Редакционный день только начинался. Несмотря на приоткрытую форточку, в комнате держался горьковатый запах табачного дыма, которым пропитались стены. За большим дубовым столом сидел заместитель заведующего отделом и раскладывал перед собой аккуратными стопками корреспонденции, полученные с утренней почтой, заметки литературных сотрудников и письма читателей. За небольшим столиком, стоявшим в ряду таких же других, правил заметку Юрий Щеточкин, молодой журналист, пришедший в редакцию всего две недели назад.
До начала рабочего дня оставалось около получаса. Но Щеточкину не сиделось дома, ему хотелось поскорей окунуться в редакционную атмосферу, послушать воспоминания старых журналистов о необычайных газетных происшествиях, которыми те любили делиться в буфете за стаканом чая. Вспоминая свою давно ушедшую молодость, они иногда заканчивали рассказы словами:
— Обязательно попрошусь у редактора в командировку, засиделся я в аппарате. Надо проветриться!
Они расходились по своим отделам, а Щеточкин смотрел вслед им с завистью. Пока что ему приходилось править только мелкий материал, да и то заместитель заведующего отделом Михаил Максимович вносил в каждую заметку свои поправки и говорил небрежно:
— Ну, теперь, пожалуй, можно отдать перепечатать.
Щеточкин внимательно перечитывал поправки, старался понять, почему именно они были необходимы, но это ему не всегда удавалось. Спрашивать Михаила Максимовича он не решался: уж очень хмурым и суровым казался заместитель заведующего.
Вошел очеркист Волков. Ему было за сорок. Зачесанные назад редкие волосы не могли скрыть лысину, но Волков молодился: на нем был светлый костюм, яркий галстук, щеки казались бархатистыми от пудры, положенной парикмахером после бритья.
— Приветствую! — сказал он, обращаясь сразу к Михаилу Максимовичу и Щеточкину.
— Как у тебя, Алеша, с очерком? — спросил Михаил Максимович.
— К вечеру сдам, — ответил Волков равнодушно, вытянул под небольшим столом длинные ноги, так что в проходе показались коричневые полуботинки на очень толстой подошве. Открыл портфель, вынул исписанные листы, полистал их, подумал и ушел в буфет пить чай.
В отдел вошла молоденькая дежурная секретарша Катя.
— Михаил Максимович, вас редактор вызывает, — сказала она, поглядывая на Щеточкина и поправляя прическу.
Щеточкин весь ушел в правку заметки: Катя ему нравилась, и он боялся это показать.
Михаил Максимович стал собирать гранки. Катя постояла еще с минутку, но, не дождавшись взгляда Щеточкина, ушла.
От редактора Михаил Максимович вернулся очень быстро и сказал Щеточкину таким тоном, словно того ждала немедленная и суровая расправа:
— Идите к редактору!
Щеточкин оторвался от заметки, недоумевая, зачем он понадобился самому редактору. Даже заведующий отделом редко вызывал его. Взглянул на Михаила Максимовича, но тот уже снова углубился в работу, словно желая показать, что ему нет никакого дела до судьбы начинающего журналиста.
— К редактору можно? — спросил Щеточкин у Кати, войдя в приемную.
— К редактору? — переспросила она певуче, бросив на Щеточкина ласковый взгляд. — Можно. Ключ в двери.
— У него никого нет?
— Никого, — так же певуче ответила Катя. — Только Петр Николаевич сегодня сердитый. С вашим Михаилом Максимовичем что-то громко разговаривал.
Щеточкин принял независимый вид, повернул маленький ключ в замке и вошел в редакторский кабинет. Петр Николаевич сидел за огромным письменным столом, на котором лежали комплекты газет, папки с материалами, оттиски газетных полос, испещренные красным карандашом гранки. Вид у редактора действительно был суровый. Толстые стекла закрывали глаза. Под дужками очков расходились крупные морщины.
— Садитесь, товарищ Щеточкин, — сказал редактор, вглядываясь в молодого литсотрудника. — Нужно написать очерк.
Кто из молодых журналистов не мечтает о том дне, когда его вызовет сам редактор и даст настоящее большое задание! И вот этот день наступил в жизни Щеточкина.
— Слушаю, — с трудом проговорил он, жалея, что Катя не присутствует при разговоре.
— Мы посоветовались с Михаилом Максимовичем и решили, что вы справитесь. — Петр Николаевич умолчал о том, что Михаил Максимович говорил как раз обратное и советовал поручить очерк Волкову. — Вот была у нас заметка о ткачихе Финохиной. Сама хорошо работает и молодежь учит. Ездила в страны народной демократии. Депутат районного совета. Созвонитесь, узнайте, когда можно с ней встретиться. Напишите хороший очерк, колонки на три.
Из кабинета редактора Щеточкин вышел с сияющим лицом. Бросив быстрый взгляд. Катя сразу поняла, что Петр Николаевич его не ругал. Щеточкину очень хотелось рассказать ей, что ему поручено написать очерк, но тут же он подумал, что это будет бахвальством.
Вернувшись в отдел, он стал созваниваться по телефону с фабрикой. Потом пытался править заметки, но забывал о них и сидел с повисшим в воздухе пером. Обедать он не пошел, лишь наскоро перекусил в буфете, хотя в его распоряжении еще оставалось два часа.
Наконец Щеточкин решил, что можно отправляться. Положил в карман блокнот, несколько карандашей на случай, если откажет автоматическая ручка, запер ящики стола и сказал, стараясь принять сосредоточенный вид:
— Михаил Максимович, я поехал на фабрику.
— Хорошо, — равнодушно отозвался заместитель заведующего.
Троллейбус остановился на большой площади. Вниз, к фабрике, уходил широкий бульвар. Недавно посаженные деревца, покрытые зелеными листочками, показались Щеточкину сказочно-красивыми; он подумал, не начать ли очерк с описания этих деревьев. Как-то он слышал от Волкова, что тот заранее намечает сюжеты своих очерков, а потом уже подбирает нужный материал. Но пока Щеточкин не знал, о чем он будет писать.
Он миновал большие корпуса фабрики, разыскал нужную улицу. Вдоль нее стояли многоэтажные, без всяких архитектурных украшений дома, какие строились в конце двадцатых и начале тридцатых годов. Адрес он помнил наизусть, но, дойдя до дома, на всякий случай вынул блокнот и еще раз проверил номер. Поднялся на четвертый этаж, позвонил. Дверь открыл мужчина лет тридцати пяти, без пиджака, в клетчатой рубашке.
— Товарища Финохину можно видеть? — спросил Щеточкин и торопливо добавил: — Я из редакции.
— Проходите. — Мужчина обернулся в сторону полуоткрытой двери и крикнул: — Клава, к тебе! — Оставив Щеточкина одного, он ушел в другую комнату.
Из двери вышла молодая женщина. Волосы ее были уложены в замысловатую прическу. Немного вздернутый нос не портил ее лица, а, наоборот, придавал ему миловидность. Гладко сшитое черное платье подчеркивало стройность фигуры.
— Клавдия Финохина, — сказала она, протягивая руку.
— Я из редакции, — повторил Щеточкин и только потом вспомнил, что забыл назвать свою фамилию.
— Мне говорили в парткоме, — спокойно ответила женщина. — Заходите.
Щеточкин ожидал увидеть старую женщину: ведь редактор говорил, что она хорошо учит молодежь. По дороге он обдумывал, как нарисовать в очерке портрет старой ткачихи.
Клавдия села к столу, пододвинув стул для Щеточкина.
— На фабрику я пришла шестнадцатилетней девчонкой, — начала она, не ожидая вопросов, и сразу можно было понять, что уже много раз приходилось ей рассказывать о себе. — Окончила до этого семь классов, тут же, в нашем районе. И мать моя и отец тоже на этой фабрике работали. Так что я потомственная ткачиха. — Она улыбнулась. Рассказ ее тек ровно. Она говорила и о неудачах, и о своих наставницах — старых ткачихах, — и о первой попытке перейти на шесть станков вместо четырех, и о подругах, тоже ставших знатными ткачихами. Щеточкин едва успевал записывать.
Так же подробно рассказала она о своей общественной работе, о поездке в страны народной демократии. Подошла к письменному столику, стоявшему в углу у окна, достала пачку писем с разноцветными марками, положила их перед Щеточкиным:
— Посмотрите, может быть, используете. Это письма моих зарубежных друзей.
Щеточкин уже исписал больше половины блокнота, когда Финохина глянула на ручные золотые часы и сказала извиняющимся тоном:
— Я сегодня иду в театр. Хватит вам материала для очерка?
— Да, спасибо, — ответил Щеточкин; ему казалось, что он открыл неоценимый клад. Какой замечательный материал в его блокноте! — Спасибо! Вы так хорошо о себе рассказали!
Она улыбнулась в ответ, протянула руку и проводила до двери. Когда Щеточкин надевал в передней пальто, туда вышел мужчина, который открывал ему дверь. У него были усталые и очень грустные глаза. Увидев Щеточкина, он поспешно ушел в комнату.
По дороге в редакцию Щеточкин обдумывал начало очерка, тут же отвергая один вариант за другим. Начать с описания внешности героини? Или с ее пребывания в одной из стран народной демократии? Или с ее прихода в цех шестнадцатилетним подростком? Или с чтения ею писем от зарубежных друзей?
Он стремительно вбежал в редакцию, сбросил пальто. В отделе сидел один только Волков; он дописывал очерк, перо быстро бежало по бумаге. Волков поднял голову и тут же молча углубился в работу. Рассказать об успехе было некому.
Щеточкин в раздумье прошелся по комнате, потом сел за свой стол, вынул блокнот, стал перечитывать записи. Он надеялся, что Волков все же заговорит с ним, расспросит, но тот весь ушел в писание.
Щеточкин отпер стол, достал пачку бумаги, положил перед собой. Подумал, написал заголовок «Ткачиха». Подчеркнул двумя чертами, радостно улыбнулся. Еще вчера он только правил заметки, а сегодня пишет очерк по заданию самого редактора. Снова стал перелистывать блокнот.
Вошла Катя и спросила Волкова шепотом, словно так она ему меньше мешала:
— Алеша, скоро вы кончите очерк? — В редакции все, даже молоденькая Катя, называли Волкова по имени, несмотря на его солидный возраст. — Петр Николаевич уже третий раз спрашивает, сдан ли он на машинку.
— Сейчас, сейчас, — забормотал Волков. — Подождите, Катюша, минутку. — Он дописал страницу, протянул ее Кате и сказал просительно: — Занесите по дороге на машинку. Я сейчас допишу. Два абзаца осталось, честное слово!
Катя ушла с шелестящей в руке страницей, а Волков снова начал торопливо писать.
«Начну с писем из стран народной демократии», — решил Щеточкин и стал переписывать особенно приглянувшееся ему письмо. Это не требовало обдумывания, он писал почти так же быстро, как Волков.
— Уже строчите? — спросил Волков, отрываясь от бумаги. — А у меня паршивая привычка: пока не подойдет срок сдачи, никак не могу за работу приняться. Все только обдумываю. А теперь рука онемела, честное слово!
Щеточкин переписал еще два письма и вдруг понял, что материала для очерка у него нет. Он ведь не был в цехе, не видел, как Финохина работает, не разговаривал с ее подругами, с молодыми ткачихами, которых она обучает, с начальником цеха, с руководителями общественных организаций. Надо ведь не интервью записать, а дать очерк.
Волков размашисто поставил свою подпись под последней строчкой, потянулся, закинув руки за голову. Потом оперся руками о край стола, встал и пошел в машинное бюро, читая на ходу написанное. Щеточкин посмотрел ему вслед с завистью: вот у Волкова сразу все получилось, а он даже не сумел продумать, какой материал надо собрать.
На следующий день Щеточкин поехал на фабрику. Финохина работала у своих станков. В сером халатике, в мягких тапочках, с волосами, убранными под косынку, она казалась теперь значительно проще. Клава охотно показывала журналисту свои приемы, объясняла, как она и ее подруги успевают обслуживать по двенадцать станков.
Потом Щеточкин побывал в фабричном и партийном комитетах. Он выслушал много хороших отзывов о работе Финохиной, о ее общественной деятельности. И только потом, выйдя с фабрики, он вспомнил, что секретарь партийного комитета, молодая еще женщина, с умным, волевым лицом, говорила о Финохиной как-то сдержанно. В редакции Щеточкин принялся перечитывать записи. Нет, секретарь партийного комитета не сказала ничего плохого. И все-таки у него осталось впечатление какой-то недоговоренности. Он вспомнил вопрос: «А почему редакция решила давать очерк именно о Клаве?»
Весь вечер просидел Щеточкин над своими записями. Уже не меньше десяти смятых листов лежало в корзине под столом: начало очерка никак не удавалось.
Михаил Максимович бросил на молодого журналиста взгляд, который казался Щеточкину ироническим. Но заместитель заведующего отделом вспомнил свою молодость, когда ему так же трудно давалась простая газетная заметка. Он сочувствовал Щеточкину, который слишком рано, по мнению Михаила Максимовича, получил такое ответственное задание.
На другой день очерк тоже не ладился. Щеточкин мял один за другим листы бумаги, на которых едва было набросано несколько фраз.
— Страдаете, юноша? — Волков оперся руками о край его стола.
Щеточкин даже не обиделся: так сочувственно прозвучали эти слова.
— Не получается! — сказал он со вздохом.
Волков подтащил стул, сел рядом.
— Ну-ка, покажите ваши записи. Посмотрим, чего у вас не хватает.
Он взял блокнот, а Щеточкин читал ему вслух написанные неразборчиво слова.
— Материала достаточно, — сказал Волков задумчиво. — Но это, так сказать, только факты. А какое у вас личное впечатление? Понравилась она вам? Хочется о ней писать или приходится только потому, что редактор приказал?
Щеточкин удивился. Ему хотелось написать очерк, но он не думал, хочется ли ему писать именно о Клаве Финохиной.
— Я ведь ее почти не знаю, — сказал он нерешительно. — Видел, как она работает. Рассказала она мне о своих делах. На фабрике все отзываются о ней хорошо. Ну, говорила, как впервые на фабрику пришла…
Волков сидел молча, потом произнес, повеселев:
— Нет, пока очерк у вас не получится! Вы с десятком людей на фабрике побеседуйте, а потом продумайте, чем отличается от них ваша Финохина. Как же так: не знаете человека, а вздумали о нем писать!
Беседовали они около часа, но Щеточкин так и не понял, каких деталей ему не хватает.
Несколько дней подряд ездил Щеточкин на фабрику. Уже все в цехе знали, что он пишет очерк. Редактор стенной газеты советовался с ним, как лучше сделать очередной номер. Секретарь комсомольской организации Вера называла его запросто Юрой, доверительно рассказывала о своих девчатах, даже об их сердечных увлечениях. А будущий очерк все же не вырисовывался.
Однажды, когда Щеточкин перепортил всю лежавшую перед ним бумагу и в отчаянии сжал виски, ему пришла мысль: а не поехать ли еще раз к Финохиной, чистосердечно рассказать ей, что очерк не получается? Спросить, что она считает в своей жизни главным. Он решил приехать без предупреждения, чтобы она не готовилась к этой беседе, не говорила, как по заранее написанным тезисам.
На следующий вечер он нажал звонок у знакомой двери. Открыл тот же мужчина, что и в первый раз. Щеточкину показалось, что этот человек с грустными глазами еще больше похудел.
— Клавдию Михайловну можно видеть? — спросил Щеточкин.
— Ее нет, — ответил мужчина, глядя в сторону.
— А скоро она вернется?
Мужчина отступил от двери, подбородок его дрогнул.
— Она переехала, — ответил он не сразу. — Ей дали квартиру в новом доме. — Он старался придать голосу официальный тон, но это плохо удавалось.
Щеточкин почувствовал необходимость объяснить, почему он снова пришел.
— Я пишу очерк о Клавдии Михайловне. Но никак не могу собрать нужный материал. И с ней беседовал и на фабрике. — Он помолчал и добавил: — Мне, знаете, впервые приходится писать очерк для большой газеты.
Мужчина молчал, все так же глядя в сторону.
— У вас есть адрес? — спросил Щеточкин, чтобы что-нибудь сказать.
— Заходите, — сказал мужчина и открыл дверь в ту комнату, где Щеточкина принимала знатная ткачиха.
С лампы исчез абажур, яркий свет неприятно резал глаза. На стенах выделялись темные четырехугольники в тех местах, где раньше висели фотографии.
— Она ничего не хотела брать, я ей сам все упаковал, — сказал мужчина извиняющимся тоном. Голос его снова дрогнул.
Щеточкину стало нестерпимо стыдно перед этим человеком. Почему ни в парткоме, ни в фабкоме ничего не сказали о семейной жизни Клавдии?
Они оба сели. Мужчина провел рукой по запавшим небритым щекам и сказал с грустной улыбкой:
— Я сам решил, что мне переезжать не надо. Стала Клаша знаменитой, другие интересы у нее появились. Прямо скажу: неинтересным человеком я для нее стал. А зачем мне быть близкому человеку в тягость? Думали мы сначала вместе переезжать. Да только вижу я: буду для нее вроде лишнего. Так, муж при жене. А мы около десяти лет прожили, и хорошо прожили. — Он уронил руку на стол. Казалось, он просто высказывает вслух наболевшие мысли, ища им подтверждения. Вынув из кармана примятую папиросу, он закурил. — Так вам адрес?
Щеточкин взял блокнот и карандаш, понимая, что теперь все равно не пойдет к Финохиной.
— Она вас разлюбила? — спросил он и сам испугался своего вопроса. — Простите, я не знаю вашего имени-отчества.
— Николай Ильич. Как вам сказать?.. Не то что разлюбила. Неинтересным человеком для нее стал, — повторил он, видно, полюбившееся ему выражение. — Она и за границу ездит, и в президиумах сидит, и на больших собраниях выступает. А я как был помощником мастера, так и остался. Ничего, кроме своего цеха, не знаю. Придет вечером возбужденная, радостная, начнет рассказывать: и с тем известным человеком познакомилась и того видела. А что я ей могу рассказать? Про фабрику она и сама все знает. Вижу: другой ей нужен спутник в жизни, повыше меня. А тут квартиру ей как раз предоставили. Ну, все и решилось. Я-то про себя раньше решил, а ей в последний день сказал. Тут уж, знаете, чем меньше разговоров, тем лучше. Вижу: не то, что обрадовалась она, а как бы облегчение почувствовала. — Он закурил вторую папиросу. — Значит, правильно я решил! Если уж конец, то лучше скорей. Так вам адрес? Очерк вы про нее обязательно напишите. Лучшая ткачиха она у нас, во всех делах заводила. На днях, говорят, для кинохроники будут ее снимать. Так, записывайте. — Он стал диктовать адрес.
Щеточкин записал и вдруг подумал: а почему Клавдия с таким равнодушием отнеслась к судьбе близкого человека? И он почувствовал, что теряет интерес к личности Клавы и что не сможет сейчас написать очерк.
Когда он сказал об этом Николаю Ильичу, тот снова стал тереть небритую щеку, потом сказал:
— Что у нас с ней вышло, так это ведь нас касается. А написать про многое можно.
Он стал рассказывать, как Клаша пришла на фабрику, как она выглядела, как училась работать на станке. Щеточкину казалось, что он видит перед собой угловатую, несмелую девушку, ее светлые волосы, любопытные глаза, худые, неуверенные еще руки. И тут же подумал: как же любит Николай Ильич Клаву, если так запомнил каждое ее движение, выражение лица, каждый ее поступок!
Николай Ильич рассказывал о всех событиях месяц за месяцем, все больше увлекаясь; серые глаза его заблестели, на губах появилась улыбка. Его не смущало, что Щеточкин ничего не записывает, он сам жил в этих воспоминаниях. Точными и нежными словами рисовал он облик Клавы в тот день, когда она впервые решилась обслуживать шесть станков, ее разговоры с подругами. Память его хранила не только слова, но даже интонации голоса Клавы. И Щеточкину стало жаль не этого страдающего человека, у которого радость осталась только в воспоминаниях, а Клаву, не оценившую такую большую любовь.
Когда Щеточкин вышел на улицу, уже шли последние трамваи, направлявшиеся в парк. Он и не заметил, как просидел у Николая Ильича несколько часов.
На другой день, едва Щеточкин вошел в отдел, Михаил Максимович сразу задал ему вопрос:
— Собрали материал о своей героине? А то редактор уже два раза интересовался…
— Да, теперь я знаю о ней много. Только очерк у меня не получится.
Михаил Максимович долго смотрел на него, потом сказал, растягивая слова:
— Похвальная откровенность. Только, будьте добры, уж сами объясняйтесь с редактором.
— Он здесь? — спросил Щеточкин, чувствуя необыкновенный прилив храбрости.
— Здесь. — Михаил Максимович уткнулся в бумаги.
Катя, увидев Щеточкина, сказала ему тоном сообщницы:
— Вас редактор уже спрашивал. И Михаила Максимовича вызывал. Написали очерк?
— Нет, Катя. — На лице девушки он прочитал огорчение.
Редактор просматривал свежий номер газеты, он не сразу оторвался от этого занятия, только показал на кресло. Сделал несколько пометок карандашом, отложил номер, спросил, глядя через свои непроницаемые толстые стекла:
— Как у вас с очерком?
Щеточкин стал рассказывать про вчерашнее посещение. Он ждал, что редактор перебьет его и спросит, зачем он потерял зря столько дней. Не умеет написать очерка, так и не надо было браться! Но Петр Николаевич слушал, не перебивая. Когда Щеточкин окончил свой рассказ, редактор постучал карандашом по столу, поправил очки, спросил, пытливо глядя на молодого журналиста:
— Думаете, не надо давать очерка?
— Я не могу написать! — вырвалось у Щеточкина.
— Любит, говорите? — неожиданно спросил редактор.
— Очень любит. Хороший он человек. Мне кажется, очень много он сделал, чтобы Клава успеха добилась. Сам-то не говорит, но это чувствуется.
Редактор почесал тупым концом карандаша переносицу, потом стукнул им по стеклу и заключил:
— Не будем давать очерка! Подберем другую кандидатуру. Ладно, идите к себе в отдел.
Михаил Максимович сразу нагрузил Щеточкина толстой пачкой писем для правки. И незадачливый очеркист подумал, что теперь долго-долго сидеть ему над обработкой чужих корреспонденций. Ему казалось, что все в отделе посмеиваются над ним.
Под вечер торжествующая Катя положила перед Щеточкиным листок бумаги:
— Распишитесь, что прочитали приказ. Вот здесь. — Она показала розовым пальчиком, где надо расписаться.
Щеточкин с удивлением прочитал, что он назначается очеркистом при секретариате, с месячным испытательным сроком. Катины пальцы словно случайно скользнули по его руке.
— Поздравляю! — шепнула она и подмигнула в сторону Михаила Максимовича, как бы торжествуя победу над ним.
Она ушла, а Щеточкин сидел, с удивлением думая о том, как он стал очеркистом, так и не написав ни одного очерка.