3 минуты до…

Тик.

И так.

А ещё… тук-тук.

Стучит, пытаясь вырваться и пробиться сквозь рёбра, сердце. Оно грохочет, закладывая уши, так заполошно и взволнованно, так горячо и быстро. И в пальцы этот сумасшедший отстук уходит холодной дрожью. Он наполняет свинцовой тяжестью ноги, что невозможно чужими и ватными становятся.

Они не слушаются.

И кажется, что я всё же упаду.

Не смогу.

У меня не выйдет сделать ещё хотя бы шаг, сохранить улыбку, услышать и впопад ответить всем и сразу, кому-то конкретно. У меня не получится уверенно и спокойно сказать заветное в день свадьбы «да» и Гарину кольцо надеть.

Я не могу.

Я волнуюсь.

И боюсь.

И разобрать чего больше, от чего сильнее бьется сердце я опять не могу. Я только говорю себе, что и страшнее было, а тут ещё ничего, не последняя пересдача патологической анатомии, на которой трясло куда ощутимей.

И не холл института Отта, в котором нескончаемые часы ожидания тянулись. Не зимняя трасса и Измайлов возле горящей машины. Не оперативное отделение, морозно-кафельные стены и дребезжащая каталка.

Там было хуже.

А сейчас… сейчас я должна взять себя в руки. Я обязана выдохнуть и лицо, чтоб никто и ничего не заметил, удержать. Хотя бы это — чёрт бы всё побрал! — я как раз могу сделать. Это, в конце концов, я умею делать превосходно.

А потому выдохнуть я себя заставляю.

Я кручу, ловя взгляд и улыбаясь маме, головой. Касаюсь щекой случайно и мимолетно плеча Савы, и его пальцы, что в противовес моим горячи, я сжимаю.

— В Индии жениться будешь сам с собой, — я шепчу едва слышно и вредно, только для него. — Я такие смертельные номера дважды не исполняю, Гарин.

Я просто не переживу ещё раз столь помпезную и важную церемонию, толпу родных, знакомых и даже незнакомых личностей.

И нервы мои тоже.

Они и так шестью годами меда ой как потрёпаны.

— Отрадно слышать, что второй раз замуж ты выходить не собираешься, — он, окидывая оценивающим взглядом, отзывается самодовольно.

Чуть иронично.

И прищуривается так, что пнуть, мстя за нервы и волнение, мысль появляется. Кто встал на сторону обеих мам и Аурелии Романовны, требующих приличной и нормальной свадьбы, я помню хорошо.

Могли ведь просто расписаться.

Сэкономить опять же.

И… и, пожалуй, именно на этой, меркантильно-жадной и тоскливой, мысли я осознаю, что спокойна, как удав. Исчезают куда-то все переживания, сомнения и страхи, всё волнение, которого и пять минут назад с избытком было.

Их больше нет.

Они не чувствуются.

А я… я смотрю в глаза Гарина.

И сказать что-то ему я, наверное, должна. Мне следует выдать какую-нибудь незначащую ничего бессмыслицу или, быть может, сокровенные слова про любовь. Располагает ситуация и та минута, которая у нас ещё есть.

Она бежит — так-так — долгую вечность.

А я вот молчу, не говорю ничего.

Я лишь считаю про себя.

Тик.

И так.

Открываются неспешно-медленно двери. И видно уже торжественно-строгий зал и искрящий от света мраморно-белый узорчатый пол.

От него кружится голова.

Так.

И тик.

Громоздится где-то там, далеко-далеко, стол, который, выбирая зал, я уже видела и ещё тогда, месяц назад, тумбой его мысленно обозвала. И с регистратором, что теперь в светлом платье, а не брючном костюме, я ещё тогда, в начале октября, познакомилась.

Месяц этот пролетел незаметно.

Стремительно.

Тик-так.

Мы ведь только что — совсем недавно, один взмах ресниц, один вдох! — заходили сюда, заезжали после моей пары и в обеденный перерыв Гарина, подавали заявление. И вон за той колонной меня украдкой целовали, шептали неприлично-заманчивое обещание.

Теперь же… заиграет музыка, зазвучит извечный марш.

Через минуту.

Одну.

…тик-так…

Мы пойдем мимо всех, прошагаем к белоснежному столу, над которым герб золотой сверкает. И там, слушая регистратора, сказать то, что будет не по сценарию, я уже не успею. Я только буду стоять и слушать.

А потому…

— Алина!

…тик-так…

Меня дёргает Ивницкая.

Она выдирает из будущего, которое перед глазами я вижу так отчетливо, прорисовываю тщательно, не забывая ни единой мелочи. Я представляю, как мама будет стоять рядом с Адмиралом и, отрываясь от нас, бросать быстрые проверяющие взгляды на Лёшку, что на руки к любимому папе уже забрался. Он же, папа, протянет украдкой маме платок где-то ближе к середине, а она незаметно вытрет глаза.

И с Женькой так, что будет понятно только им, мама переглянется.

А Аурелия Романовна убьет взглядом кого-нибудь из гостей, кто важностью момента, по её мнению, недостаточно проникнется и шептаться станет. И гостями этими, гарантирую, Полька с Тёмой, окажутся.

— Алин…

От Гарина Ивницкая меня тоже отдирает, тянет к знакомой колонне.

Она улыбается, оглядываясь на Саву, милой и хищной акулой:

— Я только на секунду.

— Благословить, — это, делая за ней шаг, фыркаю я.

— И это тоже, — смутить Польку невозможно, — хотя больше хочется спросить.

Последнее она добавляет взвинченным и сердитым шипением. Оглядывается, проверяя, что в сторону ото всех мы отошли и услышать нас никто не может. Не прислушивается, отвечая Егору и смеясь, Гарин.

И минута, давая время на вопросы и ответы, на лишние шаги, всё тянется.

…тик-так…

Сколько ещё секунд в этом счёте?

— Что?

— Ты… ты его не пригласила, да? Глеб не придет?

У Польки странная интонация.

Непривычный голос, в котором для меня звучит и растерянность, и удивление, и горькое облегчение. В её голосе запоздалое понимание, чем мой визит к Измайлову закончился. До чего вчерашней ночью мы договорились.

И что решила я.

— Да, — я, выдерживая её взгляд, всё же отвечаю.

Я выговариваю то, что сейчас вдруг так… неожиданно сложно и трудно сказать. И горло, заставляя выталкивать каждое слово, невидимой удавкой перехватывает. Печет глаза, но… взгляд от Ивницкой я так и не отвожу.

Я только заканчиваю сухим и мёртвым, не моим, голосом:

— Я сказала ему не приходить.

Я не позвала его, пусть мы и дружим.

Всё ещё дружим.

Но… вот так, без Глеба, будет лучше.

— Для торжественной регистрации брака в зал приглашаются Савелий Игнатьевич Гарин и Алина Константиновна Калинина…

Тик-так.

* * *

Эта левитановская, такая красочная и сухая, осень походила на песок, который сквозь пальцы неумолимо-незаметно ускользал. Он летел беспощадным временем. А я всё одно пыталась его поймать, запомнить каждый день, что никогда не повторится.

Не будет больше, ещё одного, осеннего семестра.

Пар по госпиталке[1] у Грозового, что, оправдывая фамилию, смотрел и трубил грозно. Он держал без перерывов до двух часов, а мы, витая в далёких от кардиологии облаках, созерцали золотые берёзы за окном. И зимней сессией — вы там навыки на пациентах сдавать будете, шестой курс! — нам угрожали в последний раз.

Последний год, последняя сессия.

Внезапное понимание, что абсолютно всё в последний раз, оно не случится вновь. Следующей осенью кто-то будет уже работать, кто-то учиться, но… в ординатуре — это другое и с другими. В нашем же составе в следующем сентябре мы уже не встретимся.

Всё.

Шесть лет пролетело незаметно.

И поверить в это было сложно, почти невозможно. Мы ведь только что, практически вчера, судили на истории Ваньку-Артёма Грозного в шубе деда Мороза, не спали из-за пресловутого цикла Кребса — кто его теперь помнил, а? — и костерили на фарме Тоху.

Впрочем, Антон Михайлович, обрадовавшись как родным и заранее передав пламенный привет, опять замаячил на нашем горизонте в эту осень. Он появился, вызывая внезапную ностальгию, щемящую грусть и широкую, как и у него, улыбку, на клинической фармакологии.

Но если по порядку, то…

…к Гарину, во вторую хирургию, на следующий день я вновь пришла.

И ещё через день.

Я, кажется, проверяла на прочность собственное везение и оттачивала ледяное спокойствие, с которым мешались дерзость и затолкнутый поглубже страх. Я не думала старательно, что будет, если кто-то поймает и вопрос, чего я тут делаю, душевно задаст.

Не сочинялись на подобные вопросы правдоподобные ответы, но… я не могла, находясь так близко, в этой же больнице, не приходить к Гарину. Мне было бы недостаточно просто звонков или сообщений.

Мне надо было его увидеть.

Узнать банально про дела.

И… помолчать, потому что говорить у нас обоих получалось как-то вот не очень, односложно и формально. Он не спрашивал, что за август надумала и решила я. Я не интересовалась, как этот месяц жил он.

А потому у нас была тишина.

Та, что одна на двоих и вполне себе уютная. Или удивительно-поразительно уютная, раз столько всего несказанного и незаданного мы друг к другу имели.

У нас был целый час моего перерыва.

И ещё апельсины, которые, гордо объявив что так положено, притащила Маруся. О том, что в хирургии и после аппендэктомии цитрусовые жрать как раз не положено, я занудствовать не стала. Не потребовалось, ибо у Гарина здравого смысла и понимания больничных диет было побольше.

И сказочно-оранжевые шары он скармливал мне.

Очищал сосредоточенно, пока у окна, облюбовав его ещё в первый день, я стояла. Или писала, садясь около кровати, лекции по гинекологии, которые в последний день цикла для получения зачёта по традиции следовало сдать.

Эта тетрадь с лекциями тоже была прощальной.

И, может, поэтому злиться, как раньше, на идиотское требование кафедры не выходило.

— Ты пишешь, сложившись буквой зю, — это мне сказали на третий день и на пятьдесят восьмом слайде очередной лекции, которую к концу перерыва я дописать как раз планировала. — Удобно?

— Привычно, — я, перенимая его интонацию, хмыкнула иронично.

Оторвала взгляд от экрана телефона, с которого уже двенадцатая лекция бодренько переписывалась.

Ещё семь штук, и свободным человеком я быть могла. И должна была им быть к утру, ибо гинекология к своему концу подошла незаметно.

— У нас завтра последний день цикла, потом фарма начнется, — я, прикидывая хватит ли шести листов или ещё одну-две страницы написать, пояснила машинально. — Сегодня дописываю, завтра сдаю. Лекции, историю и задачи. Кстати, надо подняться и посмотреть в иб ход операции. Если так и не сделали, то придется самой сочинять.

— Меня завтра выпишут.

— Хорошо, — я отозвалась ёмко.

После паузы, за которую осечься и закрыть тетрадь успела.

Я посмотрела на Гарина, что взглядом, поймав мой, практически гипнотизировал. Он напоминал мудрого и опасного Каа, рядом с которым глупой обезьяной я себя чувствовала. И край тетради, чтобы скрыть дрогнувшие пальцы, пришлось сжать.

— Ты… вернешься домой?

Домом, нашим домом, то зля, то веселя, он упрямо называл свою квартиру. Он игнорировал тот факт, что своя квартира у меня есть, у меня имеется даже несколько квартир и домов! Он звал, отбривая все возмущения и протесты, мою квартиру перевалочным пунктом, как однажды при нём я неосторожно сказала.

Это было наше с Енькой определение.

Личное.

И пользовать его было запрещенным приёмом, но Гарин вот без зазрения всякой совести использовал. Припоминал мне же мои слова, на которые возразить что-то было сложно, как и объяснить, почему его квартиру я домом считать не хочу.

Почему-почему…

…Может, потому, что наш дом — это не пустые слова? И ещё потому, что наш дом — это в край и за грань серьёзно? Или, может, потому, что наш дом — это ещё один, следующий после знакомства с родителями, шаг к загсу?

Что именно серьёзного я углядела в «нашем доме», Гарин не понимал или не хотел понимать. А я не могла нормально объяснить, только отбрыкивалась и морщилась, шипела протестующе временами и иронизировала под настроение.

Хотя… тройку дурацких кошек-подушек в — его, не мою! — квартиру я прикупить за это время успела. Я гордилась их веселенькой «вырви глаз» расцветкой, при виде которой Гарин каждый раз страдальчески кривился. Я притащила пару вязаных старомодных салфеток, что, по моему железобетонному мнению, дом всегда «одомашнивали». И магниты с холодильника, на которые ему было плевать, а меня подбешивали, я во время одной из уборок убрала.

И… и раз так, то спросили меня, пожалуй, правда, про дом.

Наш.

В чужих ведь, можно признать, себе такого никто не позволяет.

— А ты не спросишь, что я решила?

— Ты же пришла, — плечом, поддаваясь ко мне и напрягаясь, Гарин повел неопределенно, нахмурился, вглядываясь в моё лицо. — Или что, сейчас жест милосердия к больным и раненым?

— Дурак, да?

Это было, пожалуй, даже обидно.

Только вот обидеться основательно и с размахом мне времени не дали. И за запястье, не давая встать, меня ухватили, потянули к себе. Так, что на край кровати не удержавшись я рухнула, успела лишь руку выдернуть, выставить их и в подушку, по обе стороны от его головы, упереться.

Я оказалась нос к носу с Гариным, и мыслить связанно, говорить, находясь так близко, было слишком трудно.

Нереально.

Стучало и в голове, и в груди, что за эти дни меня ни разу не поцеловали.

И я его тоже.

И… хорошо это было. И исправлять ситуацию, целовать сейчас не следовало. Иначе остановиться не вышло бы, забылось бы, где мы находимся и почему нельзя. Из моей головы выветрилось бы всё, кроме жара сильного и такого знакомого тела подо мной, а потому первое или последнее пришедшее на ум я брякнула:

— Гарин, я на постель пациентов никогда не сажусь!

— А я твой пациент?

— Вполне допускаю, — не замечать вкрадчивый тон и обманчиво-невинный взгляд, с которым так плохо сочетались расстегивающие халат пальцы, было испытанием, что свыше мне явно зачли и даже поаплодировали. — Голова к твоим сильным сторонам не относится. А беды с башкой как раз мой будущий профиль.

— Почему?

— Что именно? — удержать на губах усмешку и поймать почти сорвавшийся с них стон я всё же умудрилась, справилась, когда под халат руками он пробрался и по краю майки провёл, спустил лямку. — Почему психиатры голову лечат?

— Почему не садишься?

— Ну…

Губы, да и щеки, всю кожу от его чисто мужского взгляда, близости жгло невыносимо сильно, кололо миллионом невидимых игл.

Требовало продолжения.

Прикосновений.

И подумалось, что вот в таком ведении светских бесед есть что-то до крайности неприличное, куда более откровенное и бесстыдно-волнительное, чем в том, чтобы раздеться до конца и дать себя затянуть сверху.

— … это дистанция…

Каждое слово давалось шёпотом.

Легким, почти невесомым, но таким пьяняще-дразнящим касанием колючего подбородка и ещё скулы, виска.

— … границы личного. Я у мамы с Енькой научилась.

Взяла за правило, пусть некоторые и предлагали.

А то ж писать навесу было неудобно.

Неудобно.

И коряво, но лучше на ногах, в которых правды нет, чем столь… по-свойски.

— Тогда мне повезло… — Гарин пробормотал хрипло, пробирающим до болезненного возбуждения голосом, — что нет правил без исключения.

— И ты как раз моё, — я согласилась со смешком.

Нашла в себе силы, чтобы всё же отстраниться, не коснуться губ, к которым тянуло до темноты в глазах.

Хотелось, но нельзя было.

Опасно.

Если только… пальцем провести, который тут же поймали, прикусили.

— Пусти, — я потребовала жалобно, — если кто-то войдет…

…то трындец мне будет.

И за то, что в отделение пробралась, и за разврат в стенах больницы. И за второе прилететь могло куда сильнее, а потому дистанцию и с этим пациентом соблюдать следовало. Надо было уже вставать и уходить, ибо до конца перерыва минут десять оставалось.

И я почти успела.

Я даже встала с кровати и застегнула на кнопки халат. Я возилась, чуть отвернувшись к окну, с последними, когда дверь внезапно распахнулась. Прозвучал короткий стук. И спрятаться в туалет-ванную, как пару раз до этого, я не успела.

Только обернулась.

— Добрый… вы кт… Калина⁈

И… и лучше бы, наверное, вошёл «Орущий бронепоезд», заведующий отделением или сам главный врач!

Да кто угодно, но не… Измайлов!

— Привет, — я, замирая на верхней кнопке, протянула растерянно, моргнула, чтобы вопрос на опережение задать, начать привычные ехидные прения. — А когда студентам начали раздавать пациентов из виповских палат?

— Так то студентам, — Глеб, прислоняясь плечом к выступу стены, отозвался не менее ехидно, постучал ручкой по бейджику, — а мы субординаторы, Алина Константиновна. Нам раздают всех и делать дают всё.

— Какие почести, какие важности… — улыбнуться получилось ядовито-нежно, восторженно, и голос у меня вышел елейным. — Глеб Александрович, к вам сейчас как? И на кривой козе не подъехать будет?

Как у него получалось вот… так⁈

Пропасть почти на два месяца, явиться в самый ненужный, невозможный момент и шквал эмоций одной высокомерно-презрительной ухмылкой вызвать. Мне хотелось, срываясь на радостный визг, повиснуть у него на шее. Мне хотелось, чтоб он исчез вот прямо сейчас, сгинул и ещё лет сто не появлялся.

Мы виделись последний раз после экзамена по психиатрии.

Не общались после.

А сейчас… сейчас меня скручивало, штормило от обычно-серых глаз, в которых ничего-то кроме вежливого, такого стылого, равнодушия разглядеть было нельзя. И во вторых, тоже серых, но куда более тёмных, глазах я ничего прочитать не могла.

Я оказалась вдруг между молотом и наковальней.

И под перекрестным огнём.

И, наверное, так себя ощущает преступник, которого на месте преступления поймали, застали врасплох. Или мой коктейль из вины, растерянности и стыда больше подходил тому, кто изменил и предал?

Только вот… кому и с кем?

А ещё у меня всё же была радость.

И жадность, с которой рассматривать и наново запоминать Измайлова, мне требовалось. Я, чёрт бы всё побрал, соскучилась по нему. Мне хотелось, чтоб разглядеть его было можно, понять, что за это время в нём переменилось.

Но… Гарин моего взгляда не понял бы и девушкой я была его, а потому смотреть так, как хотелось, на Глеба я не имела права. И броситься на шею, чего не поняли бы уже оба, я не могла. Мне, в конце концов, такое проявление восторгов было не свойственно.

— Через десять минут обход, Алина Константиновна, — Измайлов, проигнорировав очередной выпад, проинформировал непривычно сухо, столь отстраненно и льдисто, что подумать про ревность захотелось, но я себе не дала.

Хватит.

Желаемое и действительное.

Одно за другое принимать нельзя, да и… хочу ли я его ревности теперь?

— Тебе лучше уйти.

— Ну если до сих пор «ты», — я фыркнула, пожалуй, через силу, заставила себя безмятежно улыбнуться и не разреветься без с особого, в общем-то, повода, — то, Сав, знакомься. Это Глеб, мой друг и бывший одногруппник. Шестой курс он доучивается не с нами.

«Бывший» прозвучало как-то неправильно.

Но думать об этом я себе запретила.

— Глеб, это Савелий Гарин. Тот самый мой парень, которого я тебе всё никак не могла показать, — едкую фразочку, сказанную в последнюю встречу, я Измайлову вернула и зеркально-гаденькой улыбочкой сопроводила.

— Да я уж понял, что не брат, — Глеб хмыкнул скептично, но руку, подойдя к нам, Савелию Игнатьевичу протянул. — Наслышан.

Это прозвучало без восторгов.

Как и ответ Гарина, который с кровати поднялся поспешно. Отказался больше лежать, заверив холодно-учтиво, что чувствует себя прекрасно. И дальше, с ними обоими, я находиться просто не могла.

Я подхватила, вспоминая про обход и пару, тетрадь.

Почти дезертировала, вот только голос Измайлова, пока я мучительно думала, что сказать на прощание, догнал меня у двери.

— Калина, вас Тоха завтра ждёт прям с нетерпением, — в его голосе была тонна сарказма, за которым весь третий курс и фармакология враз промелькнули и… согрели. — Он про всех у меня спросил, сказал передавать привет. Горячий.

— Он у вас вёл⁈

— Угу, — он подтвердил с кривой ухмылкой. — Вчера зачёт сдавали. Мучил нас, страдал сам. Мы забыли всё, что он нам в головы вдалбливал. Механизм действия фторхинолонов объяснить не можем, на что действуют аминогликозиды путаем.

— Узнаю Антона Михайловича!

— Пять вопросов на листочках вначале и устный опрос…

— … встань изо парты и в тетрадку, у-у-у, оболтусы, не подглядывай! — это мы договорили слаженным хором.

Рассмеялись.

И… легче стало.

У меня вышло, всё же сбегая и прощаясь, улыбнуться искренне. Только вот писать Измайлову, как он то ли попросил, то ли предложил, чтобы увидеться, когда у нас закончится пара, я не стала. Я отговорилась делами.

Так было… правильнее.

Или малодушнее.

А ещё трусливее е.

Я не хотела пересекаться с ним, боялась подспудно, потому что без него я не сомневалась. Я решила, что люблю Гарина. Я была уверена, что люблю Гарина, пока… пока Измайлов на горизонте не объявлялся.

Он походил на смертельно-ледяной водоворот, что, возникая внезапно, в себя раз за разом равнодушно затягивал. На водоворот, который крутил-вертел, кружил-ломал, а после небрежно выбрасывал.

Уходил сам, приходил вновь.

Я больше так не могла.

Не хотела.

И плевать было, если на душе или в сердце ещё что-то тоскливо-тошно ныло. Кололо противно и болезненно, когда в разговорах идеальный Кен упоминался. Я научилась не обращать на это внимание, не думать.

К октябрю я даже перестала, заходя в кабинет, искать обыкновенно серые глаза и идеальную укладку среди всех наших. Я привыкла, приняла окончательно, что с нами он больше не учится. Не является, просыпая все будильники, ближе к перерыву.

Теперь у него была другая группа.

Другая жизнь.

А я…

— Ты выйдешь за меня замуж? — Гарин спросил тоже в октябре.

Третьего числа.

Он спросил между делом, между блюдами, когда одни уже унесли, а другие ещё не подали. Он спросил в ресторане, куда пошли мы спонтанно. Не было дома еды, ибо хозяйкой я была всё же паршивой.

И к Тохе с его зачётом, что принимался занудно-дотошно и так знакомо, последние три дня я готовилась.

Работал, утопая в бумагах и судах, Гарин.

А потому около пустого холодильника, в полумраке кухни и ранних зябко-серых сумерках, мы в тот день встретились. И своё обещание сообразить что-то на ужин я только тогда вспомнила, усовестилась.

Я даже прикинула, что на скорую руку сделать можно, только не успела. Махнуть в ресторан, обрывая все оправдания-раскаяния коротким поцелуем, Гарин предложил быстрее. Он рассказал, что один, на двадцать пятом этаже, со стеклянным куполом и верандой, ему тут как раз насоветовали, наобещали красивых видов и вечерне-огненной панорамы.

Не обманули.

И на пустующую веранду, для которой сезон подходил к концу, я его утащила. Оплетал, расползаясь по её стенам, все поручни и столбы девичий виноград. Он полыхал багряным, таким осенним, цветом.

Прятал, давая подглядывать самим, от людей и города. На Энск, завернувшись в принесенный плед, я и смотрела.

Пока Гарин не спросил, не сделал… предложение.

— А как же… пять лет?

Я не переспросила.

Я, замирая под его взглядом, ляпнула куда умнее, потеряннее. Я ухватилась за такие давние, произнесенные в иной сказочной жизни, слова. Я зацепилась за них, спасаясь от ещё одного водоворота.

От шторма из эмоций, мыслей и противоречивых чувств.

— Я бы мог сказать, что год с тобой идет за три сразу, а мы знакомы уже целых два, но… — Гарин, крутанув поставленную между нами коробочку, усмехнулся бегло, — я купил его ещё летом, когда мы… поругались.

— Логично, — я поддержала вежливо, пожалела, что заказ водки или сразу абсента Гарин вряд ли оценит и поймет. — Именно так все при ссорах и делают.

— Не ёрничай.

— Я пытаюсь!

— Господи, Алина! Почему с тобой так… сложно⁈

Невыносимо.

И я сама невыносимая.

У него на языке, я была уверена, крутилось именно такое определение. Только Гарин, культурный и сдержанный, при себе его оставил. Он лишь вскочил, раздраженно и громко двинув стулом, с места.

Отошёл к перилам веранды, облокотившись на которые, разноцветную и широкую ленту одной из главных улиц Энска разглядеть было можно. Красные огни сотни фар, зелёные — светофоров, неоновые — реклам и вывесок.

Наблюдая за ними, можно было вдох-выдох сделать.

Помолчать.

И успокоиться.

Или после сигареты, которую он попросил у официанта, выдохнуть. И дым, напоминающий о полыни и горечи, выпустить.

— Я боюсь, Сав, — я, натягивая повыше плед, не выдержала первой, соскребла то немногое, что от мужества у меня было. — Ты меня тогда, после больницы, спросил, из-за Глеба я уехала в Индию или как. И ты не стал настаивать на ответе, но — да! Из-за него. Ты сам понял, но говорю теперь сама и вслух. Я его любила с первого курса. Или… думала, что люблю. Его — думала, тебя — решила, что люблю…

…боже мой…

Как от летней интрижки и секса без обязательств мы докатились до «нашего дома» и обручального кольца⁈ Когда оказалось, что он меня любит, а я уже плохо представляю, как жить без Савелия Гарина? Сомневаюсь, вспоминаю Измайлова, давлю подлую тоску, но не могу вообразить, что приду в пустую квартиру и не увижу — да банально! — брошенного в кресло галстука, зубной щетки в ванной и ботинок у порога!

— Я решила, но брак — это…

— … это когда тебе придется сказать, что ты меня любишь, — он, пока я жмурилась и ждала своего приговора, отозвался сухо и подчеркнуто вежливо, — но со всей возможной честностью ты это произнести не можешь.

— Это ведь не пустые слова, — я ответила негромко.

Я подошла, неловко вставая и не чувствуя под собой пола, к Гарину. Я разлеталась на части под его непроницаемым, чужим и рабочим взглядом, но бегать от него, от себя я уже больше тоже не могла.

Я устала.

Пусть лучше говорит, выносит приговор, который за всё сказанное я заслужила.

— А ты не уверена, что любишь.

— Я не знаю, Гарин. Я боюсь, — кто бы мне рассказал, что слова иногда даются так сложно, они зарождаются где-то в оплетенном невидимой удавкой горле, — что ошиблась. Что приняла страсть за любовь. Или привычку за неё. Дружбу. Вдруг я ошиблась, что люблю тебя? Или я все эти годы ошибалась, что люблю Глеба?

— То есть «нет»?

— Не… сейчас.

Мы не поссорились.

Не расстались.

Чему, вопя на всю квартиру и костеря меня, вполне искренне удивлялась Ивницкая. Она прочитала мне целую лекцию, о том, что можно и нельзя говорить мужикам. О их самолюбии, которое так легко задевается и оскорбляется.

И заодно о моей дурости.

— Не, Калинина, тебе когда в следующий раз приспичит исповедаться, то позвони лучше мне, а! Ты думаешь твой Гарин теперь когда-нибудь забудет твоё «Я не знаю люблю ли тебя»⁈ Ну ты и ду-у-ура!

— Зато Гарин святой.

— Иногда кажется, что — да! — Полька, падая на диван и обнимая подушку, буркнула рассерженно. — Или умалишенный, раз тебя терпит.

— Он меня любит, а я… Может, я цепляюсь за него, потому что боюсь остаться одна? У тебя Артём, мама с Адмиралом в Питере, Женька позавчера уехали в Красноярск. Или я цепляюсь за Измайлова по привычке? Нет уже никакой любви, влюбленности. Её не было никогда или она была, но первая.

— Ну да… а первая, как говорят, незабываемая.

— Она же и последняя.

— Калинина, — на меня посмотрели до невозможного снисходительно, плеснули в голос щедрую долю скепсиса, — если бы она была и последней, то жила бы я сейчас с Пашечкой, который переспал уже со всем районом и по соседнему пошёл.

— Но почему тогда сердце ёкает?

— Слушай, когда сердце ёкает, ЭКГ снимают, — Ивницкая проворчала беззлобно, — а не про любовь думают.

— И тропониновый тест делают…

— Видишь, ты ещё не совсем пропащая, — заверили меня бодро-восторженно, похлопали по плечу, чтоб голову свою на него пристроить, подхватить по руку и сказать уже серьёзно. — Я на первых курсах, можно сказать, завидовала… тебе. Вам. Вы с Измайловым всегда такой… парочкой смотрелись. Глядели друг на друга, пока второй не видит. Общались на одной волне. Меня прям бесило иногда, вроде втроем, только я всегда как лишняя. Я была уверена, что у вас что-то да будет. Но…

— … не судьба.

Говорят, так бывает.

Просто.

Просто, даже когда все карты и звёзды вроде сходятся, ничего-то не складывается.

— Его жена, твой Гарин. Наверное… наверное, вы упустили тот момент, когда могли быть вместе? Не заметили… остановки?

— Мы изменились оба, да? И сейчас уже не смотримся?

— Мы все изменились за пять лет, Алин… — она, тяжело вздохнув, от второго вопроса уклонилась.

Не ответила, ибо ответ был очевиден.

Вместе она нас больше не видела.

И тему, ещё раз вздохнув и помолчав, Полька перевела:

— Как там Жень-Жени устроились?

— Дом сняли…

А наш, в Аверинске, продали.

Они выставили его на продажу ещё летом, и как-то быстро, слишком стремительно, нашёлся покупатель. Как-то за мгновение продался наш дом, собрались вещи и написались заявления на увольнения.

Пролистались листья календаря.

И они уехали.

А я, проводив на вокзале, так и не смогла дойти до дома, который не нашим уже был. Я не попрощалась с ним в тот день. Не помогала раньше собирать последние вещи и проверять, ничего ли не забыли. Я находила сто и одну причину не ездить этой осенью в Аверинск. И документы из больницы, уволившись ещё в августе, я не забрала.

Я оставила себе повод вернуться.

Но… каждые выходные у меня были забиты делами. И на неделе, пусть и заканчивая в два, я жутко занятой всегда оказывалась.

Я протянула так до октября.

Предложения Гарина.

И разговора с Ивницкой, после которого поехать в Аверинск я всё же решилась. Мне надо было съездить туда одной, попрощаться с домом без свидетелей. Мне нужно было… подумать, вспомнить нашу жизнь, промотать-перебрать, пережить ещё раз и отпустить. А может, я надеялась, что именно там смогу понять, когда я, мы все так изменились. Когда мы то ли просто выросли, то ли всё же повзрослели. И когда Измайлов остался вместе с этим домом… только в памяти.

Мне надо было проститься.

Найти ответ в себе, а после дать его Гарину. Мы, правда, не ссорились после его предложения, но и как прежде не жили. Не было беззаботно-весёлого: «Савка, пусти, кофе стынет!» и только для меня иронично-нежного: «Алиныш, подъем, твои больницы ждут».

Не было беспричинно-«дурачинного» смеха, совместных обедов — «Алина, я недалеко от „Герцина“ и вашей двадцатки, ты скоро освободишься? Жду» — и выдёргивания второго из кипы важных бумаг или учебников поздним вечером, что у нормальных людей уже ночь.

Не было… лёгкости.

Одна лишь кривая трещина, что и по кровати, оставляя обнимать одеяло, прошла. И ещё, пожалуй, натянутость меж слов и фраз, холодная вежливость, с которой поторопиться меня теперь по утрам просили.

Так не могло продолжаться долго.

А потому, предупредив по неизжитой привычке про Аверинск и документы, на дневной электричке я уехала. Я, опережая шипящий громкоговоритель и развлекаясь, называла про себя станции и километры, которые, как казалось когда-то, запомнить и назвать в правильном порядке невозможно.

Теперь я знала все.

Сколько раз за эти годы я моталась туда-сюда? Таскалась с сумками, продуктами, в слякоть, снег, ливень, метель, ранним утром или поздним вечером. Поверила бы тогда, прошлая я, что придет день и ездить в Аверинск будет не к кому?

Мне и сейчас в это верилось плохо.

Разве может дом, тот, в котором была почти вся жизнь, вдруг стать чужим? Как может случиться, что открыть ворота — чёртовые кованые ворота с финтифлюшками, которые столько раз красились с заковыристой руганью! — и зайти во двор окажется вдруг нельзя?

И яблонь, которые самой весной из года в год заглядывали в окна, перед домом вдруг не окажется…

Их срубили.

А облицовочные камни отодрали от фасада, будто оголили наш чужой дом. И видеть это оказалось вдруг до кольнувшей в сердце и разодравшей иглы больно, словно с меня самой кожу содрали.

Или поломали, как ветки.

И… и до пригорка, пройдя мимо преданно-проданного дома и перейдя старую дорогу, я добралась машинально.

Уселась.

Или рухнула в пожухлую траву, переплетая и сжимая до отрезвляющей боли пальцы на коленках, которые острее обычного показались. Шумело в ушах, стучало, что ни маме, ни Еньке про перемены я не расскажу.

Или, наоборот, расскажу и закричу, что продавать было нельзя!

Это ведь наш дом!

А с ним вот так…

А я зайти в него — ну разве так может быть⁈ — не могу, не имею больше права. Я больше не хозяйка. Теперь там новые… владельцы, они и владеют. Могут теперь и яблони мои спиливать, и фасад заново обшивать.

И кучу всего другого — что угодно! — они делать могут.

Мне же теперь можно было только смотреть со стороны. Теперь, как и хотела, я могла хоть до синевы и ночи сидеть и вспоминать. Об этом, уже жалея о приезде, я думала со злостью, со злыми непролитыми слезами, со злым отчаяньем, что закипало и расползалось по груди.

Или в душе.

Не стоило ехать.

Не стало легче, только хуже и больнее. Так больно, тошно и горько, что дышать получалось через силу, открывая рот и пыльно-соломенный воздух ловя. И назад этот воздух выталкивался кое-как, не до конца.

Не выходило продышаться.

Кружилась голова.

И ширилась, разрасталась внутри ползучая пустота, что каменной тяжестью оборачивалась, сворачивалась ею. Она придавила к земле, не давая ни встать, ни пошевелиться. Так, что получалось только сидеть и смотреть, цепляться взглядом за видимую отсюда полоску огорода.

За часть дома.

И веранду, на которой с Гариным я когда-то сидела, показывала фотографии… И, услышав в три ночи такой знакомый протяжный гудок и извечный перестук колёс, я лишь улыбнулась и о «Маньке», которая маневровый поезд, рассказала.

Всю мою жизнь она изо дня в день тягала по тупиковой ветке — тут, за моей спиной и узкой полосой поля — составы.

Туда-сюда.

Я сверяла по ней время.

И знала все часы, в которые она ходит.

И сегодня семь вечера она мне настучала, заставила… опомниться. И откуда-то взявшиеся капли с лица я машинально смахнула, не удивилась. Не поняла сразу, что дождь крапать начал, промочил джинсы и волосы лучше всякой плойки завил.

Проклятье.

А ещё машина, которая на обочине вдруг затормозила, не проехала как прочие, редкие, мимо.

— Алина!

И в этот сердитый окрик, как и в наш чужой дом, я поверить сразу не смогла.

Он почудился мне.

Ему неоткуда было взяться здесь, на тянувшейся вдоль ельника и путей дороге, о которой помнили и знали только местные. И то, особо не пользовались, а потому одуванчики местами сквозь асфальт уже пробились.

— Ты… зачем приехал?

Я моргнула.

Поверила в реальность, когда до меня, обогнув свой внедорожник, он всё же добрался и за шкирку, вызывая слабое трепыхание и удивление, не церемонясь поднял. Меня поставили на ноги, которые, онемев от неподвижности, держать отказывались.

Они подгибались.

А… Гарин чертыхался:

— Ты, правда, несмышленыш!

— Почему ты приехал?

Это было важно.

Это было настолько важно для меня, что всё остальное утратило всякое значение, могло идти в бездну. Пускай… все джинсы, вся одежда мокрая. А земля не прогрета холодным солнцем. И осень как раз сегодня вспомнила, что она осень, что уже её середина и что бабье лето в этом году и так горело слишком долго.

А потому мелким серым дождем, нагнав низкие и тяжёлые тучи, она зарядила.

Подул, растеряв весь запах костров и влажных листьев, ледяной ветер.

И промозгло стало.

— Господи Иисусе, Алина, ты насквозь мокрая!

Его раскрытая ладонь, невозможно, просто нереально горячая ладонь коснулась носа. Раньше он постоянно, проверяя моё бодрое вранье о том, что не замёрзла, так делал. Я же ворчала, что не собака, чтоб по нюхалке здоровье определять.

Я, вообще, кошатница…

— У тебя сегодня совещание и переговоры.

Или суд.

Два суда, три совещания, пять переговоров… Он не мог сорваться почти в разгар рабочего дня в Аверинск! Он занят всегда и везде, имеет плотный рабочий график, и разговаривать с его секретарем, перестав робеть и теряться, я научилась уже хорошо.

— Переговоры закончились, — Гарин, дёргая и срывая с меня куртку, цедил сквозь зубы крайне матерно, — встречу перенес на понедельник.

— Почему? — я повторила упрямо.

Я смотрела на него.

Ждала ответ, который единственно важным был.

И с кожанкой, что, прилипнув, сниматься никак не хотела, я ему не помогала, стояла каменным истуканом. Или куклой, которую раздеть-одеть, завернув в свой пока ещё не совсем промокший пиджак, было можно.

— Зачем ты приехал?

Как… понял?

Это же в фильмах, в кино и книгах только случается, что, когда совсем паршиво, принц появляется и со всеми драконами сражается! А в жизни… в жизни были не драконы, а мои собственные тараканы, что, впрочем, похуже многих драконов будут. И Гарин, который в прилипшей к телу деловой рубашке и брюках, на принца тянул не очень.

Сказочные принцы, в конце концов, не матерились.

И яростными взглядами не убивали.

— Когда я тебе звонил, а ты была в больнице и говорила, что документы забрала и чай сидишь пьешь… — он, заворачивая в пиджак и прижимая к себе, выдохнул… и нервно, и сердито, — … у тебя голос первый раз в жизни был такой… такой, что я испугался…

— Т-ты никогда и ничего не боишься.

— А ты рыдаешь очень редко, я помню.

— Я и не рыдаю!

— Конечно, — он согласился возмутительно легко.

Оторвал, как настоящую куклу, от земли, чтоб в машину, приподняв, унести, только вот… под дождем мне было хорошо.

Под дождем можно было рыдать незаметно.

— Пусти!

— Алина? Ты чего?

Ничего и… всё сразу.

Осень оплакивала лето, угасшие яркие краски, шелест зелёных лист, что исчезли, улетели, оторвавшись, в лужу. Она провожала клин перелетных птиц и уходящее всё быстрее за горизонт солнце. Я же прощалась… с Аверинском?.. сдетством в этом доме?.. с юностью?.. с первой влюбленностью в того, для кого всегда была лишь другом?

Он не любил меня.

А я… я говорила.

Я кричала, шептала и вновь кричала. Я бежала в бисерных, как льющий дождь, словах, чтоб успеть сказать всё, не забыть ничего, пока Гарин из стороны в сторону со мной раскачивался, гладил по спине.

И затолкать в машину он меня больше не пытался.

Он дал мне время, целую вечность, чтоб выговориться и успокоиться, задышать размеренно в его грудь. И наступившую враз тишину, в которой стучали лишь тяжёлые капли о капот и далекие колеса очередного поезда, я слушала долго.

— Гарин, я тебя люблю, — я сказала севшим голосом.

Охрипшим.

Я прошелестела едва слышно, вот только он услышал. И руки на моей спине сильнее сжал, сдавил до боли, от которой живой я себя почувствовала.

А ещё… холодной.

Промерзшей до костей.

И дрожащих пальцев, которыми расстегнуть рубашку Гарина я попыталась. Она же не поддалась, а потому дёргать, срывая пуговицы, пришлось. И думать о происходящем я не собиралась, я только хотела Гарина, здесь и сейчас.

Он был горячим.

Он был моим костром, бушующим огнем, стихийным пожаром. Можно согреться, можно обжечься, сгореть дотла, но даже тогда… не страшно. Куда больше пугало не успеть, утечь, став окончательно водой, вслед за серыми холодными ручьями.

— Что ты…

Губы у него тоже были иррационально горячими.

Требовательными.

— … чокнутая…

А водой… в его руках водой, способной стать какой угодной, я всё одно себя чувствовала. Он же держал, трогал без привычной осторожности и нежности, неторопливости. Он крутил, как хотел, как раньше ещё не было. Не горел ни разу в глазах Гарина такой огонь, от которого костры пещерных людей мне виделись.

Это ведь у них, в их время, было нормально принадлежать, присваивать женщину по праву сильнейшего и своей называть.

У нас же цивилизация.

Двадцать первый век, о котором Гарин, пожалуй, забыл. Растерял всю цивилизованность вместе с одеждой по всей машине. И отпускать, отодвинуться даже на миллиметр он не давал, удерживал, оставляя сидеть на себе.

И на спине, по позвоночнику, спираль лениво вычерчивал.

— Мы завтра заболеем.

— Может, ещё обойдется, — я возразила без особой уверенности.

Скорей, надежды ради.

На следующей неделе начиналась госпиталка, а потому болеть было точно нельзя. Но подумать об этом следовало раньше, до того как под дождем я торчать осталась.

И вообще…

— Нет, Алин, — Гарин усмехнулся как-то вот так, что верхом приличий всё сейчас произошедшее мне показалось, — мы с тобой завтра болеем. И послезавтра тоже. Я тебя в Энск верну только в понедельник.

— А…

— Дача, — мне подсказали предвкушающе и на грудь, сжимая и рисуя круги, руки сместили, — родительская. Отец там такой банный комплекс себе выстроил… Там никто не найдет и… не помещает.

О, да…

Сосновый бор, озеро и много километров от трассы. И до ближайшей деревни, по рассказам Маруси, километров десять пилить было надо. Дачу по этой причине сестра Гарина крепко недолюбливала, а его родители ещё в те выходные улетели к Ваське.

— Тогда… поехали?

Я предложила.

Или попросила жалобно, когда дышать и говорить вновь дали. Спустились, напоминая оголодавшего вампира, к шеи, но… голову, хватаясь за плечи, я в противовес своим же словам запрокинула.

— Угу…

— Савка!

— М-м-м?

— Мы отсюда никогда не уедем, если ты ещё раз поцелуешь, — я угрожала неубедительно.

На оставшихся от разума и здравого смысла угольках, что о правилах приличия, слабо тлея, наконец напомнили.

Или же это ныла голова, которой приложиться пару раз я успела.

— Дай свою запасную спасательную рубашку и салфетки.

— Не-а, — свою рубашку, нашарив на полке упаковку, мне протянули, не дали остального, — мне нравится, что ты пахнешь мной.

— Гарин, это дикость.

— Ты вообще будишь во мне несвойственные обычно желания, мысли и эмоции…

— Ужас!

— И его временами тоже, — это он признал невозмутимо.

Насмешливо.

Перевернул нас за миг невообразимым образом, чтобы сверху нависнуть и, дунув в лицо, ещё улыбаясь, но уже серьёзно спросить:

— Так ты выйдешь за меня замуж?

— Да…

Я не сомневалась.

В тот момент, соглашаясь без раздумий, я была уверена в своём ответе, в своём решении. Я люблю Гарина. Я хочу выйти за него замуж. Я хочу, как бы банально оно не звучало, прожить с ним жизнь.

Я сказала, позвонив, об этом маме и Женьке.

Ивницкой.

Последней я рассказала лично и в понедельник, когда за салатами и булками во время перерыва мы в очереди стояли. Я огорошила её новостями, от которых уже купленным в автомате кофе она едва не подавилась.

— Замуж? — просипела, откашливаясь и таращась округлившимися глазами, Полина Васильевна на весь больничный буфет. — За Гарина?

— А что, есть другие варианты?

Бровь я заломила картинно.

Поинтересовалась таким тоном, что Ивницкая, дёрнув углом рта, других вариантов не нашла, помотала отрицательно головой.

Не было никаких иных вариантов.

— Это же ка-а-ак… — она, переставая сверлить изучающим взглядом, протянула с деланным восхищением, — вы в выходные-то болели, если ты прям взамуж согласилась! Калинина, да у меня теперь у слова «болеть» прям новое значение появилось!

— Отвянь, — огрызнулась я вяло.

Порядки ради.

Делиться выходными, что стали такими памятными, я не собиралась, пусть Полька и изнывала от любопытства. И вытащить хоть какие-то подробности, упражняясь в остроумии о том, что у меня теперь болит, она пыталась, но…

…эти дни и ночи были только мои и Гарина.

Как и вечера.

Тёмные дождливые вечера разгулявшейся осени, когда на трескучие поленья в горящем камине мы смотрели, разговаривали о чём-то и важном, и бессмысленном. И шерстяные носки, веселя и забавляя, на меня в первый вечер заботливо натянули, стянули всё остальное. И дрова в баню, не обращая внимания на ворчание, я таскать помогала, сидела после на столе и наблюдала, как огонь он разводит, замачивает веники…

…и вообще…

В этих воспоминаниях, в этих днях не было ничего-то необычного, чего-то тайного или смущающего. Где, в конце концов, мы и смущение? Но… я не хотела ничего рассказывать даже Польке, с которой делиться всем у нас было заведено. И она мне рассказывала всегда и всё, а я — ей, только вот не сегодня.

Не это.

А потому, так ничего и не узнав, от меня послушно «отвяли». Надулись до конца пары и улицы, на которой нахохлившуюся подобно воробью Ивницкую я, догоняя, окликнула:

— Так мы платье поедем выбирать?

— Поедем, — она, тормозя и издавая страдальческий вздох, проворчала оскорбленным и надутым хомяком, подхватила под руку. — Куда тебя девать? Хотя ты и коза скрытная…

— Я тоже тебя люблю.

— Уговорила, подружкой невесты я тоже буду, — глаза, делая великое одолжение, Полька закатила утомленно.

А я рассмеялась.

И ужаснулась.

Тихо взвыла через пару дней, ибо… кто сказал, что свадьба есть событие счастливо-радостное и прекрасное?

Возможно.

Допускаю, если свадьба эта чужая, а ты, не заморачиваясь подарком и отмахиваясь конвертом с деньгами, пришёл повеселиться.

Если же свадьба твоя, то…

— … и ещё надо торт заказать, — длинный список «надо, необходимо, обязательно» прилетевшая с мартышками Енька закончила перечислять злорадно.

И мстительно.

Радовать её известиями о скорой свадьбе следовало всё же, подумав головой, днём, а не поздним вечером. Или глубокой ночью, если по Красноярску, когда мужем, уложив детей, Евгения Константиновна была занята.

— Ненавижу торты.

— Ненавидь, — разрешили мне легко и благосклонно и по лбу, заталкивая обратно в примерочную, дали. — Тебе ещё платье натягивать.

— Эй! — голову в зал я высунула обратно. — Они и так натягиваются.

— Но не выбираются, — это, полулежа на диване и убирая картинно приложенную к глазам руку, мрачно вставила Ивницкая. — Четвертый салон, Калинина!

И пятый.

…восьмой и девятый…

Свадебных бутиков, что красиво назывались салонами, в Энске набралось вдруг слишком много. Кошмарно и невозможно много. И платья, становясь белыми пятнами, к третьему дню примерок перед глазами рябили.

Они не отличались ничем.

И не выбирались, оставляя всё меньше времени и нервов.

Считались числа октября.

Ноября.

Первого ноября, отговорившись ото всех, я сбежала в центр одна, поехала после пары к веренице уже знакомых бутиков без записи на примерку. Я решила, ещё слушая вполуха реабилитацию инсульта, что пройтись по магазинам хочу сама.

В одиночестве и тишине.

И без советов, от которых голова уже кругом шла.

И… и, должно быть, знай наперёд, чем закончится этот поход, я бы не села на пятый трамвай до площади. Я бы обошла десятой стороной самый дорогой и известный свадебный салон города. А, может, даже купила бы билет до Питера, Москвы или Новосибирска, где магазины «Anna Sagan» тоже были.

Или нет?

Или я не стала бы ничего менять?

Я… я не знаю и сейчас.

Ведь, может быть, всё, действительно, складывается так, как должно? Случается не зря… По крайней мере, мне всегда хотелось и хочется в это верить. Да и жизнь в любом случае не переписывается, а потому в «Anna Sagan», поколебавшись, пройдя мимо, а после всё же вернувшись, я в тот день зашла.

Я толкнула решительно тяжеленную дверь и нос, так и не привыкнув к помпезности и лоску подобных мест, повыше задрала.

Напомнила себе же, что деньги есть.

Пусть платьев с ценником меньше пяти нулей тут и не водилось, но… Адмирал, громыхнув железным голосом, заявил Гарину, что и сам в состоянии купить дочери наряд, отбил это право и на стоимость приказал не смотреть.

Свадьбы не каждый день играются.

И дочерей у него всего две.

К тому же, одна уже бессовестно и без всякой красоты замуж выскочила, так что отдуваться красотой и размахом, ни на чём не экономя, я должна была за двоих. Женька, игнорируя камень в свой огород, ему поддакнула.

А я, рассматривая обряженные в сверкающее и пышное белоснежное великолепие манекены, послушно не обращала внимания на цены.

Гуляла, отмахнувшись от консультантов, между платьев.

И на шум-гам, что творился в соседнем зале, я внимания тоже не обращала. Доносились оттуда то требовательные, то капризные голоса, щелчки фотоаппаратов, стук каблуков, протяжный скрип проехавшего по полу кресла. В соседнем, большом примерочном, зале полным ходом шла фотосессия для зимнего каталога «Anna Sagan».

Снимали моделей, до которых дела мне не было.

Им же…

…ей же…

— Алина?

Цокот шпилек, что из далёкого стал близким и громким, я пропустила мимо. Они простучали фоном, на котором платье, зацепившее вдруг взгляд, я как раз нашла. И вешалку с ним, понимая без слов и просьб, мне вытащили.

Показали.

А голос, раздавшийся по ту сторону платьев и стойки, спросил.

Удивленно.

И не замечать уже его и своё имя было сложно, невозможно и невежливо.

— Привет.

Карина не Измайлова, бывшая идеальная жена идеального Кена, обойдя стойку, возникла в проходе прекрасной и сказочной феей. Она, одетая в под стать ей волшебное, ажурное, будто сотканное из паутины, платье, смотрелась потрясающе.

Она улыбалась мне радостно и легко.

— А я не ошиблась, узнала тебя, — Карина провозгласила восторженно и… счастливо, словно всю жизнь увидеть и узнать меня мечтала. — Так… ты тут себе платье выбираешь, да? Вы наконец-то женитесь?

— Вы?

— Ты и Глеб, — в голубых глазах восторг тоже сверкал, ослеплял до боли своим блеском, или больно стало от имени, от которого дышать на долгий миг я не смогла. — Он всё-таки решился, его можно поздравлять?

— Глеба?

Я переспрашивала попугаем, глупой и ничего не понимающей механической куклой, которую повторять за другими лишь научили.

Не дали, как и Страшиле, мозгов.

— Ну да… — улыбка Карина поблекла, и вгляделась в меня она уже внимательней, — или подожди… ты не за Измайлова замуж выходишь?

— Не за Измайлова, — я подхватила эхом, растянула губы в вежливой улыбке, чтоб давно усвоенной мной прописной истиной поделиться. — Мы с ним дружим, а жених у меня другой.

И я его люблю.

И замуж за него я пойду.

Мы… мы кольца, обойдя два десятка ювелирных, на прошлой неделе выбрали и гравировку придумали. Мы отбились от матери Гарина, которая уверяла, что свадьба без минимум ста приглашенных и не свадьба даже. Мы сорок видов тортов перепробовали, а после, так ничего и не решив, первый попавшийся мне на нос намазали.

— Дружите⁈ — она переспросила недоверчиво, резанула по вдруг замершему сердцу и вопросом, и взглядом. — Господи, Измайлов — кретин! Это он тебе такое сказал? Он что, так ничего и не рассказал⁈

— А он должен был что-то сказать?

Я… я справилась.

Я поинтересовалась, не замечая поднимающийся где-то в груди ледяной вихрь, выверенным и ровным до последней буквы голосом. И улыбку, склоняя голову чуть на бок, я выдала вежливую и приличествующую.

— Должен! О нас! О вас! Обо всём! — глаза бывшая жена кретина закатила показательно, и нотки стервозности, которые, как мне казалось, и должны быть у моделей, в её голосе зазвучали. — Он же тебя любит! У нас брак был фиктивным, Алина! Для бриташек. Я в одно агентство, в Лондоне, попасть хотела. Им же мужа подавай, чтоб, значит, поверить, что я к ним работать, а не мужика искать приехала, а то они, видите ли, знают чего мне надо…

— Но вы же…

Обжимались.

Целовались на видео со свадьбы, и вместе они жили. Я видела её вещи в его квартире, когда к Измайлову в один из вечеров по учебе и делу мы завалились. Это был первый и последний раз, когда порог его квартиры во время брака я переступила.

— Что вы? — она, перебивая, фыркнула воинственно. — Глеба Викуська уговорила мне помочь. Правда, через год контракт закончился, а продлевать его отказались. Уроды.

— Вы в Москву на Новый год вместе летали.

— Кара!

— На показ мы летали! Я год на две страны жила. Туда-сюда моталась, пахала как проклятая. И — да, это я, Алина-Калина, с Глебом дружу! А вот любит он тебя…

— Н-нет… нет, — головой я замотала отчаянно.

Отступила на шаг от неё.

От её слов, которые мой только отстроенный, выверенный и правильный мир перевернули. Этот мир вдруг сделал сальто-мортале, исполнил невозможный трюк. Или сразу разбился. Он зашатался и разлетелся на миллиард осколков, на воспоминания, на все прожитые, проведенные с Измайловым, дни.

Парой фраз, тремя словами, выбилась из-под ног вся земля.

Уверенность и спокойствие.

И удивительно было, что, не чувствуя больше ни пола, ни собственных ног и словно зависая в пустоте, я устояла.

Не упала.

Я только коснулась подаренного Гариным кольца. Моего уже любимого и родного кольца, с которым сродниться при общей нелюбви к кольцам я успела. И касаться, крутить его, успокаивая нервы, в привычку взяла.

— Да, — она, словно ничего не замечая, не ощущая, как качается этот мир, приговорила безжалостно. — Любит. Только он трус. Он любит так сильно, что ещё сильнее боится всё испортить и потерять.

— Откуда тебе знать?

Я смогла заговорить.

Спросить.

И я не зажала, как хотелось до невыносимости, ладонями уши, чтоб больше ничего не слышать и не знать. И не затопала ногами, не закричала, что не правда! Не может быть правдой! Она шутит, издевается, ошибается.

Что угодно, но только не правда!

— Где носит Кару⁈ Карина, твою мать!

— Мы говорили, — Карина, оглянувшись на зовущий голос и зал, улыбнулась грустно, понимающе до желания ударить, и самой обыкновенной, усталой и человечной, она на целое мгновение показалась. — Лучше дружить, не рискуя. Так ведь надежнее… План надежный, как швейцарские часы. Настолько, что ты выходишь замуж за другого…

— Карина!!!

— … извини, мне надо идти. А платье лучше посмотри вот это. Оно тебе пойдет.

Пошло.

Платье, вытащенное небрежно и мимоходом, село идеально. Оно сделало из меня самой столь же прекрасную и сказочную фею. Оно влюбило в себя с первого взгляда и безоговорочно. И душу, а не только почти все деньги, я за него отдать была готова.

И отдала.

Купила без раздумий и Ивницкой с Женькой. Им, впрочем, я позвонила и одобрение, механически крутясь на подиуме среди зеркальных стен, получила. И фотографии «наконец-то, купленного, слава богу, платья» я на послушном автопилоте отправила.

Я выбрала через ещё пару дней фату.

И не рассказала.

Я не стала рассказывать никому и ничего про Карину, про нашу такую случайную встречу, которую сами мойры соткали то ли насмешкой, то ли ошибкой. Я… я просто стерла из памяти всё сказанное ей столь же старательно, как стирала когда-то неудачные и кривые линии с рисунков и схем на нормальной анатомии.

Она не Измайлов, чтоб значение её слова имели.

Она ошиблась.

Она придумала, как все года, строя воздушные замки, придумывала я. Ей показалось, как раз за разом, казалось мне, думалось, что какой-то смысл его фразы, случайные касания и долгие взгляды имеют.

Измайлов просто…

…он — просто Измайлов.

Он поздравил, узнав из нашей беседы, со скорой свадьбой, не спросил даже про приглашения и точную дату. И вообще, словно переставая замечать, отображать меня, он больше не комментировал мои сообщения.

Не общался без повода, просто так, как раньше, со мной.

А по делу…

Общих дел у нас больше не было.

И друзьями, пожалуй, мы больше не были.

О чём Ивницкой, отвечая про единственное неотправленное приглашение, я и сказала. Я привела замечательные и очень убедительные аргументы, почему же друзьями после стольких лет, совместных вечеров, пьянок-гулянок, секретов, помощи, ссор, обид и радостей, после всего-всего мы считаться больше не можем.

И ещё один коктейль, намешанный из водки и абсента, я заказала.

— Слушай, у нас, конечно, девичник, — Полька, в кои-то веки до отвращения разумная, выставленный на стойку бокал перехватила проворно, отодвинула в сторону, — но наклюкаться до невменяемости в первый же час не лучшая идея.

— А какая лучшая?

— Я бы сказала, не разговаривать с Кариной, но уже поздняк, — вздохнула, подпирая рукой голову, Ивницкая тяжело, покосилась печально, чтоб закончить совсем уж неуверенной скороговоркой. — Ну или… свадьбу перенести, раз тебя опять из-за него плющит.

— Меня не плющит. Не из-за него. И у меня нет причин переносить свадьбу, — я, всё же дотягиваясь до бокала, возразила зло, отчеканила каждое слово, вбила то ли в её, то ли в свою голову. — Никто не переносит свадьбу, когда до неё остается ровно день.

— Не ровно, а чуть больше.

— Не занудствуй. И не смотри так. Я не передумала. Не сомневаюсь. И я всё также собираюсь стать Алиной Гариной, просто… — слова после третьего бокала на нашем урезанном, на двоих, девичнике, в любимом баре, подбирались плохо, они неслись без разбора, — просто какого чёрта, а⁈ Это издевательство! Зачем она мне это сказала? С чего решила? К какого лешего я это кручу в голове и думаю⁈ Это ведь нелепо. Неправда. Он не может меня любить! Не любит. Мы последние полгода толком не общаемся! Разве так бы было, если бы он любил⁈ Он… он же ни разу не пытался даже поговорить. Или… или у Гарина отбить.

— Тю-ю-ю, Калинина! — рассмеялась Ивницкая нервно и пьяно, махнула рукой бармену ещё один заказ. — Нашла того, кто отбивать будет! Это в твоих фильмах и книгах сражаются за сердце дамы, а в жизни наш рассудительно-холодный Глеб Александрович увидел, что ты счастлива с Гариным, и не стал мешать. Чего соваться, если у тебя там всё так замечательно? Ты же даже бровью ни разу не повела, что у вас с Гариным какие-то ссоры бывают. Или что Измайлова тебе не хватает, что скучаешь.

— Ну хорошо, — я загоралась и раздражением, и непониманием, которые молчать и дальше не давали, они били по мозгам сотней вопросов, толкали получить ответы, вытрясти их из Измайлова. — А до этого? Он не попытался, потому что боялся? У идеального уверенного в себе Кена и смелости не хватило? Не верю!

— Мало смелости, много гордости. У тебя, — уточнила Полька поспешно. — Может, если бы ты пошла и призналась первой, то… что-то и было бы.

— Ты ещё скажи, что он не догадывался и не понимал, что нравится мне!

— А может и не понимал⁈ Или сомневался?

— Ну конечно!

— Алина, ты за него решать и говорить со сто процентной уверенностью тоже никогда и ничего не можешь!

— Да я… хорошо, — я согласилась внезапно для себя же, успокоилась, опрокидывая остатки намешанного пойла, по невидимому щелчку. — Хорошо, пусть тогда скажет за себя сам. Я ему признаюсь и спрошу.

— Чего? — Полька, грохнув на стойку пустую стопку, переспросила изумленно. — Ты ему признаешься? Ты⁈ Ивницкая, если я ему признаюсь первой, то у нас точно никогда и ничего не сложится. У меня внутри всегда будет сидеть занозой, что первой была я, а не он. И это будет мешать.

Передразнила она ехидно. Она повторила то, что за эти годы миллион раз говорила я. То, в чём я была уверена, вот только… какое теперь это имело значение? Разве мне осталось что терять или бояться?

Не сложится?

Так и без признаний у нас уже не сложится.

Я за Гарина замуж выхожу.

— У тебя же старомодные и не изживаемые взгляды на отношения!

— А ещё у меня завтра свадьба, — я сказала решительно, хлопнула на столешницу единственное оставшееся приглашение, которое в руках всё крутила, таскала в сумке. — Так что считай, что взгляды изжились. К тому же, приглашение всё же следует отдать.

— Что⁈

— Ну смотри… если я его не приглашу, то, получается, я боюсь его увидеть и боюсь, что снова вспыхнут чувства, так? — я, разворачиваясь к Ивницкой, произнесла до невозможности высокопарно. — А вот если позову, то, значит…

— … железная логика…

— … мне всё равно. Он просто гость, мой друг. Всё прошло. Я его не люблю. Мы дружим. А то некрасиво выходит. И странно. Всех позвала, а друга — нет.

— Калинина, а ты это к чему сейчас всё ведешь? — Полька протянула с подозрением.

Проницательно.

Пока я очередной — последний, для храбрости и решительности — коктейль заказала, выложила деньги и к следующей загрохотавшей песне прислушалась. Музыка у них сегодня играла в тему, вторила настроению.

— То ли вторник, то ли грёбаная пятница… — одну из строчек, которая так не подходила бару и так подходила ко дню сегодняшнему и мне, я повторила и задумчиво, и ожесточенно, — … то ль напиться, то ль просто[2]…

— Алина…

— Я так не могу, Полин, — с высоченного стула я сползла неловко, ухватилась за него же, чтобы телефон из сумки вытащить. — Я… мне надо с ним поговорить. Мне нужна точка, а не троеточие. Мне нужны его ответы. И приглашение. Я поеду, чтобы отдать ему приглашение. Это ведь правильно будет, правда же?

— Калинина!..

Ивницкая тревожилась шумно, пыталась отговорить. И на часы, которые первый час ночи высвечивали, она сердито указывала. Она не собиралась отпускать меня одну, но… это было только моё дело.

Моё запоздалое признание Глебу Измайлову.

Мне надо было сказать, что я его любила. Пять лет как последняя дура любила, страдала, ревела в подушку или плечо Ивницкой. А ещё ждала, глупо и отчаянно ждала, когда же он, как в сказке, осознает, что любит меня, что я одна ему нужна.

А ещё… ещё мне надо было узнать, сколько правды в словах Карины и почему же, если она была права, он ничего не сделал, не признался.

Я бы не успокоилась без его ответов, без этого разговора. Он требовался мне, чтоб дальше жить, чтоб с Гариным через сутки — чуть больше — кольцами обменяться и на горе и радость без сомнений согласиться.

В тот момент я была уверена, что без нашей встречи, объяснений все мои сомнения будут раз за разом возвращаться, возрождаться вновь и вновь. Они не дадут мне жить долго и счастливо. Они уже вот, опять горели, вспыхнули от признаний Карины.

Они разъедали, как бы я не вымарывала их из памяти, все эти дни душу.

Жгли.

— А что, если он скажет, что любит? — за руку Ивницкая перехватила меня уже на улице, затормозила на середине тротуара и за пару метров от такси. — Ты останешься с ним? Отменишь свадьбу? Оставишь Гарина?

— Я…

Я не знала.

Смотря в её и сердитые, и обеспокоенные глаза и слыша самые правильные, самые страшные вопросы, я понятия не имела, что отвечать.

И что, поговорив с Измайловым, делать буду.

— Если… если он скажет, то там и решу.

— Господи, Калинина! — отпускать меня резко протрезвевшая и злая Полька не хотела категорически, ругалась через слово сапожником, но больше не держала. — Ты хотя бы позвони мне, как до него доедешь! И маршрут скинь, чтоб я знала, где ты. Может, вам и правда следует поговорить…

Последнее она выдохнула тихо.

И в сторону.

— Я позвоню.

Обняла я её порывисто и крепко.

И спасибо за то, что всё же даёт уехать одной, говорить не стала.

Только села в машину, чтобы уточняющий вопрос таксиста сквозь шум в ушах и грохот сердца услышать, разобрать едва:

— На Академика Сахарова, семнадцать?

— Да, — я, отворачиваясь от продолжавшей стоять на краю тротуара Ивницкой, подтвердила уверенно.

Адрес Измайлова за столько лет я выучила слишком хорошо. Я столько раз вызывала на этот адрес такси, добиралась на автобусах-трамваях или ездила вместе с Ивницкой. Мы столько раз собирались на восьмом — не седьмой! Когда ты уже запомнишь, Калина⁈ — этаже, что теперь и с закрытыми глазами до его квартиры я добраться могла.

Не перепутала в кои-то веки этажи и после четырех коктейлей.

Они лишь придали смелости.

И в дверь, помня, что звонок некоторые ещё когда специально — я никого не жду и видеть не хочу, свои звонят на телефон — отключили, я забарабанила отчаянно. Подумала только тут, что дома его может не быть, но…

— Калина?

…он открыл.

Изумился.

Уставился, распахнув глаза, в которые проваливаться я начала. Бездны всё же бывают серыми, обыкновенными. И сердце может стучать в ушах, проваливаться вниз и одновременно биться со всей дури об ребра.

— Что ты тут делаешь?

— На свадьбу пригласить хотела.

— Не поздновато?

К дверному косяку Глеб Измайлов привалился вальяжно, скрестил на груди руки. И пускать меня в квартиру, сканируя взглядом, он не спешил.

Только щурился.

Разглядывал как будто бы жадно.

— Я встретила Карину, — его пропитанный ядом вопрос я пропустила мимо, не заметила ухмылку, договорила, пока силы говорить ещё были. — Она сказала, что ты трус. Ты любишь меня, но дико трусишь. Это правда?

— У тебя завтра свадьба, Калина дуристая.

— Измайлов, ты меня любишь?

— А это важно?

Нет.

И да.

И… и смотря на него, я понятия не имела, что сделать хочу. Шагнуть и, повиснув на шее, признать, что соскучилась, что не хватает и что из головы он, последняя сволочь мира, не выкидывается. Или же возненавидеть себя за вызванное такси, лифт и длинный коридор, по которому до его квартиры я только что шла, репетировала, что скажу.

Только сказала я вот совсем другое.

— А я тебя любила, — это оказалось не сложно, это оказалось так легко, как за все годы я и представить не могла. — Я любила тебя с первого курса. А когда ты женился, я… я в Индию сбежала, чтоб подальше от тебя и твоей чёртовой свадьбы быть! чтоб не прийти на неё и скандал не закатить.

— Ты не умеешь, — он заявил после паузы и с запинкой, сказал как будто бы растерянно, тоже через силу, — скандалы… катать. И ты никогда не спрашивала, почему мы поженились.

— А ты сам не догадался рассказать.

— Мне казалось, что это не… — он оборвал себя же, пожал плечами, чтоб после руки вскинуть, запустить пальцы в растрепанные неуложенные волосы каким-то чужим, незнакомым жестом. — Я всегда был для тебя другом.

— Никогда.

Головой я замотала отрицательно.

Отступила на шаг, понимая, что вот сейчас я зареву. Ещё миг и покатятся, размывая весь макияж, треклятые глупые слёзы. И пополам, выплескивая всё, что за эти годы накопилось, меня согнет, скрутит дикой болью.

— Алина!

— Не трогай!

Руку, которой, покачнувшись, он почти коснулся, я отдёрнула поспешно, сложно ужалено, отвела её в сторону. И ещё шаг назад сделала.

Попятилась.

И в стену я уперлась, оказалась прижатой к ней. И смотреть в серые глаза, искать в них ответ пришлось, вскинув голову. И дышать, задевая его, деля одно дыхание на двоих, было невыносимо больно.

Неправильно.

Нельзя.

— Ты… ты просто скажи, кто я для тебя?

Он не отвечал.

Он, последняя сволочь мира, молчал столько, что потеряться в черноте зрачков я успела, заплутала в отражении себя же.

— Я не хочу тебя потерять.

Он всё же ответил, прошептал, чуть поворачивая голову, хриплым голосом у самого уха. И в глаза, отодвигаясь и упираясь в стену вытянутыми руками по обе стороны от меня, уставился.

Поймал.

— Это не ответ, Глеб.

— Ответ, — он возразил, скривил горькую усмешку и настоящий ответ, закрывая глаза, едва слышно прошептал. — Карина была права.

— Только ты всё равно меня потерял, — я выдохнула не сразу.

И тихо.

Разочарованно.

Или безразлично, будто всё, что было, после его слов значение утратило. Куда-то делись все эмоции, всё притяжение, все чувства. И в лифт, легко убирая его руку и не слушая окрика, я пошла пустой и равнодушной куклой. Не чертыхнулась, когда враз погасший экран телефона и ноль процентов зарядки увидела.

Не вызвать такси?

Пускай.

Я пошла, обхватывая себя руками, в сторону дома, побрела, бездумно переставляя ноги, выверяя каждый шаг и слушая стук каблуков, по пустынно-тёмным и всё одно светлым от цепочек фонарей улицам.

Проносились редкие машины.

Мигали светофоры.

Я же шагала, не чувствовала в первый раз в жизни усталости от каблуков. И холода, что сковал оставшиеся листья и заморозил лужи, не было.

Ничего не было.

Я только шла.

Шаг за шагом.

Оставляла там, позади, шесть лет, Измайлова, наши перепалки, улыбки, взгляды. Оно всё враз посерело, перестало играть красками и радостью. Оно стало, как мне думалось, далеким воспоминанием.

Чёрно-белым кино, у которого был хреновый режиссер и бездарный сценарист.

Ведь в жизни не случается, чтоб карты жизни не совпали, не сложились отношения и судьбы из-за страха.

Так не бывает.

А Измайлов не мог испугаться.

Только, получается, испугался, не рискнул сказать, что любит меня.

— … дружба — это ведь безопаснее, да? Отношения же временами — или очень часто! — не складываются. А дружба потом не возвращается. Так чего тогда рисковать, верно? Мы будем лучше дружить!..

Я дошла, рассуждая с собой же и вытирая время от времени бегущие слёзы, до парка, до солдатской аллеи и Вечного огня, возле которого разношерстная неформатная компания — сомнительная, даже по меркам Ивницкой, компания — грелась. Они разговаривали, гоготали временами и пили, передавая по кругу, пиво.

— Эй, девушка! — один из них, улыбчивый и безбородый, рванул ко мне, оказался рядом раньше, чем убежать со всех ног куда подальше я успела или подумала, что надо было. — Девушка, с вами всё в порядке?

Он вгляделся в меня.

Обшарил, хмуря светлые брови, обеспокоенным взглядом.

— А можно телефон позвонить? Пожалуйста.

Нельзя разговаривать с незнакомцами.

Нельзя ходить с ними.

Нельзя оставаться в подозрительной хмельной компании посреди ночи у Вечного огня и брать протянутую бутылку пива, хлестать его со всеми и рассказывать незаметно, словом за словом, о себе.

О свадьбе, что завтра уже будет.

О Измайлове.

И на негаснущее пламя, отдавая ему память и слова Глеба, горечь и радость, смотреть было неразумно. Только в ту ночь я смотрела, пила раз за разом, слушала чужие разговоры и спасибо за накинутую на плечи тяжёлую куртку говорила.

Я сожгла в этом огне так и не отданное приглашение.

Так было правильно.

А ещё в ту ночь, в то утро было правильно согласиться на монструозный байк, на улыбчивого Лешего, который первым из всех меня окликнул, был всё время поблизости и курткой своей делился.

Он вызвался довезти меня до дома сам, а я согласилась.

И уже в квартире, заперев дверь и скинув ботинки, я добралась до зарядника, включила собственный телефон, чтоб сорок пропущенных Ивницкой насчитать и ей набрать, сказать самое главное и важное:

— Поль, свадьба завтра будет.


[1] Госпитальная терапия.

[2] Марк Тишман, Юля Паршута «Навигаторы»

Загрузка...