Часть I. Окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели (Лето 1996 года)

Глава первая

В городском бассейне Коулфилда происходило следующее: раздавался свисток, и всем, кто находился в воде, приходилось из нее выскакивать, после чего мы выстраивались в ряд, переминаясь с ноги на ногу, поскольку бетонный пол был таким раскаленным, что обжигал ступни. Затем спасатель, едва ли старше меня (мне было шестнадцать), светловолосый качок, похожий на «плохого парня» из подросткового кино и совершенно не собиравшийся никого спасать (если кто-то и впрямь начнет тонуть), выкатывал жирно смазанный толстым слоем вазелина арбуз; благодаря вазелину арбуз блестел, словно переходил из твердого состояния в жидкое. Спасатель или один из его злых двойников, порой еще более накачанный, с неряшливыми усишками, ронял арбуз в воду и отпихивал его к середине бассейна.

По их свистку надо было прыгнуть в воду, и тот, кому удавалось доставить арбуз к бортику бассейна, его выигрывал. Чтобы получить шанс на выигрыш, требовалось действовать сообща, поэтому игра превращалась в своего рода бандитскую разборку, в ходе которой мальчишки попросту дубасили друг друга, а арбуз выскальзывал у них из рук и уплывал вдаль, точно запоздалая мысль. К тому моменту, когда арбуз наконец добирался до бортика, он был исцарапан, побит, из него сочилась красная мякоть, и съедобным он казался разве что тому, кто его выиграл. Мне хватало ума в это не лезть, хотя меня и бесило, что девчонки никогда в не участвуют в игре, как будто мы были слишком хрупкими для подобных вещей. Впрочем, в тот единственный раз, когда я попыталась побороться за арбуз (мне было двенадцать), какой-то пожилой дядька с вытатуированной на предплечье змеей заехал мне локтем в лицо и чуть не вышиб передние зубы.

Мои братья-тройняшки прекрасно годились для битвы за арбуз, так как к своим восемнадцати успели здорово вымахать. Были они довольно дикими и обладали не только физической силой, но и психической, делавшей их невосприимчивыми к боли; и эту силу они постоянно испытывали друг на друге. Однако они тоже не участвовали в битве, пользуясь моментом, пока все загипнотизированы арбузом, чтобы красть деньги и еду из оставленных без присмотра сумок.

Я стояла возле бассейна на покрытых волдырями ногах и размышляла, почему бы мне, собственно, не лечь на полотенце и не подождать, пока я смогу спокойно войти в воду и… что? Просто бродить вдоль бортика, чтобы никто не подумал, что я одинока? Я терпеть не могла этот бассейн, однако кондиционер в доме накрылся и, пока его починят, пройдут еще сутки. Я продержалась целых два дня, обливаясь потом и чувствуя себя несчастной, но в итоге в то утро села с братьями в их минивэн. Если честно, раз уж мне пришлось сюда приехать, хотелось поглядеть, как мальчишки будут драться за эту хреновину. Хотелось послушать крики и проклятия. Увидеть насилие, творимое ради веселья.

С противоположной стороны бассейна за мной наблюдал какой-то паренек. Он был худеньким и нервным, примерно моего возраста, и всякий раз, как я ловила его взгляд, он улыбался странноватой улыбкой и начинал пристально смотреть на воду, которая так ярко отражала солнечные лучи, что слепило глаза. Потом я потеряла его из виду. Спасатели вот-вот должны были засвистеть в свои свистки. А потом я почувствовала чье-то прикосновение к локтю, почему-то показавшееся мне очень дружественным и необычным, чьи-то пальцы на своем шершавом, костлявом локте. Моментально развернувшись, я увидела того самого паренька, черноглазого, черноволосого, с белоснежными и очень неровными зубами.

— Привет, — сказал он, а я отвела от него локоть.

— Не дотрагивайся до людей, которые не любят, когда до них дотрагиваются, — сказала я ему.

Паренек примирительно поднял руки, неожиданно смутившись. Ну кто смущается, дотронувшись до локтя девушки?

— Извини, — сказал он. — Извини. Я здесь новенький. Недавно сюда переехал. Никого не знаю. Наблюдал за тобой. Похоже, ты тоже никого здесь не знаешь.

— Я здесь всех знаю, — ответила я, показывая на сборище любителей бассейна. Я их всех знаю. Просто они мне не нравятся.

Он кивнул. Он меня понял.

— Не поможешь мне заполучить этот арбуз?

— Я? — Теперь уже я смутилась.

— Вместе со мной. Думаю, нам это под силу.

— Разумеется, — сказала я, кивнув и улыбнувшись.

— Отлично. — Лицо его просветлело. — А как тебя зовут?

— Фрэнки.

— Круто. Мне нравятся девушки с мальчишескими именами, — заявил он мне, словно был самым непредвзятым из когда-либо живших на свете людей.

— Фрэнки — не мальчишеское имя. Это унисекс.

— А меня зовут Зеки.

— Зеки? — удивилась я.

— Иезекииль, — пояснил паренек. — Это из Библии. Впрочем, это мое второе имя. Я решил его опробовать этим летом. Чтобы проверить, как оно воспринимается на слух.

Я разглядывала его. Он не был красавцем: все его черты были слишком крупными, мультяшными. Но и я не была очаровашкой. У меня было вполне заурядное лицо. Я убедила себя, глядя в зеркало под нужным углом, что, пусть я внешне и заурядная, это временно и скоро я стану привлекательной. Я сказала себе, что я точно не уродка. Вопреки тому, что постоянно твердили мои братья. Плевать. Меня моя внешность ужасно волновала, но я прикладывала массу усилий, чтобы не волноваться. Я — панк. Возможно, лучше было быть уродкой, чем заурядной.

Просвистел свисток, а мы всё глядели пристально друг на друга. И тут он говорит:

— Ну давай! Мы сможем! — и прыгнул в бассейн.

Я прыгать не стала. Просто стояла рядом и самодовольно улыбалась, глядя, как Зеки бултыхается в воде. Он выглядел таким расстроенным. Я почувствовала себя совершенно дерьмово. В конце концов он пожал плечами и погреб в направлении движухи, к бурлящей толпе мальчишек-подростков, дерущихся ради забавы за дурацкий приз.

Зеки попытался несколько раз пробиться к арбузу, но его грубо отпихивали в сторону, окунали вводу, и он выныривал, ловя ртом воздух и кашляя, и выглядел таким потерянным, одиноким. Тем не менее он упорно лез в толпу, стараясь схватить руками арбуз, такой скользкий, что никто не мог им завладеть. А потом кто-то случайно лягнул Зеки ногой в рот, и я увидела, что у него разбита губа. Из нее сочилась кровь, падая каплями в воду, однако спасателям было пофиг. Думаю, они в ту сторону даже не посмотрели. А Зеки попросту прыгнул обратно в толпу, и меня охватила тревога. Я знала, что с таким лопухом обязательно случится что-нибудь скверное.

Едва эта мысль пришла мне в голову, как я бросилась к своему брату Эндрю, у которого было уже семь упаковок «Доритос»[2], и заявила, что мне нужна его помощь. Тут же к нам подошел Брайан, держа в кулаке пачку влажных купюр.

— Пошли, Эндрю, — сказал он, не обращая на меня никакого внимания. — У нас не так много времени.

— Мне нужна помощь, — повторила я, и в этот момент происходящим заинтересовался Чарли и подошел выяснить, что происходит. — Мне нужно, чтобы вы помогли этому парню выиграть арбуз, — заявила я всем троим сразу.

— Да ну его на хрен, — ответил Чарли. — Ничего не выйдет.

— Ну пожалуйста! — взмолилась я.

— Извини, Фрэнки, — сказал Эндрю, и они уже собирались свалить, но тут я закричала:

— Я дам вам двадцать долларов!

— Двадцать баксов? — спросил Брайан. — Без дураков?

— Двадцать баксов, — ответила я.

— И что мы должны сделать?

— Видите того ботана в бассейне? С разбитой губой? — Братья дружно кивнули. — Помогите ему выиграть арбуз.

Хотя задание было довольно простым, они долго и внимательно глядели на арбуз.

— Ты что, в него влюбилась? — спросил Чарли, ухмыляясь.

— Не знаю. Мне его жалко.

— Фу! — скривился Эндрю и взглянул на меня, как на прокаженную. — Ладно, сделаем.

И мои братья, побросав на меня все, что успели собрать, с разбега попрыгали «бомбочками» в воду. Эндрю схватил Зеки, словно тряпичную куклу, и попросту потащил его к арбузу, в то время как Брайан и Чарли расчищали путь локтями, свирепостью своих действий наводя страх на остальных мальчишек, боровшихся за арбуз уже достаточно давно и начавших уставать. Когда они завладели арбузом (тот представлял собой жалкое зрелище), Эндрю буквально набросил Зеки на него, после чего тройняшки дотолкали Зеки вместе с арбузом к бортику, при этом кровь из его рта капала на вазелин. На этом все закончилось. Зеки выиграл.

Спасатели просвистели, а мальчишки сделали вид, что им пофиг. Они все перемазались вазелином, не желавшим смываться в воде, что не помешало им вновь затеять бузу в бассейне в ожидании, когда в воду вернутся девчонки, детишки в надувных нарукавниках и папаши с пивными животами и унылыми татуировками.

Я подошла к бортику бассейна, где Зеки пытался восстановить дыхание. Братья мои уже ушли в поисках новых развлечений.

— Поздравляю, — сказала я.

— Кто эти парни? — спросил он в сильном смущении.

— Мои братья, — ответила я.

— Так это ты устроила? — спросил он, и я кивнула. Мы оба засмеялись.

— У тебя кровь изо рта, — сообщила я Зеки, но его это, похоже, не обеспокоило.

Мы смотрели на арбуз, словно выкатившийся к нам из фильма ужасов — так много глубоких отметин от ногтей, напоминавших формой полумесяц, было на его зеленой корке, покрытой к тому же отвратительным слоем жира.

— Ты не против съесть его со мной? — спросил Зеки.

— Блин, ты чего, действительно собираешься его съесть? — спросила я.

Мы собираемся его съесть, — ответил он с улыбкой.

И мы его съели. Правда. Это было так прекрасно.

Глава вторая

Стояло лето, и поэтому ничего не происходило. Было безумно жарко, и заниматься чем-то, кроме поедания фруктового мороженого, стало трудно. Дом опустел: мама работала, папа жил в Милуоки со своей новой семьей, а тройняшки, работавшие отдельно друг от друга в разных фастфудах, переворачивали на плите котлеты для бургеров. Я слонялась по дому, слушая музыку в наушниках и не вылезая из пижамы. Предполагалось, что я подыщу себе какую-нибудь временную работу, однако я пока не заполнила ни одной анкеты. Меня вполне устраивали мои одноразовые халтуры по присмотру за детьми. Мама, которая так меня любила и так устала, сдалась, оставив дом в моем распоряжении, и первое время я наслаждалась тишиной, однако вскоре это начало на меня давить, как будто обступившие меня стены знали, что кроме меня тут никого нет, и готовы были даже придвинуться друг к другу, лишь бы удержать меня в помещении.

Я не искала себе друзей или кого-то в этом роде. Мне было скучно. И Зеки, этот новенький, который, казалось, был в шоке оттого, что очутился в таком крохотном городишке, вполне мог заполнить мое время.

Через два дня после того, как мы познакомились в городском бассейне и я накорябала для него на клочке бумаги свой адрес, Зеки прикатил к моему дому на велосипеде. На нем была явно великоватая ему футболка с принтом «Road Warriors» — два свирепых рестлера с раскрашенными физиономиями и стремными наплечниками. Моим братьям тоже нравились эти чуваки. Хотя невозможно представить себе людей более непохожих, чем Зеки и мои братья, видимо, есть вещи, которые нравятся всем мальчишкам.

— Привет, — сказал он, улыбаясь. — Я живу в четырех кварталах отсюда.

Я лишь пожала плечами, не очень понимая, как реагировать на его появление.

— Спасибо, что пригласила, — продолжил Зеки.

Я снова пожала плечами. Что у меня с языком? Почему он как будто онемел?

— Этот город какой-то странный, — сказал Зеки. — Словно на него сбросили бомбу и вы все только что начали приходить в норму.

— Тут довольно скучно, — наконец вымолвила я, с трудом размыкая челюсти.

— Скучать всегда лучше в компании, — заметил он.

Я жестом пригласила его последовать за мной в дом, в зону действия кондиционера.

Не имея какого-либо представления, что мне с Зеки делать, я тем не менее хотела четко дать ему понять, что сексом в моем пустом доме мы заниматься не будем. Последние два дня я нервничала, так как меня тревожила вся эта история, которая то ли получит продолжение, то ли нет, и прочее такое, к чему меня пока не тянуло. Мне хотелось, чтобы Зеки знал, что происходящее в данный момент — не «то, о чем можно подумать», поэтому мы просто сидели на диване, смотрели ужастики на видеокассетах и поедали печенье «Поп-тартс». Это было настолько далеко от моих представлений о сексе, что казалось вполне безопасным. Я старалась оттянуть начало беседы до тех пор, пока оно не станет неизбежным. Думала, что к тому моменту мне придет в голову что-нибудь интересное и я смогу ему об этом рассказать.

— Тебе здесь нравится? — спросил Зеки, пока я вынимала одну кассету и пыталась вставить другую. Значит, пришло время для беседы. Ну что ж, я была не против.

— Здесь неплохо, — ответила я, склонившись над видеомагнитофоном.

И ведь так оно и было, если честно. Да и что бы я делала в большом городе? Ходила бы на танцы? Ела бы стейки по пятьдесят долларов за штуку в каком-нибудь модном ресторане? Ну, не исключено, что ходила бы в музеи. Было бы весело. Но в шестнадцать лет я жила в своем мире намного больше, чем в своем городке.

— Ну, хорошо. — В том, как он это произнес, звучала настойчивость. — А чем ты занимаешься в свободное время?

— А вот чем, — ответила я обескураженно, держа в руках кассету с «Ночью страха»[3].

Чего ему от меня надо? Я что, должна доказывать ему свою крутизну, что, мол, между мной и Коулфилдом нет ничего общего?

— А почему ты, собственно, спрашиваешь? — наконец задала я встречный вопрос. — Ты-то сам из какого такого супер-пупер-города к нам приехал?

— Из Мемфиса. Не такой уж он, по правде говоря, супер-пупер. Хотя знаешь, есть там кое-что прикольное. Например, бейсбольные матчи «Мемфис Чикс». Еще можно покататься на коньках в «Мемфис-Молл». А еще там есть парк Одубон.

— Да, звучит довольно круто. Покататься на коньках было бы круто.

— Но, — ответил Зеки с улыбкой, — что имеем, то имеем.

— А почему ты сюда переехал?

— А меня никто и не спрашивал. Тут сплошные косяки.

Он глядел на меня несколько секунд, словно решая, о чем стоит мне рассказать, а о чем не надо. Меня же заинтриговало то, что эта история, по его мнению, нуждается в редактировании. Я поднялась с пола и села рядом с ним на диван.

— У моего отца связь на стороне, — поведал мне Зеки. — Думаю, что у него их сразу несколько, так как одна из его женщин прознала про другую.

— О боже.

— Ну да, и она позвонила нам домой, чтобы разоблачить перед соперницей, только вот трубку взял я. И она рассказала мне про то, какой он форменный мерзавец, как он плохо с ней обращается, и что мне надо с ним развестись и сделать так, чтобы та, еще одна другая, женщина перестала с ним встречаться, и лишь тогда она подумает, стоит ли ей с ним остаться, ну а я, типа: «Мэм, я его сын», а она: «Ой, малыш, у тебя такой тонкий голос», и я положил трубку.

— Не такой уж у тебя тонкий голос, — заметила я.

— Ну, по телефону я стараюсь быть супервежливым, поэтому говорю нежным голосом. Это несложно. Не это меня взбесило.

— Я понимаю, но все же…

— Спасибо за понимание, но дело в том, что я разозлился и пробил ногой дыру в стене, на шум прибежала мама, и я рассказал ей, что происходит. Мы сели в машину и поехали в отцовский офис, и там она принялась орать на него перед посторонними, а потом, короче…

— Что?

— Если честно, я толком не помню. Иногда, когда я сильно нервничаю, я как бы теряю над собой контроль. Словно впадаю в транс, в ушах звон… Все словно в тумане, и мне жарко. И тогда я бываю бестру… деструктивным. Это случается нечасто, понимаешь? Но иногда бывает. Короче, мама говорит, что я набросился на своего папашу и пытался вырвать ему ногтями глаза и что его сотрудникам пришлось стаскивать меня с него и удерживать. Вроде бы они на мне сидели довольно долгое время. Говорили еще, что я бормотал что-то нечленораздельное.

— Господи, Зеки, — сказала я, но в душе почти жалела, что в свое время не имела возможности проделать такое с собственным папашей.

— Папашина секретарша спросила, не вызвать ли полицию, но он сказал ей этого не делать. Что отвезет меня в больницу или типа того, но мама его послала. Собрала вещи, и мы поехали сюда. Здесь живет моя бабушка. Должно быть, мама тут росла, но она никогда толком об этом не рассказывала, да мне и не кажется, что она испытывает хоть какой-то энтузиазм по поводу возвращения. Так что мы здесь, пока мама не решит, как поступить с отцом. Говорит, что мы можем застрять здесь навсегда, а можем вернуться домой через месяц. Короче, сама не знает.

— Да, — говорю я, — хреново.

— А меня, ну я не знаю, меня тянет обратно. Я скучаю по своему дому. Мне ведь надо в конце лета возвращаться в школу, понимаешь? При этом мне не кажется, что было бы так уж здорово, если бы мама просто взяла и вернулась к отцу. Если он по-настоящему не исправился. Но сколько времени может понадобиться на исправление такому человеку, как он? По-моему, довольно много.

— Мой отец ушел от нас, — сказала я Зеки. — Два года назад. От него залетела его секретарша, и он сообщил об этом маме за несколько дней до годовщины их свадьбы, так как секретаршу бесило, что он не сообщает об этом маме. И вот через несколько дней он с этой теткой уехал куда-то на север. Думаю, он планировал это заранее. Получил перевод по работе. Наверное, с повышением. Не знаю. Он все повторял: «С чистого листа, с чистого листа», но имел в виду себя и эту тетку, да еще этого тупого младенца. У них девочка. И знаешь, как они ее назвали?

— Как?

— Фрэнсис. Так звали мою бабушку, его мать. Я никогда ее не видела, поскольку она умерла, когда я была еще совсем маленькой. Тем не менее это же и мое имя.

— Трындец, — согласился со мной Зеки.

— Я тоже так считаю. И моя мама так считает.

— А он зовет ту дочку «Фрэнки»?

— Боюсь спрашивать. Он сообщил нам о рождении ребенка открыткой, очень изысканной, и в ней было просто написано «Фрэнсис».

— Ты с ним разговариваешь? — спросил Зеки.

— Никогда. Он посылает нам деньги, поскольку обязан это делать, но я с ним не разговариваю. И никогда не стану разговаривать.

— Я не разговаривал с отцом с тех пор, как мы сюда переехали, — сказал мне Зеки. — Все думаю, что он позвонит, но он не звонит. Может, у него нет нашего номера.

— А если он позвонит, будешь с ним разговаривать? — спросила я.

Мне было важно, что́ он ответит.

— Наверное, нет. Не потому, что не хочу с ним разговаривать, просто понимаю, что задену его чувства, если пошлю его. Он вроде бы должен понести наказание, не так ли?

— Должен, — отвечаю.

Мне хотелось схватить его за руку для пущей убедительности, но с парнями я не чувствовала себя естественно. Я вообще не чувствовала себя с людьми естественно. Не любила до них дотрагиваться и не любила, когда дотрагивались до меня. Однако Зеки должен знать: иногда приходится выбирать, на чьей ты стороне. И выбирать в пользу тех — и только тех, — кто не испоганил все на свете. Выбирать надо в пользу тех, кто остался с тобой.

— В общем, — сказал Зеки, подняв на меня взгляд, — мы оба одинаково одиноки, не так ли?

— Видимо, да, — ответила я.

Глядя на Зеки, можно было подумать, что он сейчас меня поцелует. А может, и нет. Я никогда еще не находилась так близко к парню. Знала, что должен наступить момент, поступить некий сигнал, который обычные люди распознают, прежде чем перейти из категории людей нецеловавшихся в категорию людей целовавшихся. Но что это, черт побери, такое? Как я могла быть уверена, что не сделаю этот шаг раньше, чем наступит именно этот момент? Глаза у Зеки были очень темные, но при этом поблескивали. У меня кружилась голова.

— Ты голоден? — спросила я, спрыгнув с дивана. — Хочешь чего-нибудь перекусить?

— Вообще-то… да, — ответил Зеки, — голоден.

Не успел он закончить фразу, как я помчалась на кухню и полезла в холодильник, ощутив на лице дыхание холодного воздуха. Неужели это любовь? Когда вы делитесь друг с другом чем-то сокровенным и стоите рядышком? Я не испытывала к Зеки влечения. Я его толком не знала. Все, что мне было известно, это что у нас обоих оказались облажавшиеся папаши. Все, что я знала, это что мы оба одиноки.

Зеки расположился за кухонной барной стойкой. Я обернулась к нему, закрывая дверцу холодильника. Еды было маловато. Я не знала, что мне делать. В доме шаром покати, и я, чтобы прервать молчание, брякнула:

— Кстати, я — писательница.

— Серьезно? — отреагировал Зеки. Кажется, это произвело на него впечатление.

— Вернее, хочу ею стать. Это то, чем я хочу заниматься. Писать книги.

— Круто, — сказал Зеки. — Люблю книги. Например, Стивена Кинга. Тебе он нравится?

— Ничего так, — ответила я, хотя на самом деле Кинг мне не особо нравился. Я любила писательниц из южных штатов, потому что их меня научила любить мама. Например, таких офигенных писательниц, как Фланнери О’Коннор и Карсон Маккаллерс. Также мне нравились Дороти Эллисон, Бобби Энн Мейсон и Элис Уокер.

Но по-настоящему я любила Кэролайн Кин. Книжки про Нэнси Дрю. Еще я любила «Сестер Дана»[4]. Возможно, к шестнадцати годам я из них уже выросла, однако по-прежнему вновь и вновь перечитывала. Впрочем, мне не хотелось углубляться в это с Зеки. Если бы выяснилось, что он никогда не читал «Участницу свадьбы»[5], я бы, чего доброго, заплакала. Мне бы стало очень грустно.

— Еще Филип Дик мне нравится, — сказал Зеки, а я понятия не имела, кто это такой. Наш разговор вел в никуда.

— Пишу вот книгу, — сказала я. (Я об этом никому не рассказывала. Даже маме, хотя она пришла бы в восторг, узнав об этом.) — Это типа Нэнси Дрю, знаешь? Только у меня она отрицательная героиня. Потому что сама совершает преступления. Ее папаша — начальник полиции, но она постоянно его обставляет. А ее сестра — девушка-сыщица, но довольно посредственная.

— Это для детей? — спросил Зеки смущенно.

— Если честно, даже не знаю, — призналась я. — Пока думаю.

— Ну… круто, — сказал Зеки, и я ему поверила. — А я хочу быть художником, — сообщил он, и это прозвучало так, будто мы признаемся друг другу в своем инопланетном происхождении. Мы тогда не понимали, насколько это нормально — быть юным и верить, что твое предназначение — творить красоту.

— А в каком жанре? — спросила я.

— Комиксы, — ответил Зеки. — Рисунки. Странные штуки на самом деле. — Глаза его загорелись. Он выглядел очень счастливым. — Ну и реальное искусство тоже. Всякие там крупные, сложные произведения. Хочу сделать что-то, что увидели бы все на свете. И запомнили. И не сумели бы понять его замысел до конца.

— Я знаю, что ты имеешь в виду.

И я действительно это знала.

— Вот этим мы и должны заниматься этим летом, — сказал Зеки, и будто лампочка зажглась над его головой. И в душевном порыве он прищелкнул пальцами.

— Чем именно?

— Всяким искусством.

— Я не против, — произнесла я нервно, — но пока что работаю над романом. Он еще не закончен. На самом деле это всего лишь черновик.

— Хорошо, хорошо, — ответил Зеки. — Мы это обдумаем. Хотя было бы прикольно сделать что-нибудь вместе.

— Потратить все лето на создание произведений искусства? — спросила я в недоумении.

— Ну да, все лето. А чем ты еще собиралась заниматься?

— Ладно, — кивнула я. — Но что, если твой отец исправится и ты через несколько недель уедешь отсюда восвояси?

Он на несколько секунд задумался.

— Не думаю, что это случится, — сказал он, и мы оба засмеялись.

На том и порешили. Так мы проведем наше лето. Если что-то случится со мной, оно случится и с ним. Перспектива следующих нескольких месяцев стала вырисовываться, превращая мерцание в пламя. Мы что-нибудь создадим.

Итак, мы стали друзьями. И возможно, к августу станем лучшими друзьями. У меня уже давно не было лучших друзей. Зеки по-прежнему улыбался, неотрывно глядя на меня, как будто ждал от меня каких-то слов, какого-то важного поступка. Я чувствовала, что если прямо сейчас сделаю что-то не так, оплошаю, то и дальше все пойдет не так. Однако, неотрывно глядя на него, я как будто застыла. Наконец Зеки спросил:

— Так мы пообедаем?

Я глубоко вздохнула.

— Да, конечно. Давай, что ли, сходим в «Харди». У меня там брат работает. Даст нам бесплатной жареной картошки.

После того как я обшарила всю свою комнату в поисках денег, мы вышли во двор, к моей припаркованной возле дома паршивенькой «хонде-сивик». Я пыталась вспомнить, что за кассета осталась в магнитоле, было ли на ней что-то крутое. Хотя, возможно, Зеки все равно. В данный же момент, когда солнце стояло высоко-высоко в небе, мы шли рядом. Заняться искусством мы еще успеем. Впереди, думала я, у нас куча времени.

Глава третья

Всего два дня спустя мы уже сходили с ума от скуки. Удивительно, что занятия, которым я привыкла предаваться одна и которые раньше не казались мне какими-то странными (например, вываливать из выдвижного ящика скатанные носки и сбивать ими с комода игрушечную фигурку Роуздаст из «Мой маленький пони»), казались жалкими и детскими, когда за ними наблюдал другой человек.

— А чем ты занималась в свободное время до того, как я стал к тебе наведываться? — спросил Зеки с искренним любопытством.

— А вот чем! — ответила я и свернутым в клубок носком швырнула в игрушечную пони так сильно, что та, едва касаясь поверхности, проскакала по комоду и плюхнулась на пол.

— Мне кажется, — сказал Зеки ласково, будто пытаясь уговорить меня отойти от края пропасти, — мы могли бы придумать себе какое-нибудь другое занятие.

Все, что он говорил, даже самые безобидные вещи, звучало так, будто он хочет со мной потискаться. Я подумала, что моя тревожность при общении с другими людьми связана с тем, что я никогда ни с кем не целовалась и что, стоит мне это сделать, как я немного успокоюсь и перестану быть такой странной. Впрочем, полагаю, что для такого я была слишком стыдлива.

У меня были друзья, мальчики и девочки, в младших и в средних классах, однако потом они повзрослели и демонстрировали это такими способами, которые мое тело и мой мозг отказывались принимать. Одни полюбили занятия спортом. Другие начали выпивать и ходить на вечеринки, курить травку. Начали заниматься сексом или, по крайней мере, делать такие вещи, которые вгоняли меня в краску, когда я краем уха слышала их разговоры об этом. Я все еще таскала в рюкзаке книжки про Нэнси Дрю, перечитанные мною уже раза четыре, и при этом поддакивала своей подруге, которую знала с четырех лет и которая рассказывала, как мальчик, знакомый мне с шести лет, пытался засунуть палец ей внутрь. Нет уж, спасибо!

В сущности, я нормально относилась и к вечеринкам, финиширующим под утро, и к своим друзьям, но потом приятели потихоньку стали от меня отдаляться. Иногда, болтая с ними в классе или сидя в школьной столовой, я вдруг осознавала, что ничего не понимаю в их рассказах о прошедших выходных. Притворялась, что это не имеет значения, поскольку, если честно, мне вовсе не хотелось идти в торговый комплекс и пялиться там на шмотки. Мне не хотелось смотреть на то, как мальчишки играют в баскетбол, и их подбадривать. Я хотела другого, но я не знала, как об этом попросить. К тому времени, как я осознала, что одинока и что у меня нет настоящих друзей, от нас ушел отец. Я была ужасно сердита и расстроена, а поговорить об этом было не с кем. Понимаете, когда твой отец женится на своей секретарше и бросает твою мать совершенно одну с четырьмя детьми и почти без денег, окружающие начинают на тебя как-то странно поглядывать. Поэтому я держала это в себе, и вся эта странность и тоска постоянно во мне вибрировали. Возможно, я просто ждала кого-то, кому буду нужна.

Зеки внимательно смотрел на меня и улыбался, с его стороны не было никакого нажима, он лишь старался придумать, как нам вместе провести время. И тут наконец на меня снизошло вдохновение. Наконец я придумала что-то достойное. Захохотав, как гиена, заявила:

— У меня идея. Правда, не знаю, сработает ли. Не знаю даже, понравится ли она тебе.

— Надеюсь, не наркотики? — настороженно спросил Зеки. — Этим я заниматься не хочу.

Черт возьми, мы оба так нервничали, так всего боялись!

— Вот еще выдумал, — ответила я, счастливая тем, что не я одна такая несовременная. — Пошли.

И повела Зеки в наш огромный гараж, пугающий царящим внутри хаосом. Гараж был уставлен до потолка коробками со всяким хламом, который мой отец не удосужился забрать, а мама так и не выбросила. После того как отец от нас ушел, она и близко к гаражу не подходила. Я показала Зеки, как пробраться на другой конец среди гор хлама.

— Это даже круто, — сказала я, только сейчас вспомнив цель нашего прихода. За водными лыжами и стремянкой хранился под брезентом старый копировальный аппарат марки «Ксерокс».

— Он, правда, сломан, но я подумала, что тебе будет интересно на него взглянуть.

— У тебя есть копировальный аппарат? — спросил Зеки озадаченно.

— Ну да, — ответила я.

— Откуда он у тебя?

— Мои братья сперли его в прошлом году.

Так оно и было. Как-то утром, проснувшись, я обнаружила себя в окружении пяти или шести десятков фотокопий задниц моих братьев, расклеенных по стенам моей комнаты. Прошло несколько секунд, пока я сообразила, что это за странные белые луны, и тогда я завизжала. Тройняшки со смехом вбежали в комнату. Мама начала громким резким голосом интересоваться, что у нас там происходит, но, не услышав ни от кого ответа, видимо, махнула рукой.

Мои брательники рассказали, как позапрошлой ночью наведались на территорию средней школы и взломали дверь одного из складских помещений на заднем дворе, снизу доверху забитое всякой старой оргтехникой. Обнаружили там копир и множество пластиковых бутылок с тонером, и даже, вот ведь удача, несколько пачек офисной бумаги. Они решили, что на этом можно навариться. Короче, братья сложили все эти трофеи в свой минивэн и привезли домой. А поддав, решили снять копии со своих задниц. «Процесс вышел из-под контроля, — признал Эндрю. — Там, типа, триста копий наших жоп». Я велела им убираться из моей комнаты и потом минут пять сдирала со стен эти бумажки, комкала и запихивала в мусорную корзину. Однако листов было слишком много, они вываливались из корзины на пол, и там ярко-белые задницы моих братьев медленно, словно лепестки цветов, раскрывались.

Копир оказался старой моделью конца восьмидесятых, никто из знакомых моих братьев не захотел его приобрести, и в конце концов братья сломали его, посидев на нем по сотне раз каждый, и целый день потом спорили, кто же именно из них его доконал. Теперь копир представлял собой груду хлама, и мама сотни раз велела братьям от него избавиться, а они обещали, что сделают это, но в итоге просто накрыли его куском брезента и забыли про него. Так оно обычно и бывало. Если вещь убрать с глаз долой, запихнуть в дальний угол, то она словно перестает существовать. Однако вот она. Я предъявила на нее права. Она стала моей. Нашей.

— Довольно крутой аппарат, — признал Зеки.

— Согласна, только вот мои братья-дебилы его сломали. Можно попытаться его починить, а можно просто пойти в библиотеку и воспользоваться тамошним копиром.

— А как они его сломали?

— Сломали так, что он не работает, — ответила я, хотя Зеки, кажется, спрашивал о другом.

Он взглянул на копир, поднял крышку и потер подбородок.

— Они читали инструкцию?

— Читали ли мои братья инструкцию? Ты шутишь?

— Так читали или нет?

— Нет! — крикнула я. — Они сломали его своими задницами, вот и все подробности.

Мы нашли удлинитель и включили аппарат, на нем замигала лампочка, однако за нажатием на кнопку «копировать» ничего не последовало. Я лишь наблюдала, как Зеки идет по пунктам небольшого перечня возможных неисправностей, то и дело повторяя шепотом: «Нет, не то»; открывает аппарат, что-то в нем осматривает, что-то ощупывает.

Я хотела уже сказать, что, мол, хватит, как Зеки воскликнул: «Подожди!», и я увидела, как он просунул пальцы куда-то внутрь аппарата и аккуратно, кусочек за кусочком, извлек из него зажеванный лист бумаги, сложившийся, как меха аккордеона, словно копир делал оригами, после чего передал этот лист мне. Я разгладила бумагу. На ней сияла задница одного из моих братьев-придурков.

— Просто застряла бумага, — сказал с улыбкой Зеки.

Прижал ладонь к стеклу и нажал на кнопку «копировать»; вскоре из аппарата вылез лист с отпечатком руки, включая все линии на ладони. Аппарат работал. Может, Зеки и не гений, но уж точно умнее моих братьев — единственных парней, с которыми я до сих пор общалась, из чего я сделала вывод, что с выбором на лето не ошиблась.

— Если передвигать руку по стеклу, — сказал Зеки, — получится что-то вроде анимации. Типа мультика.

— Но для этого нам понадобится какое-нибудь устройство для перелистывания страниц. Или камера для покадровой съемки. Я права?

— Наверное, — ответил он, немного разочарованный.

Тем не менее мы весь следующий час шарились по гаражу, выискивали всякие предметы и клали их на стекло. Нам нравилось, как искажалось изображение, если объект был слишком крупным, — оно становилось каким-то нереальным. Затем я обнаружила старый номер журнала «Вог» и вырвала из него фотографию Шер, где у нее длинные черные волосы и дымчатая подводка для глаз. Нажала на кнопку «копировать», но тут же принялась тащить фотографию по стеклу. На выплюнутой аппаратом копии половина лица Шер была нормальной, а другая половина изображения размазалась по странице, оставив полосы, словно у нее плавилась щека.

— О, круто! — воскликнул Зеки, на которого это явно произвело впечатление.

Он выдрал страницу со взятой наугад фоткой какой-то модели и проделал с ней зигзагообразное движение, в то время как из-под стекла аппарата шел свет. Картинка получилась хоть и не суперчеткой, зато психоделической и немного зловещей.

— Ты умеешь создавать произведения искусства с помощью копировального аппарата? — спросила я.

— Может быть, — ответил он, улыбнувшись. — Почему бы и нет?

Мы были подростками в захолустье штата Теннесси. Мы ничего не знали ни про копировальное искусство, ни про Энди Уорхола, ни про что-либо еще в этом духе. И воображали, что это мы придумали. Впрочем, применительно к нам так оно и было.

Я прижалась щекой к стеклу, в результате чего мое лицо вышло похожим на плод в утробе матери и все его черты получились расплющенными.

— Подожди-ка, — сказал Зеки. — Если мы положим рядышком на стекло наши лица, получится вроде оптического обмана, когда ты видишь либо два лица в профиль, либо вазу. Попробуем?

— Круто, — говорю, — давай попробуем.

В общем, мы прижались лицами к стеклу, при этом рты оказались совсем близко друг к другу.

— Подожди, — сказал Зеки, как будто совсем не смущенный близостью наших губ. — Я пытаюсь нащупать кнопку.

То, что получилось в итоге, ничуть не напоминало оптический обман. Это напоминало двух мертвых детей, внезапно затянутых в какую-то черную дыру.

— А что, прикольно, — сказал Зеки. — Похоже на обложку альбома какой-нибудь дэт-метал-группы.

— Давай еще раз попробуем, — решительно предложила я. Я чувствовала, что мы делаем нечто важное. Чувствовала, что контролирую ситуацию. Принимаю решения. И что пока выбор делаю я, все в порядке.

Мы снова прижались головами к стеклу, лицом к лицу, но в этот раз, когда Зеки нажал на кнопку, я осторожно придвинулась к нему еще ближе и поцеловала; мы касались друг друга губами, а лучи света, исходящие от копировального аппарата, просачивались между нашими лицами. Именно так я и представляла себе поцелуй: чем-то совершенно нереальным. И мы не могли оторваться друг от друга до тех пор, пока не перестал гудеть аппарат. Таким оказался мой первый поцелуй.

— Ух ты, — сказал Зеки, стукнувшись головой о копир. — Зачем ты это сделала?

— Не знаю, — ответила я, и это было правдой. — Я раньше никого не целовала.

— Я тоже.

— И, по-моему, отлично получилось. Похоже на произведение искусства, — заключила я.

Мы принялись рассматривать вылезшую из аппарата копию. На ней мы выглядели настоящими уродами с раздавленными лицами, однако чернота вокруг нас придавала изображению сказочный вид. Я подумала: «Неужели именно так выглядят люди, когда целуются? Вряд ли. Так выглядят люди, когда целуются прижавшись к стеклу копира. Наверное, так выглядит искусство. Уродливо и прекрасно одновременно».

— Извини, что сделала это без спроса, — сказала я, чувствуя себя теперь крайне неловко. — Мне просто захотелось наконец это сделать. Чтобы не было так страшно. Чтобы жить дальше и быть нормальной.

Зеки ничего не ответил. Я подумала, что он мог бы поцеловать меня по-настоящему, — не ради искусства, а по-настоящему. Но он этого не сделал. Виновато улыбался, будто не мог совладать со своими губами, потом сказал:

— Это могло бы быть прикольно.

Я подумала, что он говорит про поцелуй, но оказалось, что он имеет в виду копир.

— С его помощью мы могли бы сделать что-нибудь сверхъестественное, — заключил Зеки.

— Сверхъестественное, — повторила я за ним, словно заклинание, как будто все, что мне оставалось сделать, это произнести нужное слово, и тогда мой мир изменится.

Глава четвертая

Вряд ли мы тогда осознавали, насколько трудно сделать что-нибудь стоящее. Мы были умненькими детьми, учились в школе на отлично. Учителя считали нас одаренными, поскольку мы умели читать и писать чуть лучше прочих, и, поскольку мы были одаренными, они (учителя) не тратили впустую свои жизни на обучение каких-то укурков. Я думаю, что Зеки действительно был одаренным. Он ходил в какую-то престижную частную школу в Мемфисе, где ученики носили форму и где был настоящий курс по нарративному искусству, оценка за который шла в аттестат. Однако в то лето, когда не было ни школы, ни занятий, ни учителей, мы, оставшись без присмотра и будучи предоставлены сами себе, поняли, что не знаем, чем, собственно, мы занимаемся.

Всю следующую неделю мы сидели за столом на кухне, пили ароматизированный растворимый кофе, Зеки рисовал свои комиксы, я кропала в записной книжке свой жуткий девчачий детектив, время от времени мы касались друг друга ногами, и от этого легчайшего трения у меня дико потели подмышки. Нам было шестнадцать. Как не позволить своей жизни превратиться в нечто настолько скучное, что никому до нее не будет дела? Как сделать себя каким-то особенным?

Мы клеили коллажи из маминых старых номеров журнала «Гламур», вырезая для этого у моделей рты с жемчужными белоснежными зубами и пухлыми губами. Я не могла понять, что отвратительнее — стопка этих вырезанных нами ртов или выброшенные за ненадобностью фотографии этих красавиц, у которых вместо ртов теперь зияли зазубренные дыры. Еще мы вырезали отовсюду слова «красавица» и «красота», пока не заклеили ими целый лист и они не превратились в какой-то особый, неизвестный нам язык. А еще мы взяли оттуда полоски пробников парфюма, причем двадцать или тридцать из них назывались либо «Фаренгейт 180», либо «Рэнсом», и принялись втирать их в запястья, пока смесь ароматов не стала такой подавляющей, что мы почувствовали себя хреново. Несмотря на это, я протягивала руку, и Зеки брал ее так бережно, будто она являлась драгоценным музейным экспонатом. И он нюхал и нюхал, а я молилась, чтобы он не смог унюхать меня, унюхать то, что было под всем этим парфюмом, поскольку знала, что пахну ужасным отчаянием и одиночеством.

А еще мы целовались. То были очень странные поцелуи: наши губы сперва как бы вступали в контакт, затем впивались друг в друга минут на десять, при этом наши тела почти не соприкасались. Нам стало бы намного легче, если бы мы просто занялись сексом, преодолели бы этот барьер, но меня страшил риск забеременеть или чем-нибудь заболеть. Меня пугало то, как мое тело поведет себя в подобных обстоятельствах и как поведет себя его тело. Поэтому мы как были полностью в одежде, так и оставались, вжимали руки себе в бока и всасывались друг другу в лица, пока наши рты не становились красными и воспаленными. По вкусу Зеки неизменно напоминал сельдерей, а также корм для кроликов, и мне это очень нравилось. Я же боялась его спросить, какая на вкус я.

И вот однажды, когда мы сидели на диване в гостиной и, не издавая ни звука, целовались взасос, во входной двери повернулся ключ. Вошла мама.

— Ого! — сказала она при виде нас, после чего мы с Зеки отпрянули друг от друга (произведя при этом и впрямь сосательный звук) и поползли к противоположным краям дивана.

Мама улыбалась, стараясь не рассмеяться. Зеки достал из кармана бумажник с застежкой-липучкой и принялся изучать свой читательский билет с таким видом, будто ему было чрезвычайно важно убедиться, что он на месте. Я же просто сидела на краю дивана, с опущенными глазами и подрагивающими губами.

— Ну что ж… здравствуйте, — сказала мама. — Кто этот молодой человек?

— Это Зеки, — ответила я после некоторой паузы, с пылающим от смущения лицом. — Он в нашем городе недавно.

— Отлично, отлично, — проговорила мама, кивая. — Привет, Зеки.

— Здравствуйте, миссис… привет… — ответил Зеки. — Видите ли, я не знаю фамилию Фрэнки.

— Ну, ее фамилия в любом случае отличается от моей, — сказала мама. — Впрочем, можешь звать меня Кэрри.

— Здравствуйте, Кэрри, — ответил Зеки, по-прежнему держа в руке читательский билет, словно ожидая, что моя мама попросит его предъявить.

— Мы тут тусуемся, — пояснила я. — Зеки — художник.

— О, круто, — сказала мама, продолжая кивать и, видимо, пытаясь сообразить, чем еще, черт возьми, я занималась дома с мальчиком, ведь я ни разу в жизни не ходила на свидания и, насколько ей было известно, не имела друзей среди мальчишек уже многие годы.

— Я рисую, — уточнил Зеки.

— Стало быть вы, ребята, создали тут, пока никого нет дома, небольшую художническую колонию? — спросила мама.

— В смысле? — спросила я.

— Ладно. Зеки, рада познакомиться. Фрэнки ничего мне про тебя не рассказывала, но я буду рада тебя видеть в любое время. Кстати, ты не против сегодня с нами поужинать? Я бы очень хотела, чтобы ты рассказал про себя.

— Ну, я не знаю, — ответил Зеки, метнув на меня быстрый взгляд. — Я имею в виду, что должен спросить свою маму, не возражает ли она.

— Само собой, — сказала мама. — Если она захочет со мной поговорить, буду счастлива поручиться за Фрэнки. Уверена, что ты уже рассказал маме о своей крутой новой подруге. Уверена, ты не утаил бы от мамы такое важное событие.

— Мама, это всего лишь… — начала я, но тут же остановилась. Она была не из тех мам, что расстраиваются по такому поводу.

— Ей сейчас как бы не до этого, — сказал Зеки, — так что не думаю, что она будет против.

— Значит, договорились, — сказала моя мама. — Вообще-то я заскочила, чтобы кое-что взять, и мне пора обратно на работу. Так что, надеюсь… Надеюсь увидеть тебя, когда вернусь.

— Приятно было познакомиться, — ответил Зеки. Он наконец положил свой читательский билет обратно в бумажник и застегнул его на липучку.

После этого мама ушла, и остались мы вдвоем: я и Зеки.

— Возможно, нам надо заняться искусством, — предположил Зеки, словно искусство — это, скажем, печенье или разогретый в микроволновке попкорн. Будто все, что могло удержать нас от секса, от чего-то такого, о чем мы потом пожалеем, это искусство.

— Ладно, — ответила я, все еще красная, все еще со вкусом сельдерея на губах. — Займемся искусством.

Устроившись на полу нашего пропахшего плесенью гаража, мы принялись «печь» копии всего, что казалось нам интересным. Я обнаружила фотографию мамы и папы и ножницами, зигзагом, разрезала ее на две половины, создав таким образом разделительную полосу между родителями. Приклеила их по краям листа бумаги, после чего Зеки нарисовал между ними всякие миниатюры, типа обвивающих ножи змей, разрядов молний и грозящего из могилы кулака. Затем мы положили этот лист в копировальный аппарат и изучили полученное в результате черно-белое изображение. Оно меня не обрадовало. Я подумала, не в этом ли и состоит одна из целей искусства — заставлять смотреть на вещи, про которые ты знаешь, но не можешь рассказать про них вслух?

— Неплохо, — заметил Зеки. — Довольно круто.

— А мне хочется это куда-нибудь подальше выбросить, — ответила я. — Будет ужасно, если мама это когда-либо увидит.

— Возможно, задача искусства состоит в том, чтобы семьи чувствовали себя некомфортно, — предположил Зеки.

— Ну, значит, я еще не стала в полном смысле слова художником, потому что не хочу, чтобы мама это увидела, — с этими словами я скомкала и оригинал, и копию и швырнула их в мусорный бак.

Мы снова сидели на цементном полу, не зная толком, чем заняться. Мне снова хотелось взасос целоваться, но попросить об этом было стремно. Зеки о чем-то размышлял, поэтому я ждала, до чего он там додумается.

— Проблема, — сказал он, — в том, что все это очень непублично. Мы тут с тобой ваяем, но оттого, что сидим сиднем в твоем гараже, у нас нет ощущения, что мы творим искусство. Это как делать записи в дневник, которые никто никогда кроме их автора не увидит.

— Видишь ли, в нашем городе нет ни музея, ни художественной галереи, — ответила я, — поэтому мы не сможем показать свои работы широкой публике, даже если захотим.

— Ты ошибаешься, — возразил Зеки. — Например, в Мемфисе есть художники-граффитисты, так они любое пространство превращают в галерею. Забираются, допустим, на какой-нибудь дом, наносят на стену свой тег и сматываются, прежде чем кто-нибудь успеет их засечь. И это довольно круто. Иногда тег держится долгое время, если городу лень его закрашивать или смывать.

— Но я не умею рисовать граффити, — заметила я.

— Я тоже не умею, но мы ведь можем сделать что-нибудь похожее, так? У нас есть копир, верно? Мы можем заранее изготовить тег и уже потом его где-нибудь прикрепить. Выйдет быстрее, да и поймать нас будет сложнее.

— А зачем нас кому-то ловить? — спрашиваю. — Неужели вешать плакаты на стены противозаконно?

— Не знаю. Может, это серая в юридическом смысле зона. Хотя, если такое художество можно быстро убрать, то, наверное, нет. Но если честно, лучше, чтобы нас никто не видел.

— Так… погоди… ты уже не хочешь, чтобы кто-то знал, что художники — это мы?

— Пожалуй, не хочу. Только ты и я. Никто другой никогда не узнает. Мы развесим эти свои рисунки, может даже по всему городу, а люди будут ходить и интересоваться: «И кто это нарисовал эту крутую хреновину?», а мы такие: «Вау, не знаю, но это реально круто», потом отойдем в сторону, насвистывая, типа руки в брюки.

— Ладно, — согласилась я наконец, так до конца и не поняв его мысль. — Пожалуй, ты прав.

— В общем, нам нужен тег.

— А что он должен собой представлять?

— Что-нибудь, что хрен разберешь. Что-нибудь сверхъестественное. Типа загадки или головоломки, которую никто не в состоянии разгадать. Такое, чтоб у всех крышу посносило.

— А как мы этого добьемся? — спросила я.

— Ты же писательница, так? — ответил вопросом на вопрос Зеки, улыбаясь и начиная дрожать от возбуждения. — Ты напишешь что-нибудь по-настоящему странное, затем я это проиллюстрирую. Мы сделаем, допустим, двадцать копий. И развесим их в городе.

— И что мне написать? — спросила я, все еще не врубаясь.

— Да что хочешь! Что-нибудь по-настоящему странное и непонятное. Типа того, что это вроде ничего не значит, но в то же время кое-что значит.

— Звучит сурово, — признала я.

— Вовсе нет, — возразил Зеки, приходя в крайнее возбуждение. Глаза его поблескивали, как у мультяшного персонажа, и были такими черными, что зрачки, казалось, искрятся. — Не парься. Просто напиши что-нибудь.

— Не могу. — Я чувствовала, что не разделяю в должной мере его энтузиазма и потому от меня нет толка. — Не могу я просто взять и что-нибудь написать.

— Нет, можешь, — сказал Зеки. — Ты изумительная писательница. Просто напиши здесь… — он схватил лист бумаги и положил его передо мной. — Первое, что придет тебе в голову.

— Про что? — спросила я, уже чуть не плача.

— Про Коулфилд. Про этот город. Про свою жизнь. Про своего тупого долбаного папашу. Да про что хочешь.

Я взяла карандаш и сделала глубокий вдох, будто пытаясь втянуть в себя все слова английского языка до единого. Принялась постукивать грифелем по бумаге, оставляя на ней крошечные точки. Стук-постук — продолжала я постукивать по бумаге. Я пыталась. Думала о солнце, о том, как ярко оно светит на улице, о том, каким жарким становится мир, и о том, что скоро мир перегреется и мы все погибнем. Но не об этом мне хотелось рассказать. Я думала про свою сводную сестру Фрэнсис и про то, что я могла бы приехать к ним в дом и подарить ей все свои молочные зубы, которые хранила в пластиковом пакетике. Думала про то, какой странный, кривой и маленький у Зеки рот. Думала про книгу, которую пишу, про девушку — гения преступного мира. Ее звали Эви Фастабенд. А свое тайное убежище, заброшенную лесную хибарку, она всегда называла «окраина». Когда она хотела совершить какое-нибудь преступление, она использовала это слово в качестве кодового названия. «Мне нужно поехать на окраину» — объявляла она, затем мчала на своем мотоцикле в лес, к ветхой лачуге, где хранила завернутый в старую футболку пистолет. «Окраина, — думала я. — Окраина, окраина, окраина».

И тогда я написала: «Окраина — это лачуги…» — и сделала еще один глубокий вдох (я вдруг поняла, что все это время не дышала). Предметы перед глазами стали расплываться. Зеки тронул меня за плечо.

— Ты в порядке? — спросил он, но я уже продолжила писать: «и в них живут золотоискатели».

Зеки заглянул поверх моего плеча в лист бумаги:

— А что… Довольно круто. Мне нравится, — сказал он.

«Окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели. Мы — беглецы», — написала я. В моей голове звучал тихий голос, и я записывала под его диктовку. И я знала, что этот тихий настойчивый голос не принадлежит ни Богу, ни какой-либо музе и вообще никому на свете, кроме меня самой. Это был мой голос. Мой и больше ничей, и я слышала его предельно четко. И он еще не закончил:

«Окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели. Мы — беглецы, и закон по нам изголодался».

А потом голос умолк. Исчез, затих где-то глубоко внутри меня. И я не знала, вернется ли он когда-нибудь. Наконец я прочла то, что написала.

— Мы — беглецы, — сказала я Зеки, улыбаясь. На меня напал смех, похожий на икоту. — Мы — беглецы? — спросила я.

— И закон по нам изголодался, — ответил с улыбкой Зеки. В этих фразах не было ни малейшего смысла, они ничего не означали. Однако Зеки понял. А прочее было неважно.

Это было лучшим из того, что я к тому времени в своей жизни написала. Я сразу это поняла. И что ничего лучшего я уже не напишу. На мой слух это звучало совершенно.

Сидя на корточках на полу гаража, мы с Зеки произносили эти слова снова и снова, пока они не превратились в код. Код для обозначения всего, о чем мы когда-либо станем мечтать. Такой код, что, повстречайся мы снова лет через пятьдесят, достаточно будет его в точности воспроизвести, и мы сразу поймем. Поймем, кто мы такие.

— Можно тебя поцеловать? — спросил Зеки, и я подумала, что лучше бы он этого не спрашивал. И в то же время мне понравилось, что он это спросил, а не стал пользоваться ситуацией.

— Можно, — ответила я, и мы поцеловались, и я почувствовала крохотный кончик его языка на своих зубах, и от этого меня пробрала дрожь. И все время, что мы целовались, в моей голове крутилось: «Мы — беглецы, беглецы, беглецы», и я знала, что закон, каким бы он на хрен ни был, по нам изголодался.

Глава пятая

Мама должна вернуться в пять. Когда вернутся тройняшки — без понятия; впрочем, я могла рассчитывать, что вероятность их появления дома крайне мала, пока они нюхают клей или занимаются сексом с девушками на заброшенных фабриках. Ситуация напоминала часовую бомбу, готовую вот-вот взорваться, и мы должны были ее обезвредить, не зная, как это делается. А может, наоборот, мы сами закладывали бомбу. Кто знает. Я чувствовала только, что нечто стоит на кону, вот что я пытаюсь сказать. Мне хотелось и дальше целовать Зеки, однако с этим соперничало возбуждение, рожденное возможностью что-то создать. У нас были слова. Наш код. Окраина. Беглецы. Закон. Но нам предстояло придать всему этому привлекательный вид.

У Зеки имелись всякие крутые и дорогие художественные ручки и карандаши, типа «Пентел» и «Майкрон», а также японские кисточки для рисования, но я предпочла черный маркер «Крайола» и принялась за работу. На листе бумаги предстояло расположить множество слов, поэтому мне пришлось уменьшить размер букв, чтобы осталось место для Зекиных художеств, но в то же время я хотела, чтобы шрифт был достаточно жирным и эти слова легко читались. Заглядывая мне через плечо, Зеки шептал очередную букву (б…е…г…л), и мне нравилось ощущать его дыхание на шее, однако рука моя не теряла при этом твердости.

Когда я закончила, Зеки утащил лист (я даже не успела перечитать написанное) и взялся за работу со всеми своими карандашами, ручками и кисточками. Я понимала, что у него в голове сформировалась какая-то законченная картина, судя по тому, как уверенно двигалась его рука, пусть даже он не мог унять дрожь от страха что-нибудь испортить. Он начал с линий электропередач, протянувшихся над листом словно тонкие рубцы от шрамов, а когда к нему пришло ощущение масштаба, он нарисовал целый ряд красивых лачужек с провалившимися крышами. Нарисовал обломки горных пород, сгоревший автомобиль и стаю диких собак. Затем нарисовал четыре стоящие на открытом воздухе кровати, с изголовьями, напоминающими готические соборы, и множеством завернутых в простыни детей. Наконец он отпрянул от изображения, словно выдернул штепсель из розетки, и стал пристально его разглядывать. Я тоже пристально рассматривала то, как его рисунки сплелись с моими словами, и еще то, как два наших сознания объединились и превратились в единое целое. Затем, аккуратно, чтобы не задеть мои слова, Зеки склонился над бумагой и нарисовал две гигантских, отделенных от туловища руки с иссохшими и изломанными пальцами, которые, казалось, пылают, отбрасывая отблески по всему листу. Руки эти тянулись к лежащим в кроватях детям, однако висели в воздухе и никак не могли до них дотронуться.

— Ну вот, — произнес он наконец. — Готово.

— Серьезно? — спросила я, не вполне веря ни в себя, ни в нас.

— Не знаю, — признался Зеки. — Возможно.

— Мы сделали это, — сказала я, словно сама себе не веря, хотя это был всего лишь небольшой лист бумаги.

— Но никто не должен об этом знать, — напомнил мне Зеки. — Кроме тебя и меня.

— Окей, — согласилась я.

— Однако мы должны сделать кое-что, чтобы это действительно стало нашим, — сказал Зеки.

С этими словами он расстегнул молнию сумки с разными художественными принадлежностями и достал оттуда канцелярский ножик марки «Экс-Экто», при виде которого я немного напряглась и отодвинулась подальше от Зеки, задумчиво замершего с этим ножиком.

— Кровь, — произнес Зеки.

А что еще он мог сказать? Что у нас, двух глупых подростков, было, кроме текущей в нас крови?

— Кровь? — переспросила я. Я уже говорила, что плохо переношу прикосновения, тем более прикосновения острыми предметами.

— На листе бумаги, — продолжил Зеки. — Это же символично, так? Это же метафора? Слушай, а что такое метафора?

— Уж никак не кровь, — ответила я, хотя что я об этом знала?

— Кажется, ты права, — признал Зеки, потирая лезвие ножика пальцами.

— Ладно, уговорил, — ответила я, решив ему довериться.

Зеки прижал лезвие к кончику пальца, а я застыла, глядя, как его кожа сопротивляется нажиму. У меня закружилась голова. В итоге лезвие все-таки проткнуло кожу, Зеки выдохнул, и, собственно, за этим сперва ничего не последовало. Лишь секунду-другую спустя, как будто в результате чародейства или ловкого фокуса, на подушечке пальца выступила капелька крови. Зеки отложил ножик и принялся сжимать палец, пока кровь не закапала как следует.

— Теперь ты, — сказал он.

Я колебалась.

— Это не больно, — подбодрил он меня, и я поверила.

Взяла ножик, поднесла к среднему пальцу левой руки и вдавила лезвие острием в кожу. Однако то ли моя правая рука дрогнула, то ли я в последнюю секунду просто испугалась, но вышло так, что я полоснула лезвием по всему пальцу, из-за чего кровь потекла так обильно, что мне показалось — я сейчас отрублюсь.

— О, черт! — вскричал Зеки, на что я заметила:

— По-моему, я облажалась. — Но он тут же краем своей рубашки обернул мой палец, забыв про свой собственный. Крови было немного, меньше, чем почудилось вначале, но нам хватило, чтобы перепугаться. Все-таки мы были детьми и нам было страшно. Кровь продолжала течь, но я не знала, что с ней делать.

— Может, накапать ею на бумагу? — предположил Зеки.

Видя, что он сам не понимает, что делать, я тем не менее высвободила руку и принялась трясти ею над бумагой, словно просушивая после мытья, при этом капли крови разлетались во все стороны и оказались даже у меня на физиономии. Зеки приходилось с силой жать на свой палец, чтобы выдавить хоть чуть-чуть, и в конце концов несколько капель его крови упали на бумагу. Решив, что внесла достаточный вклад, я сунула палец в рот (на языке появился вкус железа), затем обмотала его краем своей рубашки.

Многочисленные пятнышки крови были похожи на необычайные созвездия, со странными символами и смыслами. Выглядело это очень красиво, как будто мы создали собственную вселенную.

— Надо дать бумаге просохнуть, — сказал Зеки самым будничным тоном, — потом наделаем копий.

Пока наше произведение сохло, мы сидели на полу пыльного захламленного гаража в окружении никому не нужных вещей. Мне следовало забинтовать палец, но не хотелось никуда идти. И Зеки спросил, можно ли ему еще раз меня поцеловать.

— У меня во рту вкус крови, — призналась я.

— Ничего страшного, — ответил он.

И я разрешила ему себя поцеловать. И уже тогда, в тот самый момент, я знала, что это по-настоящему важно. Знала, что буду мысленно отматывать всю свою жизнь назад до этого момента: мой палец кровоточит, я чувствую на своих губах одновременно прекрасные и некрасивые губы этого мальчика, и между нами — наше «произведение искусства». Знала, что это, вероятно, мне еще аукнется. Было классно.

Когда у нас заболели челюсти, мы вернулись в дом и надыбали в ванной несколько пластырей, чтобы как можно лучше меня «починить». По-хорошему следовало бы наложить швы, но я вскрыла свой палец настолько ювелирно, что мы решили, что под небольшим давлением пластыря рана сама затянется, как будто ничего и не случилось. Зеки вообще не нуждался в помощи, его ранка уже высохла, но небольшую повязку на своем пальце он все же соорудил. Я подумала, что, какие бы события ни произошли этим летом, он будет вспоминать меня как «ту, у которой шрам».

Мы вернулись в гараж и положили свое «произведение» на стекло копировального аппарата. Опустили крышку и, поколебавшись с секунду, одновременно нажали на кнопку «копировать». Аппарат зажужжал, заскрипел, и я подумала, что все, что он нам сейчас выдаст, это завитки черного дыма. Но нет, в лоток упала копия нашей картинки. Теперь у нас было два экземпляра. Наше произведение стало от этого как будто чуть менее особенным, хотя я могла и ошибаться. Может, наоборот, его сила от этого удвоилась. Что-то произошло, а остальное не имело значения. Мы осмотрели копию — она сильно отличалась от оригинала: кровь не такая насыщенная, по краям все немного размыто, чуть менее реалистично. Это не было столь же совершенно, как то, что мы создали вдвоем, но тоже неплохо. Просто нужно наделать побольше копий.

— Сколько копий? Десять? — спросил Зеки, машина загудела, и через некоторое время у нас было еще десять копий.

— Может, еще десять? — предложила я, и Зеки согласно кивнул.

Еще десять копий, и мы ощущали их вес. Нам показалось, что этого недостаточно.

— Еще пятьдесят? — спросил Зеки.

— Думаю, сто, — ответила я.

— Ладно, — сказал Зеки.

— Мы ведь в любой момент сможем еще напечатать, — сказала я, потому что на самом деле мне ужасно хотелось, чтобы прямо в тот момент у нас был целый миллион копий.

В общем, мы сделали еще сто копий. Теперь у нас имелось сто двадцать экземпляров этого странного «произведения». У меня возникали ассоциации с алхимией, а еще с метлами из «Фантазии»[6], то есть вроде как мир наконец дорос до вещей, которые нас волновали, и мы добились этого сами.

Покончив с копированием, мы снова укрыли «Ксерокс» и вернули на место хлам, который лежал на нем, чтобы никто не узнал про то, что мы здесь делали. Сложили все копии вместе и вернулись в дом. Зеки отсчитал шестьдесят копий себе и шестьдесят мне, и мы рассовали их по своим рюкзакам. Довольно скоро вернется мама. Братья тоже заявятся. И никто понятия не будет иметь, чем это мы тут занимались. «Наверное, сексом», — подумают мои идиоты-братья. Придурки. Они не узнают, что́ мы привнесли в этот мир.

— А как быть с оригиналом? — спросила я, держа его перед собой.

— Пусть он останется у тебя, — ответил Зеки, и это, возможно, было лучшее из того, что кто-либо когда-либо для меня сделал. Я надеялась, что так будет, мне не хотелось расставаться с оригиналом.

— Да, — продолжил Зеки. — Копир ведь у тебя, так? Поэтому ты и храни оригинал. Но будь осторожна. Не потеряй. Не дай никому его обнаружить. Никогда. До конца жизни ты должна будешь хранить его у себя, понимаешь?

— Согласна, — ответила я, и еще никогда в жизни не была так серьезна.

— Окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели, — сообщил мне Зеки.

— Мы — беглецы, — подхватила я с улыбкой, — и закон по нам изголодался.

А потом мы просто стояли в гостиной, не зная, что делать дальше. Мысленно мы вновь и вновь произносили эти слова, пока не запомнили их навсегда. Потом мы сидели, и слова эти сами собой в нас повторялись, пока не потеряли всякое значение, пока вновь не обрели какое-то значение и пока наконец не стали значить вообще все.

Ладно, допустим, мы сходили с ума. Мы целовались, и наши стыдливые мозги не смогли с этим справиться, поэтому мы придумали некую мантру, которая поможет разгадать тайны вселенной. Создали смысл там, где его не было. Но что это, если не искусство? По крайней мере, мне кажется, что это именно то искусство, которое я люблю, где одержимость одного человека заражает и преобразует других людей. Впрочем, в те времена у меня не было на этот счет никаких теорий. Только эти слова, детки в кроватках и протянувшиеся к ним огромные ручищи. Смыслу предстоит возникнуть позже.


Мама вернулась с четырьмя большими пиццами от «Твинс» — редкое для нас угощение; я видела, что она старается произвести на Зеки впечатление. Мне не хотелось говорить ей, что Зеки — из Мемфиса, то есть из настоящего города, и пиццей его не удивить. Но оказалось, что Зеки сам не свой до пиццы.

— Как поживает искусство? — спросила мама, быстрым и легким шагом пройдя на кухню.

— Прекрасно! — закричали мы одновременно и как-то преувеличенно громко.

Разумеется, мама думала, что на самом деле мы предварительно изучили то, как устроены наши тела, и от этой мысли меня затошнило. Но мама только кивнула. Было это довольно странно. До развода она вела себя строго; тройняшки постоянно бесились, а мама пыталась держать их в узде. И терпеть не могла, когда кто-то усложнял ей жизнь или подкидывал забот, и вечно закатывала глаза — какие же, мол, ее окружают тупицы. Она писала памятки, в которые никто, кроме нее, не заглядывал. Часто хмурилась. Я ее немного побаивалась, хотя знала, что она меня любит. Развод дался ей очень тяжело, но все же, по-видимому, принес облегчение: раз уж это скверное событие в конце концов произошло, больше не нужно было его опасаться. Мама расслабилась. Даже если тройняшки спалят ресторан «Дэйри Куин»[7], это не ее проблема. Если я пригласила в наш дом какого-то странного мальчишку и целуюсь с ним взасос, то кто она такая, чтобы вмешиваться? Мы ели пиццу в будний день! Моя мама — самая классная мама в Коулфилде!

Один из другим, словно копии в лоток «Ксерокса», в дом ввалились мои уставшие братья, причем от каждого воняло травкой и фритюром для картофеля. Мы им сказали про пиццу, но они в ответ лишь хмыкнули и исчезли в своей общей комнате. Не могу описать запах, который там стоял!

Мама положила пиццу в духовку, чтобы та не остыла, а мы с Зеки начали накрывать на стол.

— Что у тебя с рукой? — спросила меня мама.

— А что не так? — ответила я вопросом на вопрос, с грохотом роняя вилку на стол.

— А что у тебя с рукой? — задала мама аналогичный вопрос Зеки, указывая на его крошечную, смехотворную ранку.

— Гм, — задумался Зеки, как будто ему задали какой-то сложный философский вопрос.

— Вы что, ребята, скрепляли кровью клятву? — спросила мама с таким видом, будто участвовала в ток-шоу Фила Донахью[8].

— Нет! — ответила я, вновь неестественно громко. — Никакую клятву мы кровью не скрепляли.

— Это негигиенично, — очень мягко заметила мама.

— Я поранила палец, пока резала яблоки для здорового перекуса, — после некоторой паузы объяснила я. Зеки кивнул, хотя выглядел при этом немного удрученным, словно корил себя за то, что заранее не продумал убедительный ответ.

— А это, — сказал он, вытянув палец, чтобы мама могла его осмотреть, — случилось со мной раньше. Я пришел к вам с уже забинтованным пальцем.

— А, тогда ладно, — ответила мама.

Она улыбалась при этом с таким видом… Какое, мол, это теперь имеет значение? Она ведь уже застукала нас за поцелуями, знала, что между нами что-то происходит.

— Мальчики! — крикнула она, отчего Зеки вздрогнул.

Явились мои братья. Скорее всего, они и не заметили, что у нас дома Зеки. Лишь когда мы все расселись и принялись за пиццу и мама обратилась к Зеки с вопросом, братья в дружном удивлении подняли глаза на обладателя этого странного имени, который неведомо откуда появился в нашем доме. Затем продолжили уплетать пиццу.

— Итак, что занесло тебя к нам в Коулфилд? — спросила мама.

— Видите ли, — начал Зеки, глядя на меня, будто мы до этого весь день репетировали ответ, — мы как бы гостим у моей бабушки. Моя мама выросла в Коулфилде.

— Ну надо же, — ответила мама, явно к чему-то ведя. — А как ее зовут?

— Сидни. Сидни Хадсон. Когда она здесь жила, у нее была такая фамилия.

— Вот это да! — вскричала мама, сделав огромные глаза. — Я ее знаю! Она на несколько классов меня младше. Ее называли… слово такое… гениальным ребенком.

— Юным дарованием? — подсказал Зеки.

— Именно. Юным музыкальным дарованием.

— Это правда, — сказал Зеки. — По крайней мере, так мне рассказывает моя мама. — Он повернулся ко мне и уточнил: — Она играла на скрипке.

— Насколько я помню, она получила престижную стипендию для учебы в Джульярдской школе[9], — продолжила мама. — С тех пор я ее не встречала.

— Да, это она, — ответил Зеки.

— Она знаменита? В смысле, в классических музыкальных кругах? — спросила мама с оттенком благоговения.

— Пожалуй, нет, — ответил Зеки.

— Понятно, — протянула мама с явным разочарованием. — Это стало таким событием, когда она получила эту стипендию. Помню еще, что газета написала об этом большую статью. Ведь она действительно была юным дарованием. Я о ней не то чтобы очень часто думала, но когда думала, представляла ее себе в Нью-Йорке, как она играет там на концертах, скажем, перед премьер-министром Японии или кем-то в этом роде.

— Видите ли, моя мама рассказывала, что все в Джульярдской школе были юными дарованиями, — ответил Зеки очень благожелательно, признавая творческие неудачи своей мамы. — Она получила место в Мемфисском симфоническом оркестре, а потом встретила папу, они поженились, а потом, как вы уже поняли, появился я.

— Ну что ж… Это прекрасно, — сказала на это мама, — передавай привет от Кэрри Нил.

— Вы чего, типа, встречаетесь? — влез в разговор Эндрю, тыкая острым кончиком ломтика пиццы в сторону Зеки с угрозой, которую могли вложить в подобный жест лишь мои братья.

— Вовсе нет! — крикнула я, поспешно загораживая рукой Зеки, словно пытаясь удержать его в кресле резко затормозившего автомобиля.

— Нет? — спросила мама с легким изумлением. — А что же вы делаете?

— Понимаете, — ответил Зеки, глядя в пустую тарелку, — все это довольно сложно.

Я надеялась, что он заткнется, чтобы не дать моим братьям ничего такого, что они потом смогут использовать против меня, но его понесло:

— Я приехал лишь на лето, так что это как бы непостоянная ситуация временного характера…

— Непостоянная ситуация… Звучит не слишком обнадеживающе, — заметила мама.

— Мы — друзья, — наконец высказалась и я. — ДРУЗЬЯ.

— Хорошие друзья, — добавил Зеки, и я кивнула ему, типа, «ясен пень», но одновременно и типа «да заткнись ты, мои братья попытаются меня извести!».

— Начнем с того, что это очень здорово, что у Фрэнки появился такой прекрасный друг на лето.

— У Фрэнки нет друзей, — сообщил Брайан, типа Зеки такой осел и сам не видит, насколько я странная.

— Что ж, — сказал на это Зеки, протягивая руку за очередным ломтем пиццы, — тогда тем более это честь для меня.

И я так сильно покраснела, что на лицах тройняшек появилось одинаковое выражение удовлетворения от выполненной работы, после чего они вновь набросились на пиццу.

Когда мы вымыли посуду, я сказала маме, что мы с Зеки хотим зайти поесть мороженого в «Дэйри Куин», а потом я отвезу его домой. Мама пожала ему руку и сказала, что он, судя по всему, прекрасный молодой человек, на что явно потрясенный Зеки попытался ответить улыбкой. Мы одновременно полезли в свои рюкзаки проверить, на месте ли наши копии, и были таковы.

Не могу внятно объяснить, насколько странное чувство охватило меня, когда мы впервые за много-много часов вышли из дома. Мы оказались на улице, на свежем воздухе, и с нами были копии. Все казалось теперь значительно больше и намного важнее. Стало даже тяжеловато дышать.

— Ты как, готова? — спросил Зеки очень нежно. Добрый мальчик.

— Наверное, — ответила я, хотя не была в этом уверена.

— Куда пойдем? — спросил он, а я такая: «Что?»

— Где развесим эти копии? — продолжил Зеки. — Я же не местный, поэтому не знаю, где их увидит больше всего народу.

— Не знаю… Может, на площади? Там кинотеатр и мороженица. К тому же это перед зданием суда — если мы захотим, чтобы в нашем искусстве как бы присутствовала политика.

— Ладно, — кивнул Зеки, — поехали на площадь.

Мы сели в машину и за те двенадцать минут, что заняла у нас дорога до городской площади, не проронили ни слова. У входа в кинотеатр кружили стайки подростков, и мне вдруг пришло в голову, как было бы стремно, если бы кто-то из моих знакомых увидел, как я приклеиваю к стене нашу картинку.

— Может, вон там, — предложила я, — на офисе страховой компании?

Свет в офисе не горел, так как было уже закрыто, и лишь в окне торчал плакат, сообщавший о какой-то бойскаутской лотерее.

— Отличная мысль, — согласился Зеки.

Мы вышли из машины, нацепили на спины рюкзаки и, словно для нас это самое обычное дело, настолько обычное, что о нем не стоит даже упоминать, зашагали к дверям страховой компании.

— Возьмем одну из твоих? — спросил Зеки.

Он явно очень нервничал и вспотел от жары. Солнце еще не село. Нас прекрасно было видно. Но никому до нас не было дела. Мы словно стали невидимками.

— Да, можем взять одну из моих, — с этими словами я осторожно расстегнула молнию рюкзака. Потянула за краешек один лист, однако к нему прилип еще один, и я неуклюже попыталась засунуть прилипший лист обратно в рюкзак, но он никак не засовывался. В конце концов я скомкала эти листы, неуклюже запихнула их в карман, извлекла новый лист, и тут до меня дошло, что у нас нет скотча. А без него наши художества не расклеить.

— Ну и как ее присобачить? — спросила я, прижав картинку к стеклу, словно она могла сама к нему приклеиться.

— Черт, — прошептал Зеки, сделав огромные глаза. — Блин, придется нам, наверное, отказаться от нашей миссии.

— Пошли в машину, — ответила я, — там решим.

Подозрительно зыркая по сторонам, мы утиной походкой проследовали к машине; нащупав в кармане ключи, я открыла дверцу, и мы нырнули в салон.

— Да, вышло не очень, — признал Зеки.

— Нам нужен скотч. Гвозди, канцелярские кнопки, скобы. Строительный степлер. — перечислила я.

— А где все это можно достать?

— Может, в «Уолмарте»? — предположила я. — У них там всего навалом.

— Отлично, поехали туда, — ответил Зеки, явно сдувшись.

— А может, попытаемся в другой раз?

— Нет, — ответил он крайне раздраженно, — мы должны сделать это сегодня.

— Ладно. Тогда в магазин.

«Почему, — думала я про себя, — истинное произведение искусства так трудно создать? Почему никогда не получается в точности так, как ты себе это представляешь? Почему мы с Зеки обречены вести жизнь художников?» Но мы все исправим, решила я. Поедем в «Уолмарт». Ничто нас не остановит.

В магазине мы сразу же разделились, и я купила строительный степлер и скобы к нему, а Зеки отправился в другой ряд и приобрел клейкую ленту и кнопки, то есть именно то, что, по нашему мнению, купил бы любой преступный гений. У меня слегка кружилась голова, пока я наблюдала за Зеки и кассирами, и мы оба улыбались — так были счастливы, что приблизились к своей цели. Мы встретились у входа, и там я заметила доску объявлений с фотографиями пропавших без вести детей и всякими официальными уведомлениями.

Я полезла в карман и вытащила ту самую скомканную копию. Зеки встревожился и инстинктивно потянулся за ней, но я отвела руку в сторону.

— Прямо здесь? — спросил он, и я кивнула.

Отдала Зеки сумку с покупками и как можно тщательнее разгладила бумагу, что придало картинке некий характер, сделало ее похожей на старую карту или что-то в этом духе. Кнопкой, вытащенной из одного из объявлений о пропавших детях (мальчик по имени Закари, который исчез два года назад), прикрепила наше художество в углу доски. Мы постояли перед нашей картинкой пару секунд, вперившись взглядом в ручищи и мои слова. Смотрелось неплохо. В этом-то и фишка: когда у тебя больше ста копий, не надо сильно волноваться, что ошибешься с их размещением. Если разместить их в достаточном количестве, искусство все остальное сделает само.

— Выглядит классно, — сказала я Зеки, а он лишь кивнул в ответ. Кажется, он здорово нервничал, все оглядывался по сторонам — вдруг нас кто-то застукает, — хотя на самом деле никто не обращал на нас внимания.

— Ну что ж, продолжим, — сказала я, мы сели в машину и помчались обратно на площадь, оставляя позади частицу себя и надеясь, что ее обнаружат другие.


К тому времени, как я высадила Зеки и вернулась домой, мы с ним разместили шестьдесят три копии, работая с максимально возможной скоростью и нигде не спалившись. Мы крепили их скобами к телефонным столбам, приклеивали скотчем к окнам офисов, прятали в сложенном виде в проходах между полками продуктового магазина. Сплошняком заклеили кирпичную стену за кинотеатром. Побросали некоторое количество в выбранные наугад почтовые ящики по пути к дому бабушки Зеки. И у нас по-прежнему оставалось полно копий. Хотя, как по мне, их и близко не было столько, сколько надо. Нужно было еще больше. Чтобы развесить их по всему городу. Я жалела, что у нас нет самолета, а то бы мы летали над Коулфилдом и сбрасывали листы на головы ничего не подозревающих горожан. Наверное, мы испытывали нечто подобное наркотическому опьянению. Кайф оттого, что мы делаем нечто странное, не зная, к чему это приведет. Я допускала, что мои дикие братцы испытывали подобное не раз и потеряли к этому всякую чувствительность. Однако для нас, двух примерных ботанов, это было классно. И мы были вместе. Мы даже не целовались, потому что для этого мы были слишком заняты. Один из нас бросал взгляд на другого, и тот непременно пристраивал очередную копию, приклеивал ее, так сказать, к миру. Нам было это важно. Мы были важны.

Так вот, когда я высадила Зеки возле его дома, слишком робея, чтобы войти внутрь и познакомиться с его мамой и бабушкой, он нежно поцеловал меня в щеку и произнес:

— Ты мне очень нравишься.

— И ты мне, — ответила я.

— Мы ведь продолжим? — спросил он, имея в виду, как мне показалось, сразу все: наши постеры, мой дом, поцелуи, печенье «Поп-тартс», игру в прятки на каждом квадратном сантиметре городского пространства.

— Все лето, — ответила я.

— А может, и дольше, — с надеждой произнес Зеки, отчего я покраснела.

Я поцеловала его в губы, и он ушел. По дороге домой я оставила машину с работающим двигателем перед знаком «движение без остановки запрещено», прикрепила к нему скотчем одну из копий и бегом вернулась в машину, ощущая себя способной на многое. Я вела машину по жилым улицам со скоростью, ровно на пять миль превышающей допустимую. Мне казалось, что я лечу.


Я проснулась ночью от испуга, потому что мама меня трясла за плечи.

— Господи, мама, что случилось? — спросила я хрипло, ощущая чугунную тяжесть в голове.

— Прости меня, солнышко, — то ли прошептала, то ли прокричала она. Это произвело странное впечатление. Я думала, не снится ли мне это. — Я знаю, что уже поздно, но мне очень нужно с тобой поговорить.

— Прямо сейчас?

— Да, прямо сейчас. Подвинься же, черт возьми… дай мне… Фрэнки? Проснись! Подвинься, чтобы я смогла сесть.

Я тяжко-претяжко вздохнула, да так, что чуть не уснула снова, и с трудом подвинулась на несколько сантиметров, чтобы мама смогла сесть на кровать.

— Я вела себя сегодня «круто и клево», ты согласна? Когда я увидела, как вы… целуетесь… Ты же не будешь это отрицать? Да и Зеки мне кажется милым мальчиком. Я не собираюсь капать тебе на мозг… Не хочу оказывать на тебя ненужное давление, но я не сплю всю ночь. Уснуть не могу.

— В чем дело, мама? — с вызовом спросила я, в то же время здорово испугавшись, что она каким-то образом узнала про наше художество, про «Ксерокс» и про развешанные по городу постеры.

— Видишь ли… Я помню, что мы говорили об этом несколько лет назад, но тогда мне это казалось чем-то далеким. А сейчас я считаю, что обязана вновь проговорить некоторые моменты. Ты ведь не против?

В чем дело, мама? — повторила я свой вопрос.

Она продолжила:

— Ты молодая женщина, твое тело — это твое тело, это прекрасно, и я это уважаю. И совершенно естественно, как мы уже говорили раньше, иметь желания.

— Что за мерзость, — говорю, — «желания».

— Фрэнки, ты можешь секунду помолчать? Если ты собираешься иметь физическую близость… заниматься сексом, то послушай, что я тебе скажу. Если ты собираешься заниматься сексом с Зеки, я хочу, чтобы ты предохранялась. Ты должна предохраняться. Это не обсуждается.

— Мама, это просто неприлично. Я не собираюсь заниматься с Зеки сексом. Не волнуйся.

— Послушай, Фрэнки, просто возьми эти презервативы… Просто возьми их, — ответила мама, запустив руку в карман купального халата.

— Не нужны мне эти презервативы, — заявила я.

— Ты должна их взять. Это не обсуждается. И сказать об этом Зеки, поняла? Скажешь ему: «Это не обсуждается». Повтори.

— Откуда они у тебя? — спросила я.

— Это не имеет значения, солнышко, — ответила мама.

— Упаковка уже вскрыта, — говорю я, ощупав пачку в темноте, — по-моему, нескольких штук не хватает.

— Фрэнки! Умоляю тебя, сосредоточься. Держи их у себя на всякий случай. Могу сказать тебе со стопроцентной уверенностью: тебе не нужен ребенок в твоем возрасте. А то и… три ребенка. Ты хоть представляешь, Фрэнки? Родить сразу троих? Ты сама еще ребенок. Не нужно тебе этого.

— Хорошо, хорошо, — в конце концов сдалась я и сунула упаковку с презервативами под подушку. — Спасибо, мама. Спасибо, что беспокоишься обо мне.

— Но я действительно беспокоюсь о тебе, солнышко. Очень беспокоюсь.

— Знаю, — говорю я в ответ.

— Пойду на кухню. Вряд ли я уже смогу уснуть. Может, сделать торт или еще чего-нибудь, чтобы ты передала это от меня Зекиной маме? Что скажешь?

— Мама, я так устала.

— Спокойной ночи, солнышко, — решила наконец закруглиться мама, — спи.

После того как она закрыла за собой дверь, я закрыла глаза и зашептала: «Окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели. Мы — беглецы, и закон по нам изголодался». Однако уснуть уже не смогла. Тогда я принялась повторять эти слова снова и снова, пока мир не начал расплываться, а вещи — терять всякое значение и пока я не отрубилась.

Глава шестая

Никому не было дела до наших постеров. По крайней мере сразу после того, как мы их расклеили. Зато нам было. И потому на следующее утро, как только мы остались одни, мы распечатали еще триста копий. Аппарат жужжал и с томительной медлительностью выплевывал копию за копией нашего совместного творения. Все это время мы не отрывали от аппарата возложенных на него рук, словно он нуждался в нас для того, чтобы чудо свершилось.

Колеся по городу, мы старались не пропустить ни одного из мест, где накануне развешивали свои постеры. «Мы к этому телефонному столбу его приделывали?» Всякий раз видя, что повешенный нами рисунок до сих пор на месте, мы разевали рты от изумления, как будто к моменту нашего появления ему следовало бы уже исчезнуть под лучами солнца. На Криксайдском рынке, пока я украдкой прикрепляла наш рисунок к общественной доске объявлений, висящей над прилавком с наживкой для рыбной ловли — земляными червями и сверчками, Зеки купил подробную карту Коулфилда, чтобы отмечать на ней каждую точку, вести официальную статистику, видеть, сколько провисел каждый из наших плакатов. Нас преследовала своеобразная навязчивая идея быть максимально точными, действовать по-научному, однако наши желания вносили в эту идею такие искажения, что никакого значения для кого-либо, кроме нас, это впоследствии бы не имело.

Мы доехали до кинотеатра и увидели, как один из его работников сдирает наши постеры с кирпичной стены, даже не успевая складывать их на землю. Я узнала парня — он дружил с одним из моих братьев. Поэтому я опустила стекло и окликнула:

— Джейк!

Зеки при этом сильно занервничал.

— Не надо, — сказал он, — не привлекай к этому внимания. Мы должны…

— Джейк! — снова крикнула я, и Джейк, скосив на меня глаза и пытаясь вспомнить, кто я такая, наконец узнал меня и кивнул:

— Привет!

— Что это за плакаты? — спросила я.

— Не знаю, — ответил он, пожав плечами. Из рук у него выпал скомканный постер, тут же подхваченный ветром. — Босс велел содрать. Та еще сволочь. Даже копов вызвал полюбоваться, но они сказали, что это не их забота.

— А что тут? — спросила я самым невинным тоном. — Можно глянуть?

— Фрэнки… — начал было Зеки.

Джейк подошел к машине и показал нам один из наших постеров.

— Вообще-то круто, — сказал он. — Похоже, это какая-то металлическая группа.

— Вау, — ответила я. — Действительно круто.

— Пожалуй, мне пора, — произнес Джейк, после того как мы несколько секунд втроем внимательно разглядывали постер. — Хочешь себе такой?

— Конечно, — ответила я и передала постер Зеки, который от неожиданности уронил его себе на колени.

— Пока, — сказал Джейк и вернулся к стене срывать наши картинки. Я же подумала, что вскоре нам предстоит снова сюда наведаться, чтобы заново обклеить всю эту стену. Если мы этого не сделаем, я просто свихнусь.

— Он сказал, что его босс звонил в полицию, — произнес наконец Зеки, пока мы колесили по городу, высматривая очередной постер.

— Да, а еще он сказал, что копам нет до этого дела, — ответила я.

Зеки поразмыслил на эту тему, глядя в окно.

— Они не врубаются, — заключил он.

— Они по нам изголодались, — ответила я, и мы оба засмеялись странным, подрагивающим смехом. И продолжали ехать.

В городе был один заброшенный дом, который, как я знала, облюбовали некоторые подростки и ребята постарше, приходившие туда по ночам покурить травку или выпить; это место располагалось на отшибе, поэтому никто из соседей не жаловался и копы на него забили. Я лично там ни разу не была, а вот мои братья постоянно его посещали вместе со своими подружками, со всеми этими популярными безголовыми девицами, вытворявшими все, что им в голову взбредет. Я не испытывала к ним неприязни. Но и не хотела быть одной из них. Однако мне всегда было любопытно, как можно жить, совершенно не беспокоясь о последствиях своих поступков, не задумываясь о том, что каждое твое действие не проходит для мира бесследно. Это обстоятельство казалось мне очень важным. Поэтому я подумала, что раз уж мы с Зеки не можем прийти сюда вечером, когда из бумбокса орет музыка, загораются и гаснут фонарики и по кругу передаются банки с теплым пивом и измельченные таблетки с амфетаминами, то мы расклеим свои постеры сейчас, заставим этих тусовщиков смотреть на нас.

Под ногами хрустело битое стекло, и вообще казалось, что дом готов в любой момент рухнуть. Ну кто бы согласился заниматься сексом в заброшенном доме, да еще на полу, усыпанном битым стеклом? Как моим братьям удавалось уговаривать девушек на такое? Тут осталась кое-какая мебель: пропахший плесенью диван и несколько продавленных кресел с откидывающейся спинкой, которые выглядели так, словно над ними неописуемым образом надругались — столько на их обивке из искусственной кожи оказалось порезов. Я подумала, что, будь у меня выбор, я предпочла бы заниматься сексом на битом стекле.

— Похоже, здесь совершают человеческие жертвоприношения, — заметил Зеки с явным беспокойством.

— Это всего лишь подростковые штучки, — ответила я, пытаясь сохранять хладнокровие. — Странно, что этот дом до сих пор не сгорел, потому что кто-то явно тушил окурки об этот диван.

Стены в гостиной, которая из всех помещений пострадала больше остальных, были разрисованы маркерами, причем на этих бездарнейших «граффити» красовались в основном мужские члены. Кто-то попытался краской из баллончика изобразить персонажа с обложки альбома «Агли Кид Джо», но получилось похоже на «Малыша в капусте»[10]. Кроме того, я увидела на стене имя девочки, с которой дружила в начальной школе. Кто-то обозвал ее сукой, и, хотя она бросила меня в средней школе ради дружбы с более популярными девчонками, мне не понравилось, что ее имя выставлено на всеобщий обзор. Я взяла камень и елозила им по стене до тех пор, пока имя моей бывшей подруги не исчезло.

— Это окраина? — спросил меня Зеки.

— Не исключаю, что, где бы мы ни находились, там и окраина, — ответила я, зажевав конец фразы, так как была сама в себе не уверена. Если честно, мне не нравилось слишком много об этом думать. Не хотелось, чтобы картинка распалась, не выдержав анализа. Моим желанием было, чтобы «окраина», «лачуги» и «золотоискатели» существовали. Чтобы они были настоящими.

— Давай всю комнату обклеим, — предложил Зеки и полез в рюкзак.

— Я только за, давай!

И мы принялись за работу.

На это понадобилось больше времени, чем мы предполагали, и всякий раз, когда вдоль стен шмыгала крыса, всякий раз, когда раздавался скрип половиц, мы вздрагивали и смотрели друг на друга в поисках поддержки. У нас ушло почти двести копий, зато мы заклеили ими бо́льшую часть комнаты, а потом стояли ровно в ее центре и медленно-медленно поворачивались, и казалось, что весь мир — это только мы и то, что мы сделали. Это было настолько близко к засевшему у меня в голове образу, что перехватывало дыхание. Я подумала, что вот бы эту комнату сфотографировать и запечатлеть, но в моем распоряжении была только собственная голова, моя память, поэтому я попыталась сохранить картину хотя бы там.

Я понимала, что из-за разбитых окон и дыр в потолке дождь, влага и плесень довольно быстро доберутся до наших постеров. Понимала, что очередная компания подростков может их содрать. Понимала, что все это не имеет никакого значения. Но мне хотелось, чтобы они остались здесь навсегда, чтобы, когда я стану старше, той, кем собираюсь стать, я могла сюда вернуться и убедиться, что они по-прежнему на месте. И чтобы Зеки, если он вернется когда-нибудь в свой Мемфис, поступит в какой-нибудь университет на Северо-Западе, женится, заведет детей и начнет забывать про это лето, тоже мог прийти в этот дом и, увидев, что все на месте, вспомнить. И, быть может, если мы вернемся сюда одновременно, спустя много-много лет, мы узнаем друг друга.

Зеки нашел на полу пустую, но целую бутылку из-под рома, свернул в трубочку один из оставшихся у нас постеров, засунул его в эту бутылку и закрутил пробку. Подошел к лестнице, швырнул бутылку через дыру в стене, где она немного погрохотала и успокоилась в недрах дома.

Зеки смотрел на меня, а я думала про разбитое стекло на полу, про то, какие у меня грязнущие ногти и что в порез на пальце наверняка попала инфекция. Еще я думала, что, если бы моя первая близость случилась в этом доме, я бы об этом сожалела. Впрочем, я была очень молода. Откуда я могла тогда знать, о чем буду и о чем не буду сожалеть? Возможно, я тогда думала, что пожалею обо всем, что смыслом моей жизни будет прятаться где-то в своем доме, никогда не разговаривать с другими людьми, писать рассказы в блокнот и однажды прийти к выводу, что я приняла верное решение и не растратила себя слишком быстро. А теперь мне так жаль, что я прямо тогда этого не сделала, не растратила сразу всё.

— Сегодня вечером мне надо сидеть с ребенком, — сказала я, взглянув на часы.

— Ладно, — ответил Зеки, явно разочарованный.

Он достал карту из рюкзака и изучал ее, пока не определил географическое местоположение этого заброшенного дома, после чего ручкой нарисовал на нем звезду. Зеки держал развернутую карту в руках, и мы разглядывали нарисованные на ней звезды. И хотя не было на земле городка мельче Коулфилда, все равно, когда мы посчитали звезды и увидели, сколько еще осталось неотмеченного пространства, я испытала легкое потрясение. Решила, что не смогу спать, пока вся карта не превратится в единое созвездие.

Я подумала, что самое печальное — это когда у тебя есть какая-то идея и ты изо всех сил пытаешься донести ее до человечества, но в итоге ничего не происходит. Она просто исчезает. После того как я облекла свои мысли в слова и их высказала, мне стало необходимо, чтобы они множились, воспроизводились, распространялись по миру.

— Не сделать ли нам по пути домой несколько остановок? — предложила я, и Зеки эта идея, похоже, пришлась по душе.

— Можем добить наши копии, — ответил он, взял одну из них и складывал до тех пор, пока лист не превратился в крошечный квадратик. Ему приходилось сжимать его пальцами, иначе лист разворачивалась и выставлял себя напоказ. Мне хотелось съесть этот квадратик, но я этого не сделала. Решила, пусть будет у Зеки. После этого мы вышли из заброшенного дома. Солнце по-прежнему ярко светило и било в глаза. Мне захотелось на него зашипеть. Мы сели в машину. Зеки держал перед собой карту, по которой мы могли определить, как много оставалось еще неохваченной территории.


На следующее утро я проснулась оттого, что мне привиделись гигантские ручищи — те, что нарисовал Зеки. Мне снилось, как они тянутся ко мне, при этом пальцы извивались так, словно пытались навести на меня порчу. Охая и вздыхая, я доплелась до кухни, где мама ела йогурт возле барной стойки, мурлыкая и даже пританцовывая под песенку Трейси Чепмен «Назови мне хоть одну причину». Братья поглощали в гостиной хлопья, просматривая с выключенным звуком видеокассеты со старыми записями бойцовского телешоу. Я же открыла свою первую за день коробку печенья, чтобы сахар разбудил меня. В ответ на это заныли зубы.

Я постаралась представить себе отца, словно он сидит тут вместе с нами. В то лето солнце особенно ярко светило сквозь окна и в доме было жарковато, так как мы пытались сэкономить на кондиционере. И хотя отец ушел от нас лишь два года назад, мне оказалось сложно нарисовать себе его портрет. А может, наоборот, я пыталась его себе не рисовать. Потому что, если бы я представила, будто папа, как раньше, сидит в просторном мягком кресле в гостиной, мне пришлось бы заодно представить себе и его новую жену, как она, например, печет на кухне блины. А еще мне пришлось бы представить себе ту, другую, Фрэнсис, как она сосет сухарик, держа его непослушными пальчиками. Было странно, что отсутствие отца заставляло меня прилагать массу усилий к тому, чтобы вытеснить его из своей головы, а иначе он занимал бы в ней слишком много места. Я предпочитала думать, что он умер и оставшееся после него наследство поступает к нам в виде ежемесячных выплат, которых едва хватало на одежду и продукты.

Еще я пыталась представить в нашем доме Зеки, но ничего не выходило, пока тут оставался хоть кто-то еще. Я могла вообразить только одного Зеки, как он сидит на диване и приглашает меня сесть с ним рядом. Покончив с одной коробкой печенья, я тут же захотела открыть вторую, но решила приберечь ее на потом. Мама посмотрела на меня и улыбнулась.

— Ты выглядишь сегодня по-другому, — заметила она.

— Забыла причесаться, — сказала я, испытывая неловкость.

— Дело не в этом, ты просто выглядишь счастливой, — сказала она.

— Тогда ладно.

— Честно говоря, непривычно видеть тебя такой. Ты выглядишь чуточку сумасшедшей.

— Спасибо, мама.

— Встречаешься сегодня с Зеки?

— Возможно, — ответила я неопределенно, хотя, разумеется, я с ним сегодня встречаюсь.

— И что будете делать?

В это мгновение я почувствовала, как во мне что-то раскрывается, и поняла, как трудно прожить день, когда ты чем-то одержим, но не можешь ни с кем об этом и словом перемолвиться. Меня подмывало сказать маме, что я — беглянка и стала беглянкой так неожиданно, что едва могу сама в это поверить. Мне хотелось спросить, хорошие или плохие люди золотоискатели. Узнать, считает ли мама золотоискательницей меня. Хотелось поделиться ощущением, которое испытываешь, прижав лист бумаги к кирпичной стене и приклеивая его полоской клейкой ленты. И скотч пытается пристать к шероховатой поверхности, ведь ему так важно на ней удержаться. Мне хотелось сказать, что, возможно, если бы мама тоже сделала постер и анонимно отправила его отцу по почте, ей стало бы лучше. Мне хотелось сообщить, что я умею дышать в унисон с «Ксероксом» и что мои внутренности — словно копировальный аппарат. Хотелось спросить, можно ли заняться сексом, лишь бы наконец закрыть этот вопрос, на самом деле им не занимаясь. Хотелось узнать, просил ли ее мой отец при первой встрече надрезать палец и скрепить кровью какую-нибудь странную клятву. Хотелось показать ей свой роман про плохую девчонку. Почитать ей его. И чтобы она сказала: «Очень хорошо написано, Фрэнки». Я бы ей тогда призналась: «Я чувствую себя здесь чужой», а мама бы спросила: «В Коулфилде?», и я бы ответила: «Везде». Рот мой был широко открыт. Мама и не догадывалась, о чем я могла бы ей рассказать и о чем расспросить.

— Болтаться, — ответила я наконец, — просто болтаться.

Мама смотрела на меня. Если бы она опять заговорила про презервативы, я бы умерла. Я желала, чтобы она поняла, что во мне есть что-то намного более загадочное, пусть я даже сама не знаю, что именно.

— Ну что ж, хорошего дня, — сказала мама, поцеловала меня, взяла кошелек и ключи и вышла из кухни. Я же взяла вторую коробку с печеньем и съела его в три приема.

— Пока, дурында, — сказал Чарли.

Братья дружно поднялись и вышли из дома, аж зашатавшегося под их шагами. Я пожалела, что у меня нет пары сестер-близнецов. Если бы нас было трое, то есть три Фрэнки, я, может, не дергалась бы так сильно, пытаясь уместить все в одной дурной башке. Я подумала о той, другой Фрэнсис, моей сводной сестре. И решила, что, когда она станет подростком, я подкачу к ее школе на серебристом «порше» и украду. Увезу в Коулфилд. Покажу один из своих постеров. И если она его не поймет, отвезу обратно к папашиному дому и вышвырну из машины, не сбавляя хода.

Ритм этого лета был таким, что едва я успела умыться и почистить зубы, как взмокший от поездки на велосипеде Зеки уже стоял возле нашей двери. Он сильно нервничал и чуть ли не вломился в дом.

— Твой сосед на меня таращился. Он какой-то подозрительный. Возможно, он знает, чем мы занимаемся. На нем какая-то странная пижама.

Я вышла на крыльцо и увидела мистера Эйвери, который помахал мне рукой. Я помахала ему в ответ.

— Это не пижама, — сказала я, словно это было самым важным в сообщении Зеки, как будто вообще имело какое-нибудь значение. Однако для меня имело. — Это хаори.

— Что? — спросил Зеки.

— Вроде кимоно, но попроще. Типа пиджака. Он как-то мне рассказывал про это.

— А кто он?

— Мистер Эйвери. Вообще-то он из Лос-Анджелеса, но теперь живет здесь со своей сестрой. Аккуратный. Раньше был художником. Он довольно серьезно болен. Потому и носит хаори, говорит, что ему все время холодно.

— Он был художником?

— Ну да, вроде того. Однажды он пытался мне это объяснить, сказал, что это называется перформансом.

— Я кое-что знаю про… перформанс, — сообщил Зеки.

— Вот этим он и занимался. В Лос-Анджелесе. Думаю, что и в Японии. Именно там он раздобыл свое хаори. Он очень им гордится.

— Думаю, он знает, чем мы занимаемся. Он и впрямь на меня таращился.

— Вероятно, ему интересно, что ты здесь забыл, ведь ко мне никто никогда не ходит. И вообще ему скучно. Он постоянно сидит дома, изредка только гуляет по кварталу. По-моему, у него рак. Ему хватает забот и помимо наших дел.

Наверное, следует уточнить, что все это происходило до того, как стало возможно найти какую угодно информацию в интернете. Я вообще тогда едва ли пользовалась компьютером. Да и вряд ли Рэндольф Эйвери был человеком, известным любому коулфилдскому подростку в девяностые годы. Лишь потом я сообразила, кем он являлся и насколько знаменит был когда-то. Он прославился как художник в начале восьмидесятых; его произведения выставлялись в Музее современного искусства в Нью-Йорке и в Музее искусств округа Лос-Анджелес. Он переехал к своей сестре, заведующей почтовым отделением Коулфилда, за два года до этих событий, и все это время был для нас лишь мистером Эйвери, странноватым, милым человеком, который иногда разговаривал со мной с отсутствующим видом, словно понятия не имел, как он здесь очутился.

— Чем ты занимался вчера вечером? — спросила я Зеки.

— В основном рисовал в своем блокноте. В бабушкином доме не так уж много можно придумать для себя занятий. У нее нет ни кабельного телевидения, ни даже видика. Зато ее все время тянет раскинуть карты в «Уно», и я ей составляю компанию, пока хватает терпения. А мама постоянно играет на скрипке, и от этого становится как-то не по себе.

— Играет на скрипке? В одной с тобой комнате?

— Ну да, в гостиной. Постоянно, как будто мы с бабушкой ее наняли играть для нас. А когда она заканчивает пьесу, что мне прикажешь делать? Хлопать? Говорить ей, как это было замечательно? Впрочем, неважно, она просто начинает новую пьесу. А когда устает, то идет на крыльцо и курит сигарету за сигаретой, чего раньше никогда не делала.

— Жесть, — сказала я и подумала о своей маме, о том, каково ей было после ухода отца.

Много месяцев на ее лице держалось выражение глубокого недоумения, как будто каждые пять секунд она вновь и вновь осознавала, что все это ей не снится, а происходит в реальности. Но как-то раз за ужином я заметила, что ее голова больше не втянута в плечи и тело расслаблено. Может, она тогда уже познакомилась с Хобартом. Может, пришла к выводу, что после всех этих лет, проведенных с моим отцом, остаться без него — не так уж и плохо. Как бы то ни было, мама раскрепостилась. Меня это тогда ужасно обрадовало. И я подумала о том, сколько времени понадобится матери Зеки. Если у нее вообще это получится.

— Тогда я иду в свою комнату и рисую, — продолжил Зеки. — Я тут работал над одним дизайном. Размышлял, не сделать ли нам еще один постер.

— Еще один постер? — спросила я, напрягшись.

— Да, типа, поставить это на поток, но с некоторыми изменениями. Может, подумаешь, что бы ты хотела еще сказать с помощью постера?

— Нет, — ответила я немного печально. — Я уже это сказала.

— Я прикинул, что мог бы нарисовать что-то типа большущего волка на куче костей. Сделал набросок. Сейчас я тебе его покажу.

Зеки извлек свой блокнот, и там оказалось именно то, про что он только что сказал, — большущий волк на горе костей, но что-то было не так. Не так, как тогда.

— Видишь ли… у меня нет желания делать еще один постер, — вымолвила я наконец, после того как Зеки ткнул в волка пальцем, словно до меня не дошло, что фигура на костях и есть долбаный большущий волк.

— Неужели у тебя не возникает желания сделать что-то другое? — спросил Зеки, и я почувствовала, что он помаленьку от меня ускользает и нужно притянуть его к себе обратно.

— Я хочу заниматься такими вещами всю жизнь. Но я также хочу, чтобы этот наш постер оставался единственным сделанным нами постером. Он особенный. Первый, нами сделанный. Он совершенен? Совершенен. На нем наша кровь.

— Мы и на этот можем накапать крови, — ответил Зеки, вновь тыкая пальцем в волка.

— Зеки, ты понимаешь, о чем я?

Весь мир зависел от его ответа. Я взяла один экземпляр нашего постера и протянула ему.

— Вот то, на что мир реагирует. Если мы наделаем новых постеров с разными другими рисунками, новыми словами и так далее, мы утратим это. Оно просто уйдет. Станет… Как это сказать? Заурядным. Понимаешь, о чем я?

Зеки смотрел на постер, и я следила за тем, как его губы беззвучно произносят написанные мною слова. Он улыбнулся. Потом кивнул и поднял на меня глаза.

— Да, — произнес Зеки, — я понимаю, о чем ты. Окей. Только один постер. Один-единственный.

— Один-единственный, — сказала я, и мы пошли в гараж, к аппарату, чтобы наделать еще копий.

Глава седьмая

Вот лишь некоторые из мест в Коулфилде, где мы разместили свои постеры в следующие четыре дня: на доске объявлений в городской библиотеке; в сложенном виде в сорока шести выбранных наугад книгах на полках городской библиотеки; на дверях кабинок в мужском и женском туалетах сетевой автозаправки «Голден Гэллон»; с тыльной стороны упаковок овсяных хлопьев «Куки Крисп» в сетевом супермаркете «Крогер»; в беседке в парке «Марсия Крукс»; на задней стене кинотеатра (повторно); в почтовых ящиках двухсот семидесяти частных жилых домов; на мусорном контейнере сетевого ресторана быстрого питания «Хардис»; в кармане чьих-то джинсов в незапертом шкафчике городского бассейна; по всей витрине закрывшейся за несколько месяцев до этого парикмахерской; в ящике для жалоб и предложений сети ресторанов «Уэндис»; в коробке из-под кроссовок шестого размера в обувном магазине сети «Пэйлесс»; на флагштоке перед Коулфилдской средней школой; в конверте без обратного адреса, отправленном в «Коулфилдские ведомости»; на лобовом стекле автомобиля, принадлежавшего пастору, который пытался добиться исключения сексуального образования из программы средней школы; на доске объявлений магазина «Спиннерс», торговавшего аудиокассетами и компакт-дисками, а заодно стеклянными трубками и благовониями и освещенного внутри черными лампами; под стопкой коробочек с эскимо «Дилли Бар» в морозилке «Дэйри Куин»; на надгробном памятнике последнего солдата армии Конфедерации в Коулфилде.

На карте было столько звезд, что у меня закружилась голова.

Так много звезд, что теперь уж люди не могли их не замечать. Не могли не видеть изображения и текста и не интересоваться: «А что это такое?»

Я сидела у себя в комнате наверху и сочиняла свой роман. Это казалось странным, но после того, как мы сделали постер, после того, как мы повсюду его развесили, у меня было такое чувство, будто у меня в голове что-то разблокировалось. Я все сочиняла и сочиняла роман про Эви, антипода Нэнси Дрю. Досочиняла до того места, где ее сестра Тесс, недалекая сыщица, натыкается на улику, которую их отец, шеф полиции, ранее проигнорировал, — улику, которую Эви случайно оставила и которая могла ее изобличить. И теперь Эви пытается убедить сестру, что эта улика ровным счетом ничего не значит, не имеет никакой ценности и лишь заставит всех впустую потратить время. Эви протягивает руку за уликой, надеясь, что Тесс отдаст ее, и рука Эви повисает в воздухе в считаных дюймах от руки Тесс, так что между ними может щелкнуть разряд статического электричества. Странным было то, что, пока я писала, пытаясь, так сказать, придать стройность повествованию, я на самом деле понятия не имела, отдаст ли Тесс эту улику.

А потом в дом с шумом ввалились мои братья, и это меня отвлекло. Я почувствовала страшный голод и вспомнила, что тройняшки время от времени приносят домой несъеденные бургеры и холодную картошку фри. Спустилась по лестнице, чтобы выяснить, так ли это на сей раз (хотя знала, что при виде еды меня затошнит). Зеки отправился за продуктами вместе со своей бабушкой и пообещал посмотреть, по-прежнему ли наши постеры приклеены к коробкам с «Куки Крисп».

Когда я вошла в гостиную, братья сидели на диване, склонившись над кофейным столиком, и внимательно разглядывали копию постера. Моего постера.

— Что… Что это? — сдавленно спросила я, словно мне было больно говорить.

— Дурында, а на что это похоже? — задал встречный вопрос Эндрю.

— Не знаю.

— Вот и мы не знаем, — сказал Эндрю.

— Они висят по всему городу, — сообщил Чарли. — Я обнаружил целую пачку, приклеенную скотчем к мусорному контейнеру.

— Дженна сказала, что ее родители обнаружили постер у себя в почтовом ящике, — добавил Брайан.

— Хрень какая-то, — высказался Эндрю.

— Как по мне, так это вы могли такое сделать, — наконец высказалась я.

— Согласен, — ответил Чарли, — только мы этого не делали.

— Что. ЭТО? — раздраженно спросил Брайан, словно постер инфицировал его мозг.

— Может, типа рок-группы? «Беглецы»? Это же готовое дебильное название для рок-группы, — заметил Чарли.

— Гляньте на эти ручищи! — крикнул Брайан.

Как раз в этот момент пришла с работы мама. В руке у нее был экземпляр постера.

— Мальчики, это вы сделали? — спросила она, при этом лист в ее руке напоминал крылья бьющейся в панике птицы.

— НЕТ! — хором закричали трое моих братьев.

— Слава богу! — выдохнула мама, на секунду оперевшись о дверь, словно боялась упасть. — Кстати, Хобарт собирается написать об этом статью.

Хобартом звали парня, работавшего в местной газете. Мама притворялась, что он ей всего лишь друг, но мы-то знали, что они вот уже четыре месяца урывками тайно встречаются. Мама сильно переживала, волновалась, что они слишком сблизились, говорила, что им не следует больше встречаться, а потом они шли в гриль-бар «Джиллис» и танцевали там под «Джей Гейлс Бэнд» на музыкальном автомате. Они были знакомы со средней школы, хотя тогда у них и не было романтических отношений, но я думаю, что маме нужен был кто-то, не похожий на моего отца, возможно — его полная противоположность. У Хобарта была неопрятная, косматая борода, он носил гавайские рубахи и постоянно трындел про фильм «Билли Джек». Он был бы похож на Лестера Бэнгса[11], если бы тот писал не про «Студжес»[12], а про конкурсы поедания тортов, приуроченные к Дню независимости. И я была очень рада, что нашелся такой парень, пусть даже он и вызывал у меня легкое чувство неловкости. Парень, на которого мама могла смотреть и думать: «Может, ты окажешься лучше моего предыдущего?» По крайней мере, Хобарт казался вполне приличным чуваком. А теперь еще и собирался написать статью про наш постер.

— Собирается написать? Что ты имеешь в виду? — спросила я маму. — О чем тут писать?

— Видишь ли, эти постеры развешаны по всему городу. Это все довольно загадочно. Он считает, что это просто компания подростков развлекается, но говорит, что это развлечение носит довольно утонченный характер. Уверен, что цитата позаимствована у французского поэта Рембо. А рисунки взяты из какого-нибудь андерграундного комикса.

— Рембо? Это которого Ди Каприо сыграл.

— Зришь в корень, — ответила мне мама, явно удовлетворенная. — Подростки обожают Лео; наверное, после фильма и принялись читать Рембо.

— Мама, подростки такими вещами не занимаются, — заметил Чарли.

— Ну, пока это только предположение, — ответила она и куда-то засобиралась, явно довольная, что ее мальчики тут ни при чем.

Я посмотрела на тройняшек, которые, шевеля губами, дружно читали надпись на постере, водя пальцами над рисунками.

— Интересно, что это за точки? — спросил Эндрю.

— Звезды, — сказала я, — они похожи на звезды.

МЭЗЗИ БРАУЭР

В общем, Мэззи мне снова позвонила. В этот раз я была дома одна, складывала постиранную одежду. Я постоянно складывала постиранную одежду, поскольку моя дочь ухайдакивала за день по четыре пары носков, стаскивая и зашвыривая их за диван или под кровать, а я вечно их стирала, сушила, скатывала в клубок, укладывала в ее комод, и все лишь для того, чтобы она вновь проделала с ними то же самое. Зазвонил телефон, и я, как идиотка, взяла трубку.

— Фрэнки? — На сей раз она не ошиблась с именем.

— О нет, — сказала я, — только не это.

— Да подождите вы, разговор займет у вас не более нескольких секунд…

— Не хочу я с вами разговаривать…

— Но вы же ответили на звонок, не так ли? Возможно, в душе вы хотели, чтобы я снова вам позвонила. Возможно, в душе вы полагаете, что было бы неплохо с кем-нибудь об этом поговорить.

— Во-первых, я не хотела, чтобы вы снова мне позвонили. Во-вторых, ничего хорошего этот разговор не даст. В-третьих…

— В-третьих?

— Нет никакого «в-третьих». Я просто очень боюсь вас и этой истории.

— Вам нечего бояться, — продолжила Мэззи. — Мне известны отдельные фрагменты истории, а вы знаете ее целиком. Именно об этом я и хочу с вами поговорить. Хочу разобраться, как все это произошло. Каким образом вы это сделали. Зачем вы это сделали. И что вы сейчас об этом думаете.

— У меня нет ответа ни на один из этих вопросов, — сказала я.

— А я думаю, есть. Думаю, что вы много об этом размышляете.

— Ну… Пусть так. И все равно я не знаю ответа ни на один из этих вопросов.

— Ничего страшного. Я лишь хотела бы с вами встретиться, поговорить с глазу на глаз. Вначале даже не под запись. На ваших условиях.

Я почувствовала, как мир становится все меньше и меньше, и это меня напугало, поскольку я уже и так себя довольно сильно уменьшила, чтобы ни одно из воспоминаний не выплеснулось наружу. Оттого, что мир вокруг сжимается, от осознания, что тебя ищут, стало еще страшнее.

— Мне надо идти, — сказала я.

— Фрэнки, — сделала Мэззи еще одну попытку прежде, чем я повесила трубку, — по-моему, вам надо об этом поговорить. Погибли люди. Это… это важно.

— Мне очень жаль, — ответила я.

После этого разговора воспоминания помчались лавиной. Меня разозлило, что они несутся слишком быстро, так быстро, что я даже не успеваю распознать отдельные моменты. Я села на диван. В комнате пахло свежестью, точнее — кондиционером для белья. Закрыла глаза и приказала воспоминаниям замедлиться. Заставила их перемещаться ровно с той скоростью, с какой события развивались тогда, словно делала шаг в прошлое. Пообещала себе, что не позволю ни одному из них улизнуть от меня.

Глава восьмая

На другой день я заскочила за Зеки, и мы принялись колесить по городу. Зеки поставил кассету, прихваченную им из Мемфиса, на которой был записан микс некоего диджея Скуики, повторявшего в замедленном темпе: «Гори, детка, гори, детка, гори, детка, гори». Это было похоже на гипноз, весь мир казался волнообразным и переливающимся. Я опустила стекла, жара давила, мы видели очередной свой постер, и все на секунду ускорялось. У меня в рюкзаке еще оставалось немало экземпляров, однако Зеки все время тревожился, боялся, что нас застукают. Мы засунули несколько штук в почтовые ящики домов, в которых, как нам показалось, никого не было, отмечали точки на карте, но в основном просто катались.

Я никогда не испытывала особой привязанности к Коулфилду — я чувствовала себя связанной с ним, в том смысле, что годы, проведенные в нем, могли бы осложнить мне жизнь в каком-нибудь другом месте, однако никогда не считала, что Коулфилд меня сформировал. Все думают, что Юг — это, типа, Фланнери О’Коннор. Что он населен призраками. Может, так оно и есть, где-нибудь в глубокой глубинке, но лично я себе его никогда таким не представляла. У нас был «Макдоналдс». Что тут еще добавишь? Книжного магазина не было, согласна. Из музеев у нас был Музей старой тюрьмы, Музей военного транспорта и Железнодорожный музей. Еще у нас был «Уолмарт». Ходила я в обычной одежде. Пока мы с Зеки колесили по городу, я обращала его внимание на всякие памятные для меня места, типа «С этой карусели я упала и сломала молочный зуб», «Этому обувному магазину уже восемьдесят лет, и если купить в нем туфли, можно вставить деревянную монетку в специальный аппарат, и механическая курица снесет пластмассовое яйцо с конфетой», «В этом „Бай-Лоу“ я стащила журнал про хеви-метал, потому что хотела повесить у себя в комнате плакат с Литой Форд»[13]. Я почувствовала что-то вроде любви к этому городу. Или мне просто хотелось, чтобы его полюбил Зеки. А если он его не полюбит, если старинная аптека, в которой продавался сок из лайма с вишней, его не впечатлит, я приклею один из наших постеров под прилавком, и тогда как он сможет не почувствовать что-то вроде любви к нему?

Пока мы кружили по городской площади (мы сделали это семь раз), Зеки сообщил, что его бабушка вчера вечером узнала про постеры на собрании кружка по изучению Библии — одна пожилая дама принесла один на собрание.

— Они все считают, что тут не обошлось без Сатаны, — сказал Зеки. — Дьяволопоклонничество, типа того. — Одна из тетушек убеждена, что слова на постере являются вольным переложением стиха из Откровения Иоанна Богослова, и они весь вечер пытались найти его в Библии, но так ничего и не нашли.

— Все думают, что это взято откуда-то, — заметила я.

— Да все, вообще-то, взято откуда-то, — ответил Зеки.

— Разумеется, но конкретно это взято из меня. Только из меня.

— И из меня, — сказал Зеки с улыбкой.

— И из тебя.

На Криксайдском рынке мы купили пару бутылок энергетика «Сан Дроп» и несколько жвачек со вкусом винограда. Убедились, что наш постер по-прежнему висит на доске объявлений. Когда я пристально на него поглядела, он заколебался, словно мираж в пустыне. Полезла в свой школьный рюкзак и, когда парень за прилавком отвернулся, приделала еще один постер, прямо поверх уже висящего. Я почувствовала, что атмосфера сгустилась в два, а то и в четыре раза, и у меня слегка закружилась голова. Тут же на рынке выпила, не отрываясь от горлышка, полбутылки энергетика, как будто умирала от жажды, потом вывалилась наружу, на раскаленный воздух. Я поняла, что это красота одержимости. Она не становилась слабее. Настоящая одержимость, если делать все правильно, от раза к разу не меняет свою напряженность, это своего рода удар электротоком, заставляющий сердечную мышцу сокращаться. И это было так классно.

Зеки ждал меня на улице, и мы чокнулись бутылками. Он запустил руку в мой рюкзак, выхватил оттуда еще один постер и сделал из него бумажный самолетик. Выждал несколько секунд и, убедившись, что никто за нами не наблюдает, запустил самолетик в направлении стоящего на парковке пустого автомобиля с опущенными стеклами. Самолетик поймал попутный ветер и полетел к окну, и у нас перехватило дыхание от того, насколько совершенен был этот полет, но затем бумажный самолетик сделал какую-то мертвую петлю и рухнул на землю. Зеки бочком проворно добрался до самолетика и вбросил его через открытое окно внутрь автомобиля, на пассажирское сиденье. Мы захихикали. Зеки схватил меня за руку, притянул к себе, и мы поцеловались. Однако я не была полностью к этому готова, и наши зубы щелкнули друг о друга, и от этого я даже слегка зашипела, подумав, что у меня треснул один из передних зубов. Я захотела тут же повторить наш поцелуй, ведь теперь я была к нему готова, но боялась, что все равно все испорчу, например случайно откусив Зеки нос.

Это был наш первый поцелуй на публике, что, на мой взгляд, придавало ему официальность. Я не знала, что́ именно там было официального и что именно мы таким образом возвещали. Наши встречи не являлись свиданиями. Зеки не был моим парнем, по крайней мере, я его в таком качестве не воспринимала. Я посмотрела вокруг, не заметил ли кто-нибудь, как будто этот кто-нибудь мог сказать нам, что все это значило; однако же мы оставались невидимы. Нас как будто не существовало. Поэтому я снова поцеловала Зеки. Вот что было официально: в целом мире мы были невидимы для всех, кроме нас самих.

Дверь рынка с шумом распахнулась, и на улицу вышла женщина, неся в обеих руках пирожные «Литл Дебби». Она направилась прямиком к автомобилю, в котором на пассажирском сиденье лежал один из наших постеров. Мы запрыгнули в машину и отъехали подальше, не проследив за тем, что случилось потом.

И ведь все лето могло бы пройти таким образом. Это так несложно себе представить. Мы развешивали бы постеры, люди устали бы от этой таинственности, а мы привыкли бы к жаре. Я занялась бы безболезненным, насколько это возможно, сексом с Зеки под одеялом и покрывалом на своей кроватке, пользуясь не подлежащим обсуждению презервативом. Мама Зеки в конце концов поняла бы, хочет ли она помириться со своим мужем, или что теперь, став матерью-одиночкой, она нуждается в работе, и они вдвоем вернулись бы в Мемфис. А я вспоминала бы о Зеки и о нашем единственном лете. Мы посылали бы друг другу свои произведения: он — рисунки, я — главы романа. Иногда мы писали бы друг другу письма, пока не вмешается реальная жизнь: заявления в колледжи, новые друзья. На каждый второй День благодарения он приезжал бы в Коулфилд, чтобы навестить бабушку, и мы колесили бы по городу и, быть может, даже повесили бы еще несколько постеров, просто ради того, чтобы заново пережить острые ощущения. Мы целовались бы в моей машине. Закончили бы свои колледжи, и Зеки оказался бы на одном краю страны, а я — на другом. Я опубликовала бы свой роман, и в книжном магазине в Денвере, штат Колорадо, Зеки оказался бы среди публики на его презентации. Мы выпили бы кофе и, быть может, занялись сексом у меня в номере, хотя Зеки к тому времени уже был бы женат. Я написала бы книгу о нашем единственном лете. Он ушел бы от своей жены и семерых детей, и мы бы поженились в возрасте под шестьдесят и поместили наш первый постер в рамку и повесили его у себя в гостиной.

Однако ничего из этого не случилось, верно? И я до сих пор не знаю, радостно мне от этого или грустно.


Через день после нашего похода на Криксайдский рынок Билли Кёртис (в школе все звали его Солнечным Билли Кёртисом из-за его вечного загара) и Брук Бёртон не вернулись домой с ночной гулянки, и их родители позвонили копам. А в десять утра в субботу, когда полиция еще даже и не думала их искать, они объявились на крыльце дома Кёртисов, всклокоченные и с жуткого похмелья. И заявили, что с ними случилось нечто ужасное, что им, дескать, повстречались беглецы.

Стоя на крыльце и страдая от чудовищной головной боли вследствие неумеренного употребления алкоголя, они рассказали, что шли навестить друзей и, может быть, посмотреть видео, когда возле них остановился черный фургон. В кабине сидели мужчина и женщина, одетые во все черное и покрытые татуировками. Они предложили Билли и Брук поехать с ними, и когда Билли спросил: «Куда?», мужчина ответил: «На окраину». Затем открылась задняя дверь, и из фургона выпрыгнул еще один мужчина, тоже одетый во все черное, схватил Брук и затащил ее внутрь. Билли запрыгнул в фургон, чтобы спасти ее, и кто-то его вырубил. Брук они тоже вырубили.

Очнувшись, подростки обнаружили себя в совершенно незнакомом заброшенном доме, вдали от цивилизации, где-то в лесу. Повсюду горели свечи, стены были заклеены этими странными постерами со зловещими ручищами. Эти трое, называвшие себя беглецами, слушали странную, сатанинскую музыку и принимали разными способами наркотики. Они и Брук с Билли заставили принимать наркоту; уж не знаю, то ли в нос запихивали, то ли пускали дым в лицо. Непонятно. От этих наркотиков Брук и Билли снова отрубились. А когда утром проснулись, троицы уже не было. Всю дорогу домой Билли и Брук шли пешком, постоянно опасаясь, что беглецы вернутся за ними. В качестве улики оба прихватили домой по экземпляру постера.

Я узнала обо всем этом от тройняшек, пересказавших нам с мамой эту историю за обедом. Мама, к ее чести, сказала: «О господи, они ведь все это выдумали?», и мои братья поведали нам, что там произошло на самом деле, поскольку они были в том заброшенном доме в ту ночь и им хватило ума вернуться домой вовремя, чтобы их не застукала там полиция. Тройняшек нисколько не смутило это признание — оно их никак не компрометировало, потому что мама о своих сыновьях знала все и даже кое-что похуже, но главное, она знала, что ее мальчики — самые неуязвимые дети во всем штате.

Так вот, Билли и Брук отправились потусоваться с друзьями. Пришли в заброшенный дом, пили там ромовый пунш, курили травку и, возможно, употребляли амфетамины. А потом пошли в лес, чтобы заняться сексом, а их друзья просто-напросто о них забыли и уехали домой около трех часов ночи. А Билли и Брук валялись в отключке, а когда проснулись и обнаружили, что уже утро, поняли, что здорово облажались. И что обоих запрут дома до конца лета. Тогда они вернулись в заброшенный дом и снова увидели в нем эти постеры, над которыми ржали прошлым вечером. Кто-то из компашки сдирал постеры со стен и поджигал. Как бы то ни было, Билли и Брук оказались в пяти милях от города, пока их родители, ясен пень, сходили с ума от беспокойства.

Я отчетливо представила себе этот дом, ведь мы с Зеки были там и расклеивали свои постеры по стенам. И я понимала, что Билли и Брук — всего лишь глупые дети, отчаянно пытающиеся избежать наказания, но мне больше нравилось верить, что постер, благодаря тому что он такой красивый и странный, немного приоткрыл завесу их сознания и подтолкнул сочинить историю, которая подвергнет их опасности, хотя они-то думали, что она их от опасности оградит.

За несколько минут до того, как я собралась отправиться навстречу с Зеки, пришел Хобарт, красный как рак и запыхавшийся. Сообщил, что побывал «на месте преступления» и что полиция потратила на один заброшенный дом все предусмотренное годовым бюджетом ленточное ограждение. По словам его источника, в отделе полиции (я знала, что это Брэндон Пинклтон, так как там было всего пять полицейских, и Брэндон был там самым молодым и больше всех старался показать свою важность) считают происшествие реальной угрозой и разослали ориентировку по соседним округам, чтобы и там следили, не появится ли черный фургон с тремя неустановленными лицами, одетыми в черное, с черными волосами и многочисленными татуировками с сатанинской символикой.

— Этого не может быть, — сказала мама, и я увидела, как Хобарт немного сдулся, словно ждал, что кто-нибудь ему это скажет, однако тут же вновь раздулся, и на его ставшей похожей на парус гавайской рубахе закачались пальмочки.

— Полиция, положим, считает это реальной угрозой. Я вот любуюсь на эти развешанные по всему городу плакаты, и у меня создается впечатление, что мы имеем дело с начальной стадией того, что можно назвать психологическим терроризмом. Именно это в данный момент представляет интерес.

— Интерес? — спросила я с самым равнодушным видом.

— Для газеты, — ответил Хобарт. — Я думаю, что какие-то персонажи, скорее всего не из нашего города, возможно связанные с каким-то культом, используют Коулфилд в качестве испытательного полигона для чего-то прям совсем ужасного.

— Да ладно вам, — отреагировал Чарли. — Солнечный эту хрень сам сочинил. Это абсолютный и полный… Фрэнки, как ты это называешь?

— Вымысел? — предположила я.

— Точно. Вымысел, — подтвердил Чарли.

— Вообще-то я излагаю имеющиеся факты, — парировал Хобарт, который, столкнувшись с неверием, начал понемногу заводиться (практически любая плохая идея в такой ситуации становится еще хуже). — Имеется некий тревожащий меня набор образов и лозунгов, ни с того ни с сего появившихся у нас в городе. Имеются два юных создания, которых, по их словам, похитили и принудили к употреблению наркотиков последователи некоего культа. Имеется… Ну, пожалуй, на данный момент это все, что у меня имеется. Тем не менее это инфоповод.

— Ты так считаешь? — спросила мама.

Я поняла по ее лицу, что это один из тех моментов, когда она спрашивает себя, зачем время от времени встречается с этим мужчиной.

— Для Коулфилда — да, — ответил Хобарт.

Тут я обернулась и увидела, что в дверях стоит Зеки. Я понятия не имела, как долго он там стоит, однако, судя по выражению его лица, слова Хобарта про тревожащий набор образов он слышал.

— Зеки, — сказала я тихо, словно самой себе, однако мама тоже его заметила.

— Привет, — произнес Зеки. — А что… э-э… происходит?

— В Коулфилде объявился какой-то жуткий наркоманский культ, — ответил ему Эндрю.

— Сексуальный культ, — добавил Чарли.

— Сатанинский сексуальный наркоманский культ, — уточнил Брайан.

— В Коулфилде? — спросил Зеки.

— Зеки, — сказала мама, — ничего подобного здесь нет. Не бойся.

— Ну, я не то чтобы боюсь. Просто… впервые слышу об этом. Вы же знаете, я здесь недавно. Приехал только на лето и не очень-то в курсе местных событий.

Я поняла, что, если Зеки пробудет в одном с Хобартом помещении больше пяти минут, он предъявит сотни экземпляров нашего постера, начнет доставать их, словно заправский фокусник, из карманов своих джинсовых шорт, во всем признаваться, убеждать самого себя, что он и есть главарь банды последователей сатанинского сексуального наркоманского культа. Я знала уже, что он парень нервный и тревожный. Я и сама такой была, но у меня, на мой взгляд, имелось преимущество в виде более продолжительного опыта несчастья, когда тебя разочаровывают люди, которые тебя якобы любят, поэтому я чуть более со всяким таким обвыклась. И больше не чувствовала вины за то, что во мне есть нечто жуткое. Я была беглянкой и оказаться пойманной пока что не собиралась.

Войдя в свою комнату и закрыв за нами дверь, я изучающе посмотрела на Зеки: мне кажется или он немного не в себе?

— Ты в порядке? — спросила я его.

У Зеки был отсутствующий взгляд, как будто он прокручивал в голове различные сценарии своей будущей жизни.

— Да, то есть разумеется, — ответил он наконец. — Мне… мне просто не нравится, что в этом замешана полиция.

— Я понимаю, что ты из Мемфиса, но это Коулфилд, и местные копы — идиоты. Они думают, что три каких-то «металлиста» схватили Солнечного Билли Кёртиса с его подружкой и заставили употреблять наркоту.

— Это я понимаю. Но от этого ситуация только хуже. Это и страшно, что они настолько тупые, что способны из этого раздуть историю.

— Мы и хотели, чтобы из этого получилась история, разве не так?

— Но не такая история, которая закончится тем, что мы с тобой окажемся в тюрьме, — возразил Зеки. — Я хотел, чтобы это было похоже на историю, в которой кто-нибудь через несколько лет наклеит наш постер на деку скейтборда.

— Согласна, это было бы лучше. Это больше похоже на то, чего я тоже хотела. Но сделали постер мы, верно? Мы. Так что мы по-прежнему можем управлять процессом.

— Не думаю, что искусство именно так работает, — произнес Зеки неуверенно, что привело меня в замешательство. Дело в том, что Зеки хоть и немного психованный, но всегда казался весьма уверенным в собственной оценке своих представлений о мире.

— Ладно, давай передохнем денек-другой. Посмотрим, что дальше произойдет, — предложила я.

Денек?! — чуть ли не заорал Зеки.

— Или два, я же сказала, денек-другой.

— А дальше что?

— Продолжим развешивать постеры, — ответила я, типа, ясен пень, именно этим мы и займемся.

— Не хочу я сесть из-за долбаного постера, — сказал Зеки, которого начала бить мелкая дрожь.

Меня немного покоробило то, как он высказался о нашем постере. Я знаю, что из нас двоих я была более сумасшедшей, более надломленной, но в то лето мои слова и его рисунки, столь щедро политые нашей кровью, были для меня самым важным на свете. Я бы в тюрьму пошла из-за постера. Думаю, я бы убила того, кто попытался бы помешать мне его расклеивать. Потому что, если перестать это делать, — что потом? Зеки уедет. Я никогда его больше не увижу. Снова буду ходить в школу, незаметная и грустная. Отец никогда не вернется. Братья разъедутся. Мама выйдет за Хобарта. Это все не так уж плохо, я знаю. Это жизнь. Но прямо тогда мне не нужна была «жизнь». Мне нужны были это лето и постер. Мне нужны были окраина, лачуги, золотоискатели. Я это высказала. Заявила, что мы — беглецы. Я не шутила, хотя и не знала, что это значит. И вот, возможно, мы стали беглецами. Я хотела, чтобы Зеки это понял. Руки, простертые над детьми, никогда их не коснутся, не дотянутся до них. Как он мог этого не видеть?

Я наклонилась к нему и сунула руку в его рюкзак. Достала оттуда блокнот с его странными рисуночками.

— Что ты… — начал было он, но я лишь покачала головой. Зеки сделал безуспешную попытку отнять блокнот, однако я положила его на свой письменный стол. Затем извлекла из ящика свой роман. Хлопнула им о постель (тоже довольно безуспешная попытка — не на такой звук я рассчитывала).

— Это мой роман, — сказала я.

— Я знаю, — ответил Зеки.

— Прочти его. Я разрешаю тебе его прочесть.

— Окей. Нужны ли тебе от меня какие-нибудь советы?

— Мне не нужно ни советов, ни комментариев. Просто прочти его. А я хочу взглянуть на твои рисунки.

— Большинство из них ты уже видела. И о своей книге ты мне уже много чего рассказывала.

— Мы посвятим этому примерно час, а потом решим, что делать дальше.

Я легла на кровать. Зеки примостился рядом. Я принялась разглядывать рисунок с пейзажем, поделенным на секции наподобие муравьиной фермы; на нем, в одном из подземных туннелей, горел огонь.

— Мне нравится, — сказала я. — Это новое.

— Спасибо. Первая строчка очень хорошая, — сказал в ответ Зеки.

— Спасибо.

И так мы лежали, вбирая в себя то, что было важно другому. Потом я спросила:

— Зеки, ведь все хорошо?

— Все хорошо, я тебе верю, — ответил он. И через секунду прибавил: — Пожалуйста, не произноси те слова. Только не сейчас. Я их знаю. Я думаю о них постоянно. Не надо их произносить.

— Хорошо, — сказала я. Тот час в моей комнате, когда мы почти касались друг друга и наше совместное творение стало собираться воедино и раскрываться миру, был, возможно, самым счастливым часом в моей жизни.


На следующий день «Коулфилдские ведомости» вышли с заголовком на первой полосе: «В КОУЛФИЛД ПРИХОДИТ ЗЛО». Мама накричала на Хобарта, и он сказал, что изначально в конце заголовка стоял вопросительный знак, однако редактор его убрал.

— Вопросительная интонация делает его менее безответственным, — объяснил Хобарт. Услышав это, я закатила глаза, и Хобарт добавил: — И, кстати, журналист иногда обязан быть провокатором.

— В «Коулфилдских ведомостях»?! — вскричала мама.

Кроме заголовка, на первой странице были размещены два изображения. Первое — цветная фотография заброшенного дома, в котором «находились в плену» Билли и Брук, и, похоже, копы действительно намотали вокруг него сигнальную ленту в несколько витков и, вместо того чтобы смотать обратно, решили беспорядочно ее развесить поблизости от вероятного места преступления. Второе изображение — репродукция нашего постера, довольно расплывчатая и совсем нестрашная на хреновенькой газетной бумаге. Поскольку репродукция была мелкой, надпись на постере разобрать было практически невозможно, но я все равно вперилась в изображение и читала ее, беззвучно шевеля губами.

Хобарт не смог поговорить ни с Билли, ни с Брук, поскольку их родители решили, что детям необходимо уединение, дабы прийти в себя от перенесенного шока. Зато Хобарт имел трехминутную беседу с отставным профессором по уголовному праву Университета Восточного Техаса, который сказал, что постер весьма интересен, потому что руки на нем не являются типичным для сатанинских граффити символом, хотя присутствие детей, безусловно, все усложняет. Еще он сказал, что ему потребуется больше времени на изучение надписи на постере, а также на проверку вариантов математического преобразования букв в цифры, могущие сложиться в число 666. Кроме того, это могут быть строчки из какой-нибудь хеви-метал-баллады, что типично для граффити подобного рода. Добавил, что последняя его стоящая упоминания работа была посвящена преобладающей роли оккультизма в нераскрытых в восьмидесятые годы убийствах, поэтому он уверен, что мог бы проследить определенную связь с данным постером.

— Из Нэшвилла сегодня приезжает репортер за дополнительной информацией об этом постере, — сообщил Хобарт.

— О постере? — спросила мама потрясенно.

— О возможном его влиянии, — пояснил Хобарт.

— Хобарт, ложность подобных инсинуаций была доказана еще десять лет назад, — сказала мама. — Вспомни про Типпер Гор[14]. Хобарт, ты что, хочешь быть как долбаная Типпер Гор?

— Это не тот случай, и ты это знаешь, — ответил он. — «Подземелья и драконы» или там «Джудас Прист»[15], я согласен, тут ни при чем. Но в нашем случае отсутствует какой-либо первоисточник, верно? И в этом загадка.

Неожиданно до меня дошло, что уже восемь тридцать утра и Хобарт стоит в нашей гостиной в той самой одежде, в которой он заходил к нам вчера. То обстоятельство, что мама каким-то образом приблизила к себе Хобарта, пока он портит то единственное, чем я по-настоящему увлечена, беспокоило меня больше, нежели угроза быть пойманной.


Зеки заявился к нам после полудня вместе с бабушкиным экземпляром «Коулфилдских ведомостей».

— Слов нет, как я ненавижу бойфренда твоей мамы, — сказал он, и я тут же разъяснила ему, что моя мама — гордая одинокая независимая женщина, а Хобарт — просто ее знакомый.

— И он собирается сломать нам жизнь, — продолжил Зеки, и это не прозвучало так уж наигранно.

Дело в том, что наша жизнь была посвящена развешиванию постера по всему Коулфилду, а Хобарт временно лишил нас этой возможности. Однако я поняла, что Зеки говорит о другой жизни. Реальной, той, которая должна будет скоро возобновиться. Он опасался, что его запишут в несовершеннолетние преступники и не примут в художественную школу или куда-то там еще. Что от него может отвернуться отец. Что взрослые будут разочарованы. Между нами возникла крошечная трещинка. Мы были связаны взаимными узами; мы кое-что сделали вместе. Но теперь, когда это дело привлекло внимание других людей, мне придется удерживать Зеки, иначе он исчезнет.

Я схватила набитый постерами рюкзак, и мы сели в машину. Мы просто колесили по улицам с унылыми, неинтересными домами, среди которых можно было насчитать лишь парочку симпатичных. Можно было легко представить себе две противоположные картины будущего этого города: а) все эти паршивые домишки будут снесены, и на их месте построят новые; б) симпатичные дома разрушатся и исчезнут, а все прочие опустеют. Я велела Зеки достать карту из перчаточного отделения, и он неохотно подчинился. Он вдруг ко всему стал относиться как к улике. Он этого не говорил, но я знала, что он думает про отпечатки пальцев, и это казалось мне просто смешным. Мы были призраками. Никто нас не видел. Ну, обнаружат они какие-то завитушки на постере. Кому есть дело до отпечатков пальцев? Сосредоточьтесь на лачугах, придурки. Ими займитесь.

Мы отмечали галочками проверенные нами места. Некоторые постеры еще висели, и это вызвало у меня чувство глубочайшего удовлетворения, однако многие оказались содраны. Я хотела повесить новые на их место, но Зеки сказал, что не стоит торопиться, так как за этими местами могут наблюдать. Он принялся то складывать, то разворачивать лежащий на его коленях постер. Мне показалось, что Зеки делает оригами и скоро у него на коленях окажется маленький лебедь, но на самом деле он лишь старался сделать постер как можно меньше; казалось, он в своем тревожном состоянии готов складывать постер до тех пор, пока тот попросту не исчезнет, перестанет существовать. Я остановила машину возле автомойки и убедилась, что вокруг никого нет.

— Ты переживаешь из-за постера? — спросила я. — Почему ты так расстроен?

— Дело не в постере. Мне он очень нравится, я считаю его крутым. Но мне очень не по себе из-за того, что никто, кроме нас, его, видимо, не понимает.

— Мне казалось, мы и не хотели, чтобы его кто-то понимал. Типа, есть мы и есть остальные. И мы единственные, кто знает, в чем его суть.

Зеки с секунду подумал и сказал:

— Согласен, но вроде мне и не хотелось, чтобы на него смотрели и думали: «о, какой крутой художник это сделал». Мне как бы хотелось, чтобы все думали, что мы, типа, сатанисты, похищающие детей.

— Но его суть ведь вовсе не в этом. Какие бы мысли он ни вызывал у других, мы-то знаем, в чем фишка.

— Я просто… — начал было Зеки, но не закончил, так как уставился куда-то из окна нашего автомобиля. Я подумала, что к стоянке приближается полицейский патруль, однако горизонт был чист.

— Дай-ка мне постер, — сказала я и отобрала у Зеки сложенный лист. Разгладила его у себя на коленях. — Я хочу его повесить. Мы почувствуем себя гораздо лучше, когда ты увидишь, как я его вешаю и нас при этом никто не арестовывает. Потом, возможно, повешу еще несколько. У нас их полно в рюкзаке, а там посмотрим, где еще неплохо было бы их присобачить.

— Смотри, вон он висит, — Зеки ткнул пальцем на аппарат для размена денег, вмонтированный в кирпичную стену перед автомойкой самообслуживания.

— Хорошо, давай еще один повесим. Не вопрос. Или в каком-нибудь другом месте.

Зеки схватил карту и поднес ее к моим глазам.

— А ведь мы здесь постеров не вешали.

— Да нет, вешали, — возразила я.

— Не вешали, — ответил Зеки, ткнув пальцем в оставшийся неотмеченным участок на карте.

— Может, я одна его повесила? — предположила я.

— Ты так думаешь? — Голос Зеки немного дрогнул.

— Не знаю. Не помню. Может, это было во сне?

— Фрэнки, я серьезно. Вешала ты здесь постер или нет? — спросил Зеки.

— По-моему, нет, — ответила я.

Мы вылезли из машины и подошли к аппарату для размена денег. «Окраина — это лачуги…» Ручищи. Пятнышки крови. Это был наш постер. Я внимательно его разглядела. Это был и наш постер, и не наш. Отодрала лист от аппарата и сразу же заметила, что бумага гораздо лучше той, паршивой, купленной со скидкой, которой мы пользовались в гараже. Лучше и дороже. Немного тяжелее и плотнее. Белоснежная, ничего общего с желтоватым оттенком наших копий. Мы вернулись в машину и сравнили лист с копией, отобранной мною у Зеки.

— Короче, это не наш… — констатировала я наконец.

— Тогда чей? — спросил Зеки.

— Не знаю. Возможно, кто-то взял наш постер и наделал с него копий.

— Копий?

Возможно, Зеки! Ну откуда мне знать?

Зеки размышлял над этим примерно секунду. И хотя мысль, что кто-то другой может получить признание за рисунки, его тревожила, другая мысль, что не мы, а кто-то другой угодит на электрический стул за их распространение, на время успокоила его страхи.

— Получается, его у нас украли? — в конце концов задал он вопрос.

— Я не знаю, как это бывает, — призналась я. — Будет ли снятие копий с чужого постера воровством? Мы наделали копий. Нам принадлежит оригинал. Мы его изготовили. А кто-то другой как бы его распространяет.

— Но зачем? — опять задал вопрос Зеки.

— Потому что он офигенный, — напомнила я ему. — Мы его сделали, и людям он нравится, по крайней мере, кому-то он нравится. Поэтому они помогают другим людям его увидеть.

— Я как-то об этом не подумал, — ответил Зеки.

— Все в порядке, Зеки, — сказала я. — Ничего с нами не случится. Во всяком случае, ничего плохого.

Зеки взял наш экземпляр постера (из которого он делал оригами), разгладил и полез в рюкзак за клейкой лентой. Затем по собственной инициативе вернулся к аппарату для размена денег и присобачил постер к аппарату. Взглянул на меня (я наблюдала за его действиями из машины) и поднял вверх большой палец. Потом мы снова принялись колесить по Коулфилду и вернулись домой не раньше, чем опустошили рюкзак.


А несколько дней спустя разродился статьей раздел местных новостей газеты «Теннессиец». Заголовок гласил: «Зловещий стрит-арт досаждает маленькому городку». Статья подтверждала опасения, что данный артефакт каким-то образом связан с неизвестным до сей поры культом. Было ли это местной разновидностью какого-то общенационального культа или, так сказать, доморощенным детищем, репортер с уверенностью сказать не мог. Адвокат Билли и Брук (по совместительству — дядя Брук, занимавшийся исключительно исками о причинении вреда здоровью и рекламировавший свои услуги на радио с помощью слогана «Если с вами поступили неправильно, я это исправлю») официально заявил, что два уважаемых молодых человека в настоящее время не уверены в точности сведений, представленных ими в их первоначальном заявлении, возможно, из-за неосознанного приема внутрь психоделических наркотических средств. Тем не менее они продолжали утверждать, что три человека, называвших себя беглецами (или «Беглецами»), их похитили. В статье приведены слова проповедника методистской церкви, сказавшего, что в Библии короля Иакова[16] имеется лишь несколько упоминаний о беглецах (и близких по смыслу слов) и что «ни одно из них нельзя назвать особо приятным». Репортер помимо прочего сообщил, что местная полиция отмечает всплеск звонков от обеспокоенных горожан, видевших черный фургон или загадочные фигуры в черном, однако дальнейшие проверки ни к чему не привели. Профессор искусств в Колледже Уоткинса считает, что на постере «видны отсветы уличных граффити, популярных в таких крупных городах, как Нью-Йорк и Филадельфия», и что его создателям, вероятно, в какой-то степени известно о таких культурно значимых художниках, как Жан-Мишель Баския и Кит Харинг[17]. Когда профессора спросили, нет ли в постере признаков оккультизма, он ответил: «Несомненно, он в нем тоже присутствует».

Я понятия не имела, кто такой Баския. Кое-что из работ Кита Харинга встречала в каком-то журнале, но мне не показалось, что мы с Зеки сделали что-то хотя бы отдаленно напоминающее причудливые танцующие фигурки с большими головами. Меня эта параллель немного разозлила. Вроде бы мелочь, но мне все же хотелось знать, считает ли профессор хорошим сам постер.

В заключительном абзаце репортер процитировал Тедди Кауэна, окружного шерифа: «Сейчас не время паниковать, однако в игру вступили темные силы, и я сделаю все, что в моей власти как поборника законности, чтобы искоренить их и услать настолько далеко от Коулфилда, насколько это в человеческих возможностях».

И хотя я была в доме одна, так как все семейство находилось на работе, я живо представила себе Зеки. Как он стоит на крыльце с экземпляром этой газеты в руке и ждет, когда я скажу ему, что всё в порядке и нам ничего не угрожает. Я скажу это в тот момент, как открою дверь и увижу его, его странный рот и большие глаза. Так вот, я сразу же скажу ему, что это была хорошая затея. Мы сделали что-то хорошее. Скажу, что мы неуязвимы и ничего плохого ни с одним из нас никогда не случится. И еще скажу: единственное, что мы можем сделать, поскольку у нас попросту нет другого выбора, это развесить побольше постеров. Единственный способ уберечь себя от опасности, скажу я Зеки, это наделать побольше копий.

Глава девятая

На город накатила жара, и я все время потела, как собственно от жары, так и от страха, потому что ситуация стремительно выходила из-под контроля. Я пыталась сообразить, как предотвратить полный коллапс, удержать то, что я создала, однако эта задача становилась все сложнее и сложнее. Я постоянно была красной как рак, у меня все чесалось, рубашки были мокрыми от пота. К языку как будто подключили электрический провод. Все время болел живот, и в качестве болеутоляющего я поедала печенье «Поп-тартс» и кукурузные палочки «Читос», отчего он болел еще сильнее. Я сочинила за неделю пятьдесят страниц романа — не могла остановиться. Мне нужна была история, которую я смогу контролировать, которая не начнет жить своей жизнью после того, как я перестану ее сочинять.

Постеры были повсюду, я имею в виду, что мы были не единственными, кто ими распоряжался. И не только в Коулфилде, хотя город был буквально облеплен, словно стаями цикад, нашей с Зеки продукцией.

Как-то за ужином мы смотрели Четвертый канал, и телеведущий, вернувшийся в Теннесси после того, как проработал младшим соведущим в ужасающем ток-шоу Пэта Сэйджака[18] (это истинная правда), разглагольствовал про наш постер. Мама сказала:

— Просто поверить не могу. Хобарт в этой компании будет… всего лишь худшим.

Ведущий упомянул Коулфилд, показал видеоряд из нашего города, с площадью, с постерами, однако затем перешел на репортаж с улиц Нэшвилла, увешанных колыщущимися на ветру… постерами. Расстояние не помешало мне заметить, что это были не совсем наши постеры. Во-первых, они были на ярко-оранжевой бумаге, что придавало им зловещий и одновременно нелепый вид и вызывало ассоциации с Хеллоуином. Во-вторых, руки отличались от рук на нашем постере, они были менее тщательно прорисованы. И вообще, нэшвиллским постерам не хватало детальности. Смотрелись они, если честно, дерьмово. Теперь корреспондент держал один из этих постеров перед камерой, и закончил он свою фразу так: «Мы — новые беглецы». И я подумала: «Что за хрень?»

— У них там ошибка, — сказала я громко, и мама внимательно на меня посмотрела.

— В чем ошибка? — спросила она.

— Просто… Надпись у них не такая, как на плакатах в Коулфилде.

— А… — протянула мама, скосившись на телеэкран. — По мне, так все нормально. Золотоискатели? Лачуги?

— Окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели…

— Да знаю я, Фрэнки, — сказала мама, но меня было не остановить:

— Мы — беглецы, и закон по нам изголодался.

— Окей, — согласилась мама.

— «Изголодался», — процитировал Эндрю, поедая уже третью миску пасты. — «Изголодался». А мне нравится. «Изголодался».

— Мне тоже нравится, — сказала я, не поднимая на него глаз, — но в репортаже говорится «новые беглецы», а на постере такого нет.

— Ну, это то, что на нэшвиллском постере, — заметил Чарли.

— Видишь ли… — ответила я, не зная толком, как объяснить. Хотя нет, я знала, как объяснить, но также знала, что делать мне этого не следует.


Странное дело, но в то время, как я начала свирепеть, Зеки стал менее мрачным и более спокойным. По его мнению, благодаря тому что как минимум еще один человек в Коулфилде расклеивает постеры, нам будет проще отрицать свою причастность. Если нас сцапают, мы можем прикинуться глупыми детишками, которые пытаются подражать тому, что где-то увидели. Мы ведь такие впечатлительные. Такие глупые. Такие отчаявшиеся. Мы просто хотим быть крутыми, потому что мы совсем некрутые, и вы же не станете звонить нашим родителям, господин полицейский?

Надо ли говорить, что меня это совершенно не заботило? Я такого не допущу. Но если Зеки перестанет постоянно стучать зубами от страха, когда мы сидим рядом, если перестанет воображать, что и в самом деле видел проезжающий мимо черный фургон, то меня это устраивает. Это позволит мне продолжать делать то, что я считаю нужным. Кроме того, Зеки стал испытывать чуть больше энтузиазма в отношении нашего совместного творчества, узнав, что оно нравится другим людям.

Мы сидели вдвоем в машине с опущенными стеклами; солнце по-прежнему пекло, и мы чувствовали, как капельки пота превращаются в кристаллы соли. Я наблюдала, как Зеки с помощью различных карандашей рисует и рисует руки. Я любила следить за его лаконичными быстрыми движениями, когда ты вдруг видишь, во что превращаются все эти линии. И мне нравилось, что с этого момента, что бы ты ни делал и куда бы ни повернул голову, ты уже не можешь этого не видеть. Не знаю почему, но эта магия никогда мне не надоедала. Едва Зеки заканчивал один рисунок, я просила его начать новый, и он без лишних слов открывал следующую страницу своего альбома. В его действиях не было автоматизма или рутины. Зеки всегда продумывал свой рисунок, размышлял над тем, что он делает, а я сидела и ждала, стараясь засечь момент, когда увижу то, что было им задумано. Стоял июль. Лето не собиралось длиться вечно. А может, и собиралось. Мне оно не докладывало.


Брайан сообщил нам, что видел, как Лайл Тоуотер в футболке «Окленд Рэйдерс» и черных спортивных штанах вешает постер на бензоколонке автозаправочной станции сети «Голден Гэллон». Лайлу было двадцать два года; еще когда он учился в средней школе, перевернулся на квадроцикле и сломал позвоночник. А его сестра, которая сидела позади него на том самом квадроцикле, с тех пор лежала в коме в больнице города Ноксвилла. У Лайла, тихого сельского парнишки, реально съехала крыша после того, как с его тела сняли гипс. Он стал завсегдатаем блошиных рынков, скупал там старые ножи и переделывал их в странные, почти средневековые по виду орудия насилия, чтобы потом продавать их на ярмарках ремесел. Над верхней губой у него всегда был пушок из нежнейших светлых волосков, однако взгляд у него был сумасшедший.

Брайан поинтересовался у Лайла, является ли тот беглецом, на что Лайл улыбнулся и поднес ко рту указательный палец. Сел в машину, сказал: «Я один из них» — и был таков. Брайан отодрал этот постер и теперь показал его мне. Этот экземпляр был сделан не на нашем «Ксероксе», это была изготовленная Лайлом версия, линии на которой были ужасно темными и сердитыми и чуть ли не вибрировали. Лайл в точности воссоздал мою надпись, однако руки на рисунке были руками скелета. А в кровати лежала маленькая девочка, подключенная к аппаратуре.

Я представила, как Лайл, до сих пор живший с матерью, сидит в своей комнате и вручную перерисовывает десяток с лишним постеров. Я не испытала при этом грусти, и тому была причина. Я хочу сказать, что при мысли о Лайле мне всегда становилось грустно, потому я думала, каково это — сломать свою жизнь и жизнь человека, которого любил больше всего на свете, просто потому, что на скорости не вписался в поворот. Но возможность это делать была своего рода проявлением милосердия к Лайлу. Я подумала, сколько постеров ему придется повесить, чтобы его сестра вышла из комы? Сколько бы ни пришлось и как бы несбыточно это ни выглядело, попытаться стоило.

Потом мы с Зеки увидели, как моя знакомая по имени Мэдлин развешивает постеры, совершенно не опасаясь, что ее застукают, просто крепит их строительными скобами к деревьям в парке. Мэдлин была чирлидером в средней школе, однако потом завязала (я не знаю, почему это произошло, меня не посвящали в детали сложных договоренностей, без которых невозможно было достичь популярности) и начала тусить с ребятами из театрального кружка. Еще она слушала «Найн Инч Нейлс»[19] и не жалела черной туши для глаз, но готом не была, так как вряд ли кто-то в нашей школе мог тогда знать, кто такие готы. Мы не знали, как это понимать, только ясно было, что Мэдлин вдруг перестала быть той Мэдлин, что служила прочным основанием пирамиды болельщиц во время турниров. Она стала другой.

Я не могу внятно объяснить, как Коулфилду удавалось множеством разных способов контролировать то, что поступало к нам из внешнего мира. Например, ты ничего не знал про панк-рок, пока не услышал по радио «Грин Дэй»[20], причем в ту пору, когда они давно перестали быть популярными. В принципе, если вещь нравилась, можно было попытаться самостоятельно разузнать о ней побольше. Но у нас в пакете кабельного телевидения даже MTV не было. Приходилось покупать музыкальные журналы «Спин» и «Роллинг Стоун» и копать в обратном направлении, чтобы докопать до «Секс Пистолс». И когда ты узнавал про две эти группы, приходилось работать еще усерднее, чтобы заполнить пробел в середине. В случае удачи оказывалось, что чья-то двоюродная сестра подарила кому-то кассету с «Майнор Трет»[21], и тебе давали ее переписать. А еще можно было зайти в «Спиннерс» и рыться в куче бэушных аудиокассет, пока глаз не зацепится за интересную обложку, и, о чудо, на кассете мог оказаться альбом «Моя война» группы «Блэк Флэг»[22]. Как бы то ни было, ты никогда ни до чего не доходил прямым путем. И я вечно испытывала неловкость, понимая, что другие, жители Нэшвилла или там Атланты (которым было не так уж далеко до самого Нью-Йорка), все это знают и потребляют в том порядке, в каком задумано. В общем, я об этом ни с кем даже не разговаривала. Держала в себе, а потом вдруг засовывала деньги в конверт и посылала в звукозаписывающие компании, о которых прочла в журнале «Максимум рок-н-ролл»[23], чтобы получить сингл какой-нибудь висконсинской панк-группы, которая никогда больше ни одной песни не запишет.

С книгами у меня была похожая ситуация. Прочитав по два раза каждую из книжек о Нэнси Дрю, я обнаружила в школьной библиотеке «Шоколадную войну»[24], сказала библиотекарше, что она мне понравилась, и та посоветовала мне «Изгоев»[25]. Потом мама дала мне Фланнери О’Коннор, и я начала читать все подряд и потеряла представление о том, что другие люди считают хорошим и что является важным. И я почти никогда никому не говорила, что нравится именно мне, так как меня ужасала мысль, что вдруг мне скажут, что это полная чушь. Все, что по-настоящему мне нравилось, перерастало в одержимость и в то же время заставляло испытывать стыд. И все было тайной.

Мэдлин заметила, что я пристально на нее смотрю, и лишь улыбнулась в ответ. Не думаю, что она вообще меня узнала. Однако она сделала правой рукой «козу» и произнесла одними губами «Мы — беглецы», и я ей кивнула.

— Кто это? — спросил Зеки.

Я лишь покачала головой:

— Так, одна недалекая девица.

И мы поехали дальше в поисках укромных местечек, чтобы прятать там наши постеры.

И мы их находили. Мы не останавливались. Зеки офигенно понравилось подбирать пустые двухлитровые бутылки из-под кока-колы, красить их в золотой цвет, потом рисовать на них миленьких волчков, цветочки и всякие изысканные фигурки своими модными фломастерами. Мы сворачивали постер в трубочку, просовывали его в бутылку и запечатывали. Потом прятали где-нибудь в городе, словно капсулу времени. Каждую такую капсулу отмечали на карте маленьким рисунком песочных часов. У каждой был свой срок. Эту мы вскроем через пять лет. Эту — через десять. Эту — через двадцать. Сорок. Пятьдесят. Мы были такими юными. Нам вовсе не казалось невозможным запрыгнуть в самолет, встретиться в каком-нибудь запущенном парке с единственной качелью и обветшалой детской площадкой, когда нам будет за шестьдесят, и откопать капсулу времени только для того, чтобы сказать: «Это ведь мы сделали. Я помню, что она выглядела именно так». Потом закопать ее обратно, чтобы ее обнаружил кто-то другой.

Хотя копы теперь патрулировали город чаще, происходящее по-прежнему казалось совершенно нереальным; можно было подумать, что они подыскивают черный фургон и амбалистых помощников с сальными волосами для гастролей «Айрон Мэйден»[26]. В супермаркете «Крогер», где имелся копировальный аппарат и раньше можно было сделать копию за пять центов, эту лавочку по просьбе полиции прикрыли. Был свой аппарат и в библиотеке, и там читателям не запретили им пользоваться, однако теперь одна из библиотекарш, а именно мисс Уорд, у которой были совершенно отпадные крашеные черные волосы и которой было явно за восемьдесят, обязана была следить, кто и что копирует. Притом что достаточно было проехать полчаса до Манчестера или любого другого достаточно крупного города, зайти в «Кинкоc»[27] и копировать там все что душе угодно. Еще в Коулфилде действовала группка мужчин, жалкая пародия на ополченцев, которые, налившись пивом, шли патрулировать улицы и срывать постеры, чтобы разводить из них костерки, вокруг которых они рассаживались и воображали себя защитниками города. Эти парни вели себя чрезвычайно шумно и, устав от долгой ходьбы, рассаживались по своим пикапам, поэтому полиции приходилось выделять патрульную машину для сопровождения, чтобы они ненароком кого-нибудь не застрелили. Ну а нам было довольно легко во всем этом ориентироваться. В основном мы ездили днем, когда никому до нас не было дела и никто нас не видел.

Зеки рисовал так много, что использовал уже пятый за лето блокнот. Роман мой тоже набрал ход. Мне лишь оставалось решить, выйдет ли моя героиня сухой из воды. То есть, разумеется, выйдет, однако мне нужно было решить, насколько эффектным будет ее заключительное преступление. Хотя я и Зеки знали друг друга всего полтора месяца, та небольшая вспышка физического влечения, что случилась в начале, погасла, и от этого нам друг с другом стало только комфортнее. Для нас не было ничего странного в том, чтобы сидеть вместе часами и касаться друг друга только коленями. Дальше этого мы не шли, и я, скажем так, не лезла ему в штаны. Он не касался моей груди, и я бы умерла, наверное, если бы он это сделал. Мы больше не целовались, решив, что это было хорошо раньше, до того, как ситуация стала отстойной, странной и печальной, так что теперь мы только разговаривали нон-стоп и радовались тому, что один другого слушает.

Зеки сообщил, что его мама разговаривала с адвокатом из Мемфиса, специалисткой по разводам, и та прислала большой, толстый конверт. Мама Зеки его еще не вскрывала, однако он лежал на комоде в ее комнате.

— Так она собирается от него уйти? — спросила я.

Он пожал плечами:

— Не знаю. Если подпишет бумаги, то наверно.

— Мне очень жаль, я знаю, как это ужасно, но я даже завидую, что у тебя такая мама. Хотела бы я, чтобы моя была способна на это: сунуть кипу бумаг моему папаше прямо в физиономию, типа «вали отсюда, козел». Я думаю, ей сейчас было бы лучше. Всем нам было бы сейчас лучше. Он все равно ушел бы тогда. У него все равно уже был другой ребенок. Но зато это было бы так приятно.

— Я не хочу, чтобы она это делала, — признался Зеки.

— Знаю. Это я хочу, чтобы она так поступила, но я знаю, почему ты этого не хочешь.

— Он ни разу не позвонил, — сказал Зеки. — Хотя нет, я думаю, он звонит, но ни разу не позвал меня с ним поговорить.

— Вот же идиот. А если твоя мама от него уйдет, вы останетесь здесь?

— Не знаю. Мама ничего об этом не говорила. Она вообще ничего не говорит. Только играет на скрипке и смотрит в стену.

— Если вы останетесь, ты будешь учиться со мной в одной школе. И нам не придется заканчиваться, понимаешь?

— Да, — ответил Зеки, но я увидела, что ему при этой мысли стало грустно. Оно и понятно: кому захочется ходить в среднюю школу в Коулфилде?

— У меня и вправду нет друзей, — произнесла я после некоторой паузы.

— Знаю, ты говорила, — сказал он. — Зато у меня есть кое-какие друзья.

Мы помолчали с минуту, и он добавил:

— Даже если я вернусь в Мемфис, мы ведь останемся друзьями?

— Да, — ответила я, — надеюсь.


А спустя несколько дней погиб Лайл Тоуотер. Упал, взбираясь по отвесной лестнице на водонапорную башню, чтобы приклеить там постеры. Нам сообщил об этом Хобарт, потому что, когда полиция приехала туда по звонку от каких-то людей, которые выгуливали собак и обнаружили Лайла в то утро, он тоже туда приехал. По его словам, Лайл лежал на земле скрючившись, весь переломанный, а вокруг рассыпано около десятка копий того самого постера. Я еще никогда не видела Хобарта таким печальным.

— Бедный мальчик, — сказал он в заключение.

— Как это ужасно, — произнесла мама, явно смягчившись по отношению к Хобарту, и взяла его за руку.

— Если бы я не написал эту дурацкую статью, — произнес он, но мама приложила палец к его губам.

Ощутив прилив каких-то странных эмоций, я ушла в свою комнату, поскольку, естественно, не могла позволить им проявиться перед другими. На дне ящика для носков я отыскала перерисованный Лайлом постер, который содрал и притащил домой мой брат. Мне этот постер по-настоящему нравился. Теперь Лайл мертв. Мне было шестнадцать, понимаете? Все во мне находилось в постоянном движении, все было неспокойно, и я чувствовала себя так странно в своем теле. Однако я была способна испытывать чувство вины. Как и Хобарт, я думала: что в каком-то смысле это я убила Лайла. То есть я была уверена, что это я его убила, если сесть и разложить все по полочкам. И всякий раз, когда мне в голову лезла мысль, что я ответственна за смерть человека, я тут же ее отбрасывала, пыталась скрыть под всеми остальными, что бродили в моей голове.

Не веря по-настоящему в Бога, я тем не менее верила в покаяние и примирение. И я знала, что должна сделать: перестать развешивать свой постер. И возможно, именно потому мне было так больно, когда я выкинула Лайла из головы. Я не собиралась останавливаться, и это доказывало, что я плохой человек. Я была плохим человеком и даже не пыталась с этим бороться.

Я поднесла постер к свету. Возможно, мое покаяние должно заключаться в том, чтобы изготовить сотни копий этого постера, но я, даже ради Лайла, не могла. Этот постер не был моим. Он не имел надо мной никакой власти.

Я должна была поместить Лайла и его сестру в наш собственный постер и расклеить в два раза больше новых экземпляров. Я размышляла, сколько народу могло бы поместиться в нашем постере. В нашем постере. Моем и Зеки. Я надеялась, что в случае моей смерти Зеки продолжит их делать. И точно знала, что я в случае его смерти — продолжу. Возможно, именно это наполняло меня такой грустью, когда я думала о Лайле. Его сестра оставалась прикована к больничной постели, далеко; и когда это с ним случилось, он был один. Я решила, что лучше, если бы кто-то был рядом.


Ситуация тем временем лишь ухудшалась. Эти нелепые папики-ополченцы, назвавшие себя «Борцами с плакатами», постоянно бухали возле разведенного ими на тротуаре костерка, и вот как-то раз один из них, а именно мистер Брюэр, работавший в спортивном отделе «Уолмарта», увидел, как улицу пересекает какой-то расплывчатый черный силуэт, поднял свой дробовик, и дробовик выстрелил: произошло то, что с восьмого класса, из обязательного курса под названием «Техника безопасности на охоте», мы знали как «непроизвольный выстрел». В общем, Брюэр влепил заряд дроби прямо в лицо мистеру Хенли, преподавателю автомеханики в профтехучилище. Мистер Хенли остался жив, однако ему пришлось провести остаток лета в больнице, и он лишился правого глаза. Хуже того, двое других, одним из которых был священник пресвитерианской церкви, выпустили несколько зарядов в том же направлении, в котором, как орал мистер Брюэр, мелькнула та самая черная фигура. Одна из пуль разбила окно в доме через дорогу и вонзилась в шею пожилой женщине. Если бы полиция уже не крутилась поблизости, чтобы не дать этим ополченцам спалить весь квартал, она истекла бы кровью.

Чего мы с Зеки постичь не могли, хотя и продолжали с прежней регулярностью расклеивать свои постеры, это то, каким образом весь город снова и снова оказывался снизу доверху завешан нашим художеством. Более того, кто-то краской из баллончика наносил на стены слова нашего заклинания, кто-то пытался воссоздать ручищи, при этом краска стекала вниз, что делало их похожими на коровье вымя. Я пыталась проанализировать, кто из коулфилдских подростков достаточно свихнулся, чтобы заниматься такими вещами, какие укурки, наркоши, готы или приколисты готовы на такие подвиги, но потом решила, что, возможно, личность тут особой роли не играет. Возможно, для них это был лишь странный, в духе времени опыт. Нечто происходило на ваших глазах, и вы могли либо этому сопротивляться (или шмальнуть кому-нибудь в лицо из дробовика), либо позволить этому вас увлечь. Но в любом случае, чтобы вы ни делали, это продолжалось до тех пор, пока само хотело продолжаться. И я надеялась, что так будет всегда.

Мы ели корн-доги, сидя в машине, которую я припарковала возле ресторана «Соник Драйв-Ин», где официанты на роликовых коньках приносили на подносах еду прямо в автомобиль. По утверждению Брайана, который работал тут на обжарке, сосиски были хороши, так как их обжаривали дважды. Зеки заплатил. У меня с деньгами было хуже, чем обычно, поскольку я теперь реже сидела с чужими детьми, а Зеки просто говорил матери, сколько ему сейчас нужно, и та без вопросов выдавала ему деньги.

— Вы, типа, богатые? — спросила я его.

Я знала, что он учится в частной школе, но это говорило лишь об уровне достатка выше моего понимания. Прежде чем ответить, Зеки немного подумал.

— Богатые ли мы? Пожалуй, да. В Мемфисе я в этом не был уверен, но, оказавшись в Коулфилде и поглядев, что вокруг… Теперь-то я точно знаю, что мы богаты.

Зеки был богат, но с богатством такого рода я могла смириться. Он, видимо, просто не знал, какую пользу ему могут принести деньги. Возможно, что в частной школе в Мемфисе, да еще когда твоя мама — бывшее скрипичное юное дарование, уровень богатства и привилегированности оставался таким, что деньги сами по себе были менее полезны, чем я надеялась. Помимо того, что Зеки мог бы купить мне аж четыре корн-дога, если бы я попросила, для меня имело значение лишь то, что, если дело примет совсем дурной оборот и нас сцапают, его деньги, возможно, смогут выручить нас из беды.

Попивая коктейль «Воды океана», ужасную и прекрасную кокосовую газировку голубого цвета, поданную в изотермических кружках, таких огромных, что если выпить всё сразу, то впадешь в сахарную кому, мы с Зеки разговаривали о том, о чем всегда разговаривали, пытаясь извлекать из памяти кусочки прошлого и стараясь изъясняться понятным друг другу образом. Я рассказала ему про чулок, который мы повесили на елку в Рождество, и о том, что тройняшкам достались маленькие щелкунчики — синий, красный и зеленый, а мне — похожий на мертвеца ангел с закрытыми глазами и прижатыми к сердцу руками. Зеки рассказал мне про мышку, покалеченную бродячим котом, которую он обнаружил на дворе за домом, когда ему было шесть лет, и как он принес ее к себе в комнату и пытался кормить, и как мама на другой день обнаружила эту мышку мертвой под его подушкой. В своих разговорах мы касались важных тем, например, говорили о том, как распались наши семьи, как мы чувствовали себя совершенно непохожими на других и как отчаянно хотели сделать что-нибудь важное. Правда, я не рассказала ему про один случай, по-настоящему для меня значимый, когда однажды ночью мне приснился кошмар и я ввалилась к тройняшкам в комнату и долго упрашивала их пустить меня спать вместе с ними, пока Чарли наконец не разрешил заползти к нему на его односпальную кровать-маломерку. И как утром Эндрю и Брайан потешались над Чарли, и он стукнул их головами, словно Мо из «Трех балбесов»[28], и я этому радовалась, и это был первый раз, когда жестокость одного из моих братьев была мне приятна.

Когда наши истории иссякли и у нас возникло желание их как бы растянуть и удержать, мы заговорили про постеры.

— Я тут думал вчера, — сказал Зеки. — Даже если мы сейчас остановимся, какое это будет иметь значение?

— Для меня — огромное, — ответила я.

— Я знаю, — сказал Зеки, — знаю. — Он покачал головой, пытаясь сформулировать мысль. — Я имею в виду, какое значение это будет иметь для остального мира? Другие люди уже и без нас это делают. То есть, независимо от наших действий, это либо продолжится, либо прекратится.

— Ну да, может, и так.

— И по-моему, это даже неплохо. Мы можем продолжать этим заниматься, и даже хорошо, если мы продолжим, ну а если и случится что-то плохое, мы все равно уже не в силах все это прекратить.

— Звучит как-то по-философски, — заметила я.

— Может, и так, — согласился Зеки.

— Я ничего не смыслю в философии, поэтому не знаю, есть ли в этом какая-то логика.

— Возможно, я просто пытаюсь себя утешить после того, как погиб этот парень, — признался Зеки.

Я ждала этого. В первую нашу встречу после смерти Лайла он категорически отказался говорить об этом. И я из эгоистических соображений надеялась, что нам никогда не придется говорить об этом.

— Ох, Зеки… — прошептала я.

Он помолчал. Откусил от корн-дога.

— Мы убили этого парня, Фрэнки. Поучаствовали в этом, даже не сомневайся. Мне без разницы, что ты на это ответишь, я-то знаю, что это так.

— Ну да, получается, что поучаствовали. Если бы не мы, Лайл, вероятно, был бы сейчас жив.

— Фрэнки, вопрос не в том, что было бы, если бы нас не было, понимаешь? Главное, что это мы сделали этот постер. Если бы мы его не сделали, он был бы сейчас жив.

— Да, — согласилась я, — знаю. Но причина не только в нас. Если бы его сестра не покалечилась. Если бы она поправилась. Если бы пара идиотов не наврала, что их похитили сатанисты. Если бы об этом не болтали в новостях.

— Согласен. Я не считаю, что мы должны брать на себя всю вину. Но мы обязаны взять на себя ее часть. Просто обязаны.

— Я возьму ее на себя. Но это все, что я могу сделать. Я признáю ее, но изменить что-либо я не могу.

Зеки посмотрел на меня и кивнул.

— Я просто пытаюсь понять, как я мог натворить такое и быть при этом хорошим человеком. Ведь намерения-то у меня были хорошими?

— Ну конечно, — ответила я.

— И у нас получилась отличная вещь, — продолжил Зеки, и теперь его голос звучал немного увереннее.

— Не просто отличная, а самая лучшая, — поддержала его я.

— И она просто живет своей жизнью, — сказал Зеки. — И будет жить своей жизнью что с нами, что без нас.

Я понимала, что он говорит это сам для себя, что ему важно знать, что он не плохой человек. И за это я его любила, несмотря даже на то, что из-за этого мое собственное отношение к себе немного ухудшилось. Потому что меня перестало волновать, плохой я человек или хороший. Просто… перестало, и всё.


Тем временем информация о постере распространялась все шире. Сложно объяснить тому, кто рос в эпоху интернета, насколько это было тогда необычно, ведь даже для того, чтобы новость о некоем событии просто дошла до меня, его масштаб должен был раз в пять превышать количество времени, уделяемого ему на телевидении, на радио и в газетах. Это ведь было за несколько лет до того, как вся цепь событий того лета была представлена в «Неразгаданных тайнах», в «Печатной копии» и в «20/20», показана в сериале «Шоу в субботу вечером», где выясняется, что Харрисон Форд тоже вешал постеры, хотя обвинял в этом некоего однорукого мужчину; а также до выхода телефильма «Окраина: история Паники в Коулфилде» и состоящего из двадцати семи песен концептуального альбома группы «Флейминг Липс»[29] под названием «Лачуги золотоискателей». Это было до того, как бренд уличной одежды XLARGE создал целую линию одежды с нашим постером. До того, как японский бренд «Бэйзинг Эйп»[30] создал почти такую же линию одежды с нашим постером пятью годами позже. До того, как серия статей в «Нью-Йорк таймс» о Панике в Коулфилде получила Пулитцеровскую премию. До того, как семеро не имеющих друг к другу отношения человек взяли на себя ответственность за наш постер, и потом в порядке судопроизводства их утверждения были опровергнуты. До того, как у постера появилась собственная страница в «Википедии», и до появления в нулевые годы сайтов окраинаэтолачуги. com, мыбеглецы. com и законпонамизголодался. com, соответствовавших названиям трех эмо-групп нулевых годов двадцать первого века. До того, как на афише боев без правил появилась информация, что надпись на постере взята из так и не увидевшего свет ролика Последнего воина[31], и до того, как люди потратили годы на поиски этого ролика. До того, как ритейлеры «Урбан Аутфиттерс» стали продавать принт постера по сорок пять долларов за штуку. До того, как знаменитый нью-йоркский шеф-повар открыл ресторан «Изголодавшиеся», который специализировался на жареной курятине и продержался меньше года. И до того, как огромная толпа граждан крошечной восточноевропейской страны сбросила свое коррумпированное правительство и, скандируя по-английски фразу «Мы — беглецы», пошла на штурм президентской резиденции, и одна из восставших, молодая женщина, честно говоря слишком симпатичная, чтобы воевать с коррумпированными правительствами, подняла плакат с этой же фразой, и фотография этой девушки с плакатом стала культовой и попала на обложку журнала «Ньюсвик».

Это произошло до всех этих событий, которые мне понять намного сложнее, чем события нашего лета, хотя я и в них мало что понимаю, поскольку они до сих пор кажутся мне сном. Моя собственная жизнь до сих пор кажется мне сном. Потому что каждый раз, когда я сомневаюсь в реальности своей жизни, я автоматически возвращаюсь в то лето, снова и снова прокручиваю его в своей голове и до сих пор не могу сказать с уверенностью, что какое-либо из тех событий действительно происходило. Единственным доказательством является тот факт, что я по-прежнему здесь. И постер по-прежнему здесь. Я могу быть в этом уверена, потому что храню оригинал, на котором моя и Зеки кровь. И когда я теряю ощущение себя, когда начинаю дрейфовать где-то вне своей жизни, я беру оригинал постера, снимаю с него копию у себя в кабинете, иду куда глаза глядят и вешаю там эту копию. И тогда понимаю, что моя жизнь реальна, потому что от моего настоящего через все мое прошлое протянута нить к тому лету, когда мне было шестнадцать и весь мир открывался передо мной и я шла сквозь него.

Глава десятая

Коулфилд ничего собой не представлял. О нем почти нечего было сказать. Он был городом-деревней и этим походил на множество других таких же городов-деревень середины девяностых: тут были «Уолмарт» и фастфуд, райончики с домами разного уровня достатка, затем шли бесконечные поля, засеянные соей. Сюда приезжали, либо чтобы навестить родных, либо по делам завода «Тойота» или инженерно-технической базы военно-воздушных сил, расположенной через несколько городков от Коулфилда. То, что было у нас, было везде, и кому это интересно? Тем удивительнее превращение Коулфилда в город, вызвавший всеобщий интерес. Благодаря нам и тому, что мы сделали.

В то лето Коулфилд стал для многих людей обязательным для посещения местом. Студенты колледжей, красивые и загорелые, всегда немного навеселе или под легким кайфом, наезжали к нам из Джорджии и Северной Каролины, высыпáли из машин и как бы просто гуляли по городу. На самом деле они искали постеры и, увидав их, крали или фотографировали. Отель «Роял Инн», в котором раньше селились только строительные рабочие и всякие сексуальные извращенцы, был теперь постоянно забит под завязку, а вокруг его бассейна, который руководству отеля даже в голову не приходило заполнять водой, одна за другой гремели вечеринки. Старые хиппи доставали из своих автодомов сумки-холодильники с промокшими сэндвичами и оранжевой газировкой, располагались на пикник в городском парке и наблюдали за теми, кто приклеивал или, наоборот, сдирал постеры. Из соседних округов к нам приезжали подростки в футболках с «Напалм Дет», Мэрилином Мэнсоном, «Саундгарден» и «Корн»[32]; в руках у подростков были наши постеры, и они искали, где бы их повесить.

Бети Поузи, глубоко беременная, что было для меня непредставимо в такую жару, крохотная, как куколка (хотя и моя ровесница), только с гигантским животом, поставила стол и продавала копии нашего постера. По доллару за штуку. У нее были персонализируемые варианты с закрашенным белой замазкой словом «беглецы», чтобы на это место можно было вписать свое имя, затем повесить такой постер и на его фоне сфотографироваться. Ее бывший парень, Дэнни Хаусен, готовившийся стать профессиональным рестлером, изготовил постеры, на которых вместо кроватей с детьми нарисовал Барта Симпсона, Элмо и логотип «УТ Волс»[33].

Все это немного напоминало музыкальный фестиваль «Лоллапалуза», мероприятие, растянутое на весь день, однако за всем этим чувствовалось напряженное ожидание чего-то, что должно случиться. И разумеется, время от времени что-то случалось. Кто-то поджег дерево на площади, и оно сгорело дотла еще до прибытия пожарной команды. Кто-то заметил черный фургон на парковке у супермаркета «Бай-Лоу», и вот уже целый отряд горожан бейсбольными битами и молотками не оставляет от него живого места, и копам приходится всех этих горожан разгонять. А у городского бассейна какой-то мужик швырял в толпу фальшивые золотые монеты и разглагольствовал о том, что золотоискатели — прислужники дьявола, и Лэтрелл Данвуд пытался этого мужика утопить, и перепуганные спасатели вшестером еле смогли его удержать. «Борцы с плакатами», скорчившиеся на платформе пикапа c громадным дорожным просветом, разъезжали по городу и грозились убить каждого, кто хотя бы чуть-чуть похож на беглеца или золотоискателя. Вывеска на пресвитерианской церкви вопрошала: «Бог по вам изголодался?», на что Зеки спросил: «Разве не следовало написать: „Вы изголодались по Богу?“», на что я ему ответила: «Зеки, прошу тебя».

Это был какой-то абсурд.

Невозможно передать, насколько это было странным и необычным. Сейчас в интернете полно видосов про то лето, на которых видно, как люди бесцельно шатаются и выкрикивают мои слова с постера. Сорванные и выброшенные листы порхают на ветру и устилают собой улицы, потому что людям плевать, висят они или валяются.

И от этого пробирало до костей.

Мы с Зеки колесили по городу. Я тратила на бензин все свои деньги. И всякий раз, как я видела постер, я даже не задумывалась. Это превратилось в рефлекс. Я просто знала. Они мои. Или мои и Зекины. Какая разница?

И еще было очень обломно оттого, что эта вещь принадлежит нам, но никто кроме нас этого не знал.

Они считали, что она принадлежит всем, и мне тоже захотелось утопить кого-нибудь в городском бассейне или поджечь. Мне хотелось, чтобы наш постер трогал людей, чтобы они обращали на него внимание, и вовсе не хотелось, чтобы они его лапали и пытались на него претендовать. Но разве можно было этому воспрепятствовать? Мы лишь старались наделать побольше копий, чтобы не утратить прав на то, что жило внутри нас.

Хобарт сообщил, что мэр, который по совместительству работал диджеем на местном радио и вел программу под названием «Жесткий торг», куда слушатели звонили, чтобы обменяться вещами и услугами, попросил прислать в Коулфилд бойцов Национальной гвардии для поддержания порядка, но пока что их не наблюдалось, поскольку настоящего насилия в городе не происходило, по крайней мере такого насилия, какое мог бы пресечь одетый в камуфляж девятнадцатилетний, загнав в угол другого девятнадцатилетнего, одетого, например, в футболку с надписью «Слепые скейтборды». Копы же по большому счету смирились. Не знаю, сколько народу они успели обвинить в вандализме в первые несколько дней, но в итоге наш крохотный полицейский участок тупо не справился с количеством связанной с этим работы. Братья рассказывали мне, что некоторые полицейские просто драли с людей по пятьдесят долларов, чтобы не оформлять арест, и таким способом наварили никак не меньше нескольких тысяч. В ресторанах было не протолкнуться. Какие-то ребята торговали газировкой «Кул-Эйд» в бумажных стаканчиках и пирожными «Литл Дебби» с расставленных вдоль тротуаров тележек. Фирма «Экшн Графикс», специализировавшаяся на призах для команд Малой лиги[34] и вывесках для новых предприятий, изготовила кучу футболок с нашим постером и торговала ими с разъезжавшего по городу белого минивэна. В общем, люди делали деньги. Не я и не Зеки, а разные другие люди. Наверное, для Коулфилда это было неплохо, но его жители, никогда отсюда не уезжавшие и не имевшие намерения когда-либо уехать, почувствовали себя в западне и боялись высунуться из дома. До фига народу в Коулфилде владело огнестрелом, ножами и долбаными композитными луками. Они не прочь были всем этим пощеголять, даже когда ничего не угрожало. Казалось неизбежным, что кто-нибудь обязательно будет ранен тем или иным экзотичным образом, и, хотя я ощущала груз ответственности за это, вряд ли я могла это предотвратить. И что бы изменилось, если бы я призналась в содеянном? Разве кто-нибудь бы нам поверил?

Моих братьев паника странным образом не затронула. В принципе, их жизнь и так была хаотична, их устраивало все, что давало им возможность ломать, гнуть и растягивать окружающий мир. Может, им было скучно, может, их этот постер приводил в глубокое недоумение и вызывал головную боль. Они пытались кадрить понаехавших к нам студенток, и, скорее всего, им это удавалось. Курили травку, пили литрами виски «Джордж Дикель» и наблюдали за событиями с расстояния. По-моему, они даже и не помнили, что год назад украли копировальный аппарат, и участвовать в происходящем желания не имели. Все это было выше их понимания. Зато как радовалась мама! Что бы ни происходило в Коулфилде, ее семья была тут ни при чем. Поскольку тройняшки ничего не натворили, она даже подначивала власти, давайте, мол, судите их и обвините. Разумеется, мама знала, что я у нее со странностями и что мы с Зеки все время колесим по городу, когда не ныкаемся в моей комнате, но она даже мысли не допускала, что постер — моих рук дело. Она думала, что я занимаюсь сексом. Думала, что я влюблена. При любых других обстоятельствах меня бы это бесило, но поскольку члены долбаного Ротари-клуба[35] крушили теперь бейсбольными битами черные фургоны, чтобы добраться до прячущихся в них сатанистов, я чувствовала некоторое облегчение оттого, что оставалась вне подозрений.

А вот Зекина мама забаррикадировалась в комнате, в которой провела свое детство, предоставив сыну смотреть по утрам телешоу «Цена верна»[36] вместе с бабушкой, которая дико завышала цены на все. По вечерам, после того как Зеки, проведя весь день со мной, возвращался, он смотрел вместе с мамой по видику ее любимых «Американских гладиаторов»[37], при этом оба, испытывая неловкость, восхищались физическими достоинствами этих самых гладиаторов.

— Турбо немного похож на твоего дедушку в молодости, — сказала она ему однажды. — Разумеется, в те времена никто не одевался как гладиаторы.

В наших отношениях было одно негласное правило: я никогда не заходила в дом его бабушки. Думаю, причина в том, что он немного стыдился кататонического горя матери и рассеянной пассивности бабушки, и ему намного больше импонировала взбалмошная, бардачная атмосфера нашего семейства, где можно быть странным и никто за это тебя не обижал или, по крайней мере, не слишком прикапывался к твоим странностям. Он всегда с изумлением смотрел на моих братьев и маму, словно раньше не представлял себе, что бывают такие семьи, и мне кажется, что ему нравилось находиться рядом с нами. Типа, если бы за нашими скальпами пришла разъяренная толпа, то лучше уж быть здесь, где мои братцы как минимум серьезно отхерачат кого-нибудь, прежде чем нас выволокут на улицу. Кроме того, его мама и бабушка вечно сидели дома, а моих родных дома днем практически не бывало, что добавляло нам аргументов в пользу моей комнаты, где мы могли спокойно обсуждать свои тайные фантастические планы на будущее.

Мы проводили часы, сидя на моей кровати, оперевшись на ее изголовье, где прямо в лицо дул вентилятор, воздух от которого был ненамного прохладнее уличного. Здесь нам казалось, что мы можем игнорировать происходящее в Коулфилде столько времени, сколько понадобится, чтобы не начать сходить с ума. Я сочиняла небольшую историю к рисунку Зеки; он изобразил черный фургон, из открытой боковой двери которого текла мутно-лиловая жидкость. История была про парня вроде этого психа Тимоти Маквея[38]; он пичкал фургоны всякой темной магией и заклинаниями и оставлял их перед телестанциями, чтобы создать помехи телесигналу. А еще Зеки рисовал обложку к роману, который я пыталась закончить в надежде, что профессиональный шрифт и визуальное изображение антипода Нэнси Дрю подскажут мне концовку.

Таким счастьем для меня в то лето были запах Зеки — смесь из пота с чем-то, похожим на нафталиновые шарики, — и звук его карандашей и ручек, так вкрадчиво скребущих по бумаге. Временами казалось, что он нереален, что тело его неосязаемо, но эти запахи и звуки убеждали меня, что он рядом, и были для меня гораздо реальнее, чем его кожа и кости, облаченные в безразмерные футболки и потертые, состаренные джинсы. Не знаю, любовь ли это, когда ощущения от чьего-то тела тебе нужнее самого тела. Не поцелуй, а остающийся после него на губах привкус сельдерея. Не руки, а звучание его рук, занимающихся искусством. Не то, что он приехал сюда лишь на одно лето, а то, что напоминания о нем я, возможно, буду находить потом всю оставшуюся жизнь в самых неожиданных местах.

И да, это восхитительно, и да, я была очень подавленной и странной девочкой, никогда раньше не имевшей настоящего контакта с другим человеческим существом, поэтому я, вероятно, сейчас излишне поэтизирую, но я отчетливо помню и те моменты, когда думала: «Я умру в Коулфилде. Это лето никогда не закончится, и я никогда отсюда не уеду, и не важно, сколько мы постеров развесим, мне никогда отсюда не вырваться». Временами я думала: «Зеки, блин, забери меня отсюда» — и так боялась, что он уедет и забудет меня. Ведь он знал меня только по Коулфилду. Поэтому, решила я, нам надо хотя бы на секунду из него выехать. На нашей коулфилдской карте оставалось так мало мест, не взорванных звездами, не расцвеченных нашими диковинными созвездиями, и теперь, когда этим занимаются все кому не лень, надо отъехать в любом направлении на расстояние какой-нибудь пары часов, чтобы обнаружить нетронутое место, не знающее про Окраину и совершенно к ней не подготовленное. И не успеет оно пикнуть, как мы его преобразуем.

— Можем съездить в Мемфис, — предложил Зеки. — Я показал бы тебе город.

— Вдвоем? — спросила я.

За то недолгое время, что мы встречались, ничего более сближающего у нас не было, хотя сейчас я припоминаю нашу жуткую клятву на крови и тот факт, что на нас, знаете ли, лежит ответственность за одну из самых жутких загадок в истории американской поп-культуры. Но вообще все это было таким странным, даже наши поцелуи, настолько не имевшим ничего общего с цветочными браслетами и футболками, на которых влюбленные пишут свои имена краской из баллончика. Казалось бы, что может быть нормальнее для пары, чем поехать в город и провести там день? Однако меня это пугало почему-то больше, чем кровь.

— Можем расклеить постеры по всему Мемфису, — сказала я лишь для того, чтобы вернуться в понятный мне мир.

— Это было бы весело. Можем пройтись мимо моей школы и повесить их там, — ответил Зеки, и я увидела, что он буквально завибрировал при мысли об открывающихся возможностях. — Можем пойти в зоопарк! Можем съесть по бургеру в «Хьюи». Можем посмотреть игру «Мемфис Чикс»[39]. Ты была когда-нибудь в Грейсленде[40]?

— Ты собираешься расклеивать постеры в Грейсленде?

Я подумала, что если и существует на свете место, где поклонники убьют любого, кто попробует осквернить святыню, то это особняк, в котором Элвис играл в ракетбол.

— Нет, конечно! Хотя… Было бы круто. Я что хочу этим сказать: мы можем расклеивать постеры, не вопрос, но заодно я могу показать тебе город, и мы можем здорово повеселиться.

— Отлично, я согласна… Мне это подходит. Класс.

— Проблема в том… — начал Зеки, нахмурившись.

— В чем?

— Что мама повесится, если узнает, что я поехал в Мемфис, — закончил он свою мысль.

— А тебе обязательно ей об этом говорить?

— А ты своей маме скажешь?

— Обязательно, — ответила я.

Если не считать того, что я натворила этим летом, я была очень хорошей девочкой. Я старалась никогда не волновать свою маму. Ее и так кинули, зачем мне делать ей еще хуже?

— А я, наверно, нет. Если только мы не погибнем по дороге в Мемфис, все будет окей.

— Сколько постеров нам с собой взять? — спросила я.

— Пятьдесят? — предположил он, но я могла поспорить, что думает он не о постерах, а о бургере в «Хьюи» или как там его. Зеки хотел похвастаться, каким крутым был Мемфис и без наших коулфилдских достижений. Но разве мне было до этого дело?

— Давай возьмем сотню, — сказала я. — На всякий случай.


Я подкатила к маме в тот же вечер, после того как мальчишки ушли встречаться с друзьями. Испекла несколько шоколадных брауни из готовой смеси, так как она любила сладости, а потом мы уселись смотреть запись передачи «Рассказчики» с обожаемым ею певцом Джексоном Брауном[41] на канале Ви Эйч Уан[42], которую мама сделала незадолго до этого и регулярно пересматривала за банкой пива в конце дня. Сразу после ее любимой песни «Доктор, мои глаза…»[43] я спросила, можно ли мне поехать вместе с Зеки в Мемфис.

— Что там еще стряслось? — спросила мама, продолжая мурлыкать песню, но потом переключила внимание на меня. Я видела, что она немного раздражена тем, что я подпортила ей минуту покоя после долгого дня. Она поставила банку с пивом на кофейный столик, повернулась ко мне и переспросила:

— В Мемфис?

— Ну да, на самом деле это не так уж и далеко. Зеки хочет показать мне город. Например, зоопарк. Там есть зоопарк. Или… Грейсленд.

— Ты готова отсидеть день за рулем, чтобы побывать в Грейсленде? — спросила мама.

— Ну, не обязательно в Грейсленде. В принципе, где-нибудь. Может, сходим на игру «Мемфис Чикс».

— Я ни разу не слышала, что тебе нравится что-либо из только что тобой упомянутого. Котенок, я была в Грейсленде. Он, знаешь ли, меньше, чем ты думаешь. Он, конечно, блестючий и все такое, но не стоит того, чтобы ехать так далеко. В общем… он — не Джексон Браун.

— Ладно, мама, мы не за этим едем. Просто надо куда-нибудь выбраться. У нас ведь, по сути, не было поездок на летних каникулах, на пляж там или в «Дисней Уорлд»[44].

— А теперь ты хочешь в «Дисней Уорлд»? Котенок, ты там взвоешь от этих толп. Ты знаешь, что твой отец возил меня туда на наш медовый месяц? На наш медовый месяц! В «Волшебное королевство». Господи, если бы я только знала заранее.

Я подумала, что почти пустая банка пива на кофейном столике сегодня не первая у мамы. С тех пор, как от нас ушел отец, она вспоминала медовый месяц в «Дисней Уорлд» раз десять.

— Неважно, что мы там будем делать, — ответила я. — Я просто хочу выбраться из Коулфилда на день, чтобы приятно провести время с Зеки. Он хочет, чтобы я увидела дом, где он жил.

— Ох, солнышко, — улыбнулась мама. — Все это очень мило. Но это так далеко. Почему бы вам не съездить в Чаттанугу и не посетить Аквариум? Тебе ведь нравятся тамошние рыбы.

— Мама! Зеки хочет, чтобы я поехала с ним. Он от этой идеи сам не свой. Его отец сломал ему жизнь, понимаешь?

Неужели маме надо объяснять что-то по поводу мужчин, испортивших жизнь хорошим людям?

— Тебе он нравится? — спросила мама. — Я имею в виду Зеки.

— Он… мой друг, — ответила я с запинкой.

— Окей, — сказала мама, коснувшись моего лица, словно что-то в этот момент вспоминала, и я не была уверена, что эти воспоминания хоть как-то связаны со мной. — Ты так быстро взрослеешь.

— Мне не кажется, что так уж быстро, — ответила я.

— Это время течет одновременно и медленно, и быстро, — сказала мне мама.

Она была такая красивая. Я не унаследовала от нее генов, чтобы стать такой же красивой, но я знала, что я — мамина дочка. И это наполняло меня счастьем. Возможно, тот момент вполне подходил для признания, что постер — моих рук дело, но зачем же его портить?

— Звонишь мне каждые несколько часов. Находишь таксофон и звонишь сказать, что у тебя все нормально.

— Я могу идти?

— Да, конечно, — ответила мама. Я обняла ее, и она засмеялась: — Ну ладно, а теперь дай мне спокойно поесть брауни и посмотреть, как поет мой мужчина.

Следующая песня называлась «Роузи», и я осталась послушать. Джексон Браун рассказывал аудитории, что это песня про его знакомого парня, работавшего за микшерским пультом, к которому однажды на концерте подсела девушка в зеленом трико, а потом ушла от него к барабанщику. Мне стало грустно. Парень напился и попытался по-мужски потолковать с барабанщиком, и в завершение своего рассказа, перед тем, как эту песню запеть, Джексон Браун мимоходом упомянул, что девушке было шестнадцать лет.

— Шестнадцать?! — воскликнула я. — Боже правый, мама!

— Не мешай! — замахала она на меня.

А потом я прислушалась к песне, ужасно красивой и грустной. И тут меня осенило. Я слышала ее миллион раз, но кто вслушивается в песни Джексона Брауна? Какой подросток в девяностые годы читал аннотации к его альбому? Когда он запел «и кажется, что вновь мы вместе, Роузи», до меня дошло, что он поет про мастурбацию.

— Мама, он… — выдавила я, как только песня закончилась.

— Что — он? — спросила мама, встряхнув банку и убедившись, что в ней еще осталось немного пива.

— Он поет, что… как бы… ласкает себя?

— Что? Ну и мысли у тебя! Нет, котенок, вряд ли. Понимаешь, это же «Рассказчики». Он бы об этом рассказал. Ведь это его шанс.

— А я думаю, что он… то самое.

— А я так не думаю.

— Девушке в зеленом трико было всего шестнадцать. Это же гнусно.

— Видишь ли, это семидесятые.

— А тогда это не считалось гнусным?

— Как тебе сказать… Пожалуй, считалось. Котенок, я люблю эту песню. Я разрешаю тебе съездить в Мемфис. Не заставляй меня пожалеть об этом.

— Ладно, ладно, извини, — поспешно сказала я.

— Дело вот в чем, солнышко. Если тебе что-то полюбилось, ты не слишком задумываешься о том, как это создавалось и какие этому сопутствовали обстоятельства. Просто любишь это, и все. И тогда это становится твоим, и только твоим, понимаешь?

— Это звучит очень по-философски, — заметила я.

Не знаю, почему про вещи, казавшиеся мне немного непонятными, я все время говорила, что они «философские». Если честно, то ни в колледже, ни в средней школе у меня не было ни одного занятия по философии. И все равно я иногда говорю это, когда испытываю беспокойство, столкнувшись с чем-то, чего не понимаю.

— Ну да, у тебя довольно неглупая мама, — ответила она, улыбаясь. — А теперь, прошу тебя, заткнись. Следующая песня про его знакомого парня, которого убили при попытке ограбления, и клянусь, если ты снова попытаешься испортить мне удовольствие, я…

— Молчу, — сказала я и поцеловала ее в щеку. — Спасибо, мама.

— Пожалуйста, солнышко, — ответила она и мысленно вернулась туда, где ей было так хорошо.


Итак, на следующий день мы с Зеки отправились в Мемфис, загрузив автомобиль газировкой «Маунтин Дью», чипсами «Голден Флейк» и тремя коробками «Шугар Бейбис». Зеки поставил кассету рэперов «Три Сикс Мафия»[45] (потому что они из Мемфиса), и, честно говоря, когда я услышала эти зловещие фортепианные аккорды, то подумала: «О, супер, напоминает наш постер». В их текстах присутствовали всякие жуткие образы и тема поклонения дьяволу (я не знала, что рэп такие темы затрагивает), но, когда они принялись нецензурно выражаться по поводу женского тела, мы с Зеки густо покраснели, я поставила «Гайдид Бай Войсис», и мы стали слушать песни в исполнении Роберта Полларда[46]. Я слушала и думала: «Да, да, да!» Подростку так мало надо, чтобы поверить, что вот, нашелся кто-то, кто по-настоящему его понимает. Что не мешает ему постоянно думать, будто никто его понять не способен. Прекрасное чувство.

В средней части Теннесси сплошные равнины. Мы ехали и ехали, и небо над нами было идеально синим, и было так классно, пусть и всего на несколько часов, выехать из города, в котором я жила всю жизнь. В рюкзаках мы, естественно, везли Окраину (она раскинулась на листах бумаги желтоватого оттенка), и в этот промежуток времени, в машине, всего-навсего перемещаясь из одной точки в другую, я была счастлива. Зеки рассказал мне об одной своей преподавательнице, женщине за шестьдесят; она была скульптором, и одну из ее работ выставил у себя нью-йоркский Музей современного искусства. Так вот, на занятиях она сидела в мягком кресле с откидывающейся спинкой, практически с него не вставая, и вызывала к себе учеников по очереди, чтобы те показывали ей свои работы. Она подносила их к свету, вглядывалась, прищурившись, и произносила: «Почти», «Не совсем», «Неплохо» — и отправляла ученика на место. Зеки сказал, что с точки зрения передачи знаний, обучения технике и теории это была катастрофа, но ему очень нравилась сама ситуация, когда можно над чем-то работать, вложиться в свое произведение без остатка, а потом идти к преподавательнице, словно к оракулу, и просто стоять и ждать своей участи.

И вот мы в Мемфисе. Он оказался довольно запущенным, с огромными колдобинами и кучами мусора, однако Зеки был счастлив. Мы незамедлительно взяли по хьюи-бургеру, и он оказался таким вкусным! Еще вкуснее он был оттого, что Зеки, впиваясь в него зубами, все приговаривал от наслаждения: «М-м-м-м… как я соскучился по хьюи!», словно вернулся с войны или типа того. Была там когда-то белая стена, вся испещренная граффити, изрисованная черными фломастерами и исписанная надписями вроде «Карен и Джим были здесь 07/06/1996» и «Это М-сити, детка!». Я достала из рюкзака постер, но передумала, схватила фломастер и написала на стене наш текст, после чего Зеки сделал небольшой набросок рук. Поколебавшись, приписал «Зеки и Фрэнки» и с улыбкой на меня взглянул.

— Эту стену постоянно закрашивают, чтобы начать заново. Все это скоро исчезнет, — пояснил он.

Я коснулась пальцами стены и провела ими по нашим именам.

Потом мы бродили по зоопарку, глазея на слонов и обезьян, однако животные выглядели заторможенными, будто обдолбанными лекарствами. Купили мороженого «Диппин Дотс», изготовленного по космической технологии и состоящего из замороженных жидким азотом гранул, сидели на скамейке в «Кошачьей стране», наблюдали за тиграми, которые расхаживали за ограждением, потягивались и пристально вглядывались в пространство. Если я смотрела на тигра слишком долго, полосы на его туловище сливались, как на плакате «Волшебный глаз», и я размышляла, что случится, если залезть за ограждение и попытаться потрогать тигра. Представила себе, как зверь тащит меня за руку, повсюду кровь, а гранулы мороженого тем временем растворялись у меня на языке.

Затем я все-таки достала постер и сложила его треугольником. Зеки сделал то же самое. Сидя на скамейке, мы превратили примерно двадцать постеров в маленькие оригами. Уходя из зоопарка, оставляли их повсюду, маленькие фугасные мины, взрыв которых никому не причинит вреда, зато нам доставит радость.


Я спросила Зеки, можем ли мы еще порасклеивать постеры, и он повел меня в Овертон-парк; мы шли по траве, пока не дошли до Раковины — потрясного амфитеатра, немного обветшалого, но все же по-своему красивого, как красиво будущее в фантастических фильмах сороковых годов. Мы приклеили на Раковину двадцать постеров, постаравшись сделать это как можно быстрее, однако она была огромной, как кашалот, и словно проглатывала и рисунки, и слова. Нам следовало захватить с собой тысячу! По-моему, Зеки заметил, что я разочарована.

— Видишь ли, это лучше работает в Коулфилде, потому что он такой маленький, — сказал он.

И хотя Зеки был прав, мне стало грустно. Я-то уже представляла себе Элвиса Пресли, как он стоит на этой сцене и поет придуманные мною слова, со своим тягучим южным акцентом произносит «изголодался», и в моей голове эта песня звучала так живо, что я прямо слышала ее в своих ушах. Но видение прошло. Остались только мы с Зеки, широко раскинувшийся парк и жгучее солнце.

— Наверное, нам пора возвращаться в Коулфилд, — сказала я, и с секунду Зеки выглядел явно разочарованным, но затем кивнул. Дотронулся до моей руки и произнес:

— Спасибо, что съездила со мной.

Я смущенно кивнула в ответ. Поцеловала его, и он тоже меня поцеловал.

— Ты можешь приезжать сюда в любое время, когда я вернусь, — предложил он. — Теперь ты знаешь, как сюда добраться.

Мне очень не понравилось, что Зеки заговорил о том, что будет, когда он меня покинет, когда лето закончится. Лето закончится, кто бы сомневался, но неужели нельзя притвориться, что оно бесконечно? Почему все стремятся вперед, а я хочу заморозиться в глыбе льда?

— Вообще-то я не знаю, где ты живешь, — сказала я.

— Хочешь посмотреть? — спросил Зеки.

— Да… Наверно, — ответила я.

— Это не так уж далеко. Поехали, — сказал Зеки, и мы зашагали обратно к машине.

Мы доехали до района под названием Центральные Сады[47], очень богатого, состоящего сплошь из старинных, преимущественно каменных домов. Некоторые из них походили на замки, и я сразу же поняла, что, хотя я и знала, что Зеки богат, не представляла себе, как это богатство может выглядеть в реальности. Внезапно мне стало страшно при мысли, что я увижу его дом; мне было уютнее представлять себе Зеки, сидящего на бабушкином диване, поскольку в такой обстановке для меня по крайней мере не было ничего сверхъестественного.

— Приехали, — сообщил Зеки, и мы припарковались перед домом, который, слава богу, был несколько скромнее своих соседей. Он больше напоминал коттедж, но все равно выглядел очень дорогим, — сохранившийся в первозданном виде двухэтажный дом с каменными колоннами, подпиравшими крышу портика. Парадная дверь из дерева, спиленного никак не меньше ста лет назад. Участок в образцовом порядке — ни одного расшатанного садового стула или велика на лужайке не наблюдалось. Возле крыльца стояли садовые качели.

— Так ты здесь жил? — спросила я, и Зеки кивнул.

— Да, я здесь живу, — ответил он, и взгляд у него был какой-то остекленевший.

— Красиво, — сказала я, и мне стало ужасно неловко оттого, что ему приходилось часами сидеть на моей кровати с простынями, купленными на гаражной распродаже.

— Ничего не изменилось, — сказал Зеки, обращаясь больше к самому себе, словно думал, что без него и мамы дом рухнет, сложится, как какая-нибудь игрушка-трансформер, объясняя таким образом причину их отсутствия здесь.

— Очень красивый дом, Зеки, — сказала я, и мне ужасно хотелось, чтобы он ответил: «Дом действительно красивый, и я богат. Но я лучше остался бы с тобой», однако он продолжал пристально на него смотреть. Было три часа дня, солнце жарило уже не так сильно, и дышать стало легче. Кондиционер у моей тачки так себе, и в салоне было душновато, но мы так и сидели в машине с включенным двигателем перед домом Зеки.

— Дай мне постер, — произнес он наконец.

Хотя Зеки сидел ближе к рюкзаку, я решила не усложнять, перегнулась через сиденье и достала один из постеров. Зеки сложил его вдвое, вылез из машины, подошел к почтовому ящику и просунул в щель. Сел обратно в машину, при этом у него слегка дрожали ноги.

— Хочешь уехать? — спросила я, но он ответил:

— Дай мне еще один.

Я дала ему постер, и он спросил:

— Пойдешь со мной? — и добавил: — Пожалуйста.

Мы вылезли из машины. Я взяла скотч, и мы поднялись на крыльцо. Зеки приложил постер к входной двери, я оторвала две полоски скотча, и мы приклеили постер к двери его дома. Отошли на пару шагов назад, чтобы полюбоваться, и он сказал:

— Представляешь себе лицо моего папаши, когда он это увидит?

Но я даже не знала, как его отец выглядит. Тем не менее я кивнула.

— «Изголодался по нам», — процитировала я, после чего дверь распахнулась и оттуда на нас уставилась какая-то женщина в голубеньком купальном халате. Была она не то чтобы сильно старше нас.

— Какого черта вы тут делаете? — завопила женщина, но, увидев Зеки, как будто окоченела. — О боже.

— Мы… собираем пожертвования для сирот. Мы — сироты, — ответила я, но женщина уже убежала. — Зеки? — позвала я.

— Нам лучше уйти, — сказал Зеки неуверенным тоном, размышляя, не забрать ли с собой этот постер, и тут в дверном проеме возник мужчина в семейных трусах и футболке.

— Сын? — произнес он с вопросительной интонацией. Женщина наблюдала за нами из другого помещения.

— Папа? — произнес Зеки.

— Что ты тут делаешь? — спросил его отец. — Почему не позвонил? — Тут взгляд его стал диковатым, и он спросил: — Твоя мать здесь? Это она тебя прислала?

— Я один, а… это моя подруга.

— Здравствуйте, — поздоровалась я.

— Почему ты здесь? — спросил его отец, чей страх, что жена сейчас его прирежет, начал уступать место недовольству.

— Мы ходили в зоопарк, — объяснила я.

— Кто это? — спросил его отец.

— Я уже сказал тебе, — ответил Зеки, начиная заикаться.

— Что это? — продолжал допрос его отец.

Ни там «Я по тебе скучал», ни извинений, ни объяснений, почему посреди долбаного рабочего дня с ним в доме находится женщина, по возрасту годящаяся ему в дочери. Он сгреб постер и принялся его изучать:

— Это… да это ведь то самое, о чем говорят в новостях. На каждом шагу на них натыкаешься.

— Это… типа граффити, — пояснил Зеки.

Его папаша посмотрел на него округлившимися глазами. Перевел взгляд на постер, потом обратно на сына.

— Это ты нарисовал, — сказал он, и это не было вопросом. Он перешел на утвердительные предложения. — Это ты сделал.

— Мы вдвоем это сделали, — вмешалась я, — текст я написала. — Но он не дал мне закончить:

— Извините, мисс, но в данный момент я разговариваю со своим сыном.

— Хорошо, но…

— Сын, это очень плохо. Это… это по-настоящему плохо. Ты сломаешь себе жизнь.

— Кто эта женщина? — неожиданно спросил Зеки. — О ней мне мама не рассказывала. Она что, живет здесь?

— Твоя попытка перевести на меня стрелки, — сказал его отец, — отрицание вины за… это. Господи. Твоя мать совсем запудрила тебе мозги.

— Я так тебя ненавижу, — сказал Зеки.

— Марш в дом! — приказал ему отец, переходя на крик. — В тюрьму захотел за этот… постер? Поверить не могу, что…

— Я тебя ненавижу, — повторил Зеки, скребя пальцами лицо, словно стараясь стереть с него грязь, словно пытаясь согнать каких-то жуков, словно разжигая огонь в своей голове.

— Марш в дом! — повторил его отец, оскалив зубы. — Мы должны решить, что будем… — Но тут Зеки прыгнул на него и принялся царапать ему лицо, впиваясь ногтями глубоко в кожу, так, что тот взвыл.

— Рубен! — закричала женщина.

— Черт! — выругался Зекин отец, пытаясь отодрать руки сына от своей физиономии, однако Зеки вцепился в нее, как бешеная белка.

Я подбежала к ним и со всей силы лягнула мужчину так, что колено у него подогнулось и он оказался на полу. Мой собственный отец был тут абсолютно ни при чем. Просто мне ужасно хотелось причинить боль человеку, причинившему боль Зеки.

— Черт! — снова громко выругался он.

— Я звоню в полицию! — завопила женщина, однако мужчина крикнул:

— Шейла, ты спятила? Даже не думай!

— Идем отсюда, — сказала я Зеки, наконец-то оторвавшему руки от расцарапанной папашиной физиономии. Я заметила у Зеки под ногтем кусочек отодранной кожи.

Мы побежали к машине, и я чуть покрышки не сожгла, дергая с места. Мы оба чуть не задыхались от возбуждения, и я гнала по жилому району со скоростью девяносто километров в час. Мы промчались на знак «движение без остановки запрещено», мимо пожилой дамы с собакой; дама на меня закричала, а я в ответ ей проорала: «Иди на хрен!» — и погнала дальше. В итоге через несколько километров мы заехали на пустую парковку возле бывшего магазина автозапчастей.

— Блин, — удрученно произнес Зеки, при этом тело его было так напряжено, словно он ждал, что его сейчас чем-нибудь шарахнет. — Мы так облажались.

— Все в порядке, — ответила я. — Ты поступил правильно.

— Я просто… Фрэнки, мне так плохо, — сказал Зеки и зарыдал.

— Все в порядке, — повторила я. Его трясло, и когда он делал вдох, из груди доносились какие-то взвизгивания. Это меня напугало. — Все будет в порядке.

— Вся моя жизнь… — сказал Зеки, и несколько секунд были слышны лишь его всхлипывания. — Лучше бы я умер.

— Нет, — ответила я. — Если бы ты умер, Зеки, я убила бы себя. Не умирай. Слышишь? Не умирай. Продолжай жить. Я ведь живу, верно? Ты думаешь, твоя жизнь хуже моей?

— Что мне делать? — спросил он, как будто я это знала. Как будто он по-настоящему в меня верил.

— Иди, иди сюда, — сказала я. Притянула Зеки к себе, и мы неловко обнялись. Его лицо было мокрым от слез, соплей, слюны и пота. Но он сказал, что лучше бы он умер, и я его обнимала. А потом он поцеловал меня соленым ртом. Во рту у него было немного крови, и ее вкус я тоже ощущала; возможно, он прокусил себе язык, пока пытался прикончить своего отца. Я хотела остановиться, просто послушать, как он нормально дышит. Если бы он просто смог ровно дышать, я решила бы, что все будет окей, но Зеки продолжал меня целовать, причем все грубее. Проталкивал свой язык в мой рот, и мне это резко не понравилось. Но я думала только: «Не умирай, не умирай, не умирай, не умирай, не умирай». С кем я разговаривала: сама с собой? С Зеки? С нами обоими? У меня не было особого выбора, кроме как позволить ему меня целовать и не умирать.

А потом он решил перелезть ко мне на водительское кресло и стал отпихивать меня к двери. И принялся трогать руками мое тело, которое до этого никто никогда не трогал. И я хотела, чтобы оно оставалось нетронутым как можно дольше. Зеки мне очень-очень нравился. Но я не желала, чтобы он лез руками мне в трусы на пустой автостоянке в Мемфисе, сразу после того, как наорал на своего отца за то, что тот посреди дня занимался сексом с какой-то женщиной. Возможно, что не бывает подходящего времени, чтобы лезть кому-то под рубашку, или это время было неподходящим именно для меня, но только это оказалось реально хреновое время.

— Зеки, пожалуйста, — попросила я, однако он продолжал меня целовать, да еще так крепко, и все пытался стащить с меня штаны, и мне стало трудно дышать, а он говорил:

— Ты мне так нравишься, Фрэнки, так мне нравишься. — И я начала погружаться глубоко в себя, чтобы стало тихо, а он спрашивал: — Ты хочешь это сделать? Мы можем это сделать? — Я же в это время погружалась на дно озера — своего тела, не покидая его, но погружаясь все глубже. А потом я… я не знаю, что я сделала потом. Но я вновь заполнила собою свое тело, моя кожа обтянула мою плоть, и я отпихнула Зеки от себя.

— Зеки, пожалуйста, — снова попросила я, — не надо. Хорошо? Пожалуйста, не делай этого. — И Зеки словно по щелчку опять стал тем странным маленьким мальчиком, с которым я познакомилась возле бассейна.

— Прости, — сказал он и снова заплакал, чего я вынести уже не могла. Пусть бы он плакал из-за чего-то другого, но только не из-за этого.

— Зеки! Пожалуйста. Слышишь? Все в порядке. Ты ничего не сделал. Ты не причинил мне вреда. Ты остановился, окей? Мы в порядке. Ты в порядке.

— Прости меня, пожалуйста, — сказал Зеки, но какая теперь разница? Это случилось, и в то же время вроде как не случилось, и теперь я ощущала себя в безопасности. Подумала, что все еще может быть по-прежнему. Не знала, что говорить и делать в данной ситуации.

— Окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели, — сказала я, а Зеки:

— Ох, Фрэнки, прости меня, пожалуйста.

А я:

— Заткнись. Окраина? Окраина? Лачуги, окей? Просто заткнись на секунду и дыши. Окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели. Мы — беглецы. Мы — беглецы, и закон по нам изголодался.

— Окей, — ответил он, — окей.

— Мы — беглецы, Зеки. Мы — беглецы. Мы — беглецы. Мы — беглецы, и закон по нам изголодался.

— Окей, — сказал Зеки покорно. — Окей, Фрэнки.

— Не перебивай. Окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели, — не унималась я.

Я произнесла это десять раз. Или двадцать? Не помню. Я не знала, как долго мы там простояли. Скоро мне надо было звонить маме, чтобы сообщить, что я еду домой, но сперва — найти таксофон. Я возвращаюсь в Коулфилд; ничего не изменилось. Если постоянно повторять слова про окраину и беглецов, ничего не изменится. Зеки не уйдет. Не причинит мне вреда. Не причинит вреда себе. Я повторила их еще раз. И еще раз. Зеки перестал плакать. Я повторяла их, пока он наконец не поднял на меня глаза и не установил со мной зрительный контакт. А я всё повторяла их, снова, снова и снова. Пока он не поймет, что я никогда не перестану их повторять. Что, пока мы живы, я никогда не перестану их повторять. И мы будем жить вечно. Так что это будет продолжаться вечно. Никогда не прекратится.

Я еще раз их повторила. И еще раз. Окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели. Мы — беглецы, и закон по нам изголодался. Я повторяю их и сейчас. И никогда не переставала их повторять.

Глава одиннадцатая

Ну как еще это могло закончиться? Я высадила Зеки, и он даже не попрощался. А когда я вошла в дом, мои братья сидели в гостиной, а мама ходила по комнате кругами с телефонной трубкой в руке и все спрашивала кого-то:

— Как серьезно ты пострадал?

— Что… что происходит? — поинтересовалась я.

— Ты не видела, когда ехала домой? — спросил Эндрю.

Я покачала головой, и Брайан рассказал мне, что отряд «Борцов с плакатами» окружил группу из пяти или шести подростков из нашей школы, занимавшихся расклейкой постеров. Ребята раскрасили лица, как Брэндон Ли в «Вóроне», и когда все эти пьяные мужики в оранжевых охотничьих бейсболках принялись им угрожать, Кейси Рэтчет швырнул бутылкой и попал в мистера Ферриса, владельца расположенного у шоссе магазина товаров для плавательных бассейнов, и вырубил его. А другой мужик, чья личность еще не установлена, выстрелил Кейси прямо в грудь. И Кейси умер.

— И что теперь? — спросила я, в шоке от услышанного.

— Блин, Фрэнки, Кейси Рэтчет умер, — ответил мне Чарли. — Мама разговаривает с Хобартом по телефону, потому что там сейчас дурдом у торгового комплекса. Все случилось на автостоянке у «Даймонд Коннекшн». Хобарт брал интервью у «Борцов с плакатами». Кто-то, наверно, повалил его и начал топтать, и теперь у него перелом ноги или типа того.

— Кейси Рэтчет? — переспросила я.

Кейси был невысокого роста, что не мешало ему серьезно заниматься скейтбордингом, попадать на страницы журнала «Трэшер»[48] и иметь спонсоров. Он провел весенние каникулы в Калифорнии, где снимал видео про скейтбординг. Когда Кейси был девятиклассником, его на время отстранили от занятий за то, что он выкрасил волосы в розовый цвет. Кроме того, он часто упоминался в полицейских сводках в связи с тем, что катался на скейтборде по частным территориям. Он ни разу со мной словом не перемолвился, но я всегда считала, что он крут, что ему предназначено покинуть Коулфилд и делать разные классные вещи. А теперь он мертв.

— Если бы кто сказал, что постер сделал Кейси Рэтчет, я бы поверил, — сказал Эндрю. — Это звучало бы правдоподобно. Помнишь, у него еще была футболка группы «Суисайдл Тенденсис»[49]?

— Так ты думаешь, постер сделал Кейси? — спросила я.

— Я говорю, что не удивился бы, если бы выяснилось, что его сделал он, — пояснил Эндрю.

— Не уверен, что его вообще кто-то сделал, — предположил Брайан. — Не исключаю, что ЦРУ запустило его в качестве эксперимента по манипуляции сознанием. Посмотреть, что получится. Поэтому я всегда обходил эти постеры стороной, не хотел пропасть без вести в ходе операции каких-нибудь секретных правительственных спецназовцев.

— А я по-прежнему считаю, что слова взяты из песни; по-моему, я даже слышал ее раньше. — Сказав это, Чарли проскрипел, подделываясь под хеви-метал: — «ОКР-Р-РАИНА — это лачуги».

Прозвучало похоже на Эксла Роуза[50].

Мама закончила разговаривать по телефону и подбежала ко мне:

— Ты в порядке?

Я кивнула.

— Хобарт сломал ногу, в городе бог знает что творится. Мне нужно забрать его из травмпункта и отвезти домой. — Мама посмотрела на тройняшек. — Не покидайте дом. Будете охранять Фрэнки, ладно?

— Мама, — сказала я, — мне не надо, чтобы они меня охраняли.

— Вернусь через несколько часов, — сказала на прощание мама.

Тройняшки пошли покидать мяч в корзину, а я осталась посреди гостиной, в пустом доме. Мне хотелось рассказать Зеки про случившееся. Я подумала, что если он услышит об этом от кого-то другого, то потеряет голову. Я по-прежнему держала в руках свой рюкзак. Открыв его, я увидела, что в нем еще четыре постера, слегка помятых. Вышла из дома и на автопилоте зашагала по улице. На то, чтобы пройти четыре квартала, потребовалось около двадцати минут, зато я увидела в его окне свет. Подкралась под кустами к окну. Я понимала, что меня легко могут застрелить или сдать полиции. Встав на цыпочки, постучала в окно. Я увидела лицо Зеки сквозь стекло, а вот он меня видеть не мог из-за отражения. Он вглядывался в темноту, и взгляд его глаз был совершенно расфокусированным. Еще никогда я не видела его таким грустным.

— Это я, — говорю, но он не открыл окно. Постоял несколько секунд и отошел.

Я снова постучала, но он не изволил вернуться. Тогда я достала из рюкзака один из постеров, сложила в несколько раз, сделав квадрат, и просунула в узкую щель между стеклом и рамой, как можно дальше, надеясь, что он его увидит. Подождала пять минут, еще два раза постучала. Безрезультатно. Мне не хотелось оказаться вне дома, когда вернется мама, поэтому от дальнейших попыток увидеться с Зеки я отказалась. У меня оставалось еще три постера, и, как бы нелепо это ни прозвучало, я почувствовала себя Господом Богом, словно никто на свете, даже Зеки, не знает того, что знаю я. Сунула по постеру в выбранные наугад три почтовых ящика, на каждом из них подняв красный флажок[51].

Вернувшись домой, я заползла в постель и проспала почти до полудня. В доме никого уже не было, и я понятия не имела, что еще могло произойти накануне вечером. Из дома я не выходила. Все ждала, когда же появится Зеки, как он всегда делал, но он так и не появился. Остаток дня я провела в гараже за изготовлением новых копий. Я почти никогда не трогала оригинал постера, боясь его повредить. Но в тот день решила использовать его, чтобы снять первую копию. И пристально разглядывала его — искала в нем то, чего, быть может, не видела раньше, пыталась посчитать каждую каплю крови, определить, какие пятна крови мои, какие — Зеки. Я знала, что снаружи продолжается жизнь, что там что-то происходит и что на борьбу с моим детищем брошены крупные силы, но все это казалось мне далеким от реальности.

Покончив с копированием постера, я положила руку на стекло и сняла копию с ладони. Стала разглядывать линии на ней, пожалела, что не умею их читать. Хотелось узнать свое будущее, потому что в тот момент я совершенно его себе не представляла. Не представляла, как буду хранить эту тайну всю оставшуюся жизнь. Но знала, что буду. И уже тогда, в свои шестнадцать, знала, что возненавижу всех, кто любил меня, заботился обо мне, помог мне прийти к тому, к чему я пришла в своей жизни, потому что никогда не смогу рассказать им, кем я была и что я сделала.

МЭЗЗИ БРАУЭР

Через несколько дней снова позвонила Мэззи, и на сей раз я ответила:

— Ладно.

— Ладно?

— Я поговорю с вами. Я расскажу.

— Вау… спасибо, Фрэнки. Обещаю, вы не пожалеете. Я сделаю это со всем должным уважением к вашей истории.

— Ладно, — повторила я. — Мне надо идти.

— Подождите, но… почему вы решили дать согласие?

— Если честно, сама не знаю, — ответила я. — Прежде всего, я устала. После вашего звонка мне немного не по себе. Может, мне нужно сказать это во всеуслышание и доказать, что я все это не выдумала. Не знаю. Наверное, как-то так.

— Когда мы сможем… — начала Мэззи, но я повесила трубку.

Дело близилось к концу. Не к концу истории, разумеется, та будет вечно идти по кругу и никогда не закончится. К концу близилась ее тайна. Мне хотелось лечь в постель, но было только десять утра. Меня ждали немытые тарелки, недописанная книга и невырезанные для дочкиной школы крышки для коробок. Тем не менее я легла в постель и погрузилась в воспоминания о том лете.

Глава двенадцатая

К четырем часам дня мое терпение иссякло, и я поехала к дому бабушки Зеки. Набила рюкзак постерами, словно без них мой организм не мог выполнять свои функции. Постучала в дверь, но никто не ответил. Я молотила по двери и молотила, кричала, чтобы Зеки вышел, потом обошла дом и поднялась по ступенькам на заднее крыльцо. Приникнув к стеклу двери, увидела крадущегося по коридору Зеки.

— Зеки, — позвала я. — Ты можешь говорить?

Он помотал головой, но я не уходила. Ему придется смириться с тем, что я не уйду.

— Зеки! Какого хрена? — заорала я, и тогда он наконец вышел, тихо прикрыв за собой дверь.

— Ты чего, прячешься от меня? — спросила я. — Это из-за того, что случилось в Мемфисе? В машине?

Зеки покраснел как рак и больше на меня ни разу не взглянул.

— Я… я уезжаю. Мы уезжаем. — Его глаза на секунду округлились, может, он испугался, а вдруг я подумала, что он имеет в виду и меня. Я все еще не врубалась в происходящее. — Мы с мамой… возвращаемся в Мемфис.

— Что? Когда?

— Сейчас. То есть завтра.

— Ты уезжаешь?

— Отец вчера позвонил маме, — сообщил Зеки. — Рассказал ей, что происходит. Заявил, что я рискую сломать себе жизнь. Что меня могут арестовать. Сказал, что меня не примут в колледж, а я хотел сообщить ему, что собираюсь в художественную школу, но…

— Зеки, погоди. Ты уезжаешь? Возвращаешься? К отцу? К этому долбаному козлу? Это твоя мама решила вернуться.?

— Фрэнки, она напугана. Я напуган. Это страшно. Нас могут арестовать.

— Мы же знали это заранее, верно? Мы знали заранее, и все… все было отлично.

— Они беспокоятся обо мне. Мама говорит, что в Коулфилде небезопасно. Еще один парень погиб, Фрэнки. Господи, все это очень хреново.

— Не уезжай, — сказала я.

— Я должен, — ответил Зеки.

— Прошу тебя, не уезжай, — сказала я, схватив его за руку.

— Фрэнки, у меня нет выбора, понимаешь? — сказал он таким ломким голосом, что можно было подумать, что период полового созревания начался у него только сейчас. — Мне надо возвращаться домой.

— Прошу тебя, останься. Останься с бабушкой.

— Господи, да не могу я! Хреново все это, Фрэнки. Было хорошо, когда замешаны были только я и ты. Лучше не придумаешь. А теперь все хреново. Мы сделали что-то ужасное.

— Это все не так, и ты сам в это ни хрена не веришь, — ответила я, повышая голос. — Ты говоришь так, будто зачитываешь дебильное извинение перед судьей.

— Этот парень умер, Фрэнки. И похоже, мы убили его чужими руками.

— Нет, нет и нет! — воскликнула я.

Мне не хотелось вновь рассуждать о нашей ответственности как художников, еще раз распинаться по этому поводу. Мне просто хотелось жить, участвовать в этом, продолжать этим заниматься. И мне нужен был Зеки.

— У меня с собой куча постеров. Еще больше постеров у меня дома. Давай их развесим. Если мы продолжим это делать, если не прекратим, может, станет лучше. Может, это превратится во что-то другое.

— Мне пора, — сказал Зеки. — Послушай, я ведь могу тебе писать. Письма. Я напишу, когда все закончится. А потом… ты сможешь навестить меня в Мемфисе.

Но я уже поняла, что больше никогда его не увижу. Это был конец чего-то, что значило для меня так много, того, что уместилось в столь короткий и яркий отрезок времени, и теперь оно заканчивалось, и я буду совершенно одна, когда в конце концов за мной придет то, не знаю что.

Зеки отвернулся и отворил дверь.

— Я скажу людям, что это сделали мы, — произнесла я ему в спину. Открыла рюкзак и показала огромную пачку постеров. — Я расклею их по всему этому дому и по всему своему дому и всем скажу, что это наших рук дело.

Зеки застыл на месте, и я увидела, как съежились его плечи, словно я только что врезала ему по шее.

— Ты этого не сделаешь, — ответил он, постукивая ладонями по ушам, словно они у него горели или там жужжало. Развернувшись ко мне, он внезапно схватил меня за запястье, причем, наверное, сильнее, чем намеревался. — Пожалуйста, не делай этого. — Зеки при этом даже не смотрел на меня, будто находился не здесь, а где-то совсем далеко. — Умоляю, не делай этого.

Я попыталась высвободить руку из его захвата, но он сжал еще сильнее, словно не мог ее отпустить, пока я не пообещаю исполнить его просьбу. Такого выражения я у него еще никогда не видела. Левая сторона лица у него подергивалась, как будто под кожу ему забрались жуки, и он казался таким… перепуганным. Я поняла, что боится он меня. Потому что я совершала что-то жестокое, потому что меня до ужаса пугало одиночество. Потому что я боялась того, что натворю, если Зеки не будет рядом, если я останусь наедине с тем, что внутри меня. Я тогда подумала, что именно Зеки удерживал меня от дурных поступков.

Его бабушка крикнула из кухни: «Кто там пришел?» — и Зеки оттолкнул меня, будто хотел спрятать меня от нее. Из-за того, что ноги мои словно приросли к крыльцу, я потеряла равновесие. Выронила рюкзак, споткнулась о него и полетела вниз по ступенькам, при этом одна рука оказалась у меня за спиной, а другой я ловила воздух, пытаясь удержать равновесие. Послышался щелчок, и я почувствовала прилив боли, столь острой, что принялась хватать ртом воздух, причем совершенно беззвучно. Ударилась лицом о землю, зубами вгрызлась в грязь, и рот мгновенно онемел. Через секунду-другую я попыталась подняться, потому что мне было ужасно за себя неловко, но вместо этого снова упала. Наверное, у меня было сотрясение мозга, в голове на мгновение стало темно, и я пыталась понять, почему не могу встать, почему валяюсь, раскинув руки и ноги, возле дома его бабушки. И тогда услышала его вой. Вой был таким низким, что напоминал звуки, издаваемые блюющим человеком, и предсмертный стон коровы на бойне. Мне стало очень страшно за Зеки. Я попыталась его позвать, но по-прежнему не могла произнести ни звука.

— Фрэнки, — сказал он и четыре раза повторил «о боже».

И уже не мог остановиться, все твердил что-то, но это были даже не слова, а какие-то звуки, мычание, лай. В конце концов я сумела перевернуться на спину и сесть и увидела, что левая рука у меня сломана пополам и безвольно болтается. Она даже не болела, во всяком случае не так, как я ожидала, — думаю, что эта болевая фаза для меня уже закончилась, — однако я больше не ощущала руку как часть своего тела. Она мне стала вроде как не нужна, но и избавиться от нее я не могла. А за ногу упорно цеплялся рюкзак, обвив лямкой щиколотку, и я стащила его здоровой рукой. Сделала глубокий вдох и встала. Взглянула на Зеки, но он ко мне не подошел. Это было хуже, чем сломанная рука, — то, что он просто стоял там. Он плакал, я это видела, но ко мне не приближался. Был момент, когда мне вдруг показалось, что он как бы снова стал самим собой и осознал, что он наделал.

— Прости меня, пожалуйста, Фрэнки.

И мне захотелось ответить, что это не его вина, что это несчастный случай, ну так ведь и вообще все, быть может, несчастный случай. Быть может, нет ничего в мире такого, что являлось бы преднамеренным. Быть может, все, что когда-либо происходило и когда-либо произойдет, не более чем дурацкая ошибка. Так что кому нужны твои извинения?

В общем, я ответила:

— Пошел ты.

И захромала к машине, уселась кое-как за руль и лишь после этого поняла, что не помню, где ключи. Здоровой правой рукой и зубами открыла рюкзак, но там не было ничего, кроме постеров. Попробовала сломанной левой рукой залезть в карман джинсов, но у меня, естественно, ничего не получилось, поэтому пришлось правой рукой тянуться до левого кармана джинсов, и вот тут-то волны боли, резкие их удары при каждом движении, меня настигли. В конце концов я достала-таки ключи. Мне показалось, что на это ушло часа четыре.

Я положила рюкзак на пассажирское сиденье и завела двигатель. Посмотрела на дом и увидела Зеки, уставившегося на меня из окна гостиной. Возле другого окна стояла его бабушка. Она была в сильном замешательстве и неодобрительно на меня смотрела. Не знаю, чтó именно она видела, чтó рисовало ее воображение и чтó сказала ей дочь по поводу Зеки и причинах возвращения в Мемфис. И, как идиотка, я ей помахала. Ей, но не Зеки. Я больше не могла на него смотреть. Тем не менее я помахала его бабушке, с которой ни разу в жизни не разговаривала, и она помахала мне в ответ. Затем я уехала.

Хотя до дома было совсем недалеко, я, пока ехала, плакала, часто и тяжело дыша, и боль была такой сильной, что мне казалось — меня вот-вот стошнит. Я подумала, что мне, наверное, следует сразу двигать в травмпункт. Мама вернется домой не раньше чем через час. Все это мелькало в моей голове со страшной скоростью. Мозг давал осечку, время остановилось, и я смотрела в будущее и в прошлое одновременно. Я представляла себе, как объясню все маме. Упала, мол, ну и что? И почему бы мне так не сказать? Еще я могла бы соврать, что упала с крыльца своего дома, а не какого-то чужого, и сломала руку. Мой мозг временами отключался, оберегая меня от информации, в каком хреновом состоянии мое тело, но я подумала, что мне все-таки придется сказать, что Зеки меня толкнул. На запястье у меня остался синяк от его хватки. Я подумала, что у него будут неприятности. А что мне оставалось делать? Еще я чувствовала, что жизнь моя заканчивается, что ее лучшая пора в прошлом, и размышляла: а стоит ли жить дальше? Какие существуют способы положить чему-то конец? Я за рулем, и дом все ближе. Времени оставалось в обрез.

Оставался еще крохотный лучик, единственный шанс, которым я могла воспользоваться, если не замешкаюсь. И вот в нескольких метрах от своего собственного дома я вдавила педаль газа в пол, отчего двигатель с диким ревом резко набрал обороты, и направила машину на самое большое из деревьев во дворе наших соседей. Врезалась в него, услышав краем уха, как металл со скрежетом превращается в нечто бесформенное, и, хотя и была пристегнута (честно говоря, совершенно не помню, как я пристегивалась), ударилась лбом о руль. Мир почернел, и это не преувеличение — более черной черноты я в жизни не видела.

Очнувшись, я услышала, что двигатель издает какие-то совершенно нехарактерные для него звуки, и увидела, что из-под капота идет то ли пар, то ли дым, а может, это душа машины расставалась с телом. Салон был завален постерами, выпавшими из рюкзака в момент удара, в глазах у меня двоилось, и я уставилась на наше с Зеки произведение, но не помнила, что это мы его создали. В течение нескольких секунд я ничего не соображала. Я даже не была уверена, жива ли я. А потом ко мне все вернулось, все это лето со всеми его подробностями. И тогда я подумала: «Наверно, я сейчас умру».

— Мисс? — услышала я чей-то голос. Церемонность, с которой это было произнесено, меня потрясла, как будто меня только что поприветствовал метрдотель самого дорогого в мире ресторана.

— Да? — ответила я, не вполне понимая, что происходит.

— Я вам помогу, ладно? — сказал голос. — Я вызвал скорую, она сейчас приедет. Вы в безопасности. Главное, не засыпайте. Разговаривайте со мной.

Я наконец рассмотрела говорившего, это оказался наш сосед мистер Эйвери. На нем было то самое хаори, выглядел он прекрасно, и у него были такие тонкие светлые волосы.

— Ох, мистер Эйвери, — сказала я, — простите меня, пожалуйста, за дерево.

— Дерево не мое, — ответил он. — Бог с ним. Я так рад, что вы живы.

— Я сама виновата, — сказала я ему.

— Тут никто не виноват, — ответил мистер Эйвери и, улыбнувшись, протянул руку к моей кровоточащей физиономии. Слегка коснувшись моего левого виска, кончиком указательного пальца провел по нему; и по сей день ничего более утешительного, чем это легчайшее прикосновение, напомнившее мне в тот момент, что я жива, у меня не было.

Затем мистер Эйвери оглядел салон и увидел постеры. Посмотрел на меня. Должно быть, он увидел что-то такое в моих глазах, потому что сразу же все понял. Понял. Что я не просто копиистка. Его соседка, тихая, странноватая маленькая девочка, сделала этот постер. Он вопросительно на меня посмотрел, и я кивнула:

— Это я.

— Это сделали вы, — сказал мистер Эйвери с утвердительной интонацией.

— Я его сделала, я его развешивала и продолжаю развешивать.

Сознавшись, я испытала странное чувство. Я-то думала, что проживу всю жизнь, никому ничего не сказав. И выдала эту тайну на удивление легко. Ну да, я чуть не погибла, и парень, которого я любила, сломал мне руку, и тем не менее. Я поняла, что мне до смерти хотелось об этом кому-нибудь рассказать.

— Это… это так чудесно.

— Серьезно? — спросила я.

— Ну да, это ведь настолько необычно. Назовите мне еще раз свое имя, пожалуйста. Не уверен, что когда-нибудь его слышал.

— Фрэнки, — ответила я.

— О, чудесно. Фрэнки, вы первый человек в этом городе, который меня удивил. За каких-то две минуты вы совершили два самых удивительных поступка из всех, что мне когда-либо доводилось видеть в Коулфилде.

Странно говорить такое подростку, который только что едва не отправился на тот свет то ли в результате несчастного случая, то ли намеренно, но эти слова наполнили меня глубокой благодарностью.

— Моя мама, — заговорила я с жаром, — скорая помощь… Я не хочу, чтобы кто-нибудь их обнаружил.

— Ох ты ж… Ладно, я вас понял.

— У меня сломана рука, — пояснила я.

— Да, и очень серьезно, — подтвердил мистер Эйвери.

Он просунул руку в окно и подцепил валявшиеся рядом со мной постеры. Затем обошел машину и принялся собирать оставшиеся с пассажирского сиденья и пола. Пока он запихивал их в рюкзак, я услышала сирену скорой помощи.

— Они уже близко, — сообщила я.

— Я почти все собрал, — ответил мне мистер Эйвери. — Вот и все. Ой, тут еще один под сиденьем. Окей, теперь порядок.

— Вы не могли бы подержать их у себя? Спрятать?

— Именно это я и собираюсь сделать. Я их спрячу. Это наша тайна. Это… о господи, назовите мне еще раз свое имя.

— Фрэнки, — ответила я. Скорая была уже совсем близко.

— Фрэнки, я никогда ни одной живой душе ничего об этом не скажу. Не волнуйтесь.

— Спасибо.

— Не умирайте, Фрэнки. Если вы умрете, мне придется кому-нибудь сказать, — произнес мистер Эйвери.

— Не собираюсь, — сказала я, и, наверное, в моем голосе было слышно разочарование.

— У вас впереди такая замечательная жизнь, Фрэнки, — сказал мне мистер Эйвери. — Если уж она так начинается, то дух захватывает, как представишь, какой хорошей она будет в дальнейшем!

— По-моему, я плохая, — сказала я.

— Нет, — возразил он.

Наверное, он мог бы сказать мне еще что-нибудь, но к машине уже бежала, что-то выкрикивая, бригада скорой помощи, и мистер Эйвери скрылся из вида. И больше я с ним ни разу не разговаривала. Но иногда, когда я в миллионный раз думаю, что я плохая, я слышу его голос, и это единственное «нет». Пусть я и не до конца верю мистеру Эйвери, меня это спасало уже и не сосчитать сколько раз.


Я проснулась в больнице, в палате на одного, и все было как в тумане. По телу словно пробегал слабый-преслабый электрический ток. Язык во рту, как и сам рот, казался огромным. Сломанная рука была подвешена и зафиксирована шиной из поролона и железяк. Едва осознав, что моя рука по-прежнему крепится к моему туловищу, я услышала, как меня зовет мама:

— Фрэнки?

— Да? — откликнулась я.

— Ты в порядке, — сказала мама. — Рука твоя заживет, будет как новенькая, по крайней мере доктор так говорит. Там была трещина, однако кость… — Мама внезапно замолчала, и мне показалось, что ее сейчас вырвет. Поскольку мир вокруг меня стал обретать некоторую ясность, я увидела, какая она бледная. Однако через несколько секунд она продолжила, как будто не ее только что чуть не стошнило от ужаса при виде моей руки. — Кость не прорвала кожу, правда же? А кости у подростков срастаются так хорошо и быстро, словно ничего и не было.

— У меня странное ощущение во рту, — сообщила я.

— У тебя сколоты передние зубы. Придется дантисту ими заняться, поскольку… в общем, не беспокойся насчет зубов, Фрэнки. О господи. И я не буду беспокоиться насчет твоих зубов, окей? Зубы сейчас — наименьшая из причин для беспокойства. Хотя да, им здорово досталось в этой аварии.

— В аварии, — повторила я за мамой, словно сопоставляя, что ей было известно и что не было. Меня интересовало, не навещал ли меня Зеки, не сидит ли он в коридоре.

— Солнышко, ты помнишь момент аварии? — спросила мама. — Ты съехала с дороги. Ты съехала… в общем, ты заехала довольно далеко в соседский двор и врезалась в их дерево. Ты это помнишь?

— Помню. Я довольно сильно врезалась в их дерево, — признала я.

— Да уж, солнышко, — ответила мама. — Но… Фрэнки, что вообще произошло?

Я знала, что мне придется соврать, и знала, что сделать это будет несложно, если только Зеки не топчется сейчас в коридоре, уже обо всем рассказав моей маме. Но интуиция мне подсказывала, что его там нет и не было. Он оставил меня лежать на земле во дворе дома своей бабушки. Не подошел, чтобы помочь. Его тут не было.

— Зеки меня бросил, — сказала я.

— Как так? — спросила мама.

— Он уезжает. Мама, Зеки здесь? Я имею в виду, он сейчас здесь, в больнице?

— Фрэнки, тебе кажется, что Зеки сейчас в палате? — в замешательстве спросила мама.

— Нет, но… он в коридоре? Ты его видела?

— Нет, Фрэнки, я не видела Зеки. Мне позвонили из полиции на работу и сообщили, что ты попала в аварию, причем довольно серьезную… Слава богу, не такую серьезную, как… Ты в порядке, и с тобой все будет в порядке… Короче, я поехала прямо в больницу и больше от тебя не отходила.

— Понятно… В общем, Зеки возвращается в Мемфис. Уезжает из Коулфилда, — я заплакала.

— О господи, солнышко… Мне так жаль. Мне так жаль, потому что я знаю, что он тебе по-настоящему нравился, — произнесла мама, поглаживая меня по голове и не решаясь меня приобнять, так как боялась причинить мне боль.

— Я уже по нему скучаю, — сказала я.

— Котенок, и ты расстроилась, когда он тебе это сообщил? И поехала домой? — спросила мама.

— Ну да… и, наверное, я ехала слишком быстро или просто не следила за дорогой. Я точно не помню, мама.

— Ну конечно… конечно, ты можешь об этом и не помнить. Но… Фрэнки? Солнышко, не могла бы ты на меня посмотреть?

— Я и так на тебя смотрю.

— На самом деле ты смотришь мимо меня, сантиметров двадцать в сторону, это не страшно, мы спросим об этом у доктора, когда он придет тебя проведать. Но мне надо кое в чем убедиться. И, если захочешь, ты можешь мне рассказать. Можешь рассказать мне обо всем.

— Ладно, — ответила я, зная, что обо всем ей не расскажу. Очень многое останется при мне.

— Ты врезалась в дерево не специально? Не потому, что расстроилась из-за Зеки?

— Нет, конечно! — поспешно ответила я, потому что это и в самом деле было не так. Все было гораздо сложнее, но я не хотела в это вдаваться. — Мама, конечно же нет. Я даже… Мам, я не знаю. Но покончить с собой я не пыталась.

— Ох, солнышко, мне даже слышать от тебя это больно. Зеки — милый мальчик, но, Фрэнки, ни в коем случае даже не думай кончать с собой из-за мальчика. И вообще из-за чего-либо. На свете нет ничего такого, из-за чего стоило с собой кончать. Твой отец ушел от меня и завел новую семью. Но я же не покончила с собой из-за этого.

— Мама, — сказала я, внезапно почувствовав ужасную усталость, — мне не хочется говорить сейчас об отце.

— И не будем, солнышко. — Мама зашмыгала носом, из ее глаз брызнули слезы. — Я просто… Ты самая красивая, замечательная и странная. Ты самая изумительная на свете. И ты просто обязана жить достаточно долго, чтобы остальные в мире это поняли, ладно? Ты обязана жить.

— Мама, я попробую, — ответила я и снова заплакала.

— Солнышко, лет через десять, когда ты будешь жить в каком-нибудь другом городе и будешь успешна и счастлива, ты про это лето не будешь даже вспоминать.

— Думаю, что буду.

— Хорошо, вспоминать будешь, но оно не будет казаться тебе таким важным, как сейчас.


Затем события развивались довольно быстро. После убийства Кейси Рэтчета и последовавших беспорядков полиция, прибегнув к помощи соседних округов, две недели никого не впускала в Коулфилд. Тот, кто не проживал в Коулфилде, не мог в него попасть, если только не занимался доставкой необходимых товаров вроде продовольствия и горючего. Губернатор штата Теннесси объявил чрезвычайное положение. К тому времени нашлись задокументированные свидетельства появления нашего постера в каждом из штатов США и как минимум в тридцати зарубежных государствах, а уж Коулфилд и подавно был по-прежнему снизу доверху увешан его копиями. На телеканале «Эй Би Си Ньюс» вышел большой посвященный ему сюжет. Зрителям, в частности, сообщили, что какой-то мужчина в Денвере, в Колорадо, страдавший раком в терминальной стадии, покончил с собой, оставив предсмертную записку, содержавшую лишь строчки из постера. В Нью-Йорке кто-то расклеивал огромные копии постера на Таймс-сквер, и хипстеры по приколу спешили сфотографироваться с ними, пока их не содрали. Женщина из города Хиллсборо, в Северной Каролине, заявила, что фразы на постере взяты из неопубликованного произведения ее покойного супруга, написавшего сотни эротических романов под псевдонимом Дик Пейн. Кроме того, корреспонденты взяли интервью у нашего мэра, который поведал, что по-прежнему убежден в дьявольской природе постера, и выразил надежду, что неизвестных из того самого черного фургона найдут и предадут суду. Четыре года спустя выяснится, что у него есть вторая семья в Ноксвилле, которая затем переедет в Коулфилд и заживет с его первой семьей в странной гармонии, и мэр пробудет мэром еще долгие годы, пока не умрет от обширного инфаркта в баке для макания[52] на окружной ярмарке.

Рука моя заживала, и я вернулась домой. Мои братья были предупредительны со мной, даже добры. По-моему, они были слегка шокированы тем, что я пережила что-то хуже того, с чем доводилось сталкиваться им самим. Они ведь раньше не понимали, что я тоже неудержимая, и теперь опасались моего влияния. Хобарт, ковылявший на костылях со сломанной ногой, проводил со мной немало времени, пока мама пропадала на работе; мы выздоравливали вместе. Пили огромными стаканами сладкий чай и по очереди читали друг другу отрывки из романов Патриции Хайсмит[53]. Я прямо-таки полюбила его, таким он оказался деликатным и чувствительным, если не обращать внимания на его бахвальство. Хобарт ушел из газеты и был теперь безработным, фактически въехал к нам в дом одновременно с моим возвращением из больницы. Вместе мы просматривали в газете объявления, и я обводила кружком показавшиеся интересными вакансии. Одной из таких вакансий была работа водителя-курьера в компании «Шванс»; Хобарт написал туда, и ему прислали каталог продуктов, которые надо было развозить. Мы провели кучу времени, разглядывая уродливые картинки с котлетами по-киевски и брикетами мороженого. Затем принялись выискивать интересные распродажи и проехались по нескольким городкам, где накупили кучу видеокассет с малоизвестными фильмами, о которых я никогда не слыхивала, но Хобарт утверждал, что они шедевральные. Он сказал, что мог бы открыть в Коулфилде видеосалон, где продавал бы или сдавал напрокат кассеты с редкой культовой киноклассикой. И в конце концов он так и сделал, и пусть это не приносило больших денег, Хобарт стал довольно знаменит среди коллекционеров и киноманов, всех этих чудаков, завсегдатаев интернет-форумов. Он имел талант к поиску всякого забытого кино. Будучи, в общем-то, невеждой, в этом деле он оказался хорош.

Как-то раз, после того как я прочитала вслух отрывок из «Этой приятной дурноты»[54] и мы решили сделать себе сэндвичи с арахисовым маслом, Хобарт сказал:

— Ненавидел быть подростком.

— А я не ненавижу, — ответила я, слегка покоробленная его словами.

— Я ненавидел, — продолжил Хобарт с крайне печальным видом. — И не потому, что ждал чего-то лучшего, просто я никогда не чувствовал себя хорошо в собственном теле.

— И у меня иногда бывают такие ощущения, — призналась я.

— Потом я стал старше, и знаешь что? Я по-прежнему никогда не чувствовал себя хорошо в своем теле. И не думаю, что когда-нибудь почувствую. За что бы я ни брался, я перегорал, всегда добиваясь меньшего, чем ожидал. Впрочем, наверное, так и должно быть. Может, даже необходимо, во всяком случае кому-то, чувствовать некоторую неустроенность.

— Даже если тебе кажется, что у тебя все ровно, может произойти нечто, что положит этому конец, — высказалась я.

— Это точно, — усмехнулся Хобарт. — Твоя мама говорит тебе иногда, что в будущем у тебя все будет лучше, чем сейчас. И я думаю, она права, Фрэнки. Ты умная девочка, и, мне кажется, у тебя все получится. Но я также думаю, что нет ничего особенно плохого, если ты не чувствуешь себя полностью своей в этом мире. Жизнь все равно стóит того. Надо лишь постараться найти что-то, по-настоящему тебе близкое.

— Я понимаю.

Мне даже захотелось обнять Хобарта. Мелькнула даже мысль, не сказать ли ему, что это я сделала постер, но я ее отбросила. Тем не менее сам факт, что я эту мысль допустила, дал мне основания полагать, что, если Хобарт женится на моей маме, я буду только рада.


Мама заставляла меня совершать долгие прогулки по окрестностям, чтобы как следует проветрить голову после долгого сидения взаперти. При виде мистера Эйвери я махала ему, и он махал мне в ответ. И после каждой прогулки, когда мы подходили к двери нашего дома, мама обнимала меня и говорила: «У тебя все будет хорошо, солнышко». От Зеки не было ни слуху ни духу. Я могла назвать тысячу причин, по которым он избегал общения со мной. Он испытывал страх перед постером и перед тем, что может случиться, если нас разоблачат. Но я знала, что еще больше был его стыд за то, что он причинил мне боль, за то, что он сделал нечто ужасное. Не зайдя меня проведать, не попросив прощения за свой поступок, он мог притворяться перед самим собой, что ничего не случилось. Я вспоминала, как он меня оттолкнул, когда я в нем нуждалась, спустил вниз по долбаной лестнице, и, быть может, я была слепа, но я не верила, что он сделал это нарочно. Я искала для него оправдания, пытаясь закрыть глаза на вспышки ярости, толкавшие его на дурные поступки. Я защищала его, думая, что он в этом нуждается. И если я защищала человека, причинившего мне боль, покалечившего меня, значит, я сильнее этого человека и сильнее любого, кто попытался бы причинить нам еще бóльшую боль. И быть может, надеялась я, это вернет мне Зеки. Решила, что прощу его и не буду в этом оправдываться. Я и сейчас не оправдываюсь. Но после того, как он уехал, все, чего я хотела, это чтобы он поговорил со мной, протянул мне руку, и тогда, верила я, все будет по-прежнему. Однако не я должна была его звать. Он должен был сделать это, так я считала. А он этого делать не собирался, и это меня убивало. И хотя я выздоравливала, у меня было такое чувство, словно я умираю. Коулфилд как будто опустел. Мне было более одиноко, чем в начале лета, и это заставляло испытывать к Зеки легкую неприязнь.

Поскольку делать мне было больше нечего, я села за свой роман и закончила его, позаботившись, чтобы моя героиня, злой гений, вышла сухой из воды и никто не раскрыл ее преступлений, ни прошлых, ни нынешних, ни тех, которые она совершит в будущем. Она была непобедима. Она была, черт побери, беглянкой, и закон по ней изголодался. Я дала почитать свой роман маме, то ли чтобы показать, что я иду на поправку, то ли потому, что мама была единственной, способной оценить мой труд. Ей моя книга очень понравилась.

— Так ты над этим работала все лето? — спросила мама, и я кивнула, мол, да, разумеется, только над этим и работала, и вот оно, свидетельство того, как я провела последние несколько месяцев.

Мама показала роман Хобарту, которому он тоже очень понравился, и тогда мне впервые пришло в голову, что глупо, наверно, стыдиться странностей, если ты в них по-настоящему хорош. Или не хорош, но они приносят тебе радость. Само собой, я продолжала распространять постеры. Делая это в первый раз после аварии, я сложила один из них в маленькую птичку и дошла по утреннему зною до почтового ящика бабушки Зеки. Захлопнув крышку ящика, я заглянула в окно дома и увидела, как она в полном одиночестве сидит на диване и смотрит телевизор. Я ушла оттуда раньше, чем она меня заметила, но надеялась, что она обнаружит постер, позвонит матери Зеки и та вместе с сыном вернется в Коулфилд. Однако ничего не произошло, по крайней мере такого, что могло хоть что-то для меня изменить. Может, я напугала старушку до потери сознания, не знаю. До меня никакой информации не дошло.

Иногда, когда я оставалась дома одна, я шла в гараж и печатала копии с оригинала. Я была единственной его обладательницей. Он стал моим, и только моим, и это было наименьшим наказанием для Зеки за то, что я из-за него чуть не умерла. У меня был настоящий постер, первый экземпляр, вместе со всей скрытой в нем силой. Наша кровь, звезды на небе. За один раз я делала по пять копий, ровно столько, чтобы ощущать его по-прежнему своим. Когда начались занятия в школе, рука моя была в гипсе, однако расписаться на нем я никого не просила. Впрочем, никто и не предлагал. Не было такого, чтобы я целый день отказывала длинной очереди из доброжелателей, вооруженных маркерами и мечтающих оставить на мне какой-нибудь след. В некоторой степени гипс сделал меня еще более незаметной, поскольку люди видели прежде всего гипс и обходили меня стороной, и даже толком не знали, кому принадлежит рука в этом гипсе. Я просовывала постеры в сложенном виде в щели первых попавшихся школьных шкафчиков. Некоторых ребят, надевших в школу купленные в «Экшн Графикс» футболки с пиратскими копиями моего постера, заставили вернуться домой и переодеться, и несколько первых школьных недель они ходили героями. Одна девочка, Дженни Гаджер, на которую я, честно говоря, раньше не обращала внимания, пришла в школу в футболке с постером целых три раза, и за это ее на неделю отстранили от занятий.

Когда она вернулась, я стала подсаживаться к ней в обеденную перемену, и иногда мы болтали про постер. Бóльшую часть лета Дженни провела в летнем лагере, и мне нравилось излагать ей свою версию произошедшего, притворяясь, что я была всего лишь свидетельницей паники, сторонним наблюдателем. В моем случае было совершенно правильно, владея всей информацией, рассказывать не все. И возможно, мы стали бы подругами, настоящими подругами, но незадолго до рождественских каникул Дженни забеременела, и родители отослали ее в Атланту к тете. Я начала пропускать обеды и вместо столовой сидела в библиотеке, работая над заявлениями в колледжи, планируя свое будущее. Воображала себе будущее, и это был мой план.

Паника по большей части улеглась. Мы как бы восстанавливались, оказавшись в эпицентре землетрясения, волны которого по-прежнему расходились, все дальше и дальше распространяясь по миру. Впрочем, в доинтернетную эпоху (по крайней мере, в моем нынешнем понимании) никто не мог достичь согласия в вопросе о том, кто виноват, и в отсутствие углубленного исследования первоисточник был уже не важен. Это стало данностью, которую уже ничто не могло изменить.

Когда тройняшки уехали учиться в колледж, мы с мамой стали проводить все время вместе; рядом, шаркая, брел Хобарт, и я все чаще и чаще заговаривала с ними про колледж и то, чем мне, возможно, хотелось бы заниматься. Мы ужинали и смотрели фильмы, и думаю, что никогда я не чувствовала семейную атмосферу лучше, чем в такие часы. Я прошла через что-то, созданное мною самой, и теперь не знала, радоваться этому или нет, так же как не знала, что еще можно предпринять. И еще были эти маленькие вспышки, когда я слышала свой текст, свои слова, произносимые чьим-то голосом в моей голове. Не моим. Может, Зеки? В таких случаях я замыкалась, чувствовала себя в ловушке, и тогда произносила текст своим голосом в своей голове, и это меня успокаивало. Это было мое. Я это сотворила. И я никому не позволю отобрать это у меня. «Окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели. Мы — беглецы, и закон по нам изголодался». Ничто не закончилось. Я по-прежнему была беглянкой. Мы по-прежнему были беглецами. И в этой уверенности я проживу всю оставшуюся жизнь. И вы не представляете, как радостно мне было от этого.

Загрузка...