Решила вести дневник. Но сначала опишу свою прошлую жизнь. Мне уже двадцать четыре года. Я все время была в недостатках и печали, но самое начало жизни было светлым.
Нас в семье росло четыре дочери. Старшую звали Лиза, вторую — Поля, третью — Катя, четвертая росла я. За смуглость и чрезмерную подвижность мама иногда называла меня «Жучка ты моя чернущая».
Помню, как дружно мы готовились к праздникам: белили, мыли, чистили самовары, вилки, подносы. Все шло конвейером. У нас была избушка небольшая. Кухня называлась кутьем. Это не совсем и кухня была: просто русская печь была отгорожена тесом. В этом закутке стряпалось, варилось, здесь находились все горшки. Как войдешь в нашу избушку, по правую руку стояла деревянная большая койка, к которой была прибита на шарниры доска: ее к ночи поднимали, и мы спали всей семьей поперек койки. А иногда спали на полатях или на печи. Особенно зимой: набегаешься на морозе и лезешь на печь.
Платья шили нам из холста. Выкрасит его мама в разные цвета: половина платья одного цвета, половина другого. Тогда и показываешь подружкам: «Эх, у меня новое платье!» Шили и ситцевые, но только к большим праздникам: к Пасхе и Рождеству.
В праздники мне было лучше всех. Во-первых, я была меньше всех, а во-вторых, я хорошо плясала. Если собирались гости к нам, то меня с палатей снимали и заставляли плясать, а потом давали денег. Мы ели в праздники очень вкусные, приготовленные мамой обеды. Она зажаривала в жаровне поросеночка или гуся, или утку. Да так вкусно начинит, что пальчики оближешь! Всегда маму хвалили за приготовления. А научилась она у богатых людей. Когда у нее отец умер, она с семи лет по нянькам жила, а потом по прислугам, вот и научилась. А семнадцати лет уже вышла замуж. Отец рос в большой семье, как он рассказывал, и с мачехой. Отделили их, дали по ложке и чашку, нетель и старую кобылу. Вот они и жили помаленьку, пока кое-как выбрались из нужды.
Вспоминаю, как отец и мамин брат, который мне приходился крестным, везли меня из деревни в деревню речкой на лодке. Уж эту гордость я, наверное, всегда помнить буду. Платье на мне новое и букет цветов в руках. Плывем и рыбу в воде видно. Из деревни мы с папой шли пешком. А на лугах такая красота, что даже не расскажешь. Потом я часто бегала этими лугами в деревню, так как там жила мамина мать, бабушка Ключиха. Так звали ее все в деревне и у нас дома.
Еще любила вечера (они редко бывали), когда стряпали мы всей семьей пельмени. Мама тесто наладит, папа мяса накрутит, а стряпали все и всегда за этой работой пели песни. Много раз я слышала от других матерей, когда они говорили: «Григорьевна, несдобровать вашей семье. Вы очень дружно живете». И это было в самом деле. Если взрослые были в поле, то мы трое: Поля, Катя и я — все делали по дому. Но коров доила мама, их было две. Одна старая, а вторая — первотелок. А свиней как станем кормить, так они не раз Полину с ног сбивали. А позднее делали так: нальем в корыто, тогда и выпустим их. Держали гусей и уток. Я один раз утенка поймала, так утка мне чуть глаза не повыклевала. Гусак сколько раз гонял. А с печи падала — несчетно раз. Один раз перевернулась прямо в пойло головой. И все обходилось. А Катюша раз с порога сорвалась, вывихнула руку. Так она все лето проходила с подвешенной рукой. Потом врач Чубарев вылечил.
А потом у нас заболела мама. Как мы плакали. Я еще мало понимала, что это за болезнь, а старшие уже разбирались. Мама во время половодья сорвалась в воду, и заболела туберкулезом легких. Папа, недолго думая, продал корову и отправил маму в Томск. Там ее вылечили. Она приехала совсем здоровая. Соседи иногда подсмеивались над отцом, и она решила доказать, что работать может. Она один день лен помяла. А после этого опять свалилась. Папа делал какой-то состав и поил ее, варил куриный бульон. И в это же время родилась Тамара. Тамаре грудь матери совсем не дали, растили ее без материнского молока. По всей ночи она иногда плакала, и Лиза сидела около зыбки, потому что мама лежала в больнице. Все же маму отходили, она снова поднялась, а весной принимала солнечные ванны от пяти минут до часу. Но курить при маме никто не курил.
Подошла осень, мои сестры уехали учиться. В это время мне очень скучно жить стало одной, что мне эта Томочка, хоть ей было уже больше года, а все не то. Я привыкла быть с Катюшей, она старше меня на два года, но мы с ней жили душа в душу, редко ругались. Если уж сильно рассержусь на нее, то обзывала «Карька длинноногий». Потому что она была высокая и худенькая, а она меня обзывала «отряхой». Вот и вся наша ругань, и то минут на пять, а потом снова вместе.
Стала я проситься в школу, плачу каждый день. Отец старался уговорить: мол, одеть тебя не во что, а я все свое: «Хоть в чем буду ходить, только отправьте». Послушал, послушал отец и повез. В этом году учили в Итате. Там было общежитие и уже народ слился в комнату. Нам для всех учеников выделили две коровы. Привезли муки, крупы, картошки, капусты, масла, и дали повара, а убирали девочки старших классов по очереди. Вот где было веселье. У нас комнаты с мальчиками были разные, а кухня общая. Выпускалась стенная газета. Отмечали плохих и хороших. Каждую неделю проводились пионерские сборы. Там критиковали друг друга и на это не сердились. Во время выполнения домашних заданий приходили учителя из школы. Помогали тому, кто отстает, или что-нибудь не понял. В свободное время устраивали игры и танцы. С нами была гармошка, гитара и балалайка. Этот год у нас пролетел незаметно. Несмотря на то, что на четверых у нас было двое валенок и пальто с жакетом. Потом папу перевели в другую деревню. Там тоже жили неплохо. Зимой учились рядом, ставили маленькие постановочки, в то время в нашей семье появился брат Гоша. Вот уж мы радовались с Катюшей!
Вскоре папу опять отправляют в Тяжин, и мы с ним. Там мы с Катюшей учились в третьем классе. Купили нам с ней одинаковые ботинки и платья. Мы боялись ходить много: берегли ботинки. Как приходили из школы, свертывали платья и сразу разувались. Но горе нас опять не покинуло: мама снова заболела. Папа опять отправил ее в Томск, а сам стал попивать и не стал приходить даже ночью.
Полина училась в шестом. Тоже почуяла слабинку, уроки выполнять не стала, а к весне совсем бросила. Когда вернулась мама, хорошего у нас ничего не было. Валенки у нас с Катей порвались: идешь и портянки за собой волочатся. Отец сдружился с какой-то дояркой и что-то наделал. Мама взяла с ним развод, а он уехал неизвестно куда.
Мама в Тяжине жить тоже не захотела. Поехали мы в Малоитатку, где жила бабушка и наш крестный. Немного пожили. Потом, как нарочно как будто кто поджег, сгорело шесть домов, среди которых был бабушкин. Мы оказались без крова. Мама уехала одна, Лиза еще до пожара вышла замуж, мы с Катюшей в люди пошли: я в няньки, Катюша в прислуги.
Год неурожайный, хлеба было мало, работали за кусок хлеба. Моя хозяйка была свинаркой. У нее росли две девочки. Я всячески старалась уважить хозяйке. Водилась и мыла полы, стирала подстилки и детское белье, иногда стряпала и доила корову. Когда наступал хозяйкин черед пасти свиней, я ходила за нее. Мы пасли вчетвером: два подпаска и еще свинарка. Подпасками были две Шуры: один Бруев, которого я полюбила с первой встречи, второй Пожидаев. Я с ними никогда не разговаривала. Потому что мое положение не блистало. Крестный от нас совсем отказался, я была очень бедной.
Я все больше влюблялась в этого Шуру. Не знаю почему, но я его стеснялась, мне не хотелось показываться ему в глаза, когда на мне было грязное или рваное платье, или в то время, когда я делала то, что непосильно. Например, ведра у хозяйки были большие, а я еще маленькая, так носила воду рано утром, чтобы он не видел, так как он жил наискосок от нас, через дорогу.
Однажды, когда свиньи улеглись, оба Шуры подошли ко мне. Стали спрашивать: «Почему ты с нами не разговариваешь? Ведь нам уже скучно с тобой становится. Ходишь, мурлычешь песенки, а нам и слова сказать не хочешь». Я ответила, что мне им рассказывать нечего и спрашивать их не о чем. У вас, говорю, книги есть прочитанные, учебники, а у меня пеленки. Я покраснела, и мельком глянула на Бруева. Он глядел на меня как на какую-то карту, которую он хотел изучить. Потом мы опять разошлись, так как наше стадо поднялось, но к вечеру Бруев мне крикнул: «Эй, нянька, возьми!» Он кинул мне красивую вырезанную тросточку, на которой было написано: «Кого люблю, тому дарю навечно». Я взяла эту тросточку и вся загорелась огнем, а сама подумала «Хоть бы он не увидел, что я так покраснела». Потом он писал мне записочки и передавал их с моим сродным братом Васей.
Подошла глубокая осень, на трудодень пришлись граммы. Каждый человек стал рассчитывать на себя, а нам отказали. Мы с Катюшей попросились к одной женщине, у нее муж уехал на производство, а она жила с двумя маленькими сынами. Иногда соседи приносили нам картошек, капусты, но хлеба не было. Мы вынуждены были просить милостыню. Но как идти, ведь во всех деревнях знают нас и наших родителей! Что же делать, чтобы прожить хоть зиму? Все же я Катюшу упросила, пойдем, говорю, по родне, хоть накормят и то ладно. Пошли мы на ту заимку, где жили с родителями, к отцову дяде и его жене и правда, бабушка Мария не выгнала нас. Накормила досыта и насыпала муки килограммов десять. Мы от радости чуть не бегом бежали до своей квартиры.
Однажды зовет меня мой крестный. Я думала, дать чего-нибудь хочет, все же у них и мясо, и сало, и молоко, картошки много, но он не за этим звал. Он объявил, что завтра повезет меня и малого брата Гошу в Тяжин к маме, так как ему мешал этот Гоша. Томочка водилась с мальчиком его жены, а Гоша совсем был не нужен. До станции приехали на лошади и сразу сели на поезд. Приехали в Тяжин, а матери там не оказалось, он обратно, и я за ним, Гоша у него на руках, видно, ему билет не нужен был, а меня остановили. Я говорю, что я с ним — показываю на крестного с женой, а крестный говорит, что мол нет, она не с нами. И меня проводница высадила из вагона. Сердце мое сжалось в крепкие тесы, но я не заплакала. Я знала, что слезами ничего сделать нельзя. Решила ждать другого поезда. А мороз, наверное, градусов под сорок, а я в сапогах и пальто, веретеном встряхнуть. Пошла на вокзал. Уже зажгли огни, прибыл поезд, люди стали садиться, и я полезла, села на краешек скамейки, а рядом сидел дяденька, он начал расспрашивать, куда я еду и зачем. Я рассказала всю правду. Тогда он говорит: «Садись в угол, если будет идти ревизор, я на тебя тулуп накину и проедешь. Так и провез он меня, большое спасибо ему.
В Итат приехала ночью, люди спят, а меня и сон не берет. Досидела до семи и пошла, а темнота — хоть глаз коли. Мороз жуткий. Я дошла до почты, постучала, сторож открыл, но говорит, еще рано, мне тебя впустить нельзя, иди к соседям, посиди до девяти часов, а тогда сюда приходи. Увезет тебя Бондарев. Я так и сделала. Соседи оказались добрыми, разрешили мне посидеть до девяти часов. В девять часов я встретила Бондарева Ивана, рассказала ему свое путешествие и попросила, чтобы он меня увез в деревню. Там, говорю, около своих да знакомых, все умереть не дадут с голоду. Он снял с себя тулуп, завернул меня всю и поехали. А сам то и дело пешком за лошадью бежит: видно, мороз пробирает. Я подумала, если бы я пошла пешком, то бы не дошла. В Малоитатку мы приехали к обеду. Я бегом побежала к бабушке сказать, что я жива, а Иван в это время отстыдил крестного в конторе. Меня бабушка заставила залезть на печь и погреть на кирпичах ноги. Сама подала кусок хлеба и три вареных картошины. Я все это вмиг съела и, почуяв тепло, уснула крепким сном. Проснулась я, когда сильно ругался крестный на бабушку. Он кричал: „Она меня всяко прославила, а ты ее, тварь такую, на печь пускаешь!“ Я молча слезла с печи, тихонько оделась. Гоша и Томочка, что щенята, ели за печкой что-то из чашки. Гоша мне показался больным и потом, как я узнала, это действительно было так. Когда они везли его домой, открыли ему грудь и простудили. Он так заболел, что кровь шла изо рта. Вскоре об этом рассказала жена крестного, когда он побил ее за что-то. Вот так крестный и дядя родной!
Когда я вышла из хаты бабушки, тут уж не хватило моей силы воли сдержать слез. Сдавило мое горло, как комок подкатился, я разревелась навзрыд.
Решила, что уйти надо скорее от этого дома. Я перестала плакать и поспешила на квартиру, где сидела Катюша, вся заплаканная, считая, что меня уже нет в живых. Как увидела она, что я иду, кинулась на меня и давай причитать: „Милая моя сестреночка, я-то думала, тебя живой уж нет! Не ходи ты больше!“ Я ее уговариваю, не плакать, а сама еле сдерживаюсь. Соседки, которые сидели у нашей хозяйки, все наплакались, на нас глядя. И только разговору, что ж он за дядя, что так отказался и еще бросил в чужом краю в этакой-то одежонке. Они поговорили и разошлись, а у нас с Катей разговору было до полночи. Я решила, пока еще мука есть, надо еще что-нибудь добавить, чтобы совсем без куска не остаться.
Так и жили мы с сестрою до весны. Я пойду просить, а она спрячется, чтобы ее никто не видел. Она больше меня стыдилась, а я для себя ни за что не пошла бы, я переживала за нее. Думаю: и так худенькая, не дай Бог заболеет, умрет сразу. Вот эта забота о сестре заставляла подавлять в себе совесть и идти просить. Одни отказывали, шла к другим.
Подошла масленица, ручьи вокруг, крестный позвал Катюшу, стал уговаривать, чтобы она с Гошей ехала в Тайгу. Он там жил когда-то и адрес нашей родни в Тайге знал. Я, говорит, куплю билет и посажу вас в вагон, а ей начертил, куда там идти. Когда она пришла и рассказала затем мне, у меня руки отпустились. Я почему-то себя считала сильнее ее и находчивее. А вдруг, думаю, родни там нет, а Кате сказать боюсь, потому что и здесь уже туго нам с ней. И решили, что она поедет, а уж если мамы нет в Тайге, то родня, поди, не выгонит. Только напиши, говорю, сразу же, чтобы я знала, что ты жива.
Я проводила ее, не плакала, но как они скрылись, я не могу уснуть всю ночь. Я все-все передумала. На пятый день получила письмо, но оно было маленькое. Она, видно, боялась написать, что ест досыта. А мне не нужна ее признательность, я радовалась тому, что она не заблудилась.
Теперь нужно было думать только о себе. Я пошла в деревню, за несколько километров, к сродному брату отца. Жена его работала в молочном отделе, взяла меня к себе, и я стала есть досыта.
Работа моя была разнообразной. Утром рано я шла принимать молоко от доярок, потом подогревала и пропускала его через сепаратор. Частенько, чтобы ускорить дело, хватала не под силу, после чего целыми днями не хотела есть. Ничего мне тетка не запрещала, а у меня глаза не глядели ни на что. Дальше — больше, мне становилась все хуже.
Потом приехала старшая сестра и взяла меня к себе. Томочка уже жила у нее раньше, она взяла ее от бабушки. Я стала учиться. Догонять сверстников было трудновато, а особенно плохо шел русский язык. Все правила я позабыла: мне ведь и думать не приходилось, что придется продолжать учение. Я пошла в четвертый класс, когда нужно было уже в седьмой. Но это меня не стесняло, я старалась учиться.
Валенки у меня были латаные-перелатаные. Платьице старенькое, но всегда чистенькое и выглаженное. Когда перешла в пятый, ребята из седьмого стали поглядывать на меня, как на взрослую, но я ничего не хотела замечать, так как в моем сердце таился огонек любви раннего детства. Я вступила в кружок самодеятельности. Иногда оставались на репетиции, и когда стали выступать, взрослые удивлялись нашей постановке. Мы разыграли пьесу „Николай Иванович“. Этим Николаем был в пьесе Миша Киреев. После постановки он предлагал мне с ним подружить. Я ему отказала. Но потом много чудила: одному пообещаю, приду на свидание, а другому скажу, что он нравится мне, а сама никуда. Да и в чем было ходить? Иногда Лиза мне давала свое батистовое платье и туфли, вот тогда я вся цвела, не стеснялась никого и чувствовала себя свободно. Шутила, танцевала, а иногда я плясала русскую. В такие вечера я действительно была хороша, но, как кончался вечер, я бегом бежала домой.
Началась война, не помню, в Монголии или с финнами, зятя взяли в армию.
Лиза осталась с нами одна, но она духом не падала. Пошла в МТС поварихой, кормила шоферов и трактористов. Дома всю работу старалась сделать я. В четвертом я была лучшей ученицей, в пятом по всем предметам имела хорошие оценки, но русский у меня кое-как, на посредственно. Вроде сама русская, а понять русский язык не могла, да и сейчас в нем не сильна.
Зять вернулся невредим. В это время я решила попроситься у сестры на каникулы в деревню. Я, говорю, сильно соскучилась по бабушке, ведь она одна теперь. Крестный уехал в Красноярск. Лиза ничего не имела против этого. „Только иди, — говорит, — в своей одежде“. Но разве хотелось мне показаться своему любимому на глаза такой нищенкой! Я решила так: если Лиза даст хоть что-нибудь свое, то пойду, а не даст, не пойду. Такой разговор у меня был еще за месяц раньше до каникул.
Катюша мне ничего не писала, видно, боялась, что я приеду к ним, но меня не манило к ним, т. к. я уже ела нормально. Иногда я задумывалась о нашей встрече, но не могла себе представить, какой она будет. Оставалось одна неделя до каникул, и мне не удалось уговорить сестру. Она пообещала, что даст платье и жакет, а валенки, говорит, хоть проси, хоть не проси, все равно не дам. Если тебе их дать, ты их разобьешь, а потом я сама разутая останусь. Я уже и на это согласилась. А валенки, думаю, у бабушки попрошу, уже так долго не видела она меня, все равно сжалится.
Настал мой долгожданный день. Я отправилась в дорогу. Бабушка встретила меня хорошо. Долго мы с ней беседовали о моей жизни, и я, стесняясь, попросила ее, чтобы она дала мне надеть на вечер свои валенки. И она дала. Я пошла на вечеринку, а сама еще не знала, встречу ли я того, о ком многое передумано. Войдя в помещение, где раздавался шум молодежи, своего любимого я там не встретила.
Мы играли в разные игры; смотрю заходит тот, кого я так долго ждала. Пойдет ли он ко мне, думала я, может, он занят, может я для него ничего не стою. Но он подошел. Пожал мою руку, потому что он сел рядом.
Не знаю, как высказать ту радость, которая озарила меня. Я готова была расцеловать его, если бы это было можно, но все это было внутри. Внешне я казалась равнодушной, хотя радость переполняла мою грудь. Он спрашивал, как я провожу время, как учусь, и у меня закралась мысль: а может, хоть он и сидит со мной, он принадлежит другой. Я стала ждать конца вечеринки, чтобы узнать правду. Когда пошли домой, он подошел ко мне, попросил пройтись с ним. Мы шли вдоль улицы с гармошкой, он очень хорошо играл; дошли до его дома, я постояла, а он занес гармошку и надел тулуп. Подойдя ко мне, он завернул меня в тулуп и взял мою руку. Мы шли молча, а сердца наши говорили о самом настоящем счастье, что мы встретились. Может, он не был так счастлив, как я, не знаю, но мне от него уходить не хотелось. Я почти ни о чем не расспросила и даже не разглядела, какой он стал, т. к. я почему-то стеснялась взглянуть на него прямо. Он говорил, что, как ему известно, многие парни преклоняются передо мной. Я ему ответила, что все это неправда, а сама то и дело думала, что он один мне мил и я с ним счастлива, но ему этого я никогда не говорила.
После этого мы еще один вечер были вместе и опять расстались, не сказав ни один о своем чувстве. Я бы пожила подольше да бабушка пимов больше, не дала, а в своих я не хотела показываться ему на глаза. Только из-за этого ушла.
Весна в этот год выдалась прекрасная, по окончании третьей четверти уже были цветы на лугах. Я постаралась опять попасть к бабушке. Теперь я уже была в одном платьице, в тапочках, косынке на шее. Мы все пошли на луга, видно, был какой-то праздник. Мой любимый был одет лучше всех да и сам, как мне казалось, был что цветок, чарующий меня.
Как всегда, он играет, мы с девушками поем. Подошли к реке Чулыму, берег крутой, на нем цветы. Река полная, спокойная. Мы играли, пели, рвали цветы, потом мой любимый отдал гармошку и подошел ко мне, приглашая пройтись по дорожке. Разве я могла отказаться от этого?! Я подала ему руку и мы пошли вдвоем. Что мы говорили, не помню, только я цвела так, как цветы вокруг нас. Он остановился и предложил сесть под куст, что во мне вызвало подозрение к нему. Он обнял меня и попытался взять за грудь, я отстранила его руку и предложила вернуться к девчатам. Он не хотел меня слушать и прижал мою грудь к своей. Он стоял в ожидании, что я взгляну ему в глаза и соглашусь сесть. Я упорно глядела вниз и слышала, как сильно бьется его сердце.
Мне самой хотелось обнять его своими руками и даже поцеловать, так как я чувствовала близость его губ и притом мы были одни. Но гордость девичья не позволила мне склониться к нему. Я еще раз спросила: „Вы пойдете к гармошке?“ Он ответил: „Нет, ведь вы, как я знаю, уезжаете к матери в тайгу?“ Я ответила: „Да“. „Так почему бы нам этот день не провести в такой красоте?“ Я вполне согласна была с ним. Да я бы не только день, а всю жизнь провела бы только с ним. Но такой ответ мог бы меня только погубить, чего я особенно боялась.
Потом мы стояли молча, слушая, как бьются наши сердца и, уловив удобный момент, я вывернулась из его объятий и пошла в сторону, где находились девчата. Он не погнался за мной, но просил не уходить. Я пошла, срывая цветы, попадавшиеся на дороге. Я уходила от него как какой-то призрак, а сама была с ним и бесконечно ласкалась к нему. Как камень лег на мое сердце, когда мне пришла такая мысль, что я совсем ему не нужна. А ему нужна моя гордость. Нет, этому не бывать, хоть я люблю его больше своей жизни. Вечером он не пришел, и я с вечеринки ушла рано, а на завтра ушла на два года.
Живя в тайге, я скучала не только по Саше, но и по деревенской жизни. Мама, две сестры, брат встретили меня хорошо. Я старалась им всегда угодить: выстираю, выглажу, наварю, в квартире уберу. И все равно оставалось свободное время, когда я скучала до боли в груди.
Записалась в седьмой класс, а мне было уже семнадцать лет. В школу ходила я около пекарни и всегда заходила к маме, а там подмастерьем работал Гриша Пеньков, он старался угостить меня вкусной сдобой, но я никогда не брала от него. Так он заранее накладет в венские булки масло, посыпет сахаром и подаст маме; это отдайте Саше, да не говорите, что я приготовил, а то не возьмет.
Вскоре Полина вышла замуж. Полинин муж работал с одним парнем — Ильиным Илюшей, который не был женатый. Зять познакомил меня с ним, а сестре хотелось выдать меня за этого Илюшу. Но разве в сердце может поместиться две любви? Конечно, нет. Много раз, возвращаясь из школы, — как всегда, румяная, берет почти на затылке, пальто нараспашку, я заставала за столом сестру с зятем и моим кавалером. А мама была или опечалена или в слезах. Я спрашивала, что случилась, и когда начинали говорить о моем замужестве, я уходила к соседям, а маму всегда целовала и говорила, что они трясут мешок, но он пустой.
На каникулы я ездила к старшей сестре. Это не доезжая до бабушки двенадцать километров. Думала, может, встречу любимого и нет, не пришлось его встретить, и я уехала, познакомясь с хорошеньким пареньком, Лешей Ахромеевым, но это от нечего делать. Невеселая уехала в Тайгу.
По окончании семилетки я была принята на работу в Тутальский пионерлагерь. И там находились поклонники, но я ждала лишь встречи с тем, кого любила. Когда кончился лагерный сезон, я вернулась домой. Там лежало письмо от Леши Ахромеева, в котором он звал меня в Красноярск. Если, писал, дашь согласие, я приеду за тобой. Мой ответ был отрицательный.
Я попросила маму разрешить мне попроведовать бабушку. Мама договорилась с проводником, чтобы не покупать билет. Я должна была сходить в деревню и через несколько часов вернуться к этому же поезду.
Я приготовила самый наилучший наряд, а наряд был: платье простенькое, искусственный шелк, туфли брезентовые на венском и поношенная курточка. Я считала, что нарядилась как надо. На голове все та же беретка из красного бархата и корзина с гостинцами.
На станции Итате, когда сошла с поезда, я встретила друга Саши. Мы, как близкие знакомые, оба радовались, что пришлось встретиться. Его звали тоже Шура. Он ко мне был неравнодушен. Но, видно, знал, что моя любовь не для него. Мы вспоминали детство, дружбу и так смеялись, что колхозники, работавшие неподалеку, останавливались и глядели на нас. В одной из групп была мамина сестра, моя крестная, она подозвала нас поближе и спрашивает: „Уж не поженитесь ли вы? Откуда вы приехали?“ Шура отвечал, что пока еще не поженились. Наверное, давал мне понять, что не против бы пожениться. Я только смеялась.
Когда стали подходить к деревне, он спросил: знаю ли я, что Шуру Бруева должны взять в армию? Это меня сильно встревожило, но и обрадовало, что он еще не женат. Я хотела пойти задами, но этот Шура настоял идти по деревне, имея ввиду что поставит в непонятное положение моего любимого. Он так и сделал. Когда дошли до его дома, остановились против окон. Этот Саша подает мне корзину, и я пошла к бабушке, украдкой бросив взгляд на окна.
Не прошло и получаса, как два друга пришли в квартиру бабушки. Загорелось мое лицо, как в огне, забилось сердце. Они оба просили, чтобы я не уезжала в этот день. Сколько ни просили, я решила не оставаться. Когда пришел мой сродный брат, мы попрощались с бабушкой и этот брат пошел меня проводить до станции. До этого мы договорились, что мой любимый подарит мне с себя фото. Когда поравнялись с их домом, выходит его друг и говорит, что тот совсем пьяный. Тогда я попросила, чтобы он передал ему счастливо отслужить и быть здоровым. Беру свою корзину и пошла, в это время выходит он сам (выпивший, но не очень) с упреком, что я не желаю войти в его дом. Взял корзину и говорит брату: идите, а она уедет завтра, с нашим поездом. Я не понимала, что происходит. Ведь нет денег, а хотелось бы с ним побыть. Коли он так говорит, значит купит билет. Я согласилась остаться. Войдя в дом, бабушка его встретила, поцеловала меня, как свою, она любила меня еще и тогда, когда я жила в няньках у ее соседки. Посадили за стол, угощали различными кушаньями. Но совесть убивала меня, что я вошла в дом молодого человека одна, без подруг.
После угощенья он завел патефон, долго играл, спрашивая, какая нравится мне из пластинок. Потом он прошел в комнату и позвал меня. Он лег на койку, я села около него, чтобы хоть в последний вечер почувствовать его ласки. Долго ждать не пришлось. Он взял мою руку, положил на свою грудь и гладил, нежно прикасаясь.
Потом он привлек мою голову к своей щеке со словами: „Вот и снова мы вместе! И как хорошо, что ты приехала! Но очень жаль, что расставаться надо“. Я не знала, что ему ответить, а поэтому попросила, чтобы он проводил меня до бабушки. И мы пошли так же, как и в первый раз, в его руке — моя рука и совершенно молча. Когда подошли, я глубоко вздохнула: что может подумать бабушка, ведь я с ней распростилась?! Мой любимый успокаивал: он сам сумеет поговорить с ней. Я знала, грозы не миновать. Постучались, бабушка открыла ворча. Мы сказали, что посидим около окна, и вышли. Просидели почти до рассвета, но расставаясь, он даже не поцеловал меня.
Утром бабушка сильно ругалась, но я ей сказала, что я плохого не позволю, а то, что мы посидели, в этом нет ничего особенного. Вскоре он пришел за мной и мы белым днем шли рука в руке. Я гордилась, что он проявил ко мне такие чувства. Я пылала от огня, который жег меня внутри. Мне много хотелось сказать ему ласкового, милого, чтобы согреть его своим огнем, но я не могла сделать это.
Зашли к нему в дом. Бабушка послала его в баню, а мне подала портянки обметать. Что я и сделала быстро. После она подала мне чемодан и вещи, которые он должен взять с собой, за этой работой он меня увидел и начал шутить: „Смотри, бабушка, была бы она поближе, хорошая помощница была бы для вас“. Бабушка ласково поглядела и ответила: „Это все зависит от вас, может, я доживу, когда ты вернешься“. В пятом часу пришел его друг, и мы поехали на станцию. Бабушка плакала с причетом. Когда приехали, мне пришлось переживать за билет. Потом они достали. Мы попрощались. Я ушла в вагон. Его друг не вытерпел, заскочил в вагон и сидел рядом со мной, пока не доехали до Мариинска. Я знала, что этот тоже любит меня, но его любовь тяготила.
Вскоре я получила письмо в Тайгу. Связь между мной и моим любимым стала более крепкой.
Чтобы получить какую-нибудь специальность, я решила поехать в Новосибирск, на станцию Кривощеково. Нас командировал райком комсомола на постройку комбината № 179. Говорили, выучитесь, станете квалифицированными специалистами. Нас собралось три девушки и двенадцать ребят. Привезли и поселили в общежитие, на работу оформили кого куда.
Мы, все девушки, попали в транспорт узкой колеи. Приходилось брать в руки кайла и лопаты. Мои подруги рассчитались, но я решила выстоять. Я попросила Фросю, женщину, которая носила нам хлеб к обеду, чтобы она принесла газету, которую мы могли прочитать в обеденный перерыв. Этим самым мы могли бы связаться с текущей жизнью.
Фрося высказала мою просьбу парторгу, он настоял, чтобы меня вызвали в контору. А я такая сделалась страшная, что если б из знакомых кто увидел меня, не узнал бы. Лицо обветрело, щеки облезлые, так как несколько раз я их обмораживала.
Я пришла на второй день. Парторг спросил, откуда я, какова семья, как она обеспечена. Я отвечала на все вопросы. Он внимательно выслушал и сказал, что переведет из пути в склад, где находился путейский инструмент.
В это время, хоть и страшная я была, но все равно ухаживал за мной маменькин сынок Володя Горлов. Ох, и горе, а не парень! Пригласил он нас с подругой к себе в выходной день, (он жил в центре Новосибирска). День стоял жаркий. Пришли в дом, он не знает, куда и посадить. Пока мать готовила на стол, он нас фотографировал, потом показал альбом. И вдруг слышим, по радио объявляют о войне. Как это подействовало на нас!
Когда вышла на работу, наш кладовщик из центрального склада уже был призван на фронт. Вот теперь меня нагрузили до ушей. А он не только был кладовщиком, но и завхозом. „Нужно красить крышу гаража“, — говорит мне начальник, а начальником был Кузнецов Иван Кириллович, потом он тоже ушел на фронт. „А кто же ее возьмется красить?“ — спрашиваю его же. А он улыбается и говорит: „Ты хозяйка, вот и гляди, кого можно взять дня на три“. А я и голову опустила, в хозяйстве одного дома я понимала, что делать. А здесь целая организация! Надо топливом запастись, надо все утеплить к зиме.
Совсем было растерялась, пошла к парторгу, объяснила положение, а он говорит: „Не падай духом, поддержим“. Подсказал, кого послать красить, а уголь, говорит, шофера перевезут.
И пошла моя работа. Вскоре открылись курсы мотоводителей, без отрыва от производства. Я устроилась на эти курсы. Изучали мотор ЗИС-5 и ГАЗ, ходовую часть, сигнализацию и правила технической эксплуатации. Когда получили права, надо было стажироваться, а меня не пускают. Что мне делать? И опять я к парторгу. За меня, говорю, может работать любой грамотный старикашка, а на машине не каждый сможет. Смотрю, согласились мои начальники, дали приказ сдать склады.
Кто бы знал, сколько было пролито слез с этой сдачей. Во время работы мне никто не подсказал, что всякая вещь, выданная из склада, должна быть у кого-либо на подотчете. Я выдала шторы в красный уголок, а их там не оказалось. Наверное, сам же председатель местного комитета и унес, т. к. он всегда замыкал красный уголок. Чашки, кружки пошла спрашивать с буфетчицы. Она говорит: „Их растаскали“. Так, говорю, что ты взяла у меня из склада. Она отказалась. Главный бухгалтер взял плащ съездить в банк и не вернул, а плащ новый. Я считала, что эти все вещи списываются, а мне их тоже так списали, что я почти весь год платила.
По окончании стажировки меня прикрепили к мотовозу № 900. На нем работал высокий стройный моряк Саша Киселев, очень суровый на вид. Мне девчата говорят, ты с ним и трех дней не проработаешь. Это меня озадачило. Но решила, будь что будет. Он в это время стоял на ремонте. Я подошла, спросила, можно ли ему помочь. Он улыбнулся, пожалуйста, грязи не жаль. Взялась я, сама промываю в керосине, спрашиваю что может быть во время работы на линии. Он охотно отвечал на все заданные вопросы, а под конец ремонта выкрасил в кабине светло-красным лаком. Со словами, что „Теперь в мотовозе есть девушка, надо чтоб и вид мотовоза был более приличный“.
Выехали на линию. Сначала возили кирпич. Все ожидали: вот-вот придет Киселев с требованием убрать девчонку, но к их удивлению, мы так сработались, что вскоре увидели меня на доске с высшим процентом выполнения. Саша всегда держал мотор в исправности, а я протирала так, что даже чистого платочка не замарали бы, если проверяли бы чистоту. Когда сменялись и я направлялась в общежитие, Саша иногда окрикивал меня: „Эй, Саша, иди-ка сюда!“ Я — бегом, думаю; что-то натворила, а он стоит, показывает на скаты: „Что же ты и скаты не помыла?“ И рассмеется, видя меня растерявшуюся. А после скажет: „Иди отдыхай, умучилась ведь ты“.
Но я не чувствовала усталости. Я была так рада, что такая молодая сумела заменить мужчину и что не смеются надо мной, как над другими девчатами, которых гонят напарники. Иногда я работала по две смены и никто про это не знал. Машину заправлю, а Саши нет. Он жил в Новосибирске. Я подъезжаю, сажу главного и работаю, до тех пор, пока Саша появится, отыскав меня на линии.
Я относилась к нему как к брату, а его имя с любовью произносилось мною, потому что мой любимый ведь тоже был Саша. Может, это отношение и покорило сурового холостяка. Один раз был у меня в общежитии. Прошел, посмотрел, как я живу, чем занимаюсь. В это время Саша стал поговаривать: надо, мол, одному из нас уйти на другую машину, чтобы можно было вместе хоть в кино сходить. Но я упросила его, чтобы он не делал этого.
Так мы и работали. К нашей машине, в мою смену прикрепили главного Сивикова Василия, он таких же лет, как и Саша. Так же считался холостяком.
Так, прошло наверное более полутора лет, а война, хлеба мало, баланда жидкая. А чаще всего варили ботву свекольную или колбу. Однажды у нас в организации собрали деньги и отправили за семенной картошкой. Мне привезли два ведра, да на рынке подкупила, и у меня хватало семян на пять соток земли. Радовалась, что хоть осенью буду сыта. Но разделился трест № 3. Нас, большую часть одиночек, отправили в Кемерово. В том числе и меня вместе со своей девятисоткой. Я радовалась, а Саша ходил мрачный, видно, не хотелось ему отпустить меня. Он говорил: „Саша! Пускай отправляют нашу девятисотку, а ты откажись“. Но я даже слушать не хотела. Однажды сидим возле машины, он поглядел мне в глаза и говорит: „Лучше бы я сразу отказался от тебя, мне бы легче было, а то впустил тебя в свое сердце, а ты ничего не понимаешь и понимать не хочешь“.
С личными моими делами многое изменилось. За полгода до моего отъезда на заводе стала работать сродная сестра моего отца — Надя Дмитриева. Я ее приняла с радостью. Когда она приходила ко мне, я угощала ее последней пайкой. Рассказывала, что по-прежнему люблю Бруева и что его письма согревают теплом моим руки. Что все письма у меня с любовью сложены, как самое дорогое для меня. Она при этом объяснении только поддакивала. Однажды, отвечая на одно из писем, я своему любимому задала вопрос: кто ему из девушек нашей деревни нравится больше всех? Ведь он ходил со многими. Он мне ответил, что больше всех — Надя Дмитриева. Это меня ударило, что молнией. Ответ на это объяснение я писать не стала, а решила проверить. Здесь, как назло, вытащили мои деньги из чемодана, которые я так берегла. Подошел выходной, я пошла к Наде, ее дома не оказалось. Я попросила девушек дать мне альбом. Они, ничего не подозревая, подали альбом. Когда я его открыла, сердце мое сжалось: передо мной были точно такие же фотокарточки, как у меня. Теперь мне все ясно, подумала я. И, не дождав Надю, я поспешила уйти. Как мне было обидно за то, что он обманывал меня, а я верила ему и любила. Я любила его больше своей жизни, а моя любовь оказалось отравленной. Я написала еще одно письмо, от начала до конца стихами, где обвинила его и просила выслать мои фотокарточки, потому что они ему не нужны. И чтобы не терзать свои раны при произношении его имени.
Кемерово нас встретило плохо. Воздух насыщен газом, дышать трудно. Сразу повезли нас в Кировский и поселили в школу: никаких условий для человека. С нами за начальника приехал один из партийных руководителей. У нас появились мука, мясо, и все это поместили в Доме культуры в подвале, где находилась кухня пионерского лагеря. Однажды мне сказали, что я буду дежурить на этой кухне ночью. Одна, да в таком здании? Но деться некуда, пока еще не работали, отказываться нельзя. Я позвала одного паренька, приехавшего вместе с нами. Его звали Митя. С вечера мы сидели разговаривали, вроде как дома, а потом на полигоне стали партию проверять — как шарахнут, а здание большое, стекла дребезжат, того и гляди, разобьются. Жутко мне стало, подвинулась я к Мите, прижалась и дрожу. Как выстрелят, я от страха прижмусь к нему, а он обнимет и поцелует. Я не сопротивлялась, но и не испытывала в себе пристрастия к этому, т. к. я не любила всякие поцелуи, а он, как после рассказывал, запомнил эту ночь на всю жизнь. Он полюбил впервые в жизни.
Вскоре нас определили кого куда. Многие пошли в общежитие, а я на частную квартиру.
Наши мотовозы комбинату пока не требовались. Меня послали на станцию оператором. Эта работа мне не понравилась. Я попросилась на курсы шоферов. Я имела в виду то, что, меня не берут на фронт, я должна заменять мужчину в тылу. И это мне удалось. Я получила права шофера третьего класса. Не легко шоферить было в войну; в горючее мешали всякий суррогат, керосин мешали с бензолом. Если мало нальешь керосину, бензол вниз осядет, как квашенное молоко. Нальешь больше керосину — не заведешь. Мешали с денатуратом, с эфиром и ацетоном. Резина была заплата на заплате, да электрооборудование на ниточках. В общем нужно было иметь большую силу воли, чтобы работать. В сорок четвертом году разделился комбинат на два завода, меня поставили диспетчером автобазы, через некоторое время потребовался грузовой диспетчер на железной дороге, меня ставят этим диспетчером. Где бы я не работала, никогда мне не делали замечания, потому что работа выполнялась со всем желанием, за что не один раз получала я чек на мануфактуру или отрез на платье, а в войну купить отрез требовались тысячи.
А личная моя жизнь во многом изменилась. Когда мы учились на курсах шоферов, нас, всю группу, отправили сено косить. Давненько я склонна была к одному из курсантов, т. к. он чем-то напоминал Бруева. Располагаемся на ночлег, нас трое девчат в середине, возле меня с краю ложится этот Леня. Но он не успел прикоснуться к моей руке, как его проняла дрожь. И вот этой невоздержанностью он погасил ту маленькую искру, которая начинала разгораться. Я сразу же перешла к ребятам совсем молоденьким и до самого конца спала там. Леня понял, что я в его дружбе не нуждаюсь, хотя мы не обмолвились ни единым словом.
Одна из девушек, Тоня, очень желала подружить с деревенским парнем, у которого вились кудри, но мне он совсем не нравился, все в этом парне говорило, что он грубый и невоспитанный. Однажды мне передали ребята, что этот парень желает иметь дружбу со мной, но мой ответ был отрицательный.
Вскоре приехала ко мне старшая сестра, ее послали в Кемерово в командировку, и она воспользовалась случаем, забежала ко мне. Я очень обрадовалась ее приезду, спрашивала о маме, о сестрах, потом сестра мне сказала, что Бруев женился в армии. Вот этого я совсем не ожидала. Этой новостью она прибила меня к стулу. Лиза еще что-то рассказывала, но я уже не слышала ее. Видя меня в такой тревоге, она постаралась успокоить. Что ты гонишься за ним, теперь видишь, какая жизнь, мужья на фронте, а жены замуж выходят. А ты переживаешь о том, кто тобой не нуждается. Находится человек, выходи и живи.
И я вышла замуж. Но что это за замужество, когда он тебе не мил. Мне все было в нем противно. Я не понимала, зачем я сделала такой необдуманный жизненный шаг. Это был составитель Синеков. В одно дежурство я из диспетчерской разговаривала с Тайгой и объяснила маме, что вышла замуж. В диспетчерской сидели шофера, среди них был тот кудрявый деревенский парень Чистяков. Взяв путевку, он уехал на завод, но там так напился, что получил пять суток аресту. Видно, потревожило его мое объяснение.
Не пожила я со своим мужем месяца, как узнала, что мой муж уже был женат и у него есть дочь. Я решила навсегда порвать с ним связь. Сказала Тоне, что осталась одна, а от Тони весь гараж узнал. Степан подослал ко мне своего друга, мы сидели вдвоем и заходит мой муж. Он всячески просил, чтобы я вышла, поговорила с ним, но я настояла на своем. Потом его бесконечные звонки в автобазу, я все время избегала его.
В это время разбил машину Степа Чистяков, мне как-то жаль стало его. Мы ходили с ним вдвоем, когда были свободные. Лиза еще раз приехала и, увидев Степана, отругала меня. Он ей совсем не понравился.
Но я почему-то привязалась к нему. У нас с ним не было никаких объяснений. Разговоры были всегда общими.
Однажды дали мне отпуск, я поехала в Тайгу. Там встретила Гришу Пенькова. Но он так был холоден со мной, за мое замужество, что я решила не встречаться с ним больше, а скорее уехать в Кемерово. Здесь ждал моего приезда Чистяков, и я была довольна этим. И еще сидя в вагоне, я твердо решила, что буду верной женой Степана. Что бы ни случилось с ним, я его подруга до гроба. Я была уверена, что сумею поддержать его в жизни. Когда мы появились в Боровом, все глядели с презрением: что за девка связалась с таким хулиганом? Я иногда сама боялась за то, что взвалила себе непосильную ношу, но в дружбе отказать я ему не могла. Между нами не было близкой связи, но и отказаться от него — значит сгубить его юность. Нет уж, видно суждено мне идти с ним по одной дороге. Однажды он поссорился дома с матерью и сестренкой, собрал свои вещи и ко мне, в Кировский, пришел, встретил меня с работы и сказал, что он приехал совсем. Хватит, говорит, ходить, будем вместе жить. Не спросил, согласна ли я на это, или не согласна, но стало так, как хотел он. Мы с этого дня стали муж и жена. Все же это было не то, что я ожидала. Я желала, чтобы он приласкал меня, чтобы хоть немного своими поступками напомнил бы мне того, кто жил в глубине сердца, но Степан не был воспитан к этому. Его, видно, самого никогда не ласкали, так и он не умел приласкать. Я очень часто плакала и многое пережила за два месяца, которые прожили вместе.
Как я говорила, он был под следствием. Вот состоялся суд. Я сильно переживала. Мое желание было, чтобы только без заключения обошлось. И вот приговор: ему дают год условного. Но мой Степа не успокоился на этом. Он постарался еще раз напиться на заводе, и по возвращении с полигона, зашел в будку сторожа. А машина работала, работала и заглохла. Он спал крепким сном и во сне не видел, что снова приближается срок наказания. Мороз в эту ночь был сорок градусов, а поэтому блок мотора размёрзся и вышел из стоя.
Стало ясно, что ждет нас впереди. Он на работу больше не пошел. Как я его ни уговаривала. Я была уже в положении, а ела только драники — из картофеля. Он старался приготовить их у матери и принести во время моей работы. В один из печальных дней, как всегда, он встретил меня с работы и, идя по дороге, баловался, как мальчишка. А в это время нас ожидал сотрудник милиции в нашей квартире.
И снова переживания, я очень болезненно отнеслась к его аресту. Мне почему-то думалось, что я виновата в его недисциплинированности. Стала ждать, что присудят. Днем и ночью ходила из Кировского в поселок Боровой и никогда мне в голову не приходило, что на меня могут напасть хулиганы или жулики. Я все свободное время думала, что он голодный и совсем исхудалый, избитый лежит на голых тюремных нарах. Мне подруга посоветовала сделать аборт и забыть навсегда такого мужа. Но я этого сделать не могла, человека в беде не бросают. Два месяца он сидел под следствием, а потом его осудили. Я и не знала, что его судят. Мне сказали, и я успела добежать до зала нарсуда, когда их уже повели. Он успел крикнуть, что ему дали три года и что будет отправлен в лагерь, где сможет работать на автомашине или на тракторе. Меня напугало его лицо. Ты, говорю, опух? Он рассмеялся. А конвоир зашумел. Так я тогда и не узнала: или он поправился, или опух с голоду. Вскоре кончилась война, в честь Победы дедушка Калинин дал амнистию. И опять мы вместе. Только теперь переехали к матери в поселок. Он устроился на работу, а я пошла в декрет. Сидела дома, ухаживала за ним, как за малым дитем, т. к. хозяйства у матери не было, а так заняться было нечем. Вот и была моя работа — проводить мужа, а потом что-нибудь приготовить на ужин хорошего. А он этого не замечал. Мне становилось тяжело, вроде кто-то сжимал мое сердце в кулак. Иногда я уходила в огород и горько плакала, но жизнь от этого не светлела, а поэтому пришлось применяться ко всему.
Девятнадцатого июля я почувствовала боль в животе, а до роддома километров восемь. Взяла с собой девочку лет десяти и пошли. Три дня я жила еще в больнице, но двадцать третьего июля в десять утра у меня появился Володя. Володя отличался от всех детей, он кричал день и ночь. Его прозвали деревенским парнем. Когда я лежала, муж с матерью приезжали. А когда выписали, они не приехали. Вот обидно было!
На второй день приехал его товарищ с матерью. С этого времени начались мои страдания. Муж напьется, уйдет с ребятами, я расстраиваюсь. Володя пососет грудь, тоже ревет по всей ночи, а иногда по всем дням. Я не знаю, как он не умер.
Вернулся с фронта свекор, устроился в детдом поваром, уж один пряник он всегда приносил. Но я не давала Володе, думала, что его можно испортить этим, а молока в грудях было мало, вот и морила дитя и сама не понимала, что извожу голодом своего любимого сына. Целый год он кричал. Обходила моя свекровка всех бабок, всех дедок, а Володя все ревет. Потом понимать, видно, стал, утих.
Я уже не работала. Куда от такого дитя, кто с ним согласится сидеть? Да и работа неподручна, за восемь километров. Я считала, что если замужем, да малый ребенок, то никто не осудит, если я рассчитаюсь. Тем более война кончилась.
Нас жило девять человек в одной комнатушке. Рядом стояли три койки. Красноармейка, которая жила с двумя детьми, среди нас, предложила нам искать квартиру. Мать с отцом рассорились, отец поехал в Воронеж. Мать выпросила квартиру в совхозе. Мы переехали в другую квартиру, которую дали матери. Сестра Степана заимела поклонника и ей в этой квартире показалось тесно. Она редкий день не устраивала скандала, не один раз летели мои вещи на улицу. Мне приходилось слушать неприятности со всех сторон. Сам — грубый, несознательный, мать его тоже ко мне с матерками. Получилось так, что вроде бы я одна виновата во всем.
Пришлось серьезно задуматься о своей будущей жизни, т. к. я опять забеременела. Я пошла искать человека, который сумел бы прервать беременность. Нашла женщину, которая сделала, что умела, и обещала: пройдет все нормально.
Ночь прошла для меня в муках, но никто в семье не знал моих мучений. Я сжала крепко зубы, но ни одного звука не проронила. Даже муж, спящий рядом, не знал, что со мной происходит. Утром, превозмогая страшные боли, я встала, накормила мужа и проводила. Конечно, если бы был он повнимательней, он сразу бы понял, что я не здорова. Но он считался только с собой и знал, что для него все должно быть готово, а как готовится и в каких обстоятельствах, он не знал и знать не хотел.
В восемь часов утра у меня открылось кровотечение. Вскоре проснулся Володя. Мать заругалась: что лежишь, одень ребенка! Но я ответила, что я не встану. Она, видно, поняла, сама одела Володю и стала готовить завтрак. А я все спокойно лежала, но с каждым часом все больше и больше теряя кровь, стала слабеть. В двенадцатом часу взглянула мать под занавес и, видно, напугалась. Она положила Володю в люльку, покачала. На счастье, тот быстро уснул. Мне сказала: вот тебе чистая рубашка, обмойся, я побегу за врачом. И она ушла, закрыв меня с сыном на замок. Я пыталась встать, т. к. я действительно лежала в луже крови, но только поднялась, тут же упала. Не знаю, сколько я лежала, но когда вошла в память, в квартире по прежнему не было никого и Володя спал. Я ползком добралась до койки, положила сверх всего свое старое осеннее пальто, которое попало под руки и опять легла.
В глазах у меня стоял мрак, сквозь него появились разноцветные круги. Я закрыла глаза и опять потеряла сознание.
Потом слышу, как издалека, чей-то голос: „Саша, милая, да жива ли ты?“ Я открыла глаза: передо мной сидела соседка, Маруся Маскалева, ей мать оставила ключ и попросила попроведовать. Маруся плакала, глядя на то, в каком состоянии я нахожусь. Что же ты наделала, смотри, у тебя уже ногти синие, а сама ты как стена, белая». Я собрала все силы и ответила, что так надо, и улыбнулась. Она еще больше заплакала. Ведь ты, говорит, со смертью борешься, а еще улыбаешься. Я опять стала терять сознание, а ей, видно, страшно показалось около меня, она ушла. Мать обегала всех врачей, их не оказалось дома. Тогда она побежала к Степану в гараж со словами: «Захватишь живую или нет, не знаю». Он забежал в столовую, выкупил сахар, масло по карточкам и попросил, чтобы его увезли скорее домой. Он знал, что я без этой болезни была слаба, т. к. хлеба на меня давали двести пятьдесят граммов. А я старалась все отдать ребенку и ему, а сама все на картошке перебивалась, что очень ослабило мой организм. Когда он вбежал в хату, я вроде проснулась, он спросил: «Ела что?» Я отрицательно покачала головой. Он понял, что во мне нет сил даже разговаривать. Тогда он взял Володино молоко, насыпал сахару, размешал и поднес со словами «Ты должна поесть». Приподнял мою голову, я выпила это молоко. И сразу почувствовала в себе силу.
Он потрогал мои руки, а они что у покойника. Налил в бутылки горячей воды, положил к ногам и рукам. Мать поджарила хлеба с маслом, он поднес мне и я съела два кусочка. Кровотечение прекратилось: я лежала, не зная, что будет со мной дальше. Но чувствовала по себе, что теперь я еще смогу бороться и не поддамся смерти. Да, и не умерла.
Был у меня отрез, полученный в автобазе за хорошую работу. Была новая фуфайка, брюки и так, кое-что, я все распродала, заставила Степана выписать плах — тогда это было свободно. И стали строить свой угол. Сами, своими руками. Каждая досточка была полита моими слезами. Мне стало казаться, что меня подменили. Из такой настойчивой, мужественной девушки я стала безразличной ко всему и ничего меня не интересовало. Наступала осень, надо было копать картошку. Хотя я еще была слаба, но, зная, что кроме меня никто за нее не возьмется, я оставила Володю со своей мамой, которая приехала поглядеть на меня и на мою жизнь. Я договорилась, что Степан приедет за мной и привезет картофель. Я целый день без разгибу спешила копать, чтобы услышать хоть одно слово в благодарность, но уже стало темнеть, а его все не было. Тогда я закрыла кучи ботвой, а когда огляделась вокруг, никого нигде не было. Стало немножко жутко, я побежала бегом, а уже совсем стемнело, и я заблудилась. Мне наконец какая-то тетенька показала дорогу.
Когда пришла домой, вся семья была в сборе. Они спокойно ужинают. Только моя мама места найти не могла. Я так сильно переутомилась, что даже есть не хотелось. Но взглянув на маму, я поняла, что она еще больше будет волноваться, если я не стану есть. И я малость поела. Ночевать пошли в свой новый дом. А напротив нашего дома стоял совхозный клуб. Степан вздумал зайти туда. Я попросила, чтобы он поскорее вернулся, так как дом пустой, окна без рам, забиты досками, в нем одна боялась. Я решила ждать его, прижавшись к стене. Но он, видно, не думал, что я устала, к тому же еще слаба. Он все сидел в клубе, его забавляли анекдоты, рассказываемые одним ворюгой, которого после посадили и там в зоне отрубили голову.
Мое терпение лопнуло, я пошла в клуб. Подойдя к Степану, я попросила: «Пойдем, ведь мне холодно стоять на улице, а в хату войти я не смею». Так он окатил меня с верхней полки матерком хоть стой, хоть падай. Я вышла из клуба, слезы сжали мне горло, мне казалось, счастливее бы я была, если б умерла. Подойдя к дому, я разревелась, выливая в слезах всю свою горечь. О боже! За что же я такая несчастная мучаюсь на белом свете! Нет мне радости, нет покоя, а он вовсе опостылел, т. к. и без того был постыл. А ведь я думала перевоспитать его, но где мои силы! Я так унизила себя, что ничего не могу сделать с ним, а свою жизнь почти погубила.
Володю увезли на станцию Тайгу, и младшая сестра писала письмо за письмом: «Бросай все! Что дорогое в твоей жизни — это Володя, а Володя всегда будет с тобой. Не гляди ты на этот дом, не дом ты себе построила, а гроб. Брось все, приезжай». Я долго еще колебалась. Ведь я не одна, с ребенком. Как понравится маме? Что скажут люди? Нет, это сделать невозможно. Я не должна вмешивать в свою жизнь никого. На этом был конец моим колебаниям. Маме я отбила телеграмму, в которой требовала привезти Володю. Я об этом требовала по всякому. Иногда мне казалось, что он болен, и я никогда не увижу его. Мама постаралась выполнить мою просьбу. Она привезла Вовика, но нисколько не радовалась моей жизни.
Вскоре мы перешли в свой дом. Хоть он был не отделанный и не оштукатуренный, без кирпичной печи. Все же свой угол. У нас была корова, которую приобрели, когда народился Володя. Хоть она была неважная, а молоко не покупали.
Жила и свекровка с нами. Однажды она унесла молоко зятю, а Степан попросил ему налить. Я сказала, что нет молока, и между нами завязался спор. Мать ушла в свою квартиру. Мы остались трое, все безработные.
Я пошла искать работу. Узнала, что надо мотористок в шахту. Пришла домой, говорю, что пойду оформляться. Муж ответил: когда, мол, умрешь, так тогда належишься под землей. Пошла в столовую, нужно буфетчицу. Так опять говорит: сам наматерить сумею дома, чем каждый будет материть тебя в буфете. Тогда я решила: не буду спрашивать его, а то, пожалуй, совсем не устроишься.
Иду на станцию Шахтер. Встречается весовщик, Галя, хорошая девушка. Я смело спросила: не нужно ли им стрелочников или весовщиков. Она весовщиком работала в ПТУ. Галя направила меня на станцию Северная. Начальник станции Коваленко сказал: пишите заявление. Я в станции написала, и он сразу же подписал: «оформить дежурным на станцию „Бутовская“ вместо Шишкиной». Я пошла в управление на Рудник. Там был начальник Хохлов, он спросил: испытание сдавали? Говорю, сдавала. Подписал и начальник управления. Сразу оформила обходную, мне выдали хлебную карточку, восемьсот граммов, и на Володю четыреста. В общем, выйдя из управления, я до слез была взволнована от своего счастья! На обратном пути я зашла в буфет «Северный», выкупила хлеба два четыреста и на мясные талоны продуктовой карточки выкупила колбасы. В это время я сияла вся от радости и гордости, что встала опять на твердую почву. Я так шла, что, наверное, никто бы не смог меня догнать. Я хотела порадовать Степана и угостить своего любимого сына.
Степа действительно был обрадован, когда я сказала, что буду дежурным по станции на шахте «Бутовская». Дежурили мы сутками. Степан еще не работал. Когда меня не было дома, он сам командовал по хозяйству. Уголь я привозила с собой по кулю. И мне хватало на двое суток. В общем, зажили дружно.
Свекровка такого оборота в жизни не ожидала. Как ни зайдет — полы промыты, как желток. Володя чистенький. Тогда она стала Степана журить: «Бабенка работает, а ты, лоб, сидишь». Сказала, что у зятя ей не мед. Тогда он ответил: «переходи к нам и живи». Вот она и перешла.
Устроился мой Степан трактористом на шахту «Бутовская». А здесь бы еще больше радоваться надо. Но не с моим мужем. Как попало сто граммов, так он и трактор забывает. Что он не творил на этой «Бутовке»! Землянку разваливал, электрические столбы валял, в траншее сидел. И все это — несчастная водка!
У меня народился второй сын. Я уезжала к маме в Тайгу и брала с собой Володю. А когда не уезжала, я всегда носила горячий обед Степану. Вот его ребята спрашивают: «Где Саша? Почему не стала носить тебе обед?» Он спокойно отвечает: «Уехала к матери и сынишку взяла». Они ему наговорили, что все может случиться в дороге. Вот и прилетел он в Тайгу как обоженный. А я уже лежала в больнице и ходили ко мне каждый день, а почему-то не весело было мне. Я уже покаялась, что не осталась в Кемерово.
В одно воскресенье подошла я к окну и задумалась, а меня толкает одна из мамаш: «Смотри, девка, вся Тайга к тебе на свидание является». Вот это действительно было свидание! На понедельник он выпросил меня под расписку. К маме пришел тот Гриша, который не забывал свою юность. Ты, говорит, Степан, не обижай Сашу. Я хоть в год раз увижу и то доволен. Поехали домой нас пятеро. Тамара была в отпуске, а поэтому решила помочь мне с оформлением новорожденного Толика. Я много ходила, а Тамара сидела с будущим своим учеником.
По окончании декрета я снова на своей работе. Как всегда, вид мой был жизнерадостный. Я никогда не вешала нос среди людей, хотя иногда и не очень радовала меня судьбина.
Однажды под хмельком Степан так влез в болото, что своим ходом ему было не выбраться. Он всю ночь простоял. На утро я побежала на станцию. По прибытию паровоза, я стала просить машиниста, чтобы помог вытащить трактор. А они заругались: что это за приказ? Ты говори, какие маневры делать? Тогда я им все объяснила, что я не приказываю, а прошу, и на тракторе мой муж, которому грозит неприятность. Тогда они согласились и в пять минут трактор стоял на берегу.
Узнал об этом начальник шахты. Вызвал к себе Степана и давай песочить: не водку пить тебе, а воду, от которой понос прохватывает. Ведь жену твою жалко с детьми, не тебя, а она, наверное, скоро на самолете будет вытаскивать тебя. Как ты не поймешь, что мешаешь пьянкой и себе, и жене. Ведь ты сам не знаешь, что творится с ней в то время, когда ты натворишь какую-нибудь пакость. Давно бы тебе быть в заключении, если бы не ее умоляющие просьбы. Но ты ее не ценишь, а когда поймешь, наверное, будет поздно.
У меня был и такой случай. Принесла обед: где Степан? Только что выехал, куда не знаем. Я, что сыщик по следу, ушла в конец деревни. Стоит трактор заглохший, сошел с гусеницы. На другую жену, плюнула бы и ушла. Но я знаю, что стоит каждый час использование трактора. Вернулась не лесосклад. Первая смена менялась. Я упросила трех работяг и к трактору. Завели, стали налаживать, тогда, видно, разбудили моего хозяина, и он откуда-то пришел. Сколько зла кипело в моем сердце за недобросовестные поступки. Он хотел привезти сено, которое было недалеко от поселка, а хозяин, видно, уж очень добрый; прежде чем ехать, угостил, и пропал весь ихний план. Я знала, ради чего он попал сюда, а набралась терпения, старалась не высказывать своего недовольства. Когда соединили гусеницы, я села сама за рычаги и погнала трактор. Грузчиков поблагодарила и уплатила им. На пути встретили еще двоих трактористов, которых послали из гаража на помощь. Мы все доехали до нашего свертка. Мы со Степаном вышли, а они поехали дальше.
Долго я беседовала со Степаном, когда он проспался. Я приводила примеры на фактах, что такой заработок меня беспокоит, т. к. этот рейс стал мне более пятидесяти рублей. Ведь сам ты мог честно трудиться и, придя домой, выпить и закусить, а мне пришлось чужих людей угощать и самой себя терзать да еще переживаю за твое будущее. Кто тебя заставляет так унижаться? Неужели ты не в состоянии прожить честным трудом, не продаваясь этим ста граммам. Ведь стыд и позор тебе глядеть на своих товарищей.
Я опять стала в положении. Опять горе на мою голову. Толя еще малой, от мужа никакой помощи, от его матери — тоже. Она стала работать в бане, у нее появился доход. Она есть стала врозь, мне пришлось нанимать няньку. Взяла девочку.
Я опять сделала аборт. Как-то прошло удачно. Однажды мы разговаривали с матерью Степана. Я ей сказала, что устала от этой проклятой жизни. То за детьми, то за хозяйством (а оно в то время было: корова, телёнок, поросёнок, куры), и за всем успеть нужно. «Да что же, я проклятая?! Что ли!» — «Значит, боишься оторваться, что бегаешь за хвостом!» Эта реплика взбесила меня. Я ей говорю, если бы я желала этого, так стоит мне дать телеграмму, и я уеду к человеку, который не посмотрит на моих детей. Возьмет меня с радостью. Так она вздумала запугивать меня: я, мол, скажу Степану. Я не стала оправдываться, ответила: говори. И ушла.
Я знала, что Степан получит аванс и, пожалуй, пропьёт. Пошла в гараж, встретила его, он подал мне четыре сотни и мы поехали домой. Сошли с машины, вошли в дом, мать стояла возле печи. Степан, как всегда, хотел пошутить, свою кепку одеть на материну голову. Она как швырнет эту кепку и расплакалась: до каких пор твоя Санюшка будет издеваться надо мной? А я не обращая внимания, налила ему борща, подала хлеб и встала около стены. Он разворачивается, хлесь по миске, та взвилась к потолку, еще разворачивается, хлесь меня по голове. У меня в глазах потемнело и вроде я оглохла. Но я не заплакала, а только крикнула: «Степа, ты разберись сначала!» Он еще раз ударил, мать было кинулась, и я со зла крикнула: «Сука ты, а не мать, коли такое зло посеяла. Уйди с глаз моих». А сама вышла в кладовую. Он покурил, давай искать меня и когда нашел, сорвал платье, изорвал в ленточки. Я стою, гляжу, что дальше будет. Сорвал сорочку, тоже порвал и пошел в комнату. А пока он рвал, нянька с Толиком к соседям убежала. Но я не знаю, почему я не ревела, не ругалась, а вошла в комнату, стала искать, что надеть. Горло мое кто-то сдавил так, что я не смогла произнести ни единого звука. А мне надо было уйти. Сделав над собой усилие, я выдавила из своей груди три слова: «Пойдем заваливать завалинку». Он со злом крикнул: «Иди, если надо». Тогда я поняла, что он за мной не погонится. Накинув рваный пиджачишко, старенькую юбчонку, даже без сорочки, я вышла из дому.
На улице я заплакала и со слезами пошла к сестренке, т. к. она уже приехала из Тайги, выйдя замуж за друга Степана. Когда вошла в их дом, она напугалась, подумала, что я получила письмо от мамы и с ней что-нибудь случилось. Она спрашивает, а я реву, потом распахнулась, показала ей, что я без сорочки. Тогда она все поняла. И не жалеть стала, а ругать: «Я тебе тогда еще писала: брось ты его! Уезжай! Так нет, побоялась, тогда был один ребенок, а теперь двое, а жизни у тебя все равно не будет. Он же подлец, знает, что ты после болезни и подымает руки. Я прошла в комнату, взяла лист бумаги и все свое горе описала. Я назвала его издевателем, что он, не разобравшись, кинулся как зверь. Я сгубила свою жизнь ради твоего благополучия, а ты ничего не понимаешь и кинулся бить. Кого ты бил? Скажи! Заработала ли я эти побои? Ведь ты бил того, у кого одна нога в могиле. Ты испытывал силу на человеке, который отдал тебе свою жизнь. Нет. Я больше не могу так жить. Ты сам пойми, можно ли жить в таких условиях. Ты рвал с меня все, как с какой-то преступницы и даже не спросил себя, за что же я так издеваюсь над ней. Я одно могу сказать тебе. Все что было в моем организме хорошее, здоровое, я отдала для тебя. Теперь уходить куда-либо я не собираюсь. Я стала слаба. Мое решение одно. Пойду на работу, приму на себя поезд и будет конец всем моим мукам. Детей отдашь нашим и ты — вольный. Моей силы на твое перевоспитание не хватило, будь доволен, что довел до такого состояния». Свернула этот лист, положила в карман. Тамара, видя меня более успокоенную, расспросила все по порядку и задала вопрос: а что думаешь делать сейчас. Я ответила, что сейчас пойду домой, т. к. ребенка надо кормить грудью. И я ушла. Нянька мне открыла, мать притворилась спящей. Но я знала, что она не спит. Прошла в комнату и говорю: «Ну теперь берегись, злодейка! Меня два раза ударил, а тебе больше достанется». Письмо свое положила ему в спецовку. Накормив Толяшу, легла к няньке. За ночь я совсем не уснула, думала о том, что ждет моих детей, если я их покину.
Я уже не плакала, но слезы сами текли из глаз. Утром впервые за всю совместную жизнь, я не встала проводить его на работу. Когда он ушел, сварила детям каши, а слезы все льются из моих глаз, которые и без того уже воспалились, распухли, лицо все в пятнах, руки не слушаются. Гляжу, заявляется сам со своим напарником, видно, прочел письмо и подменился, чтобы побыть дома. Он зашел в то время, когда я держала в руках обрывки от платья и сильно плакала. Он подошел ко мне, обнял мои худенькие плечи, которые то и дело судорожно вздрагивали, тихонько проговорил: «Прости меня, Шура! Я виноват, ты не заслужила от меня этого. Успокойся, я никогда не трону тебя пальцем». Он взял из рук моих рваное платье и бросил в печь. В это время вошла мать и раскричалась: «Чего сидишь, не слышишь, что телок кричит?» Тогда Степан не выдержал: «Что она тебе, прислуга? Вчера под кулаки подвела и сегодня этого желаешь? Вон из хаты!» Та хлопнула дверью, ушла. Ушел и напарник.
Степан сам управлялся по хозяйству, а мне пришлось идти за нянькой, много муки придал мне этот Толя. Чуть не каждый день приходилось искать нянек. То самого пьяного боялись, а он пил ежедневно, то бабка отматерит. Нашла няньку и говорю: «Забей, пожалуйста, окно, а то вся рама открывается, как двери». Он засмеялся: «Что у нас с тобой воровать? Тебя или детей не возьмут, а больше у нас нет ничего». Не прошло и недели, мы закололи свинью, а из ребят кто-то видел, что сало клали в ящик. А мы сало потом спустили в подпол. И когда залезли к нам в квартиру через это окно, то, открыв ящик, они увидели, что там лежит белье. Ну, раз такое дело, сгодится и белье. Документы положили на окно. Я перед этим аванс получила и в детский чулочек завязала, так и этот узелок нашли под окном. А мать себе справила пять платьев новеньких, они тоже лежали в этом ящике. А которое я купила вместо порванного, оно лежало за зеркалом. Я проснулась, вышла в кухню, а окно открыто и ящик пустой, мать спит. Я крикнула: «Мама! Нас обворовали!» Как она соскочила, да вокруг дома бегает, причитает, а на меня такой смех напал, что я уняться не могу. Я вспомнила, что говорил Степан. И вот меня не взяли, а белье даже рваное забрали. Мать на меня с руганью: «Ты, паразитка, подослала воров, чтобы мои платья украли!» Я не связалась с ней и вскоре она убедилась в своей неправоте. Степан увидел на одном парне свою атласную рубаху и чуть не задавил его в ней. Все материны платья нашлись. А белье уже все распродали.
Корову держать стало не под силу, мы её закололи, купили свинью на зиму — тоже закололи. Баню у матери закрыли. Золовушка с мужем разошлась, собралась к отцу в Воронеж. Поехала, все промотала, отец отправил её оттуда. Вернулась опять ко мне, забыла, как мои вещи выкидывала. Ладно, думаю, куда она пойдет. Устроила ее к себе стрелочницей на станцию. Но она такая ленивая, что мне стыдно за неё было. Зиму продержали, на весну сократили. А я все старалась работать. Меня восьмого марта пятидесятого года премировали Почетной грамотой министерства угольной промышленности. Радость за то, что ценят мой труд, еще больше вливала в меня силу. Я делала все, что могла, не ожидая указаний начальника. И могла всех организовать, чтобы выполнить план, вплоть до породоотборщицы.
Седьмого Ноября в честь тридцать восьмой годовщины Великого Октября я снова получила Почетную грамоту. Я с любовью относилась к каждому делу, за которое бралась. Льстить и ехидничать не умела и терпеть не могла, если кто-нибудь стремился льстить мне. Если провинился стрелочник, я выговаривала в глаза, притом один на один. Стоило кому-либо коснуться моего подчиненного, я старалась его оправдать. За это меня любили весовщики, стрелочники и приемщики. В пятьдесят первом году наш поселок перешел в городское подчинение. Со всех потребовали паспорта, выдали домовые книги. Требовалось прописаться, а у меня паспорт все еще был нa Дмитриеву. Чтобы обменить паспорт, потребовались метрики. Предстояла поездка в деревню. Я попросилась у начальника и отбила маме телеграмму, чтобы встретили в Тайге, а я должна проехать в Итат, но со мной был Толик, которого я не поленилась взять, чтобы он маленько позабавил маму. Меня встретили. Толика взяли, а я поехала дальше. Когда подъезжала к Итату, мне стал вспоминаться Бруев. Хотелось встретить и хоть немного поговорить. Но я не знала, был он в деревне или совсем не было его там. Выйдя из вагона, я спешила найти сродную сестренку, которую я не видела больше десяти лет. Прошла элеватор, у дома стоит лошадь. Вот, думаю, мне, наверное, повезло, я доеду до деревни. И действительно: девушка ехала с маслозавода в деревню и попутно заехала к моей сестре. Я только зашла, поздоровалась — и всё. Сестренка просила остаться, но в деревне больше было родни, а поэтому я ей пообещала зайти на обратном пути. Вою дорогу я расспрашивала девушку про новости в деревне. Здесь многое изменилось. Дома поредели, молодежи не слышно. Войдя в дом крестной, я поздоровалась. Бабушка лежала в комнате, она сразу встала со словами: «Ох! Ведь это Марина!»
Но крестная узнала и отвечает ей, что маленько помоложе Марины. Тут пошли объятия, слезы, мол, я забыла их и знаться не хочу. Вы же, говорю, сами знаете, сошлись мы в войну, ничего у нас не было, да еще и обворовали. Рассказала я им, что заставило меня к ним приехать. Утром ушла в Итат за метриками. Их там не оказалось и дали справку, чтобы пройти врачебную комиссию для определения моих лет. На ночлег я вернулась в деревню, мне хотелось встретить того, о ком многое передумано. И вот я увидела его. Он идет из конторы, а за ним лет трех сынишка, в одной рубашонке, а уже вечерело. В воздухе комары кишмя кишат. Я окликнула его. Он тоже был взволнован, что старался скрыть, но ему не удалось. Подойдя ко мне, подал руку: «Каким же ветром занесло вас?» И вот это слово «Вас» кольнуло меня в сердце, представилась прошлая картина. Я старалась подавить свое волнение, а сама смотрела прямо ему в глаза, которые жгли меня когда-то, но в это время и победила его. Я держала себя просто, обращалась к нему на «ты». Я сравнивала его со Степаном, Степан во многом красивей его, а может это было потому, что я уже привыкла к Степану. Мы простояли не более десяти минут. Вдруг едет на велосипеде паренек, который в детстве наши записочки передавал, и кричит на всю улицу: «Друзья встречаются вновь? С приездом!» И проехал. Я успела улыбнуться и сказать: «Спасибо». Тут сынишка захныкал, я посоветовала им пойти. Я не узнала о его жизни, так же и он о моей.
На второй день я с дальней родственницей и двоюродным братом отправились на станцию. Доходим до сельсовета, смотрю, стоит Бруев. Я поглядела на него с укором и со смехом произнесла: «Все же, товарищ председатель, вам замечание: в десять лет явилась вас попроведовать и то пешком пришлось пойти, а еще друг детства». Он глядел на меня, не понимая, почему я шучу и куда мы идём. Потом, видно, понял. «Разве вы уезжаете?» — «Да, говорю, как видите». — «Так почему не сказали вчера о своем отъезде?»
«Я считаю это лишним, чтобы собой людям давать заботу». Подаю ему руку, до свидания! Он крепко пожал и, не выпуская мою руку, говорит, не скрывая волнения: «Надеюсь, мы еще встретимся». Я смотрю прямо открытой душой и решительно отрицаю: «Нет, Саша, больше мы не встретимся». Мы пошли, а он долго стоял на дороге, провожая нас глазами. Сознаюсь, что растревожил он мои раны, которые так плохо поддавались излечению. Но во сне я его никогда не видала, хоть иногда и желала видеть. Заехала к маме, взяла Толяшу и домой. На душе моей было тревожно. А вдруг что со Степаном случилось. Все время передо мной была одна забота: как бы он не напился! Как бы он не задавил кого! Да и сам погибнуть может в пьянке. Все может быть.
Вскоре после моего приезда подошла машина, гляжу, волокут пьяного Степана. А мы с матерью баню вытопили. Сжалось мое сердце от такой картины. Положили его на пол и подались кто куда. Я, как всегда, положила ему под голову, а сама все смотрю: что-то он дышит ненормально. Я маме об этом сказала, та как всегда заругалась: «Ни черта ему не доспеется!» Но я упросила: «Ты подойди сюда, погляди, тогда ругаться будешь». Она подошла, поглядела. «Да ведь он горит с вина! Надо поить молоком парным!» На нашей улице ни одна корова не доилась. Тогда она побежала на конный двор за конским калом, чтобы отжать и напоить Степана. Пока она бегала, пришла старуха в баню, мы заставили детей помочиться в стакан. Голову подняли, зубы разжать не можем. Позвали соседа, тот разжал зубы, льем, оно выливается, а дети ревут: «Скажем папке, что мочой поите!» Наконец, прошло внутрь. Стал дышать чаще, потом кашлянул, тогда только полились из глаз моих слезы. Я часто спрашивала себя, за что же я так наказана в своей жизни? Нет, чтобы сделать ему по-человечески. Субботний день, получил деньги, возьми домой поллитру. Помойся, выпей и закуси. Не хочешь с нами — пригласи любого друга, соседа, но будь дома. Такая проповедь бывала ему после каждой его пьянки, когда совсем проспится. Но он отмалчивался: наклонит голову вниз и ни слова. Читаю мораль, читаю, иногда разревусь, тогда скажет: «Хватит, перестань». На этом и кончается наш разговор, и я опять стараюсь, что повкуснее сготовить ему с собой и дома так же, а он не понимает, что много пропил. Так и шли наши деньги на питание и пропой. Как-то выгадали, купили койку с пружиной. Потом пальто ему, валенки, шапку, малость приодели его. Идем как-то в выходной вместе, мне надо было в ночь на работу, а время еще восьмой. Он спрашивает: «А ты куда пойдешь?» Я говорю: «Как куда, в картину, а из клуба на работу». Тогда он повел сверху вниз глазами и говорит: «Мне стыдно с тобой идти». Я на это постаралась ответить как можно спокойней: «Я пойду к сестре и посижу до смены», а обида глубоко вошла в сердце. Так как я тоже работала и не пропивала свои деньги, а если его одели во все новое и по размеру, так ему стыдно со мной идти. Конечно, любую женщину одень в большую поношенную фуфайку и в мужские старые валенки, так она будет выглядеть плохо. Тем более я была очень бледна, т. к. кровь не успевала у меня прибывать, а плечи из круглых превратились в два колышка.
Всю смену я переживала и к утру решила: в первую же получку куплю себе пальто, хоть какое, пусть будет новое и по моему размеру. Так и сделала, купила пальто за четыреста пятнадцать и по своей ноге валенки и уже не боялась, что ему будет стыдно ходить со мной.
Весной стали получать премии и довольно часто.
Идем как-то раз вместе, нам дорогу перешла девушка. Он поглядел и говорит: «Какие красивые ноги». Девушка шла в модельных туфлях на высоком каблуке, сделанных лодочкой, и под цвет кожи нежный капрон. Я раньше его оглядела эти ноги, но на его слова только улыбнулась. Зная, что я получу шестьсот рублей премии, тогда будет ему ответ. Не прошло и недели, как появились на мне точно такие же туфли и чулки капрон. Я с нетерпением ждала его с работы. Его привез зять и оба вошли в комнату. Я соскочила, стала наливать воды в умывальник. Тут он расхохотался. «Видишь, Василий? — а сам показывает на ноги. — Красивые ножки?» И, вспомнив то, что говорил мне, сейчас со смехом рассказывал Василию. «Задел, — говорит, — за ретивое. — Хоть маленько оденется». А сам того не поймет, что если были бы средства, то всякий человек пожелал бы нарядно ходить.
Я стала задумываться, как отвлечь Степана от разных попоек. Вот, муженек, — заявляю ему, — ты случайные выпивки брось. А пятнадцатого февраля тебе будет двадцать семь лет, давай подготовим и отметим твой день рождения чин чином. Созовем всех твоих друзей и повеселимся. Так и порешили.
Компания собралась очень веселая, что действительно порадовало моего Степана. Потом и нас стали приглашать и уже не Степкой стали называть, как его звали от мала до стара, а Степаном. Но и это не отучило его от частых выпивок. Мне надоело все. Я не знала, что делать. Мать его тоже стала пьянствовать по вечерам. Я набралась терпения и молчала. Как-то он сам заметил, что она подавала подружке, и поднял шум.
Так и то я виновата оказалась, хотя меня в этот день и дома не было. «Это она, — говорит мне, — подзюкала его, чтобы он следил». Дня через два после их ссоры, я дежурила в день, Степан должен был дежурить сутки, а в виду поломки трактора он вернулся, дождал меня и мы пошли. Пришли домой, но не можем достучаться. Оказалось, мать, зная что Степан не придет, а меня она мало понимала, ушла и гуляет. Мы долго стучали. Наконец, проснулся Володя. А на утро Степан поднял такую бучу, что хоть уши затыкай. И в это время пришла женщина, тоже с обидой. «Если ты сын, так укроти свою мать, а то все равно ей голову отвернем». И это уже не первая женщина. Он вовсе из себя вышел: «Вот что, мать, если хочешь жить, то ты ходить дольше восьми часов вечера никуда не будешь». Тут она насулила ему в хвост и в гриву. Тогда он говорит: «Иди на все четыре, чтобы люди знали, что ты у меня не живешь и предупреждать меня не будут, а если дадут выволочку, на меня не надейся, я за такие проделки за тебя заступаться не буду». Мать ушла. Остались мы одни, но мне от этого не полегчало. То хоть мать помогала, а то вовсе одна. Надо постирать, помыть, сварить, накормить. И если в день, так и на день приготовить. И все бы это я делала с радостью, если бы сам хоть маленько остепенился. Не работа меня сбивала с ног, а беспокойная, безрадостная жизнь. Дети понимали, что мне тяжело, они старались порадовать меня.
Иногда моют полы, полют в огороде, но эта радость не может скинуть с меня тяжесть, под которой я начала сутулиться. Хоть бы, напившись, улегся спокойно, а то приходит и начинает: то его разуй, то раздень. Возьмешься, кричит: не тронь. Я его уговариваю, а у самой сжимает все в груди. Думаю, была бы во мне сила, я бы тебе наклала, сколько бы влезло, за все твои представления.
Мало того, что на нервы действует, так еще и в хате не вздохнешь. Все брюки и портянки хоть выжми. И на постель ляжет, так же поплывет. Стану говорить, опять же по-хорошему: «Пойми ты меня, так жить невозможно. Если тебе хочется до безумия напиваться и ты имеешь в этом удовольствие, так нам нет никакого удовольствия дышать воздухом, который насыщен ароматом твоей мочи. Ты приходишь грязный, не умываешься, лезешь на постель, где же она будет чистая? При всем своем желании я не смогу держать постель в надлежащем порядке, потому что ты почти ежедневно пьян. А поэтому и мне приходится спать с тобой в этом грязном вонючем логове». Нет, ничего не доходило до его сознания. Я чувствовала, по своему организму, что меня вся эта безотрадная жизнь доводит до безумия. Я начинала писать, чтобы отвлечься, и у меня появились стихи. «Я знаю то, что ты любимый, что с малых лет живешь любя. И ты живешь не замечаешь, что я терзаю себя зря. Морщинки уж лицо покрыли, но сердцу это ни к чему. Года ушли и все прожито. Положить бы конец всему. Вот почему-то ты в груди, мне от тебя уж не уйти. Но все же лучшее прожито. Все детство, юность и мечты. О! Боже мой! Как бьется сердце, ему уж тесно во груди. И чем себя мне успокоить, чтоб отдохнуть в своем пути? Зачем я вспоминаю юность? Напрасны воспоминанья те, прошли года, их не воротишь. Возможно лишь вернуть во сне. Во сне нам можно стать младыми. Любить, любимого встречать, а наяву уж постарели, о прошлом можно помечтать. Один лишь ты виновен в этом, что я блажна, хожу, что тень и с сердцем справиться не в силах, слабею больше каждый день. Чем залечить мне свое сердце? В нем рана очень глубока. Как трудно без любви на свете, так жить придется до конца».
Я дома стараюсь приготовить обед повкуснее. Сделаю полностью уборку в квартире и привожу себя в порядок. Все это делается с желанием порадовать мужа. И чтобы он понял, как его ждут дома. Но он заявляется полумертвый. Вот и падают мои руки, а в душе полное разочарование. Опять же преодолеваю все невзгоды и убеждаю себя, что крылья опускать не нужно. Надо, как это ни трудно, смотреть на все с холодком, может, так скорее поймет. Не стала я бегать за трактором и за ним в то время, когда он получает деньги. Мне все это надоело.
Я узнала, что он вновь напился и на тракторе влез в овраг. Мимо ехал его начальник и увидел его брошенный трактор. Вскоре сняли его с трактора и сказали, что выгонят по Указу. Меня это встревожило. Я просила Русакова, чтобы заменили такое наказание другим, но он не согласился. Тогда я написала заявление, от имени Степана на конфликтную комиссию. Их решение отправила в райком союза угольщиков, решения райкома в нарсуд. Нарсуд обязал Русакова принять на свое место Степана и уплатить за то, что он не работал на тракторе. Так как трактор Русаков видел, а Степана не видел. Вот и пришлось ему покориться, взять Степана на работу, но меж ними завязалось зло. Однажды в сумерки заходит мать. «Иди, — говорит, — он у Чепиковых пьет». Но я спокойно ответила: «Если у него есть семья и он дорожит ею, то он сам придет». Мать в недоумении поглядела: «Так ведь он с деньгами!» Я знаю, и он знает, что делает, я за ним не пойду. И не пошла.
Он пришел в третьем часу, подал мне уцелевшие деньги. Снял с себя мокрые брюки. Я молча подала чистое сухое белье. Он уснул. Утром, как всегда, завтрак готов, и во время завтрака я спросила: «Сколько получил?» Он ответил: «Девятьсот пятьдесят». И на этом весь разговор. Конечно, я ему не поверила и решила проверить его в расчетном столе. Я работала в день и во время дежурства позвонила, но особа в расчетном столе, видно, была не в духа. Она крикнула мне, что всем женам ей отвечать нет времени. Тогда я еще тише спросила: «Вы давно работаете?». Она отвечает: «Да». «Так ведь сколько существует разрез, я позвонила вам в первый и, возможно, последний раз. Я такая же женщина и работаю так же, как вы. Я побеспокоила вас потому, что хочу узнать совесть своего мужа». Она выслушала меня и уже по-хорошему ответила, что Чистяков получил тысячу сто пятьдесят. Я поблагодарила и положила трубку.
Ничего ему не сказала, оставила до удобного момента. Подходил наш праздник, восьмое марта. Внимательные мужья готовили подарки для жен. Но моему и в голову не приходило что-нибудь подарить мне. Меня наградила моя честная, безупречная работа. Мое управление представило меня к министерской награде, что я и получила. Это был значок «Отличница Социалистического соревнования угольной промышленности».
В этом году уже отгружала свой уголь Кедровка. Развитие путей маленькое, на одном пути две погрузочных точки. Чтобы дать возможность грузить, нужно было стоять и махать руками, как сумасшедший. Бутовку пустишь по первому пути, а Кедровы по второму, а контрольного нет. Вот и мечешь икру. Бутовке кричишь: «Тяни. Я — Кедровка». «Подожди». А в станции селектор звонками разбивают, начинает диспетчер спрашивать: «Сколько тракторов?
Какое обеспечение? Как настроены к погрузке?» Через несколько минут звонит старший диспетчер, потом начальник грузовой службы, ответственный дежурный, начальник движения, инженер и сам начальник управления. А у нас не только работы, им всем отчитываться. Нужно выписать накладные, списать номера и проверить порожняк, взять адреса у углесбыта, взвешать вагоны, завизировать накладные в ОТК. И все это должен делать один дежурный, так как у нас не весь штат укомплектован. Я стала сдавать. Я говорю начальнику станции: у меня не хватает сил справиться с работой. Почему не набирает дополнительных людей? Он отвечает: «Подавай заявление, рассчитывайся». Меня это обидело. И как же вы можете так говорить, неужели вы думаете, что только мне не под силу? Нет! Я вам не поверю, что нельзя найти правды. Я уверена, что наш оклад должен повыситься, ведь 550 рублей платили тогда, когда погрузка была в сутки 500–700 тонн. Написала я письмо в редакцию «Кузбасса», где описала все подробно. Не знаю, я не видела, был у нас корреспондент или не был. Но я быстро получила ответ, там было написано: техничка и весов-щик будут у вас не позднее как через полмесяца. Стрелочники будут в каждую смену, оклад повысят. Радостью моей были обрадованы все дежурные. А то уже дошло до того, что даже после смены не хотелось ни есть, ни спать. Ходишь, как дурной, в ушах звонят телефоны, голова шумит от непосильного напряжения. Мало этого, дома добавишь: придешь, а он пьяный, начинает придираться, что есть ему не приготовила. Подавляя свой гнев, я отвечаю, что сейчас все будет готово. Быстренько поджариваю картошку, созвала детей, сели за стол. Он же подходит и выхватывает ложку, несмотря на то, что ложек хватало на столе без этой. Обидно и даже очень, но чтобы дети могли поесть нормально, я вылезала из-за стола. Но сколько же надо силы воли, чтобы выдержать такое. Его поступок такой подлый, что нет слов объяснить. Он прекрасно знал, что я уже и без этого еле держусь на ногах. Когда он протрезвился, я предъявила требование: или пей водку и уходи от меня, или живи со мной, но брось пить водку. Я сказала, что он низок в своих поступках. «Ты же, — говорю, — мужчина, на вид очень сильный, смелый, а душонка в тебе хуже слабой женщины. Смотри, что ты делаешь: работаешь, зарабатываешь, а правду сказать не смеешь. Потому что поступок твой низок. Ты скрываешь деньги не от меня, а от самого себя, от своих детей, т. к. у нас с тобой в семье окромя детей, нет никого. А ты если умеешь честно заработать деньги, так сумей и привести деньги в дело, ведь не так уж легко они тебе достаются, чтобы поить всех, кто бы ни попал па пути. Почему я не скрываю ни одной копейки от тебя? А мне вполне можно скрывать, т. к. у нас дают и премии, и за маршруты. Но я этого не делала и делать не собираюсь. Я знаю, что тебя обманывать — значит, себя обманывать. А ты думаешь только о себе, ты знаешь, что поесть тебе всегда будет. Ты никогда не думал о том, что тот, кто идет с тобой одним жизненным путем, у того не под силу ноша. Ведь можно же понять, как тяжело твоему другу, который предан тебе до последней капли крови. А ты не хочешь взглянуть, ты живешь слепо, тебе хорошо и ладно. Нет, Степан, поймешь ты меня, но будет поздно».
Больше говорить мне было нечего. На этом и кончилась наша ссора, если ее можно назвать ссорою.
Немного остепенился, как переродилась наша семья. Идем в кино или читаем книги. Но это счастье быстро улетучилось, т. к. он снова запил и уже ежедневно. Спрашиваю: «На что ты пьешь?» — «А твое какое дело? Люди поят». Однако меня провести трудно, да и люди подсказывали, что он какими-то путями с шоферами заодно продает уголь. На эти деньги пьют. Я серьезно предупредила его: «Смотри, если ты сядешь, я тебе горелой корки не понесу. Отчего ты занялся такими подлыми делами, что у тебя есть нечего или раздетый ходишь? Да ты подумай о семье, если уж себя не жалеешь. У тебя два сына, которые берут пример с тебя». Он отвечал: «Не твое дело. Я ничего такого но делаю, можешь не шипеть».
Сбылись мои предчувствия. Смотрю, приносят повестку в нарсуд. «Что, заработал?» — спрашиваю его. Он молчит, а Володя говорит: «Папка, а помнишь, как мама плакала, просила, чтобы ты не ездил на машине?» Он, что зверь, глянул на Володю и матерком, как на взрослого: что, мол, обрадовался? Опять же я вступилась: «Чего же ты ребенка лаешь, зверюга ты, не человек, он правду тебе говорит, мало ли тебе говорено было, но ты напиться хотел досыта. Теперь я вижу, что ты напился и семью напоил». Как мы переживали! И каждый в одиночку. Я ругала себя, что не предупредила хотя бы местный комитет, чтобы они его образумили. Он переживал, зная, что делал несправедливо, его мучила совесть, но он молчал. Дети, видя наше натянутое настроение, тоже молчали. Даже разговаривали вполголоса, как вроде боялись кого разбудить. Дожили до решающего дня. Надо ехать на суд. Смотрю, одевается мой Степан в рабочую спецуру. Сразу подумала, что он готовится остаться там. Мне очень тяжело было, но я убеждала себя, что надо крепиться, он же был предупрежден и делал все умышленно. По приезду в нарсуд я взяла защитника. Когда начался суд, тогда мне пришло в голову, что сейчас осудят и поведут, а он дома ничего не ел и с собой нет ничего. Судьи ушли на совещание, а я не знаю, что делать: или бежать в магазин, иди ждать решения. Ох, как страшен этот суд! Вот, думаю, он со мной, а через какие-то полчаса он будет под стражей и только потому, что хотел быть пьяным. Выходят судьи, читают приговор. Долго читал, и я ничего не могла понять, потом зачитал: «Год двадцать пять процентов в пользу производства». Сразу легче дышать стало. И почувствовала, что в желудке пусто, вроде есть захотелось. На суд шли наверное с час, а оттуда за двадцать минут добежали до автобусной остановки. В этот год Степана часто стали отправлять в командировку за запчастями. Однажды его отправили, а у меня приступ аппендицита, кое-как доплелась я до стационара. Там сделали мне операцию. Прошло три дня, а ко мне никто не идет. Дома яйца, сало, молоко берут у соседей. Но про меня, видно, забыли. Написала я запись со знакомой. Прошу Володю: «Милый сынок, сходи к Тасе, возьми молока, положи в банку полулитровую яиц сырых и попроси дядю Ганю, чтобы он тебя привез ко мне». Яша сало и молоко покупал у соседей. Он так и сделал. Только вместо поллитровой положил яйца в литровую банку и когда ехал на мотоцикле, все поколотил. Трудно было перебороть мне свое волнение, когда я увидела Володю с соседом. Как не боролась, а все же расплакалась. Потом переборола свои слезы. «Что же вы, обрадовались, что меня дома нет? Даже молока не можете принести». Вижу, что у него губешки дрожат, и он тоже старается перебороть слезы. Я перестала обращаться к нему, чтобы он успокоился. Стала разглядывать, что привез. «Ох, сын, мой сын! В банке у тебя не яйца, а яичница. Ты уж попроси бабку, пусть она сжарит на молоке и привезет, а мне на сегодня хватит молока. Где же отец? Пьет, наверное?» Володя отрицательно покачал головой и тихо сказал, что он в командировке. Тогда я совсем успокоилась. Какой спрос с детей! Я поблагодарила соседа, поцеловала Володю и они поехали. Мне даже легче стало, я почувствовала свое выздоровление. На второй день приехала мать. Она привезла яичницу, сахару и еще кое-что, но мне даже не хотелось брать, потому что это принесено все было насильно, почти по приказу. А тут остались считанные дни до выписки.
Когда меня выписали, врач строго предупредил не отпускать меня одну. Но разве хватит мне терпения ждать неизвестно кого и откуда. Я уговорила старшую сестру, что пойду очень тихо, а живот затяну большим платком. После обеда сестра согласилась. Помогла подвязать живот и проводила. У дома меня встретили дети. В доме грязно. Печь сковырена. Даже живым не пахнет. Только в этот день вспомнила обо мне сестра. Принесла молока и печенья. Дома Володя рассказал всю правду. «Когда, — говорит, — вы ушли, папка в этот день не уехал. Он пил три дня подряд, а потом уехал в командировку». Обидно было слушать, но это была правда. Совместно с детьми навели в доме порядок. Сготовили ужин, а, поужинав, легли спать. На утро приходит мать: «Давай купим на двоих». Я говорю: «Денег нет и мне поддержаться надо». «Ну, говорит, — займи». Я заняла четыре сотни. Она доплатила тысячу сто.
Сена накосили только три воза. Пришлось покупать, один воз купили у зятя, отдали пятьсот рублей; второй воз — у соседей, еще пятьсот рублей. К весне еще полвоза пришлось покупать, за двести пятьдесят. И все покупаем мы со Степаном. Отелилась корова в марте, дело пошло веселее. Молочко, варенец и кашу сваришь в молоке и в борщ сметанки подложишь.
Дети в пионерлагерь пожелали, нас осталось трое. Мать когда брала домой молоко, а когда и у нас ела, но всем хватало. Подошел сенокос, я пошла к матери: «Ты, — говорю, — мама, найди людей скосить сено, а сколько будет стоить, я уплачу хоть сейчас». Она ответила, что все сделает.
Я через недельку опять пошла к ней, но она крикнула мне со злом: «Что ты пристала? Выкошу без вас». Ну, я думала, выкосит, а потом подскажет. Вскоре слышу, что мать корову продавать собирается. Опять согласилась; что ж, продаст, деньги разделим и ладно. Приходим домой в конце августа, нашей коровы нет. «Где корова?» — спрашивает у детей, а они отвечают: «Ее баба продала». Степан зашумел, признаться, и мне эта новость не понравилась, но я сумела успокоить себя и его: «Вот, — говорю, — она получит деньги и отдаст». Она получила деньги и положила на книжку. Крепко психанул Степан, собирался разгромить материну хату, но я опять уговорила: «Степа, не шуми, не расстраивай сам себя, пусть она их берет и пусть живет как хочет. Я ее с сегодняшнего дня не считаю, что она нам мать. Если бы ей нужны были деньги, мы бы отдали ее долю. А если б ухаживала за коровой, мы платили бы ежемесячно. Она самая сытая была бы и мы с молоком».
Мы стали как чужие. Но подошла зима, а я знаю, что у матери топиться нечем. И во мне все жалость ноет. Стала я просить, чтобы Степан выписал и привез. Хоть и поругал он меня, а все же привез.
И опять потекла наша жизнь. Подошла весна, посадили огород, все как надо. Второго июня справила свои именины: мне исполнилось тридцать пять лет. Гостей было немного, но все веселые. Пошутили, повеселились и разошлись. Восьмого июня утром рано я побежала садить огурцы. И так быстро таскала землю, подсыпала перегной, что сердце радовалось этой работой.
Оставалось пять лунок. Только я подняла последний мешок с перегноем и сразу села. Соседка огурцы досадила, но меня как сковало. И план моей работы остался не выполненным.
Я пошла в больницу, мне дали больничный, назначили на кварц. Но кварц мне не помог. А тут сам как сбесился: пьет и пьет, а я все больше расстраиваюсь, может, поэтому и состояние мое ухудшилось. Я уже не могла ходить. Тогда меня назначили на блокаду. Как машинкой прошили мою поясницу. Когда я поднялась, меня сестра предупредила: посидите с часок на диване, может кружиться голова.
Но я не послушала. Выйдя из процедурной, я почувствовала только тупую боль. Подумала: пока посижу, новокаин отойдет, больнее будет, лучше надо поскорее домой добираться. Я спустилась вниз, но только вышла за поликлинику, в глазах стало темнеть, ноги не слушаются. Я хочу вперед, а у меня получается куда-то в сторону. Доплелась кое-как до забора, поймалась руками и думаю, вот посмотрят на меня со стороны, скажут: пьяная. Постояла минут двадцать, вроде, в глазах посветлее стало. Я тихонько пошла до станции «Северный». Стоит начальник станции Беляев и начальник ПТУ Полетаев. Беляев поздоровался, а Полетаев даже не повернулся. Я почувствовала обиду, что так отнесся Полетаев. Мне стало понятно, что человек нужен когда он работает. «Пока я работала, я была нужна, все, а теперь даже не замечают. Нет, я не сдамся. Я еще поработаю и не один год».
Эти мысли придали мне силы, и я похромала домой. Мой Степан уже пришел с работы и, на удивление, не пьяный. Я решила высказать ему всю обиду. «Что же, — говорю, — ты думаешь? Или и ты рад, что я свалилась? Где же твое человечество? За что я страдаю, скажи мне? Ведь все твои проделки легли на нервную систему. А аборты здоровье придают, по-твоему?! Кто виновен во всем этом? А теперь, когда я выбилась из сил, ты можешь не обращать внимания. Хватает у тебя совести быть спокойным, а может, совсем бросить думаешь, что ж ты молчишь? Когда ты заболел, так я через десять минут машину подогнала и увезла тебя, а ты…»
Больше я говорить не могла. Заломило мне ногу, и я легла. Не знаю, что он готовил, мне есть не хотелось, а детей, я знала, бабка накормит. Смотрю, мать сварила яиц и молока принесла мне завтракать. Так я мучилась до двадцать первого июня, а потом настояла, чтобы меня положили в больницу.
Положили меня в коридоре. На второй день я совсем не смогла подняться. Сестры на руках перенесли в третью палату. Не прошло и двух часов, идут сестры: «Мы тебя, больная, перенесем в шестую палату». Я удивилась: «Зачем в шестую?» «Сюда привезут больную». «Вы пошлите мне главврача, который дал вам такое указание». Заходит та самая Дербенева, которая вырезала мне аппендицит: «Что за капризы?» Я очень спокойно спрашиваю, с чем лежат в шестой палате? Она отвечает: «С болезнями сердца и разными внутренними заболеваниями». Я еще спросила, кто там лечащий врач. Она отвечает: «Я». «Так, говорю, — у вас мне делать нечего. Сердце мое больное вы не вылечите, а меня сейчас свалил радикулит, его лечит нервопатолог, вот меня и положили к нему». Она опять свое: «Сюда привезут больную!» Тогда лопнуло мое терпение: «А я кто?! Если перенесли меня с койки на койку, так значит — вылечили? Я кашлянуть не могу, даже вздохнуть глубоко мне страшно, а вы хотите меня в шестую. Разве не долечили, когда резали. Теперь хотите долечить?» Она крикнула: «Вас Сташкун лечить не будет!» — «Посмотрим. Если она откажется лечиться здесь, тогда я потребую, чтобы увезли в областную. Я легла, чтобы меня лечили, а зря я лежать не собираюсь».
Тогда она вышла, хлопнув дверью, но я все же осталась в этой палате. Сестры переглянулись и тоже вышли.
В этот день никто не осматривал меня, а на завтра — воскресенье. В понедельник отозвали врача на военную комиссию. И только на пятый день пришла врач, заполнила карточку. Назначила лечение и вливание новокаина в вену, после вливания я делалась как пьяная, а боль ощущалась тупее. Я стала ходить, но меня так изуродовало, что если кто не знал меня до болезни, то мог бы сказать: эта особа рождена уродом. Правая нога стала короче, бедро высунулось в сторону. Я старалась выпрямиться, но это мне не удалось. Давали мне анальгин в таблетках три раза в день. Грели кварцем так, что кожа волдырями поднялась. Состояние мое не улучшилось. Дали пластинки — не помогают. Стали ежедневно массажировать и греть парафином — и это не помогло. Врач стала сомневаться в моей болезни. Несколько раз я слушала ее недоуменные слова: «Кровь в норме, температуры нет, вывиха нет, а ходить не может». Однажды привела главврача и ей объяснила так же: «Все в норме, а ходить не может». Тогда я сказала: «Если не сомневаетесь в моей болезни, поставьте себя на мое место. Удастся ли вам так перекосить себя? Вы думаете, хочется лежать, есть вашу кашу в то время, когда дома одни дети. Не знаю, что вы думаете, но мне тридцать пять лет, я пришла к вам второй раз. Первый раз мне вырезали аппендицит, а сейчас я сделалась уродом. Я все принимаю, что назначаете, и с нетерпением жду, что вы поможете мне подняться, а вы начинаете думать другое». Тогда они решили дать мне курортную карту, чтобы я ехала на курорт. Пообещали дать двадцать третьего августа. Я стала ждать терпеливо заветное число.
Когда я пришла за путевкой, мне сказали, что путевки нет. Я расплакалась. «Вы, — говорю, — не имеете никакого человечества. Если у вас нет путевки, почему вы не позвонили в стационар, чтобы я не терзалась напрасно. Ведь я наняла машину, т. к. ходить совсем не могу, вы сами видите, что со мной сделалось. А в моем удостоверении ясно сказано: обеспечивается в первую очередь курортом, если на это есть врачебное заключение, а я лежу три месяца и получаю с государства не заработанные деньги, вас это не беспокоит, вам дана карта, в которой написано, что может помочь только курорт». Я реву, выговариваю свою обиду, но председатель местного комитета отвернулся.
Тогда я вышла, все объяснила шоферу, он мне посоветовал ехать в райком союза угольщиков. Там председателя не оказалось. Мы поехали в обком. В обкоме все рассказала, он позвонил в райком. Райком отвечает: «Больная Чистякова отказалась от путевки, в виду обострения болезни». Председатель обкома спрашивает: «Вы отказывались от путевки?» Я отвечаю: «Нет». Он им приказал выяснить и доложить. А мне сказал: «Езжайте в стационар и не тревожьтесь, пока не будет на руках путевки».
По возвращению я детям купила форменные костюмы, белого штапеля на футболки. Оставались считанные дни до занятий. Мать предъявила счет, что она израсходовала: четыре сотни.
За молоко я отдала две сотни, Степану дала сто рублей: «До твоей получки, — говорю, — хватит вам». А он в этот день их пропил и на работу не пошел. Толика напоил. Тот с пьяных глаз купаться залез и трусы потерял. Одно недоразумение, а не отец! Знает, что я никуда не годна, сам платит двадцать пять процентов и он все еще пьет. Ох, горе мое, горе! Хоть я вдали от него, а все знаю, что он проделывает. Иногда приходила такая мысль: лишь бы мне встать, а потом надо хорошо подумать, жить нам или разойтись? Он мне не друг, у него нет ко мне никакого чувства жалости. Если бы он хоть малость жалел меня, он бы понял, что вредны для меня вести о пьянке. Вот уже десять дней, а их нет никого. Пришла в стационар моя кума к своему мужу и увидела, что я заплаканная, пожурила моих детей. Темнеть начало, а их принесло с передачей. Я не рада была этой передаче, сразу же отправила обратно. Володя приезжал с соседским сыном, но тот не очень взрослый. Расстроилась я из-за них, думаю: шибанет кто-нибудь и велосипеды отберет. Чтобы хоть маленько себя успокоить, я стала писать. «Я знаю, тебе надоела, но ты не подумал о том, что можешь со мной разлучиться, остаться совсем не причем? То ездил два раза в неделю, теперь в полторы не пришел.
Понятно мне все, что случилось, ты лучше свиданья нашел. Не надо твою передачу, спокою себе я ищу. Ты знал, что тебя дожидала, теперь по Володе грущу. Поехал так поздно, в потемках, а вдруг кто его повстречает, а ты даже ухом не водишь и сердце твое не страдает. Я только в одном молю бога: лишь малость одуматься вновь. Тогда уж почувствуешь, верно, что значит вся жизнь и любовь».
Подходит большой праздник: пятьдесят лет руднику. С каждой шахты местный комитет узнает, сколько лежит больных с их организации. Сестры ходят, спрашивают и записывают. Только наши молчали, и мне обидно показалось, что я как осевок в поле, или чужестранка.
Обида на сердце тяжела, и я снова пишу: «Заходит сестрица в палату, чтоб лично больных опросить: „Кто с „Бутовки“, кто из „Кедровки“, кто с „Северной“ шахты лежит?“ Спросила и всех записала ответ предприятиям дать, а те им подарки повышлют и будут больных поздравлять. А мне лишь одно не понятно: почему же и праздник не всем. Или наш администратор не в курсе, иль забыл меня насовсем. Может, это совсем не те люди, может, я не достойна была, поощренная вашим вниманьем, а я этого не поняла. И обида все сердце сдавила, что так быстро пришлось увидать, что тобой не нуждаются больше, безотрадно ты можешь страдать. Хоть и долго я честно трудилась, но меня уж смогли позабыть. Соберу свои силы последние, чтобы снова здоровою быть».
Уже три месяца как я тут лежу. Наверное, пошлют на ВТЭК. Этого я бы не хотела. Я слышала: после трех месяцев посылают на ВТЭК. А потом вовсе не будет никакого внимания. Так я и буду костылять до самой гробовой. Нет, я не сдамся! Чтобы скорее прошел день, я снова стала писать:
«Сегодня девяносто дней как я вышла из строя. Хоть получаю бюллетень, но в этом нет покоя. Вся искошена в позвонке и ногу мою тянет, теперь уж все перебрала, а счастье не заглянет. Я все надеялась, ждала, что будет улучшенье, хоть было трудно иногда, на все нужно терпенье. Лечили кварцем, лучше нет, назначили к пластинам, и это все не помогло: вот греют парафином. Уж применили и массаж. Была три раза блокада, и анальгин, бесчетно штук — подумать только надо? Теперь терпенья больше нет, душевно переживаю, на что надеяться вперед, ничто не понимаю. Своим звонила, говорят, путевку ты получишь. Но где, когда, никто не знает, а ты себя все мучишь.
Хоть малость было б легче мне, хотя бы ходить умела, а то ведь тянет без конца, я все предусмотрела: что, видно, инвалидкой стать мне суждено навеки. Была б хотя бы я одна, а то страдают дети. Ох, как мне тяжко говорить, что никуда негодна, ведь лишь девяноста дней назад, я всем была довольна, кругом одна и все бегом, не видела покоя, а вот три месяца лежу и нету разговора. Теперь пошлют меня на ВТЭК, чтоб группу получила и врач не в силах мне вернуть, все то, что упустила. Теперь лишь вспомнила слова своей родимой мамы: „Ох, береги, дочка, себя, вся жизнь перед вами“. Сейчас все ясно для меня, что сделалось со мною. А ведь лишь только потому, что не видела покою».
Неделя шла на четвертый месяц, все молчат. И я стала забывать про ВТЭК. Как-то мне шепнула сестра, что хотят делать околопочечную блокаду, и боятся за мое сердце. А я ответила, что ничего не боюсь, лишь бы было улучшение. Мне сказали подняться наверх, в операционную, там и влили мне пятьсот граммов новокаину в правую сторону поясницы. После этого положили меня на носилки и в палату. А тут шел домой кум, он уже выписался, увидел моего Степана, нагнал холоду. «Несли, — говорит, — на носилках, бледная, что стена. Что с ней, не знаю».
Вот они и прилетели. Все пьяные, и от матери прет как от бочки. Думаю, лучше бы не ездили в таком-то виде. Мне без вас тошно.
Я вышла к ним минуты на три и вернулась. Если бы люди были нормальные. А потом не стала ни о чем не думать. Тамара носила книги, а я читала целыми днями. Резкой боли я уже не чувствовала, но выпрямиться не могла.
После последней блокады меня стало вести и на другую сторону. Я объяснила врачу, она ничего не сказала, а для меня это было загадкой. Наконец мне позвонили из управления, путевка получена, могу готовиться. Выезжать тридцатого сентября. Это была последняя моя надежда на выздоровление. Я попросила врача выписать меня двадцать седьмого, т. к. надо было сдать больничные и оформить отпуск. Врач согласилась с этим уговором, что за мной приедут. Я раненько села за стол сестры и написала им в тетрадь благодарность:
«Я на прощанье выношу еще раз благодарность врачу Сташкун, медсестрам всем, сегодня у меня радость: еду путевку получать, чтоб возвратить здоровье. Хоть уж много легче мне, полечат санаторно. Тогда наверно, я пойду своей прямой походкой и для работы окажусь новенькой находкой».
Подошла машина, я поехала в управление, все хлопотала, получила около двух тысяч денег. Купила себе халат из штапеля, и осеннее пальто, остальные деньги отдала матери.
Я никогда не была в санатории, но мне подсказал диспетчер: «Ты, говорит, как приедешь в Новосибирск, так зайди на верх, предъяви курортную и потребуй комнату отдыха». Вот я все и сделала, как он говорил.
Мне повстречалась девушка, тоже из Кемерово, мы с ней так хорошо отдохнули. Утром наняли машину, — и до места. Все меня радовало — Обь, и лес; вообще я была довольна всем.
Наша лечащая врач была молода, но очень уважительная. Она спросила при осмотре: правая нога отроду короче? Я отрицательно покачала головой. С июня месяца. Она задумалась, что-то записала.
Через два дня вызывает профессор, женщина, старенькая. Заставила раздеться. Потом говорит: «Пройдитесь». Я поковыляла к двери. Она подозвала, всю ощупала и говорит: «Красивая походка, одевайтесь». Я быстро оделась, смотрю ей в глаза и спрашиваю: «Скажите, пожалуйста, я буду человеком?» Она улыбнулась, отвечает: «Вы и так человек». «Нет, — говорю, — я урод». Тогда она стала серьезнее: «Чудес не обещаю, чтобы сегодня больна, завтра выздоровела, но со временем должны выпрямиться. Ведь не тогда начинают лечить, когда к земле согнет, надо было пораньше подумать о себе».
Я верила и не верила в их лечение. Кормили хорошо, я и так полная приехала, а здесь чувствую, что еще больше полнею. Вот уже скоро домой, а я все кривая. Написала домой, что меня ничего не радует. Положение мое не изменилось. Наверное, суждено мне остаться такой. И если не будет легче, я с тобой жить не буду. Вышли мне денег, я хоть на день заеду к маме.
Степан выслал сто рублей. Теперь я пристала к своему врачу: «Что, — говорю, — толку, что месяц у вас пролежала, только сала наела, как чушка откормленная, не за этим я приезжала». Тогда врач подошла, обняла меня за плечи и говорит: «Не огорчайся, моя балерина, — это прозвище она дала мне с первого дня, — приедешь домой, в постели лежать будешь, не бойся, не лечись ничем. А потом встанешь и пойдешь». Хотелось мне, чтобы ее слова подтвердились.
Домой добираться пришлось одной. Нога болит, да еще чемодан. Я надеялась на телеграмму, но она пришла на второй день после моего приезда.
Добравшись до дому, я действительно слегла на полмесяца. А потом как-то встала и, оказалось, что я совершенно прямая. Мне не поверилось, я присела, встала. Нет, прямая. Слезы брызнули из моих глаз. Эти слезы были от столь долгожданной радости, которая переполняла мое сердце.
На второй день я пошла в поликлинику, где мне заполнили посыльный лист и отправили на ВТЭК. На мое объяснение, что я болела полгода, врач Власенко не обратила внимания. Стала измерять толщину той и другой ноги, я опять ей объясняю, что ноги мои с начала болезни по толщине одинаковы, но я была перекошена и правая нога короче, я пришла к вам не сама, а меня послала врач, чтобы я сходила к вам и с год отдохнула. Как она расшумелась: «У вас работа в тепле и не физическая, вы к инвалидности не принадлежите!» Я ушла от них сразу в поликлинику «Северной» с требованием выписать меня на работу!
Начальник движения сказал, что я буду работать на «Бутовке». Все меня поздравляли с выздоровлением и как к родной относились ласково, что еще больше придавало мне силы. Я сильно люблю свою работу и свой коллектив. За все время, т. е. за одиннадцать лет моей работы на «Бутовке» на меня никогда никто не обижался.
И потекла моя жизнь шумливой рекой. Дети рады, что мать с ними и сам бежит с работы чуть не бегом. Шутки, смех заполнили нашу семью. Степан старался ничем меня не расстраивать.
Когда я дежурила в день, он приходил встречать меня, но такая жизнь продолжалась недолго. Опять запил мой спутник. Один день пьяный, другой, на третий день я решительно заявила: или водка, или я. Выбирай любое, т. к. я с твоей пьянкой сейчас никак примириться не могу. Она на меня действует хуже всякой болезни.
А пока он пил, я попросила мать чтобы она поехала со мной в город, там купили Степану пальто, хорошие брюки и рубашку, а ему ни слова. После десяти я пришла с работы. Дети встречают меня с радостью и шепчут: «Сегодня папка не пьяный», — а сами улыбаются. Поглядела я на них и подумала: чему вы, мои дети, рады? Да этому ли надо радоваться? Но им ни слова. Я не хотела, чтобы дети относились к отцу плохо. Если они называли его пьянчужкой, так я ругала их, когда отца не было дома: все же он ваш. Со временем одумается. А вы видите что отец делает нехорошо, запомните на всю жизнь: водку пить, значит дураком быть, а если хотите людьми быть, тогда грамма не надо пить.
Как-то пошли в картину, я Толяше подала десять рублей, велела купить билеты. Он попутно забежал в магазин, купил банку леденцов, за два шестьдесят, и побежал в клуб. В клубе Толя отдал мне эти леденцы, но после картины дома своя получилась картина. И я на работу ушла без ужина, т. к. Степан устроил скандал из-за этих двух рублей шестидесяти копеек. Не знаю, как я не разревелась, когда уходила из дому. Во время дежурства я опять сочиняла. «Как обидно слышать гадость, которой пакостишь сидишь напрасные твои страданья, лишь отношенья обостришь. Коль провинился в чем ребенок, так с ним и надо говорить, но не пушить жену сверх полки, ей очень трудно с тобой жить. Она живет для вас всех обще: и для тебя, и для детей, но ты, подлец, ее обидел, а сам виновен перед ней. Когда тебе берет поллитру, ты этого не замечаешь, а если дети что купили, так ты и со свету сживешь».
Много раз у нас были неприятности из-за денег. Я говорила: может, в самом деле, я не умею расходовать деньги, так брось пить и командуй сам. Только не срами меня перед детьми.