Евгений Лукин НЕДОРАЗУМЕНИЯ ДЛИНОЮ В ДВАДЦАТЬ ЛЕТ

Заметки нерадивого читателя



Прошло уже два года с тех пор, как в томе некоей пиратски изданной энциклопедии я обнаружил краткое описание вымышленной страны…

Хорхе Луис Борхес


Книжная мистика Борхеса, нет слов, пугающе правдоподобна. Беглые абзацы, абзацы-призраки, остолбенение над страницей, с которой таинственным образом исчезла, испарилась целая фраза, и не знаешь уже, чему верить: памяти или глазам, — как это всё хорошо знакомо!

Боязнь перечитывания, на мой взгляд, в основном свойственна людям, дорожащим своей правотой. А правота — продукт хрупкий — живёт до первой проверки.

В юности я, помню, был ошеломлён признанием профессора Виттенбаха из рассказа Мериме «Локис»: «…больше часа ломал себе голову над таинственным законом, по которому приставка сообщает глаголам значение будущего времени». Поразил уровень достоверности: получалось, что француз Мериме действительно знал славянские языки не хуже, а то и лучше многих славян. Естественно, вышеупомянутую фразу я, первокурсник филфака, цитировал к месту и не к месту. Потом заподозрил, что цитирую неточно, полез в шеститомник — и испытал нешуточную оторопь: нету. Ну вот здесь же была, на этой самой странице!

В панике принялся листать. Безрезультатно. Полез в двухтомник. То же самое. Иначе и быть не могло, поскольку в обеих книгах перевод М. Кузмина. Пришлось сесть и перечитать рассказ насквозь. Искомая фраза обнаружилась в другом разделе. Как она туда переползла, понятия не имею.

Но это всё, так сказать, чудеса общечеловеческие. А вот чудо, приключившееся на чисто национальной почве, чуть не свело меня с ума. Полагаю, живи Борхес в нашей стране, ему бы ничего не пришлось придумывать.

Школьником я был влюблён в раннего Маяковского. Поэму «Про это» знал назубок. Особенно мне нравилась глава «Баллада Редингской тюрьмы». Декламировал взахлёб. Ну и наконец спохватился: откуда название? Что за тюрьма такая? Заглянул в сноски, узнал о существовании Оскара Уайльда и отправился в библиотеку. Взял белый (да, по-моему, белый) томик и просидел в читалке до закрытия. Вышел пришибленный.

Бредёт, шатаясь, через двор

Дурацкий маскарад,

Тяжёлых ног и бритых лбов

Изысканный парад, —

Нам всем дана судьба одна,

Нам всем дорога в ад.

Маяковскому пришлось потесниться. Теперь я декламировал Уайльда. Всё-таки память у меня тогда была удивительная. Жадная. Детская. Заучить такую громаду за один день! Уметь надо.

Время, однако, шло, отдельные строфы выветривались, и годам этак к двадцати пяти я решил, что пора бы освежить впечатление.

Вот тут-то и началось диво-дивное. В библиотеках мне предлагали переводы Бальмонта, Брюсова, ещё кого-то — и все они (переводы) оказывались незнакомыми и унылыми. Где же те страшные кованые строки, которые я твердил шестнадцать лет назад, выбравшись из читалки в синеватые ашхабадские сумерки?

— Белый такой двухтомник… — клянчил я. Нету.

Да что ж он, померещился мне, что ли?

— Вы скажите, чей вам перевод нужен, — умоляли меня библиотекарши.

Нешто я знал! Только и дел было четырнадцатилетнему пацану смотреть, чей перевод он читает! Уайльд — он и в Туркмении Уайльд.

— Н-ну… вот этот:

Мы чистили сухим песком

Холодный блеск перил,

Мели полы, скребли столы

И драили настил,

Таскали камни через двор

И падали без сил.

Библиотекарши разводили руками.

И вдруг — удача. Нашёлся томик. Правда не тот. Второй. Где пьесы.

— А первый? С «Балладой»!

— Знаете, нету… Видимо, зачитали…

Да что ж за невезуха такая? Извинился. Вышел. Побрёл, бормоча:

Нет, не смотрел никто из нас

С такой тоской в глазах

На лоскуток голубизны

В тюремных небесах,

Где проплывают облака

На светлых парусах.

Всё это уже слегка напоминало паранойю. Я тряс друзей, я зачитывал им отдельные строфы — вдруг кто вспомнит?

— Нет такого перевода, — говорили мне. — Ты его сам придумал.

И возникало желание их пришибить.

Дошло до того, что однажды мы с женой оказались свидетелями следующей сценки: наш малолетний сын (заядлый рыболов), поплёвывая на червяка, деловито приговаривал:

— В постели женщину любил,

Которую убил…

Такая вот некрофилия. Видать, подслушал шумное возмущение папы очередным дубовым переводом. Не помню, чьим. Но, даже если вернуть слова в исходное положение, лучше он, поверьте, не станет.

Потом, к своему удивлению, я с грехом пополам выучился читать по-английски и кинулся поглощать в оригинале всё, чем упивался когда-то на русском. Дошёл черёд и до «Баллады». Раздобыл лондонское издание, переписал от руки, кое-что затвердил наизусть. Тут же выяснилось, что тот безымянный перевод не только самый выразительный, но и самый точный. Хотя, конечно, даже он не всё был способен передать.

With sails ofsilver'by… — такое ощущение, что гласные исчезли, остался шелест согласных. Шелест облаков.

А этот каторжный расхлябанный шаг враскачку:

With slouch and swing around the ring

We trod the Fools'Parade!

А году этак в восемьдесят шестом (или восьмом) прибыл я на очередной Всесоюзный семинар молодых фантастов в зарубежные ныне Дубулты. Просторная столовая. С ненавистью приготовленные котлеты. Напротив меня деликатно принимает пищу приятная дама с безупречными манерами.

— Скажите, пожалуйста, — внезапно обращается она ко мне. — А что это так шумно стало в нашем обеденном зале?

— Фантасты приехали, — с некоторой неловкостью объясняю я.

— Как интересно! — оживляется она. — В последнее время я только и слышу: фантастика, фантастика… Не могли бы вы рассказать, что такое фантастика.

Кто бы мне самому это растолковал!

— Н-ну… — мнусь я. — Вот, например, обсуждали мы сегодня рассказ Миши Веллера «Узкоколейка»…

Вкратце передаю содержание. Дама внимательно слушает, кивает.

— Вот как? Стало быть, вы там и серьёзными вещами занимаетесь?

Мне становится несколько обидно за своё ремесло. Осведомляюсь о роде занятий моей собеседницы.

— Я — переводчик.

— Стихи?

— Нет, проза.

Преисполняюсь гордыни.

— Предпочитаю читать в оригинале… — цежу с вялой надменностью (наглец!). Впрочем, как выясняется, совесть мною утрачена всё же не до конца. — Хотя, знаете… — опомнившись, смущённо признаюсь я. — Как раз перед отъездом с наслаждением перечитал «Слова» Сартра. На русском.

— Что ж, это приятно, — с грустью отзывается она. — Тем более приятно, что «Слова» Сартра переводила я.

Обмяк. Обомлел.

— Вы?..

— Юлиана Яковлевна Яхнина.

Вот он, шанс.

— Юлиана Яковлевна! Может, хоть вы подскажете? Чей это перевод?

Зачитываю, что помню.

— Вообще-то это не моя специальность, но… Здесь присутствуют мои коллеги. Могу спросить.

Встречаемся за ужином.

— Узнала, — просто говорит Юлиана Яковлевна. — Это Нинель Воронель.

— Кто это? — тупо спрашиваю я.

— Она уехала. За рубеж. И книга была изъята из библиотек…

Куманёк Борхес! То, что у вас в Аргентине мистика, в наших широтах — быт.


* * *

Как странно! Таинственные истории всегда приключаются только с поразившими тебя книгами. Хотя, возможно, они просто лучше запоминаются.

Отец вечно привозил с гастролей какую-нибудь библиографическую редкость. Как-то раз спас от кремации «Чтец-декламатор» 1910-го года издания. Увы, не целиком. Первыми тридцатью страничками старушка домохозяйка печку свою растопить-таки успела.

И вот появилась однажды у нас в доме ветхая тоненькая книжица в твёрдом нитяном переплёте коричневатого оттенка. Георг Борн. «Единственный и гестапо». Перевод с немецкого. «Советский писатель», Москва, 1937.

Про гестапо я, признаться, читать не любил. Фашизм, конечно, явление мерзкое, но, как говаривал Николай Павлович Акимов, «чтобы заклеймить негодяя, надо ещё выяснить, есть ли на нём место, свободное от клейма».

Однако слово «единственный» в сочетании с «гестапо», мягко говоря, озадачивало. Не устоял. Открыл. Прочёл залпом. Даже не знаю, на кого эта книга произвела большее впечатление — на отца или на меня. Когда, уйдя на пенсию, он взялся за литературный труд, за левым его плечом, на мой взгляд, явно маячил неведомый Георг Борн. За правым, понятно, Куприн.

Почему неведомый? Об этом чуть позже.

Положительный герой, наверное, самая неудачная выдумка господ писателей. Начнём с того, что он требует неестественных обстоятельств, поскольку в естественных ему просто не выжить. Оберегая светлую личность от ежеминутной гибели, авторам приходится прибегать к таким подтасовкам, какие подчас и карточным шулерам не снились. Собственно говоря, любое произведение, где задействован ходячий пример для подражания, по сути своей является фантастическим. Если уж Христос сказал: «Что ты называешь Меня благим? Никто не благ, как только один Бог», — о каком вообще положительном (благом) герое может идти речь? Не зря говаривал апостол Павел: «Нет праведного ни одного».

Неисчислим вред, нанесённый литературе идеальными персонажами. Классики поумней прекрасно обходились без них. Представьте на секунду пьесу Островского «Лес», где бы обличительные тирады произносил не спившийся провинциальный трагик, а некто непорочный и безупречный! Гоголь — тот и вовсе предпочитал пластать действительность с помощью Хлестаковых да Чичиковых.

Но Георг Борн… Это ж надо было додуматься противопоставить гестаповской машине не героя-подпольщика, не отважного советского разведчика, а такого мерзавца, что поискать — не найдёшь. Эгоист, циник, прощелыга, предатель! И ему, представьте, сочувствуешь. На фоне гестапо даже он кажется отрадным явлением.

Собственно, привлекательность плутовского романа в том и состоит, что жулик неизбежно симпатичнее государства, своего исконного противника. Мало того, любой душегуб (Стенька Разин, Робин Гуд) просто обречён на любовь народную, стоит ему противостать системе.

Однако мне всегда казалось, что для тридцать седьмого года такая манера изложения не совсем типична. Другая странность: блестящий перевод, а чей — не сказано. Хлёсткие афористичные фразы, зримость и краткость характеристик. То и дело возникало впечатление, что повесть изначально написана по-русски. А ещё был неуловимый момент, когда забавное повествование внезапно становилось жутким. Тоже, знаете ли, не каждому дано.

Естественно, мне захотелось познакомиться и с другими книгами этого автора. И вновь началась чертовщина длиною в двадцать лет. К моему изумлению, никакого Георга Борна в довоенной немецкой литературе не нашлось. Как, впрочем, и в послевоенной. Забытый писатель-антифашист? Позвольте усомниться.

И кого я только не спрашивал! Литературоведов, преподавателей зарубежки… Бесполезно. Пытались мне, правда, всучить некоего Георга Борна 1837 года рождения, но предположить, будто этот сочинитель бесчисленных авантюрных романов дожил до времён Третьего рейха, было бы, согласитесь, слишком смело.

Откуда ж мне было знать, что, как всегда, не того я ищу и не там!

А теперь: внимание. Дальше — мистика.

Сидим это мы в прошлом году в баре с Сергеем Синякиным (любителям фантастики его представлять не надо), и вдруг ни с того ни с сего он говорит мне:

— А знаешь ты такого писателя — Георг Борн?

— Как?! — кричу я. — Ты его тоже читал?

— Нет, — отвечает друг, земляк и коллега. — Но я о нём пишу.

— «Единственный и гестапо»? — уточняю я на всякий случай, вспомнив того придворного доисторического романиста (кстати, судя по интернетным рейтингам, он опять входит в моду).

— Да, — подтверждает Сергей. — «Единственный и гестапо». А у тебя она есть?

— Есть.

— Дай почитать!!!

Выяснилось, данные он раскопал я книге о репрессиях тридцать седьмого. Не было никакого Георга Борна! Был Давид Григорьевич Штерн, советский дипломат, писавший под псевдонимом Георг Борн. На каком языке? А чёрт его знает! При ближайшем рассмотрении оказалось, что фамилия переводчика в книжке значилась, но затем была тщательнейшим образом заскоблена. Либо Давид Григорьевич сразу писал на русском, либо переводил сам себя. Во всяком случае, мне хочется так думать.

Биография Штерна отрывочна и стремительна: родился в 1900-м (Германия), в 1922-м вступает в Компартию Чехословакии (Прага), с 1927-го — член ЦК (Германия). Служит в советской торговой миссии (Берлин), затем — в полпредстве. Бежит от Гитлера в СССР, занимается дипломатической работой, успевает издать несколько книг. Осенью 1937-го — репрессирован. Обвинение — вы не поверите! — сотрудничество с гестапо.

Должно быть, тогдашние наши контрразведчики мало чем отличались от нынешних литературных критиков, искренне полагающих, будто от первого лица пишутся только автобиографии и так называемая исповедальная проза.

В этом свете особенно жутковато начинает смотреться текст на предпоследней страничке. Вот он: «ЧИТАТЕЛЬ! Издательство просит сообщить отзыв об этой книге, указав ваш точный адрес, профессию и возраст. Просьба к библиотечным работникам организовать учёт спроса на книгу и сбор читательских отзывов о ней».

Скольких же ты увёл с собой, Давид Григорьевич…


* * *

Третья таинственная история скорее напоминает анекдот. Но это и понятно, поскольку началась она, когда мне только-только исполнилось двенадцать лет. Пришёл я в детскую библиотеку, увидел новенький сиреневый томик «Фантастика-62». В оглавлении обнаружились братья Стругацкие. И не просто Стругацкие, а новая их повесть «Попытка к бегству». Дальнейшие мои действия были стремительны, искренни и прямодушны: я огляделся, заткнул книжку за ремень, укрыл рубашкой и, старательно втягивая живот, покинул здание.

Счастливые незабвенные времена, когда сначала совершаешь поступок, а потом и думать незачем. Сохрани я это качество, был бы сейчас олигархом.

Говорят, ворованное слаще. Но не до такой же степени! Первые страницы повести показались чуть ли не приторными. Привыкнув к благородному суровому героизму «Стажёров» и «Возвращения», я озадаченно вникал в идиллический дачный мирок, где на неведомые планеты летают с прибауточками и по туристической путёвке, за которой, правда, приходится выстоять долгую очередь.

Что это был всего-навсего литературный приём, размах перед ударом, мне, понятно, и в головёнку не приходило. Поэтому, когда удар всё-таки последовал, показалось, будто мир раскололся. Нет, не ожидал я такого от моих любимых писателей! На пальцах объяснить двенадцатилетнему пацану, что благие дела не вознаграждаются, что совершённое тобой добро немедленно потребует новых жертв и не успокоится, пока ты не отдашь ему всё, включая жизнь… Жестоко.

Чуть ли не со взвизгом я отбрасывал книжку, не желая знать, что будет дальше. Но — никуда не денешься — открывал снова и, угрюмо сопя, продолжал читать. А прочтя, принялся перечитывать. Затрепал, замусолил.

Потом её у меня какая-то сволочь украла.

Собственно, речь-то в данном случае даже и не о том, а о крохотном типографском брачке, послужившем причиной очередного долгосрочного недоразумения. Не пропечаталась левая ножка буквы «н». Читаю:

«— Это на тот случай, если у капитана вдруг случится отложение солей или колено горчичной…»

Стоп! Отложение солей — понятно, отложение солей было у бабы Лёли. А вот колено горчичной…

Нет, вру. Не мог я в двенадцать лет надолго забуксовать над незнакомым словосочетанием. В таком возрасте не буксуют. Скорее всего, запнулся на полсекунды — и марш-марш вперёд.

Попрошу люденов и прочих знатоков творчества Стругацких сдержать глумливое своё хихиканье. Оно здесь неуместно. Ошибка, засевшая в детской памяти, исправляется с большим трудом. Если вообще исправляется.

Однажды услышал я от моей жены изумительную историю: в одной из сельских школ Волгоградской области на партах (точнее — с изнанки каждой откидной крышки) было крупно и разборчиво начертано: «ПОРТФЕЛЬ». Естественно, Надя поинтересовалась, что сие означает. Ей объяснили. Оказывается, хуторянин, впервые занёсший в те края мудрёное городское словцо, запомнил его неправильно. И вся округа с тех пор говорила «фортпель» и только «фортпель». А на уроках за это дело карали. Вот и пришлось снабдить шпаргалкой каждую парту.

Шутки шутками, но ведь именно так формируются диалекты, а впоследствии, представьте, и языки.

Вернёмся, однако, к «Попытке».

Уже и книжку у меня увели, и годы минули, а недоумение так и не рассеялось. Отложение солей — колено горчичной. Соль и горчица — явления с одной полки. Вдобавок отложение солей случается, как правило, именно в колене. Может быть, структу-ральнейший лингвист Вадим просто неудачно пошутил? Вот и прочие персонажи повести отзывались о нём в том смысле, что неудачно, мол, шутит.

Тогда это самая его неудачная шутка.

А впрочем… Мало ли недоразумений в мировой литературе? Помню, одна сокурсница приставала не раз: объясни ей да объясни, почему в одном переводе Джерома единственной болезнью, которой он у себя не обнаружил, была родильная горячка, а в другом — вывих коленной чашечки. Как всё-таки правильно?

Откуда я знаю, как правильно! Значит, такие у нас переводчики. Что хотят, то и воротят.

Годам к тридцати я, как было уже сказано выше, научился ненароком складывать английские буковки в слова, а слова в предложения. Читал всё, до чего мог дотянуться. Дотянулся однажды до Джерома. Ну, думаю, уж теперь-то выясню, какой он такой болезни у себя не нашёл. Ага! Вот оно. Housemaid's knee. Лезу в словарь. Ну понятно. Типично женская болезнь. В Англии горничные скоблили полы, стоя на коленях, отчего и зарабатывали сдвиг коленной чашечки. Колено горничной.

Минутку, минутку…

Колено горничной?!

Дома тогда, помню, никого не было, поэтому матерился я долго, изумлённо и самозабвенно.


* * *

Из всего вышесказанного неотвратимо следует, что автор этих строк — читатель ленивый и нерадивый, иначе бы не пришлось ему ломать то и дело голову над таинственной чертовщиной, возникающей сплошь и рядом на пустом месте. А с другой стороны, насколько бы скучнее стало жить!

Скажете, что всё вышеизложенное — дела давно минувших дней, а сегодня-де стоит выйти в интернет — и любое недоумение развеется минут за несколько? Так вот, ничего подобного!


* * *

Как сказано в энциклопедическом однотомнике: «Диоген Лаэртский (1-я пол. 3 в.) — автор единственной сохранившейся биографической истории древнегреческой философии».

Первый раз (лет десять-пятнадцать назад) я прочёл его из любопытства и ради удовольствия. По второму разу одолевал уже всерьёз, подробно конспектируя и попутно развлекаясь пометками иронического характера. К примеру, такими:

«Трудно отыскать греческого философа, который бы не заявил первым о шарообразности Земли».

Или, скажем, так:

«По Диогену Лаэртскому, кто только не сочинял трагедий за Еврипида!»

И так далее.

Третий раз взялся за него от большой тоски. Повесть, над которой я тогда корпел, остановилась, и осознание собственной бездарности обострилось настолько, что выручить могла только хорошая книга. Ею оказался всё тот же труд Диогена.

Однако наиболее лакомые отрывки я к тому времени знал почти наизусть — поэтому пришлось сосредоточиться на том, что в первом и во втором прочтении показалось откровенно скучноватым. К примеру, биография Платона.

Не знаю, где были раньше мои глаза, но уже первый её абзац сильно озадачил:

«Платон, афинянин, сын Аристона и Периктионы (или Потоны), которая вела свой род от Солона. А именно у Солона был брат Дропид, у того — сын Критий, у того — Каллесхр, у того — Критий (из. Тридцати тиранов) и Главкон, у Главкона — Хармид и Периктиона, а у неё и Аристона — Платон — в шестом поколении от Солона. А Солон возводил свой род к Нелею и По-сидону».

Поначалу почудилось, будто Диоген Лаэртий пародирует первый стих Евангелия от Матфея, что, конечно же, маловероятно. Скорее всего, он знал о существовании христианства, но явно был к нему равнодушен, поскольку не упомянул в своих сочинениях ни разу.

Сходство, однако, налицо:

«Родословие Иисуса Христа, сына Давидова, сына Авраа-мова. Авраам родил Исаака; Исаак родил Иакова; Иаков родил Иуду и братьев его…»

(Весь список позволю себе опустить в связи с его общеизвестностью.)

«Итак всех родов от Авраама до Давида четырнадцать родов; и от Давида до переселения в Вавилон четырнадцать родов; и от переселения в Вавилон до Христа четырнадцать родов».

То, что биография предваряется генеалогией, вполне естественно. Но меня смутило другое — схожесть построения текста. Принципиальных отличий немного: у Диогена насчитывается шесть поколений вместо четырнадцати (причём, не по мужской линии, а по женской) и пропущен список предков Солона — указаны лишь родоначальники.

Хотя, с другой стороны, все генеалогии создавались по одному покрою. Достаточно вспомнить родословие Гостомысла, чей род, согласно летописцу, восходил к загадочному родственнику Августа Прусу.

Успокоив себя подобным рассуждением, я приступил ко второму абзацу — и недоумение сменилось лёгкой оторопью:

«…пишут, что по Афинам ходил такой рассказ: когда Пото-на была в цвете юности, Аристон пытался овладеть ею, но безуспешно; и, прекратив свои попытки, он увидел образ Аполлона, после чего сохранял жену в чистоте, пока та не разрешилась младенцем».

Мало того, что Платон зачат непорочно, тут ещё и Благовещение в чистом виде! Как там у Матфея?

«Се, Ангел Господень явился ему во сне и сказал: Иосиф, сын Давидов! не бойся принять Марию, жену твою, ибо родившееся в Ней есть от Духа Святаго».

А впереди меня уже подстерегал третий абзац:

«Родился Платон… на Эгине (в доме Фидиада, сына Фалеса, как пишет Фаворин в «Разнообразном повествовании»), куда отец его был послан вместе с другими поселенцами, но вернулся в Афины, когда их выгнали спартанцы, явившись на помощь Эгине».

Сравним, что пишет евангелист Лука:

«Пошел также и Иосиф из Галилеи, из города Назарета, в Иудею, в город Давидов, называемый Вифлеем, потому что он был из дома и рода Давидова, записаться с Мариею, обручённою ему женою, которая была беременна».

Там у них рождается Иисус.

«И когда они совершили всё по закону Господню, возвратились в Галилею, в город свой Назарет».

Если вспомнить зачистку Вифлеема царём Иродом, упомянутую в первом Евангелии, то оба сюжета обретают полное сходство: муж и жена перебираются в иной населённый пункт, где рождают первенца (непорочно), после чего вынужденно возвращаются на родину.

Я даже был слегка разочарован, не встретив в следующем (четвёртом) абзаце ничего похожего на евангельские тексты. Зато кое-что нашлось в пятом:

«Рассказывают, что Сократу однажды приснился сон, будто он держал на коленях лебедёнка, а тот вдруг покрылся перьями и взлетел с дивным криком: а на следующий день он встретил Платона и сказал, что это и есть его лебедь».

От Матфея:

«И, крестившись, Иисус тотчас вышел из воды, — и се, отверзлись Ему небеса, и увидел Иоанн Духа Божия, Который сходил, как голубь, и ниспускался на Него».

Коротко говоря, образ птицы помогает предшественнику узнать своего великого преемника. В другой раз я бы и сам счёл такое толкование натяжкой, когда бы не всё предыдущее и не всё последующее.

Платона за его проповедь против тиранической власти продают в рабство и увозят на Эгину. Диоген пишет:

«А другие передают, что его доставили под стражей в народное собрание, но он не произнёс ни слова, готовый принять всё, что его ждёт».

Ничего не напоминает?

«И когда обвиняли Его первосвященники и старейшины, Он ничего не отвечал» (Матфей).

Далее в обеих историях возникают тридцать монет, за которые Иисус был продан, а Платон выкуплен.

«Выкупил его за двадцать мин (по иным сведениям, за тридцать) случайно оказавшийся там Анникерид Киренский».

Обратите внимание, обе суммы впоследствии потрачены были на приобретение небольшого участка земли.

«Говорят, будто деньги выслал Дион; но Анникерид не взял их себе, а купил на них Платону садик в Академии». (Диоген)

«Сделав же совещание, купили на них землю горшечника, для погребения странников; посему и называется земля та «землёю крови» до сего дня». (Матфей)

Жизнь и смерть Сократа довольно часто сопоставляли с жизнью и смертью Иисуса, чем неизменно вызывали искреннее негодование представителей всех конфессий, однако не могу припомнить, чтобы кто-нибудь проделал то же самое с Платоном.

Повторяю, каждое из приведённых выше совпадений я бы и сам, не колеблясь, назвал случайным, но признать случайностью все совпадения сразу… Обывательский вопрос, кто у кого, грубо говоря, передрал, задавать не стоит. Ясно, что никто и ни у кого. Иначе скатимся на уровень ток-шоу:

— А Платон жил раньше Иисуса!

— А Матфей жил раньше Диогена!

— А Евангелия стали каноническими только при царе Константине…

Первая более или менее здравая мысль, конечно, — кочующие сюжеты. Почему бы, действительно, один и тот же набор общих мест не мог быть использован как эллином, так и иудеем?

Беда, однако, в том, что у Диогена он использован только раз, а именно — в биографии Аристокла, прозванного Платоном. Причём, как вы уже, наверное, обратили внимание, использован с невероятной плотностью, на двух книжных страницах, разделённых вставкой, посвященной ученичеству философа (об ученичестве Иисуса евангелисты практически не упоминают, так что тут сопоставлять, увы, нечего).

Что предположить? Возможно, создатели Евангелий от Матфея и от Луки, равно как и Диоген Лаэртский, пользовались одним и тем же источником, причём греческие его корни — очевидны. Хотя традиционно считается, что Евангелие от Матфея первоначально было написано по-еврейски и лишь потом переведено на греческий, оригинал до сих пор не обнаружен, да и вряд ли будет найден.

Другое дело, что рассуждать всерьёз на подобные темы я просто не имел права, поскольку моё знание (точнее — незнание) греческого не позволяет мне сличить оригиналы. Пришлось обратиться к специалистам (один сейчас защищает докторскую диссертацию, другой — кандидатскую). Для начала мне просто не поверили. Сняли с полки Диогена Лаэртского и стали водить пальцем по приведённым выше строчкам.

Высказывания знатоков прозвучали крайне осторожно. Да, имеет место схожее обрамление биографий. Но это я и сам заметил.

Хотите знать, чем кончилась история? А она ещё не кончилась. Мне предложили выписать цитаты и сгруппировать их в два столбика для передачи людям, профессионально изучающим греческие тексты. Что я и сделал. Теперь вот (второй уже год) жду результатов.


* * *

Нет, я не настолько наивен, чтобы вообразить, будто за полторы тысячи лет никто не обратил внимания на столь очевидные совпадения. Знаю, будет день, когда специалисты объяснят мне на пальцах, что я в очередной раз открыл Америку, порох и велосипед в придачу.

Но, знаете, лучше изобретать велосипеды, чем красть их. Во всяком случае, гораздо увлекательнее.


2009 г.

Загрузка...