Ж.-Ф. де Т.: Мы отдаем дань уважения книге, всем книгам — тем, что исчезли, тем, которых мы не читали, тем, которые мы не должны читать. Эта дань уважения становится понятной только в контексте тех обществ, которые положили книгу на алтарь. Может быть, теперь стоило бы сказать несколько слов о наших религиях Писания, религиях священных книг?
У. Э.: Важно отметить, что мы несправедливо называем только три монотеистических религии «религиями Писания», ведь буддизм, брахманизм, конфуцианство — это тоже религии, основанные на книгах. Разница в том, что в монотеизме основополагающее Писание приобретает особый смысл. Его почитают, ибо подразумевается, что эта Книга выражает и передает некое божественное слово.
Ж.-К. К.: Для религий Писания непререкаемым авторитетом остается древнееврейская Библия, самая древняя для всех трех религий. Ее текст был составлен, как полагают, во время Вавилонского пленения, то есть примерно в VII–VI веках до христианской эры. Нам следовало бы подкрепить наши слова комментариями специалистов. Ну хотя бы таким: в Библии сказано — «В начале было Слово, и слово было Бог». Но как слово стало письмом? Почему именно книга представляет и воплощает собой слово? Каким образом и под чье ручательство был совершен переход от одного к другому? С тех пор, действительно, сам акт писания приобретает почти магическое значение — как будто тот, кто владеет письмом, этим ни с чем не сравнимым инструментом, состоит в тайной связи с Богом, с загадками Мироздания. Еще нам следовало бы задаться вопросом, какой язык избрало слово для своего воплощения. Если бы Христос выбрал для своего пришествия наше время, он, наверное, остановился бы на английском или на китайском. Но он говорил по-арамейски — пока его не перевели на греческий, а потом на латынь. Все эти этапы, очевидно, представляют угрозу для самого послания. Действительно ли он говорил то, что мы вкладываем в его уста?
У. Э.: Когда в XIX веке в техасских школах решили преподавать иностранные языки, один сенатор решительно этому воспротивился, выдвинув такой, вполне здравый аргумент: «Если Иисус обходился английским, значит, и нам не нужны другие языки».
Ж.-К. К.: Что касается Индии, то тут другой случай. Конечно, там есть книги, но устная традиция всегда имела больший вес. Даже сегодня она считается более заслуживающей доверия. Почему? Дело в том, что там все древние тексты проговариваются, точнее пропеваются хором. Если кто-то ошибется, его тут же поправят. Значит, устная традиция великих эпосов, существовавшая в течение почти тысячи лет, должна порождать меньше ошибок, чем наши транскрипции, сделанные монахами, которые переписывали от руки старинные тексты в своих скрипториях, повторяя ошибки своих предшественников и прибавляя к ним новые. В индийском мире мы не находим подобной ассоциации слова с божеством или с сотворением мира — просто потому, что сами боги были сотворены. Вначале вибрирует безбрежный хаос, в котором носятся обрывки музыки или звуков. В конце концов, через миллионы лет, эти звуки становятся гласными. Мало-помалу они сочетаются друг с другом, опираются на согласные, превращаются в слова, и эти слова, в свою очередь, складываются в Веды. Таким образом, у Вед нет автора. Они — порождение космоса и именно поэтому имеют такой авторитет. Кто осмелится поставить под сомнение слово вселенной? Но мы можем и даже должны попытаться его понять. Ибо Веды темны, как бездонные глубины, из которых они возникли. Значит, нам требуются комментарии, чтобы их прояснить. Тогда появляются Упанишады, затем вторая категория основополагающих индийских текстов и, наконец, непосредственно авторы. Боги же появляются в промежутке между текстами второй категории и авторами. Богов создают слова. А не наоборот.
У. Э.: Не случайно индийцы были первыми лингвистами и грамматистами.
Ж.-Ф. де Т.: Вы не могли бы рассказать, как вы сами прониклись «религией Писания»? Какой была ваша первая встреча с книгами?
Ж.-К. К.: Я родился в деревне в доме, где не было книг. По-моему, мой отец всю жизнь читал и перечитывал одну и ту же книгу, «Валентину» Жорж Санд. Когда его спрашивали, зачем он ее все время перечитывает, он отвечал: «Она мне очень нравится, зачем мне читать другие?»
Первыми книгами, вошедшие в наш дом, — я не говорю о нескольких старых молитвенниках, — были мои детские книжки. Кажется, самую первую книгу в моей жизни я увидел, когда пришел в церковь, это была священная книга, она лежала на виду на алтаре, и священник с почтением переворачивал ее страницы. Так что моей первой книгой был предмет культового обихода. В те времена священник поворачивался к пастве спиной и читал евангелие с необычайным усердием, пропевая вначале: «In ilio tempore, dixit Jesus discipulis suis…»
Истина с пением выходила из книги. Что-то, вписанное глубоко в мою душу, заставляет меня отводить книге особое и даже священное место, всегда так или иначе возвышающееся на алтаре моего детства. Книга — поскольку она книга — содержит в себе истину, ускользающую от людей.
Странно, но спустя многие годы у меня было такое же ощущение от фильма Лорела и Харди[342], весьма почитаемых мною персонажей. Лорел что-то говорит, уже не помню что. Харди удивляется и спрашивает, уверен ли он в этом. А Лорел отвечает: «Я это знаю, я читал в одной книге». Аргумент, который до сих пор кажется мне вполне достаточным.
Я очень рано пристрастился к книгам: недавно я нашел список книг, составленный мной в десятилетнем возрасте. Там уже было восемьдесят названий! Жюль Верн, Джеймс Оливер Кервуд, Фенимор Купер, Джек Лондон, Майн Рид и другие. Я сохранил этот список как свой первый каталог. Это значит, что была определенная тяга. Она происходила и от нехватки книг, и от той чудесной ауры, которой в наших деревнях обладал большой Миссал[343]. Это был не антифонарий[344], но книга весьма внушительных размеров: тяжелая ноша для ребенка.
У. Э.: У меня открытие книги состоялось иначе. Мой дед по отцовской линии, умерший, когда мне было лет пять-шесть, был типографом. И как все типографы, он был вовлечен во все политические баталии того времени. Будучи приверженцем гуманного социализма, он не довольствовался организацией забастовок со своими друзьями. В день забастовки он приглашал штрейкбрехеров к себе на обед, чтобы их не побили бастующие!
Время от времени мы ездили к нему за город. Выйдя на пенсию, он стал переплетать книги. У него дома на полках в ожидании переплета стояло множество книг. Большинство из них были с картинками. Знаете, эти издания популярных романов XIX века с гравюрами Жоанно, Ленуара… Моя любовь к длинным романам, несомненно, зародилась, когда я приходил в мастерскую деда. Когда он умер, у него дома еще оставались книги, отданные ему в переплет, но никто за ними так и не пришел. Они были сложены в огромный ящик, который получил в наследство мой отец, первый из тринадцати сыновей.
И этот огромный ящик стоял в подвале нашего семейного дома, то есть в пределах моей досягаемости, а визиты к деду уже пробудили мое любопытство. Когда я спускался в погреб за углем для топки или за бутылкой вина, я оказывался среди всех этих непереплетенных книг, поражающих воображение восьмилетнего ребенка. Тут было все, чтобы взбудоражить мой ум. Не только Дарвин, но и эротические книги, и все выпуски с 1912 по 1921 годы «Giornale illustrato dei viaggi», итальянской версии «Journal des Voyages et des aventures de terre et de mer»[345]. Моим воображением владели отважные французы, повергающие гнусного пруссака, хотя все это было насквозь пропитано махровым национализмом, чего я, конечно же, тогда не замечал. И все это было приправлено жестокостью, о которой мы нынче и понятия не имеем: отрубленные головы, изнасилованные девственницы, дети со вспоротыми животами в самых экзотических странах.
К сожалению, все это дедово наследие утрачено. Я настолько зачитал и затаскал по друзьям эти книги, что в конце концов они отдали богу душу. Один итальянский издатель, Сонзоньо, специализировался на выпуске иллюстрированных приключенческих рассказов. Когда в 70-е годы издательская группа, где я печатался, выкупила его издательство, я обрадовался, подумав, что, может быть, отыщу некоторые книги моего детства, например «Грабителей морей» Жаколио[346], опубликованных на итальянском под названием «Il Capitano Satana»[347]. Но фонды издательства во время войны разбомбили. Чтобы восстановить свою детскую библиотеку, мне пришлось годами копаться в букинистических лавках и на блошиных рынках, и дело это до сих пор не закончено…
Ж.-К. К.: Надо подчеркнуть (и вы как раз это делаете), насколько книги, прочитанные в детстве, повлияли на наши судьбы. Специалисты по Рембо любят напоминать, сколь многим он был обязан своим «Пьяным кораблем» прочитанному им роману Габриеля Ферри[348] «Косталь-индеец». Но я заметил, Умберто, что вы начали с приключенческих романов и фельетонов, а я со священных книг. По крайней мере, с одной из них. Что, возможно, объясняет некоторые расхождения наших путей, кто знает? Что меня по-настоящему удивило во время моих первых поездок в Индию, так это то, что в индуистском культе нет книги. Нет написанного текста. Верующим не дают ничего почитать или пропеть, потому что они в большинстве своем неграмотны.
Наверное, по этой причине мы на Западе настойчиво говорим о «религиях Писания». Библия, Новый Завет и Коран — это высокая литература. Они написаны не для безграмотных, не для невежд или низших слоев общества. Они воспринимаются как книги, пусть написанные не самим Богом, но под его диктовку и в духе его идей. Коран составлен под диктовку ангела, и Пророк, от которого требуется «читать» (это самый первый наказ), вынужден признать, что он не умеет, что он этому не учился. И тогда он наделяется даром читать мир и выражать его в слове. Религия, контакт с Богом поднимает нас к вершинам знания. Чтение необходимо.
Евангелия написаны на основе свидетельств апостолов, запомнивших слово Сына Господня. С точки зрения Библии, все упирается в книгу. Нет другой такой религии, где книга играла бы роль связующего звена между миром божественным и миром человеческим. Некоторые индуистские тексты священны, например «Бхагавад-Гита», но они не являются предметами культа в собственном смысле слова.
Ж.-Ф. дe Т.: А в греческом и римском мире почитали книгу?
У. Э.: Не как объект, имеющий отношение к религии.
Ж.-К. К.: Возможно, римляне почитали книги сивиллы, содержащие оракулы греческих предсказательниц, которые христиане позднее сожгли. Двумя «священными» книгами греков были, пожалуй, Гесиод и Гомер. Но нельзя сказать, что для греков эти книги были религиозными откровениями.
У. Э.: В политеистической культуре не может существовать власть, стоящая над всеми, а значит, понятие одного «автора» откровения бессмысленно.
Ж.-К. К.: «Махабхарата» написана Вьясой, аэдом, индийским Гомером. Но это были дописьменные времена. Вьяса, первый автор, не умел писать. Он говорил, что сочинил «великую поэму о мире», которая расскажет нам все, что мы должны знать, но он не может писать, просто-напросто не умеет. Люди — или боги — еще не изобрели письменность. Вьясе нужен кто-то, кто запишет то, что он знает, чтобы через письменность к людям пришла истина. Тогда Брахма посылает ему полубога Ганешу, и тот появляется со своим округлым животиком, своей головой слона и письменным прибором. Чтобы писать, он отламывает один из бивней и макает в чернильницу — поэтому на всех изображениях Ганеши правый бивень у него сломан. Впрочем, во время написания поэмы между Ганешей и Вьясой возникает творческое соперничество. Так что «Махабхарата» — ровесница письменности. Она является первым написанным произведением.
У. Э.: То же говорят и про поэмы Гомера.
Ж.-К. К.: Почитание Библии Гутенберга, о которой мы говорили, в полной мере обосновывается контекстом, сформированным нашими религиями Писания. Современная история книги также начинается с Библии.
У. Э.: Но это почитание бытует в основном среди библиофилов.
Ж.-К. К.: А сколько существует экземпляров Библии Гутенберга? Вы знаете?
У. Э.: Тут источники расходятся. Всего, вероятно, было отпечатано не больше двух-трех сотен экземпляров. На сегодняшний день их осталось сорок восемь, двенадцать из которых — на веленевой бумаге. Может быть, где-то у частных лиц хранятся еще несколько. У той же нашей ничего не ведающей старушки, о которой мы говорили ранее и которая готова расстаться со своим экземпляром.
Ж.-К. К.: Тот факт, что книга смогла стать настолько священной, является доказательством огромного значения, которое она приобрела и сохранила в истории сменявших друг друга культур. А иначе откуда взялась бы власть просвещенных людей в Китае? А власть писцов в египетской культуре? Умение писать и читать было привилегией очень небольшой группы людей, получавших таким образом огромную власть. Представьте, что мы с вами — единственные люди в округе, умеющие читать и писать. Мы могли бы обмениваться между собой таинственными посланиями, страшными откровениями и письмами, содержание которых никто не мог бы узнать.
Ж.-Ф. де Т.: По поводу почитания книг: Фернандо Баэз в своей «Истории уничтожения книг» цитирует Иоанна Златоуста, который рассказывает, что некоторые люди в IV веке носили на шее древние рукописи, чтобы защититься от злых сил.
Ж.-К. К.: Книга может быть не только талисманом, но и инструментом колдовства. Когда испанские монахи сжигали кодексы в Мексике, они объясняли это тем, что эти книги приносят зло. Тем самым они противоречили сами себе. Если они пришли, ведомые силой истинного Бога, как могли ложные боги повлиять на них? То же самое говорили о тибетских книгах, порой обвинявшихся в том, что они содержат опасные эзотерические учения.
У. Э.: Вам известно исследование Раймондо ди Сангро, князя Сан-Северо[349], по поводу кипу?
Ж.-К. К.: Вы имеете в виду веревочки с узелками, которыми правители инков пользовались как временной заменой письменности?
У. Э.: Именно. Мадам де Граффиньи[350] написала «Письма перуанки», роман, снискавший в XVIII веке огромный успех. Раймондо ди Сангро, неаполитанский князь-алхимик, изучив книгу мадам де Граффиньи, написал удивительное исследование кипу, в нем есть цветные рисунки.
Вообще, этот князь Сан-Северо весьма необычный персонаж. Будучи, вероятно, масоном и оккультистом, он стал известен тем, что украсил свою капеллу в Неаполе изваяниями человеческих тел со снятой кожей и видной глазу системой кровообращения, настолько реалистичными, что, казалось, он работал с живыми человеческими телами, — быть может, телами рабов, которым впрыснул какие-то вещества, чтобы те застыли в камне. Если будете в Неаполе, обязательно сходите в крипту капеллы Сан-Северо и полюбуйтесь на них. Эти тела — словно Везалий[351] в камне.
Ж.-К. К.: Заверяю вас, что непременно схожу. Так вот, по поводу узелкового письма, вызвавшего столько удивленных комментариев: я вспоминаю те гигантские фигуры, найденные в Перу, про которые любители приключений говорили, что их вырубили в скале, чтобы передать послания существам, пришедшим из иных миров. Я перескажу вам одну новеллу Тристана Бернара[352], на подобную тему. Однажды земляне заметили, что им посылают сигналы с одной далекой планеты. Они собрали совет, чтобы понять, что же означают эти сигналы, которых они не могли расшифровать, и решили в ответ составить максимально короткое послание, написанное в пустыне Сахара огромными буквами, величиной в несколько десятков километров. Они написали «Что?», потратили на эту работу годы. И каково же было их удивление, когда через некоторое время они получали ответ: «Простите, но наше послание адресовано не вам».
Я сделал это маленькое отступление, чтобы спросить вас, Умберто: что такое книга? Является ли любой объект, содержащий читаемые знаки, книгой? Римские свитки — это книги?
У. Э.: Да, мы считаем их частью истории книги.
Ж.-К. К.: Есть соблазн сказать: книга — это предмет, который можно прочесть. Но это неверно. Газету тоже можно читать, но это не книга. То же самое можно сказать о письме, о надгробном камне, о транспарантах на демонстрации, об этикетках и о текстах на экране моего компьютера.
У. Э.: Мне кажется, один из способов дать определение книге — это подумать о том, какая разница существует между языком и диалектом. Ни один лингвист не скажет вам точно. И между тем мы можем проиллюстрировать это различие, сказав, что диалект — это язык без армии и флота. По этой причине мы говорим, например, о венецианском языке, потому что он использовался в дипломатических и торговых документах. Этого никогда не происходило, скажем, с пьемонтским диалектом.
Ж.-К. К.: Поэтому он и остался диалектом.
У. Э.: Именно так. Поэтому если на небольшой стеле выбито одно слово, скажем, имя бога, это еще не книга. Но если перед вами обелиск, на котором много слов, рассказывающих об истории Египта, значит, у вас есть некое подобие книги. Та же разница, что между текстом и предложением: предложение заканчивается там, где стоит точка, а текст — это то, что находится за пределами первой точки, отмечающей первое предложение, которое составляет этот текст. «Я вернулся домой». Предложение закончено. «Я вернулся домой. Повидался с мамой». Вот вам уже текстуальность.
Ж.-К. К.: Я хотел бы процитировать отрывок из эссе «философия книги», которое Поль Клодель[353] опубликовал в 1925 году на основе лекции, прочитанной им во Флоренции. Клодель — автор, которого я совсем не люблю, но у него случались удивительные озарения. Он начинает с такого трансцендентального утверждения: «Мы знаем, что на самом деле мир — это текст, и он говорит с нами, смиренно и радостно, об отсутствии себя самого и в то же время о вечном присутствии кого-то другого, а именно — своего Создателя».
Разумеется, это слова христианина. Чуть далее он говорит: «Мне пришла мысль исследовать физиологию книги — слово, страницу и книгу. Слово — это всего лишь неусмиренный кусочек предложения, отрезок пути, ведущего к смыслу, головокружение от ускользающей мысли. Китайское слово, наоборот, остается неподвижным перед нашим взглядом… Письмо говорит, и в этом его тайна. Древняя и современная латынь была создана для того, чтобы писать на камне. Первые книги являются прекрасной архитектурой. Затем мысль начинает двигаться все быстрее, поток мысленной субстанции возрастает, строки сжимаются, почерк округляется и укорачивается. Вскоре эта влажная, дрожащая пелена на странице, вышедшей из-под тонкого кончика пера, попадет в печатный станок и превратится в клише… И вот вам человеческий почерк, несколько стилизованный, упрощенный, как часть механизма… Стих — это строчка, которая заканчивается не потому, что дошла до некоей материальной границы и ей не хватает места, а потому, что ее внутреннее число свершилось и ее сила иссякла… Каждая страница предстает перед нами как регулярные террасы огромного сада. Глаз испытывает восхитительное наслаждение, которое внезапным ударом прилагательного откуда-то сбоку вдруг врывается в бесцветность с яростью гранатовой или огненной ноты… Большая библиотека всегда напоминает мне пласты породы в угольной шахте, полной окаменелостей, следов и догадок. Это гербарий чувств и страстей, банка, где хранятся высушенные образцы всех человеческих обществ».
У. Э.: Здесь прекрасно показано, что отличает поэзию от риторики. Поэзия совершенно по-новому откроет для нас понятия «письменность», «книга», «библиотека». При этом Клодель говорит то, что нам и так известно! Стих заканчивается не потому, что кончается страница, а потому, что он повинуется внутренним законам, и т. д. То есть это возвышенная риторика. Но он не добавляет ни одной новой мысли.
Ж.-К. К.: В то время как Клодель видит в своей библиотеке «пласты породы в угольной шахте», один из моих друзей сравнивает свои книги с теплой меховой шубой. Он чувствует, как книги его согревают, окутывают, защищают от ошибки, от неуверенности и от морозов тоже. Вас окружают все идеи мира, все чувства, все знания и все существовавшие заблуждения, и это дарит вам ощущение безопасности и комфорта. В лоне вашей библиотеки вам никогда не будет холодно. Вы защищены, во всяком случае от ледяной угрозы невежества.
У. Э.: Атмосфера, царящая в библиотеке, также может способствовать возникновению этого чувства защищенности. Лучше всего, если обстановка в ней будет старинная, то есть все будет сделано из дерева. Лампы в стиле тех, что стоят в Национальной библиотеке, зеленого цвета. Сочетание каштанового и зеленого помогает создать эту особую атмосферу. Библиотека Торонто, совершенно современная (и по-своему удачная), не дает того ощущения защищенности, какое дает Йельская Мемориальная библиотека Стерлинга, залы в псевдоготическом стиле, целые этажи, обставленные мебелью XIX века. Помнится, идея убийства, совершенного в библиотеке в романе «Имя розы» пришла мне как раз в Йельской библиотеке Стерлинга. Когда я вечером работал в мезонине, мне казалось, что со мной может случиться все что угодно. Там нет лифта, чтобы подняться на мезонин, поэтому когда вы сидите там за столом, создается впечатление, что никто не сможет прийти вам на помощь. Ваш труп, засунутый под стеллаж, найдут лишь через много дней после преступления. Возникает чувство, будто вы законсервированы, — то, которое витает над памятниками и надгробиями.
Ж.-К. К.: Что меня всегда очаровывало в больших публичных библиотеках, — это конус зеленого света, в светлом круге которого лежит книга. У вас есть своя книга, и вас окружают все книги на свете. У вас есть одновременно и часть, и целое. Именно поэтому я не хожу в современные библиотеки, такие холодные и безликие, в которых вы не видите книг. Мы совершенно забыли, что библиотека может быть красивой.
У. Э.: Когда я работал над своей диссертацией, то много времени проводил в библиотеке Святой Женевьевы[354]. В библиотеках такого типа легко сконцентрироваться на книгах, легко делать записи. Как только появились первые ксероксы, это стало началом конца. Вы можете воспроизвести книгу и унести ее домой. Вы наполняете свой дом копиями. А когда они у вас под рукой, это значит, что вы их не читаете.
С Интернетом происходит та же история. Либо вы распечатываете и снова оказываетесь в ворохе бумаг, которые не будете читать. Либо читаете текст с экрана, но, как только вы кликаете мышкой, чтобы продвинуться дальше, вы тут же забываете все только что прочитанное, все, благодаря чему вы добрались до этой страницы, висящей на вашем экране.
Ж.-К. К.: Вопрос, который мы еще не затрагивали: почему мы ставим книги рядом, одна к другой? Почему мы ставим их именно так, а не иначе? Почему я вдруг начинаю переставлять книжки в своей библиотеке? Лишь затем, чтобы одни книги стояли рядом с другими? Чтобы возобновить знакомство с ними? Ради поддержания соседских отношений? Я предполагаю, что между книгами существует некий взаимообмен, — я хотел бы, чтобы это было так, и я этому способствую. Те, что внизу, я поднимаю наверх, чтобы немного вернуть им достоинство, чтобы поставить их на уровне глаз и дать им понять, что вниз я их поместил не намеренно: не потому, что они плохи, а стало быть, презираемы мной.
Конечно, мы должны производить отсев, во всяком случае способствовать ему (хотя он состоится и без нас) и пытаться спасти то, чему, на наш взгляд, нельзя потеряться в пути. То, что может понравиться тем, кто придет после нас, что как-то поможет им или позволит посмеяться над нами. Кроме того, мы должны всякий раз, когда это возможно, придавать написанному смысл, хотя и с осторожностью. Но мы живем в пограничную, переменчивую эпоху, когда каждый прежде всего обязан по возможности способствовать обмену знаниями, опытом, взглядами, надеждами, проектами. Обязан связывать их между собой. Возможно, это станет первоочередной задачей для тех, кто придет после нас. Леви-Стросс говорил, что культуры живы лишь постольку, поскольку они взаимодействуют с другими культурами. Изолированная культура не заслуживает того, чтобы называться культурой.
У. Э.: Однажды моя секретарь захотела составить каталог моих книг, чтобы каждой определить свое место. Я ее отговорил. Садясь писать книгу о совершенном языке, я перетасую свою библиотеку под эту работу, я ее переоборудую. Какие книги лучше всего подходят, чтобы подпитывать мои размышления на эту тему? Когда я закончу перестановку, одни книги встанут рядом с трудами по лингвистике, другие — рядом с трудами по эстетике, а иные окажутся на борту какого-нибудь следующего исследования.
Ж.-К. К.: Нужно сказать, нет ничего сложнее, чем приводить в порядок библиотеку — разве что вносить порядок в сам мир. Кто на такое отважится? Как вы будете их расставлять? По темам? Но тогда у вас рядом будут стоять книги совершенно разных форматов, и вам придется передвигать полки. Тогда по форматам? По периодам? По авторам? Есть авторы, писавшие обо всем подряд. Если вы выберете расстановку по темам, такой автор, как Кирхер, окажется на каждой полке.
У. Э.: Лейбниц тоже пытался решить эту задачу. С его точки зрения, это проблема организации знания. Ту же задачу ставили перед собой Д'Аламбер и Дидро, работая над «Энциклопедией».
Ж.-К. К.: По-настоящему эту проблему начали ставить лишь недавно. Большая частная библиотека в XVII веке насчитывала максимум три тысячи томов.
У. Э.: Просто потому, повторимся, что книги стоили бесконечно дороже, чем сегодня. Одна рукопись стоила целое состояние — столько, что иногда дешевле было переписать ее от руки, чем купить.
Теперь я хотел бы рассказать вам забавную историю. Я как-то был в библиотеке Коимбрского университета в Португалии. Столы там накрыты мягким сукном наподобие бильярдного. Я спросил, зачем они так защищены. Мне ответили: чтобы уберечь книги от помета летучих мышей. Почему бы в таком случае не уничтожить самих мышей? Просто потому, что они едят червей, которые поедают книги. В то же время червя тоже не нужно полностью уничтожать: по ходам, которые эти черви протачивают внутри инкунабул, можно узнать, каким образом были переплетены листы и нет ли в них более поздних вставок. Хитросплетения ходов червей иногда создают странные рисунки, придающие старинным книгам своеобразное клеймо. В руководствах для библиофилов мы находим множество рецептов защиты от червя. Один из таких советов — использовать «Циклон Б», то самое вещество, которое нацисты применяли в газовых камерах. Конечно, лучше применять его для уничтожения насекомых, чем людей, но это все равно производит соответствующее впечатление.
Другой, менее варварский метод состоит в том, чтобы установить в библиотеке будильник, такой, какие были у наших бабушек: его регулярный звук и вибрации, передающиеся дереву, не дают червям выйти из своих укрытий.
У. Э.: Итак, это будильник, который усыпляет.
Ж.-Ф. де Т.: Мы живем в контексте, сформированном религиями Писания, и это является, само собой, сильным толчком к чтению книг. Вместе с тем подавляющее большинство жителей нашей планеты живет вдали от книжных магазинов и библиотек. Для них книга — это мертвые буквы.
У. Э.: Опрос в Лондоне показал, что четверть горожан считают Уинстона Черчилля и Чарльза Диккенса вымышленными персонажами, а Робина Гуда и Шерлока Холмса — реально существовавшими.
Ж.-К. К.: Нас окружает невежество, зачастую чванливое и отстаивающее свое право быть таким. Оно все время приобретает новых сторонников. Оно самоуверенно и заявляет о своем превосходстве устами наших ограниченных политиков. А знание, хрупкое и переменчивое, которому угрожают разные опасности, которое сомневается в самом себе, является, возможно, одним из последних прибежищ утопии. Как вы думаете, насколько важны знания?
У. Э.: Думаю, это самое главное.
Ж.-К. К.: Важно, чтобы как можно больше людей знали как можно больше?
У. Э.: Чтобы как можно больше нам подобных существ знали свое прошлое. Это основа любой цивилизации. Старик, что вечерами под дубом рассказывает историю своего племени, устанавливает связь племени с прошлым и передает опыт поколений. В наши дни существует искушение полагать, подобно американцам, что происходившее триста лет назад уже не имеет для нас никакого значения. Джордж Буш, не читавший книг об английских войнах в Афганистане, не смог извлечь никакого урока из опыта англичан и отправил свою армию на бойню. Если бы Гитлер изучил русскую кампанию Наполеона, он бы не повторил этой глупости, не полез бы туда. Он бы знал, что лето всегда слишком короткое, чтобы успеть дойти до Москвы к зиме.
Ж.-К. К.: Мы говорили о тех, кто пытается запретить книги, и о тех, кто их не читает просто из лени или невежества. Но существует еще целая теория «ученого незнания» Николая Кузанского[355]. «В листочке дерева ты найдешь больше, чем в книгах, — пишет святой Бернар[356] Генри Мёрдаку[357], аббату Воклера. — Деревья и скалы научат тебя тому, чему не научит ни один учитель». Именно потому, что книга является оформленным печатным текстом, она ничему не может нас научить, а зачастую и сеет в нас сомнение, поскольку предлагает нам разделить впечатления какого-то отдельно взятого человека. Истинное же знание заключено в созерцании природы. Не знаю, знакомы ли вы с прекрасным текстом Хосе Бергамина[358] «Закат неграмотности». Он ставит вопрос так: что мы утратили, научившись читать? Какие формы знания, которыми владели доисторические люди или народы, не имевшие письменности, мы утратили безвозвратно? Вопрос без ответа, как и все острые вопросы.
У. Э.: По-моему, каждый может ответить на этот вопрос для себя лично. Великие мистики давали на него разные ответы. Фома Кемпийский[359] в трактате «О подражании Христу» говорит, например, что никогда не смог бы найти покоя в жизни, если бы время от времени не уединялся где-нибудь с книгой. А Якоба Бёме[360], напротив, самое великое озарение посетило, когда луч света упал на оловянный горшок, стоявший перед ним. В тот момент ему было совершенно все равно, есть рядом книги или нет, ибо ему открылось то, что определит впоследствии все его творчество. Но мы, книжные люди, ничего не смогли бы извлечь из ночного горшка в луче света.
Ж.-К. К.: Вернусь к библиотекам. Возможно, и с вами такое бывает: я прихожу в комнату с книгами и просто смотрю на них, не прикасаясь. Я получаю при этом что-то такое, чего не могу выразить словами. Этот опыт интригует и в то же время успокаивает. Когда я еще был в FEMIS, я узнал, что Жан-Люк Годар ищет в Париже помещение для работы, и мы разрешили ему занять одну из наших комнат, но с одним условием: взять несколько студентов, когда он будет монтировать свои фильмы. И вот он снимает фильм, а по окончании съемок расставляет на полках разноцветные коробки с разными эпизодами. Перед тем как приступить к монтажу, он несколько дней просто смотрит на эти бобины, не открывая их. И это не было для него игрой. Он сидел в одиночестве, смотрел на коробки; время от времени я к нему заходил. Он как будто силился что-то вспомнить или искал какого-то порядка, вдохновения.
У. Э.: Такой опыт доступен не только тем, у кого дома большое собрание книг или коробок с пленкой. То же самое можно пережить в публичной библиотеке, а иногда и в большом книжном магазине. Кто из нас не приходил просто подышать запахом книг, стоящих на полках, но не наших? Созерцать книги, чтобы почерпнуть из них знание. Все эти книги, которых вы не читали, что-то вам предвещают. Вот вам еще одна причина для оптимизма: сегодня все больше людей имеют доступ к огромному количеству книг. Когда я был ребенком, книжный магазин был местом очень мрачным, неприветливым. Вы входите, и человек, одетый в черное, спрашивает, чего вы желаете. Это было так пугающе, что у вас и в мыслях не было задерживаться надолго. К тому же никогда еще в истории цивилизаций не было столько книжных магазинов, как теперь, красивых, светлых, где можно ходить, листать книги, совершать открытия, магазинов в четыре или даже в пять этажей, как, например, «ФНАК» во Франции или «Фельтринелли» в Италии. И когда я отправляюсь в такие места, я вижу, что там полно молодежи. Повторяю, совсем не обязательно, чтобы они что-то покупали или даже читали. Достаточно пролистать книгу или бросить взгляд на тыльную сторону обложки. Мы ведь тоже почерпнули кучу всего из чтения аннотаций. Можно возразить, что на шесть миллиардов человеческих особей процент читающих остается очень небольшим. Но когда я был мальчишкой, людей на планете было всего два миллиарда, а в книжные магазины никто не ходил. В наши дни этот процентный показатель, похоже, улучшился.
Ж.-Ф. де Т.: Однако до этого вы говорили, что обилие информации в Интернете может привести к появлению шести миллиардов энциклопедий, что будет явным регрессом и окажет парализующее воздействие…
У. Э.: Между «размеренной» головокружительностью красивого книжного магазина и бесконечной головокружительностью Интернета большая разница.
Ж.-Ф. де Т.: Мы говорили о религиях Писания, возведших книгу в ранг святыни. Книга выступает как высший авторитет, которая впоследствии будет служить очернению и запрещению книг, которые не разделяют ценностей, проповедуемых Писанием. Мне кажется, наша дискуссия подводит нас к необходимости сказать несколько слов о том, что мы называем «адом» наших библиотек, местом, где собраны книги, которые хоть и не сожжены, но упрятаны так глубоко, чтобы случайный читатель их не нашел.
Ж.-К. К.: К этому вопросу можно подойти по-разному. Например, я не без удивления обнаружил, что во всей испанской литературе до второй половины XX века не было ни одного эротического текста. Это тоже своего рода «ад», но в виде пустоты.
У. Э.: Зато у них есть самая богохульная книга на свете, которую я не осмелюсь здесь упомянуть.
Ж.-К. К.: Да, но при этом ни одного эротического текста. Один мой испанский друг рассказывал мне, что в его детстве, в 60-70-е годы, приятель обратил его внимание на то, что в «Дон Кихоте» упоминаются женские tetas, то есть «сиськи». В те годы испанский мальчик еще мог удивляться, найдя слово tetas у Сервантеса, и его это даже возбуждало. Кроме этого — ничего. Неизвестно даже казарменных песен. Всем великим французским авторам, от Рабле до Аполлинера, принадлежит по одному или даже по несколько порнографических текстов. А у испанцев их нет. Инквизиции в Испании удалось вычистить словарный состав, задавить если не явление, то хотя бы слово. Даже «Наука любви» Овидия[361] долгое время была запрещена. Это тем более странно, что некоторые из латинских авторов, скомпрометировавшие себя такого рода литературой, были испанцами по происхождению. Я имею в виду, например, Марциала, который был родом из Калатаюда.
У. Э.: Бывали культуры и более свободные в отношении секса. Посмотрите на фрески в Помпеях или скульптуры в Индии. В эпоху Возрождения люди были достаточно свободными, но с началом контрреформации обнаженные тела Микеланджело начинают облачать в одежду. Еще любопытнее была ситуация в Средние века. Официальное искусство было стыдливым и набожным, зато в фольклоре и в поэзии вагантов — поток скабрезностей…
Ж.-К. К.: Говорят, что эротика была изобретена в Индии, — не потому ли, что «Камасутра» есть древнейшее из известных руководств по технике любви жизни? Там, как и на фасадах храмов Кхаджурахо[362], действительно представлены все возможные позы и все формы сексуальности. Но с тех сладострастных, по-видимому, времен Индия неуклонно развивалась в сторону все более строгого пуританизма. В современном индийском кино даже в губы не целуются. Наверное, так произошло под влиянием ислама, с одной стороны, и Викторианской Англии, с другой. Но я не уверен, что не существует и собственно индийского пуританизма. Теперь посмотрим, что происходило еще недавно у нас: я имею в виду 50-е годы, когда я был студентом. Помню, как за эротическими книгами приходилось спускаться в подвал книжного магазина, расположенного на углу бульвара Клиши и улицы Жермен-Пилон. И это каких-то пятьдесят пять лет назад. Так что хвастаться нам нечем!
У. Э.: Вот вам как раз «адский» принцип Национальной библиотеки в Париже: не запрещать книги, а ограничивать к ним доступ.
Ж.-К. К.: «Ад» Национальной библиотеки, созданной сразу после Революции из коллекций, конфискованных в монастырях, замках, у некоторых частных лиц и, конечно же, из королевской библиотеки, составляют, в основном, книги порнографического содержания, те, что идут вразрез с приличиями. «Ад» проявит себя только в эпоху Реставрации, когда снова восторжествуют всякого рода консервативные течения. Мне нравится, что для посещения книжного ада, нужно специальное разрешение. Казалось бы, что проще, чем отправиться в ад? Нет. Ад на замке. Не каждому дано туда попасть. Впрочем, библиотека Франсуа Миттерана организовала выставку книг, пришедших из этого ада, и с колоссальным успехом.
Ж.-Ф. де Т.: А вы бывали в этом аду?
У. Э.: А зачем? Ведь все произведения, которые там есть, теперь уже опубликованы.
Ж.-К. К.: Я видел только часть, но содержащиеся там произведения мы с вами читали, вероятно, лишь в изданиях, которые интересны библиофилам. В это собрание входят не только французские книги. Арабская литература тоже очень богата по этой части. Существуют произведения, аналогичные Камасутре, на арабском и персидском. Однако, по примеру уже упомянутой Индии, арабо-мусульманский мир, похоже, забыл свои пламенные истоки ради непредвиденного пуританизма, никоим образом не соответствующего традициям этих народов.
Перенесемся в наш французский XVIII век: в этот век возникает и получает распространение иллюстрированная эротическая литература — зародившаяся, кажется, двумя веками раньше в Италии, — пусть даже и издается она подпольно. Маркиз де Сад, Мирабо[363], Ретиф де Ла Бретон продаются из-под полы. Призвание этих авторов — писать порнографические книги, в которых рассказывается, с различными вариациями, история молодой девушки, приехавшей из провинции и оказавшейся в водовороте столичного разврата.
На самом деле это завуалированная дореволюционная литература. В те времена литературная эротика действительно развращала умы и нравы. Она напрямую угрожала благопристойности. За сценами разврата слышались пушечные выстрелы. Мирабо — один из таких эротических авторов. Секс — это социальное потрясение. Связь между эротизмом, порнографией и предреволюционной ситуацией точно так же исчезнет по окончании революционного периода. Не нужно забывать, что во времена Террора настоящие любители подобных упражнений на свой страх и риск нанимали карету и отправлялись на площадь Согласия посмотреть на смертную казнь. На площади, иногда прямо в карете, они, пользуясь моментом, предавались любовным утехам пара на пару. Маркиз де Сад, непревзойденный специалист в том, что касается подобного рода развлечений, был революционером. Именно за это он отправился в тюрьму, а не за свои сочинения. Необходимо особо подчеркнуть, что его книги действительно жгли и глаза и руки. Чтение этих сладострастных строк, равно как и их написание, подрывало устои общества.
После Революции этот подрывной элемент в его публикациях остался, но относился он уже к сфере общественной, а не политической — что не мешало, разумеется, их запрещать. По этой причине некоторые сочинители порнографических произведений всегда отрицали свое авторство. Так происходит и до сих пор. Арагон всегда отрицал, что был автором «Лона Ирены»[364]. Что тут можно сказать совершенно определенно, то, что они писали это не ради денег.
Поскольку на эти уготованные для ада сочинения налагается запрет, они продаются в очень небольшом количестве. Здесь скорее проявляется потребность писать, чем желание заработать. Мюссе совместно с Жорж Санд пишет «Гамиани»[365], потому что, вероятно, у него возникла потребность отойти от привычной слащавости. И он действует напрямик. Это «три ночи бесчинств».
Я много раз обсуждал эти вопросы с Миланом Кундерой. Он считает, что христианству удалось через исповедь, посредством глубокого убеждения проникнуть даже в постель к любовникам и заставить их во время любовных игр испытывать стеснение, чувство вины, ощущение греховности — которое может быть сладостным, если они, например, предаются содомии, но которое затем требует исповеди, искупления. Грех в конечном итоге возвращает вас к Церкви. А вот коммунизму это так и не удалось: марксизм-ленинизм, как бы сложно и монументально он ни был устроен, останавливается на пороге спальни. Пара, которая при коммунистической диктатуре в Праге предается любви вне брака, еще сознает, что подрывает общественный строй. У них нет свободы ни в чем, ни в каких областях жизни, кроме постели.