Итак, с 15 марта 1942 года Борис Яковлевич Алёшкин стал начальником санитарной службы 65-й стрелковой дивизии. Ему, конечно, льстило такое продвижение по службе. Ведь как-никак, всего каких-нибудь девять месяцев назад он был рядовым хирургом медсанбата, а сейчас занимал самую высокую медицинскую должность в дивизии. Это хоть кому польстит! Он понимал, что теперь характер его работы резко изменится. Основное, чем ему теперь придётся заниматься, будет организация медобслуживания раненых и больных во всех подразделениях медслужбы дивизии, начиная с оказания помощи санинструктором роты и кончая квалифицированным лечением в медсанбате. Естественно, для этого ему придётся очень часто бывать и на передовой, и в полковых медпунктах.
Между прочим, необходимость таких частых поездок на передовую служила одной из причин, по которой Перов не пожелал занять главную врачебную должность в дивизии, а предпочёл оказаться в подчинении у своего бывшего помощника.
Борису очень не хотелось расставаться с лечебной работой, с его любимой хирургией, и он из-за этого с большой радостью отказался бы от всякого высокого поста, если бы ему позволили. Но в армии приказ обсуждению не подлежит, его предстоит выполнять, и Алёшкину ничего не оставалось, как только подчиниться, принять кое-какие дела от Емельянова и приступить к выполнению своих новых обязанностей.
Однако, пользуясь благорасположением со стороны начальника политотдела Лурье и комиссара дивизии Марченко, он сумел всё-таки выторговать себе кое-какие льготные условия. Во-первых, ему разрешили жить не в расположении штаба дивизии, а в медсанбате. Он и поселился в той комнате, где лечился до этого Марченко, получив таким образом «кабинет» для своей работы. Там же он поселил Джека и доставшегося ему по наследству от Емельянова «адъютанта» – писаря Вензу, о котором позднее мы расскажем подробно. Во-вторых, ему разрешили всё свободное время отдавать любимому делу – хирургии и оперировать в медсанбате раненых, принимая участие в работе любой из бригад.
Встал вопрос, кого назначить командиром медроты батальона вместо Алёшкина. Командир операционно-перевязочного взвода Бегинсон для этого не годился, и бывший начсандив Емельянов предложил кандидатуру старшего врача 51-го стрелкового полка, военврача третьего ранга Сковороду. Он сказал, что, хотя он и молодой врач, но деловой малый, с хорошими организаторскими способностями, с этой работой наверняка справится, а на его место вполне подойдёт теперешний младший врач полка Андреев. Ну а младшего он брался выпросить у начсанарма.
По всему было видно, если Борис и не особенно торопился принять новую должность, то Емельянову не терпелось избавиться от неё как можно скорее. Алёшкин и Перов не очень-то понимали причину такой торопливости Емельянова, ведь дивизия довольно прочно стояла в обороне, особо напряжённых боёв не предвиделось, место в сануправлении фронта для Емельянова было обеспечено, зачем же ему так спешить?.. Понял это Борис немного позднее, когда по-настоящему уже влез в «новую шкуру» своей должности. А сейчас он вместе с Емельяновым ехал в штаб дивизии, чтобы представиться комдиву Володину и познакомиться с основными работниками штаба, с которыми ему предстояло работать, а может быть, и жить.
Емельянов последнее время жил постоянно в штабе дивизии, в одной землянке с начхимом, там же жил и его помощник, связной или адъютант. Трудно было придумать ему должность, но такой человек начсандиву был необходим. Исаченко в своё время не имел никого. Поначалу никого не было и у Емельянова, но, с переходом дивизии в 8-ю армию и более или менее стабильным её положением в обороне, со стороны санотдела армии стало поступать так много запросов, требовалась такая большая письменная отчётность, что управиться начсандиву одному оказалось не под силу.
С разрешения командования дивизии Емельянов подобрал себе помощника. Этот человек проходил по штатам штаба медсанбата, числился там писарем, но фактически прикреплялся к начсандиву. До войны Венза учился в институте журналистики, окончил курсы Общества Красного Креста и при мобилизации был направлен санинструктором в один из батальонов 50-го стрелкового полка. Там он проявил себя как грамотный человек и разбитной малый, и по рекомендации старшего врача полка Емельянов его и взял.
Он же по дороге рассказал Борису о своем «адъютанте». Венза действительно был грамотным, толковым и отлично справлялся со всей канцелярской работой начсандива. Единственное, чего он не любил, это посещение передовой. Но Емельянов объезжал полки сам, а Вензе предоставлял вести всю переписку и отчётность.
В штабе дивизии вновь назначенный начсандив Алёшкин и сдающий дела Емельянов закончили сдачу-приёмку за каких-нибудь пятнадцать минут. Борис познакомился с Вензой, который произвёл на него неплохое впечатление. После этого Алёшкин и Емельянов направились с докладом к командиру дивизии. Приёма им пришлось подождать.
Посидев около часа в первой комнатке землянки комдива и поболтав с его адъютантом, они, наконец, получили разрешение зайти к Володину. У того оказались начальник Особого отдела, начальник политотдела и председатель трибунала. Видимо, эти командиры совещались о чём-то важном и пока к общему соглашению не пришли. Все они находились в довольно возбуждённом состоянии.
Емельянов, остановившись у двери, чётко доложил о сдаче дел, а Алёшкин, в свою очередь, старательно вытянувшись, отрапортовал об их приёме. Во время рапорта он постарался рассмотреть комдива Володина, которого видел впервые. Комдив своею внешностью и спокойным обхождением ему понравился. Это был седоватый грузный мужчина лет пятидесяти. Широкоплечий, высокий (чуть не доставал головой потолка землянки), с круглым добродушным лицом, он производил приятное впечатление. Расстёгнутый ворот его гимнастёрки показывал ослепительно-белый воротничок, в петлицах у него было четыре шпалы, на груди блестел орден Красного Знамени в красной, немного потёртой розетке. Во время доклада начсандивов Володин медленно ходил вдоль стены, у которой помещался топчан, служивший ему постелью, покуривал коротенькую трубочку и временами поглядывал на докладывающих. Остальные командиры сидели у стола, на котором лежала развёрнутая карта с нанесённой на ней обстановкой на участке фронта, занимаемом дивизией.
Когда Борис закончил рапорт и назвал, как это полагается, себя, комдив обернулся к своим собеседникам и сказал:
– А вот давайте спросим у нового начсандива, что он об этом думает? Ведь он в медсанбате хирургом был и, следовательно, всех этих людей в глаза видел, а мы-то ведь решаем их судьбу заглазно.
И, не дожидаясь согласия остальных командиров, он спросил:
– Товарищ Алёшкин, скажите-ка нам… Вот тут мы спорим и пока прийти к единому мнению не можем. Как, по-вашему, следует поступать с членовредителями? Ведь их число всё не уменьшается! Штаб армии нам уже все глаза выколол, и действительно, мы по этому показателю чуть ли не на первом месте стоим. Ну, что скажете?
Алёшкин чуть задумался, стараясь представить себе, что бы он сделал на месте командования. Нужно сказать, что этот вопрос он себе задавал и раньше. Действительно, за последние месяцы количество членовредителей, проходивших через медсанбат, стало уже не такой редкостью, как раньше. Цейтлин едва успевал своевременно их допросить и расколоть. Пришлось даже развернуть специальную палатку, где подозреваемые ожидали допроса. Помещать их с остальными ранеными прокурор запретил. Иногда, обработав какого-нибудь раненого, Борису или Картавцеву приходилось говорить санитарам:
– А этого раненого отведите (а иногда и отнесите) в палатку «доктора Цейтлина», – и санитары уже знали, что это значит.
В основном членовредителями были красноармейцы среднеазиатских национальностей. Попав в чрезвычайно трудную для них климатическую обстановку, слабо владея русским языком, не зная простейших команд, почти не понимая, что им говорили политработники, читая сброшенные с немецких самолётов листовки, которые, бывало, писались на их родном языке, некоторые наименее развитые из узбеков, киргизов, таджиков и казахов впадали в отчаяние, и, стремясь хоть каким-нибудь образом уйти из этих холодных, сырых, болотистых окопов, наносили себе увечья, которые иногда оказывались смертельными.
Борис Яковлевич на всю жизнь запомнил одного узбека, который для того, чтобы уйти с передовой, решил обморозить себе ноги и, наложив в валенки снег, ходил в них в окопах несколько суток. Когда в предперевязочной, разрезав, стали отдирать примёрзшие к ногам валенки, то вместе с ними и льдом, образовавшимся в них, отделялась не только кожа ступней и нижней части голени, но и пальцы. Конечно, этот процесс сопровождало отчаянное зловоние. Обстановка на фронте была не такова, чтобы можно было получить подобное обморожение нечаянно, тем более что боец этот не был ранен. Помощник Цейтлина (по прибытии в медсанбат он сразу же набрал себе штат бесплатных помощников из команды выздоравливающих, владевших, помимо русского, каким-либо среднеазиатским языком, и использовал их как переводчиков) после нескольких бесед с обмороженным смог довольно точно обрисовать картину членовредительства, которую виновный подтвердил.
Встречались и другие случаи, чаще всего самострелы. Бойцы стрелялись через портянки, противогазы, буханки хлеба и т. п., чтобы скрыть следы копоти от близкого выстрела и получить рану с ровными краями, как рекомендовали немецкие листовки. Все эти ухищрения врачи батальона и следователь довольно легко разоблачали. Но один случай самострела заставил их основательно задуматься.
В медсанбат с очередной машиной поступило несколько человек с ранением в левую ладонь. Попали они к разным врачам и поэтому особого внимания не привлекли. Пятеро бойцов, у всех раны находились в центре левой ладони – ровные, с одинаковыми входными и выходными отверстиями, указывающими на то, что выстрел был с расстояния нескольких метров. Все знали, что в некоторых местах фронта наши передовые окопы от немецких окопов находились в 15–20 метрах, и поэтому особенно этим ранениям не удивились.
После обработки раненых направили в эвакопалатку, чтобы в дальнейшем эвакуировать их в госпиталь для легкораненых (к этому времени госпитальная база армии уже развернулась полностью, и только ранения в живот продолжали оперировать в медсанбатах). Никто бы на этих людей не обратил внимания, если бы с новой партией раненых, поступившей утром следующего дня, из того же полка не прибыл тяжелораненый в левую половину груди боец. Пуля попала в левую ключицу, раздробила её, чудом не повредила подключичную артерию, пробила верхушку лёгкого и вырвала большой кусок лопатки. У раненого, кроме повреждения костей, конечно, развился пневмоторакс и гемоторакс. Состояние его было очень тяжёлым, но всё-таки не безнадёжным, занимался с ним Алёшкин. Когда провели обработку ран, ушили пневмоторакс, иммобилизовали левую руку, он почувствовал себя лучше и слабым голосом обратился к оперировавшему его врачу:
– Доктор, я буду жить?
Борис несколько секунд колебался, не зная, что сказать раненому. Иногда правдивый ответ бывал нужен по целому ряду обстоятельств, но в других случаях он мог и убить, поэтому, немного помолчав, Алёшкин ответил неопределённо:
– Надеюсь… Мы сделали всё, что нужно и можно. Теперь дальше, в госпитале это будет зависеть от вас самих.
– Значит, моё дело плохо… Ну, тогда слушайте меня. Вчера вечером мы уговорились с пятью бойцами из нашего взвода, что, когда будем на передовой, организуем самострел. Чтобы врачи не узнали, мы сделали так: пять моих товарищей сложили левые руки одна к другой, я отошёл на несколько шагов и выстрелил из винтовки в эти руки. Стреляю я хорошо и попал в самую середину ладони. Затем один из них должен был сделать такой же прострел мне. Я встал от него в пяти шагах, он взял винтовку и, вместо того, чтобы выстрелить мне в руку, попал в грудь. Они, гады, хотели меня убить, чтобы избавиться от лишнего свидетеля, но я ещё жив… Вот их фамилии, – и раненый назвал фамилии пяти бойцов.
Борис немедленно пошёл к Цейтлину, разбудил его и рассказал ему эту историю. Тот заставил раненого повторить свой рассказ и помчался в эвакопалатку. Пятеро названных всё ещё были там, их, конечно, немедленно перевели в палатку «доктора Цейтлина» и в течение дня подвергли многократному допросу. Однако они твёрдо стояли на том, что были ранены немцами во время перестрелки.
Вечером Цейтлин решил провести эксперимент. Всех пятерых взяли в перевязочную, пригласили нескольких врачей. Раненые руки разбинтовали и сложили одна к другой, как рассказывал стрелявший. При этом все увидели, что пулевые отверстия совпали так точно, что через них можно было бы просунуть прямой стержень. Правда, сперва пришлось нескольких человек поменять местами, чтобы добиться полного совпадения, но когда это удалось, и раненым показали живого стрелка (они думали, что он убит), то им пришлось признаться и подтвердить всё, рассказанное им.
В этот же вечер Алёшкин, Сангородский, Цейтлин, сидя в сортировке, обсуждали положение с членовредительством. Количество этих происшествий не уменьшалось, в иные дни поступало по несколько человек. Приговоры, выносившиеся трибуналом (большею частью законно), были суровы, часто виновные приговаривались к расстрелу, который осуществлялся немедленно. Осиновский иногда приводил приговор в исполнение сам, после чего хоронил расстрелянных с помощью санитаров похоронной команды где попало. Цейтлин требовал для этого специальных бойцов, а погребение проводил недалеко от кладбища медсанбата.
Так вот, обсуждая это положение, все трое пришли к выводу, что оно в известной мере обусловлено тем, что членовредители, выбывшие из подразделения по ранению, обратно в часть не возвращались, и у оставшихся, менее решительных, чем их друзья, складывалось мнение, что тем-таки удалось улизнуть с передовой. Поэтому они хотели следовать их примеру, в свою очередь становясь членовредителями.
После довольно долгого разбора разных случаев сделали вывод, что самым правильным было бы приводить приговоры в исполнение в той части и именно в том подразделении, где произошёл случай членовредительства. Оба врача посоветовали Цейтлину написать специальный рапорт на имя председателя трибунала. Очевидно, в данный момент у комдива и происходило обсуждение этого вопроса.
Разные соображения промелькнули в мозгу Алёшкина прежде, чем он дал ответ на вопрос комдива. Он сказал:
– По-моему, судить и наказывать членовредителей надо в том подразделении, где они до этого служили, и не обязательно приговаривать к расстрелу. Многие из них могут ещё неплохо воевать. Но надо, чтобы все их товарищи видели, что всякий или почти всякий членовредитель разоблачается и наказывается.
– А политработа? – живо спросил Володин. – Вы не считаете, что членовредительство – результат плохой политработы?
– Я не могу об этом судить, но мне кажется, что вот такой способ наказания членовредителей, о каком говорю я, и будет самой лучшей политработой, – ответил Борис и заметил, как ободряюще блеснули глаза у начальника политотдела.
– Ну, недаром у вас там комиссар дивизии лежит… Все под его дудку пляшете, – пробурчал комдив, затем обернулся к председателю трибунала и начальнику Особого отдела:
– Ну что же, давайте попробуем, послушаемся докторского совета.
Председатель трибунала усмехнулся:
– Этот доктор насоветует! Я его давно знаю. Никогда не забуду, как он мою машину забрал, а самого во главе раненых поставил, как командира взвода какого-нибудь, – он вкратце рассказал Володину о случае, происшедшем в Хумалайнене.
После этого комдив ещё раз внимательно посмотрел на Бориса, затем подал руку ему и Емельянову и добавил:
– Ну, что же, идите, устраиваетесь на жильё с начхимом. Да, в ближайшие дни объезжайте все полки и осмотритесь как следует. Кстати, вы давно знакомы с товарищем Марченко? – спросил комдив у выходившего Алёшкина.
Тот даже опешил от неожиданного вопроса, но всё-таки довольно быстро ответил:
– Нет, товарищ комдив, только с его прибытия в дивизию.
– А-а, ну, хорошо, идите, – махнул рукой Володин.
Вечером этого дня начальник политотдела дивизии Лурье зашёл за Борисом, сидевшим в своей землянке вместе с начхимом и обыгрывавшим того в шахматы, и заявил:
– Хватит тебе младенцев избивать, пойдём-ка ко мне, поговорить надо.
И они вышли. После того, как связной, принесший горячий чай, ушёл, Лурье и Алёшкин остались в землянке начальника политотдела одни, Павел Александрович обратился к Борису:
– Ну, ты сегодня держался молодцом. Но как ты осмелился комдиву точку зрения Марченко изложить, я просто не пойму!
– То есть как Марченко? Это наша точка зрения!
– Чья ваша?
– Моя, Сангородского и Цейтлина, мы со Львом Давыдычем уговорили Цейтлина и рапорт написать.
– Ах, вот откуда ветер дует! А ведь комдив думал, что идею рапорта Цейтлину комиссар подсказал! Да и я, признаться, так думал.
– Нет, это мы сами додумалась. Но Цейтлин действительно показывал рапорт Марченко, и тот идею одобрил.
– Вот оно что! Ну ладно, это частный случай, надо тебя посвятить в общее положение, создавшееся в штабе дивизии.
И Лурье рассказал Борису о том, что командир и комиссар дивизии живут как заклятые враги и, хотя внешне на людях этого не показывают, но почему-то ужасно не любят друг друга. Судя по всему, каждому очень хочется свалить другого, пока это не удаётся, и они злятся ещё больше. Дело у них дошло до того, что стоит одному сказать «да», как другой сейчас же говорит «нет». Их разногласия вошли в поговорку в штабе армии, а член Военного совета армии Тынчеров уже не раз вызывал их, строго выговаривал, но пока безрезультатно. При всём этом они оба хорошо знают своё дело, и никого из них снимать не собираются.
Нас сейчас, может быть, удивит такое положение, но как понял Алёшкин из дальнейшего объяснения начальника политотдела, дело обстояло довольно просто.
Созданный по примеру Гражданской войны институт комиссаров в то время не очень-то себя оправдывал. Конечно, совсем не потому, что комиссары были плохими людьми или коммунистами, нет. Многие из них проявили чудеса героизма и храбрости, как в самые трудные моменты войны – в период отступления, так и в не менее трудный этап обороны.
– Дело тут, – говорил Павел Александрович, – гораздо сложнее. Командир дивизии – старый большевик, по стажу старше, чем комиссар, отличный военный специалист. Он, конечно, может и должен решать все тактические и другие служебные вопросы сам, а тут получается, что без подписи комиссара ни один его приказ не может вступить в силу. Когда назначали комиссаров – членов Коммунистической партии во время Гражданской войны к командирам полков или дивизий, так называемым военспецам, большею частью беспартийным, эти комиссары были не только воспитателями красноармейских масс, но и партийными контролёрами над командирами. А теперь? Теперь такой повседневный контроль только снижает инициативу командира, снимает с него ответственность и тормозит дело. С другой стороны, комиссар, окончивший академию, имеет достаточные военные знания, чтобы самому решать те или иные военно-тактические задачи, а он вынужден находиться как бы на вторых ролях, это его бесит. Особенно человека с таким характером, как у Марченко. По-моему, – закончил свою мысль Лурье, – скоро и наверху поймут, что иметь двух командиров в одном подразделении – слишком большая роскошь и, кроме вреда делу, толку не будет. Оставят, наверно, одного командира, ну, а для политобеспечения будем мы – политотдел, целиком подчинённый командиру и в то же время ответственный за свою работу перед соответствующими политорганами армии, фронта, как представители партии в армии.
Как мы знаем, менее чем через год почти так и случилось. В своём предвидении Лурье ошибся не намного.
– Но пока-то их двое, и они, по существу, равноправны. Нам от этого не легче. Каждому приходится лавировать между ними, как капитану корабля между опасными рифами: того и гляди, сломаешь себе шею. Придётся это делать и тебе. Между прочим, одна из причин, по которой Емельянов сбежал со своей должности, именно эта, – закончил свой рассказ Павел Александрович.
Несколько минут он помолчал, а потом продолжил:
– Ну вот, я тебе обстановку обрисовал, конечно, по-дружески, а уж выводы ты сам делай.
Он ещё немного помолчал.
– Да, ты сегодня из медсанбата, как там Аня Соколова? Эта девушка не на шутку меня привлекла, кажется, и я ей не противен. Я всё над Марченко подсмеивался: водит его за нос его Валюня, а он ничего не замечает. Неужели и Аня такой же окажется? Вот ещё, не было забот, так эта Аня появилась… Чудно как-то получается, ведь у меня жена, большой сын и обоих их я люблю, думаю о них. А вот, поди ты, увидел Аню, и словно околдовала она меня, не выходит теперь из головы, да и только! Трудно мне теперь, Борис, будет! Ведь скольких командиров, в том числе и командиров полков, я за близость с девушками – связистками, медиками, машинистками пробирал. Мне как-то казалось, что невозможно на войне, когда у каждого из нас столько дел, когда столько труда, сил и крови приходится отдавать, когда почти у всех дома осталась семья, думать ещё о какой-нибудь женщине, и что встречи здесь – это просто разврат, проявление скотства, как говорит наш председатель трибунала, а вот теперь такое случилось и со мной – влюбился в Аню. Ведь у нас с ней ничего ещё и нет, да я не знаю, и будет ли, а мысли мои она заполнила. Невольно я думаю, а смогу ли я из-за неё бросить свою старую семью, и сам отвечаю: нет, вряд ли. Тогда что же это за новое чувство? Неужели всё-таки скотство? Трудная задача встала передо мной… Вот так-то, Борис Яковлевич! Ты-то, кажется, застрахован от этого: в медсанбате столько женщин, а ты с ними со всеми, как с друзьями. Ну, впрочем, что это я расклеился, спать пора. Давай ложиться.
Начальник политотдела медленно стянул сапоги и начал расстёгивать ворот гимнастёрки. Борис надел шапку, пожал Павлу Александровичу руку и вышел на улицу. Стояла уже глубокая ночь, в ясном чистом небе мерцали звёзды. Тихо шумел, покачиваясь от лёгкого ветерка, окружавший землянку лес. Морозило. Под ногами Бориса похрустывали мелкие ледяшки и крупный, зернистый, тёмный весенний снег. Он закурил и медленно пошёл к своей землянке. Дорогой он раздумывал над словами Лурье. «Да, Борис, кажется, попал ты в историю, – думал он, – ведь недаром говорится, что паны дерутся, а у хлопцев чубы трещат. Комиссар с комдивом не в ладах живут, а всем работникам штаба не столько о деле приходится думать, сколько о том, как бы в этой борьбе голову не потерять. Не-е-т, надо мне с этой работы поскорее смываться! Да и не для меня она, ведь тут санитарный врач нужен, а я лечебник. Завтра поеду к начсанарму с докладом и буду проситься, чтобы освободили, – решил он. – Пусть обратно переводят. Мне и в медсанбате неплохо, а за чинами я не гонюсь, зарплата меня тоже не интересует».
А зарплата его и в самом деле не интересовала. Он даже не знал точно, сколько получает. Начфин медсанбата как-то сказал ему, что около 1200 рублей. С тех пор, как он определил для семьи 800 рублей в месяц, что, по его понятиям, было большой суммой (ведь до войны он получал 400), Борис вообще об этом не думал. Впрочем, так, вероятно, было и со многими. Их кормили, одевали, а на деньги, которых они почти никогда и не видели, купить всё равно было нечего и негде. Все они, в том числе и Алёшкин, аккуратно расписывались в ведомости, в которой после суммы зарплаты стояла сумма аттестата, затем размер военного займа – чуть ли не половина от аттестата, затем разные налоги и совсем небольшая сумма, около 100 рублей, начисленных к выдаче. Её, по решению собрания медсанбатовцев, финотдел дивизии сразу зачислял на сберкнижку, которая, кстати сказать, в целях большей сохранности находилась в одном из сейфов финотдела. В конце 1941 года всё, что там накопилось, передали в Фонд обороны. Так делали все, так делал и Борис.
Конечно, он мог бы увеличить сумму аттестата, но повторяем, что за это время как-то потерялось понятие о действительной стоимости денег, и он полагал, что 800 рублей – это очень много. В действительности же с началом войны стоимость денег стала падать с такой быстротой, что к весне 1942 года 800 рублей имели едва ли половину той ценности, которую они имели до войны, и поэтому семья его испытывала большие материальные трудности.
Борис между тем продолжал думать: «Вот, разоткровенничался со мной Павел Александрович, а ведь я совсем недавно в его положении был… Собственно, почему «был»? А сейчас разве это положение не осталось? В Александровке моя любимая Катенька с детьми… Вероятно, думает обо мне, беспокоится, ждёт меня. Письма от неё, даже очень старые, я получил только недавно. Из-за нахождения внутри блокадного кольца, переезда сюда и перехода в другой фронт переписка наша на несколько месяцев прервалась. Наверно, и она ничего от меня не получала, и только теперь письма стали приходить более или менее регулярно. Но даже и в этих старых письмах, не говоря уже о новых, Катя, хотя, как всегда, и не пишет о своих чувствах и переживаниях, это не в её характере, а старается больше рассказать про жизнь детей, про их шалости и проказы, про мелкие события жизни станицы, она всё же между прочим подчёркивает, что я нахожусь в окружении многих юбок, и чтобы я ими не очень-то увлекался, и не терял головы, как это случалось раньше. Наверно, что-то чует своим женским сердцем. А я?.. К чему сейчас себя казнить? От Таи с тех пор, как она уехала из Ленинграда, никаких вестей нет, и никто не знает, где она. Насколько серьёзно она была больна? А может быть, это была действительно не болезнь, как она меня уверяла, а, как говорила Розалия Самойловна, беременность и, может быть, от меня? Как же тогда быть? Очень короткой была наша связь, меньше двух месяцев, а след в жизни оставила. А как же дальше? Ведь сердце моё там, в Александровке. Как бы ни приятно было воспоминание о Тае, о её заботливости, но семья мне дороже. Вот тут и разберись! Нет, Павел Александрович, у тебя ещё только цветочки, вот у меня уже начались ягодки. Как я выйду из этого положения, ещё и сам не знаю…»
Борис, докурив вторую папиросу, вошёл в землянку, где уже мирно посапывал, свернувшись клубочком на своей койке, начхим Егоров.
На следующий день, доложив начальнику штаба дивизии полковнику Юрченко о том, что он следует с докладом о вступлении в должность к начсанарму, и получив от него форменное удостоверение личности, Борис не преминул заявить, что собирается просить начсанарма освободить его от этой работы, как врача-хирурга, а не администратора. На это начштаба, пожилой, черноволосый полковник, кадровый военный, единственный во всём штабе носивший чёрные, залихватски закрученные усы, по национальности украинец и, очевидно, умный и проницательный человек, сразу догадавшись о причине, побудившей Алёшкина принять такое решение, похлопал его по плечу и сказал:
– Не журись, доктор! Все обойдётся, не так страшен чёрт, как его малюют. Погодь трошки, обомнётся. Не руби сплеча, разберись сначала.
Добравшись на попутных машинах в медсанбат, где Борис предполагал взять «санитарку», чтобы ехать в санотдел армии, он заглянул в свою бывшую квартиру. Там его встретил ласковым визгом и прыжками, чуть не свалившими его с ног, обрадовавшийся Джек. В комнату, где жили Перов, комиссар и Скуратов, Джеку вход был запрещён, и он нетерпеливо повизгивал и скрёб лапами, когда Алёшкин зашёл в эту комнату и закрыл дверь за собой.
Он поспел как раз к завтраку. Перов при его появлении встал из-за стола и приготовился, как это и следовало сделать дисциплинированному службисту, отдать начсандиву рапорт о положении дел в батальоне. Но только он начал, как Борис остановил его:
– Полно, полно, Виктор Иванович, мы же здесь одни, очень прошу, пожалуйста, никакой официальности. Там, на людях, может быть, и надо, а здесь… Какой я начсандив? Вот тебе это место было бы гораздо больше к лицу. Если б я не знал, что ты мечтаешь о госпитале, я бы от этого места отказался и обязательно бы указал на тебя, как на наилучшего кандидата. Я, собственно, сейчас и еду к начсанарму не столько, чтобы представляться, сколько для того, чтобы отказаться от этой должности, она не для меня. Ну, чаем-то меня напоишь, Игнатьич? – обратился Алёшкин к вошедшему в это время ординарцу. – Да, Виктор Иванович, будь добр, распорядись, чтобы мне дали санитарную машину, надо до обеда успеть в санотдел.
Через несколько минут в комнату вошли комиссар, Скуратов и Сковорода. Все с шутками и смехом поздоровались с Алёшкиным. Перов поручил Игнатьичу добежать до автовзвода и передать приказ о подготовке санитарной машины для начсандива.
Усаживаясь к столу и с наслаждением прихлёбывая сладкий горячий чай, Борис затеял разговор с комиссаром Подгурским о тех новостях, которые успел узнать в штабе дивизии, и о том, что прочитал в привезённых с собой для медсанбата газетах. Перов молчал. Попивая свой чай, он задумался над словами Алёшкина: «А вдруг Борис Яковлевич в самом деле откажется от должности начсандива? С него станется, ведь он больше всего любит свою хирургию, а начсандиву хирургией заниматься будет некогда. Ну, а если начсанарм пойдёт ему навстречу, кого он назначит? Меня, конечно! Тогда прощай, госпиталь, так и застряну в начсандивах. Нет, этого допустить нельзя!»
Его размышления прервал адъютант комиссара дивизии:
– Начсандив здесь? – спросил он, заходя в комнату.
Увидев Алёшкина, сказал:
– Комиссар дивизии приказал, чтоб вы немедленно к нему явились.
«Начинается», – подумал Борис. Вслух же он сказал:
– Хорошо, сейчас приду, вот чай допиваю. А вы можете идти.
Лейтенант, видимо, рассчитывавший, что они пойдут вместе, недовольно хмыкнул, но повернувшись, как на учениях, вышел в дверь. Следом за ним поднялся и Алёшкин:
– Ну, я пойду, комиссара дивизии нельзя заставлять дожидаться.
– Я тоже пойду, посмотрю, как там машину приготовили, – заявил Перов, и они оба вышли из комнаты.
В каморке Игнатьича Борису снова пришлось отбиваться от ласк Джека, и только суровый приказ «спокойно, Джек» утихомирил обрадованного пса.
Выйдя в коридор, Виктор Иванович задержал Бориса.
– Знаешь что, Борис Яковлевич, у меня к тебе просьба: не отказывайся ты от этой должности, потерпи немного! Кажется, скоро меня назначат в госпиталь, тогда и откажешься, а то я боюсь, запрут в начсандивы, и не выберусь я… Очень прошу! – проговорил он чуть ли не умоляюще.
Борис, как мог, успокоил его и направился к комиссару. Постучав в дверь и получив разрешение войти, Борис застал Марченко за чтением каких-то бумаг. Увидев вошедшего, комиссар сказал:
– А, это ты, садись. Ванюша, – так он звал своего адъютанта, – налей ему коньяку. Пей, – обратился он к Алёшкину, – и подожди, сейчас вот подпишу и с тобой займусь.
Борис, морщась, отхлебнул глоток коньяку из гранёного стакана, который до половины заполнил расторопный Ванюша, и, отломив от шоколадной плитки, лежавшей на тарелочке, кусочек, стал его сосать.
Тем временем Марченко закончил чтение бумаг, некоторые подписал, на некоторых в углу поставил свой гриф, а две или три перечеркнул целиком и, передав их адъютанту, приказал:
– Отдай бумаги связному, пусть везёт в штаб дивизии. Да пусть передаст там, что я завтра сам приеду. Хватит болеть, а то они там чёрт знает что натворят, я уже здоров. Иди погуляй немного, нам с начсандивом поговорить надо.
Когда адъютант вышел и плотно прикрыл за собой дверь, Марченко придвинулся поближе к Борису и негромко сказал:
– Ну, Борис Яковлевич, рассказывай, как тебя «хозяин» принял. Что про меня расспрашивал?
Борис, помня слова Лурье и не имея причин что-либо скрывать от Марченко, подробно рассказал комиссару обо всём, что видел в штабе дивизии. Не забыл доложить и о том, что ему, мол, кажется, для должности начсандива он не очень годится, и что в санотделе он намерен просить об освобождении.
Последнее заявление Алёшкина рассердило Марченко:
– И тебе не стыдно, ты ещё даже не попробовал, что это за работа, а уже бежать хочешь! Ты думаешь, мне комиссарить, да ещё с таким комдивом, легко? Я же не бегу. Чего ты испугался? Что комиссар с комдивом не в ладах живут? А тебе-то что? Ты делай своё дело, как полагается, и плюй на всех! Выбрось эту блажь из головы, понял? Это я тебе как коммунисту говорю. Ну ладно, ты в санотдел сейчас едешь? Поезжай. Вернёшься, ко мне зайдёшь. Я всё-таки решил бросить эту «блаженную» жизнь, хватить лечиться. Хотя Зинаида Николаевна и против, говорит, ещё с недельку здесь на диете посидеть нужно, да мне уже невмоготу. И в дивизии ЧП на ЧП сидит и ЧП погоняет. Вот и сегодня ночью из 50-го стрелкового полка часового фашисты вместе с пулемётом унесли! Чёр-те что! Ну, ступай. Да, жить будешь, как я сказал, здесь, а не при штабе, там тебе делать нечего, а здесь, гляди, и порежешь кого-нибудь.
– Но комдив приказал мне жить в штабе.
– Что комдив?! – вскипел Марченко. – Я комиссар, говорю, что будешь жить здесь, а с комдивом я сам поговорю!
Борис молча вышел и, встретив в коридоре Перова, узнал, что машина готова и ждёт его у крыльца.
Через несколько минут Алёшкин и шофёр Бубнов быстро ехали по хорошо укатанной, снежной, твёрдой, как асфальт, дороге по направлению к штабу армии, где находился и санотдел. Через час Борис уже входил в землянку, занимаемую начсанармом – военврачом первого ранга, Николаем Васильевичем Скляровым.
Санотдел армии располагался в довольно большом лесном массиве, на невысоком песчаном бугре, километрах в трёх северо-западнее станции Войбокало, и на таком же расстоянии от штаба армии, расположенного ещё западнее. В двух-трёх километрах от санотдела размещался ряд полевых госпиталей базы армии, занимая различные участки леса в промежутке между железнодорожными станциями Жихарево и Войбокало.
Землянка начсанарма, как, впрочем, и все строения санотдела, строилась сапёрами, и потому выглядела совсем не так, как землянки медсанбата, знакомые Борису. Это был гладко выструганный сруб с дощатым полом и потолком, с довольно большими окнами, возле которых снаружи виднелись широкие выемки. Крышу составляли несколько накатов брёвен, засыпанных землёй и снегом. Землянка состояла из двух комнат. Одна, поменьше, служила как бы приёмной. В ней стоял небольшой стол и несколько табуреток, а у окна, под большой электрической лампочкой, стоял стол с пишущей машинкой. За ним сидела хорошенькая чёрненькая девушка со смешливыми карими глазами. На петлицах её новой суконной гимнастёрки виднелись два треугольника.
При входе Алёшкина она встала и совсем не по-военному спросила:
– Вы к кому?
Борис ответил:
–Начсандив 65-й дивизии, военврач Алёшкин прибыл для представления начсанарму.
– Ах, так это вы новый начсандив 65-й? Очень приятно! Николай Васильевич у себя, у него никого нет. Я сейчас доложу, – и она вошла в дверь перегородки.
Через минуту она, раскрасневшаяся, с чуть растрепавшимися волосами и тем же лукаво-насмешливым взглядом выскочила обратно и, на ходу поправляя гимнастёрку, чуть смущённо сказала:
– Можете идти, начсанарм вас ждёт. Да разденьтесь, у нас тепло.
Борис снял шинель и шапку, повесил их на один из гвоздей, вбитых в стену у входной двери, поправил пояс и портупею и шагнул в дверь перегородки.
За столом сидел Скляров. Это был полный человек с небольшой сединой на висках и круглой лысиной, как будто выстриженной на его большой, какой-то квадратной голове. Массивные круглые очки выделялись на толстом, мясистом носу, воротник кителя был полурасстёгнут. Пояс с портупеей и с пистолетом в кобуре висел на спинке кровати, стоявшей у одной из стен комнатки. Большой стол, окружённый несколькими стульями, находился посредине. На нём в хаотичном беспорядке, а может быть, в порядке, но известном только одному хозяину землянки, лежали карты, разные бумаги, папки и стоял полевой телефон. На одной из стен висели шинели.
Что больше всего удивило Бориса, так это кровать. Давно уже он не видел настоящих кроватей и никак не предполагал, что на фронте, во фронтовой обстановке они могут быть. Широкая двуспальная кровать с пружинным матрацем, с периной, ватным одеялом, двумя большими подушками и даже с блестящими никелированными шариками на спинках напоминала о мирных временах.
Не доходя на шаг до стола, Алёшкин остановился, принял положение «смирно» и отчеканил:
– Товарищ начсанарм, вновь назначенный начсандив 65-й дивизии военврач третьего ранга Алёшкин прибыл для представления.
– А, приехал… Ну, здравствуй, здравствуй! – добродушно сказал Николай Васильевич и, протягивая через стол прибывшему руку, продолжал:
– Да брось ты эту официальность, когда бываем одни, это ни к чему. Другое дело на людях, и особенно на глазах начальства. Там уж, будь любезен, тянись как положено. А сейчас садись к столу, расскажи, что тебя беспокоит, как думаешь работать. А потом и я тебе кое-что расскажу. Думаю, что времени нам хватит, – он посмотрел на наручные часы. – В 17:00 нас обещал принять член Военного совета, полковник Тынчеров, я должен тебя ему представить. Ты его не знаешь? Нет? Он до войны был заместителем председателя ВЦИК РСФСР. С ним очень считаются и на фронте, и даже в ставке Верховного. Ну, да об этом, впрочем, потом, а сейчас рассказывай. Да, ты есть не хочешь? Ну, тогда чайку! Шурочка, – позвал он, – дай нам с товарищем Алёшкиным чаю, да хорошо бы с лимончиком.
Борис опять удивился. Он уже не помнил, когда пил чай с лимоном. И перед войной-то это случалось редко, а во время войны… «Ну да, ведь всё-таки начсанарм», – подумал он.
Через несколько минут, прихлёбывая из настоящего стакана с подстаканником горячий сладкий чай с лимоном и похрустывая печеньем из только что раскрытой расторопной секретаршей пачки, Борис рассказывал Склярову обо всех своих сомнениях, опасениях и о почти полном отсутствии знаний того, что ему предстояло делать. Не смог он также, несмотря на обещание, данное им Перову, не заикнуться о том, что его призвание – лечебная, хирургическая работа, и что ему должность начсандива не по плечу.
На это Николай Васильевич заметил, что труса праздновать рано, что во время войны всем часто приходится делать не то, что им нравится, а то, что нужно. Он понимает, что для такой должности Борис Яковлевич, как врач, молод – всего два года врачебного стажа, но, ознакомившись с его делом, он увидел, что у него имеется опыт комсомольской, партийной и хозяйственной работы. Кроме того, там же он нашёл блестящие отзывы о его работе в первые месяцы войны.
– Это и заставило меня согласиться на утверждение вас в должности начсандива, так я доложил и товарищу Тынчерову, – закончил он.
Затем Скляров наметил Борису план работы на ближайшее время. В частности, обратил его внимание на необходимость скорейшего проведения санитарной обработки всего личного состава дивизии с обязательной дезинфекцией белья и обмундирования; указал на необходимость в дальнейшем введения регулярности такой обработки, предложил также провести подготовку и начало профилактических прививок против желудочно-кишечных инфекций, дал множество других советов и заданий.
Борис понял, что выполнение даже первых двух потребует массу времени и сил, и потому замечание начсанарма о том, что всё свободное время он может посвятить хирургической работе в медсанбате, Борис воспринял как замаскированную шутку. Но начальство имеет право пошутить, ничего не поделаешь, на то оно и начальство.
Затем Скляров рассказал Алёшкину о том, что уже послал приказ о назначении Виктора Ивановича Перова начальником 31-го полкового полевого госпиталя, а вместо него уже назначен новый комбат, бывший начальник госпиталя в соседней армии, снятый с работы за какую-то провинность и пониженный в должности. Он уже выехал в медсанбат, это военврач второго ранга Фёдоровский.
– Не понравился он мне что-то. Но нач. сануправления фронта прислал, а кроме вашего медсанбата вакантных мест в армии пока нет. Ты за ним присматривай получше, это тебе тоже новая забота. Я, было, пока не хотел Перова брать, да 31-й госпиталь без начальника уже две недели стоит. Скоро и комиссара вашего заменят, как только заместителя найдут. Его в Москву в Военную академию преподавать отзывают. Сняли, видно, с него опалу, как, впрочем, и со многих других. Ничего не поделаешь, умные-то люди нужны, – закончил свои наставления начсанарм.
Алёшкин не очень обрадовался последним сведениям. Особенно его огорчил уход комиссара медсанбата Подгурского, с которым он за последнее время сдружился.
– Ну, хорошо, наговорились мы достаточно, – заметил Скляров. – Сейчас пойдём обедать в столовую, затем ты побеседуешь с Брюлиным и Берлингом, а к 16:30 придёшь ко мне, и мы отправимся к члену Военного совета армии.
Обедали все вместе: Николай Васильевич, Шура и Борис. Шура достала для Алёшкина, как для командировочного, талоны на обед, и Борис впервые за много месяцев обедал в настоящей столовой – из тарелок, на столах, покрытых клеёнкой, с полным набором столовых приборов и даже бумажными салфетками. Однако, сами кушанья, хоть и приготовленные с некоторой претензией на ресторанные блюда, и по вкусу, и по объёму были куда хуже тех, которые готовил для командиров повар медсанбата.
В столовой они встретили Брюлина и Берлинга, после обеда они утащили Бориса к себе. Их землянка была невелика, но достаточно чиста и удобна. В течение двух часов, которые Алёшкин провёл там, ни о каких делах они не говорили, а болтали о разных разностях. Между прочим, Брюлин рассказал Борису, что их «толстый медвежонок» (так он назвал Склярова) недавно обзавёлся семьёй, заимел молодую жену Шурочку.
– Ты её видел уже. Какая-то мода, что ли, пошла, все стали здесь жёнами обзаводиться, – заметил Берлинг.
Борис при этих словах покраснел, но его собеседники этого не заметили. Берлинг собирался сообщить ещё какую-то сплетню, циркулирующую в штабе армии, да заметил предостерегающий жест Брюлина и замолчал. Борис понял, что простодушный профессор сболтнул немного лишнего, рассказав то, что ему знать не полагалось. Сделав вид, что он не заметил возникшей неловкости, Борис взглянул на часы и, объявив, что опаздывает, распрощался с обоими приятелями и пригласил их в медсанбат.
Когда Алёшкин подходил к землянке Склярова, тот, уже одетый в шинель, затянутый ремнём, стоял у входа. Завидев Бориса, он сказал:
– Вот хорошо, а то я уже собирался за тобой кого-нибудь послать. Звонил Тынчеров, просил побыстрее прийти, так как он выезжает в штаб фронта. Пойдём к машине.
Через несколько минут Алёшкин в машине начсанарма – чёрной, видавшей виды «эмке» – ехал в штаб армии, за ними следовала его «санитарка». Вскоре они входили в землянку члена Военного совета 8-й армии, бригадного комиссара Тынчерова.
Тот принял их очень любезно, стоя, выслушал их рапорты, задал Алёшкину несколько ничего не значащих вопросов и, пообещав вскоре навестить его дивизию, потребовал наведения в ней образцового санитарного порядка. Говорил он с акцентом, немного коверкая русские слова.
Приём длился минут пять, после чего Борис был отпущен и получил разрешение от Тынчерова и начсанарма следовать в свою дивизию. Он вышел из землянки и глубоко вздохнул. Штаб армии располагался в небольшом сосновом лесу. Стоял чудесный мартовский вечер. На фоне розовеющего заката чётко вырисовывались силуэты молодых сосенок, где-то вдали изредка еле слышно погромыхивало – там фронт, а здесь была такая тишина, что, кажется, никакой войны-то и не было.
Алёшкин задумчиво шагал к шлагбауму, отделявшему въезд на территорию штаба армии от дороги, около которой стояла его машина, думая о превратностях своей судьбы. Если бы кто-нибудь год назад сказал ему, что он, бросив где-то за несколько тысяч вёрст свою семью, будет вот так скитаться по ленинградским лесам и перелескам, что к этому времени он, врач без году неделя, вдруг станет сравнительно большим медицинским начальником (шутка ли, начальником санитарной службы целой дивизии!), он бы никогда этому не поверил. Однако всё это уже произошло. Теперь ему оставалось только одно – напрячь все свои силы, проявить все свои способности, чтобы и из нового испытания выйти с честью, не посрамить фамилии.
Так, в раздумье он подошёл к своей машине.
Поздней ночью вернулись Алёшкин и Бубнов в расположение медсанбата. Дорогой им пришлось несколько раз останавливаться в ожидании, пока противник прекратит очередной артналёт. У фашистов была довольно примитивная и удивительно стереотипная тактика. Каждый вечер, помимо обыкновенной дуэли с нашими артиллеристами или обстрела переднего края и ближайших его тылов, они производили артналёты по определённым площадям в пределах армейского и дивизионного тыла, охватывая ими часть дорог и окрестных лесов. Эти квадраты ежедневно менялись, причём смена их производилась в строго определённой последовательности. И, что самое главное, – за пределами площади поражения было совсем безопасно.
Так произошло и в этот раз. Завидев несколько первых разрывов впереди, примерно в полукилометре по пути их следования, шофёр Бубнов остановил машину и сказал:
– Ну, товарищ начсандив, придётся нам немного позагорать. Пока фрицы свою норму снарядов не израсходуют, дальше ехать нельзя, а здесь нам безопасно. По-видимому, они сегодня вон тот район около Путилова будут обрабатывать. Я съеду чуть-чуть в сторонку, вон к тем ёлочкам, там колея видна, так что не провалимся. Посидим, покурим, пока эта заваруха кончится.
– Но там же, куда ты показал, хлебозавод стоит, – встревоженно заметил Борис, – значит, его накроют?
– Вряд ли, немцы стреляют в определённом порядке, вчера обрабатывали район немного южнее дороги, сегодня передвинулись к северу. Наверно, ещё вчера наш хлебозавод передислоцировался на другое место.
– Эдак и нашему медсанбату придётся с насиженного места уходить?
– Да нет, нам вряд ли придётся, вы ведь слышали, что тяжёлые немецкие снаряды всё время через нас перелетают. Значит, они считают, что этот район обстреливать нечего, что он пуст. Конечно, если «рама» нас обнаружит, ну, тогда всё может быть. Или, если они квадраты поменяют, или какой-нибудь их артиллерист в расчётах ошибётся, тогда и по нам могут ударить. Но у немцев таких ошибок не бывает, уж больно они аккуратны.
Борис удивился таким рассуждениям, услышанным от простого шофёра, и не замедлил высказать это удивление своему собеседнику. Тот в свою очередь удивлённо взглянул на Алёшкина и сказал:
– Так ведь я Бубнов. Разве вы не знали?
Борис вновь недоумённо пожал плечами и ответил:
– Знаю, что вы Бубнов, – невольно перешёл он на «вы», – но откуда у вас такие артиллерийские познания? Вы что, в артиллерии служили?
Бубнов невесело усмехнулся:
– Значит, вы и в самом деле ничего не знаете, а я думал… Я, действительно, артиллерист и в прошлом командовал артиллерийским дивизионом. Но за родственную связь с «врагом народа» Бубновым Андреем Сергеевичем, бывшим начальником политуправления РККА, а после Наркомом просвещения РСФСР, который мне дядей доводится, я в 1937 году был разжалован и арестован. Три года пробыл в лагерях, и только перед самой войной выпущен. При мобилизации сказал, что я шофёр. Я и на самом деле хорошо знал шофёрское дело, ведь мой дивизион состоял из новейших противотанковых орудий и находился на автотяге, так что командир обязан был знать автодело даже лучше, чем обыкновенный шофёр…
Борис смущённо промолчал. Он уже и раньше не раз задумывался о «врагах народа», ведь у него и у самого был такой «враг» среди родственников. «Что-то тут уж больно неладно…» – думал он, но своих сомнений никому не открывал. Такое время было, что сомнениями в правильности действий НКВД или Сталина лучше было ни с кем не делиться, даже с самым близким человеком. Поэтому и сейчас он никак не прореагировал на рассказ Бубнова, а, немного помолчав, сказал:
– Кажется, налёт-то кончился, поедем.
Они сели в машину и после двух-трёх таких же вынужденных остановок добрались до медсанбата.
Борис зашёл в свою комнату, а там стоял дым коромыслом: Перов срочно складывал свои пожитки. Он получил приказ о переводе в полковой полевой госпиталь № 31, был этому чрезвычайно рад, и так как назначенный вместо него врач Фёдоровский приехал, то он рассчитывал сдать ему медсанбат в течение следующего дня, а вечером отбыть к новому месту службы.
Фёдоровский жить вместе с комиссаром и начальником штаба батальона не захотел, он облюбовал себе комнату, из которой только что выехал комиссар дивизии и где стоял телефон.
Алёшкин обрадовался, что его койка не занята, и он может спокойно лечь отдохнуть. Пока Виктор Иванович возился с укладыванием, они с комиссаром Подгурским сыграли партию в шахматы. Во время игры Борис рассказал Николаю Ивановичу о своём пребывании в санотделе армии, об услышанных там новостях и, между прочим, сообщил и о предстоящем Подгурскому отъезде в Москву. Тот обрадовался, узнав об этом, и сказал:
– Мне очень жаль покидать медсанбат. Мне кажется, что я здесь не без пользы для дела, да и для себя находился. Но, конечно, теперь, когда ни тебя, ни Перова не будет, здесь станет труднее. Что-то мне этот новый комбат не понравился: приехал, кое-как поздоровался, а затем забрался в свою комнату и сидит там, носу не показывает. По батальону пока даже не прошёл, ни с кем ещё, в том числе и со мной, не поговорил. Только и сказал Перову, что приёмку дел начнёт завтра.
Утром следующего дня Борис, взяв санитарную машину, отправился в штаб дивизии. Он попросил, чтобы шофёром ему дали опять Бубнова: понравился ему этот развитой интересный человек, и он решил познакомиться с ним поближе.
Приехав в штаб дивизии, Алёшкин забежал в землянку комиссара, в нескольких словах рассказал ему о полученном от начсанарма задании, и только хотел было развить свой план его выполнения, как в землянке появился адъютант комдива и, запыхавшись, сказал:
– Начсандив у вас? Его срочно комдив требует!
Марченко усмехнулся:
– Ступайте, он сейчас придёт.
Когда лейтенант вышел, он продолжал:
– Кто-нибудь из комдивовых прихлебателей видел, как ты зашёл ко мне и доложил… Ну ладно, пойдём вместе, буду тебя выручать.
И они пошли в землянку комдива, расположенную почти напротив.
– Вот почему я хочу, чтобы ты жил в медсанбате. Подальше от соглядатаев комдива, – заметил Марченко.
Войдя в землянку командира дивизии, пока комиссар с ним на вид довольно дружески здоровался, Алёшкин встал у двери и как полагается громко произнёс:
– Товарищ командир дивизии, по вашему приказанию начсандив 65-й дивизии Алёшкин прибыл.
Тот, нахмурившись, не поздоровавшись, сказал:
– Почему это вы, товарищ Алёшкин, не считаете своим долгом доложить о прибытии прежде всего вашему непосредственному начальству?
Но тут вмешался молчавший до сих пор Марченко.
– Это я его позвал к себе. Он шёл к вам, но, так как я тоже собирался к вам, то решил задержать его и захватить с собой…
Комдив замолк, но потом как будто что-то вспомнил:
– А почему не прибыли вчера, сразу же по возвращении из штаба армии?
Тут уж нашёлся Борис:
– В медсанбат прибыл новый командир, вот я и заехал туда, чтобы с ним познакомиться и решить вопрос о сдаче дел.
– Ну и? Решили? – насмешливо спросил комдив.
И пока Борис, не зная, что ответить, молчал, он продолжал:
– Утром Перов по телефону сообщил, что этот новый комбат собирается дела чуть ли не две недели принимать. Эх, была бы моя воля, – он покосился на комиссара, – ни за что бы я Перова не отпустил. Подумаешь, они там начальника госпиталя подобрать не могут! Вот что, поезжайте сейчас же в медсанбат и организуйте там приёмку-сдачу дел так, чтобы она была закончена максимум в три дня, и пусть через этот срок оба явятся с докладом. Ясно?
– Слушаюсь, товарищ комдив, – ответил Борис. – Разрешите доложить?
– Ну, докладывайте!
– Как только я там с ними всё утрясу, разрешите поехать по полкам, очень там дел много, – и Алёшкин вкратце повторил задание начсанарма, только что рассказанное им комиссару.
– Он вам ещё не докладывал об этом? – спросил комдив Марченко.
Тот, сразу смекнув в чём дело, ответил:
– Конечно нет, ведь он только на минутку ко мне зашёл.
– А, ну хорошо, – уже довольно заметил комдив. – Так как вы думаете? По-моему, он правильное принял решение. По полкам ему сейчас нужно обязательно проехать, – вновь обратился он к комиссару.
А так как Марченко уже и сам до этого одобрил план Бориса, то к удивлению стоявшего здесь же адъютанта комдива, согласно кивнул головой.
Как впоследствии рассказывал друзьям адъютант, это был чуть ли не первый раз, когда у командира и комиссара дивизии мнения совпали без вмешательства штаба армии.
Видя такое благожелательное отношение комдива, Алёшкин решился на некоторую вольность:
– Товарищ командир дивизии, – обратился он, – разрешите, пока идёт приёмка-сдача дел в медсанбате, и пока мы будем выполнять задание санотдела армии, мне находиться в медсанбате.
Комдив взглянул на комиссара и, заметив, что тот собирается что-то сказать и, конечно, предполагая, что это будет возражение, поспешил ответить:
– Ну что же, это правильно, живите пока там. Телефон в медсанбате есть, будете держать связь со мной по телефону.
– Слушаюсь, – радостно сказал Борис, заметив в глазах комиссара весёлые, насмешливые огоньки.
А тот, желая, видимо, подлить масла в огонь, вдруг, как бы в раздумье, сказал:
– Но всё-таки нахождение начсандива в медсанбате для нас может быть не совсем удобно.
– Чепуха, – перебил его комдив, – в случае нужды свяжемся по телефону. Нечего вам болтаться здесь, там будете поближе к своей медицине. Тем более, что всё равно штаб дивизии будет передислоцироваться, вот тогда и решим, нужно ли вам переезжать к нам. У вас всё? – обратился он к Борису.
– Так точно, всё.
– Ну, тогда можете идти. Да, – повернулся он к комиссару, – у вас к начсандиву ничего нет?
Тот отрицательно мотнул головой, делая вид, что он на Алёшкина немного сердит. Это, видимо, обрадовало комдива, потому что он ещё доброжелательнее сказал:
– Идите, товарищ Алёшкин, поторопите там комбатов и приступайте к выполнению заданий санотдела. Передайте командирам полков, что я буду сам контролировать выполнение ими этих распоряжений, а о ходе их каждые три дня докладывать лично мне.
– Есть, – ответил Алёшкин, и, повернувшись, вышел из землянки.
Часа через два он сидел в штабе медсанбата, где в это время происходила отчаянная перепалка между Перовым и Фёдоровским. Первый настаивал, чтобы сдать все дела сегодня же, а второй заявлял, что на оформление приёмки им придётся потратить по крайней мере неделю.
Когда Борис появился в штабе батальона, Виктор Иванович, поздоровавшись, немедленно обратился к нему:
– Товарищ начсандив, это же безобразие! Начсанарм настаивает, чтобы я немедленно ехал принимать госпиталь, а товарищ Фёдоровский собирается растянуть приёмку дел чуть ли не на целый месяц! Ведь сейчас не мирные годы!
Алёшкин взглянул на Фёдоровского. Это был толстенький, коротконогий, седоватый мужчина лет пятидесяти, с какими-то узкими, неопределённого цвета глазами, с большими мешками под ними и подозрительно красным припухшим носом. В петлицах он имел две шпалы, то есть был военврачом второго ранга.
Тот, в свою очередь, услышав обращение Перова и поняв, что в комнату вошёл старший по положению, встал и, повернувшись лицом к Борису, собрался что-то возражать. Но увидев, что его непосредственное начальство по званию ниже его – всего только врач третьего ранга, да и по летам моложе лет на двадцать, растерянно заморгал своими белёсыми ресницами. Он был, видимо, удивлён, обескуражен и рассержен тем, что ему придётся подчиняться этому юнцу. Однако сказать ничего не успел, потому что Алёшкин, видя его растерянность, решил ею воспользоваться.
– Здравствуйте, товарищ Фёдоровский, – сказал он, шагнув к нему и протягивая руку, тому ничего не оставалось, как пожать её. – Я сейчас только что от командира дивизии, он предложил закончить сдачу-приёмку дел по медсанбату в кратчайший срок, и не позднее чем послезавтра утром явиться к нему с докладом. Спорить бесполезно! – подчеркнул он, заметив, что оба комбата собираются что-то возразить. – Это приказ комдива, он обсуждению не подлежит… Давайте-ка лучше подумаем, как его выполнить. Я со своей стороны предлагаю следующее. Так как все начальники служб остаются на своих местах, и все материально ответственные лица тоже, то пусть штабная хозчасть перепишет наличие материальных ценностей, числящихся по книгам за каждым лицом: кладовщиками, начальниками медснабжения, старшими медсёстрами, командиром автовзвода и другими, и предложит им расписаться. Это и будет служить отчётным документом для одного и отправным для другого комбата. Разумеется, надо составить списки оружия и боеприпасов, имеющихся в медсанбате, указать, за кем оно числится. Нужен, конечно, и список личного состава. Товарищи Скуратов и Прохоров, – эти двое тоже присутствовали здесь, – сколько времени вашим людям потребуется на составление этих документов? В течение суток управитесь?
– Думаю, что да, – ответил Скуратов, в глубине души удивлённый такой хваткой в хозяйственных делах, которую он не предполагал найти в молодом враче, правда, уже заслужившем славу умелого хирурга.
Он привык к тому, что в хозяйственных вопросах, врачи, как, например, все его бывшие комбаты, в том числе и Перов, разбирались довольно слабо. Скуратов, конечно, не знал, как, впрочем, и остальные, что Борис до своей врачебной карьеры прошёл довольно большой путь и занимал крупные хозяйственные посты, поэтому как раз эти-то вопросы ему было решать легче, чем другие.
– Ну, а раз думаете, то и сделаете, – улыбнулся Алёшкин. – Значит, завтра к 20:00 все описи и списки должны быть на столе у комбата. А вам, товарищ Фёдоровский, я рекомендую сейчас с Виктором Ивановичем и комиссаром отправиться по подразделениям батальона, ознакомиться с его расположением, постановкой работы и людьми. Я сейчас должен выехать в 51-й полк, – Борис решил начать свою работу с него. – Завтра к вечеру вернусь, и тогда в моём присутствии вы и подпишете акт. Вопросов нет?
Воспользовавшись тем, что оба комбата, получив такие конкретные и категорические распоряжения, ещё не успели их переварить, чтобы высказать какие-либо возражения, Борис продолжал:
– Ну, вот и хорошо, что мы так быстро договорились. Приступайте. Виктор Иванович, вы пока ещё хозяин медсанбата, прикажите заправить машину, на которой я ездил, поеду на ней в полк. Между прочим, согласно распоряжению комдива, я пока буду дислоцироваться в медсанбате. Очевидно, мне придётся занять комнату, в которой жил комиссар дивизии. Там со мной поселится и писарь, которого я привёз с собой, военфельдшер Венза. Товарищ Перов, распорядитесь, пожалуйста, чтобы ему там койку или топчан поставили. Ну, вот, кажется, всё. Эх, хорошо бы сейчас пообедать, ведь совсем стемнело уже, а мне ещё ехать в полк надо. Да, эту машину, на которой я сейчас ездил, и шофёра временно надо закрепить за мной: для выполнения заданий начсанарма ездить много придётся.
В это время, точно подслушав слова Алёшкина, Игнатьич отворил дверь и сказал:
– Товарищи командиры, обед на столе.
После обеда Борис, оставив Вензу в медсанбате и приказав ему устраиваться в комнате комиссара, которую Фёдоровский с большой неохотой освободил, выехал в 51-й стрелковый полк. Наверно, с этого времени Фёдоровский и возненавидел своего начсандива, и всё последующее время их совместной работы общего и, уж конечно, дружеского языка они так и не нашли.
В штаб 51-го стрелкового полка Борис приехал уже совсем вечером. Он оставил там свою машину и шофёра, познакомился с командиром и комиссаром полка и передал им распоряжение начсанарма и командира дивизии, о котором, впрочем, они уже знали, так как комиссар дивизии Марченко ещё днём поручил начальнику штаба дивизии дать распоряжение по всем полкам о проведении санитарно-гигиенической обработки личного состава и прививках.
Вопрос о бане решался просто. Землянку для неё в районе тыла полка, около небольшого ручейка, сапёры уже делали, воды было достаточно, дров тоже. График помывки начальник штаба полка обещал составить за сутки. А вот с дезинсекцией обмундирования и белья, а также с обменным фондом было трудно. В медсанбате имелась одна дезкамера системы ДДП, таскать её по всем полкам было хлопотно, а самое главное, долго. На это время в медсанбате пришлось бы прекратить санобработку поступающих раненых, а это теперь уже стало обязательной процедурой. Осложнялся вопрос и с бельём, в распоряжении медсанбата его также было мало. Не было больших запасов и на дивизионном обменном пункте.
Кроме того, чтобы ввести санобработку в полках, как вещь регулярную, систематическую, хотя бы дважды в месяц, что было совершенно необходимо, пока части стояли более или менее стабильно, следовало наладить стационарные обмывочно-дезинсекционные пункты.
Раздумывая над этой проблемой, Борис шёл вслед за выделенным в его распоряжение штабом полка провожатым-автоматчиком, который должен был показать дорогу до расположения ППМ. Придя в землянку старшего врача полка (это был некто Костюков, военврач третьего ранга, заменивший ушедшего Сковороду), Алёшкин отпустил сопровождающего и решил заночевать в полковом пункте. После ужина, радушно предложенного ему Костюковым, они стали обсуждать вопрос о санобработке полка.
Вопрос этот уже начинал тревожить и самих полковых врачей: всё чаще санинструкторы рот, проводя утренние осмотры бойцов, обнаруживали завшивленных. Им немедленно меняли бельё, протирали волосистые части зелёным мылом, но количество заражённых паразитами не уменьшалось. Требовались более радикальные меры.
Костюков доложил о строящейся бане, и Борис решил завтра осмотреть её. О дезинсекционной камере пока ещё никто ничего не придумал, надеялись на дивизионную.
– Сегодня тихо, наверно, удастся спокойно поспать. Ложитесь на мою постель, а я пойду в землянку медпункта, там где-нибудь пристроюсь, – с этими словами Костюков вышел.
Землянка старшего врача полка очень напоминала Борису его первые землянки в медсанбате. Только, наверно, накатов сверху было больше, да укладывать их научились так, чтобы сверху не капало, несмотря на тепло внутри землянки и лежавший поверх её снег.
Разувшись, сняв шинель и снаряжение, Борис улёгся на топчан, покрытый плащ-палаткой, и завернулся в одеяло. Закурив перед сном, он невольно начал прислушиваться к окружающим звукам.
Костюков сказал, что сегодня тихо, но это было в его понятии, в понятии Алёшкина тишина казалась относительной. Так близко от передовой он ещё никогда не бывал: от этой землянки до передней линии окопов – менее полутора километров, и если бы не лес, густо росший здесь на болотистой местности, то и передовые передние траншеи, и расположение ППМ на обратном скате песчаного бугра, и свои, и немецкие окопы были бы хорошо видны невооружённым глазом.
Совсем рядом где-то вдруг затарахтел пулемёт. Затем застучали одиночные винтовочные выстрелы, совсем недалеко послышался противный свист и гулкий звук взорвавшейся мины. Следом несколько мин разорвались где-то впереди. Почти через регулярные промежутки времени снаружи вспыхивал яркий белый свет, лучи которого пробивались сквозь щели палаточной двери и маленькое оконце, закрытое осколком стекла. Борис знал, что это «фонари» – осветительные ракеты, бросаемые немцами над передним краем в течение всей ночи.
Вдруг где-то невдалеке заурчал мотор, послышались негромкие голоса, шум отъезжающей машины, и как будто всё стихло. На самом деле было не так, все эти шумы продолжались. Это была обычная «тихая» жизнь тыла полка, стоявшего в первом эшелоне обороны. Тишина, в которую погрузился Борис, оказалась обыкновенным сном. Молодость взяла своё, и даже непривычная, тревожная обстановка и беспрерывные разнообразные звуки войны, в конце концов, не помешали, и он проспал до рассвета. Проснулся оттого, что пришедший санитар, гремя дверцей крошечной, сделанной из какой-то кастрюли, печурки, начал её растапливать. В землянке было холодно. Борис, укрывшись одеялом и кем-то заботливо накинутой шинелью, согрелся, ему очень не хотелось вылезать из тёплого гнёздышка. Но минут через пятнадцать после того, как санитар затопил печурку, в землянке стало так жарко и душно, что Алёшкин вскочил с постели и выбежал наружу.
Уже почти совсем рассвело. Ночью прошёл мелкий снежок, стояла полная тишина. Не было слышно и стрельбы. Борис, совершив в находившемся поблизости «ровике» необходимые дела, подошёл к одному из белеющих сугробов снега, засучил рукава, расстегнул ворот и, захватив большую пригоршню мягкого пушистого снега, с удовольствием растёр им себе лицо и руки. Умывание было закончено. Он вернулся в землянку, вытерся висевшим на колышке полотенцем, но оставаться внутри не мог: жара казалась просто невыносимой. Он сел на близлежащий ствол берёзы и, закурив, принялся намечать план на день: «Сперва посмотрю баню, затем пройду на батальонный перевязочный пункт. Надо взглянуть, как организована у них там работа, ведь я ещё не был на таких пунктах… Может быть, и в роту пройдём», – подумал Алёшкин.
«А как же с дезкамерой?» – вновь вернулись его мысли к больному вопросу. И вдруг ему показалось, что он нашёл выход. Ему вспомнилась невероятная жара в землянке старшего врача полка: «А что если и дезкамеру построить в землянке?» И у него быстро созрел план, пока ещё не очень чёткий, но уже, кажется, вполне реальный.
Он поднялся и подошёл к землянке ППМ. Её размеры были 4 на 5 м. В глубине стоял перевязочный стол из козел с носилками, в уголке – открытая укладка с инструментом, перевязочным материалом и небольшим количеством медикаментов. По бокам укреплялись низкие козлы, на которые укладывались носилки с ранеными. В настоящий момент на одних носилках лежал красноармеец с забинтованной головой, а на других сидел, потягиваясь, Костюков.
При виде Алёшкина дежуривший в ППМ фельдшер вскочил из-за столика для заполнения карточек передового района и отрапортовал:
– Товарищ начсандив, в ППМ 51-го стрелкового полка происшествий нет. Находится один раненый, обработан. Дежурный военфельдшер Фролов.
Борис выслушал рапорт, поздоровался с фельдшером за руку и, подойдя к Костюкову, стоявшему во время рапорта по стойке «смирно» около своих носилок, сказал:
– Ну, кажется, я нашёл.
– Что нашли? – насторожился Костюков.
– Дезкамеру.
– Где?
– У вас.
– Как у нас?
– Сейчас увидите. Дайте-ка мне листочек бумаги, – попросил Алёшкин и, сев за столик, начертил схему.
– Затруднения могут быть только в трубах и стенке. Печь можно соорудить из любой пустой бочки из-под горючего, а трубы, наверно, сумеют сделать в медсанбате. Я думаю так, пришлю-ка вам пару специалистов из батальона – жестянщика и печника. Попробуем! Термометры, по-моему, в медснабжении у Стрельцова есть. Давайте сегодня же организуем строительство такой камеры около бани.
Вскоре о проекте доложили командиру полка, а ещё через полчаса сапёры, закончившие строительство бани, начали рыть котлован для дезкамеры. Железная бочка нашлась на складе горючего полка. О трубах Борис написал записку Прохорову, ему же поручил прислать с первой же машиной жестянщика и санитара, ремонтировавшего в бараках печки.
В свою очередь Костюков попросил начальника штаба полка послать двух человек с подводой в ближайший посёлок, от которого остались только печные трубы, чтобы привезти сотни две кирпича. Глина и песок находились под ногами.
Когда закончили все приготовления к строительству дезкамеры, Костюков поручил следить за стройкой одному из своих фельдшеров, а сам вместе с Алёшкиным направился в ближайший батальонный пункт медпомощи.
Тишина, господствовавшая на передовой с утра, часам к десяти, когда Борис и Костюков двинулись в путь, закончилась. То там, то здесь вспыхивала пулемётная и автоматная стрельба. Иногда как бы лениво, с шелестом, где-то высоко проносились наши тяжёлые снаряды, рвавшиеся далеко за немецкими окопами. С таким же шелестом, только, пожалуй, более громким и неприятным, летели в ответ снаряды противника, и тогда звук разрыва доносился из-за леса, с той стороны, где располагались тылы дивизии. Иногда среди кустов и мелкого осинника, покрывавшего окрестные болота, с противным воем проносилась мина, заставлявшая путников падать на тропку, по которой они шли, прислушиваться к раздававшемуся в нескольких десятках шагов разрыву и, выждав несколько минут, подыматься и идти снова.
Батальонный пункт, к которому направлялись начсандив и старший врач полка, находился от ППМ километрах в двух. Сперва надо было пройти около полутора километров вдоль линии фронта, а затем около пятисот метров по лощине вдоль небольшой речушки вперёд к передовой, к землянке БМП, вырытой в песчаном обрывистом берегу этой речки. И хотя от этого места до окопов первой линии было менее шестисот метров, оно достаточно хорошо укрывалось высоким берегом речки. Пули, то и дело посвистывающие рядом и сшибавшие то тут, то там веточки елей, берёз и осин, или с глухим стуком вонзавшиеся в мякоть древесных стволов, для тех, кто был в медпункте и около него, не представляли сильной опасности. Конечно, мина, при условии попадания её в лощину, могла бы поразить и находящихся там, и БМП, но на таком близком расстоянии от передовой миномётного обстрела пока не производилось. Почти от самой землянки БМП шёл ход сообщения к тыловой траншее переднего края.
Осмотрев помещение медпункта и найдя, что оно оборудовано вполне удовлетворительно, Алёшкин, объявив благодарность фельдшеру, командовавшему им, пошёл дальше. Он решил своими глазами взглянуть на расположение окопов.
По ходу сообщения передвигаться пришлось, согнувшись чуть ли не вдвое, зато в окопе можно было выпрямиться. В этом батальоне, расположенном на небольшой песчаной высотке, удалось отрыть довольно глубокие окопы и, хотя под ногами и хлюпала, несмотря на мороз, жидкая грязь, идти и стоять здесь можно было вполне. Костюков сказал, что на переднем крае третьего батальона люди стоят чуть ли не по колено в воде, а находящихся в окопах первой линии приходится сменять через каждые шесть часов.
В том окопе почти никого не было. Батальон имел далеко не полное укомплектование, и занимать все три линии траншей было некому. Большинство людей сосредоточилось в первых двух, куда Костюков ходить не рекомендовал, да и надобности в этом не было.
Вернувшись в БМП, Алёшкин сказал, что, по-видимому, прививки, которые станут делать недели через две, как только поступит прививочный материал, придут не на ППМ, как он предполагал вначале, а прямо на БМП: от ППМ слишком длинен путь. Там нужно прививать только личный состав тыловых учреждений полка, расположенных поблизости. Лучше пусть фельдшер и санинструктор придут к людям, чем собирать народ к ним. Костюков подтвердил, что так будет удобнее. О прививках во втором батальоне, стоявшем во втором эшелоне полка, говорить не было смысла: он находился в относительном тылу, там это затруднений не вызвало бы.
В ППМ вернулись к вечеру, оба устали и проголодались. После сытного обеда, принесённого в землянку Костюкова одним из санитаров, после принятия «наркомовской нормы» – 100 грамм водки, которая теперь уже выдавалась всем фронтовикам до дивизионного тыла включительно, они отправились посмотреть на строительство бани и дезкамеры. Баня уже топилась. Из раздобытых где-то старых полуобгорелых досок там соорудили даже полок, и в этой баньке-землянке можно было не только хорошо вымыться, но даже и попариться.
Наскоро подсчитав пропускную способность бани, Алёшкин убедился, что для санобработки полка хватит двух – максимум трёх суток. Этот срок был вполне приемлемым. Оставалось неизвестным, как справится со своим делом новоизобретённая дезкамера. Её строительство шло полным ходом. Сапёры, вырывшие котлован, заготавливали перекрытия, которые предполагалось закрепить на столбах, врытых в углах землянки. Деревянных стен из-за опасности пожара делать было нельзя.
Колесов, прибывший вместе с трубами и жестянщиком, укладывал из кирпичей разделительную стенку, в которую уже успел вмазать железную бочку. Заметив Алёшкина, он оторвался от работы, и, обратившись к подошедшему, сказал, что голые железные трубы оставлять в камере, где будут находиться вещи бойцов, нельзя – могут воспламениться. Он считал необходимым соорудить над трубами пол из кирпичей и глиняного раствора, гарантируя, что нужная для дезинсекции температура появится, если дверь в камеру будет хорошо и плотно закрываться.
По предположению Колесова, кстати сказать, руководившего дезинсекцией в медсанбате, можно было в камеру закладывать, развешивая на деревянных крючьях, комплектов 10–12 белья и обмундирования, времени для прожарки потребуется около 30 минут.
Алёшкин поручил Колесову обучить одного из санитаров ППМ, выделенного Костюковым, приёмам дезинсекции и необходимому ремонту камеры, и только после апробации возвращаться в медсанбат; Костюкову предложил в самые ближайшие дни провести помывку личного состава полка и дезинсекцию белья и обмундирования, о ходе процесса ежедневно докладывать по телефону. Затем он отправился по уже знакомой дороге в штаб полка, чтобы оттуда уехать в медсанбат. Выехав без задержек, он через каких-нибудь полтора часа уже входил в свой барак.
Борис направился в комнату, где когда-то лежал больной комиссар дивизии, и которую, как мы помним, он приказал отвести ему. Не успел он подойти к двери комнаты, как она распахнулась, и навстречу ему выскочил, опираясь на свои три здоровые и сильные лапы, Джек. Скуля и повизгивая от радости, он нещадно колотил себя хвостом по отощавшим за время болезни бокам и, прыгая, пытался лизнуть хозяина в лицо. Тот тоже обрадовался, присел перед собакой прямо в дверях, обнял пса за голову, погладил его, приговаривая:
– Что, Джекушка? Что, хороший, соскучился? Ну, подожди, скоро поправишься, тогда я тебя с собой брать буду. Потерпи ещё немного!
А Джек, точно понимая его слова, прижался к Борису головой и грудью и от счастья и радости, по-видимому, переполнявших его, так и замер в этом положении.
Такие же чувства от свидания с собакой испытывал и Борис. Сидя на корточках и поглаживая Джека в дверях своей комнаты, он не видел ничего, что происходило внутри, поэтому вздрогнул и невольно вскочил на ноги, чем вызвал сердитое ворчание пса, когда вдруг услыхал:
– Ну-ну, начсандив, а я и не знал, что ты способен на такие собачьи нежности! Смотри-ка, никого не замечает!
Борис узнал голос комиссара дивизии Марченко. Ему стало неловко за свою, пожалуй, чересчур восторженную встречу с Джеком, и он подумал: «Ох уж этот Марченко, вечно меня на чём-нибудь поймает!»
Однако, поднявшись, он вошёл в комнату, вытянулся, как это было положено, и отрапортовал сидевшему у стола комиссару:
– Товарищ полковой комиссар, начсандив 65-й дивизии, военврач третьего ранга Алёшкин возвратился из 51-го стрелкового полка, где организовал подготовку к санобработке.
– Да знаю уж, знаю, где ты был! Раздевайся, садись, давай чай пить, да, наверно, и ужинать сразу будем, сейчас Венза принесёт. Что же это вы, товарищ Венза? Начальник явился, а вы стоите, как истукан! А ну, быстро на кухню, тащите ему ужин.
Только тут Алёшкин заметил стоявшего несколько в стороне своего помощника Вензу, который после слов комиссара быстро выскочил за дверь.
Борис сбросил с себя шинель, снял полевую сумку, противогаз, снаряжение с пистолетом, выдернул ремень и, подпоясавшись, направился к стоявшему в углу комнаты умывальнику, чтобы умыться. За это время он успел разглядеть изменившуюся обстановку комнаты. В ней было два окна, между ними Венза поставил небольшой стол, посередине которого аккуратной стопочкой лежали дела санитарной службы дивизии. По бокам стола стояли две табуретки, между ними – стул. Вдоль стен комнаты находились две солдатские кровати, с набитыми сеном тюфяками, покрытые простынями и серыми одеялами. В изголовьях обеих кроватей лежали соломенные подушки в белых наволочках. В углу у входа стоял умывальник, рядом вешалка. В противоположном углу на старом одеяле лежал Джек в своей любимой позе, положив голову на передние лапы, и внимательно следил глазами за всем, что делал его хозяин.
– Так, говоришь, в 51-м стрелковом полку был? Мне уже комдив об этом сообщил. Ему командир полка докладывал, как ты там шуровал, как заставил их быстрее шевелиться с помывкой, как дезкамеру им изобрёл. Между прочим, знаешь, что командир дивизии сказал о тебе? «Кажется, мы в Алёшкине не ошиблись, толковый начсандив будет!» Ну, я промолчал, рано ещё тебя хвалить. Да и с комдивом соглашаться не хотелось, но вообще-то ты начал неплохо, давай и дальше так. Помни только, что обо всём ты должен прежде всего ставить в известность меня, а уж потом комдива. Я сегодня здесь случайно оказался, проездом, Зинаиде Николаевне показаться. Узнал, что ты едешь «домой», ну и решил тебя подождать. В другой раз, как приедешь, так сейчас же мне звони. А сейчас позвони, доложись комдиву. Да, меня ты не видел, понял?
Алёшкин подошёл к столу и, сняв трубку с полевого телефона, попросил ответившего ему «Ястреба» соединить с «Шестым». Услышав в трубке голос комдива, Борис доложил:
– Товарищ «Шестой», докладывает «Тринадцатый» (это был код начсандива). Только что вернулся от «Двадцать пятого» (код 51-го стрелкового полка). Завтра выезжаю к «Двадцать шестому» (код 41-го стрелкового полка). У «Двадцать пятого» всё благополучно, вероятно, начнут с завтрашнего дня. … Да, полностью. Камеру заканчивали, когда я уезжал. Да. … Здесь? Простите, я только что приехал, ещё не видел. … У вас? Значит, уже передачу закончили. А, уехали. Слушаю… Нет, не видел. Есть! Слушаюсь! – и Борис положил трубку.
– Спрашивал, не встречал ли я вас. Сказал, что только что у него были Перов и Фёдоровский, докладывали о сдаче-приёмке медсанбата. Ругался, зачем в траншею лазил, приказал больше этого не делать, – передал Борис Марченко содержание своего разговора с комдивом.
– В самом деле, незачем тебе ходить по окопам, не дело это начсандива, храбрость нам свою показывать не нужно. Ну, ладно, ужинай да отдыхай, а я поеду в штаб. Завтра, может быть, в 41-м полку увидимся, я тоже туда собираюсь. Пока, – и Марченко, сидевший у стола в шинели, надел свою пограничную фуражку, с которой он пока ещё не расставался, и вышел из комнаты.
Почти сейчас же появился с дымящимся котелком Венза, а за ним с чайником и Игнатьич. Джек, увидев Игнатьича, приветливо постучал хвостом, однако с места не встал.
Борис с удовольствием принялся за ужин, состоявший из большой котлеты и более чем полкотелка хорошо намасленной гречневой каши. Игнатьич, поставив чайник на стол, обратился к Алёшкину:
– А наш новый-то командир, видать, человек вредный…
– Это ещё почему? С чего ты взял?
– Как же, во-первых, потребовал, чтобы Скуратов немедленно переселился. «Я, – говорит, – только с комиссаром согласен вместе жить, да на новом месте и с ним мы будем жить отдельно, а устраивать у себя общежитие не желаю!» Младший лейтенант уже в штаб переселился. А потом, видишь, и Джек ему не угодил. Правда, Джек, этот чёрт проклятущий, при каждом появлении нового комбата ворчать начинал, но ведь не кусал же его! Так нет: «Чья это собака? – говорит, – Начсандивовская? Ну вот, пусть и поселяется вместе с ним. Увести немедленно или вон, – говорит, – на улицу, под крыльцо поселить». Ну, мы с Вензой сюда его привели.
– Комиссар дивизии, как пришёл, хотел его погладить, – вмешался Венза, – а он как зарычит, как оскалится, тот руку отдёрнул и говорит: «Ну и злющий пёс!» А по-моему, не злой, меня вот не кусает, – и с этими словами, подойдя к Джеку, протянул к нему руку, видимо, желая погладить его или почесать за ушами.
Всё произошло в какое-то мгновение. Раздался короткий рык, щёлканье зубов и крик Вензы. Из прокусанного пальца закапала кровь. Парень, чуть не плача, сказал:
– Пёс ты несуразный, ведь я тебя кормлю, гулять вывожу! Как же тебе не стыдно?!
Игнатьич ухмыльнулся:
– Э, брат Венза, при Борисе Яковлевиче и я его гладить боюсь, так что ты лучше тоже не пробуй.
– Пойдите, Венза, в перевязочную, пусть вам перевяжут рану, да противостолбнячную сыворотку введут, – сказал Алёшкин.
Он обернулся к Джеку:
– А ну, пойди сюда, безобразник. Ты зачем же это своих кусаешь? – Борис взял в руки тонкий ремешок от полевой сумки. – А ну, иди, иди же!
И Джек, жалобно повизгивая, поджимая хвост, не пошёл, а униженно пополз, прижимая морду к земле, и уткнулся носом в сапоги хозяина. Закрыв глаза и прижав уши, пёс замер в ожидании наказания. Но Борис не стал его бить, он завёл с ним разговор:
– Ну, подумай-ка, хорошо ты сделал? Человека, который за тобой ухаживает, кормит тебя, ты вдруг ни с того ни с сего укусил, как же это? Неужели ты совсем глупый пёс и ничего не понимаешь, а?
Джек при этом смотрел на хозяина своими умными глазами и, казалось, не только всё понимал, но и искренне сожалел о случившемся.
После разговора Алёшкин несильно ударил Джека ремешком, чем вызвал его лёгкое повизгивание. Однако пёс не сдвинулся в места, чтобы уклониться от удара. Борис сказал наблюдавшему это Игнатьичу:
– А ну-ка, Игнатьич, погладьте его вы.
Тот опасливо покосился на Джека, однако подошёл, и, положив руку на голову собаки, начал слегка почёсывать за ушами и гладить голову. И странное дело, Джек лежал спокойно, даже не ворчал. Но при каждом прикосновении его верхняя губа чуть-чуть приподнималась и обнажала блестящие, чуть желтоватые, огромные острые клыки. Глаза же умоляюще смотрели на Бориса и как бы говорили: да прекрати же, наконец, ты эту пытку!
Как только Игнатьич отошёл от Джека, тот обрадованно вскочил на свои три лапы, положил голову на колени Бориса и, умильно заглядывая ему в глаза, начал тереться об его ноги грудью и мордой, как бы испрашивая в награду за свою терпеливость и послушание ласку от хозяина.
В этот момент вернулся Венза, и Алёшкин решил повторить урок.
– Ну-ка, товарищ Венза, подойдите сюда, – сказал он, держа пса за ошейник, – погладьте Джека.
– Да? А как он опять тяпнет? Я и так с неделю писать не смогу.
– Не бойтесь, теперь не тяпнет. Правда ведь, Джек?
Венза робко приблизился к начсандиву, собака тем временем положила голову на колени хозяина, и Венза протянул руку. Джек тихонько заворчал. Тогда Борис довольно ощутимо щёлкнул его по носу. Венза вновь протянул руку. Джек, помня о щелчке, зажмурил глаза, и Венза уже смелее опустил ему руку на голову и погладил его. Когда он убрал руку, Борис положил на голову свою, от чего тот открыл глаза и как бы улыбнулся хозяину.
– Ну, вот видишь, ничего с тобой не случилось! Иди на место.
В это время Венза вдруг хлопнул себя по лбу.
– Эх, товарищ начсандив, совсем забыл! Там привезли трёх раненых в живот, за одного Картавцев взялся, а двое ещё ждут. Доктор Бегинсон простудился, с ангиной лежит, а оперировать надо срочно. Николай Васильевич просил, если вы можете, хорошо бы хоть одного взяли.
О таких делах Бориса два раза просить было не надо. Забыв про дневную усталость, он помчался к операционной, и спустя четверть часа уже стоял за своим любимым операционным столом, держал в руках шприц с новокаином, готовясь обезболить окружность раны передней брюшной стенки лежавшему перед ним на столе молодому казаху, раненому в живот осколком мины.
И казалось Алёшкину, что вся усталость его, все его начсандивовские заботы слетели, как шелуха, а то, что он делает в настоящий момент, есть действительно нужное, необходимое, единственно ценное дело, которое он умеет и должен делать.
Всю оставшуюся часть марта 1942 года Алёшкин почти не оставлял полков. Более двух месяцев дивизия находилась в постоянных изнуряющих оборонительных боях. Конечно, это были не те кровопролитные сражения, которые 65-я дивизия вела на Карельском перешейке или под Невской Дубровкой, но и здесь, заняв оборону в самой середине огромных торфяных Синявинских болот, все части дивизии испытывали беспрерывное давление противника. Последний, изгнанный из Тихвина и других более сухих мест этой части Ленинградской области, как, например, Путилова, Войбокало, Жихарева и других, также завяз в болотах. Естественно, что фашистское командование стремилось каким-нибудь образом вернуться в так недавно оставленные ими сухие места, и хотя не имело достаточно сил, чтобы организовать мощное наступление на этом участке фронта (ведь всё внимание было приковано к сохранению тех рубежей, на которых удалось закрепиться после недавнего разгрома под Москвой), тем не менее почти ежедневно продолжало вести так называемые бои местного значения, которые держали в постоянном напряжении обороняющиеся части наших армий на этом участке фронта, в том числе 65-ю стрелковую дивизию.
Следует также учесть и то, что основной костяк дивизии был выведен из внутреннего кольца блокады после нескольких месяцев тяжёлых боёв и голода, многие бойцы и командиры были ещё очень слабы. Поэтому вспышка какого-либо инфекционного заболевания, и особенно сыпного тифа, могла привести к катастрофе.
По данным разведки, у фашистов уже встречались случаи сыпного тифа, были они и среди немногочисленных гражданских лиц из числа местных жителей, которые в своё время находились в оккупированной зоне. По заявлению начсанарма, отдельные случаи заболевания регистрировались в некоторых частях и у нас.
Всем известно, что основным переносчиком этой инфекции является вошь, и самым первым противоэпидемическим мероприятием должна быть борьба с завшивленностью бойцов. Вот и пришлось Алёшкину, не полагаясь на начальников санчастей полков, самому организовывать и помывку бойцов, и дезинсекцию их одежды. Главным было обеспечить ежедневный осмотр всех без исключения на педикулёз, а это оказалось делом нелёгким, ведь большинство окопов, если их так можно было назвать, состояли из снежно-ледяных валов, укреплённых ветками деревьев, по краям так и не замёрзших болот. Даже неглубокие канавы, выкопанные в этих заслонах, постоянно сочились, и под ногами красноармейцев хлюпала вода. Места более или менее возвышенные, с сухим песчаным грунтом имелись только во вторых эшелонах полков, да и тех было мало. Как правило, на них размещались штабы, медсанроты, склады и кухни. Сюда можно было приводить из передовых траншей подразделения по очереди, раз в 7–10 дней. Каждый день направлять для осмотра бойцов не представлялось возможным.
В течение недели после начала, то есть после 12–13 марта, по существу, весь личный состав дивизии прошёл полную санобработку. Было выявлено десятка два завшивленных, но остальная часть бойцов, хотя и находилась в чрезвычайно грязном белье и обмундировании, паразитов не имела. Нужно сказать, что и комиссар, и командир дивизии проявили в этом вопросе полное единодушие и, подписав приказ, приготовленный Алёшкиным, о санобработке в полках, не только строго требовали от командиров его безусловного исполнения и беспрекословного подчинения всем распоряжениям начсандива, но и оказали существенную помощь – поспособствовали обменному пункту дивизии получить с армейского склада необходимое количество нательного белья и немного обмундирования.
После проведения первой санобработки, командир дивизии потребовал от Алёшкина самого строгого контроля за санитарным состоянием бойцов, предупредив, что за появление случаев сыпного тифа начсандиву придётся нести личную ответственность наравне с командиром подразделения, где возникнет заболевание.
Алёшкин и сам понимал, что эпидемическая вспышка сыпного тифа чрезвычайно опасна, и что, конечно, за это он будет отвечать. Потому пришлось ему забросить хирургию и самому контролировать всю работу подчинённых.
Мы уже говорили, в каких условиях находились бойцы переднего края, и тем не менее, по требованию начсандива, санинструкторы рот каждое утро осматривали всех бойцов своего подразделения на педикулёз прямо в окопе. Дело оказалось непростым, ведь было ещё холодно, сыро, а солдату следовало раздеться, хотя бы до пояса. Санинструкторов-мужчин было мало, в основном девушки, которые героически брели по колено в воде по окопам своего подразделения и терпеливо осматривали все швы и вороты рубах каждого бойца. Но в то же время и старшие врачи полков, и начсандив не могли не проверять санитарное состояние бойцов. Поэтому, несмотря на запрещение комдива, Алёшкин всё-таки не раз ходил в окопы переднего края в сопровождении старшего врача полка и санитарного инструктора подразделения, сам выборочно осматривал бойцов. И плохо приходилось начальнику санчасти полка и санинструктору, если обнаруживались паразиты.
Между прочим, был заведён такой порядок: как только у кого-нибудь находили вшей, его немедленно отправляли в санчасть полка, где имелась баня. Там бойца стригли, удаляли волосы со всех мест на теле, обрабатывали мылом «К», которое удалось достать в санотделе армии, отправляли в баню, одежду его подвергали дезинсекции, а затем провинившийся получал наряд вне очереди. Такой наряд – это обычно лишнее время на дежурстве при пулемёте или часовым в окопе, дело нелёгкое и небезопасное.
Строгие меры дали положительные результаты, к концу марта завшивленность в дивизии была ликвидирована полностью. Также хорошо прошла и прививочная компания. На совещании в штабе дивизии комдив объявил начсандиву Алёшкину благодарность за активную работу по предотвращению эпидемии. В пример прочим привёл работу Бориса на одном из совещаний и начсанарм Н. В. Скляров.
Конечно, всё, что мы только что описали, проходило не так гладко и просто, а изобиловало многими большими и малыми случайностями, иногда довольно трагическими, иногда даже смешными, но, как правило, всегда неожиданными.
Нужно сказать, для того, чтобы почти ежедневно посещать все полки дивизии, расположенные в тонкую ниточку от берега Ладожского озера почти на сорок километров к югу по довольно извилистой линии, начсандиву приходилось много ездить на автомашине. Большая часть пути пролегала по рокадной дороге, сделанной из так называемой лежнёвки: жердей и тонких брёвен, уложенных рядами и кое-как скреплённых по краям вбитыми в землю кольями. Машина, когда грунт был замёрзшим, и брёвна, составлявшие основу дороги, засыпались снегом, шла довольно хорошо и ровно. Но в марте, особенно в его конце, началось таяние снега и оттаивание болотного грунта в основе дороги. Автомашина прыгала по брёвнам, то проваливаясь в ямы, то выскакивая наверх, то застревая. Такой путь не только пагубно отражался на машине, но и вконец изматывал водителя и пассажира.
В первых числах марта Борис сдал закреплённую за начсандивом «санитарку» в медсанбат и заменил её обыкновенной полуторкой. Последняя была более выносливой. Если по рокадной дороге всё-таки можно было проехать, то по ответвлениям, ведущим к отдельным частям, проезд был настолько затруднён, что Борис предпочитал эти два-три километра проделывать пешком и в одиночестве: шофёр оставался с машиной. Естественно, поэтому начштаба дивизии полковник Юрченко, узнав о путешествиях начсандива, приказал ему как следует вооружиться.
Первое время Борис пытался брать с собой помощника – писаря Вензу, но потом, убедившись, что тот для таких походов из-за своей слабости и порядочной трусости не годится, отказался от сопровождения. Да у того, по правде говоря, всегда было много письменной работы. Санотдел армии и сануправление фронта донимали начсандива требованиями разнообразной отчётности, и составление её отнимало много времени. Тут Венза был незаменим.
Итак, Бориса и его постоянного шофёра Бубнова, пересаженного по просьбе начсандива на полуторку, вооружили. Кроме имевшихся у них пистолетов ТТ, получили по автомату ППШ с запасными дисками и четыре гранаты. Конечно, гранаты и запасные диски Алёшкин оставлял Бубнову, а сам с автоматом отправлялся в район штаба полка. Довольно часто он не успевал узнать пароль, так как ехал в часть прямо из медсанбата, не заезжая в штаб дивизии, в таких случаях его задерживали дозорные, патрулирующие тылы полков. Но это было только в первые дни, а затем вся охрана штабов полков уже знала его в лицо и пропускала даже в том случае, если он не знал пароль.
Может показаться странным, зачем врачу такое вооружение. Ну, а если бы он наткнулся на пробравшихся в наш тыл фашистских разведчиков (а они-таки пробирались), смог бы он оказать необходимое сопротивление? Сумел бы драться, как рядовой боец? Пожалуй, месяца два тому назад на этот вопрос мы бы ответили с сомнением, но теперь дали бы вполне решительно утвердительный ответ. Что же произошло за эти два месяца?
А произошло следующее. Как только в должность комиссара медсанбата вступил полковой комиссар Подгурский, так, кроме того, что он сразу же поднял на значительную высоту политико-воспитательную работу среди личного состава батальона, он решил поднять и боеспособность его, как военного подразделения. С первых же дней своего пребывания в медсанбате он выяснил, что большинство врачей, фельдшеров и санитаров не только не умеют достаточно хорошо обращаться с личным оружием, но и содержат его в самом неприглядном состоянии. Подгурский был военкомом ещё в Гражданскую войну, и, несмотря на своё в дальнейшем профессорское звание и чисто штатскую работу, знал цену и хорошему стрелку, и ухоженному оружию. До него ни у командиров медсанбата, ни у комиссаров, да даже у политрука Клименко, бывшего самым боевым из всего состава медсанбата, руки до оружия как-то не доходили.
Николай Иванович, произведя осмотр личного оружия у врачей и фельдшеров, убедился, что находится оно в отвратительном состоянии. Оказалось, что в таком же виде оно и у лиц, занимавших командные должности. У самого командира медсанбата Перова, начсандива Емельянова, у комроты Алёшкина и у других. Пожалуй, единственным человеком, кто был отмечен за образцовое содержание личного оружия, оказался начштаба Скуратов. Проверка оружия санитаров дала такие же плачевные результаты.
На совещании, проведённом комиссаром, во время его доклада о результатах проверки оружия многим, в том числе и Борису, пришлось порядочно краснеть. Ещё хуже оказались результаты проверки комиссаром умения обращаться с оружием. Такие доктора, как Бегинсон, Дурков, Сангородский и, конечно, все женщины, даже и понятия не имели, как нужно стрелять из пистолета ТТ. Многие санитары, обзаведясь автоматами, тоже не умели с ними обращаться.
После проверки в течение нескольких недель комиссар медсанбата лично проводил занятия по стрелковому делу с врачами, а Скуратов – с фельдшерами и санитарами, что дало свои плоды. Но, так как всё это началось в то время, когда медсанбат находился ещё внутри кольца блокады, где патроны считались на вес золота, естественно, что эти занятия пока были только теоретическими. Когда медсанбат развернулся на новом месте, войдя в состав Волховского фронта, комиссар решил приступить к практике. Теперь патроны для стрельбы можно было получать без особого труда и, хотя кое-кто в политотделе дивизии и посмеивался над чудачествами комиссара медсанбата, однако, вскоре все санбатовцы, имевшие личное оружие, умели с ним обращаться довольно сносно. Они, вероятно, не смогли бы завоевать каких-либо призов по стрелковому делу, но уже вполне справились бы с выстрелом в близкого врага. Это относилось ко всем врачам, фельдшерам, медсёстрам и санитарам.
От командного состава батальона Подгурский потребовал владения оружием на более высоком уровне. Для тира приспособили полуразвалившийся, а может быть, недостроенный погреб посёлка № 12. Он имел три стены, врытые в землю на глубину двух метров, и стропила. После расчистки его от снега и укрепления одной из стен дополнительным рядом брёвен и земли, получился отличный тир. Вот в этом-то тире, используя для мишеней карикатуры на Гитлера и фашистских солдат, вырезаемые из газет, комиссар и проводил ежедневные утренние тренировки в стрельбе из пистолета ТТ и автомата ППШ, привлекая к этому командира батальона Перова, Алёшкина, Скуратова и командира автовзвода.
Следует заметить, что Борис, как мы знаем, в своё время был неплохим стрелком из винтовки. Очень скоро он достаточно хорошо освоил стрельбу из незнакомого ему до сих пор оружия, и хотя в меткости с комиссаром состязаться ещё не мог, но и Перова, и Скуратова он не раз «обстреливал».
Когда комиссар дивизии Марченко во время своего лечения в медсанбате узнал об этих занятиях, он тоже пожелал принять в них участие. Убедившись, что многие врачи стреляют достаточно хорошо, а такие как Алёшкин, Перов, Картавцев и Скуратов могут показать результаты не хуже, чем у него, и что всё это дело рук комиссара Подгурского, Марченко остался очень доволен. После первого же посещения тира медсанбата он по телефону дал распоряжение об организации стрелковых занятий во всех тыловых учреждениях дивизии – обменном пункте, автобате, хлебозаводе и других.
Таким образом начсандив Алёшкин, имея оружие бойца, если бы понадобилось, мог оказать определённое огневое сопротивление напавшим на него врагам. Ну, а поднятая им стрельба в тылу полка, конечно, сейчас же привлекла бы внимание охраны штаба и вызвала бы к нему соответствующую помощь.
Но, к немалому огорчению Бориса, и, конечно, к его счастью, ничего подобного с ним не произошло. Зато миномётному и артиллерийскому обстрелу он подвергался не раз – конечно, не он лично, а просто то место, где он в этот момент находился.
Немцы со своей педантичной пунктуальностью, как мы уже говорили, ежедневно проводили артиллерийские и миномётные налёты на те или иные участки местности, где, по их предположениям или разведданным, находились воинские части, склады и проходили дороги, ведущие к передовым позициям. Нередко Алёшкин, отойдя от своей машины на один-полтора километра, попадал под такой обстрел.
Стреляли фашисты наугад, стараясь накрыть несколькими десятками мин или снарядов какую-нибудь определённую площадь, и бывшим в пределах этой территории приходилось несладко.
В первый раз, когда Борис попал в такую переделку, он было кинулся бежать, и, если бы это ему удалось, не знаем, появились бы на свет эти записки. К счастью, тот миномётный налёт произошёл на пути следования Алёшкина от штаба 51-го полка к ППМ, и его сопровождал опытный автоматчик. Как только шагах в пятидесяти от идущих по лесной тропе-дороге Алёшкина и его спутника разорвалась первая мина, и Борис рванулся, чтобы скорее пробежать этот участок, бывалый боец схватил его за рукав шинели и столкнул на землю:
– Ложитесь, товарищ начсандив! Это самое лучшее, что можно сделать. Даже если мина разорвётся рядом, то можно надеяться, что осколки нас не заденут. Ну, а уж если прямо попадёт, так это всё равно – что в стоячего, что в лежачего.
И действительно, когда они оба свалились в глубокий снег, окружавший тропу, то Борис мог с интересом и почему-то без всякого страха, как вспоминал впоследствии, наблюдать за визгливо пролетавшей миной и её глухим разрывом, происходившим в нескольких десятках шагов от него. Разлетавшиеся с шелестом и слабым посвистыванием осколки мин сбивали ветки с кустов и деревьев на высоте одного-полутора метров над их головами.
Налёт длился минут пять-шесть. Алёшкину этот первый в его жизни миномётный обстрел показался очень длинным. Он думал, что прошло не менее получаса и, очевидно, только это медленно тянущееся время и выдавало его страх. Выбросив около двадцати мин, немцы замолчали так же внезапно, как и начали обстрел. Подождав после налёта ещё минут пять, автоматчик поднялся:
– Ну, теперь они до завтра сюда кидать не станут, можно дойти спокойно.
С тех пор не раз Борис попадал в подобные переделки – и один, и вдвоём с сопровождающим. Дважды его проводник получал ранение, и Алёшкину, оказав первую помощь, приходилось вести или тащить его до места ближайшего расположения того или иного подразделения полка. Самого Бориса пока ещё ни один осколок не зацепил.
Через неделю таких путешествий он уже твёрдо знал, как себя следует вести, и поэтому при первом же вое близко летящей мины или снаряда, плюхался в ближайшую яму или между корнями деревьев и, лишь дождавшись конца налёта, продолжал путь. Правда, всё чаще попадались ямы с талой водой или размокшим торфом, поэтому Алёшкин являлся в часть иногда в таком неприглядном виде, что прежде, чем приступить к выполнению своих служебных дел, ему приходилось основательно чиститься, а иногда и мыться в полковой бане.
Теперь эти бани топились всегда. Помимо мытья выявленных завшивленных бойцов, во всех полках регулярно проводили общую помывку в строгой очерёдности. Иногда с такой партией мылся и начсандив.
За этот период времени Борис освоил ещё одно дело, причём по настоянию шофёра Бубнова, который чувствовал себя с начсандивом не как подчинённый с начальником, а скорее, как товарищ с товарищем.
Как-то во время одной из поездок в санотдел армии их машина попала под артобстрел. Бубнов быстро свернул с наезженной дороги в придорожные кусты, подбежал к старой воронке, в которой уже примостился выскочивший ранее Борис, и, ложась рядом с ним, сказал:
– Товарищ начсандив, а если бы снаряд разорвался поближе, и первым же осколком ранило или убило бы меня, что бы вы стали делать?
Борис растерялся. Он как-то не представлял себе подобной ситуации. Затем, подумав, ответил:
– Ну, что? Вытащил бы тебя, перевязал, затащил бы в кузов машины.
– А дальше что? – продолжал допытываться Бубнов.
– Дальше? Ждал бы какой-нибудь машины, которая на буксире оттащила бы нашу в ближайшую часть.
– Вот видите, как плохо получается! – заявил Бубнов. – Пока бы вы дождались какой-нибудь машины, нашу-то могли бы совсем уничтожить, да и вас самого могли бы ранить, ведь вы бы тут же на дороге стояли?
– Так что же, двух шофёров брать?! – даже рассердился Алёшкин.
– Зачем двух? Просто каждый, едущий в машине, должен уметь её водить.
Борис подумал: «А ведь как правильно! Парень дело говорит». Он знал уже несколько случаев, когда в санбат доставляли раненых, вынужденных следовать из подбитой машины пешком. Автомобиль был целёхонек, только шофёр ранен или убит. И тут начсандив вспомнил далёкий 1932 год. Когда он проходил переподготовку как командир стрелкового взвода при госпитале в Никольск-Уссурийске, один из шофёров, Никитин, учил его водить машину, и несколько десятков километров он наездил. Алёшкин рассказал об этом Бубнову, уже сидя в машине. Артналёт кончился, и они ехали дальше.
– Вот это хорошо, – обрадовался Бубнов. – Давайте вспоминайте, чему вас учил тот замечательный дядя. Смотрите, что делаю я. Обратно поведёте машину сами, а там, глядишь, недели через две будете водить не хуже меня.
Алёшкину понравилась эта идея, и он очень внимательно следил и довольно часто расспрашивал Бубнова о его действиях. Когда они подъезжали к санотделу армии, Борис уже почти полностью представлял себе, что он будет делать, когда поведёт машину.
В санотделе проходило очередное совещание. По мнению большинства, этих совещаний стало слишком много, и иногда они проходили по совсем пустым вопросам. Борис, вероятно, не смог бы вспомнить, о чём там говорилось. Все его мысли были заняты тем, как он поведёт автомашину.
По окончании совещания, пообедав в военторговской столовой, куда Алёшкин завёл и Бубнова, они уселись в полуторку, однако за рулём был Бубнов. Заметив вопросительный взгляд Бориса, он, усмехнувшись, сказал:
– Не всё сразу, товарищ начсандив. Я выведу машину на открытую дорогу, и там мы поменяемся местами.
Было часов десять вечера. На небе светилась, как фонарь, полная луна. Дорога до санбата проходила почти по ровной местности, иногда встречались небольшие группки деревьев или кустарников. Она была хорошо укатана и достаточно широка.
Когда машина выехала из леса, в котором стояли землянки санотдела, Борис сел на место шофёра, выжал сцепление, переключил скорость, причём ему сразу вспомнились наставления своего давнего учителя, и, нажав на газ, почувствовал, как машина рванулась вперёд.
– Легче, товарищ начсандив, – довольно сердито крикнул Бубнов, едва не ударившись головой о лобовое стекло. – С вами так и лоб расшибёшь!
Но Борис уже справился с волнением, довольно легко переключил на третью скорость, и, наконец, более или менее ровно поехал вперёд. Через час, когда подъезжали к медсанбату, они вновь поменялись местами. А спустя 10–12 дней Алёшкин уже обязательно не менее половины пути сидел за баранкой, по какой бы дороге они ни ездили.
Перемещаться по лежнёвке, в некоторых местах проходившей совсем не далеко от переднего края, становилось всё труднее. Весна вступала в свои права, болота растаивали и встречались такие места, где почти вся дорога из брёвен была как плот на плаву. Как раз в этот период времени с Бубновым и Алёшкиным произошёл один случай, о котором они долго вспоминали, так как оба сильно перетрусили.
Пожалуй, на середине дороги между расположением 42-го и 41-го полков, когда Борис сидел за рулём, начался артиллерийский обстрел тылов дивизии, происходило это часов в десять утра. Последнее время фашисты регулярно в эти часы бросали десятка два-три снарядов в те места, где, по их предположению, могли находиться тыловые учреждения дивизии. Обстрел они вели очень методично, начиная его почти с точностью до минуты в одно и то же время. Очевидно, их карты были разбиты на квадраты, захватывающие определённую площадь, и при каждом обстреле накрывался один из этих квадратов. Иногда какое-нибудь учреждение, попав в зону обстрела, основательно страдало, но большая часть снарядов рвалась в пустых лесах и болотах. А затем, заметив, что фашисты никогда не повторяют обстрела уже обработанного квадрата, командиры подразделений стали приспосабливаться, своевременно перемещаясь в уже обстрелянный квадрат. Потери были невелики, хотя свист проносившихся над головой или где-то рядом снарядов, а затем их разрыв, действовали неприятно.
Как правило, обстрел вёлся из дальнобойных орудий с расчётом поражения тылов дивизии и армии, и на эту рокадную дорогу, по которой ежедневно курсировала полуторка санотдела дивизии, снаряды не попадали. Чаще всего они проносились над машиной довольно далеко, издавая даже не свист, а какой-то неприятный скрежещущий шелест. И Бубнов, и Алёшкин к этим звукам привыкли и почти не обращали на них внимания.
Так было и в этот раз, когда высоко над ними прошелестел первый снаряд, а затем раздался звук разрыва где-то километрах в двух. Единственное, что вызывало беспокойство – как бы не накрыло медсанбат. Они закурили и, проклиная противную дорогу, которая теперь то швыряла их машину в сторону, то подкидывала вверх, обменялись своими опасениями.
Снаряды продолжали со ставшим уже привычным звуком проноситься над ними. Вдруг звук летящего снаряда внезапно резко изменился: вместо шелеста послышался воющий свист, заставивший Бориса невольно нажать ногой на тормоз. Вслед за этим почти перед самой машиной раздался сильный всплеск упавшего между брёвнами тяжёлого предмета, треск сломанных жердей, устилавших дорогу, и шлёпанье по воде кусков дерева. В ветровое стекло машины плеснул такой фонтан воды, торфяной грязи и комков снега, что полностью залепил стекло. Оба поняли, что впереди упавший снаряд. Они зажмурились, и, стараясь сжаться и как можно глубже спрятаться вниз, за мотор машины, плотно прижались друг к другу, и, обнявшись, сидели несколько мгновений, охваченные каким-то оцепенением. Ждали взрыва снаряда и, конечно, оба полагали, что если это будет не полный конец, то, во всяком случае, тяжёлое ранение. Судя по звуку, снаряд упал не более чем в 10–15 метрах от машины, а разрушительную силу тяжёлых артиллерийских снарядов им уже доводилось видеть.
Прошло, наверно, не меньше минуты, а взрыва всё не было. «Наверно, замедленного действия, – подумал каждый из них. – Может быть, успеем отъехать назад». И Бубнов первым сказал:
– Товарищ начсандив, мотор-то заглох. Я вылезу, заведу (машина заводилась ручкой, стартер уже давно не работал, как, впрочем, и на других машинах), а вы сдавайте назад.
– Нет, – ответил Борис, – я не сумею сдать машину как следует назад, только спихну её с лежнёвки и засажу в болото. Машину сдавать будешь ты, а я пойду заводить. Давай ручку, она с твоей стороны.
Ни одному из них почему-то не пришла в голову мысль бросить машину и бежать от опасного места как можно дальше и быстрее.
Алёшкин выскочил из машины и очутился сразу же почти по колено в ледяной воде. Но ниже под ногами был твёрдый и ещё нерастаявший грунт. Жерди в этом месте разошлись. Он взобрался на них, и, взяв протянутую ему шофёром заводную ручку, осторожно продвигаясь вдоль передних колёс, с опаской поглядывая на чёрный предмет, как пенёк, торчавший между жердями лежнёвки, и не в десяти, как они думали, а в каких-нибудь трёх метрах от радиатора, начал заводить машину. К счастью, мотор не остыл и завёлся буквально с пол-оборота.
Бубнов, пересевший тем временем к рулю, начал медленно сдавать назад. Он был очень искусным шофёром, и машина слушалась его, как живая. Борис следовал пешком за ней, перескакивая с жерди на жердь.
Отъехав метров на сто, Бубнов остановился и сказал подошедшему Алёшкину:
– Что-то он, проклятый, не взрывается. Всю душу измотал, я пока ехал, всё ждал – вот-вот трахнет.
Они снова закурили, артобстрел прекратился, Борис посмотрел на Бубнова и вдруг сказал:
– А знаешь, Алёша, я пойду посмотрю на снаряд, чего это он не взрывается.
– Ну вот, товарищ начсандив, тоже выдумали! Садитесь в машину да давайте поскорее до разъезда пятиться, а то как бы пробку не создать, ведь вперёд ехать нельзя.
– Нет, – возразил Борис, – как хочешь, а я пойду посмотрю. Нужно узнать в точности, что это было, и сообщить в ближайшую часть.
– Хорошо, – согласился Бубнов, – пойдём, только вместе, посмотрим.
И он стал торопливо вылезать из машины.
– А зачем вместе? – остановил его Борис.
– Как зачем? А вдруг рванёт? Вдвоём-то один другому поможет!
Алёшкин хотел было ещё возразить, затем махнул рукой:
– Ну, пошли, ты только держись от меня метрах в десяти.
Так они прошли эти сто метров. Кругом было тихо-тихо, ветер прекратился, и после смолкшей канонады эта тишина ощущалась особенно ясно.
Когда Борис, а вслед за ним и Бубнов, подошли к месту происшествия, заметили торчавший из воды между кусками сломанных жердей шестидюймовый снаряд. Собственно, они увидели только дно его, возвышавшееся над настилом лежнёвки сантиметров на пятнадцать, остальная часть воткнулась в ещё мёрзлый грунт. Каким образом снаряд залетел сюда, они не понимали. Можно было предположить, что пороховой заряд оказался недостаточным, и от этого получился такой большой недолёт, а вот почему он не взорвался? Так или иначе, без помощи сапёров здесь было не обойтись.
Рокадная лежневая дорога – самый кратчайший путь, связывающий тылы полков. Движение по ней было не очень интенсивным, но вечером стемнеет, а ведь ездили-то с выключенными фарами: любая машина могла наскочить на этот «стальной пенёк», и кто его знает, что тогда могло бы произойти.
Они быстро вернулись на машине к разъезду (такие разъезды у лежнёвок устраивались каждые полкилометра, а то и чаще), развернулись, и через каких-нибудь полтора часа были в штабе 41-го полка. Здесь они рассказали о случившемся, чем вызвали многочисленные возгласы удивления, и, узнав от начальника штаба полка, что к месту происшествия направлено отделение сапёров, поехали в 42-й полк кружным путём, через дивизионные тылы.
Оказалось, что при артобстреле в этот раз опять пострадал хлебозавод, в расположение которого упало два снаряда. Была разбита одна передвижная печь, и ранено три человека. Хлебозавод находился в двух километрах от поляны, занимаемой медсанбатом, и если с такой последовательностью и аккуратностью фашисты будут продолжать ежедневный артиллерийский обстрел, то самое большее через неделю дело дойдёт до квадрата с медсанбатом.
Алёшкин решил, что батальон необходимо быстро передислоцировать. С его точки зрения, самым подходящим было бы место, где находился только что обстрелянный хлебозавод. Наверняка по этому квадрату в течение месяца, а может быть, и больше, немцы стрелять не будут. К хлебозаводу сапёрами дивизии были проложены хорошие дороги, и если медсанбат встанет в 200–300 метрах от него, то этими дорогами будет удобно пользоваться. Он собирался доложить об этом командиру дивизии, чтобы получить разрешение на передислокацию, но сначала следовало как-то согласовать этот вопрос и с комиссаром. Хоть и возмущался Борис, как, впрочем, и другие работники штаба, что подобная зависимость тех или иных дел от настроения двух командиров мешала работе, но приходилось с этим считаться. Кстати сказать, в последнее время взаимоотношения между комиссаром и комдивом стали как будто налаживаться. Возможно, этому способствовали слухи о том, что Марченко скоро из дивизии уедет на командные курсы, после чего будет, очевидно, самостоятельно командовать каким-нибудь соединением.
Между прочим, Борис, благодаря своей способности быстро сходиться с людьми, очень скоро перезнакомился со всеми начальниками отделов штаба дивизии, а с некоторыми даже и подружился. Способствовали этому также и начальник Особого отдела с прокурором, которые помнили его по Хумалайнену и, добродушно подсмеиваясь, не однажды рассказывали о том, как командир роты медсанбата Алёшкин командовал ими в тот тяжёлый момент.
Очень большое влияние на всех работников штаба оказывали дружба Бориса с начальником политотдела Лурье, хорошие взаимоотношения с комиссаром дивизии Марченко, да и, наконец, довольно-таки уважительное отношение к нему со стороны командира дивизии, полковника Володина. Последнее, между прочим, объяснялось и тем, что Володин увидел в Алёшкине не только исполнительного и старательного штабного работника, успешно справлявшего со своими прямыми обязанности, но и толкового врача.
Полковник Володин, уже пожилой человек, перенёсший все тяготы Гражданской войны, принимавший участие в Финской, хотя и не был ни разу ранен, но страдал хроническим заболеванием суставов, которое часто обострялось. Проживание в сырой землянке, частые путешествия в расположение полков, оканчивающиеся, как правило, промоченными ногами, естественно, учащали и утяжеляли приступы болей в суставах.
Борис помнил, как его учили бороться с этим заболеванием, которое в простонародье тогда называлось летучим ревматизмом, а в медицине – полиартритом. Он дал задание аптеке медсанбата приготовить растирание с метилсалицилатом, настойкой водяного перца и другими компонентами, а также порошки, содержащие пирамидон и анальгин, и поручил ординарцу ежедневно по вечерам растирать колени и плечи полковника, а адъютанту – следить за тем, чтобы Володин аккуратно принимал порошки. Через неделю комдив почувствовал себя так хорошо, что на одном из штабных совещаний прямо сказал:
– Вот сколько докторов меня ни лечили, всё толку не было, а начсандив Алёшкин в неделю вылечил!
Нужно сказать, что мучительные боли в суставах очень часто провоцировали плохое настроение комдива. Избавившись от них, он стал относиться ко всем работникам штаба, в том числе и к комиссару дивизии, более терпимо. Это, конечно, тоже сыграло свою роль в становлении авторитета Бориса в штабе. С тех пор многие стали обращаться к нему с различными жалобами, чтобы получить врачебный совет, и почти всегда это приносило пользу.
Быстро управившись с делами в ППМ 42-го полка, где, кстати сказать, они шли вполне удовлетворительно, что подтверждалось хотя бы тем, что при осмотре за последнюю неделю не было найдено ни одного бойца с педикулёзом, Борис отправился в штаб дивизии. Когда он приехал туда, то застал там суматоху, всегда предшествующую переезду. Комиссар дивизии был в политотделе армии, и Борис направился прямо к комдиву. Он изложил своё мнение о передислокации медсанбата.
Володин воскликнул:
– Ну вот, а я только что это самое собирался тебе предложить продумать. Дивизия наша по приказанию штаба армии должна подвинуться вправо и занять теперь узкий участок фронта, не более пятнадцати километров. Это позволит создать глубокое эшелонирование обороны. Мы немного сдвинем 41-й и 42-й полки, а 50-й стрелковый полк поставим во второй эшелон, подвинемся ближе к Ладожскому озеру, что-нибудь в район селения Путилово, поэтому и штаб дивизии передислоцируем. Ну, а при таком новом расположении дивизии медсанбат очутится на самом левом фланге, и добираться до него будет неудобно. Да и место, где он расположен, наверно, немцами обнаружено, что-то часто над этой поляной стала «рама» появляться. Так что очень хорошо, что наше мнение совпало. Подыскивайте место нового расположения медсанбата.
– А я уже!
– Что уже?
– Я уже нашёл место.
– И где же?
– А рядом с хлебозаводом.
– Так ведь его только что обстреляли! Вы что же, хотите, чтобы и медсанбат подвергся той же участи?
– Да нет, товарищ командир дивизии! Именно потому, что хлебозавод только что обстреляли, я и хочу медсанбат туда передвинуть. Теперь немцы по этому квадрату, наверно, с месяц стрелять не будут.
– А что же, это, пожалуй, верно! Ну-ка, посоветуемся с начальником штаба.
Комдив снял трубку телефона и сказал в неё:
– Ко мне «Третьего», побыстрее.
Через пару минут в землянке комдива появился начальник штаба, полковник Юрченко. Он поздоровался с Борисом и сел на одну из свободных табуреток.
– Иван Павлович (так звали Юрченко), в связи с переменами в расположении дивизии надо передислоцировать и медсанбат. Как думаете, где его лучше поставить? – обратился к нему комдив.
Тот с минуту смотрел на разложенную на столе карту-пятикилометровку, затем решительно показал на кружок, которым была очерчена лесоболотистая местность и около которого было написано «хлебозавод».
– Вот сюда, – коротко сказал он.
Комдив взглянул на Алёшкина и спросил:
– А почему сюда?
– Дороги уже готовы, да и безопаснее там.
– Почему безопаснее?
– Как почему? У немцев ведь такие же карты, там болото. С их точки зрения, медицинское учреждение в подобную местность ставить нельзя, да и «обрабатывали» это место только сегодня.
– Так, а как же хлебозавод?
– А он пускай тоже рядом стоит, не передерутся. А к болотам наши медики привычные, приспособятся.
– Ну, что же, если вы заранее не сговорились, то просто удивительно, как ваши мнения совпадают! Хорошо, будь по-вашему, пишите приказ. А вы, товарищ Алёшкин, завтра же его отвезёте командиру медсанбата и проследите за передислокацией. Постарайтесь управиться дня в три.
– Слушаюсь, товарищ комдив. Только я ведь должен об этом начсанарму доложить. Разрешите, я завтра в санотдел съезжу?
– Да, поезжайте. Вот ещё что. Я прикажу сапёрам для вас и вашего писаря на новом месте расположения штаба дивизии землянку вырыть. Будете в штабе жить.
Комдив, видимо, ожидал встретить возражения от Алёшкина, но тот промолчал. В последнее время в медсанбате стало как-то неуютно. Вслед за Перовым выехал в Москву и Подгурский, а новый комиссар, хороший знакомый Фёдоровского, хотя и выполнял все положенные обязанности достаточно добросовестно и аккуратно, но как-то механически, по-канцелярски, и поэтому сблизиться с оставшимися старыми командирами подразделения батальона не сумел, а большую часть времени проводил с новым комбатом. Батальонное «радио» сообщало, что, уединившись, они занимались не только беседами, но и употреблением горячительных напитков.
Фёдоровский, считая себя глубоко и несправедливо обиженным назначением в медсанбат и тем более подчинением молодому и низшему по званию врачу – начсандиву, к своим обязанностям относился совершенно формально. Как вскоре выяснилось, в лечебном деле военврач второго ранга Фёдоровский понимал очень мало, а, следовательно, руководить деятельностью врачей не мог. Он это почувствовал после первого же посещения госпитального отделения, когда Зинаида Николаевна с присущей ей методичностью начала докладывать о состоянии каждого раненого. Он с трудом закончил обход госпитальной палаты и, не сделав ни одного замечания, не задав ни одного вопроса, мрачно посапывая, покинул отделение. В таком же невесёлом настроении за ним проследовал и комиссар.
Все были неприятно поражены. Дело в том, что Перов, совершавший обходы всех отделений, вёл себя совсем по-другому. Он, как мы знаем, по профессии был венеролог-дерматолог и, конечно, в терапии и хирургии разбирался весьма поверхностно. Но, во-первых, он был очень общительным и весёлым человеком, всегда умел найти подход к раненому или медработнику; а во-вторых, он был опытным администратором, и даже малейшие неполадки в уходе за больными (не достаточно чистое бельё, плохо подметённый пол, не вынесенные вовремя бинты и тому подобное) вызывали с его стороны довольно резкие замечания, часто с последующими взысканиями. Его обхода всегда побаивались, и к ним основательно готовились. А Фёдоровский пришёл, посопел, помолчал и ушёл. К его приходу тоже готовились не без робости, и всё впустую. Комиссар Подгурский, ежедневно, а иногда и по два раза в день, бывал в госпитальной палате, в помещении выздоравливающих, и не только строго спрашивал с медсестёр и санитаров, обслуживавших раненых, но со всеми ранеными и медработниками успевал душевно побеседовать, выяснить всё, что волновало человека, и по возможности помочь ему. Участие и забота комиссара о личных нуждах каждого, кто с ним встречался, оставило о нём надолго самую хорошую память. Новый комиссар ограничивался краткими политбеседами, раздачей газет и чтением сводок Совинформбюро. Такой обаятельной и простой добротой и участием, как Николай Иванович, он не обладал.
Хорошие взаимоотношения у Алёшкина с новым командованием медсанбата не сложились. Заниматься любимой хирургией Борису тоже не удавалось. После путешествий по полкам ему почти всегда приходилось ехать в штаб дивизии, чтобы доложить об увиденном, проделанном, а иногда и просить помощи соответствующих начальников. Возвращался он в медсанбат поздно вечером настолько уставшим, что, поев, едва успевал добраться до постели и тут же засыпал, а на следующий день всё начиналось сначала. Да и раненных поступало так мало, что хирурги батальона справлялись с их обработкой без труда.
Хотя и привык Борис к своим друзьям – Зинаиде Николаевне, Льву Давыдовичу, Дуркову, Картавцеву, Прохорову, Скуратову, операционному персоналу, с которыми хоть недолго можно было поговорить, посоветоваться, а иногда и поплакаться, он понимал, что всё-таки в настоящем положении начсандиву лучше находиться в штабе дивизии. Именно поэтому он молчаливо согласился с распоряжением комдива о переселении в штаб дивизии.
Приехав в батальон, Алёшкин первым делом сказал об этом своему помощнику Вензе и приказал ему, связавшись с начштаба дивизии, выяснить, когда им можно будет переселяться в расположение штаба, а сам отправился к командиру медсанбата.
Надо сказать, что Вензе предстоящее переселение пришлось не по душе. Он успел обжиться в батальоне, заиметь друзей и даже подружку – фельдшера из эваковзвода. Но приказ есть приказ, и, тяжело вздохнув, Венза начал упаковывать канцелярию, а затем вещи свои и начсандива, чтобы подготовить всё для переезда.
Тем временем, передав Фёдоровскому приказ комдива о передислокации, Алёшкин предложил завтра же вместе с ним проехать на новое место медсанбата, чтобы провести рекогносцировку и наметить расстановку основных объектов. Фёдоровский встретил этот приказ молчаливо, хмуро и только заметил, что рекогносцировку, как и план расстановки палаток, он сумеет сделать и сам. Борис согласился, но всё же сказал:
– Видите ли, товарищ Фёдоровский, я еду с докладом в санотдел армии, новое местоположение медсанбата будет мне почти по дороге, вот я и хочу на него посмотреть. Так что поедемте всё-таки вместе.
На следующее утро «санитарка» командира медсанбата и полуторка начсандива стояли километрах в десяти северо-восточнее рабочего посёлка № 12 в густом смешанном лесу, на разъезде довольно хорошей лежнёвки, ведущей к хлебозаводу, а сами они, в сопровождении двух вооружённых санитаров, углубились в сторону от дороги и, проваливаясь в рыхлом снегу, из-под которого выступала вода, с трудом шли на север. Фёдоровский во время пути возмущался:
– И какому дураку пришло на ум помещать здесь медсанбат? В штабе дивизии ничего не понимают, глядят в свои карты и не видят ничего. Вот их бы здесь полазить заставить! И зачем нам переезжать? Устроен батальон хорошо, место сухое, бараки обустроены, дороги хорошие, чего ещё нужно? Ну, будем немного дальше от стрелковых частей, подумаешь! Какое это имеет значение?
Борис благоразумно молчал. Да, откровенно, ему не до разговоров было. Во-первых, тяжёлая дорога утомила и его, а во-вторых, он с тревогой думал: «Весь этот лесной участок, судя по карте, не очень-то и большой. Если таким и окажется, значит, придётся искать другой…» А где, он пока ещё не представлял. Учитывая новое расположение дивизии, это место было самым удобным.
Передвигались они очень медленно. Фёдоровский уже начинал требовать возвращения назад, чтобы доложить комдиву о непригодности выбранного штабом участка, как вдруг лес немного поредел, деревья стали выше и мощнее, среди берёз и осин появилось несколько елей. А ещё шагов через пятьдесят они оказались на небольшом возвышении, где под снегом уже не было воды и между большими деревьями виднелись поляны.
Присев на сваленное ветром дерево, Алёшкин закурил. Сел рядом с ним и комбат. Борис приказал следовавшим с ними бойцам (одним из них был старшина Бодров) обойти всю эту возвышенность, чтобы определить её границы и прикинуть, сможет ли она вместить медсанбат.
Фёдоровский, между тем, хотя и видел, что это место по своему характеру вполне пригодно для размещения батальона, очень не желал уходить из посёлка № 12, и поэтому сразу же начал с возражений:
– Вы подумайте только, товарищ Алёшкин, сколько времени мы шли, – он взглянул на свои часы, – почти полтора часа от лежнёвки, на которой стоят наши машины! Расстояние никак не меньше двух километров. Значит, на такое расстояние нам надо будет строить самим дорогу. Это же отнимет не меньше двух недель, а комдив приказывает развернуться на новом месте через три дня! Нет, лучше всего остаться на старом месте и не спеша подыскать что-нибудь более подходящее.
Алёшкин промолчал. Он знал, что построить лежнёвку на то расстояние, которое они прошли, силами медсанбата невозможно и за две недели, а на помощь сапёров дивизии рассчитывать не приходилось, они были заняты передислокацией штаба дивизии и оборудованием новых командных пунктов для полков и месторасположения спецчастей. «Неужели на самом деле мой выбор неудачен? Но почему «мой»? Ведь это же место предложил и начальник штаба дивизии», – размышлял Борис.
Но вот вернулись санитары, обходившие участок по периметру. По их словам, эта песчаная возвышенность тянулась около километра, имела разную ширину (от 100 до 500 шагов) и была окружена глубокими болотами. Стоило с неё спуститься в окружавшую чащобу, состоявшую из мелкого осинника, как под снегом начинала хлюпать вода, а ноги уходили в расползающийся торф.
– Хотя, – заметил Бодров, – в одном месте, почти на самой середине противоположного края этого бугра я заметил тропку. То ли звери какие ходят (хотя откуда сейчас здесь звери), то ли люди раньше протоптали. Я по ней не пошёл, а вообще-то сходить не мешало бы.
Борис развернул имевшуюся у него карту-километровку, нашёл приблизительно своё местоположение и вдруг заметил, что на карте, немного севернее этого места, отмечена узкая просёлочная дорога в сторону шоссе, связывающего железнодорожные станции Войбокало и Назия. Он ничего об этом не сказал Фёдоровскому, поднялся с места и, позвав с собой Бодрова, приказал:
– А ну, пойдём, исследуем эту тропку. Мы скоро вернёмся, подождите нас.
Через возвышенность идти было легко – снег неглубокий, местами стаял совсем, и в проталинах проглядывал мох, а под ним ощущалась плотная земля. Бодров хорошо запомнил местность, и через четверть часа они с начсандивом находились уже на противоположном конце возвышенности, где действительно виднелась старая, почти заросшая, видимо, наезженная ещё в прошлые годы, лесная дорога. От неё в сторону отходила охотничья тропа.
Как тропа, так и дорога находились на относительно сухом месте и, хотя под ногами чавкала вода, ноги не проваливались. Снова сверившись с картой, Борис решительно повернул направо, и примерно через полкилометра дорога вышла на шоссе. Таким образом, с этой стороны можно было и въехать на возвышенность, и выехать с неё почти без всякого труда, а, следовательно, никакой дороги строить не требовалось. Достаточно было положить пару небольших мосточков взамен старых, сгнивших, а это уже труда не составляло.
Выйдя на шоссе, Алёшкин решил дождаться машин здесь. Он отправил Бодрова за Фёдоровским, а второго санитара – за машинами, которые должны были проехать по лежнёвке до хлебозавода, выехать на шоссе и вернуться к ним.
Несмотря на то, что вопрос с дорогами новой территории медсанбата решился удачно, Фёдоровский всё же был против передислокации санбата и сказал начсандиву, что он напишет по этому поводу рапорт командиру дивизии. Борис ответил, что запретить подавать рапорт он не может, но со своей стороны будет настаивать на передислокации сюда. После этого Фёдоровский перестал разговаривать с начсандивом, и почти час, который прошёл в ожидании транспорта, они провели в полном молчании, а с приходом машин разъехались в разные стороны.
Комбат поехал назад к фронту, чтобы затем, свернув на рокадную дорогу, выехать к медсанбату (то есть к посёлку № 12), а начсандив отправился в санотдел армии.
Зайдя к Брюлину и Берлингу и побеседовав с ними, Борис узнал, что Скляров, нынешний начсанарм, переводится в соседнюю, новую, 52-ю армию, и что они тоже, вероятно, оба поедут с ним. А в 8-ю армию назначен новый начсанарм – военврач первого ранга Чаповский, с ним прибудут новый армейский хирург и терапевт. Это известие опечалило Алёшкина: со Скляровым и его ближайшими помощниками у него установились хорошие товарищеские отношения, а как-то они сложатся с новым начальством?
Он доложил Склярову о предполагаемом перемещении медсанбата, которое было одобрено. Поделился Борис и своими впечатлениями о новом командире медсанбата и комиссаре, посетовал на их оторванность от врачебного коллектива батальона и высказал свои претензии к Николаю Васильевичу за отзыв Перова. Тот усмехнулся:
– Брось, Борис Яковлевич! Виктор Иванович уже показал себя на новом месте работы. Всего месяц, как он начальником госпиталя стал, а госпиталя не узнать! Я думаю, что и ты долго в начсандивах не продержишься, вообще-то это не твоё дело…
За разговорами и обедом в военторговской столовой время прошло незаметно. Обратная дорога обошлась без приключений, и в новое расположение штаба дивизии Алёшкин добрался часам к шести вечера. Ни командира, ни комиссара в штабе не было, поэтому Борис доложил о найденном им месте для медсанбата начальнику штаба, полковнику Юрченко. Тот одобрил и попросил обозначить его на карте. Когда Алёшкин показал кончиком карандаша выбранное место, то Юрченко воскликнул:
– Борис Яковлевич, да ведь тут же сплошное болото, вы утопите медсанбат!
– Да, мы вначале тоже так думали, а оказалось, что карты наши не совсем точны.
Борис показал шоссе, затем отходящую от него веточку просёлочной дороги и уже от неё слегка окружил ту возвышенность, на которой предполагалось размещение батальона. На карте в этом месте действительно обозначалось сплошное болото.
Посмотрев повнимательнее на карту, Юрченко сказал:
– А дорогу вам строить всё-таки придётся. Вероятно, не длинную, но придётся. Вот посмотрите.
Он провёл карандашом по просёлочной дороге с километр к югу от места её выхода на шоссе и показал Алёшкину, что немного ниже обозначенного им расположения медсанбата просёлочная дорога вновь появлялась и почти вплотную подходила к шоссе. Юрченко перечеркнул карандашом тоненький перешеек, отделявший просёлок от шоссе, и сказал:
– Вот здесь и построите второй выезд. Вернее, это будет въезд, по нему будут съезжать с шоссе машины с ранеными из полков, а по той части выезжать от вас в тыл.
Выяснив у начштаба, что землянка для него уже готова, и что она находится почти рядом с землянкой комиссара, Борис осмотрел своё новое жилище. Хотя вокруг землянки выкопали канаву для спуска талых вод, под дощатым полом её уже хлюпало. Вообще-то, эта землянка, представлявшая собой комнату два на три метра, с небольшим оконцем и крышей из двух или трёх накатов, со стенами, сделанными из толстых досок, с двумя деревянными топчанами, небольшим столиком, врытым в землю, и с хорошо пригнанной дверью, ни в какое сравнение не могла идти с теми примитивными сооружениями для жилья, какие делались в медсанбате в первые месяцы войны.
Осмотрев своё жильё, Алёшкин снова зашёл к Юрченко и доложил ему, что сейчас едет в медсанбат, чтобы поторопить командира с переездом, соберёт свои вещи и утром с Вензой приедет сюда. Начальник штаба усмехнулся:
– Ну, я думаю, что Фёдоровского торопить не придётся.
Борис изумлённо поднял брови, но так и не спросил, в чём дело.
Узнал он всё часом позже, когда прибыл в санбат и застал Вензу, сидевшего на узлах с постелями, одеждой и связкой книг и бумаг. Тот, увидев своего начальника, вскочил:
– Вот хорошо, что вы приехали! Давайте грузиться и поедем скорее.
– Да ты что, Венза? Куда мы на ночь поедем? Иди-ка на кухню, принеси мне поесть. Поужинаем, поспим, а завтра утром и поедем.
– Эх, товарищ начсандив, лучше бы сегодня!
– Да что такое случилось?
– А вы что, ничего не заметили?
Алёшкин, въехав на территорию батальона, действительно заметил некоторое оживление около палаток и бараков: ходили и что-то носили санитары, сёстры и выздоравливающие. Но он как-то не придал этому значения.
За ужином Венза рассказал Борису, что случилось за день. О том, что «рама» несколько раз появлялась над расположением медсанбата, мы уже писали. Так как на немецких картах здесь, кроме болот, ничего не обозначалось, то разведчики, летавшие на «раме», особого внимания на эту поляну не обращали, и, вероятно, сфотографировали её на всякий случай. Рассмотрев снимки в штабе, они обнаружили, что на поляне стоит какая-то часть, ну и решили её бомбить. В этот день из эскадрильи самолётов, направлявшихся в очередной рейс для бомбёжки Войбокало и Жихарева, которые почти каждый день пролетали над рабочим посёлком № 12, и наблюдать за полётами которых уже привыкли все медсанбатовцы, вдруг отделилось звено из трёх бомбардировщиков и, с рёвом и воем пикируя на поляну, сбросили свой груз. Правда, большая часть бомб упала в болота и леса, окружавшие батальон, но четыре бомбы упали на его территории. Одна из них попала в самодельный тир и разрушила его до основания, другая попала в палатку выздоравливающих, а остальные на поляну между бараками.
Второго захода бомбардировщики сделать не успели, из-за леса вынеслось звено «ястребков», в воздухе завязался бой, и «юнкерсы» поспешили ретироваться на запад.
Никто в медсанбате не сомневался, что на следующий день бомбёжка повторится, и поэтому сразу же, не дожидаясь возвращения командира медсанбата, комроты Сковорода и начштаба Скуратов отдали приказание, одобренное комиссаром батальона о быстрейшей подготовке к передислокации. Когда же вернулся Фёдоровский и узнал о происшедшем налёте, он не только подтвердил распоряжение своих помощников, но потребовал максимального ускорения работ по свёртыванию палаток и погрузке имущества на машины. Кроме того, он немедленно отправил Бодрова с группой санитаров и выздоравливающих для срочного исправления дороги к новому расположению медсанбата и подготовки мест для основных подразделений батальона. Эти места они наметили с Алёшкиным ещё перед уходом последнего на поиски новой дороги.
Узнав всё это, Борис понял, почему Юрченко, усмехаясь, заявил, что командир медсанбата противиться передислокации не будет.
На следующий день стояла пасмурная нелётная погода, накрапывал небольшой дождь, и это помогло медсанбату свернуться и переехать на новое место без потерь. В первый налёт было ранено три санитара, пятеро выздоравливающих и одна врач, – к счастью, все не особенно тяжело.
1 мая 1942 года медсанбат встречал на новом месте. На фронте было сравнительно тихо, раненых поступало немного, и в сортировочной палатке проходило торжественное собрание. На нём присутствовали комиссар дивизии Марченко, начальник политотдела Лурье и начсандив Алёшкин. Собрание прошло очень оживлённо. Марченко сделал доклад, в котором подвёл итоги зимне-весеннего наступления Красной армии у Тихвина и под Москвой, развеявшего миф о непобедимости фашистов. А когда он зачитал сводку о количестве освобождённых населённых пунктов, об огромных трофеях, взятых нашими войсками и, наконец, сообщил об освобождении Ростова-на-Дону, все встали, встретив эти слова бурными аплодисментами и криками «ура». Такими же криками и аплодисментами все встретили и конец речи, когда Марченко провозгласил здравицу Верховному главнокомандующему товарищу Сталину. Комиссар дивизии закончил свою речь словами: «Смерть немецким оккупантам!».
Затем был торжественный обед, повара медсанбата постарались. Все получили «наркомовские» сто грамм водки, а так как большинство женщин отказывались, то мужчинам досталось гораздо больше ста.
За столами, сооружёнными в палатке из досок, вывезенных с прежнего места дислокации, было шумно и оживлённо, и даже командир батальона Фёдоровский как-то прояснился.
Ещё большее оживление внесло появление почтальона, принесшего многим из сидевших за столом письма. В числе счастливчиков, получивших весточку из дома, оказался и Борис Алёшкин – сразу три письма из Александровки! Два из них путешествовали уже более трёх месяцев. Борис узнал, что его Катя исполняет чуть ли не три должности сразу, устает, конечно, и скучает по нему. В последнем письме, написанном в начале апреля и дошедшем удивительно быстро, Катя писала, что она не только посадила огородик около дома, но и посеяла кукурузу на участке, отведённом ей заводом, растит поросёнка. Писала также, что, благодаря помощи Дуси Пряниной, она и дети сыты и живут относительно неплохо, хотя в станице уже стало трудно со многими товарами. Дело в том, объясняла она, что в городах ввели карточки, а в сельской местности карточек пока нет. Говорят, что скоро заведут карточки для рабочих завода, а пока приходится выкручиваться так. Далее она просила, чтобы Борис берёг себя, чтобы не беспокоился о них и, главное, держался подальше от «всяких юбок».
В конце письма была небольшая приписка от старшей дочки Эллы, которая сообщала, что зимой они посылали подарки на фронт. Девочка просила папу «поскорее разбить фашистов и возвращаться домой».
2 мая снова пришла почта, Борис получил письмо и на этот раз, от Таи. Оно запомнилось Борису, ведь это было её первое и последнее письмо. Приводим его содержание:
«18 апреля 1942 г.
У меня есть сын! Мой сын. Я родила его 2 апреля 1942 года. Ты не можешь представить себе моего счастья. Я назвала его Юрием. Он родился крепким, хорошим ребёнком, весил почти четыре килограмма и ростом 50 см. Роды протекали трудно, но сейчас всё это позади, и я повторяю ещё раз – я безмерно счастлива. Расскажу тебе всё по порядку.
С самого начала войны у меня были неполадки с моими обычными женскими делами. Я это относила на счёт волнений и переживаний, вызванных резкими изменениями условий моей жизни и тем, что все мы испытывали при виде окружавших нас страданий огромного количества людей, при виде многих и многих смертей… При сверхчеловеческой нагрузке, которую мы испытывали. Но вот во время нашего пребывания в Авволове, когда обстановка стала более спокойной, мои недомогания не только не оставили меня, а даже усилились. Я старалась, чтобы их никто не заметил, в том числе и ты. Кажется, это мне удавалось, но всё же я решилась посоветоваться с доктором Белавиной. Она, как ты знаешь, в прошлом акушер-гинеколог. После того, как она меня осмотрела и установила диагноз – беременность, я поняла причину моей болезни. Клавдия Васильевна сказала (осмотрела она меня в конце сентября) что, по её мнению, беременности около четырёх месяцев, но точно она сказать не смогла. Я решила скрыть от тебя это, ведь, судя по определению Белавиной, я уже была беременна, когда сошлась с тобой.
Ты помнишь, что через несколько дней после этого мы переехали и стали обосновываться на новом месте, около Ленинграда. Я не соглашалась встречаться с тобой именно из-за своего состояния и очень обрадовалась, когда пришёл приказ о реорганизации и сокращении медсанбата. Но когда Скуратов показал мне список подлежащих откомандированию из батальона, меня там не было, а мне нужно было уехать. Пойми меня правильно, Боря, я не могла с тобой больше жить.
Мне пришлось рассказать начсандиву Исаченко всё. Я просила сохранить мой рассказ в тайне. Не знаю, выполнил ли он мою просьбу, но в список меня тут же включил.
Как же я испугалась, когда ты собрался идти к нему, чтобы протестовать о моём откомандировании! К счастью, ты послушался меня. В Ленинграде в госпитале уже через месяц моё положение стало настолько очевидным, что моя непосредственная начальница, да и начальник госпиталя, понимая, как трудно мне будет после родов в Ленинграде, постарались при первом же удобном случае отправить меня на Большую землю.
В Москве я ещё около двух месяце проработала в одном из госпиталей, была демобилизована и уехала к родителям. Ты ведь знаешь, что мой отец – путевой обходчик и живёт с моими сестрами и мамой недалеко от Краснодара, там я и поселилась.
Рожала я в акушерской клинике нашего Кубанского мединститута, затем приехала домой. Моему Юре уже около месяца, а когда ты получишь это письмо, меня уже здесь не будет. Где я буду, не знаю. Работу себе, конечно, найду и ребёнка своего прокормлю. Ты понимаешь, что он записан на фамилию моего мужа, но я никаких сведений о муже не имею. Тебя я тоже тревожить не буду. Те минуты, часы и короткие дни, которые я провела с тобой, явились для меня настолько светлыми, что я не хочу их ничем омрачать. А это, безусловно, случится, если мы встретимся вновь. Не знаю, увидишь ли ты когда-нибудь моего сына. Не тревожься обо мне и не считай меня легкомысленной женщиной. Понимаешь, милый, наша мимолётная связь, дарованная нам судьбой, была необходима. Встретив тебя, узнав тебя ближе, чем это было возможно во время нашей совместной учёбы в институте, я почувствовала, что только ты можешь мне быть опорой и поддержкой в том трудном положении, в котором я очутилась. Ведь мне было очень страшно! И от свиста бомб ещё там, под Москвой, и от близких разрывов снарядов и мин на Карельском, и от ужасного вида изуродованных и окровавленных людей, которые окружали меня и которым я должна была оказывать помощь.
И вот, глядя на твоё огромное самообладание, на твоё мужество, на твои сильные и ловкие руки, которые выполняли сложные манипуляции с таким проворством, как будто бы делали это уже сотни раз, я чувствовала себя смелее и работоспособнее, старалась подражать тебе, походить на тебя. И это мне дало возможность справляться с той совершенно новой и страшной работой, которую мне, как и многим другим, пришлось исполнять. Твой пример заражал не только меня. Много раз Крумм, Дурков, да и Картавцев говорили, что только благодаря тебе, твоему присутствию, глядя на тебя, как ты успешно справляешься с работой, они могли выполнять своё дело. Сангородский, Прокофьева и даже Бегинсон говорили, как хорошо, что рядом с нами работает Борис Яковлевич, всегда есть с кем посоветоваться и воспользоваться его большим опытом.
Я-то знала, какой у тебя «опыт»! Я знала, что многие сложные операции, которые ты делал, которые ты брал на себя, когда от них отказывались другие, были для тебя первыми в жизни, и то, как ты с ними справлялся, вызывало моё восхищение.
Ты мне был нужен! И я взяла тебя! А была ли я нужна тебе? По-моему, тоже нужна! Оторванный внезапно от семьи, ты в собственной жизни был беспомощен, как ребёнок, и ухаживая за тобой, заботясь о тебе и даже отдаваясь тебе, я считала, что оказываю тебе нужную поддержку и помощь.
Но всё это позади. Всё в прошлом! Хоть и очень кратким было это прошлое, я о нём буду помнить всю жизнь. Однако прошлое пусть так и останется прошлым, не будем его тревожить. Пусть это останется светлым сном.
Ты, конечно, сам понимаешь, что мой сын – это не твой сын, ты можешь рассчитать это по времени родов, но всё равно, воспоминание о наших встречах для меня дорого. Я не хочу никак мешать твоей семейной жизни, поэтому я с тобой не увижусь никогда, не ищи меня. Прощай! Тая».
Прочитав это письмо, Борис ушёл от палатки, уселся под огромной сосной, закурил, поискал обратный адрес, которого на конверте не было, и глубоко задумался. Почему Тая ему не сказала о своей беременности? Почему не хочет видеться с ним? А может быть, это его сын? Хотя по времени не выходит. Может, она пишет неправду?
Долго ещё сидел он под этой сосной, долго думал о семье, о Тае и, наконец, о себе. Какой же он всё-таки безалаберный и легкомысленный человек! Как он мог так просто, чуть ли не сразу по отъезде из дома, сойтись с другой женщиной и, значит, вновь изменить своей Кате? А ведь он при этом не переставал любить её, своей женой считал только её, а Тая… Это было что-то такое временное, проходящее, и хотя встреча с ней и оставила след в его жизни, но он понимал, что не сможет встретиться с ней снова, да и не захочет.
Пользуясь нашим авторским правом, забежим вперёд и скажем, что в течение всей своей последующей жизни Алёшкин ни Таи, ни её ребёнка не видел никогда.
Утром следующего дня Борис уехал в штаб дивизии, в этот же день выехал из рабочего посёлка и медсанбат № 24. К вечеру на бывшее место расположения медсанбата был совершён массированный артиллерийский налёт, сопровождавшийся бомбардировкой с воздуха. В результате оба барака оказались полностью уничтожены, а вся территория поляны покрылась огромными воронками.
Прошёл месяц. 1 июня 1942 года на совещании в штабе дивизии комдив объявил, что в ближайшие дни по решению штаба армии 65-я стрелковая дивизия отводится во второй эшелон армии. Новое соединение, которое её должно заменить, уже находится на станции Войбокало, и завтра вечером часть его своим ходом начнёт прибывать в расположение полков. Комдив потребовал, чтобы смена передовых частей произошла как можно организованнее, причём так, чтобы противник этого не заметил. Всем командирам полков и отдельных спецподразделений он указал на карте место последующей дислокации.
Обратившись к Алёшкину, он сказал, что месторасположение медсанбата он предоставляет ему выбрать самому с таким расчётом, чтобы оно находилось в возможной близости от размещения полков.
После совещания комиссар дивизии Марченко, к которому Алёшкин зашёл, уточнил:
– Борис Яковлевич, место для санбата поедем подберём вместе. Ведь надо учесть, что во время пребывания в резерве мы будем получать большое пополнение. Военный совет армии заявил, что нашу дивизию за это время, а продлится это месяц или полтора, укомплектуют до полной штатной положенности. Новых людей надо будет медикам обследовать и провести их санитарную обработку, так что врачам полков, да и тебе, работы хватит. Поскольку вам с командиром медсанбата теперь придётся работать в большом контакте, тебе лучше вновь переселиться в батальон, с комдивом я уже договорился.
Борис был доволен таким положением. Он понимал, что теперь, когда дивизия будет в резерве, он сможет дольше находиться на месте, то есть в медсанбате, и, следовательно, время от времени заниматься любимым делом – лечебной работой. Правда, притока раненых быть не должно, они могут быть только случайными, от бомбёжек. Хотя последнее время немцы что-то значительно реже стали совершать налёты авиации на второй эшелон армии. Они больше тревожили артобстрелом дивизионные тылы, но тоже не так часто, как это было в начале войны.
Нужно сказать, что дивизии, в том числе и медсанбату, вообще, что касается бомбёжки с воздуха, до сих пор везло: на Карельском фронте самолётов у фашистов почти совсем не было; стоя около Невской Дубровки (зимой 1941–1942 года), бомбовые удары фашисты наносили по Ленинграду; здесь же, на Волховском фронте, бомбили в основном железнодорожные станции. Только в последние дни разбомбили старую стоянку батальона, но там уже никого не было. Так что пока команда «воздух!» для большинства личного состава батальона была чисто символической. Первая бомбёжка под Москвой и вторая под Гатчиной из памяти почти стёрлись.
На следующий день комиссар дивизии и начсандив Алёшкин отправились подыскивать место для медсанбата. Его нашли в трёх километрах от станции Жихарево, в большом сосновом лесу, на месте штаба какого-то соединения, стоявшего там в период осенне-зимнего наступления 2-й ударной армии. Это место было удобно потому, что там сохранились кое-какие, правда, полуразрушенные, землянки, несколько маленьких бревенчатых домиков и хорошие подъездные пути.
Вопрос несколько осложнился тем, что начальник 31-го полкового госпиталя, находившегося в пятистах метрах, военврач второго ранга Несмеянов выступил против размещения медсанбата на выбранном месте, утверждая, что такое близкое соседство двух учреждений и, следовательно, увеличение автодвижения, может привлечь авиаудары немцев. Борис поехал к начсанарму и добился от него согласия на размещение медсанбата на намеченном месте.
Для себя Борис выбрал почти целый, маленький, рубленный из тонких брёвнышек домик, размером три на три метра, находившийся в стороне от основного расположения батальона. На следующий же день после рекогносцировки он привёз в этот домик своего помощника Вензу с вещами и Джека. Одновременно прибыли сюда командир медроты Сковорода со старшиной Бодровым и тридцатью бойцами (санитарами и выздоравливающими), которые должны были в течение недели подготовить площадки для палаток и отремонтировать землянки и домики.
Переезд всего медсанбата, как и передислокация штаба дивизии, происходили в течение первой половины июня в отсутствии Алёшкина. Дело в том, что на 5 июня 1942 года сануправление фронта созывало совещание начальников медико-санитарных служб, начальников госпиталей, командиров медсанбатов, медсанрот и ведущих специалистов лечебных учреждений. На этом совещании от 65-й дивизии должен был присутствовать и командир медсанбата Фёдоровский, но он, сославшись на плохое состояние здоровья, ехать отказался. После выяснилось, что отказ его от поездки был вызван нежеланием встречаться со своими прежними сослуживцами – начальниками госпиталей, которые таким образом узнали бы о полученном им наказании. Поэтому, кроме начсандива Алёшкина, поехал командир медроты Сковорода, командир операционного взвода Бегинсон, командир госпитального взвода Прокофьева и командир сортировочного взвода Сангородский.
Совещание проходило в одном из фронтовых эвакогоспиталей, расположенном в районе села Новая Ладога, на берегу реки Волхов, у самого устья реки, впадающей в Ладожское озеро. Госпиталь размещался в большом старинном помещичьем двухэтажном здании, где после революции находился какой-то дом отдыха. Здание было, хотя и старое, но хорошо сохранившееся и почему-то совсем не тронутое войной. Фашистские войска в это село не заходили, их осеннее наступление преследовало цель скорейшего захвата Тихвина (чтобы окончательно двойным кольцом отрезать Ленинград и прилегающие к нему местности от остальной территории СССР). Село Новая Ладога попадало внутрь кольца, и, прорываясь вперёд довольно узким клином, немцы на него внимания не обращали, не обстреливали его и не бомбили.
Санбатовцы, переправляясь на пароме через реку Волхов (все мосты были уничтожены и пока ещё не восстановлены), увидели совершенно нетронутое северное село с большим количеством населения, мирно занимавшегося своим трудом. Люди копались на огородах и в небольших садах. Проехав через село по грязной и разъезженной дороге, они очутились перед большим старинным домом оригинальной постройки с верандами и балкончиками. На одном углу его возвышалась четырёхэтажная башенка, а вокруг стояла красивая металлическая ограда. Не менее, чем наружная часть, поразила Бориса и остальных прибывших с ним врачей и внутренняя часть здания.
Прежде, чем попасть в зал заседания, находившийся на противоположной от основного входа стороне здания, им пришлось раздеться в настоящей раздевалке, получить номерки на свою довольно-таки замызганную одежду, облачиться в белоснежные халаты и пройти длинным коридором мимо двух десятков дверей палат. В приоткрытых палатах виднелись настоящие никелированные кровати, тумбочки и всё оборудование, которое обычно бывает в хороших больницах.
За год своего пребывания в медсанбате, укладывая раненых на землю, на носилки, поставленные на козлах, а в последнее время – на грубо сколоченные вагонки, в холодных и сырых палатках или полуразрушенных бараках, врачи как-то забыли, что для медицинской работы может быть создано такое, чуть ли не сказочное великолепие. Переглядываясь между собой, они шли к залу заседаний и невольно завидовали тому персоналу, который работает в этих условиях. Сангородский, конечно, не удержался и заметил:
– Ну и везёт же некоторым, а?
Все промолчали, но, вероятно, про себя каждый подумал то же самое.
На совещании начальник санитарного управления фронта дивизионный врач Песис сделал обзор о работе санитарной службы фронта за истекший период времени, затем выступало много начальников госпиталей, начальников санитарных служб дивизий и бригад и командиров медсанбатов. Выступал и Алёшкин, рассказавший о тех трудностях, которые пришлось испытать санитарной службе 65-й стрелковой дивизии.
На следующий день под руководством фронтового хирурга, а им оказался военврач первого ранга Александр Александрович Вишневский, различные врачи госпиталей делали сообщения о ходе лечебного процесса в медицинских учреждениях фронта. Александр Александрович узнал Бориса, ведь в 1940 году Борис проходил усовершенствование в Москве, в клинике его отца, Александра Васильевича Вишневского, и несколько раз ассистировал Александру Александровичу при операциях. Вишневский хотел, чтобы Алёшкин и приехавшие с ним врачи рассказали о работе их батальона.
Кроме Бориса, упомянувшего о том, что все операции, проведённые им во время работы в медсанбате, делались под местным обезболиванием по методу А. В. Вишневского, выступил и доктор Бегинсон, рассказавший об особенностях и преимуществах лапаротомии в первые часы после ранения в живот – лучше всего до тех пор, пока не появился шок. Зинаида Николаевна рассказала об особенностях лечения раненых, страдавших алиментарной дистрофией.
Два дня совещания прошли незаметно. Они были заполнены очень интересной работой.
В этом же зале в первый вечер работники госпиталя дали концерт художественной самодеятельности, а на второй день был концерт бригады ленинградских артистов во главе с К. И. Шульженко.
Алёшкин и остальные врачи медсанбата помнили её выступление в начале зимы 1942 года в батальоне, когда вся её труппа, одетая в солдатские ватники и валенки, выглядела измождённой и истощённой. Сейчас же Шульженко и все, кто выступал вместе с ней, имели роскошные концертные костюмы. Но дело было не в костюмах. Задушевное, удивительно соответствующее настроению всех присутствовавших пение Клавдии Ивановны покорило зрителей. Почти все песни ей пришлось исполнять дважды.
Само собой разумеется, что в зале, кроме участников совещания, персонала госпиталя, присутствовали все способные передвигаться раненые, находившиеся в это время на лечении.
Перед закрытием заседания один из работников сануправления фронта зачитал приказ начальника сануправления об объявлении благодарности и награждении некоторых работников санитарной службы. В числе их оказался и Борис Яковлевич Алёшкин. Награждались эти товарищи за хорошо проведённую противоэпидемическую работу в частях: своевременную санобработку, прививки и за то, что в их соединениях не было ни одного случая таких инфекционных заболеваний, как сыпной или брюшной тиф. Награждённых было десять, всем им дали пятидневный отпуск с пребыванием в доме отдыха, организованного на базе этого же госпиталя.
Таким образом, Борис, проводив своих друзей, остался в одной из палат, превращённой в комнату для отдыхающих. В первые же дни Борис, как и другие его товарищи, после хорошего мытья в ванной, одевшись в чистое новое бельё, ночного сна на пружинной койке, на мягком матраце, застланном белоснежной простынёй и одеялом в таком же белом пододеяльнике, почувствовал себя наверху блаженства. Но так было в первые 2–3 дня. Затем бесконечные прогулки, чтение книг и газет, слушание радио, которое вновь стало сообщать нерадостные сведения, всем им, в том числе и Алёшкину, показалось столь скучным и ненужным, что эти люди, привыкшие к ежедневному, чуть ли не круглосуточному труду, томились от безделья и не чаяли, когда окончится этот неожиданный отпуск.
Борис, как и некоторые другие, не дождавшись окончания отпуска, на четвёртый день уже ехал на попутной машине в свою родную дивизию.
Отвлечёмся на некоторое время от нашего героя и той маленькой, в масштабе войны, воинской части, в которой он служил, и коротко опишем те события, которые произошли на фронтах Великой Отечественной войны за этот период времени.
После победного сражения под Москвой, начавшегося ещё в середине декабря 1941 года, Красная армия ликвидировала непосредственную угрозу столице. Более того, уничтожая растерявшихся «непобедимых» фашистов, войска до начала апреля продолжили успешное наступление на Центральном участке фронта и к описываемому нами времени полностью очистили от врага Московскую, Калининскую, Калужскую и Тульскую области, освободив тысячи населённых пунктов и отбросив немецкие армии группы «Центр» на 250, а в некоторых местах – более чем на 300 километров на запад от столицы. Фашистские войска, закрепившись на этих участках фронта, перешли к обороне.