Если бы я знал, что такое электричество…
21. IV.1986. Центральная Сибирь, г. Малкутск. 6:40 местного времени
Бывший следователь Ленинского РОВД капитан милиции Андрей Русинский проснулся резко и глупо, будто выбитый из сновидений пулей в лоб.
Накануне обмывали уход Русинского с работы. Событие приурочили к его дню рождения, должному случиться через четыре дня. В длинной общаговской комнате присутствовали трое соратников Русинского (уже бывших) и друг детства Петро Каляин, работавший в каком-то хитром НИИ. К десяти часам вечера исчезли все кроме Каляина, и Русинский, вынырнув из забытья, рефлекторно обеспокоился их пропажей.
— Да и черт с ними, — сказал Петр. — Пускай пропадают бесследно! Ну какой ты мент? Филолог с диссертацией. Брось, Андрэ. И не пройтись ли нам по этому борделю?
Русинский так устал от спорадических совокуплений с жизнерадостной девушкой Тоней, жившей в конце коридора, что не смог даже подумать о визите на пятый этаж, где свили гнездо торговки с Украины, всегда охочие и подшофе. К тому ж депрессия брала свое, ведь он остался без работы и фактически с волчьим билетом. В общем, решительно ничего не хотелось, и пол-литра водки намертво пригвоздили его к поверхности земли. Он не поднялся бы с облупленного стула даже если бы пред ним возник министр чего-нибудь глобального и вручил орден.
— Штирлица первой степени. С бантом, — пробормотал Русинский себе под нос. Воздев мутный взгляд на Каляина, он спросил для протокола:
— Над чем работаешь?
— Готовлю докторскую, — бодро ответил Петр. Его лицо вспыхнуло лихорадочным огнем, и Русинский кивнул самому себе: вопрос попал в точку. Петр возбужденно затрещал:
— Клянусь, если не утвердят, года через три спихну американцам. Я — латентный миллионер, Эндрю. И предатель нашей советской родины…
Русинский устало отвернулся. Он не любил ни диссидентов, ни ГБ.
Петр нервно захрюкал в рукав ковбойской рубашки, затем оглянулся по сторонам и шепотом продолжил:
— Нам тут заказ подкинули. Товарищи интересуются на предмет светлого завтра. Пахали мы пять лет, как проклятые. И вот ваш покорный слуга, — Каляин хохотнул, — совершил мировое открытие. В общем, так. Есть в головном мозге такой центр, который отвечает за чувство времени. Именно чувство, потому что пространство, время — это только сетка координат, пшик, идея, как коммунизм, а под ними нету ни фига. Этот центр — такой маячок, локатор. Он отвечает за синхронность восприятия. Ты всегда находишься в одной точке пространства в один момент времени. И мозг фильтрует информацию, открывает только эту точку. Дальше — все, доступ закрыт. Ты можешь думки гонять о прошлом, жевать как сгнивший апельсин, можешь мечтать о будущем, но все это — фигня, потому что ты не знаешь будущего. А оно уже существует. История уже развернута от начала до конца, вся, как на параде. Нужно только допуск иметь. Так вот, я нашел этот самый допуск. Он работает! Клянусь тебе! Так вот, берем проводки, ставим куда надо, к черепу, подаем немного тока — и взрыв! Маленький скачок напряжения — и вся система взломана! Сиди, смотри будущее. И я увидел… Андрэ, я увидел…
Петр схватил Русинского за ворот рубашки и выдохнул ему в лицо:
— Я переверну их представление о жизни. Козззлы! Они не знают, что их ждет через три года! Будет такое, Андрэ… Охренеть можно.
Ослабив хватку, он отошел. Лицо его пылало. Закурив дрожащими руками, Петр тихо продолжил:
— Дикий Запад у дверей. Да какой на фиг Запад! Круче! Круче!! Эх, только бы дожить. У нас впереди тако-ое! Десять лет!.. О-lа-lа! Праздник подсознания! Из нашего советского пипла полезет грязь, которую вбили ему в бошку. Разрядка напряженности! В Афгане легче. Да чего в Афгане! Берлин брали с меньшими потерями. Такое дерьмо — не опишешь. Ну, бандитизм — это ты сам понимаешь. Снизу доверху — сплошной рэкет, мафия, но тут, конечно, только сменят вывеску. Или снимут вообще. Меня другое зацепило. Помнишь эти разговоры, как офигительно жить на Западе? Так вот, вижу я Малкутск, и улица Ленина вся уставлена дорогими магазинами. Там итальянское шмотье — пиджак один стоит больше, чем моя машина. Бегут какие-то бессмысленные толпы, те же люди, такие же бессмысленные, как сейчас, потому что ничего в их бошках по большому счету не изменилось, только вместо партии там деньги. И главное — такая тишина вокруг, такое благоговение вокруг этих магазинчиков… И сразу понимаешь, ради чего они бегают с дурными глазами. Теперь о моральном климате… Все живут головой. Дашь на дашь. У жизни сердцем тоже есть определенные издержки, но в этом мире сердце подносит напитки и снимает трусы, чтобы ум его трахнул не выходя из «мерседеса». При слове «деньги» все млеют как больные. Но жить с набитой башкой нельзя, и вечером они бегут в ночные клубы, а там все стильно, с душой, бля, и там они спускают эти бабки, заработанные утром. Приходят умы и спускают. Понял? И так всю дорогу: утром — хапнул, ночью — спустил. Вот такая картинка. И наверно, я глубоко ушел в это все, потому что увидел мир как стеклянную улицу, по которой текут деньги, сперма этого мира. Представление о вещах — зоновское по сути. Меньше наперстка. И за каждой улыбкой — кукиш, дубина, бетонный пол. Вот так вишневый сад окончательно превратился в Диснейленд. Это скоро будет здесь, Андрэ, и не гостем, а хозяином… Ладно, я не моралист. Просто не уверен, что ты примешь эту новую заразу. Не понос, так золотуха. Не коммунария, так денежная куча. В общем, надо позаботиться о себе.
Петр выбросил окурок, плеснул в рюмку водки и залпом выпил.
— Оставайся как знаешь. А меня Тоня пригласила. Пойду, мозги проветрю…
Русинский поднял правую руку, сжал ее в кулак и из последних сил сказал:
— Эрот не фраер. Он все видит.
Затем Петр ушел, а Русинский растянулся на кровати. Умостил ноги на железную спинку и открыл произведение, подло подаренное Каляиным. Тот знал, что Русинский покупает книги самостоятельно и шутки ради выбрал повесть об очередном подвиге партизана. Русинский открыл первую страницу и убедился, что главный герой просыпается с бодуна и что эту книжку он уже где-то видел — в день, когда впервые пришел в РОВД.
Пророчества Каляина показались Русинскому забавными, в стиле Оруэлла, но воспринять их всерьез он не мог. Во-первых, Каляин часто вещал катрены Нострадамуса, придавая лицу предынфарктную значительность. Во-вторых, Русинский быстро и фундаментально опьянел, и потому слова Каляина отнюдь не потрясли его. Ничто не мешало ему уснуть, и он уснул.
И вот наступило утро, бессмысленное и беспощадное. Русинский вскочил в шесть часов под бравурные звуки радио, хотя намеревался выспаться как следует. Теперь, нахохлившись, он сидел на кухне, прихлебывал чай и курил сигарету «Родопы». В эту заревую хмурь его не покидало тревожное предчувствие. Глядя на серые бруски общаг за окном, Русинский чувствовал, что в нем поднимается неудовлетворенность еще не прожитым днем. Его жизнь давно разменялась на такие дни; погода не имела значения. Впереди — еще одни сутки, судя по всему, вполне обыкновенные. Чем не день отпуска? С той лишь разницей, что он находится отнюдь не в Сочи, и других вариантов у него нет.
Слова Каляина всплыли в его похмельно-тихой голове. Русинский хотел было отмахнуться от них, но не смог. Он закрыл глаза. Пророчества Петра уже захватили его, сцепляли факты, посылали запросы в архив личного опыта, и вот в пространстве ума возникла некая точка, вокруг которой началось вращение. Русинский закачался. Вдруг что-то толкнуло его вперед, как будто стул под ним подломился, и он внезапно понял, что Каляин прав.
Заметим, что работа в милиции не оставила иллюзий в нашем герое, а память о вчерашней пьянке и предшествовавших ей событиях ступила в его ум железной пятой, и в это пасмурное утро его вера в коллективный разум подломилась будто тонкий лед — резко и почти неуловимо. Глядя в окно, Русинский размышлял с пронзительной ясностью, так, что слова уже почти ничего не выражали, ибо все главное таилось в глубине: «Да, все складывается… Одно к одному… Сначала Египет, потом Вавилон, Карфаген, Рим, Орда, Россия, Рейх… Скверна имперская… Беспокойство, жестокость… гордыня… Все рухнуло. Рухнет и страна советов, рухнут и Штаты… Что толку?.. Что я делаю здесь?… Дурики снова бегут с кусочками дерьма в зубах, и продолжают строить этот муравейник. Никто не может их остановить. Бессмысленно… Е мое, как все бессмысленно…»
Тоска поплыла мутной волной. Собравшись с силами, Русинский выпрямил спину, смял пальцами фильтр и щелчком отправил его в форточку.
— Все, подъем! — сказал он громко и отчетливо. — Вперед! На помывку.
Эта идея взбодрила его. По давней договоренности он посещал вторую бывшую жену, учительницу по имени Роксолана, женщину образованную, чувствительную и с хорошей фигурой. Они расстались друзьями — наверное потому, что сейчас, как прежде, обладали схожими интересами, или по той причине, что Русинский оставил ей свою квартиру со всем барахлом. Так или иначе, Русинскому стало проще. Нарисовалась полезная и вполне осуществимая цель, и кто знает, не добьется ли он большего?
8:30 м.в.
Речной пляж все еще был схвачен лапами снега, но снег проваливался в пустоту, становился ненадежным. Апрельский ветер врывался в окно и надувал золотистые шторы. В воздухе пахло весной. Русинский лежал на диване и смотрел телевизор. Только что он вышел из ванной и еще благоухал болгарским шампунем «Рила». Его экс хлопотала на кухне.
Кряжистый и сдержанный в красках, хоть и не всегда правдивый, «Рубин» все еще работал; звук, однако, был похищен неполадками. Шесть лет назад, сразу после свадьбы, они взяли его в прокат, потому что так было спокойнее — одно из первых поколений цветных телевиженов ломалось безбожно, зато чинили его с редкой для СССР пунктуальностью. На беременном экране показывали нового генсека, чьи очки в тонкой металлической оправе настораживали.
Несмотря на отдаленное тревожное предчувствие, Русинскому было легко. И еще легче от мысли, что он ничем не обязан рыжей бестии с гордой шеей и умным взглядом, готовившей ему, изрядно прогревшемуся, ужин.
— Лана, я закурю? — крикнул он в сторону кухни.
— Да ладно, — послышался ответ. — Приходишь раз в пятилетку…
— Ты еще не бросила? — спросил Русинский потише, вытаскивая пачку сигарет их кармана джинсов и прикидывая в уме, не испортит ли аромат родопский настроение его экс.
— Бросаю, — печально ответила экс. — Думала бросить вместе с тобой. Ну, в смысле… Там на тумбочке за вазой лежит пара штук Мальборо. Оно кишиневское, но все лучше твоей болгарщины. Одну возьми.
Русинский не терпел упрашиваний, потому ловко дотянулся до тумбочки, взял сигарету и щелкнул зажигалкой. Этот лайтер — настоящую Zippo — он купил за 20 настоящих долларов у Толика Бея, официанта из гостиницы «Интурист». Не исключено, что Толик скоммуниздил зажигалку у кого-нибудь из посетителей, но Русинский на стал разводить его по ментовским понятиям и купил честно, как лох. Он любил качественные мелочи.
— Ты в курсе, что наступил год тигра? — донесся певучий голос Ланы. — По идее, это твой год. Тебе же тридцать шесть исполнится, да? Что-то важное для тебя наступит.
— На-stupid. Обязательно на-stupid, — согласился Русинский, вспоминая, с каким заговорщицким видом Лана покупала в поездах черно-белые фотоснимки гороскопов, как прятала от него рукодельные листы с зодиакальными значками. Ее самые глубокие интересы всегда отдавали астралом. Лана не была прирожденной блудницей, чем резко отличалась от всех женщин Русинского и чем напоминала его первую жену. В душе тоскуя по первому браку, рожденному и скончавшемуся по одной причине — простоте душевной, — Русинский сразу «выделил ее из толпы», как говорят женщины и старые поэты. Их первое свидание произошло в переполненном автобусе. Она даже не пыталась ему понравиться, и когда пробовала кокетничать, то получалось пошловато и смешно, хоть она и была умна, как настоящая еврейка, и неплохо сложена; ее ужимки были продиктованы природой, но устарели как минимум лет на сто. Довольно скоро он почувствовал, что перед ним — воплощение статуи на Мамаевом кургане, мать-героиня с мечом в руке, осиянная газом, что бьет из-под наполненной костями отцов земли. Эта ассоциация в первое время забавляла его, как забавляла, когда не злила, советская отчизна, но как-то ночью, взглянув на прекрасное тело ее, Русинский вдруг осознал, что вся его дальнейшая жизнь будет жертвой семейного идеала, который он так глубоко и скрытно ненавидел. По природе своей Русинский был воин; десять раз на дню он думал о смерти и цели, ради которой примет смерть, и в этом нехитром наборе список детских имен занимал самое последнее место. Прощальный разговор он провел хирургически резко, хотя в душе переживал не меньше Ланы. Молчаливо утешая ее, он думал, что пройдет лишь месяц, и она забудет его, а через полгода станет счастлива с другим, но расчет оказался неверным, хоть и лестным для него; после развода Лана ударилась в науку и, чего Русинский совершенно не хотел понимать — в мистику, пачками приобретая неправильные с точки зрения идеологии снимки и брошюры. Вероятно, — подумал он с печалью, — развод усугубил в ней страсть к иррациональному.
История этого брака терялась корнями в детстве Русинского, в том времени, когда он был весьма впечатлителен. Пройдя через русскую классику, советское кино и базары дворовых бакланов, к семнадцати годам он в глубине души был уверен, что все женщины отдаются с отвращением, амурные дела неотделимы от убийства и тюрьмы, а роды обязательно кончаются смертью несчастной. Затем, в студенческом отряде на картошке, Русинский открыл для себя, что некоторые девушки обожают секс. Он был настолько потрясен, что в том же году вступил в законный брак. Такое сокровище — рассудил Русинский — не должно сбежать, и он доверил его сохранность государству; штампик в паспорте напоминал ему заветный код в камере хранения, записанный для верности на манжетах. Время шло, и открытия сыпались одно за другим. Студенческая жизнь подтвердила самые смелые его подозрения. Он постиг, что девушки отнюдь не против, если не относиться к ним по-скотски и не играть роль пахана, и этот праздник жизни ограничен только проколами в контрацепции и навязчивыми идеями девушек о любви до гроба. На третьем случай Русинский расстался со своей первой девушкой и пустился в свободный полет. Через семь лет он познакомился с Роксоланой.
Ничего подобного он еще не испытывал. Звериное желание уюта и семьи обуяло Русинского. Он больше ни о чем не хотел слышать. Без Роксоланы все теряло смысл, тот самый смысл, о котором он не подозревал еще за час до их знакомства.
Гордая красота Роксоланы цвела нежной, полной изящества жизнью, блеском глаз и улыбки проливаясь в этот мир, замордованный собственными снами. Вместе с тем в Роксолане было что-то несгибаемое, тревожа Русинского. В первый же день он почуял ее иррациональную волю к власти, сила которой, разлитая в слабости, превосходила мрамор его принципов. Русинский строил этот храм убеждений с настырностью обреченного. Он никому не признавался, даже себе, насколько неуверенно он чувствует себя по жизни. Он ясно ощущал, что нет никакой опоры — все распадается в руках. Любое достижение друзей и особенно врагов он воспринимал как вызов, и если бы в его безумной юности кто-либо совершил прыжок без парашюта, он бы забрался еще выше и сиганул с гирей в зубах.
Безумие немного поутихло к тридцати годам. Он выдохся, устал. Не спас даже брак с обожаемой женщиной. Семья была важным обстоятельством, но Русинский не хотел зависеть от обстоятельств. Думая о жизни, он всегда приходил к одной истине: к тому, что он умрет. По десять раз на дню он думал о смерти, и каждый раз открывал ее по-новому. Но ради чего жить? — думал Русинский. Ради семьи? Детей? Участия в демографическом процессе? А что дальше? В семье не было ничего окончательного. Случайности вертели миром по своему усмотрению, делая бессмысленной каждую попытку закрепиться. Не то чтобы Русинский хотел умереть; просто он избегал бездарно прожитой жизни.
Между тем бездарность каждого прожитого дня открывалась все больше. С возрастом напрашивались выводы, от которых он упорно отмахивался: что вести себя нужно тише, спокойней, осмысленней, что у него нет ни единой причины для гордости перед небом, и что он невправе обвинять других, тем паче отправлять их в тюрьму. Русинский бесился. Он не мог смириться с собственными открытиями. Источником этого наваждения, как он назвал проблески разума, он назначил Роксолану, и обращаясь к ней ласково — Лана — он чувствовал себя укротителем, входящим в клетку с тигрицей после разбора с цирковым начальством и встречающим покорность, впрочем необязательную и готовую в любой миг взорваться роковым броском. Между тем все в жизни шло наперекос, и Русинский не придумал ничего лучшего как подать на развод. Лана встретила это решение холодно, без злости, просьб и комментариев, и Русинский всерьез опасался сойти с ума.
Чем слабее узы брака, тем крепче узы любви. Освободившись от паспортной привязанности, Русинский ощутил себя не цирковым укротителем, а вольным охотником, или скорее Маугли, суворовцем джунглей. Обязаловка, ревность разжали свои клешни. Придуманные страсти улетучились, и теперь, лежа на диване, он пытался понять, за каким чертом нужно было ввязываться во все эти долги перед обществом.
Плавно вращалась пластинка. Джо Дассен пел о тишине осени, и на миг представив далекий, недоступный Париж, утопавший в цветах бабьего лета, Русинский подумал: а не вернуться ли обратно к Лане? Ведь примет, непременно… Кому нужна их бесполезная, мучительная свобода? У нее, конечно, есть любовники, но счастливой она не стала, и ему так надоели грязные постельные интрижки, над которыми витал дым одиночества.
— Не ерничай, Русинский! — Лана появилась из кухни и взглянула на него с упреком или даже скорее с нажимом. Ее грудь покачнулись под халатом. — Время наступает интересное. Что-то должно произойти. Что-то большое и поперек горла. Может, война с Америкой, а? Ты свою «Спидолу» еще не загнал?
— Боже упаси. Это единственная матценность, которой я располагаю. Хоть эта ценность, скорее, духовная. Впрочем, «Голос Америки» ничего такого не передавал. Если наши ублюдки шарахнут по ублюдкам из Вашингтона, я сразу сообщу тебе.
Лана вздохнула и закрыла дверцу холодильника. Ее обтянутый халатом упругий живот заставил Русинского подумать о том, сколько времени он может провести сегодня в этой квартире.
Тем времен Лана поставила на журнальный столик тарелку с нарезанной копченой колбасой, две бутылки «Жигулевского» и откупорила банку с огурцами (крышка приятно чмокнула, разжав свою пластмассовую челюсть). По вскрытию этих стратегических запасов Русинский понял, что его встречают.
— Лана, ну зачем такие навороты? Не спорю, так эстетичнее, но можно было не беспокоиться. Просто отрезать кусок.
— Во-первых, так экономнее. Во-вторых, разве так не вкуснее?
— Я воспринимаю вещи целиком, а не по кусочкам.
— Поэтому ты и не любишь романы.
— Да. Я не читаю романы, потому что люблю колбасу, а нее вкус. Извини, я не экономен. Хорошо, что мы разбежались, да?
— Не заводись. Какого рожна ты пошел в ментовку? Писал бы книги. Тебя же брали в Союз.
— Одним Солженицыным меньше. Ничего, страна не заплачет. Ты, кстати, в курсе, что древние авторы ничего не сочиняли? Они назывались так: одни — вьяса, что значит компилятор, другие — липика, что значит летописец. При чем последние были синонимом кармы, а Вьяса — общий псевдоним авторов Махабхараты. Все они принадлежали к высшей касте и работали со священными текстами. А что теперь? Две кучки: одна в Союзе, другая — вне Союза. Те и другие строчат исключительно политику. Сочиняют. Мне такие книги даром не нужны.
— Брэк, — с улыбкой наклонилась к Русинскому Лана. — Я тут недавно прочитала, что у древних славян был такой миф — про чудовище, которое питалось разумом человека. Оно жило на крайнем севере и приходило каждые 120 лет, и этот год попадает на нынешний. Вот это я и чувствую сейчас. Приближение. И бабы на работе тоже…
— Нектар и амброзия, — кивнул Русинский. — Тварь хорошо кушает. Но по-моему это греческий миф, а не славянский. Слушай Берка. Он тебе расскажет, что Атлантида — мать городов русских.
И на излете этой фразы Русинский вспорхнул с дивана, зашел к Лане сзади и приподнял руками ее грудь.
— Ланочка… Как же я по тебе соскучился, страшно сказать…
Она изогнула гибкую спину и прижалась к Русинскому.
9:59 м.в.
— Андрей! Тебя к телефону.
Русинский с неохотой раскрыл веки. Приподнявшись на локте, Лана смотрела на него не без сострадания.
Кряхтя, Русинский потянулся за трубкой. Этот голос он узнал сразу. Жена Каляина, Вероника, говорила с легкой скользящей интонацией, от которой у Русинского всегда просыпалась предэрекционная уверенность в себе.
— Андрей, прости, если потревожила, но я позвонила к тебе в общежитие, там сказали, что ты ушел, вот я и подумала, что ты у Ланы.
— Ничего, ничего… Что-то случилось?
— Петя пропал. Ушел к тебе, и вот — нету! Ночевать не вернулся, и утром его не было, я звонила в институт, там тоже не появлялся, ты ничего не знаешь?
Русинский не любил экспромты. Этот вид творчества никогда ему не давался. Вообще, люди, заставлявшие его соображать слишком быстро, вызывали в Русинском сильную неприязнь. В этот миг он напрягся всем телом и загодя почуял, что его отмазка пролетит мимо цели, но произнес самым приятным голосом, на который был способен:
— А-а, вот в чем беда-то. Да ты не волнуйся. Петро остался у меня. Понимаешь, немножко выпили… А утром он к какому-то профессору поехал. Для консультации. Какая-то машина времени, я не очень понял…
Голос Вероники и даже ее взволнованное сопение провалились в тишину. Она переваривала две противоречивые вещи: проект вычисления временного алгоритма, о котором Петр неоднократно ей рассказывал, и новость о профессоре, к которому Петр отправился впервые за все пятнадцать лет их совместной жизни, забыв предупредить ее по телефону.
— А ты не помнишь фамилию профессора? — с надеждой спросила она.
— Что-то букву вэ, — напряженно соврал Русинский.
— Волынин, да? — обрадовалась Вероника. — Ну да, я знаю. Это в НИИ биологии, да? Ах, извини, ты, конечно, не знаешь Волынина… Ну ладно, передавай привет Лане, пока.
Русинский блеснул чистейшим, быстрым и округлым «au revoir» — в университете его всегда хвалили за произношение — и положил трубку. Утренняя тревожность проснулась в нем опять и угловато повернулась в глубине грудины, с какой-то особенной подлостью задев сердце и ту незаживающую рану на месте ребра, что отдано навеки, но вместо шоколадки и значка «Почетный донор» оставило лишь сладкую тревогу и захватывающую неуверенность.
Русинский засобирался.
— Ты куда? — поинтересовалась Лана, с кошачьей грацией протягивая руку к столику, где лежали ее очки.
Русинский натянул джинсы, присел у кровати и поцеловал Лану в продолговатый коричневый сосок.
— Май нэйм ис Бонд. Джеймс Бонд. И вся моя жизнь — противоречии между любовью и долгом.
— Не стебайся, Русинский…
— Петро загулял. Пойду оттаскивать от тела.
Он знал, что Лана не скажет лишнего даже своей лучшей подруге.
10:10 м.в.
Пожалуй, для апреля погода была чересчур теплой. Русинский не мог привыкнуть к неправильным изгибам климата. В глубине души он считал, что резкие скачки температур ведут к несчастью.
Настроение стало препоганое. Автобус пятидесятого маршрута симметрично опоздал на пятьдесят минут. Из кабины водителя похрипывал старый одесский блатняк. Невесть откуда возникла контролерша и Русинскому пришлось вспоминать об увольнении из органов, когда он вынимал из кармана удостоверение. Кроме прочего, зверски хотелось есть.
До общежития он дошел быстрым нервным шагом, но все равно вымок и вывалял обувь в грязи. Обычно путь от остановки он совершал дворами, падая как сбитый Карлсон. На сей раз все утопало в лужах, раскисла глинистая грязь, и Русинский побежал окружным путем, однако быстро понял, что маневр совершен зря. Дороги скрылись на дне озер, полных ледяного крошева.
Русинский открыл незапертую дверь своей комнаты и убедился, что она пуста. Затем отпер замок в расположенную справа секцию и постучался к Тоне. Никто не ответил. Русинский толкнул дверь — она оказалась открытой.
В комнате было темно. Петр сидел на полу. Его сорочка, купленная пару дней назад, встала на спине коробом и напоминала крыло майского жука, неопрятно выглянувшее из-под черного панциря. Раскачиваясь из стороны, Петр хихикал и смотрел прямо перед собой, при чем его взгляд был не то чтобы веселым или бессмысленным, но скорее слегка озабоченным, как у чиновника горкома, застигнутого с секретаршей. Когда Петр взглянул на Русинского — взгляд был совершенно стерильный, бессмысленный и где-то даже одухотворенный — он почувствовал, что у него подкашиваются ноги.
— Петро, очнись.
Русинский понял, что сказал он самому себе. Каляин не подавал признаков умственной деятельности.
Русинский медленно поднял взгляд. В дальнем конце вытянутой как носок подростка комнаты, на стуле у зашторенного окна, сидел зловещего вида гопник в Тониной норковой шапке, черной рубашке из поддельного шелка и в грязно-коричневых широких штанах. Его длинную кадыкастую шею украшало красное золото цепи. Пальцы были унизаны перстнями с толстыми барельефами в виде черепов и каких-то других цацек, выполненных по моде древнеримских плантаторов.
Секунду или две они молча смотрели друг на друга. Гопник кадыкастый не выдержал, сморщился как от изжоги и, вскинув пальцы, словно ракеты к бою, смачно сплюнул Русинскому прямо под ноги.
— Че, лошарик позорный, зверюга ментовская, зыришь на меня? — с надрывным шипением вопросил он и сморщил гусиную кожу в глумливой ухмылке. — Корешок твой, да? Самое место под нарами Петюне твоему, по-ал? Пе-тю-ю-юня!
Он вытянул губы в трубочку и разразился булькающим смехом.
— Тварь… — прошептал Русинский и двинулся к гопнику. Тот вскочил со стула, и не приходя в сознание Русинский нанес ему прицельный удар правой в подбородок. Гопник сковырнулся на кровать, грохнулся лбом о стену и клюнул носом в пол. Шапка отлетела в сторону.
Гопник вскочил на ноги, смазал с лица ухмылку и голосом Тони заголосил:
— Ой ты поглядь-ко, поглядь, каков ухарь-то бравый!
И бросился на Русинского. Он отбил его руку, но гость зашел сбоку и Русинский почувствовал, что слева его полоснул нож. Быстро обернувшись, Русинский вновь выстрелил кулак под нижнюю челюсть гостя. Этот удар — надо заметить, достаточно мощный, учитывая пудовую тяжесть руки и отточенную резкость — никогда не давал осечек, спасая его в ситуациях, когда он не был готов драться. Сбитый с ног, гопник снова оторвался от пола и рухнул в дальнем конце комнаты. Нож выпал из его руки и грохнул о половицы.
Русинский взялся за ребро: сочилась кровь. Он поглядел на гостя. Тот явно потерял боеспособность, но не думал сдаваться. Выплюнув из разбитого рта красное месиво, гопник привстал на четвереньки и впился в Русинского пустыми белесыми глазами. Русинский явно ощутил, что его мозг начинает мертветь, с каждой секундой деревенея, теряя энергию, становясь тяжелым, каменным, чугунным. Мысли путались, все перемешалось в хаосе догадок, фраз, воспоминаний, голосов начальников, друзей, жен, любовниц и каких-то билетерш в кинотеатре «Стерео»; возникло непонятное эхо, глаза ничего не видели — только туман, заволокший пространство. Русинский стоял как вкопанный, где-то в дальних уголках сознания удивляясь тому, что совершенно не чувствует беспокойства. Его мозг стремительно слабел, и казалось, что все его нематериальное содержимое быстро убегает прочь, как будто в ванной выдернули пробку, и попутно, вытекая, распускает клубок извилин, и только что-то неподвластное этому потоку не давало Русинскому упасть и сохранять контроль над происходящим.
— Ах какие мы прижимистые, — прошипел гопник и обессиленно завалился на бок.
Прошло несколько минут. Способность мыслить постепенно возвращалась к Русинскому, но поначалу ум его был чист и наивен, как в юности. Ему казалось, что лицо непрошеного гостя свела судорога зевоты или сильного переживания, течение которого он прервал своим неуместным вмешательством, но этот миг невинности иссяк, когда лицо гопника выступило из тени. Русинского наполнял тихий уверенный ужас, как однажды в пионерлагере перед прыжком в воду с ветки старого дуба, когда он понял, что отступить нельзя и надо прыгать вниз. Щеки гостя, его глаза, зубы и даже волосы съежились, и теперь похабно расползались по передней части черепа, превращаясь в ненавистное, мрачное, нечеловеческое рыло. Русинский поднял с пола нож и полоснул зверя по горлу.
11:25 м.в.
Гость был трупом. Чтобы убедиться в этом, Русинскому хватило только одного прикосновения к его цыплячьей шее. Все случилось быстро и не очень красиво. Подумав о том, что надо бы вернуться к себе и обдумать произошедшее, он пошатнулся от дикой, не знакомой еще усталости. В голове было пусто и тяжело. Русинский подошел к кровати и лег, свернувшись как младенец в утробе.
Он уснул с необычной для себя быстротой, однако сон его был сбивчив. Захлебываясь, цепенея от ужаса и ледяной воды, он размашисто плыл через реку, по течению которой густо и как-то целеустремленно тянулись трупы старух, зеленевших под серым тряпьем и тусклым небом. Заполонив всю реку, они были совершенно одинаковы, не оставив потомству ни воспоминаний, ни биографии, и даже если у них было потомство и у потомства имелись воспоминания, то никакого смысла в этом не было. Русинский взмахивал руками автоматически, не чувствуя ни плечей, ни ладоней. Иногда он изловчался и, погрузив голову в зловонную воду, отталкивал макушкой рыхлый труп, попавшийся навстречу мимоходом; тушка неохотно поворачивалась на бок и плыла дальше. Порою пальцы его задевали склизкую кожу, и он вздрагивал, невольно обращая внимание на воздетые к небу заостренные, но отчего-то такие красивые носы утопленниц. Позже, когда промокшая его душа стала вежливо, но неотступно тянуть его на дно, в холодеющем пространстве мозга мелькнула догадка, почему старухи запрудили реку так компактно: в руке у каждой была авоська, набитая новогодними апельсинами. Именно новогодними; почему так, Русинский не хотел знать, и лишь выворачивая глаз по-лошадиному и фыркая для храбрости или чтобы не думать о лишнем, он тупо наблюдал на желтых кожистых шарах ромбики с надписью Maroc. «Апфель Сина, Апфель Сина, яблоко китайское, Лунная гора», твердил он про себя абракадабру, и когда ум его утратил власть над внутренним своим пространством и заставил окунуться в холод — видимо, уже навсегда, — Русинский содрогнулся всем телом и сел на кровать.
Он просыпался еще пять или шесть раз и не то чтобы не верил своим глазам, но просто сознавал, что тело на полу и мгла за окном, и он сам — лишь части сна, понять который было невозможно и, в сущности, не нужно. Все бывшее помимо сна превратилось в поток, и поток менялся; такова была его природа. Проснувшись в первый раз, он увидел на полу не сморщенного урода, а белокурую женщину с бледным блудливым лицом — мертвую, в чем не было сомнений, и это была Тоня, но уродливая лужа на полу осталась прежней; во второй раз он краем глаза нашел старуху с завитыми рыжими волосами, крашенными, должно быть, слишком неумело, чтобы усомниться в реальности старухи; третье больное пробуждение заставило его увидеть мужика лет пятидесяти в коричневом костюме и синей джинсовой рубашке; в четвертый раз он определил ребенка в белой футболке с надписью «Modern Talking». На его шее собралось жирное кровавое пятно в форме буквы Т.
22. IV.1986 года. 5:25 м.в.
Русинский просыпался мучительно и долго. Тошнота подкатывала к горлу и отступала, отчего казалось, что он взлетает на волнах в душной каюте. Лежа с открытыми глазами, он пытался вспомнить, что же такое страшное случилось с ним вчера. Ничего не вспомнив, он поднялся и, сшибая плечами мелкие предметы, на заплетающихся ногах отправился в ванную.
Над рукомойником он вспомнил все. Бросив кран открытым, он вбежал в Тонину комнату. Петр сидел на полу не шелохнувшись и все так же смотрел перед собой. Мертвое тело исчезло. Кровь впиталась в бордовый коврик — по крайней мере, он не нашел ни малейшего признака крови.
На лице Петра за ночь успела отрасти щетина. Русинский потрепал его по макушке, присел на кровать и закурил, но сигарета пропускала слишком много воздуха сквозь рваный обод перед фильтром. Русинский сидел на месте, с отделившейся от фильтра сигаретой. По щекотанию возле губ он понял, что плачет.
— Семен, извини. Это Русинский. Можно к тебе?
— С Тонькой поцапался?
— Вроде того. Поговорить надо.
Семен захрипел, откашлялся. Видимо, смотрел на часы.
— Приходь…
Русинский положил трубку телефона. Из каптерки в дальнем углу холла донесся скрип кровати.
— Иванна Сергеевна, дело есть, — крикнул Русинский.
Кровать породила надрывную какофонию скрипа. Раздались вздохи невыспавшейся шестидесятилетней женщины. Иванна Сергеевна вывалилась из своего убежища, поправляя на голове сбившийся платок из цветастой линялой шали.
— Чего тебе?
— Там человеку плохо, — сказал Русинский. — Я скорую вызвал, так вы покажите им, куда идти.
— К тебе, что ли?
— К Антонине. В триста первую. Спасибо.
И энергично сбежав по лестнице общаговского холла, Русинский оборвал дальнейшие вопросы.
На улице было холодно, но не так погано, как казалось из окна. Семен, товарищ Русинского по РОВД, жил в сотне метров от общаги в панельной пятиэтажке, известной своей щелью, что пронзила стену дома год назад (было землетрясение, шесть баллов) и с тех пор оставалась нетронутой словно памятник стихии. В теплом подъезде висел запах тушеной капусты. От резкой смены температур Русинский вздрогнул.
Семен курил, сморщившись как спекшийся помидор. На кухонном столе вразброс лежали кассеты с Высоцким, но из магнитофона доносился «Modern Talking». По всей видимости, запись была сделана с телевизора.
Электрическая плита разогревала воду в трескучем, каэспэшного вида чайнике. Русинский вздохнул и примостился за стол, от которого пахло несвежей тряпкой даже в шесть часов утра. Семен косился на чайник взглядом невыносимо уставшего, но сохранившего бдительность человека.
— Извини, что вот так, — сказал Русинский. — Ни свет ни заря.
— Да ничего, старик. Моя к своим уехала. Бессонница у меня, один хрен. — Семен почесал себе грудь, захватывая толстыми пальцами майку. — К тому ж я в отпуске нонче. Отдыхаю…
— А чего так жестоко? В апреле?
— Да наш майор взбесился после твоего ухода. Орет, мол, десять висяков на отделе, раньше такого не было, ляля-тополя. Хорошо, что вообще отпустили. Блинаускас, вон, получил такие висяки… Звездаускас его отпуску. Не-а, не уйдет…
Обычно сморщенное лицо Семена сморщилось по-особому, из чего ясно было видно, что Блинаускас обязательно сгорит, но не на Рижском взморье, а на работе.
— Не знаю, как тебе сказать. — сомневаясь в выборе слов, но не в целесообразности разговора, начал Русинский. Семен резко повернулся к плите своим грузным корпусом и, сняв чайник, поставил его в дальнюю часть стола. Русинский закашлялся. С ним так всегда бывало, когда не стоило начинать разговор — собеседника отвлекало нечто, будто некие силы удерживали Русинского от вредного поступка. Однако в этот момент кровь хлынула ему голову; Русинский понял, что не сможет остановиться.
— Семен, тут непонятки происходят какие-то. Мистика.
Семен кивнул и снова сморщился по-особому, дополнительно, как бы говоря, что вообще-то по мистике он не мастак, но мало ли чего случается.
— Люди теряют разум, — сдержанно продолжал Русинский. — Нет, я не образно говорю. Все вполне конкретно… Помнишь этих… даунов? Которых зимой нашли? Ну, которые на улицах валялись, и ни слова не могли связать? А ведь они когда-то приличные люди были. Один — доктор наук. Только вдруг стали как овощи. Не думаю, что это белая горячка. Что-то другое.
— Хрен его знает, — вновь почесал грудь Семен. — Вон, сколько случаев: был с вечера нормальный, а днем старушку зарубил.
— Нет, я не о том. Тут что-то не так. Ты помнишь Петьку?
— А, этот твой одноклассник? На дне рожденья?
Семен замер.
— Такая же фигня. Как только ты ушел.
Почувствовав внимание, хоть и тяжелое, с трудом пробивающееся сквозь многослойную усталость и безразличие, но все же явное, Русинский ощутил натиск вдохновения и с маху передал события последних часов.
Озадаченный, Семен встал и разлил чай по стаканам. Он заваривал по-монгольски, в чайнике, кипятил несколько минут и использовал самый паршивый прессованный чай, какой только знал Русинский; напиток всегда получался зверским, звериным, после которого Русинского всегда тянуло на подвиги, чего не скажешь о водке, навевавшей на него дремоту. Семен шумно прихлебнул. Отдельная чайная морщина, словно мотострелковая рота, пересекла карту его лица.
— Я что-то слышал о похожих случаях, — сказал он. — Через Кировский проходило… Два мужика — один какой-то инженер, другой — из горкома, идеолог, мля. Обоих нашли на улице. Сидят как филины, только угукают и перед собой глядят. Ну, тыр-пыр, обследовали, потом — в дурку. На Николаевском тракте, бывший императорский централ. Мне Тырик рассказывал, из Кировского. Спецы приехали из института мозговой коры, секретные какие-то, и все бумаги забрали.
Русинский задумался.
— Черт. В отделе я, конечно, ничего не узнаю, — сказал он. — А где он, этот институт?
— Конечная остановка десятого. У тебя корочка осталась?
— Мозговая — вроде да.
— Ну значит и другая тоже. Пока они там просекут, что ты уволен…
— Давай вместе, а?
— Старик, это все интересно, — после долгой сморщенной паузы произнес Семен, разминая в пальцах сигарету «Рейс». — Есть в этом что-то эдакое. Да… Но пойми, братишка: у меня свои планы. В одно сельцо надо съездить. На родину. Хреново мне, старик… Что само по себе и не ново… Сны какие-то гребанутые… Болото, озеро, бабы в тине… Давай, вернусь через десять дней — и вперед. А?
Русинский почувствовал тонкую жалобную вибрацию, исходящую от Семена. В сравнении с его титаническим торсом она показалась чудовищной, нереальной, и немного посомневавшись, нужно ли озадачивать его своими мыслями, Русинский спросил о самом сокровенном.
— Семен… А тебе никогда не казалось, что это все — ну, весь этот мир — он как бы снится?
Семен уставился взглядом в столешницу.
— Кажется. Да… Только это самое главное. Сон. Потому что кроме него ни хрена нету.
Русинский молча потушил окурок в пепельнице, хлопнул Семена по плечу и ушел.
22. IV.1986 года. 9:05 м.в.
Троллейбус десятого маршрута, громыхая рогами, подкатил к толпе ожидающих и нехотя раскрыл двери. Всю дорогу до Академгородка Русинский смотрел в окно, пропуская мимо внимания вязкий черно-серый поток пейзажа. В голове царила тишина. Через двадцать минут созерцания наш герой вышел на остановке «НИИ 75» и направился вверх по отлогому холму, на вершине коего стояло мрачное здание из гранита. Сверкавшая на солнце табличка извещала:
ИНСТИТУТ МИКРОХИРУРГИИ МОЗГОВОЙ КОРЫ ГЛАЗА
Ниже располагалось изображение всевидящего ока, венчавшего перевернутую пирамиду. В ее нижнем крае был отчеканен знак — перекрестие копья и пропеллера, вместе образующих крест.
Задумчиво наморщив лоб, Русинский толкнул тяжелые створки двери.
Ступени спускались вниз, туда, где холл кругообразно расширялся. В центре круга пылал синеватый газовый костер, шумно вырываясь из центра медной пентаграммы. Один из ее лучей клином врезался под ноги входящему. За звездой располагался телефон, возле которого стоял испугавшийся при виде Русинского гражданин, и чуть далее — дежурный в штатском.
— Доброе утро. Я по делу, — коротко сказал Русинский.
Дежурный (его черный галстук на белой рубашке скреплял зажим с изображением копья и пропеллера) угрожающе ознакомился с удостоверением Русинского, ухмыльнулся во все свое недоброе лицо, затем набрал номер внутреннего телефона и произнес пару слов.
— Вас ждут в кабинете номер девять, — отчеканил дежурный. Русинский вздрогнул. Кто может его ждать? Приготовленная фраза о цели визита застряла в горле. Тем не менее, наученный опытом не задавать лишних вопросов, он молча кивнул и проследовал.
Люминесцентные лампы потрескивали тихо и зловеще. Русинский шел в мертвом свете по коридору, выложенному дубом и плитами из мрамора. Он хотел оглядеться по сторонам, но что-то удерживало его. Шею словно залило свинцом, но краем глаза он все же заметил, что плиты испещрены фамилиями, и ему показалось, что в разделе на букву Р он увидел свою.
Путь оказался долгим. В мыслях о природе ухмылки дежурного — то ли он его раскусил, то ли ведомство института традиционно скептически относится к МВД — Русинский наткнулся на портрет мужика с кустистыми бровями и с орденом Красной Звезды на форменном пиджаке. Край портрета перечеркивала черная лента. Подпись внизу гласила:
Агап Гинунг VI. При исполнении мозговых обязательств в Тель-Авиве.
Русинский вдруг понял, что дежурный его раскусил.
Но отступать было поздно. Его покрывшаяся капельками пота рука помимо воли открыла дверь с табличкой «IX UBERDIVISION».
Комната оказалась неожиданно просторной и со всех сторон была обшита кожей, украшенной татуировками на тему партии и правительства. Двое мужчин в черных костюмах и черных же галстуках, наклонившись, стояли перед массивным столом. Мужчина постарше, с пышной седой шевелюрой и гордым ассирийским носом, аккуратно разглаживал пальцем порох, насыпанный в пепельницу.
— Разрешите, Вещислав Карлович?.. — произнес Русинский.
— Я помню, помню, — завороженно глядя в пепельницу сказал директор института, оккультное имя которого — Агап Гинунг Седьмой — Русинский недавно слышал в очень приватной беседе. — Располагайтесь. Сейчас порох будем поджигать.
Русинский осторожно проник в комнату. Каждая минута пребывания в институте напрягала его все неуклонней. Он не мог понять: кто позвонил в институт? Семен? неужели Семен? Нет, вряд ли…
Сера вспыхнула. Взвились искры, теряясь в столбе дыма. Гинунг Седьмой вдумчиво всосал воздух и хлопнул в ладоши.
— Вот это да! Вот это жизнь! — крикнул он, выпрямился и впился в Русинского счастливым яростным взглядом.
Воздух пропитался резкой вонью. Директор удовлетворенно плюхнулся в кресло и жестом пригласил Русинского присесть на диван.
— Итак, по сути проблемы, — сказал он. — Как вы, наверное, знаете, мы занимаемся не только и не столько мозгом, сколько глазом. Вы в курсе, что у человеческого зародыша глаза растут из мозга? И что у человека когда-то был третий глаз, так называемый Дангма? Это по-тибетски. Дангма располагалась в затылочной части. Ее рудимент — шишковидная железа. Посредством этого глаза обеспечивалось сферическое зрение и общались с энергиями космоса, что давно доказано нашим ведомством на секретном Красноярском симпозиуме. Два лицевых глаза были слаборазвиты, и сейчас они работают за счет Дангмы. Обязательно напишите в своей газете, что мы работаем над созданием гармонического советского человека, у которого и лицевые глаза, и Дангма будут одинаково хорошо предвидеть светлое коммунистическое завтра и неплохо различать нюансы политики на нынешнем этапе. С остальным вас ознакомит мой заместитель по политической части. Пожалуйста, Агродор Моисеевич.
С этими словами директор встал, накинул пиджак и вразвалку вышел за дверь.
— На обед поехал, — меланхолически заметил Агродор Моисеевич, наблюдая в окно, как начальник садится в черную «Волгу». — Значит, сегодня уже не будет.
Он с удовольствием сел в кресло начальника, вытянул ноги и хрустнул костяшками пальцев.
— Да вы не дергайтесь так, Андрей. Я знаю, что вы не из газеты. А насчет шефа — не обращайте внимания. Издержки работы на острых углах современности. Погас человек. Нету в нем больше той искры, которая… — Агродор смял лицо болезненной гримасой, подбирая слово, но не подобрал, и продолжил: — Однако старик не теряет надежду. Раз в неделю сдает кровь на анализ. Ждет появления серы. До воцарения Брежнева его кровь самовозгоралась. Вы слышали, как однажды он чуть не сгорел, когда порезался во время бритья?.. Да-а. Вот это люди были!
Русинского впечатлили эти подробности, но он решил не тянуть и спросил в лоб:
— Вы что-нибудь слышали о прецедентах, когда уничтожался разум человека? Его как будто вытягивают. Как мозг из кости.
Агродор застыл. В его взгляде мелькнул холодок. Зрачки затянулись льдом, и он навел их на Русинского, как два черных зияющих дула.
— Андрей Иванович, — тяжело проговорил Агродор. — Вы еврей?
— Вроде нет, — сказал Русинский. — А что?
— А то, что без Каббалы тут не разберешься. Только еврей может твердо понять Каббалу. Вот так мы остаемся безоружны. Нет у нас проводника.
Смягчившись, расслабившись, Агродор откинулся на спинку стула.
— Ну что же, — сказал он. — Допустим, мы располагаем некоторыми данными, но… поймите меня правильно: необходима подготовка. Сначала нужно взять в руки эту книгу…
Он вынул из ящика стола и развернул тяжелый фолиант в пурпурной матерчатой обложке. Титульный лист украшало изображение, выполненное шариковой ручкой: человек в черной каске, в черной кожаной униформе, повторявшей форму подразделений СС, подняв суровый подбородок летел с выброшенной вперед правой рукой. Левая, словно продолжая линию, была отставлена за спину, где бешено вращались винты, напоминавшие вертолетные, но поменьше. Название гласило:
SUPERCARLOS. НЕПРЕРЫВНЫЙ ПОЛЕТ
Книга для всех и ни для кого
Имя автора — Мария Блади — показалось Русинскому знакомым, но заняло его внимание лишь на секунду.
— Эту книгу мы изъяли в одной малкутской газете, — продолжил Агродор. — Понимаете, сговор выпускающего редактора и верстальщиков… Газету пришлось закрыть, потому что книга секретная. Кто-то украл у нас идею. Но, конечно, мы все вернули с ног на голову.
— Но позвольте, — заметил Русинский. — Ведь это же Карлсон.
Мозговик скользнул по лицу улыбкой.
— Я знал, что вы зададите этот вопрос. Потому начну по порядку…
Он сжал скулы.
— Вот вы говорите — Карлсон, детский персонаж. Но дело ведь не в том, что создано. Дело в том, что за этим следует. Дело в идеальном. Каким должен быть человек? Тем более — советский? Поглядите на человека на обложке. Каким он, по-вашему, должен быть, если учесть, что все в этом мире растет?
Русинский попытался представить идеального Карлсона. Картина получилась примерно такой же, что и на титульном листе книги.
— Я вижу, вы со мной согласны, — произнес зам. — Потому вы легко поймете, что Карлсон — это образ сверхчеловека. Образ, в полноте своей намеренно скрытый писательницей. Каждый человек, причастный к оккультной тайне, дает обет молчания. Итог его — искажения истины, которые мы бросаем в умы профанов. Зачем? Чтобы не случилось искажений более опасных. Почему? Вот лишь несколько объяснений.
Начнем с так называемого Карлсона, который живет на крыше. Эту книгу написала нордическая писательница Астрид Линдгрен, это известно. Но мало кто знает, что Астрид — под именем Мария Блади, или Mariah Bloody, — эти слова Агродор начертал рукой в воздухе, — она была мистом, посвященной в мистерии Карлоса. Чтобы донести его культ до людей, она изложила историю о нем в простом и доступном виде, в форме сказки. Так же поступили офиты, которые создали историю о Христе, изложив ее в форме сборника экзистенциальных анекдотов, ныне известном как Евангелие. Офиты — древнейшая секта — боролись с засилием иудаизма. Их Книга стала ударом по этой религии. Первые христианские священники были офитами. Но не в этом дело. Давайте проанализируем так называемую сказку о Карлсоне.
Во-первых — что такое его пресловутые винты за спиной? Известно, что у человека между лопатками есть мощнейший энергетический центр — Вриль. В оккультной сказке Астрид Линдгрен он исполнен в форме винтов, в духе нашей техногенной цивилизации. Вриль позволяет летать. Это одна из его мистических функций — возносить человека в тонкие миры. Пропеллер — образ Духа. Потому мы называем себя пропеллитами.
Во-вторых, Карлсон живет на крыше. Что такое крыша мира? Это, во-первых, Север — прародина нынешнего человека, Хомо Саспенса, Человека, Ожидающего Мессию. Во-вторых, это высшие космические сферы, управляющие Вселенной, Землей и человеком. Карлос — их аватар, или воплощение. Точно также Иисус был аватаром Бога. Само имя — Карлсон — означает буквально «Сын Карлоса». То есть — сын или воплощение Бога. Вообще, у Карлоса много аватаров. Самый известный — Карлос Кастанеда. Его фамилия эзотерически расшифровывается так: Каста Недо. Недо — значит не вполне Бог, но уже не человек. Кроме него, известны Карл Великий — создатель империи, а также великий террорист Карлос Шакал, а в ипостаси культурной — Карел Готт. Но здесь фамилия выбрана слишком в лоб: Gott по-немецки — Бог. Надо быть скромнее, тем более с таким досье…
В-третьих, Карлос в сказке общается с ребенком. Ребенок — образ человечества. Так же Иисус, и Будда, и Кришна общались с людьми, рассказывая им сказки, иначе никто бы их не понял. Сказка — это форма. Все они были аватарами друг друг друга. Все они были гораздо старше людей. Эти несчастные по сей день копошатся в своем дерьме и пытаются понять — а о чем же, собственно, им говорили Учителя?
Вообще, Суперкарлос — это для профанов. Карлос существовал всегда. Супером он является с точки зрения современного состояния человечества. Он — над ними. Он выше их. Слово «король» происходит от Карлоса, ибо он — повелитель человеческих дум и стремлений. И одновременно — воплощение духовного поиска. Надеюсь, вы понимаете, о чем я.
И пружинисто вскочив на крышку стола, он присел на корточки и спросил:
— Вы посвященный?
— В каком-то смысле.
— Благодарю. Это ответ посвященного. Знаете, что бы я вам посоветовал? Обратитесь в Николаевский централ. Там работает выдающийся специалист в интересующей вас области.
Зам вытянул шею, закрыл глаза и еле слышно сказал:
— Мы встретимся позже. Auf Wiedersehen, Kamerad.
13:45 м.в.
Водитель рыжего «Москвича» был нервен и словоохотлив, что выдавало в нем профессионального шоферюгу. Русинский остановил машину на улице Береговой, впадавшей в широкий и древний тракт. Его путь лежал к Николаевскому централу — бывшей царской тюрьме, где в настоящее время располаглось нечто вроде хосписа. Как правило, душевнобольные уже никогда не возвращались.
Одесную жарило солнце, ошуйную гнила колоссальная свалка, устроенная меж старых небрезгливых сосен. Думать не хотелось, да и не о чем было думать. Слишком мало данных. Собственно, ситуация была обычная для Русинского: он не доверял обильной информации, которые сбивала с верного пути, воровала время и мешала развернуться интуиции, никогда не подводившей его. За пять лет работы в Ленинском РОВД он не провалил ни одного дела, но действовал по наитию, шел по следу, оставленному в воздухе, и только завершив следствие, подбивал данные постфактум. Именно за этот способ работы его и не любило начальство. Начальству нравились высокие показатели, но гораздо больше ему нравился контроль, ибо власть — это и есть контроль, а Русинский в этом смысле был ненадежен, к тому же — честный мент, уходящая натура, пятое колесо в телеге, и последнее следствие, якобы проваленное им — с грохотом, с треском, потому что вскрыли дачу двоюродной сестры председателя горкома, а он, зарвавшийся следак, вроде бы арестовал невиновных — слишком явно разило подставой и вообще не лезло ни в какие ворота. Его обвинили во всем, что только может свалиться на голову следователя, и уже подав рапорт на увольнение, Русинский все проверил еще раз: да, он взял именно тех, виновных, но спорить не стал. Интуиция, пометавшись под железной крышкой обид, все же сумела вырваться на волю и дала совет: молчи, Русинский. Собери шмотки и топай на свободу, а свой логический анализ оставь на потом.
Безумно хотелось пива, но по-спартански сурово он отвлекся от воображения, полного запотевших бутылок.
— Однако, приехали, — весело бросил шофер. — Вот он, твой централ. Располагайся.
Русинский увидел примерно то, что и ожидал увидеть. Обшарпанная серая громада вздымалась среди густого сосняка, шумевшего под ветром. Маленькая дверь в передней части здания была открыта. Русинский вошел и оказался в мрачном сыром помещении, где все напоминало о внушительной толщине стен, сжимающих пространство в узкую и обидную для души жилую площадь.
Пройдя по коридору, он толкнул рукой первую попавшуюся дверь. В камере, очевидно расчитанной на шесть человек, стояли семь двухъярусных кроватей. Камера была пуста, и на шконках сидели только двое: мужик с испитым лицом и остекленевшими глазами цвета чифиря, и девушка лет восемнадцати; ее щеки были измазаны чем-то подозрительным.
Заметив Русинского, девушка протянула к нему руки и захлопала гнилозубым ртом:
— Я хочу выйти замуж и иметь четырех бэбиков. Ты во сне обещал. Ты будешь работать, только не в праздники. Еще ты будешь мыть полы, посуду, купать меня в заботах и роскоши, а я буду рожать тебе бэбиков. Хорошо же, ага?
Нахохленный мужик внезапно ожил, напрягся и просипел:
— А если ты, баклан позорный, хоть волос с ее головы, то тебе понял.
И рубанул стремительной, с плеча, диагональной распальцовкой.
Тройная смысловая синкопа показалась Русинскому интересной, но сзади послышался шорох, и он обернулся. В дверях, точно под триумфальной аркой, стоял невысокий хитрый мужичок в белом халате. Холеная рыжая бородка торчала вызывающе, очки сверкали, руки были сложены в карманах халата, отчего казалось, что он, как беременная баба, сложил их на животе.
— Вы из милиции! — воскликнул он почему-то радостно. — Ведь это вы звонили?
Русинский кивнул, хотя никому не звонил. Не вынимая рук из карманов, доктор бочком переместился к Русинскому и, с большой любовью глядя на пациентов, каждого потрепал по вихрастой маковке.
— Я — главврач, — стыдливо признался он. — Позвольте представиться: Сатурнов Гикат Миртрудамаевич. Предвидя ваши вопросы, охотно отвечу. Я появился на свет по семейной традиции — первого мая; эзотерически мое имя означает Гитлер Капут. Имя моего родителя означает Мир-Труд-Май, но если мы углубимся в прагерманский, и добавим к известному корню «miehrtrut» типичное для атлантов окончание «maya», то получим другое, истинное значение: «ось мира сего». Как видите, патриотизм я впитал с генами отца.
Сказав это, Гикат жестом пригласил Русинского проследовать за ним.
Они вышли в длинный обшарпанный коридор. Гикат продолжал говорить на ходу, то и дело оглядываясь на своего попутчика и театрально разводя руками.
— Наш род теряется корнями в священниках Этрурии, жрецах Сатурна — бога времени, если вам известно. Впрочем, герб нашей фамилии высечен на Центральной плите Атлантиды, точнее, острова Даитья, в чем вы можете убедиться, посетив секретную лабораторию номер шесть бис при КГБ. Там хранятся слепки. Насчет вас мне вчера звонили. Проходите, — на грани истеричного душевного порыва воскликнул он, раскрыв дверь кабинета. — Знаете ли, нечасто в моем ведомстве появляются люди из непроявленного мира.
Русинский приземлился в кожаное кресло. Доктор возлег на кушетку и глубокомысленно уставился в потолок.
— Что я могу вам сказать, Андрей?.. Давайте начнем издалека. В романном ключе. Видите ли, я разработал собственный метод. Он очень прост. Его суть, его цимус заключен в системе классификации пациентов. Я разделил этих несчастных на пять основных категорий. К пятой принадлежим мы с вами. А также те, на туманной земле, откуда вы сюда прибыли. Они пока находятся на сохранении. К четвертой, несомненно, относятся эти двое, которых вы имели случай лицезреть. Там есть еще несколько диссидентов — вы ведь понимаете, свои спецзаказы есть и у меня тоже. Они сейчас на нашем кладбище, предают земле одного из своих. Слышите, стихи читают?.. А, это текст «Марсельезы»? Нет. Это гимн СССР. Ну да ладно. Что касается третьей категории, то там собраны презабавные типы. Расстройства на сексуальной почве. О, доктор Фрейд был бы счастлив — хотя всех моих бедолаг он разместил бы в третьей категории, конечно… То, что вы ищете, находится во второй категории. Полная невменяемость, но тело, что симптоматично, визуально наблюдается. Бесповоротная идентификация с тенью. Причем со своей собственной. Таким образом, каждая категория находится в соответствующей палате. А первая палата… В ней вы никого не увидите.
— Вы держите ее для более тяжких случаев?
— Нет. На самом деле, она переполнена. Просто они невидимы. Но они есть.
Русинский понимающе кивнул и произнес:
— Это разумно. Однако мне хотелось бы взглянуть на вторую категорию.
— При все нашем уважении, — всплеснул руками доктор и взвился с кушетки. — Пойдемте. Они как раз в саду. Общаются с народом. Это еще одна моя разработка: инсталляция в социум. Понимаете, я поставил там несколько социально-пиктурологических стендов, мне их в соседней воинской части подарили. Я лечил там одного полковника. Типичный марсов комплекс: жена совокупляется с кем попало, что, несомненно, являет комплекс Венеры, а полковник решил устроить Великую Троянскую войну и совершил бросок на соседнюю дивизию. Но ничего. Я его вылечил. Заказал ему орден в форме яблока раздора, облачился в тогу и венец и преподнес награду. Спасибо, выручили санитары: они в театре на полставки работают.
Сад представлял собой скопление полузаброшенных кривых деревцев — по всей видимости, когда-то слив и вишен. Над голыми ветками Солнце жарило как печь, о которой забыла хозяйка. Глумливо надрывались воробьи. После пятиминутного обозрения граждан второй категории Русинский впал в состояние, близкое к трансу. Возле выбеленных ветром и дождями стендов с одинаковыми во всех отношениях солдатами, постигающими доктрину строевого шага, он насчитал двадцать одну тень во плоти. Они сидели собравшись в круг, а в центре круга стоял магнитофон, из которого доносился ровный женский голос, читавший одну из двенадцати лекций о психоанализе.
— Это мой главный метод, — шепнул Гикат. — Я делаю из этих несчастных великих знатоков. В четные дни, с шести утра до двенадцати ночи, мои подопечные получают самую разную информацию — из каждой сферы интеллекта, а в нечетные дни я разделяю их на три команды и мы начинаем диспут. Победитель получает шоколадную сову.
— Напрасно вы думаете, что здесь собрались убогие люди, — вновь зашептал Гикат. — Я просто подобрал этих несчастных, очистил их голову от обыденного, жизненного мышления, от разных там желаний спасать мир, и наполнил их бытие духовным богатством. Любой из моих подопечных даст фору профессору Сорбонны. Да чего там профессору! Вы наблюдаете уникальный банк данных, находящийся в непрестанной работе. Вот, например, Антон Павлович, режиссер местного драмтеатра. Видите — вон тот, с ушами?
— Признаться, я не поверил своим глазам, — сказал Русинский. — Так значит, вот он где. А писали, у него что-то с сердцем, лечится в Москве.
— Ну, тут тоже в каком-то смысле столица, но с сердцем у него полный порядок. Уверяю вас. Или вот Роман Егорович. Гроссмейстер, мастер спорта… Я ходил на его игры еще студентом. И что? В буддисты подался, начал деньги раздавать. Ну не смешно ли? Все они здесь. В моей тихой гавани.
— Vela negata pelago meo,[1] — машинально проговорил Русинский и закурил сигарету. — Как вы думаете, что конкретно с ними случилось? Почему они попали к вам?
Доктор вздернул плечи. Лицо его стало будто у куклы с изуверской гримасой, шуткой пьяного дизайнера — Русинский видел такую в квартире Петра и уже не смог забыть.
— Сложно сказать… — задумчиво уставился в землю доктор. — Хотя, наверное, все просто. Вы ведь понимаете: говоря строго, нормальных людей не существует в природе. У природы — одни образцы, у духовной жизни — другие. А что важнее? Конечно, духовная жизнь. Гармония нам ни к чему. Мы должны пробиваться вперед, несмотря ни на что! Мы ведь не трусливые собаки. Мы — люди, а остальные — так, обслуга. Вообще, есть только те, кто находится на сохранении, и те, кто увлекся в какую-либо сторону. Это знание и есть самое главное в психиатрии. Не молиться на нормальность, которая совершенно оккультна, а просто хорошо различать все эти сдвиги, которые суть бытие. Степени, причины, оттенки… Ну, вы знаете. Я начал романный цикл об этих людях. Столько материала!..
Русинский потушил сигарету и, пожав Гикату руку, направился во внешний мир.
Проселочная дорога, вливавшаяся в Озерный тракт, была пуста. Лишь протопав пешком около километра до поворота на трассу, Русинский услышал звук приближающейся машины. Не задумываясь, он вскинул руку. Черная «Волга» мягко притормозила рядом с ним.
За рулем сидела блондинка вызывающих пропорций. На заднем сидении раскинулся небритый жлоб, посмотревший на Русинского с доброжелательностью китайца, в дом которого зашла толстая собака.
— В Малкутск? — спросила дама, в волнующем наклоне свесив грудь.
— Туда.
Дама улыбнулась и распахнула дверцу.
…Машина неслась на приличной скорости, не меньше сотни. Ровная дореволюционная дорога плавно извивалась, пряча в тайге свои изгибы. Русинский молчал. После увиденного в больнице он размышлял о весьма разнообразных, часто противоречивых вещах. Закрыв глаза, он вдруг увидел себя стоящим перед венецианским зеркалом. Стекло отражало букли его парика, кружева манжет и малиновый сюртук, туго застегнутый на груди. Сзади, из анфилады роскошных комнат, вышла женщина поразительной, но несколько хищной красоты, в высоком парике, пышном как взбитые сливки. Она остановилась за спиной Русинского, обвила его шею руками — и вдруг стиснула его голову с чудовищной силой.
Русинский захрипел и дернулся вперед. Схватившие голову руки последовали за ним. Жлоб навалился на спинку водительского кресла, по-звериному извернулся и тяжело дышал, но отпускать шею попутчика явно не думал. В мозгу Русинского пролетело все его детство и картинки из журнала «Мурзилка». Летящая навстречу дорога исчезла, он уперся лбом в пластмассовый выступ, бардачок распахнулся, оттуда вывалился пистолет и ударил его по ноге. Напрягши все мускулы, Русинский с боевым криком рванулся влево. Женщина завизжала и крутанула руль. Раздался удар и скрежет железа. Русинский опрокинулся в небытие.
23. IV.1986. 0:05 м.в.
Адская боль буравила грудь. Стиснув зубы, Русинский сгруппировал мышцы, чтобы повернуть голову и посмотреть вокруг. Задача оказалась почти невыполнимой, но и того, что промелькнуло в поле зрения, было вполне достаточно.
Вокруг царили тьма и тишина. Натужно шумели сосны. Почти омертвевший, но все же не утративший способность соображать мозг подавал однообразную команду: вперед, на свободу. Застонав, Русинский приподнялся на локте. Голова женщины — очевидно, мертвой — скатилась с его плеча и со стуком ударилась о резиновый коврик. Ей пришлось хуже всех. Машина врезалась в кедр левым краем. Автоматически Русинский прикинул, что если бы женщина осталась в живых, вытаскивать ее из-под железа пришлось бы целый день.
Выбравшись в открытую дверь, он сделал глубокий вдох, нашарил в кармане сигарету и не вставая с земли закурил. Начало тошнить. Отбросив курево, он схватился за крыло машины и сделал рывок. В тот же миг перед глазами вспыхнуло, мгновенно погасло, и наступила ночь.
Легкий прилив свежести — словно он выдохнул через макушку — вернул Русинскому сознание. Поднявшись, он увидел свое тело сверху и не удивился. Вокруг по-прежнему шумели кедры, ветер бросал снежную крупу на разбитый автомобиль с двумя трупами внутри и одним снаружи. Русинский почувствовал, что неизвестное и мощное притяжение влечет его за собой, и сопротивляться было бесполезно. Все случилось в один миг, и вот он уже летел в центре завихряющегося пространства, свернувшегося словно труба.
Полет захватывал, как любовь, но внезапно пространство распахнулось в серость и туман. Прямо перед Русинским горели тусклые костры; возле них сидело великое множество народу в коротких фуфайках.
Очевидно, сидели они уже давно. Некоторые фуфайки сгнили; из бледной эфемерной кожи выступала блатная эзотерика. Все это почему-то напомнило Русинскому батальон советской армии на стрельбище, только батальон был явно штрафной, даже если учесть специфику Красной армии. Кто-то, обняв автомат Калашникова, жадно смотрел на лестницу, словно мечтал о воле. Кто-то напевал лагерный песняк и поигрывал ножом-бабочкой. Вдали поблескивала колючая проволока, полукругом огибая собравшихся и теряясь вдали. В центре образованного проволокой круга поднималась огненная лестница, теряясь за облаками. По ней то и дело взлетали почти неразличимые существа, или скорее даже солнечные зайчики, но во всяком случае не то, что принято называть существами. Они не обращали внимание на сидящих и явно пренебрегали оружием.
Вдруг слева раздался отчаянный рев:
— Я круче всех молюсь, лохи позорные!
— Ах ты сука, — деловито пробормотали где-то рядом, и трое телогреечников сорвались с места. Пространство заполнило месиво криков и мата. Русинский заключил, что подобные эксцессы здесь не редкость, потому что несколько фигур остались сидеть, лишь покосившись на драку. Спину каждого из них украшала надпись, сделанная половой краской, и если верить обозначениям, Русинский оказался в пестрой компании: шлимазел, сектант, еретик, масон, выкрест, иуда и наймит мирового сионизма. Последняя надпись была выполнена вдоль спины: наверное, не хватило места.
Впрочем, обозреть всю картину Русинский не успел. Вдруг ему стало ясно, что сейчас начнутся проблемы. Рефлекс швырнул его наземь, и уже падая он увидел огромную толпу, с улюлюканьем и фальцетными проклятиями бегущую навстречу. Русинский сжался в комок. Орущая масса задела его самым краем, но от бешеного топота пробежавших по нему ног как-то нехорошо сделалось на сердце. Когда он приподнялся, выплевывая песок, рев бегущих достиг высшего предела. Две толпы сшиблись, смешались, и тут Русинский понял, что медлить нельзя.
Он рывком вскочил на ноги. Быстрыми перекатами пересек поле и фигуры, дубасившие, резавшие, стрелявшие с детской увлеченностью. Русинский очень пожалел, что с собой не было пистолета, и уже взойдя на лестницу он поймал себя на судорожных сжатиях пальцев у левой подмышки. Вскоре шум остался далеко внизу.
Во все стороны расширялось изумрудно-золотистое поле. Не было видно ни земли, ни неба. В глаза струился нестерпимый свет. Повсюду был центр; поле нигде не кончалось. Не было горизонта, чтобы очертить его границы. Солнце словно растворилось в лучах, но то, что он видел, было Солнцем. Морская свежесть захватила Русинского. По-прежнему щурясь на свет, он отклонил ладонь от глаз и обнаружил, что блеск не тревожит, а напротив, приводит его чувства в порядок.
Из воздуха неспешно выступила человеческая фигура. Перед Русинским возник сияющий ангел в золотисто-изумрудном, под цвет небес, камуфляже. Мощный корпус его препоясала портупея. На левом боку сверкал меч, на правом поблескивала походная офицерская планшетка. Рядом появились двое безмолвных в том же убранстве, но исходивший от них свет был менее глубоким, режущим, острым. Голова ангела была лишена растительности; сопровождающих украшали хипповский хаер и дремучие волховские бороды. Каждый держал в руке по золотому трезубцу. Смотреть на оружие можно было только в солнцезащитных очках: вполне определенно слепило глаза.
Русинскому отчаянно захотелось курить. Ангел запустил руку в карман и вынул длинную сигару.
— Держи. Это ритуальный табак ацтеков. Не «Беломор», конечно, но тоже ничего.
— Реальный, — заметил Русинский, обоняя запах табака.
Сигара зажглась от прикосновения ангелова пальца. Раздался пряный будоражащий аромат. После второй затяжки Русинский обратил внимание, что его прозрачная рука приобрела омерзительный коричневый оттенок, а свет в его сознании придавило мрачноватое беспокойство и сладковатое отвращение. Русинский понял, как счастлив он был пару затяжек назад.
— Ну и как тебе твоя реальность? — спросил ангел.
— Говно, — кашлянув признался Русинский.
Выбрасывать сигару не хотелось, да это и могло показаться невежливо, потому Русинский решил просто держать ее в руке и не затягиваться. Настроение у него было приподнятое. Немного расслабившись, он спросил:
— А кто это у вас под лестницей сидит? Охрана?
Ангел изогнул бровь.
— От кого нас охранять?
— А, ясно. Типа зоны?
Ангел вопросительно посмотрел на Русинского, потом что-то вспомнил и будто извиняясь произнес:
— Ах да, особенности менталитета… Нет, никто их там не держит. Они сами протянули проволоку, сторожевые посты водрузили… Дембельский аккорд, говорят. М-да. Удивительные люди.
Появился большой стол, устланный картами, и две длинные скамейки. Ангел пригласил Русинского присесть, и тот с облегчением приземлился на прочную дубовую доску.
— Ну, рассказывай, — отвлеченно сказал ангел.
— А что рассказывать? — Русинский едва удержался от желания сплюнуть. — Хреново все. Гады бесчинствуют, но рай неизбежен. Кстати: если научных материалистов пускают в рай, то где же ад?
— А ты откуда пришел? — спросил ангел. — Невелика разница. Там — война, а это, сам понимаешь, позорное занятие. Но есть и священная война. Война с Иллюзией. Ты сейчас призван лишь для собеседования.
— Значит, я вернусь?
— Если ты видишь меня — значит, вернешься.
— А если б я видел Абсолют?
— Скоро насмотришься. И даже больше. А вот увидеть его нельзя. Я не смогу обрисовать тебе это даже на боевой карте Господа, потому что нет никакой карты, да и Господа… В смысле, нет того, что понимают под этим словом. Ты узнаешь Его только по Абсолютной Любви. Когда станешь пустым. Этого не передать словами.
— И кто же Его почувствует, если я стану пустым?
— Вот то и почувствует.
У Русинского что-то вспыхнуло в груди и отрикошетило в самый центр лба, и широкий, необъятный поток нектара полился в сердце. Он встал, потрясенный ощущением бескрайней свободы, но ощущение длилось только миг, как будто он подсмотрел за ним в дверную щель. Ангел махнул рукой:
— Да ты присядь, присядь. Еще набегаешься. Короче… Меня зовут Михаил. Я тут архангелом работаю. Командую вот этими легионами, — он широко повел рукой вокруг, где сиял солнечный свет. Русинский почувствовал, что воздух полон поющих голосов.
Задумчиво коснувшись подбородком груди, он продолжил:
— Начну с того, что я не сталкер. Я всего лишь воин, как ты, как тысячи других. Так получилось, что мне поклонялись воители всех времен и народов. Мы занимали второе место в иерархии людей. Выше только жрецы — высшие, тихие, покоренные истиной. Но истинных жрецов осталось очень мало. Гармония нарушилась. Всем полюбили треск и блеск, а истина… она так нежна… безмолвна… Насилие ведет совсем в другую сторону. А то, что ты делаешь сейчас — это твоей недосмотренный кошмар. Ты проснешься, если захочешь. А мы поможем. Когда горит дом, в котором все уснули, пьяные, нелишне пнуть их посильнее; но и кошмар может быть настолько острым, что ты разбудишь себя сам. Ты понимаешь меня?
Переборов в себе боязнь показаться глупым и неблагодарным, Русинский ответил:
— Не все.
— Естественно, — сказал ангел. — Сейчас ты думаешь: да на фига мне все это знать, сон это, кома, вот сейчас вернусь, выпью грамм двести и залезу на бабу. Дом 25, квартира 74, спальный гарнитур «Прощание славянки», и будет мне крутая реальность. Так? И вроде бы все компенсируется. А потом — что?
— Реальность — это то, что можно ощутить, — нерешительно возразил Русинский. — Вот стол. Я могу его потрогать. Правда, я сейчас не уверен, что это я все ощущаю.
— Твое тело, которое ты привык ощущать, находится очень далеко отсюда, и сейчас над ним висит капельница. А то, что ты щупаешь своими пальцами — из того же материала, что и сны. Сейчас ты — голое эго и немного ментальности. Находка для психиатров. Поверь, стоит мне сделать неосторожный выдох — и все твое офигительное «я», с которым ты так носишься, развалится как старый тапок.
Русинский вспомнил, что из одежды на нем только строгие семейные трусы и старые тапки с торчащими пальцами.
Русинский нахмурился.
— Не понял. Если нет никакого меня, то кому воевать за правое дело?
— Тут видишь в чем стратегия, — продолжил Михаил. — Если есть правое, то есть и неправое, и наоборот. Но суть в том, что это одно и то же. Из головы. Нет ни того, ни другого, и перестань думать об этом.
— Постойте, — запротестовал Русинский. — Вот я разговаривал с одним. Он у нас на полставки работает. Этот, как его… Информатор. Но человек он набожный. И говорит, что он от веры не отходит, потому что служит светлому началу, сдавая органам все дьявольское. Не знаю, может, он прав, ведь если не будет одного, то где возьмется другое? Уберем милицию — что останется? Урки. А они свое государство устроят, будь здоров.
— И все начнется снова, — согласился Михаил. — Одни урки станут правильными, другие — нет. Причем никаких расхождений по понятиям может не случиться. Просто жадность. Власть. И все опять по кругу. В семнадцатом — что было? Все это в голове, а больше нигде этого нету. Затянись покрепче, если не понял.
Русинского передернуло.
— Может быть, я повторяюсь, — продолжал ангел, — но дело не столько в войне, сколько в ее иллюзорном, условном наличии. То есть мы один хрен победим, но необстреляные души в раю быть не могут. Викинги это понимали. Правда, выразили эту мысль несколько по-солдатски… Война закаляет. Война — это осознанность. Если, конечно, ты не подросток, которого забрили и отправили в Афган, и он находится будто во сне. И не как мент, которого бросили в горячую точку, а он думает только о пенсии и жене да детях. Нет, воевать должны воины. Свободные люди. Вообще, война — естественное состояние этого иллюзорного мира, но не в смысле тупого убийства. Нет, настоящая война всегда освободительная. Когда ты рубишь не других людей, а свои привязанности. Короче. Ты должен понять одну вещь: необходимость этой войны и ее относительность. Это — одно.
Русинский был честным и упертым человеком. Он молча посмотрел на свои наливающиеся телесным цветом руки, на миг подумав, что кончики пальцев или вся эфирная кожа сейчас покроется кровью по локти, но кровь не появлялась, и Русинский скучно произнес:
— Извините. Я понимаю: несчастный мент-расстрига вдруг попал к такому генералу, как вы, и присутствует на личной, так сказать, задушевной беседе. Но, я не вижу смысла в войне, финал которой предрешен. Победный финал, я имею в виду. Я выхожу из этой игры. Но клянусь, больше всего на свете я хочу это понять.
— У тебя был проблеск, — заметил ангел. — Ты поймешь. Не трогай ум — и все станет на свои места. А пока — держи. Это твое.
С этими словами он вынул из ножен и протянул Русинскому свой меч. Русинский крепко сжал рукоятку. Горячая волна прошла по его жилам.
Затем Михаил подхватил планшетку, извлек один лист и убедившись в чем-то, произнес:
— А теперь погляди вот сюда.
23. IV.1986. 2:30 м.в.
В ординаторской Второй городской поликлиники Малкутска находились пять живых существ: реаниматолог Танатов; санитары Коля и Фома — юноши со значительными признаками вырождения на лице — и медсестра Людочка, девушка со всеми достоинствами. Людочка сидела на коленях у доктора. Танатов с нежностью поглаживал бок черной костистой кошки, примостившейся на коленях у Людочки. Кошка спала. Господа играли в покер. Людочка не играла, но принимала самое живое участие в перипетиях картежной войны.
Из магнитофона «Весна», шипя и булькая, раздавался уркаганский матерок, положенный на струны. Доктор проигрывал, уже достигнув той черты, за которой исчезает последний шанс подняться в Асгард карточных героев. Однако доктор был бодр, чем тайно озадачивал санитаров.
— Однако вы проигрываете, сударь, — сочувственно вздохнула Леночка.
— Зато ему в любви везет, — пробурчал Фома.
Доктор спокойно заметил:
— Я не играю в карты. Я играю в жизнь.
Чувствуя сомнение в играющих, он пояснил:
— Мы все играем в жизнь. Это все — символы. Каббала, одним словом.
Доктор положил свои карты на стол рубашками наружу и достал шесть карт из колоды отбоя и сказал:
— О’кей. Объясняю… Это — черви. Так? — он показал карту присутствующим. — А это — пики. Что в них общего? Форма?
Колян хмыкнул:
— Это только у ментов форма одинаковая.
— Не гони, — с удовольствием, явно обрадованный возможностью блеснуть знанием дела, возразил Фома. — Погоны-то разные!
— На зоне тоже форма есть, — сказал Колян.
— У кое-кого даже ментовская, — уточнил Фома.
— За ментов ответишь, — прошипел Колян и взялся за сверкнувший в его пальцах ланцет.
— Господа, я все понимаю, — счел нужным вмешаться доктор. — Вы тут просто и благородно помогаете страждущим, а заодно косите от нескольких статей, так что напряжение чувств имеете большое. Но давайте пока оставим ченч между зоновской и армейской пластами культуры.
— Тем более, что разницы никакой, — примирительно, но в то же время торжествующе резюмировал Фома.
— Э-э, ну ты лох, в натуре, — ухмыльнулся Колян. — Ну да, с одной стороны, там хавка одинаковая, и все эти ларьки, и дубаки в погонах, и стукачи, и неволя, и если ты не местный, выебут, но никто же в крытке не заставляет тебя кроссы нарезать в противогазе и со всем этим говном, типа рюкзаков? И срок для всех одинаковый. Ну ладно, на флоте три, и если попал на кичу, то еще накинут, а для рэксов[2] — срок до пенсии, но это же детали.
— Дебилы! — крикнула Леночка. — Он вам говорит, что форма есть у всех — у ментов, рэксов, у шахтеров даже, я слышала, но эта форма — общая для всех только по названию. Ну, цвет там другой, пуговицы…
Доктор соскользнул рукой с кошачьего бока и нежно провел под Леночкиной грудью. Затем, когда тишина восстановилась, он продолжил:
— Все, о чем мы можем рассуждать, касается только формы вещей и явлений. По-своему вы правы, но суть пока не в этом. Дойдем и до цвета. Сейчас давайте посмотрим на туз пик. А propos, обратите внимание: и черви, и пики нарисованы в форме наконечника для копья. То есть — в форме треугольника. Стало быть, они имеют простое числовое значение — тройку, и сколько их, символов, на карте, в данный момент неважно. Теперь: что такое цифра три? Это — троица. Самое высокое в мироздании: Отец, Мать и Сын. От них исходит все. Теперь возьмем бубнастые…
Доктор развернул и всем показал бубновый туз.
— Буби — это что? Это — шаманский бубен. Ромб. А ромб — это четырехугольник. Значит, числовое значение — четыре. Если четыре, то значит, квадрат. А что такое квадрат? Самая устойчивая геометрическая фигура. А что такое правила геометрии, как говаривал старик Пифагор? Это законы, которые не отменить даже богам. Четыре стороны света, четыре стены, четыре магнитных центра. Это наш космос, в котором мы все бытуем. Его создала тройка. Но как? А очень просто. Прибавьте одну сторону к треугольнику — и получится ромб. Но это — с одной стороны. Со стороны Каббалы все иначе. Тройка над четверкой — это крыша над домом. Крыша, понятно?
— Правительство, — догадалась Лена.
— Мафия, — уточнил Колян.
— Далее, — сказал доктор. — Три плюс четыре равно семь. Это символ совершенства. Но — не человеческого совершенства, прошу отметить особо. Человека еще как бы нет. И где же он? Под кроватью папы Римского? А вот он! — воскликнул врач и безошибочно вынул из колоды туз червей. — Три плюс четыре плюс три равно десять. Десятка — это и есть мир с богоизбранным человеком, который испытывает на себе весь этот бардак. Ясно?
Колян замотал головой. Фома закурил.
— Поясняю еще раз, — сказал доктор. — Этот треугольник падает вниз. Проходит через квадрат как нож через масло, или отражается в нем, как в воде. Возникает нижний треугольник — тень высшего, но для нас он — высший, потому что мы видим его, а высший — не видим. Верхний выходит из Абсолюта как луч прожектора, его основание — бубен. А нижняя сторона бубна становится основанием для нижнего треугольника. Это — сошествие в материальный мир. Это и есть все мы, господа. Хомо саспенс и все твари, и все камни и растения, со всеми микроорганизмами и уголовным кодексом. Цвет высшего треугольника — черный, потому что это свет, которого мы не видим, а цвет этого треугольника — красный, цвет огня. Потому этот знак — черви, червонный, и потому мы под УК живем как черви, братаны. Но черви кушают плоть, эти маленькие змеи мудрости. И копят золото. А поклоняются Луне, которая — противница Солнца, которое и есть воплощение УК. Я знаю, почему в тюрьмах никого не выпускают на улицу. Это умные люди придумали. Они понимают, что этому человеку Солнца уже не надо, оно уже настигло его, обожгло. И потому пусть его хранит Луна. Это гуманно, я считаю. А золото обожествили — как напоминание об УК и как приманку.
— Сейчас золото законно не сделаешь, — задумчиво пошевелил ушами Фома.
— А верхний тогда какой? — спросил Колян.
— Верхний — пики, — расслабленно ответил доктор. — Я уже говорил. Они — черные.
— Хрень какая-то, — засомневался Фома. — Черных надо мочить. Вон их сколько на рынке. И в Афгане их мочат.
— Да че хрень-то, — презрительно сплюнул Колян. — Для космоса черный цвет — самое то. Вот ты идешь, допустим, ночью по улице. Фонари поразбивали, звезд нет, полный абзац. Тут впереди — непонятки. Ты идешь и стукаешься лбом. А это, оказывается, стоб фонарный. Типа свет, который мы не видим.
— Нет, господа, — запротестовал доктор. — Не в этом дело. Бог — не фраер, и дело тут вот в чем. Если ты знаешь, что впереди — столб, и не настолько набухался, чтобы забыть об этом, то ты обойдешь его и продолжишь свою дорогу. А если нет, тогда получишь в тыкву, но будешь знать. Вот в чем вся суть. Неясные воспоминания о столбе называются интуицией.
— Значит, если я не хочу в тюрьму, потому что чую, что ни фига хорошего из этого не выйдет, значит, я уже сидел в тюрьме? — спросил Фома.
— Это значит, что в прошлой жизни ты уже там был, — ответил доктор. — И значит, имеешь право на адвоката. Только для начала докажи атеистам в прокуратуре. А это дохлый номер, если золота нет.
— Вы говорите — освобождение, — возник Колян. — Но вот Серега Прухин из первого подъезда, ну, сосед мой. Сначала в армию сходил, а потом сел. Или вот мы: честно отслужили свое в дизеле[3]. А если война, то всех загребут, кто уже служил, и кто сидел — тоже. Так что ни фига это все не значит.
— Это и называется реинкарнацией, — пожал плечами доктор. — Одно по одному. Но по-другому, и в этом ее огромный смысл, который вам не понять. В это можно только верить, и Бог поможет.
Несколько минут они провели в молчании. Когда Колян уже прочистил горло, чтобы предложить выпить и возобновить игру, Фома вдруг вышел из ступора и спросил:
— А крести? Крести — что?
Доктор вздохнул.
— Это без толку рассказывать. Слишком много разного. Жизни не хватит, чтоб рассказать. Все, что мы видим — это перекресток миров. Не Земля, а проходной двор. Однако что-то вы загрустили, орлы небесные. Скоро домой. Сходил бы ты, Колюня, глянул, как там этот мужичок-лесовичок. Проверь заодно, я там спирт оставлял на столике. Аполлонов хотел его сегодня стырить.
Коля поднялся и прошествовал в палату интенсивной терапии.
— Как он уже достал, этот Аполлонов, — грудным голосом произнесла Лена. — Скоро шоколадки будет таскать у меня из сумочки. Прикинь, вчера сидим с девчонками, пьем чай, тут появляется этот козел и говорит: типа, девочки, золотинку оставьте? Алколоид хренов…
— Лена, — с мягкой укоризной заметил доктор. — Вадим Андреич — твой старший товарищ, председатель парткома трудового коллектива нашего лечебного учреждения. Да и какой же он алкоголик? Скорее, клептоман. Солнышко любит… Как ты можешь отзываться о нем дурно?
— А что, минет ему делать? — выкрикнула Лена и обиделась.
Фома сплюнул на пол, а доктор с восторгом облобызал руку прекрасной дамы и заметил:
— Право же, Леночка. Вы бесподобны.
— Все о’кей, герр целитель. Спирт на месте, — умиротворенно потряс бутылочкой вернувшийся Колян. — А мужичка-то мы, кажись, потеряли.
Доктор разлил по стаканам. Спирт был желтоватый, потому что накануне в нем отмачивали бинты.
— Значит, еще одну партеечку — и спасать будем. Расталкивать ангелов, — заметил доктор.
— Рай не пройдет, — согласился Фома.
— Откуда ты знаешь, что именно рай? — Лена серьезно взглянула на Фому. — Может, ему в аду пердеть до второго пришествия?
— Ах, дети мои, — пожурил присутствующих доктор, поднимая глаза на Леночку. — Ведь это так просто. Из этой страны путь один — в сады Эдемские, каким бы ублюдком вонючим ни был отбывающий, ибо сколь тяжко в мучении, столь же легко в раю. Там он отлежится, покуражится, и снова — на службу. Но дело в том, что время не ждет. Или ты считаешь, милая, что мы — благотворительная организация? Пускай вернутся все, кого надо вернуть. Пускай живут как можно дольше, суки. Хотя неудачники в квадрате — это слишком круто даже для эс эс эс эр. Так что упустить его мы просто не имеем права. Есть такая работа — родину защищать. Родную нашу Землю. У нас — граница. Пост, прошу заметить, важный для всего нашего государства в целом. И если мы упустим нарушителя, Родина нам не простит.
— Аполлонов — враг народа. Уже троих пропустил, нелегалом, — проговорил Колян и цыкнул, резко всосав струю воздуха в угол рта.
— Это его жена — враг народа, — встрял Фома. — Третьего пропустила сюда. Это, конечно, правильно — нефиг в нирване отсиживаться, пора и Родине послужить, но кем он их воспитает? Космонавтами безродными. Вредитель, еб его мать… А все потому, что эти, на таможне в роддомах, пропускают слишком много нелегалов в нашу великую и необъятную. И еще: почему страна не выдает презервативы интеллигентам? У них от этой нехватки все заебы случаются. Кто сбивает с толку народ и правительство?
— Нет, друг мой, — возразил раздумчиво доктор. — На посту в родильных частях находятся очень умные, хоть и не очень сострадательные люди. Все акушерки, как известно, являются сержантами и прапорщиками КГБ. А согласно служебной инструкции, правило у нас какое? Не знаете, товарищи… А надо бы знать. Правило весьма простое: всех впускать, никого не выпускать, ибо среда формирует сознание. Так что родчасти — это посты номер один. Ну, а мы, следовательно, существуем для страховки. Вторая линия обороны. Наше дело — бдить. Никто не должен уйти ни раньше, ни позже пенсионного возраста. Отдай все — и совесть знай. Мы будем ждать их обратно, вэлкам хоум, ибо земля круглая, а рай — всего лишь санаторий. Но помните, что у страны нет денег на отдыхающих. Вот ты, Фома. Зачем ты замочил того духа, из-за которого тебя на дизель кинули?
— Ну… Потому что Колян начал.
— А вы, Николя?
— А потому что пидаря они все. Чмошники, — резонировал Коля. — Нету жизни нормальному пацану. Вон типа главврач: при пиджаке, падла, кожаном ходит, кроссовочки носит «Рибок», таких баб емет, что… — он отвел взгляд от медсестры, задумчиво взглянувшей в стену. — А кто он, если присмотреться? Да ваще все пидаря кругом. И в этой больничке тоже. Я их, сука, рентгеном вижу. Если бы не ты, Танатыч, и советы уважаемых людей, хер бы я сюда пошел работать.
Танатов воздел указательный палец.
— Ибо сказано в одной книге: тунеядство, а паче изнасилование несовершеннолетнего, да еще по второму сроку, караются лишением свободы на… И скоки там, Фома?
Фома нервно отвернулся.
— Вот я и говорю, — продолжил доктор. — Нету жизни нормальному человеку. А все почему? А потому что есть такие махновцы, которые пытаются сбежать. И переложить на нас грязную работу, а еще норовят под статью подвести. Вот почему я тут сижу, а не в ресторане? Потому что доктор Пышкин копыта отбросил, и никто его не удержал. А если бы тот дух не помер, стал бы ты на дизеле париться? Хорошо еще, не перевелись хорошие люди среди офицеров. Нич-чего не выпускают из избы! А то впаяли бы вам, братья-соколы, по самое не могу. Да… Нет правды на Земле.
Доктор налил еще. Все выпили.
— Ну что же. Ставки сделаны, — заключил Танатов. — Сколь там лесовичку?
— Тридцать шесть, — вспомнила Лена.
— О’кей, товарищи. Эйджик самый трудовой. Он кто, мент? — закуривая поинтересовался доктор.
— Судя по корочкам, — сказал Фома.
— Да какой на хер мент, — хмыкнул Колян. — Я позвонил в управу, там кричат, типа не было у нас такого никогда.
Доктор оживился.
— Ой-ей-ей! Подделка документов! Да еще ментовских! Ха-аррошая статья! Фома, ты пробей по своим каналам — может, он блатной? Хотя какое там… Где суровые встревоженные лица мужчин в солидных костюмах? Где слезы в персидских глазах безутешных подруг? Где деньги, я спрашиваю вас? Их нет, господа! Ибо перед нами — типичный совок, который по безбашенности своей попал на судебную систему. Ну что же. Нонича он наш. В хозяйстве пригодится.
23. IV.1986. 5:01 м.в.
Белый бумажный лист потребительского формата медленно темнел, обретая объем, и вот он стал экраном, походя на тот, что Русинский видел в малкутском кинотеатре «Стерео». Однако то, во что он всматривался сейчас, отличалось неизмеримо большей насыщенностью, дышало, жило, и словно происходило в двух шагах от смотрящего. Сопровождавший картинку текст звучал в голове Русинского естественным образом, как знание и мысль. Он видел Семена: сначала с высоты птичьего полета, затем снижаясь все ближе и ближе к нему, и вот он был рядом, и знал о нем все.
— Семен родился в Малкутске четвертого июля сорок третьего года, — нежно сообщила Русинскому его собственная мысль, весьма чувствительно резонируя от сердца. — Отца своего он не помнил: тот погиб на фронте, когда Семену исполнилось три года. Его воспитывала мать. Летом пятьдесят пятого ее не стало. Семену тогда еще не исполнилось двенадцать лет. Он остался на попечении бабушки и деда.
Они жили в деревне Восьмитовка, недалеко от Малкутска. Каждое лето Семен проводил на берегу Озера. Позже он часто вспоминал эти места, где проводил все свои школьные каникулы. Он никогда не смог бы объяснить, почему его так тянет в этим чащобы, почему в городе он чувствует себя скованно. Бывало, и довольно часто, что в пятницу после занятий он уезжал к деду. Здесь, среди хвойной тишины и первозданности, он чувствовал себя легко и счастливо.
После гибели матери он стал брать с собой в эти вылазки свою школьную подругу Ольгу. Они знали друг друга давно, поскольку выросли в одном дворе и учились в одном классе. Он защищал эту нескладную девчонку от соседских пацанов, и все в один голос звали их женихом и невестой. Детская привязанность часто перерастает в первую любовь, и пожалуй, соседи были правы. Когда им исполнилось 14, Семен и Ольга уже не сомневались, что их будущее связано неразрывно. В 15 лет они стали любовниками. Это произошло в июле, после заката, спрятавшего их от людских глаз, на берегу залива, в неподвижных водах которого, казалось, плещутся русалки.
Год пролетел незаметно. Они продолжали встречаться украдкой. После выпускного бала они убежали от всех и упросили попутного водителя подбросить их в Листвянку. Там они встретили рассвет. Сзади их окружали горы, впереди плескался могучий и древний Байкал.
— Я скоро уеду в Москву. Буду поступать, — сказал Семен.
— Семка, я еду с тобой, — проговорила Ольга, заглядывая в его глаза. — Я же не смогу здесь остаться, без тебя. Как ты не поймешь этого, дурачок?..
Семен поежился от прохлады.
— Ты знаешь: я никуда не исчезну. Мы будем вместе.
— Обещаешь?
— Клянусь.
Вскоре Семен уехал. Его планы осуществились: он поступил с первого захода. Когда он вернулся домой после экзаменов, Ольга ходила с высоко поднятой головой. Она была горда и счастлива. Иногда в ней вспыхивала тревога, но Семен еще ни разу не дал ей повода усомниться в правоте его обещаний.
Как прежде, каникулы он проводил вместе с Ольгой. Все реже они навещали Озеро, все короче становилось время, которое Семен отдавал Ольге. Он рвался обратно в Москву. Ольга не знала, что там у него появилась девушка.
В Москве он он полюбил другую — землячку, из Малкутска. Друзья «подкалывали» Семена — дескать, стоило ехать в столицу, чтобы втюхаться в иркутянку. Эта любовь была зрелой и не столь романтичной. Родители девушки очень мало походили на тех простых работяг, что дали жизнь и Ольге, и Семену. После третьего курса они поженились.
Семен ехал домой с тяжелым сердцем. Он должен был признаться в произошедшем, и хоть он чувствовал свою правоту, его сердце разрывалось при мысли об Ольге. Она ждала его и он точно знал, что она верна ему как прежде.
Разговор был неизбежен. Но Семен едва успел сказать пару слов, запинаясь, как Ольга повернулась к нему и положила ладонь на его губы.
— Не надо… — сказала она. — Молчи, не говори…
Семен надолго запомнил ее взгляд — ее умоляющий, полный боли и света взгляд, способный свести с ума чувствительного человека. Но вспышка сострадания в его душе потонула в радости. С тяжелой обязанностью покончено. Впереди целая жизнь.
Семен со своей молодой женой уехал в Малкутск, как только закончил учебу. На этом переезде настояли родители супруги. Его ждала престижная и денежная работа в организации, возглавляемой его тестем. О нищей юности и детстве можно было забыть. Дед написал письмо лишь дважды. В первом он сообщал, что Ольга болеет. Во втором — что она утонула, когда пришла к нему в лесничество. Вроде бы была какая-то пьяная компания, не рассчитали с водкой — и вот итог.
Семен почувствовал, что дед что-то скрывает или пытается его успокоить, но, помянув Ольгу, успокоился. Он ничем не мог ей помочь. Отпуск летом решил провести у родных. Жену оставил в Малкутске и отправился к деду и бабушке, чтобы навестить их, уже очень больных пожилых людей, заодно порыбачить и подышать воздухом детства. В родном дворе его встретили радостно, но в лицах и обращении ощущалась какая-то сдержанность. Недолго пожив в доме родителей, он уехал за город.
В тот день рыбалка обещала быть превосходной. Он вышел на берег Озера еще перед рассветом. Присев на корточки, он закурил и вспомнил ночь, проведенную когда-то давно, когда он был еще почти ребенком. Не отрываясь, Семен смотрел в темное зеркало воды, покрытое водными растениями, название которых он забыл. На душе его было тревожно. Память, потеряв мелкие детали, вернула ему чувство бесконечного доверия и жизни, чувство, утраченное им навсегда. Когда на воде возникло робкое, почти незаметное движение, Семен не обеспокоился. Но движение продолжалось.
Медленно, почти незаметно на водной глади что-то происходило. Вдруг Семена сковал непонятный, животный ужас. Он не смог пошевелиться. Вода стала будто масло и начала приподниматься.
Она поднималась, и не было в этом ничего случайного. Он заметил, как вода приобретает форму человеческой головы, шеи, плеч, груди… Рука отбросила болотную зелень с лица. Невдалеке, в метрах шести, перед ним стояла обнаженная девушка. Он узнал ее.
Дрожь прошибла его тело. Не успев даже вскрикнуть, Семен попятился. Ударился спиной о ствол дерева и услышал:
— Не уходи…
Семен вскочил на ноги и бросился бежать. Небо, земля, он сам — все исчезло. Девушка догнала его, впилась ладонями в его виски. Семен вскрикнул и упал на дороге.
Огненно-белая вспышка озарила лес. Семен колотился будто в лихорадке, в наркотической ломке, в агонии, как загнанная лошадь. Его щеки сочились кровью из десятков порезов. Свернувшись калачиком, он почувствовал, как с тяжелым колокольным звоном стонет его сердце, и для него все вокруг изменилось, поблекло, и перестало быть.
Нежный голос, сообщавший эту историю, замолк на оборванной ноте. Дальнейшее происходило в полной тишине.
Освещение на берегу принялось медленно и верно сгущаться, пока не превратилось в полумрак. Вместо ровной и зловещей панорамы возникла, переливаясь, с каждой минутой набиравшая плотность масса, в которой скрывался слабый вечерний свет, не оставляя после себя ничего, кроме редких сполохов, переливавшихся словно под влиянием прилива. Русалка вышла из воды. Тина, озерная растительность, вода потекли по ее плечам и бедрам. Русалка опустилась на колени и склонила голову. Из ее макушки выбился луч света и ударил в глубокое мерцающее полотно. Ее тело пробила дрожь, будто от невыносимого наслаждения; руки сжались, выдавив наружу костяшки пальцев. Когда порции света прошли в массу и скрылись в ней, точно в бездне, полотно свернулось в одну точку, а точка оказалась тающей пылинкой, и скрывшись в плоти воздуха, она оставила меланхолический водный пейзаж с пушистою веткой сосны на переднем плане.
Русинский ворвался в мир с боевым матом. Едва санитары вкатили его тело в морг, он распахнул глаза и огласил комнату криком. Взвился ветер, бешено хлестнул в потолок. С треском вылетели двери, в тот же миг каталку вынесло в коридор, швырнуло в стену и вскинуло на дыбы. Каталка упала обратно и плавно вернулась в морг. Русинский оказался в вертикальном положении и коснулся ногами земли. Ощутив невероятный прилив сил, он отряхнулся и пошел вперед мимо упавших ничком, как при команде «вспышка», санитаров.
Больница ожила. Повсюду раздавался визг и грохот. Женщина в белом халате на голое тело, увидев восставшего мертвеца, ойкнула и сползла на линолеум. Сознание Русинского было упоительно ясным, но голоса казались ему увязшими в воздухе, словно распадаясь на слоги. Прилив энергии направил его прямо к двери ординаторской. Он потянул ручку на себя, и в коридор брызнули обломки стула, которым подперли дверь с обратной стороны. Легко отодвинув железный шкаф, Русинский подошел к доктору с черной злобной кошкой на плечах и сказал:
— Пожалуйста, верните мне одежду.
Просьба была выполнена мгновенно. Он оделся не спеша, зачем-то проверил карманы и, вежливо поблагодарив доктора, направился к выходу.
23. IV.1986. 6:00 м.в.
Пар валил изо рта, но Русинский не чувствовал холода. Он пересек пустынный бульвар и спустился к реке. Поскользнувшись на пустой бутылке, он вдруг почувствовал, что силы его покидают.
Медленно и неуклонно все вокруг становилось привычным, серым и чуждым. Он тяжело присел на скамейку и поглядел в небо. «Куда идти? И зачем? — думал Русинский. — ЧП в морге… Скоро узнают про гибель Семена… Невменяемый Петр в комнате Тони… И где она сама? Вряд ли бывшее начальство упустит этот подарок судьбы.»
Русинский представил себя дающим показания и усмехнулся. Дурка — это потом, а сначала долгие ночные бдения в сизо КГБ. Еще никогда Русинский не видел себя на месте подозреваемого. Сколько их прошло через его кабинет? Но то было обычное ворье, обычные кухонные боксеры, шпана, и все было ясно… Но кто может знать, что именно скрывалось за их поступками?
Ситуация показалась ему шизофренической, идиотской, ни с чем не совместимой, и главная проблема заключалась в том, что он не сможет внятно объяснить ее другим людям, по крайней мере тем людям, которые потребуют объяснений. Друзья, конечно, отвернутся, и хорошо если просто сохранят нейтралитет. У него нет денег и связей, чтобы нанять хорошего адвоката, да и чем поможет адвокат, если его подзащитный — бывший мент, не оправдавший высокого звания и тому подобного, к тому же лепечущий что-то об архангелах. «Да у тебя проблемы, парень», пробормотал Русинский.
Промозглый весенний холод скользнул по позвоночнику. Русинского начала колотить дрожь. Чтобы отвлечься, он решил считать до миллиона. Эту правило он отработал до автоматизма, как привычку курить. Средство давно не спасало и приносило один вред, отупляя до полной невменяемости, но ничего лучшего он не придумал.
Едва досчитав и до семнадцати, Русинский замер. Рядом раздался шорох. В снег ударила тугая короткая струя. Русинский автоматически дернулся на звук, но через мгновение чертыхнулся и отвел глаза в сторону. «Пес», подумал Русинский. «Нервы», подумала черная овчарка, отряхнула заднюю лапу и отошла от помеченной березы. Пса держал за поводок мужик в плаще военного покроя — такие носили фронтовики и прапорщики в отставке. Черная, клином, борода делала его похожим на Ивана Грозного.
— Хороший денек для Армагеддона, — бросил мужик, не обращая внимания на Русинского.
Русинский сжал кулаки и выразительно посмотрел на приблудного. Однако тот не ушел и внимательно созерцая пейзаж, добавил:
— Вам привет от Михаила Кришновича.
Когда смысл фразы дошел до Русинского, мужик сидел уже рядом и, прищурившись, смотрел куда-то поверх речных волн, тяжелых и опухших после зимней спячки.
— Что вас интересует? — спросил Русинский.
— Михаил Кришнович просил объяснить вам суть задания. Генерал извинялся, что не смог рассказать всего сам — срок вашей командировки был ограничен. Извините за всю эту конспирацию — как-никак, мы находимся в тылу врага. Если вы не против, давайте переместимся на явочную квартиру. Тут недалеко.
В сером доме, на третьем этаже в комнатах, уставленных книгами, вазами, голографическими иконками Шивы и других арийских божеств, Русинский сбросил холодные скользкие ботинки и, пройдя в зал, приземлился в кресло. Мужик ушел на кухню; вскоре запахло свежесваренным кофе. Он вернулся с подносом, на котором стояли две маленькие благоухающие чашечки и бутылка азербайджанского коньяка.
— Тело есть тело, — развел руками связной. — Пока необходима машина, ей нужен бензин. Вам высокооктановый?
— Спасибо. Можно солярку.
Связной задумался на секунду, оставил чашки на журнальном столике и принес фарфоровую миску со шницелем, глубоко законспирированным под жареной картошкой.
Пока Русинский раскапывал заговор кулинаров, связной попивал кофе и задумчиво листал большую, в четверть листа, книгу с пожелтевшими и почему-то остро пахнущими приправой страницами. Наконец, отставив пустую миску, Русинский пригубил крепкого черного варева, на треть состоявшего из коньяка, и почувствовав головокружение отставил кружку.
— Вот, кстати, известный вам случай, — сказал мужик и развернул книгу так, чтобы Русинский смог рассмотреть картинку. Это была репродукция офорта Гойи, известная всем более-менее образованным советским людям.
— «Сон разума»?.. — узнал Русинский.
— Он самый. Трофейная книжка. Французские товарищи прислали, из тамошнего «Сопротивления». Мы вместе воевали когда-то, а потом в Индии учились. Теперь вот, сижу здесь, принимаю шифровки.
Связной закрыл альбом и неспешно погладил свою бороду.
— Меня зовут Маг. Просто Маг. Все имена, сами понимаете, ничего не значат, а так получается короче. Я состою в подпольной — или подлунной, как угодно — организации «Ковпаки универсума». Партизаним понемногу. Вы готовы меня выслушать?
Русинский кивнул с готовностью, обратно пропорциональной желанию воспринимать всех магов всех универсумов.
— Когда-то мы были знакомы, но сейчас вы не сможете припомнить это время. Такое бывает. Вы слишком долго находились в этом концлагере, — Маг кивнул за окно. — Тридцать шесть лет — солидный срок, и он не способствует, конечно, духовному здоровью. Между тем диспозиция сил нисколько не изменилась.
Надеюсь, вы сами знаете, что господин Ковпак — лишь производная коллективного ментального процесса; проще говоря, он придуман, как и все остальное. Мы взяли это обозначение только заботясь о некой конспирации.
Обстановка на фронтах выглядит следующим образом. Твари — будем их называть привычным термином — весьма заметно расширили сферу своего влияния. Напомню их основные признаки. Тварь — астральное существо низшего порядка, ведущее паразитарный образ жизни. Оно питается мыслительной энергией. Блокируется мозг человека, изымается его личный опыт — а изымается он легко, поскольку в нем нет самостоятельной ценности — и Тварь овладевает новым эго со всеми, простите, потрохами. В этот миг человек погибает. Его высшие планы покидают тело, как обычно после физической смерти, и переходят в другие тела. Собственно, это и есть феномен одержимости бесами. Тварь — это что-то вроде раковой опухоли, информационная матрица, эго-ментальный сорняк на чистом поле Сознания, частью которого являемся все мы. Низшие уровни — это все что есть у Тварей: физический уровень, астральный, чувственный, но особенно ментальный. По сути, Тварь — абсолютный прагматик, несмотря на свою приверженность к славе, почету и ореолу борца. Поглощая личность, для маскировки они оставляют фронтальные кластеры с памятью объекта. Родители, жена, дети, знакомые… Они бессильны только перед настоящими Просветленными, но их единицы.
Прогресс коснулся и Тварей. В отличие от прежних времен, когда они жили исключительно охотой, сейчас наши подопечные занимаются земледелием, так сказать. Они создают некие вопросы и вовлекают человечество в их решение, которое требует оттока мыслительной энергии из высших уровней человеческого существа. Все что связано с деньгами, накоплением и приобретением товаров, давно захвачено Тварями, исключая разве что книги. Изобретение кино и телевидения предоставило им огромные возможности, и, будучи существами практического склада, Твари не преминули воспользоваться ситуацией. На сегодняшний день под их контролем находятся девяносто девять процентов мирового телевещания и киноиндустрии, а скоро они поглотят и оставшийся процент. Но это лишь несколько областей, подконтрольных нашим маленьким друзьям. О других я расскажу в следующий раз.
Размножаются Твари посредством деления. Правда, для успешного размножения им необходимо очень много энергии, потому они выбирают особые человеческие объекты, жирные с точки зрения ментальности. Точное количество Тварей неизвестно. Знаю только, что их не меньше десяти тысяч. Тогда как нас только три тысячи, и это самая оптимистическая точка зрения.
— Почему бы просто не убить Тварь? — спросил Русинский. — Отстреливать их по одному…
— Убивать их, скажем, из пистолета Макарова бессмысленно. Они тут же оставят прежнее тело и перейдут в новое. Убить их можно только на астральном уровне, и это сложно, к тому же временно. Есть способ попроще: сжечь. Простой, обычный огонь не эффективен. Зато есть особый газ — астрон. О нем уже сорок лет ничего не слышно. Говорят, его изобрели химики Третьего Рейха, но однажды к ним нагрянула команда СС и группа ученых была расстреляна. Позже астрон попал в руки войск НКВД. Якобы его увезли в секретную лабораторию, а потом всех причастных к процессу испытания поставили к стенке. Астрон уничтожает Тварей быстро и без особых проблем, только есть одна трудность: нужно собрать Тварей в замкнутом помещении, и только потом поджигать газ. Нам пока не удавались операции подобного рода.
Главная проблема заключается в том, что механическая прополка Вселенского Сознания малоэффективна. Уничтожив один экземпляр, мы не уменьшим популяцию во всех ее возможностях, не удалим корень. Живое существо должно изгнать из себя Тварь сознательно. Это трудная победа, однако она создает невосполнимую брешь в цепочке Тварей. Часто изгнание сопровождается физической смертью существа, но польза для всего мироздания в миллионы раз перекрывает этот недостаток. Те, кто находится в процессе очищения, являются волинами, кто очистился и выжил — те становятся сталкерами. Есть еще персоны, которые отказались от борьбы за освобождение всего человечества, и если даже они достигли освобождения самостоятельно, я не смогу уважать их. Вопросы?..
Русинский задумался.
— Как распознать человека, зараженного Тварью?
— Очень просто. Главный признак — черно-белое мышление. «Или с нами, или против нас», что-то в этом роде. Зацикленность на идее добра и зла. Потом — непомерный эгоизм, в том числе l’esprit de corps, коллективный, групповой эгоизм, когда интересы одной группы — народа, государства, семьи и так далее — ставятся выше других. Другие признаки — отчаянная жажда власти, почестей и славы. Физиологических особенностей — вроде шестерок на коже и так далее — у Тварей нет.
— Если не секрет, кто из наиболее известных?..
— Один лежит в Мавзолее, другой там был. Да их вообще много среди политиков. Кстати: с кончиной последнего связана одна прелюбопытная история…
— Я слышал, Сталина отравили, — сказал Русинский.
Маг кивнул.
— Да. Ему в «Кинзмараули» добавили кал Берии.
Маг откинулся и расхохотался по-детски, взахлеб. Русинский хмыкнул. Успокоившись, Маг продолжил.
— Оставим. Это не вопросы. Дело в том, что в сообществе Тварей, весьма древнем и многочисленном, есть только две особи хомо сапиенс. Те, кого можно назвать людьми. Твари — совершенно иной вид существования материи; они не живут в одном человеческом теле больше тридцати лет. Инфицированный Тварью организм разлагается. Что не работает, то отмирает, как, например, неподвижность атрофирует мышцы. Тело — проводник всех космических сил и принципов. Когда человек лишается высших уровней, и остается только психоментальный, на котором и паразитируют Твари, организм распадается, и возраст зараженного не имеет значения. Я слышал, с одним австрийским психологом это случилось в двадцать пять лет. Короче говоря, собственно людей среди Тварей лишь двое: тот, кто известен под именем Сен-Жермен, и его ученик, в прошлом алхимик Никола Фламель. Происхождение Сен-Жермена покрыто туманом; знаем только, что его главное поприще — идеология.
Планета поделена Тварями на две сферы влияния: Восточный и Западный секторы. Сен-Жермен руководил Восточным, самым трудным для Тварей участком. Он включает в себя Австралию, Океанию и весь восток Евразии, вплоть до Урала. Твари не особенно продвинулись на этом участке, а в Золотой пояс Евразии — от Восточной Сибири до Тайваня — они пробились только в последние сорок лет. Их сдерживал буддизм, но после культурной революции в Китае и всем известных событий в России путь для них немного расчистился.
Более успешен Западный сектор, которым руководит Фламель. Его штаб-квартира находится в Берне. Как я уже говорил, Фламель — ученик Сен-Жермена. Он сумел раскрыть один старый секрет: формулу так называемого философского камня, или точнее — искусственного золота. Секрет считался утерянным; его унесли с собой маги Баальбека, казненные властями Рима, после того как учение Христа немного извратили и сделали имперской идеологией. Итак, Фламель раскрыл этот секрет. Наделав себе золота, он изрядно разбогател, и теперь нуждался в долголетии. Его опыты в этой области не увенчались успехом, и вот однажды в Индии, в городе Бенарес, куда он приехал в поисках формулы, Фламеля посетил Сен-Жермен. Тот был гуманитарием. Химия наводила на него тоску, зато Сен-Жермен прекрасно знал, как добиться нетленности тела. Между ними состоялся разговор. В итоге Фламель получил долголетие на многие века, а Сен-Жермен — верного соратника, который до сих пор играет финансами этого мира.
Теперь давайте вернемся в Россию. Москва, Кремль, 1950 год. Тварь, занявшая тело боевика Иосифа Джугашивили и назвавшая себя Сталиным, сообщила в центр, что срок биологической работы завершается; тело погибает. Твари без труда могли найти замену, однако их интерес к империи Советов заметно поубавился. Они уже готовили почву для смены режима, потому что впереди — начало третьего тысячелетия, чрезвычайно опасного для Тварей как популяции. Почему, я объясню позже. Сен-Жермен занялся поиском преемника, но тут ему в голову пришла мысль: как сделать Тварь неуловимой для великих учителей будущего, сталкеров, которые вычисляют Тварей моментально? Полагаю, Сен-Жермен заботился прежде о себе, ведь на нем тоже стигматы; и вот он предложил эксперимент. Все просто: Сен-Жермен умирает и проходит весь путь воплощения в теле, как этой происходит у людей. Таким образом, он становится вполне человеком, затем попадает снова в руки своих соратников, и обновившись, снова вступает в борьбу. Твари не были допущены к его опытам: ребенок, родившийся природным образом, но с Тварью как содержанием, был бы неполноценным. Сен-Жермен задумал создать расу, оберегающую Тварей.
Насколько я могу судить, его эксперимент удался. Но окончательные результаты нам еще не известны; Сен-Жермен еще не выходил на связь со своими бывшими коллегами. С их точки зрения, Сен-Жермен — что-то вроде Маугли, причем Маугли сам решил родиться в джунглях.
— А вам никогда не приходило в голову, что Сен-Жермен всего лишь устал? И решил выйти из игры?
— Я не мечтатель. Я — кабинетный червь, если угодно. Возможно все, но, насколько я знаю Тварей… Нет. Я полностью исключаю элемент сентиментальности. Впрочем, это долгий разговор. Поймете сами, когда перестанете держать в голове ответы на вопросы. Нельзя налить воды в чашку, если она полна до краев.
Русинского охватил приступ дискутирования.
— Но если в чашке не вода, а вот этот кофе? Я выпью одну чашку и налью другую. Что изменится?
— Вот именно, — невозмутимо ответил Маг. — Ничего не изменится.
— А если мне захочется кофе с молоком, я просто отопью и добавлю сколько нужно, — не без нажима продолжал Русинский.
— Большинство людей так и делает, — мягко согласился Маг. Русинский почувствовал себя уязвленным и вновь пошел в атаку.
— И с чего вы взяли, что личный опыт не имеет большой ценности? Когда, например, отец учит сына, как выжить в этом мире, чтобы тебя не сожрали…
— Вы много слушали своего отца?
Русинский прикусил язык.
— Зря говорят, что на личном опыте учатся только дураки, — примирительно заметил Маг. — Пока сам не испытаешь, ничего не поймешь. И это признак сильной, ищущей личности. Ведь парадокс заключается в том, что пока не станешь личностью, не будешь в состоянии отречься от нее. А к отречению от придуманного эго ведут все дороги, и весь кошмар бытия человека стоит на том, что люди запутались в самооправданиях. Будто их обвиняют в том, что они больны. Вы полагаете, святые, архаты, бодхисаттвы — они такие светлые, потому что у них есть что-то особенное? Вроде спецпайка? Все как раз наоборот. У них нет того, что есть у всех.
А если говорить о неком опыте, то он, несомненно, существует — на иллюзорном плане. Что еще можно копить в этом мире, кроме иллюзий? В нем больше ничего нет. Вот, например, опыт прошлых воплощений. Это оболочка вечной матрицы, единородной с Абсолютом, матрицы, которую принято называть душой. Оболочка содержит информацию. Отпечаток. Ваши самые сильные впечатления, желания, обиды. Вы цепляетесь за объекты вашего сознания, чего-то страстно желаете, или боитесь, и вот результат: отпечаток. Помимо того, что от этих зацепок вы страдаете всю жизнь, хотя могли бы жить свободно и счастливо, и как правило именно это вас убивает, оболочка переносит эти проблемы в другое тело. Вы снова взрослеете, начинаете изживать проблемы из прошлого, но по ходу пьесы вы порождаете новые образы, новые отпечатки, и создается замкнутый круг. Таким образом, нужно устранить оболочку матрицы. Именно этом препятствуют Твари в силу своей паразитической природы.
Поверьте, пройдет немного времени, и вы вспомните все. А пока вы направляетесь в качестве поддержки к нашему старому проверенному ветерану. В одиночестве вы можете только погибнуть со славой, и то если повезет. Мой совет — не обсуждайте это направление.
Сказав это, Маг открыл фолиант, взял маленький квадрат бумаги, лежавший между его страницами, и чиркнул что-то своей роскошной перьевой ручкой.
— Это пароль. Слова покажутся вам идиотскими, но Дед их любит.
— И кто этот Дед? — поинтересовался Русинский.
— Ему семьдесят. Но, сами понимаете, это не возраст для Посвященного. Фронтовик, служил в разведроте. Отмечен в конфликте пятьдесят третьего года… Хотя вряд ли вы знаете. Зовут его Брам Халдейфец; Брам — это древнее имя, индийское по происхождению, но Деду почему-то не нравится. В общем, я все сказал.