8 часов 24 минуты до…

Ивницкая объявляется, когда кофе, ставший незаметно холодным и противным, я отправляю одним махом в раковину. Медитирую над ней, рассматривая кофейную гущу, что по серебристо-стальному дну неспешно расползается.

Растекается загадочным рисунком, как по блюдцу, на которое остатки кофе вот так же выливают, переворачивают полупустые чашки, чтоб правду и тайну узнать, разглядеть в причудливом узоре будущее…

Мне бы тоже.

Разглядеть его, погадать первый раз в жизни всерьёз и взаправду, узнать, что я не…

— Алина!

…что, что Ивницкая, если вот прямо сейчас не открыть дверь, вышибет её с ноги, а потому… неуместные мысли, добавляя воды, я смываю в трубы вместе с остатками кофе.

Отправляю их.

К чёрту.

И в коридор я выхожу торопливо, спасаю входную дверь и соседей, которые к столь ранним воплям на весь подъезд как-то не привыкли.

— Калинина! Ты чего, дрыхнешь ещё, что ль? Почему двери не открываем? Я тебе уже на телефон позвонить успела! И вруби ты наконец звонок. Тебе его на кой Глеб тогда делал? До тебя не дозвониться и не доораться, ей-богу!

— Привет, — я всё же вставляю и отступаю.

Невольно.

Под натиском этакой… энергии, шума и шубы, в которой Ивницкая немыслимым образом почти теряется. Только красный нос торчит.

И неизменные тёмные очки.

Ну и Арчи, что, высовывая морду со съехавшим набок хвостиком, в заливисто-приветливом лае заходится. Оглядывается на мать, чтобы выбраться из-под шубы ребёнку помогла и добраться до меня дала.

Ребёнок ведь соскучился.

Очень.

Пусть мы и не виделись всего сутки, но… Арчи скулит нетерпеливо. Перебирает в воздухе лапами, пока от себя и застёжки Ивницкая его отцепляет и мне, ворча про измены, торжественно вручает. И голову, ловя четырехлапого ребёнка в полете, я привычно отворачиваю.

Воплю, враз забывая обо всём, столь же привычно и весело-строго:

— Арчи! Фу! Мы в губы не целуемся!

Вот шею и щеку, по которой он успевает радостно и широко лизнуть мокрым языком, я на растерзание отдаю. Терплю и вздыхаю, пока слюни на меня старательно намазывают, пыхтят шумно и жарко куда-то в ухо, попутно пытаясь залезть повыше.

И по носу, заставляя зажмуриться, мне радостно виляющим хвостом прилетает.

Вот же…

— Ивницкая, забери свою шаверму!

— Офигела⁈

— Почему? Смотри, он откликается. Он уже привык.

— К чему? К тому, что вы с Измайловым два дебила? Арчи, не слушай её. Иди к маме, — Ивницкая глазами сверкает гневно, отбирает у меня ребёнка, чтоб нежно просюсюкать и в мокрый нос чмокнуть. — Никакая мы не шаверма. Мы красивые и холосие, да? Только холодные, потому что погода ныне…

В сторону кухни, воркуя про красивость и хорошесть, они чинно уплывают.

А я вот торможу.

Приваливаюсь к закрытой двери, чтоб выдохнуть и, прислушиваясь, улыбнуться. Теперь, когда она явилась, я могу и дышать, и улыбаться, и… не думать. Рядом с Ивницкой, как и всегда, нет места для тяжёлых и тягуче-прилипчивых мыслей.

Они не выдерживают конкуренции.

Вытесняются.

Пока она, прибавляя громкость, продолжает бодро и сердито:

— Так вот, погода сегодня писец, Калинина! Ду-барь на улице. Слышишь? Жуткий и промозглый ду-барь. Кто в середине ноября свадьбы играет, а, Калина? Мы от машины десять метров до подъезда дошли, и то у Арчи уши замерзли. И лапы. А я нос не чувствую.

— Я слышу. Не ори, — я, приваливаясь к дверному проему, прошу на автомате, предлагаю от щедроты душевной. — А по носу могу дать. Сразу почувствуешь.

— Низзя быть такой бессердечной, Калинина! Ты ж врач!

— Ты тоже. Кофе будешь?

— Который опять убежал?

— Он не…

— И газ ты не выключила, — она подмечает едко, пока я, проследив за её взглядом, едва слышно чертыхаюсь и к треклятой плите бросаюсь. — Шикуешь, мать. Тебе что, Гарин после свадьбы пообещал всю квартплату оплачивать?

— Чего?

— У тебя вода хлещет, — свой умный вопрос Ивницкая поясняет, отпускает на пол Арчи, чтобы, обдав запахом духов, к раковине протиснуться и краны завернуть. — И тут, и в ванной. Кофе ты вылила, себя не вымыла. Калина, ты…

Я… я ничего.

Ничего я не сделала, только вспомнила.

И под понимающим — до отвращения понимающим — взглядом Полины Васильевны эти воспоминания перед глазами вновь встают. Никуда-то — проклятье! — они не отправляются, не смываются вместе с кофе.

— Нам меньше чем через час надо быть в отеле, — она напоминает тихо, отставляет со звучным стуком турку, которую в руках покрутить и так и этак успела. — Надо собираться, так что давай. Я кофе сварю, а ты пока в душ.

— Спасибо.

Мне же, правда, надо.

Под воду.

Горячую.

Иль кипяточную, как ворчит Ивницкая, добавляя, что у меня тяга к мазохизму. Измайлов же, как-то выпендриваясь, умудрился обозвать это селфхармом.

Придурок.

А я…

Я, перешагивая бортик ванны, глаза закрываю, запрокидываю голову, ловя губами воду, что по плечам и лицу, падая, бьёт. Она стучит по плитке и дну ванной, попадает брызгами в уши и нос, в рот.

Эта вода склеивает в тяжёлые жгуты-змеи волосы.

Тогда… тогда, тоже сплетая пряди, шёл дождь.

* * *

— Куда? Куда-а-а ва-а-ама? На Курфюрстенд-а-а-амма, — я тянула и растерянно, и отчаянно, и с долей раздражения.

Три круга вокруг двух корпусов больницы этому раздражению крайне способствовали. Особенно, если прибавить субботу на календаре, восемь часов три минуты на часах и минус два на градуснике.

То, что учиться в меде — на квесты не ходить, за два месяца оной учёбы я поняла и осознала весьма так хорошо, местами даже прониклась, но… такое «но». Всё началось в прошлую субботу, когда с плохо замаскированной радостью нам объявили, что следующие два занятия пройдут в паллиативном отделении, а значит целых две субботы наши, не облагороженные и каплей интеллекта, рожи видеть не придется.

«Идете сразу туда, — в самом конце пары бодренько сообщил наш дражайший Анатолий Борисович и на всякий случай уточнил. — Сюда заходить не надо. Поняли?».

Поняли.

А вот теперь понимали окончательно, что туда — это непонятно куда.

В первом, терапевтическом, корпусе никакого паллиативного отделения, как сказали на вахте, не было. В хирургическом же внизу было пусто, поэтому четырёхэтажное здание, ставшее за последние двадцать минут мне таким родным и близким, в поисках каких-либо указателей и вывесок я обошла на четыре круга.

Поозиралась после в поисках если не знака свыше, то хотя бы людей, которых, впрочем, не наблюдалось, а потому в телефон, замедляясь и открывая задушевную беседу группы, я вновь уткнулась.

Там было интересно.

И вот с одной стороны, сообщение Валюши, что она опаздывает, но точно будет, пока же пробирается сквозь какое-то болото, меня успокаивало. Даже дарило надежду, что не опозданием единым, а вполне так коллективным пройдет сегодня пара.

То бишь люлей отвесят не мне одной.

Это же радовало и радует всегда.

Но с другой стороны… дождь, начавшийся противной моросью, быстро превратился в мерзкий ливень. Образовались озёра луж, в которых искупать и промочить сапоги я пару раз благополучно успела.

Замёрзла, как цуцик.

Потекшая тушь, оказавшаяся вопреки рекламным обещаниям совсем не водостойкой, хорошего настроения тоже не добавляла.

Да и… часть группы до нужного места всё ж добралась и даже написала, что по этажам, разделив на могучие кучки, их развели. Правда, отвечать на животрепещущий вопрос — Куда именно идти⁈ — вызвалась только Катя.

Она же староста, которой Сусаниным подрабатывать можно, ибо объяснять пути-дороги Катька никогда не умела.

До сих пор, к слову, не умеет.

Поэтому выслушав её сумбурные и невнятные — вот прямо от шлагбаума до дома, потом налево к дому и жёлтое здание увидите — указания, я приуныла.

Карты, выручавшие обычно, показывали, что на территории пятой больницы я уже нахожусь, а следовательно, свою задачу выполнили. Искать конкретное отделение они отказывались. Уточняющие вопросы, отправленные в беседу, кроме бродящей по болоту и тоже взывающей о помощи Валюши, никто не читал.

А потому, нарезав ещё один круг и даже подойдя к явно техническому одноэтажному зданию с трубами, я уже решила повернуть назад и с чистой совестью уехать домой, но… увидела Измайлова.

Он, забив, кажется, на время и дождь, неспешно вышагивал мне навстречу. Серое пальто, чёрные перчатки и зонт, не заляпанные грязью штаны и ботинки. Невозмутимое выражение лица и идеально уложенные волосы.

Ни дать ни взять ожившая картинка аристократа.

Идеального Кена, который своей идеальностью и непробиваемостью все два месяца и шесть дней учебы меня так… задевал. Бесил, если честно. Ещё выводил из себя и цеплял раз за разом мой взгляд.

Высокомерный, снисходительный, напыщенный, самодовольный, равнодушный, ехидный… О, я могла подобрать много эпитетов к этой идеальной роже, ехидно поднятой брови и потрясающему безразличию в глазах!

За два месяца учёбы я насобирала уйму этих эпитетов.

Вот только в ту субботу они все позабылись.

А я, не до конца веря глазам, моргнула, чтобы в следующее мгновение не удержаться и подпрыгнуть, провопить, размахивая руками, на всю пустую больничную аллею:

— Глеб! Боже, ты не представляешь, как я рада тебя видеть!

— Можно без боже, — он, останавливаясь в паре шагов от меня, уточнил невозмутимо. — Можно просто Глеб.

— Ты знаешь куда идти?

От его ехидства я отмахнулась.

Хоть просто Глеб, хоть индюк… божеский, в тот момент меня это не волновало.

— Прямо до дома?

— Какого дома? — я на его выгнутую бровь прошипела взбешенной кошкой, дёрнула за рукав пальто, чтоб указать. — Прямо забор, за которым лес! И бараки жилые. А здесь, на территории, только два корпуса. И из терапевтического меня уже два раза выставили!

— Однако… — он, озираясь по сторонам, протянул менее уверенно, поморщился едва заметно, чтобы вновь уверенно пробормотать. — Ладно, сейчас всё найдем.

Что ж… мы нашли.

Сначала Валюшу, которая из болота самостоятельно выбралась и до бараков, теряясь уже среди них, добралась.

Потом паллиативное, чтоб его, отделение, которое почему-то вместе с частью других корпусов находилось в полукилометре от детально изученных нами корпусов. И для начала следовало выйти обратно на улицу, пройти вдоль бараков с лесом и миновать многоэтажку, за которой больничный забор оказался.

Нашелся даже упомянутый Катькой шлагбаум.

И вывеска на одном из зданий нужного нам отделения, в которое мы, промокшие насквозь и замершие, явились около девяти. Поплутали ещё минут десять по подвалу в поисках раздевалки, а затем в поисках хоть кого-то, кто сказал бы куда идти и что делать.

Но с этим мы тоже справились.

И на первом этаже, в компании тоже опоздавших Лизы и Златы, оказались. Пошли мерить давление, пульс, температуру, забирать пустые тарелки после завтрака и просто слоняться, мешаясь всему персоналу под ногами.

Пользы от нас было, конечно… много.

Очень много, если судить по выразительным взглядам постовой медсестры и её же выразительным вздохам.

— Ну идите ещё раз давление измерьте, пульс там. Потренируетесь лишний раз, — это нам было сказано уже около одиннадцати и без энтузиазма.

Мы же, без всё того же энтузиазма, согласно покивали и выданные тонометры разобрали. Расползлись по палатам этажа, в которые заходить… не хотелось. Странно и непривычно было видеть людей, у которых кожа обтягивала кости.

Они почти все были такие.

Они говорили тихо и устало, смотрели с куда большим безразличием, чем Измайлов, в их полинявших глазах было больное безразличие. Они вытягивали послушно исколотые руки, на которых манжета болталась так, что пару раз пришлось мерить давление на бедре.

Они не улыбались.

Или улыбались так, что от понимания сжималось сердце.

Появлялось желание убежать и никогда сюда больше не приходить. Не видеть, не разговаривать, не дышать, физически ощущая, как прилипает к одежде и волосам, запах болезни и близкой смерти.

Очень близкой, как оказалось.

Я зашла в следующую, одну из палат к бабке, у которой нетронутую тарелку каши забирала, проверяла, заглядывая полчаса назад, по просьбе медсестры. Тогда было видно, как дрогнули её ресницы, и слышно, как она дышала.

А сейчас…

— Здравствуйте ещё раз. Мне давление померить надо, — я, предупредительно стукнув в дверь, сказала неуверенно.

Подошла к кровати, на которой она спала.

Тихо.

— Как вы себя чувствуете? — я, всматриваясь в неподвижное лицо, подняла её правую руку сама, поставила на край тонометр. — Вам обед через полчаса принесут… Вы… вы слышите?..

Нет.

То, что не слышит и уже никогда не услышит, я осознала как-то враз. По… по неизвестно чему, но поняла. Оформила в мысль и фразу ещё до того, как на каком-то автопилоте, отложив на стол тонометр и фонендоскоп, сходила за медсестрой.

Она же, проверив пульс, которого не было, согласилась.

— Умерла, — медсестра подтвердила мои слова, как самое обыденное и привычное. — Позови Любу и сама иди… куда-нибудь.

На лестницу.

Спустя двадцать минут, спрятавшись на площадке между этажами, я остервенело тёрла руки, пальцы, которыми бабки касалась.

Трупа.

Я трогала труп, и от этой навязчивой мысли очередную салфетку из уже полупустой пачки я вытягивала, скребла ногтями кожу, чтобы от ощущения этого касания избавиться. И о наждачной бумаге я в тот момент мечтала.

О чистом спирте, от которого кожа дубеет, но плевать.

Мне надо было отмыться, а я не могла.

— Алина? — холодный, как айсберг, однако чуть удивленный голос Измайлова я узнала из тысячи, он, в общем-то, ничем, кроме холодности и нордического спокойствия, непримечательный, всегда узнавался из тысячи. — Ты чего тут делаешь?

— Там бабка в одиннадцатой умерла, — я проговорила севшим голосом.

Подняла на него глаза, в которых что-то, кажется, было.

Наверное, было, потому что к его удивленному голосу обеспокоенный взгляд и сведенные к переносице брови добавились.

И сам Глеб, останавливаясь на ближней ко мне ступени и перекатываясь с носок на пяток, сказал осторожно:

— Я знаю. Помогал на каталку переложить и увезти.

— Её я нашла. Давление пошла мерить и вот…

— Ну… бывает. Первый раз, да?

— Я не сразу поняла, понимаешь? Я манжету начала надевать. Я её трогала. Она была уже мертва, а я её…

— Эй, ты чего?.. — он вопросил как-то растерянно.

Оказался вдруг рядом.

И цепляться за его халат оказалось куда удобнее. И вжиматься носом в ворот его рубашки и шею было куда лучше, ибо от Измайлова, перебивая все чёртовы запахи, пахло парфюмом. Чуть горьким и морозным, как он сам.

А ещё в его парфюме был запах моря, которое северное.

Балтийское, Белое или, может, Лаптевых.

В то время я ещё никогда не бывала на море, тем более холодном, но я почему-то была совершенно точно уверена, что там должно пахнуть именно так: снегом, водой и бескрайней свободой.

— Да… Алина Калинина, ты та ещё калина, — он, прерывая мои размышления, фыркнул насмешливо, погладил, как маленького ребёнка, по голове. — Дуристая. Вот есть красная калина, а ты дуристая. И сопливая. Намажешь на меня сопли, будешь халат стирать. И рубашку.

— Я не сопливая.

— А, то есть дуристая тебя не смущает, да?

— Сам ты… дурак!

— Да, да, — Глеб покивал насмешливо. — Я ведь уже полчаса убиваюсь из-за незнакомой бабки. Ну померла, ну бывает. Знаешь, сколько их ещё будет?

— Ты… ты…

— Ой, а вы чего тут делаете⁈ — Ивницкая, громыхая и сбегая по лестнице, поинтересовалась с живым любопытством.

Появилась, и отодвигаться от Измайлова пришлось.

К счастью.

Или к сожалению.

Или… думать я не стала.

— Калина труп нашла, — он ответил за меня.

А Полина ошарашенно проговорила:

— Да ладно⁈ Охренеть!.. Ты как?

Она спросила участливо, обняла неожиданно и порывисто. И наша с ней дружба началась, пожалуй, именно с этого.

Загрузка...