тогда Совнархоза. Волосы дыбом, когда подумаешь, как по-свински жили — безо всякого Совнархоза, без Агитпросвета и Политкома обходились, как дикари какие-то… Убоину каждый день лопали, пироги, поросёнка, да курчонка ценой в полтину.

А нынче Спирька — главкомвоенмор, всюду агитпросветы и пролёткульты… У барышни, игравшей по воскресеньям «Молитву Девы», рояль реквизировали, школьники, бездумно переводившие намоченными пальцами переснимочные картинки, передохли от социалистической голодухи, а купца с медалью на красной ленте просто утопили в речке за то, что был «мелкий хозяйчик и саботировал Продком».

Каменщики уже не работают, плотничьи рубанки уже не завивают прихотливых стружек, а кузнецы если и постукивают, так не по наковальням, а по головам несогласного с их платформой буржуазиата.

И не стрижи уже весело вьются, носятся над тихим городом… Имя этим новым, весело порхающим по городу птичкам иное —вороны, коршуны-стервятники. Вот уж кто питается — так на совесть!

Вот уж кому обильный Продком устроен!

Суммируя всё вышесказанное — что, собственно, случилось?

В лето 1917-е приехали из немецкой земли в запечатанном вагоне некие милостивые государи, захватили дом балерины3, перемигнулись, спихнули многоглаголивого господина4, одуревшего от красот Зимнего дворца, спихнули, значит, и, собрав около себя сотню-другую социалистически настроенных каторжников, в один год такой Совдеп устроили, что в сто лет не расхлебаешь.

Сидел Спирька Шорник у себя в мастерской, мирно работал, никого не трогал — явились к нему:

— Брось, дурак, работу — мы тебя главкомвоенмором сделаем. Грабь награбленное!

— А ежели Бог накажет?

— Эва! Да ведь Бога-то нет.

— А начальство?

— Раков в речке кормит.

— Да как же, наша матушка Расея…

— Нету матушки Расеи. Есть батюшка Интернационал.

— Да ну! Комиссия отца Денисия!

— Ну, брат, теперь комиссия без отца Денисия. Аки плод на древе, красуется колеблемый ветром отец Денисий.

Крякнул только Спирька, натянул на лохматую голову шапчонку и, замурлыкав пророческий псалом:

«Эх, яблочко… куда котишься?» — пошёл служить в комиссию без отца Денисия.

Покатился.

***

Ну что, голубчики-русские… Обокрали нас, а! Без отмычек обокрали, без ножа зарезали…

И когда при мне какой-нибудь слащавый многодумец скажет:

— Что ни говорите, а Ленин и Троцкий замечательные люди…

Мне хочется спихнуть его со стула и, дав пинка ногой в бок, вежливо согласиться с ним:

— А что вы думаете! Действительно, замечательные люди! Такие же, как один из учеников Спасителя мира — тоже был замечательный человек: самого Христа предал.

Так уж если Христа, самого Бога, человек предал, то предать глупую, доверчивую Россию куда легче.

***

И когда снова Спирька возьмётся за свои сёдла и уздечки, когда снова ароматная сосновая стружка завьётся под рубанком плотника, когда купец будет торговать, а не плавать, как тюлень, в проруби, когда тонкие девичьи пальцы коснутся клавиш не подлежащего реквизиции рояля, и хозяйки побредут с рынка, сгибаясь не под тяжестью ненужных кредиток, а под благодетельной тяжестью дешёвых мяс, хлебов и овощей, когда неповешенный пастырь благословит с амвона своё трудящееся мирное стадо, когда в воскресном воздухе понесутся волны запахов пирога с вязигой, ароматной вишнёвки, когда вместо зловещего коршунья и воронья — в синем, тёплом воздухе снова закружатся стрижи — я скажу:

— Велик Бог земли Русской!.. Мы три года метались в страшном, кошмарном сне, и земной поклон, великое спасибо тем, которые, взяв сонного русака за шиворот, тряхнули его так, что весь сон как рукой сняло. Тряхнули так, что, как говорится, «аж черти посыпались».

Голубеет небо, носятся, как угорелые, стрижи, плывёт святорусский звон колокола, и прекрасная белокурая девушка — символ новой, но вечно старой России — снова идёт с книжкой в уютный тенистый сад, где ласково кивают ей зеленеющие ветви:

— Милости просим: отдохни, девушка!

Слава в вышних Богу, на земле мир, в человецех благоволение…

— Отдохни, девушка.

Ах, как мы все устали, и как нам нужно отдохнуть.

И тем нужно отдохнуть, что бежали, преследуемые, и тем, что по канавам валялись расстрелянные, и тем, что гнили по чрезвычайкам избитые, оплёванные, униженные грязной продажной лапой комиссара.

И этим нужно отдохнуть — вот этим самым комиссарам — всем этим: Лениным и Троцким, Зиновьевым, Каменевым, Луначарским, Дыбенкам — имена же их ты, диаволе, веси5 — и они поработали усердно и имеют право сладкий отдых…

И отдых им один, отдых до конца дней их, до тех пор, пока огонёк жизни будет теплиться в них: «Отдых на крапиве!..6»

Загрузка...