Жюль Верн Необыкновенные приключения экспедиции Барсака

Часть первая

ДЕЛО ЦЕНТРАЛЬНОГО БАНКА

Смелый налет на Центральный банк, волновавший прессу и в продолжение двух недель занимавший ее страницы под сенсационными заголовками, не изгладился из памяти людей, несмотря на протекшие годы. Мало преступлений, в самом деле, возбуждало всеобщее любопытство в такой мере, как это; не много случалось дел, соединивших в себе привлекательность тайны и злодейскую изобретательность и потребовавших для выполнения невероятной смелости и свирепой решимости.

Рассказ об этом, хотя и не полный, но совершенно правдивый, возможно, будет прочитан с интересом. Если этот рассказ не осветит с абсолютной ясностью все пункты, до сих пор остающиеся в тени, то он сообщит, по крайней мере, некоторые новые точные данные, исправит и поставит в связь противоречивые сообщения, помещенные в ту эпоху в газетах.

Грабеж произошел в Агентстве ДК Центрального банка, расположенного близ Лондонской биржи, на углу Треднидл-стрита и Олд-Брод-стрита; Агентством управлял тогда Льюис Роберт Бакстон, сын лорда Гленора.

Агентство занимало одну большую комнату, разделенную на две неравные части длинной дубовой конторкой, стороны которой сходились под прямым углом.

В Агентство входили с перекрестка уже упомянутых улиц через застекленную дверь, которой предшествовало нечто вроде тамбура на одном уровне с тротуаром. Налево у входа, за решеткой с крупными ячейками, была касса, сообщавшаяся дверью, тоже зарешеченной, с помещением служащих. Направо дубовая конторка прерывалась на конце подвижной створкой, позволявшей проходить из части, предназначенной для публики, в помещение служащих. В глубине этого последнего, близ конторки, была дверь в кабинет директора Агентства, не имевший другого выхода. Далее, следуя по стенке, перпендикулярной Треднидл-стриту, начинался коридор, который вел в общий вестибюль дома, где помещалось Агентство.

С одной стороны вестибюль проходил перед швейцарской и вел на Треднидл-стрит. С другой, у главной лестницы, он оканчивался стеклянной двустворчатой дверью, не позволявшей видеть снаружи вход в подвалы и черную лестницу, расположенную напротив парадной.

Такова была обстановка, где развернулась эта таинственная драма.

В момент, когда она началась, в пять часов без двадцати минут вечера пять служащих Агентства занимались обычной работой. Двое из них писали. Трое других беседовали с посетителями, облокотившимися на конторку. Кассир под защитой решетки подсчитывал наличность, достигнувшую в тот день, завершавший месячные расчеты, внушительной суммы в 72 079 фунтов 2 шиллинга и 4 пенса, или в 1 816 393 франка 80 сантимов.

Как уже сказано, часы Агентства показывали без двадцати пять. Следовательно, через двадцать минут Агентство закроется, железные шторы будут спущены, и немного позже служащие разойдутся, закончив трудовой день. Заглушенный грохот экипажей и шум толпы проникали снаружи через оконные стекла, потемневшие в сумерках последнего дня ноября.

В это время открылась дверь, и вошел человек. Он бросил быстрый взгляд, полуобернулся и сделал наружу, без сомнения, компаньону, оставшемуся на тротуаре, жест правой рукой; большой, указательный и средний пальцы его изображали число три.

Служащие не видели этого жеста из-за полуоткрытой двери; но и увидев, вряд ли заметили бы соответствие числа клиентов, облокотившихся на конторку, числу поднятых пальцев.

Подав сигнал, человек вошел в банк и встал позади одного из клиентов.

Один из двух свободных конторщиков поднялся и, подойдя к нему, спросил:

— Что вам угодно, сударь?

— Благодарю вас, — ответил новый посетитель, — я подожду, — и он показал жестом, что желает иметь дело именно с тем служащим, около которого остановился.

Конторщик не настаивал, сел за свой стол и принялся за работу. Человек ждал, и никто не обращал на него внимания.

А между тем его странная внешность заслуживала самого серьезного внимания.

Это был здоровяк высокого роста. Судя по ширине плеч, он обладал необыкновенной силой. Великолепная белокурая борода окаймляла смуглое лицо. Об его общественном положении нельзя было судить: костюм был скрыт длинным плащом-пыльником из шелка-сырца.

Клиент, стоявший впереди, кончил свое дело, человек в пыльнике стал на его место и начал, в свою очередь, разговор со служащим Центрального банка о тех операциях, которые он хотел предпринять. В это время посетитель, которого он заменил, отворил наружную дверь и покинул Агентство.

Дверь немедленно открылась, и вошел второй субъект, настолько же странный, как и первый, копией которого в некотором роде он являлся: тот же рост, та же ширина плеч, такая же белокурая борода, окружавшая загорелое лицо, такой же длинный плащ скрывал одежду.

Этот второй субъект поступил, как его двойник, он терпеливо ожидал позади одного из двух посетителей, еще стоявших у конторки, потом, когда пришла очередь, завел разговор с освободившимся служащим; клиент в это время оставил помещение.

И, как перед этим, дверь тотчас открылась. Третий человек вошел и занял очередь за последним из трех первоначальных клиентов. Среднего роста, широкий и коренастый, с красным лицом, обрамленным черной бородой, в одежде, прикрытой длинным серым плащом, он одновременно и отличался и походил на тех, что вошли перед ним.

Наконец, лишь только последний из трех посетителей, которые до этого находились в Агентстве, закончил дела и освободил место, как открывшаяся дверь дала проход сразу двоим. Эти два человека, из которых один, казалось, обладал геркулесовской силой, были одеты, хотя погода этого еще и не требовала, в длинные просторные пальто, обычно называемые ульстерами; как и у трех первых, густые бороды украшали их загорелые лица.

Они вошли странным образом: более высокий появился первым, едва войдя, остановился так, что прикрыл компаньона; тот, притворившись, будто зацепился за ручку двери, проделал с ней какую-то таинственную операцию. Задержка продолжалась недолго, — и дверь закрылась; но в этот момент у нее осталась только внутренняя ручка, позволявшая выйти, а наружная исчезла. Таким образом, больше никто не мог войти в контору. Можно было постучать в окно, чтобы открыли, но никто не попытался бы это сделать, так как наклейка на двери извещала заинтересованных лиц, что Агентство на этот день закрыто.

Служащие не подозревали, что были отрезаны от внешнего мира. Да, впрочем, если б они и знали это, то лишь посмеялись бы. О чем можно было беспокоиться в центре города, в самое рабочее время дня, когда к ним доносилось эхо деятельной жизни улицы, от которой их отделяла лишь тонкая пленка стекла?

Двое незанятых конторщиков устремились ко вновь пришедшим с любезным видом, так как заметили, что часы уже показывают около пяти. Значит, визит посетителей будет коротким, и от них можно будет отделаться меньше чем через пять минут. Один из запоздалых клиентов принял услугу, в то время как другой, более высокий, пожелал переговорить с директором.

— Я посмотрю, здесь ли он, — был ответ. Служащий исчез через дверь в глубине бюро, недоступную для публики, и тотчас появился.

— Потрудитесь войти! — предложил он, открывая подвижную створку в конце конторки.

Человек в ульстере последовал приглашению и прошел в кабинет директора, тогда как конторщик, закрыв за ним дверь, вернулся к работе.

Что произошло между директором Агентства и его посетителем?

Впоследствии, отвечая на вопросы, служащие утверждали, что ничего не знают, и этому можно поверить. Произведенное следствие свелось к различным предположениям на этот счет, и даже теперь мы в неведении о сцене, которая разыгралась за закрытой дверью.

Одно достоверно: не прошло и двух минут, как дверь снова открылась, и человек в ульстере показался на пороге.

В безразличной манере, не обращаясь ни к кому из служащих в частности, он произнес совершенно спокойным тоном:

— Пожалуйста… Господин директор желает говорить с кассиром.

— Хорошо, сударь, — ответил тот из конторщиков, который не был занят.

Повернувшись, он позвал:

— Стор!

— Мистер Берклей?

— Вас спрашивает директор.

— Иду! — ответил кассир.

С аккуратностью, свойственной людям его профессии, кассир бросил в несгораемый шкаф портфель и три мешка, содержавших в билетах и звонкой монете кассовую наличность, шумно захлопнул тяжелую дверку, потом, опустив окошечко, вышел из зарешеченной клетки и, заботливо закрыв ее за собой, направился к кабинету начальника. Ожидавший посетитель пропустил кассира и вошел вслед за ним.

Войдя в кабинет, Стор с изумлением заметил отсутствие того, кто его будто бы вызывал: комната была пуста. Но ему не хватило времени разъяснить загадку: стальные руки схватили его сзади за горло. Напрасно онпытался биться, кричать; убийственные руки сжимали его все крепче, пока он не повалился на ковер без дыхания, без чувств.

Ни малейший шум не выдал этого свирепого нападения. В большой зале служащие спокойно продолжали свое дело: четверо — занятые с клиентами, отделенными от них конторкой, пятый — погруженный в расчеты, касающиеся работы.

Человек в ульстере вытер со лба капельки пота, потом наклонился к своей жертве. Быстро и ловко он связал кассира и заткнул ему рот.

Покончив с этим, он тихонько приоткрыл дверь и бросил взгляд в большую залу. Удовлетворенный осмотром, он слегка кашлянул, как бы для того, чтобы привлечь внимание четырех странных запоздалых клиентов, потом одним толчком открыл дверь, его скрывавшую.

Это был, без сомнения, заранее условленный сигнал к сцене, буквально фантастической. Человек в ульстере пересек одним прыжком залу и, обрушившись как гром на одинокого счетовода, безжалостно стал душить его, и в то же время четверо остальных конторщиков подверглись той же участи.

Клиент, стоявший у конца конторки, перескочил через дверку и опрокинул навзничь служащего, который был перед ним. Из трех остальных посетителей двое протянули руки через конторку и, схватив за горло своих почтительных собеседников, стали жестоко ударять их о дубовую стойку. Последний же, самый низкорослый, не мог схватить визави из-за большого расстояния, их разделявшего; он перепрыгнул через конторку и схватил за горло своего противника с силой, удвоенной прыжком.

Не раздалось ни одного крика. Драма продолжалась не более тридцати секунд.

Когда жертвы потеряли сознание, душители закончили битву. План налета был продуман до мельчайших подробностей. Все было наготове, не замечалось никакого раздумья. Нападающие сразу вытащили из карманов необходимые принадлежности. Рты всех служащих банка были заткнуты ватой и завязаны, хотя это и грозило жертвам смертью от удушья, руки завернуты назад и скручены, ноги крепко связаны, и вытянутые тела опутаны стальной проволокой.

Все было кончено в одно мгновение. Одновременно пять нападающих выпрямились.

— Штора! — приказал тот, кто просил свидания с директором. Он, очевидно, командовал.

Трое бандитов бросились к железным рукояткам у витрин. Ставни начали спускаться, постепенно заглушая уличный шум.

Дело было выполнено наполовину, как вдруг раздался телефонный звонок.

— Стоп! — приказал атаман шайки.

Когда штора перестала опускаться, он приблизился к аппарату и снял трубку. Произошел следующий разговор, лишь половина которого достигла до слуха временно бездействовавших грабителей.

— Алло!

— Я слушаю.

— Это вы, Бакстон?

— Да.

— Странно, я не узнаю вашего голоса.

— Аппарат поврежден.

— Не у нас…

— Это здесь. Я тоже не узнаю вашего голоса.

— Мистер Лазон.

— Ага, так, так! Теперь я узнал…

— Скажите, Бакстон, карета уже была?

— Нет еще, — ответил бандит после краткого колебания.

— Когда она придет, прикажите ей завернуть в Агентство 5. Мне сейчас звонили, что они только что получили значительный вклад после закрытия конторы и отправки фондов.

— Большая сумма?

— Приличная. Около двадцати тысяч фунтовnote 1.

— Черт побери!

— Принимаете поручение?

— Рассчитывайте на меня.

— До свиданья, Бакстон!

— До свиданья!

Незнакомец положил трубку и остался на мгновение б задумчивой неподвижности.

Внезапно он принял решение и собрал сообщников Вокруг себя.

— Надо действовать, друзья, — сказал он тихо, начиная лихорадочно раздеваться. — Живо! Дайте-ка мне шкуру с того парня!

Он указал пальцем на Стора, еще лишенного чувств.

В мгновение ока кассир был раздет, и грабитель натянул на себя его одежду, хотя она была ему немного коротка. Найдя в одном из карманов ключи от кассы, он открыл кабинку, затем несгораемый ящик, откуда вынул мешки со звонкой монетой, портфель с билетами и пачки ценных бумаг.

Едва он кончил, как послышался стук кареты, остановившейся у тротуара. Почти тотчас же постучали в стекло двери, полузакрытой металлической шторой.

— Внимание! — поспешно сказал атаман банды душителей, сопровождая слова выразительными жестами. — Долой плащи, пусть будут видны ваши пиджаки, и по местам — в момент!.. Чтобы не всполошить того, кто войдет! И без шума!.. Потом, когда закроется дверь, не открывать никому, кроме меня!..

Нагруженный портфелем и несколькими пачками бумаг, он, все еще говоря, приблизился к двери. Трое сообщников сели по его знаку на места служащих, затолкнув тех ногами под конторку; четвертый поместился у выхода. Он открыл дверь твердой рукой. Внезапно ворвался уличный шум.

Перед Агентством в самом деле остановилась банковская карета. Видно было в темноте, как блестят ее фонари. Кучер, оставаясь на козлах, разговаривал с человеком, стоявшим у тротуара. Это был инкассаторnote 2 Центрального банка, который только что постучал в дверь.

Не спеша, избегая прохожих, поток которых не прерывался, смелый бандит пересек тротуар и подошел к карете.

— Привет! — сказал он.

— Привет! — ответили ему.

Кучер, взглянув на того, кто к ним обращался, по-видимому, удивился.

— Смотрите! Да это не Стор! — вскричал он.

— Сегодня у него отпуск. Я его заменяю, — объяснил мнимый кассир. Затем он обратился к инкассатору, стоявшему перед ним: — Эй! Помоги немножко, приятель!

— В чем дело?

— Там один из наших мешков… Сегодня получили много монеты, а это тяжелая штука.

— Мне запрещено покидать карету, — сказал инкассатор, колеблясь.

— Ба! На минутку! Впрочем, я тебя замещу здесь. Один из служащих поможет тебе, пока я разгружу портфель…

Инкассатор удалился, не возражая больше, и вошел в дверь, которая закрылась за ним.

— Слушай, приятель! — сказал кучеру тот, кто подменил Стора. — Открой карету!

— Иду! — согласился кучер.

Кузов кареты не имел выхода ни сзади, ни по бокам: единственным отверстием была двустворчатая железная дверка позади козел. Таким образом, риск воровства сводился до минимума.

Чтобы проникнуть в карету, следовало отвернуть скамейку кучера, половина которой была сделана подвижной. Но когда речь шла только о том, чтобы положить несколько пакетов в один из ящиков, находившихся внутри кареты, кучер счел возможным избавить себя от этой работы и просто толкнул дверку.

— Давай портфель! — сказал он.

Получив то, что просил, кучер, склонившись с козел, исчез до половины внутри кареты, а ноги уравновешивали его снаружи. В этом положении он не мог видеть, что его предполагаемый сослуживец поднялся на подножку, а затем и на сиденье, таким манером, чтобы отрезать кучера от вожжей. Распростершись над кучером, мнимый кассир, точно ему было любопытно посмотреть, что находится внутри кареты, в свою очередь, засунул туда голову и плечи, и его рука с силой устремилась в темноту.

Если бы одному из многочисленных прохожих пришла в этот момент мысль взглянуть поближе, он увидел бы, что ноги кучера внезапно и странно окостенели, а потом бессильно опустились на доску сиденья, а туловище обмякло с другой стороны скамейки. Грабитель мгновенно схватил безжизненное тело и бросил в карету посреди мешков и пакетов.

Все эти поступки, выполненные с изумительной точностью и смелостью, заняли несколько секунд. Прохожие продолжали мирно идти мимо, не подозревая о необычных событиях, происходивших тут же, среди толпы.

Человек еще сильнее наклонился в карету, чтобы его не ослепляли уличные огни, и посмотрел внутрь. На полу, в луже крови, увеличивавшейся на глазах, валялся кучер с ножом в затылке. Он не двигался: смерть настигла его молниеносно.

Убийца, боясь, как бы кровь не просочилась через пол и не начала капать на землю, спустил ноги со скамейки, целиком влез в карету и стащил с мертвеца куртку. Он заткнул ею ужасную рану. Заботливо обтерев нож и свои окровавленные руки, он закрыл железную дверцу, уверенный, что если кровь будет течь, то шерсть впитает ее, как губка.

Приняв эти предосторожности, он выбрался из кареты и постучал особенным образом в дверь Агентства, которая немедленно открылась и затем закрылась,

— Человек? — спросил он, войдя. Ему указали на конторку.

— Вместе с другими. Связан.

— Хорошо! Его одежду, живо!

Приказание было поспешно выполнено, и он сменил костюм кассира Стора на одежду инкассатора.

— Двое останутся здесь, — распорядился он, продолжая преображаться. — Остальные со мной, чтобы очистить повозку.

Не дожидаясь ответа, он снова открыл дверь, вышел в сопровождении двух приспешников, поднялся на сиденье, вошел в карету, и грабеж начался.

Он передавал один пакет за другим сообщникам, и те переносили их в Агентство. Свет, проникавший через распахнутую дверь, вырезал блестящий квадрат на тротуаре.

Прохожие, выходя из темноты улицы, чтобы тотчас в нее вернуться, беззаботно пересекали светлую полосу. Ничто не помешало бы им войти. Но такая мысль не приходила никому, и толпа текла, равнодушная к операции, которая ее не касалась и в которой ничто не представлялось подозрительным.

Через пять минут карета опустела. Закрыв входную дверь, приступили к разборке. Ценные бумаги, акции и облигации были отложены в одну сторону, деньги — в другую. Первые, безжалостно отброшенные, усыпали паркет. Банковые билеты разделили на пять частей, и, взяв по одной, каждый спрятал свою под пиджак.

— А мешки с монетой? — спросил один из бандитов.

— Набейте карманы, — отвечал главарь. — Что останется, в повозку. Я займусь ею.

Ему быстро повиновались.

— Минутку! — вскричал он. — Условимся обо всем. Когда я отправлюсь, останьтесь здесь и закончите спуск шторы. Потом, — добавил он, показывая на коридор, открывавшийся в глубине залы, — выйдете отсюда. Последний закроет дверь двойным оборотом и бросит ключ в водосток. Не забудьте о простофиле! Вы помните приказ?

— Да, да! — отвечали ему. — Будь спокоен. Собираясь выйти, он еще задержался.

— Черт! — сказал он. — Я не подумал о самом главном. Здесь должен быть список других агентств…

Ему показали приклеенное в уголке стекла желтое объявление, содержавшее необходимые сведения. Он пробежал его глазами.

— Да, насчет плащей, — сказал он, найдя адрес Агентства S, — бросьте их в угол. Пусть их здесь найдут. Важно, чтобы их не видели больше на наших спинах. Встретимся, знаете где… В путь!

Не поместившееся в карманах грабителей золото и серебро было перенесено в карету.

— Это все? — спросил один из бандитов.

Атаман подумал, потом воскликнул, пораженный внезапной мыслью:

— Черт возьми, конечно, нет! А мои пожитки?

Бандит пустился рысью и тотчас вернулся, таща одежду, незадолго перед тем смененную атаманом на костюм Стора; он на лету швырнул ее в кузов кареты,

— Теперь уж все? — спросил он снова.

— Да! И не копайтесь! — был ответ.

Бандит скрылся в Агентстве; железная штора окончательно опустилась.

А в это время импровизированный кучер схватил вожжи и разбудил лошадей ударом кнута. Карета закачалась, покатилась по Олд-Брод-стриту, завернула на Трогмортон-стрит, проследовала по Лотбург-стриту, потом по Грехем-стриту, повернула на Олдергэт-стрит и у номера 29 наконец остановилась перед Агентством S.

Мнимый кучер смело вошел туда и направился в кассу.

— Кажется, у вас есть для меня пакет? — сказал он. Кассир поднял глаза.

— Как, — удивился он, — это не Бодрюк!

— Честное слово, нет! — подтвердил мнимый инкассатор с грубым смехом.

— Я не понимаю, — заворчал недовольный кассир, — почему правление посылает незнакомых людей…

— Это потому, что я не в своем участке. Мне велели в Агентстве В приехать сюда после телефонного звонка из Банка. Кажется, вы получили здоровый вклад после закрытия.

Он тотчас нашел этот правдоподобный ответ, так как перечень агентств Центрального банка был еще свеж в его памяти.

— Да… — согласился кассир с невольным подозрением. — Все равно, мне не нравится, что я вас не знаю.

— А вам-то что? — возразил тот с удивлением.

— Ведь столько воров!.. Но, впрочем, это можно устроить. Я полагаю, ваш документ с вами?

Если что-нибудь могло смутить бандита, это был как раз такой вопрос. О каком документе шла речь? Но он не смутился. Когда отваживаются на такие приключения, надо иметь особые качества и, сверх всех прочих, абсолютное хладнокровие. Этим качеством мнимый инкассатор Центрального банка владел в высшей степени. Если он и взволновался так неожиданно предложенным вопросом, то ничем этого не показал и ответил самым естественным тоном:

— Черт побери, разумеется!

Он естественно рассудил так: если предполагают, что «документ» при нем, то это, должно быть, какое-то удостоверение, всегда носимое служащими Центрального банка с собой. Роясь в куртке инкассатора, которого он заменил, он найдет, без сомнения, этот знаменитый «документ».

— Я поищу, — добавил он спокойно, садясь на скамью и принимаясь опоражнивать карманы.

Он доставал многочисленные бумажки, письма, служебные записки и прочее, все обтрепанное и помятое, как всегда бывает с тем, что долго носят при себе. Подражая неловкости мастеровых, у которых опухшие пальцы больше привычны к грубой работе, чем к обращению с документами, он развертывал одну бумажку за другой.

После трех попыток он раскрыл печатный документ с пробелами, заполненными от руки, которым некий Бодрюк назначался на должность инкассатора Центрального банка. Очевидно, это было то, что он искал, однако затруднение оставалось. Фамилия, вписанная в документ, составляла, быть может, самую большую опасность: ведь этого Бодрюка хорошо знал кассир Агентства S, который удивлялся, что не с ним имеет дело.

Не теряя хладнокровия, смелый бандит мгновенно измыслил необходимое средство. Воспользовавшись невнимательностью кассира, он разорвал на две половинки официальную бумагу. Верхнюю половинку, с уличавшей его фамилией, он перемешал в левой руке с просмотренными бумагами, а нижняя часть осталась в правой.

— Вот несчастье! — сердито вскричал он, когда эта операция пришла к благополучному концу. — Документ-то при мне, да осталась только половинка!

— Половинка? — спросил кассир.

— Да, он старый и совсем изношенный, истаскался в кармане. Он разодрался пополам, и у меня, дурака, осталась только половинка!

— Гм!.. — проворчал недовольный кассир. Бандит притворился оскорбленным.

— Ну, хватит с меня! — заявил он, поднявшись и направляясь к двери. — Мне велели захватить ваши деньжонки: я явился. Не хотите давать? Караульте сами. Поссоритесь с правлением, а мне на это наплевать!

Равнодушие, им высказанное, содействовало успеху предприятия лучше, чем самые сильные доводы. И еще больше помогла угрожающая фраза, которую он пустил, удаляясь, как парфянскую стрелуnote 3. Поменьше историй — вот вечная цель всех служащих на земле.

— Минуточку! — сказал кассир, подзывая его. — Покажите мне его, ваш документ!

— Вот он! — отвечал инкассатор, предъявляя половинку документа, где не была вписана фамилия.

— Тут есть подпись директора, — с удовлетворением заметил кассир. И, наконец, решившись, показал запечатанный пакет. — Вот деньги. Пожалуйста, распишитесь!

Мнимый инкассатор, нацарапав на предложенном ему листке первую пришедшую на ум фамилию, удалился с недовольным видом.

— Желаю здравствовать, — проворчал он, как человек, раздраженный несправедливым подозрением.

Выйдя наружу, он ускорил шаги к карете, поднялся на козлы и исчез среди ночи.

Так совершился грабеж, ставший столь широко известным.

Как сказано, он раскрылся в тот же вечер, раньше, чем, вероятно, предполагали его виновники. Агентство было крепко заперто, персонал беспомощен, кучер кареты уничтожен, и они смело могли думать, что до следующего утра никто ничего не заметит. Утром конторский мальчик, придя производить ежедневную уборку, поневоле подымет тревогу, но было много шансов, что до того происшествие останется в тайне.

Но в действительности все повернулось иначе.

В половине шестого мистер Лазон, банковский контролер, звонивший по телефону в первый раз около пяти часов, чтобы осведомиться о приезде кареты сборщика, обеспокоился тем, что она еще не вернулась, и снова позвонил в Агентство ДК. Он не получил ответа: воры, заканчивавшие тогда дележ добычи, сняли трубку, чтобы избежать звонков, настойчивость которых могла возбудить внимание соседей. Контролер удовлетворился тем, что обвинил телефонистку.

Но время шло, карета не возвращалась, и Лазон сделал вторую попытку. Она осталась бесплодной, как и первая, и телефонная станция уверила его, что Агентство ДК молчит. Контролер послал банковского рассыльного узнать, почему не отвечают. В половине седьмого рассыльный воротился. Он сообщил, что Агентство закрыто, и внутри никого нет.

Контролер, очень удивленный, что мистер Бакстон закончил операцию так рано в последний день месяца, когда персоналу иногда приходится работать до девяти часов, ждал карету сборщика с возрастающим нетерпением.

Он ожидал до четверти восьмого, когда узнал важную новость. Один из служащих Центрального правления, возвращавшийся домой после работы, обнаружил карету позади Гайд-парка, на Холленд-стрите, малолюдной улице Кенсингтона. Этот служащий, удивленный появлением кареты Центрального банка на сравнительно пустынной и темной улице, поднялся на козлы, толкнул незапертую дверцу и при свете спички увидел уже холодный труп кучера. Он бегом вернулся в Центральное правление и поднял тревогу.

Тотчас же телефоны заработали по всем направлениям. Около восьми часов наряд полиции окружил брошенную карету, а в это время толпа теснилась перед Агентством ДК, где другой взвод открывал двери с помощью приглашенного слесаря.

Читатель уже знает, что там должны были найти.

Дознание началось немедленно. К счастью, никто из служащих Агентства не умер, хотя, по правде говоря, они были недалеки от этого. Полузадушенные, со ртом, набитым ватой и тряпками, они валялись без чувств, когда к ним явилась помощь; не оставалось никаких сомнений,что они распростились бы с жизнью, если бы пробыли в таком положении до утра.

С трудом их привели в сознание. Но они могли дать лишь самые скудные сведения: пять бородатых людей, одетых в дорожные плащи и в пальто-ульстеры, напали на них. Больше они ничего не знали.

Не было сомнения в их чистосердечности. Лишь только начался розыск, нашли пять пальто, которые лежали в углу на виду, как будто преступники хотели оставить следы своего пребывания. Впрочем, эти одеяния, тщательно исследованные лучшими сыщиками Скотленд-ярдаnote 4, не сообщили ничего о тех, кем они были брошены. Сделанные из обычной, ходовой материи, они не носили марки портного или магазина, что и объясняло, почему их не унесли.

Все это не представляло ничего существенного, и следователь должен был отказаться от мысли узнать больше. Напрасно он расспрашивал и переспрашивал свидетелей: из них ничего нельзя было вытянуть.

Последним важным свидетелем был швейцар дома. Дверь Агентства была закрыта внутренним ставнем, следовательно, преступникам пришлось выйти через общий вестибюль дома. Швейцар должен был их видеть.

Но этот последний мог только признаться в своем неведении. Слишком многочисленны были помещения, над которыми он вел надзор. В этот день швейцар не заметил ничего подозрительного. Если похитители и прошли мимо него, как можно было предполагать, он их принял за служащих Агентства.

Подвергнутый более тщательному допросу и принуждаемый порыться в памяти, он назвал имена четырех жильцов, которые прошли через вестибюль незадолго до преступления или немного спустя. Жильцы были немедленно вызваны; они оказались людьми безукоризненно честными и выходили пообедать.

Швейцар рассказал также о разносчике угля, который явился с объемистым мешком около половины восьмого, незадолго до появления полиции, и на которого он обратил внимание только потому, что не принято доставлять уголь в подобный час. Разносчик так настойчиво спрашивал жильца из пятого этажа, что швейцару пришлось пропустить его и указать черную лестницу.

Разносчик угля поднялся, но спустился через четверть часа, таща мешок. Спрошенный швейцаром, он сказал, что ошибся адресом. Говорил он прерывающимся голосом, как человек, поднявшийся на пятый этаж с тяжелой ношей на плечах. На улице он положил мешок в ручную тележку у тротуара и удалился, не слишком спеша.

— Знаете ли вы, — спросил следователь, — от какой фирмы был разносчик?

Швейцар этого не знал.

Следователь, оставив этот пункт для дальнейшего выяснения, допросил жильца пятого этажа. Тот заявил, что разносчик угля действительно звонил у черной двери около половины восьмого. Служанка, открывшая ему, уверила его в ошибке, и тот ушел, не настаивая. Но свидетельские показания в этом пункте не сходились, так как служанка из пятого этажа утверждала, не соглашаясь с швейцаром, что при человеке не было никакого мешка.

— Он оставил его внизу, поднимаясь, — объяснил следователь.

Скоро оказалось, что объяснение было недостаточным, так как в подвальном коридоре нашли содержимое мешка, а швейцар уверял, что за несколько часов перед тем его там не было. Было очевидно, что таинственный разносчик угля опорожнил там принесенный им мешок. Но тогда что же он унес, если, по показаниям швейцара, мешок при уходе разносчика казался таким же полным и тяжелым, как при его приходе?

— Не будем пока этим заниматься, — заключил следователь, отказываясь от разрешения непосильной задачи. — Это выяснится завтра. — Чиновник шел по следу, который считал наиболее важным, и не хотел отклоняться в сторону.

В самом деле, весь персонал Агентства был налицо. Но директора не было. Мистер Льюис Роберт Бакстон исчез.

Служащие не могли дать никаких объяснений на этот счет. Они только знали, что незадолго до пяти часов один клиент вошел к директору и несколько минут спустя позвал кассира Стора; тот пошел на вызов и не вернулся. Тотчас же после этого произошло нападение. Мистера же Бакстона никто не видел.

Заключение напрашивалось само собой: если было несомненно, что Агентство подверглось нападению пяти переодетых и загримированных бандитов, то очевидным казалось и то, что бандиты имели сообщника на месте и этим сообщником был сам директор.

Вот почему еще до окончания детального следствия немедленно был подписан приказ об аресте Льюиса Роберта Бакстона, директора Агентства ДК Центрального банка, обвиняемого в грабеже и сообщничестве в убийстве. Его приметы, хорошо известные, были телеграфно сообщены по всем направлениям; приметы сообщников остались неизвестными.

Виновный еще не мог покинуть Англию. Его, без сомнения, арестуют внутри страны или в порту — быстрый успех, которым полиция справедливо сможет гордиться.

Убаюкивая себя такой приятной перспективой, следователь и сыщики отправились на заслуженный отдых.

А в эту ночь, в два часа утра, пять загорелых людей, одни гладко выбритые, другие с усами, вышли в Саутгемптоне из лондонского экспресса по одиночке, как и садились. После выгрузки нескольких тюков и одного громадного тяжелого ящика они наняли карету в порт, где у набережной их ожидал пароход приблизительно в две тысячи тонн водоизмещением, из труб которого валил густой дым.

С четырехчасовым приливом, когда спал весь Саутгемптон, где еще не знали о преступлении на Олд-Брод-стрите, пароход вышел из гавани, миновал мол и направился в открытое море.

Никто не воспротивился его отправлению. И почему, в самом деле, можно было заподозрить это честное судно, открыто погрузившее несходные меж собой, но не вызывающие никаких сомнений товары, с назначением в Котону, порт в Дагомееnote 5?

Итак, пароход спокойно удалился со своими товарами, с пятью пассажирами, с тюками и огромным сундуком, который один из пассажиров, самый высокий, поместил у себя в каюте. А в это время полиция, прервав розыски, наслаждалась вполне заслуженным покоем.

Назавтра и в последующие дни дознание было возобновлено, но, как уже известно читателю, не привело ни к чему. Дни проходили за днями, преступников не нашли. Льюис Роберт Бакстон не был разыскан. Никакой луч света не мог осветить непроницаемую тайну. Не могли также узнать, какой фирмой был послан разносчик угля, привлекший на момент внимание полиции. Выбившись из сил, дело прекратили.

Последующий рассказ впервые дает полное разрешение загадки. Читателю предоставляется право сказать, мог ли он вообразить что-нибудь более неожиданное и более странное.

ЭКСПЕДИЦИЯ

Конакри, столица Французской Гвинеи и резиденция губернатора, — очень приятный город, улицы которого, со знанием дела распланированные губернатором Бал-леем, пересекаются под прямым углом и, по американской моде, называются порядковыми номерами. Построенный на острове Томбо, он отделен от материка узким каналом. Через канал перекинут мост, где движутся всадники, пешеходы, экипажи, а также проходит железная дорога, кончающаяся в Курусе, близ Нигера. Это самая здоровая береговая местность в Гвинее. Там много представителей белой расы, особенно французов и англичан, причем эти последние живут преимущественно в пригороде Ньютаун.

Но во время событий, .составляющих сюжет этого рассказа, Конакри еще не достиг процветания и был просто большим местечком.

27 ноября в Конакри был праздник. По приглашению губернатора господина Генри Вальдона население собиралось у моря, готовое горячо, как его об этом просили, встретить знатных путешественников, которые вот-вот должны были высадиться с парохода «Туат» компаний «Фрейсине»,

Приезжие, так взбудоражившие город Конакри, были, в самом деле, влиятельными людьми. Их было семеро, и они составляли парламентскую комиссию, направленную центральными властями в исследовательскую экспедицию в область Судана, известную под названием «Петли Нигера». По правде говоря, президент совета господин Граншан и министр колоний господин Шазелль отправили эту комиссию и предписали исследование против своей воли. Их вынудила к этому Палата депутатов и необходимость прервать ожесточенные прения, грозившие затянуться до бесконечности.

За несколько месяцев до того, во время дебатов по вопросам африканских колоний, которые было поручено изучить парламентской комиссии, французская Палата депутатов разделилась на численно равные партии, под предводительством двух непримиримых противников.

Одного из них звали Барсак, другого — Бодрьер. Первый — толстенький, с небольшим брюшком — носил пышную черную бороду веером. Веселый и симпатичный южанин из Прованса, с громким голосом, Барсак был одарен если не красноречием, то, по крайней мере, многоречивостью. Бодрьер, депутат одного из северных департаментов, если будет позволено такое смелое выражение, представлял его «в длину». Тощий, угловатый, с сухим лицом, с жиденькими усами, оттеняющими тонкие губы, он был замкнут и имел печальный вид. Насколько его коллега великодушно раскрывался перед всеми, настолько Бодрьер жил, замкнувшись в самом себе, с душой, закрытой на замок, как сундук скупца.

Оба депутата с давних пор посвятили себя колониальным вопросам, и оба прослыли авторитетами. Однако — это размышление напрашивается невольно — было поистине чудом, что их терпеливые труды редко приводили к одинаковым выводам. Они редко соглашались между собой. Если Барсак излагал свое мнение по какому-нибудь вопросу, можно было держать пари, десять против одного, что Бодрьер будет утверждать обратное, и поэтому Палата, невзирая на их рассуждения, обычно голосовала так, как хотелось министерству.

На этот раз Барсак и Бодрьер не хотели уступить ни на волос, и спор длился без конца. Он начался по случаю внесения Барсаком законопроекта о создании пяти депутатских мест для Сенегамбии, Верхней Гвинеи и части Французского Судана, расположенной к западу от Нигера, и о предоставлении неграм права избирать и быть избранными без различия племени. Тотчас же, как обычно, Бодрьер энергично выступил против предложения Барсака, и два непримиримых противника осыпали друг друга картечью аргументов.

Первый, ссылаясь на свидетельства военных и гражданских путешественников, заявлял, что негры уже достигли довольно высокой ступени цивилизации. Он добавил, что мало отменить рабство: надо дать покоренным народам те же права, что имеют победители, и, кстати, при шумных аплодисментах части Палаты, произнес великие слова: «Свобода, равенство и братство». Другой, напротив, объявил, что негры еще коснеют в самом постыдном варварстве и что не может быть и речи о том, чтобы дать им право голоса, потому что с больным ребенком не советуются о лекарстве, которое ему нужно дать. Он добавил, что, во всяком случае, момент неблагоприятен для такого опасного опыта и что следовало бы усилить оккупационные войска, так как тревожные признаки заставляют опасаться близкой смуты в этих краях. Он, как и его противник, привел мнение путешественников и в заключение потребовал посылки новой интервенционной армии, провозгласив с патриотической энергией, что владения, завоеванные французской кровью, священны и неприкосновенны. Ему так же яростно аплодировала другая часть Палаты. Министр колоний затруднялся стать на сторону одного из двух пылких ораторов. Часть правды была заключена в обоих выступлениях. Было верно, что черные народности, обитавшие в Петле Нигера и Сенегамбии, казалось, начинали свыкаться с французским владычеством, что просвещение сделало некоторые шаги среди этих, прежде столь невежественных, племен и что жить на территории колонии становилось безопаснее. Но, с другой стороны, в настоящее время положение менялось в неблагоприятном смысле. Получались известия о смутах и грабежах; целые деревни, неизвестно почему, были покинуты обитателями. И, наконец, следовало принять во внимание, правда, не преувеличивая, достаточно неясные и таинственные слухи, бежавшие по зарослям вдоль берегов Нигера, о каком-то независимом государстве, которое начало образовываться в неведомом пункте Африки. Так как каждый из двух ораторов умело приводил в споре аргументы, свидетельствовавшие в его пользу, то оба считали себя победителями, и спор продолжался, пока один из депутатов, измучившись, не крикнул среди шума:

— Раз не могут сговориться, пусть посмотрят сами! Господин Шазелль возразил, что эти страны часто исследовались, и нет надобности открывать их еще раз. Тем не менее, он готов пойти навстречу желаниям Палаты, если она считает, что экспедиция принесет какую-то пользу; он будет счастлив поручить ей это предприятие и поставить во главе ее того из депутатов, на которого укажет Палата.

Предложение имело успех. Его тут же приняли, и министерству было предложено организовать экспедицию, которая обследует Петлю Нигера, и по отчету которой Палата примет окончательное решение.

Труднее оказалось выбрать начальника экспедиции: два раза Барсак и Бодрьер получили равное количество голосов. Надо было с этим покончить.

— Черт возьми! Назначим обоих! — вскричал какой-то насмешник.

Эта мысль была с энтузиазмом принята Палатой, которая, без сомнения, увидела в ней спасительное средство не слышать разговоров о колониях в течение нескольких месяцев. Барсак и Бодрьер были избраны, и возраст должен был решить, кто из них будет первенствовать. Преимущество досталось Барсаку, он оказался старше на три дня. Оскорбленному Бодрьеру пришлось удовлетвориться ролью помощника.

В комиссию правительство включило еще несколько человек, менее блестящих, но, быть может, более полезных, так что по прибытии в Конакри она состояла из семи членов, включая Барсака и Бодрьера.

Среди прочих выделялся доктор Шатонней, замечательный, медик; рост его превышал пять футов восемь дюймов; его веселую физиономию венчала курчавая шевелюра, совершенно седая, хотя ему было всего пятьдесят лет, густые усы его были белы, как снег. Доктор

Шатонней был превосходный человек, чувствительный а веселый, шумно смеявшийся по всякому поводу.

Можно еще отметить г. Исидора Тассена, корреспондента Географического общества, маленького, сухого, решительного человека и страстного географа. Последних трех членов экспедиции — гг. Понсена, Кирье и Эйрье — чиновников разных министерств — не замечали: это были самые обыкновенные люди.

Помимо перечисленных лиц в экспедиции участвовал восьмой путешественник, блондин энергичного и решительного вида, по имени Амедей Флоранс, деятельный и находчивый корреспондент газеты «Экспансьон Франсез».

Таковы были особы, высадившиеся 27 ноября с парохода «Туат» компании «Фрейсине».

Событие неизбежно должно было сопровождаться речами. Администраторы и важные чиновники не ограничиваются при встречах пожатием руки и словом «здравствуйте». Они считают необходимым обмениваться речами, в то время как публика, несмотря на привычку, забавляющаяся комической стороной этой формальности, выстраивается в кружок вокруг ораторов.

Для правдивости рассказа отметим, что на месте высадки господин Вальдон, сопровождаемый главными чиновниками, которых он позаботился представить, торжественно приветствовал прибывших; он сделал это в такой манере, точно они к нему прибыли если не с неба, то по крайней мере из-за океанских далей. Впрочем, отдадим ему справедливость — он был краток, и его небольшая речь имела заслуженный успех.

Барсак отвечал в качестве начальника экспедиции.

— Господин губернатор, господа! — произнес он с выражением признательности (южанин!). Потом, кашлянув, чтобы прочистить горло, продолжал: — Мои коллеги и я глубоко тронуты словами, которые только что услышали. Сердечность вашего приема — благоприятное предзнаменование для нас в тот момент, когда фактически начинается предприятие, трудности которого мы, впрочем, не преувеличиваем. Нам известно, что под великодушным управлением метрополии эти области, некогда с такими опасностями исследованные смелыми пионерами родины, узнали, наконец, французский мирnote 6, если позволительно употребить это торжественное выражение, заимствованное у наших предков римлян. Вот почему здесь, у ворот этого прекрасного города Конакри, окруженные тесными рядами соотечественников, мы испытываем такое чувство, точно не покидали Францию. Вот почему, углубляясь внутрь страны, мы по-прежнему не покинем родины, так как трудолюбивое население этих областей начнет отныне преображаться в граждан увеличившейся, расширенной Франции. Пусть наше пребывание среди них даст им доказательство бдительной заботливости выборной власти. И пусть оно еще увеличит, если это возможно, их привязанность к родине, их преданность Франции!

Губернатор Вальдон, как это принято, дал сигнал к «невольным» аплодисментам. Барсак отступил на шаг назад, а Бодрьер тотчас же шагнул вперед.

После нескончаемых тайных совещаний в канцелярии министра было решено назначить Бодрьера не просто помощником, а заместителем начальника экспедиции. И вот, — о таинственное могущество слов! — из этого получилось то, что если Барсак держал речь « торжественной церемонии, Бодрьер немедленно выступал после него. Так была решена нелегкая задача удовлетворения самолюбий.

— Господин губернатор, господа, — начал Бодрьер, обрывая аплодисменты, которыми были награждены разглагольствования его предшественника. — Я полностью присоединяюсь к красноречивым высказываниям моего коллеги и друга. Как он превосходно выразился, каждый из нас отдает себе точный отчет в трудностях и опасностях, которые может представить наше исследование. Эти трудности мы преодолеем со всем нашим усердием. А опасности не могут нас волновать, потому что между ними и нами встанут французские штыки. Да позволено мне будет предпослать нашим первым шагам по африканской земле сердечный привет конвою, который, по возможности, избавит нас от опасностей. И — не заблуждайтесь, господа! — приветствуя этот немногочисленный конвой, я отдаю почет армии, так как разве не вся она будет представлена скромным отрядом, который пойдет с нами? Армия, столь дорогая французским сердцам, присоединится к нашим трудам, и с ее помощью посредством этого сопряженного с известным риском предприятия возрастут престиж родины и величие республики, как возрастали они в столь многих привычных армии славных приключениях!

Снова прогремели аплодисменты, такие же бурные и «невольные», как первые, затем все отправились в резиденцию губернатора, где члены экспедиции должны были в продолжение трех дней выработать подробный план исследования.

Этот план был обширен.

Область, затронутая законопроектом Барсака, превышала 1 500 тысяч квадратных километров. Это почти втрое больше территории Франции. Не могло быть и речи о том, чтобы посетить все населенные пункты этого огромного пространства. Но, по крайней мере, следовало наметить достаточно извилистый путь, чтобы впечатления, собранные обследователями, до известной степени соответствовали действительности. В самом деле, этот путь тянулся для некоторых членов комиссии более чем на 2 500 километров, а для других он составлял около 3 500 километров.

Экспедиция должна была разделиться, чтобы расширить район своих действий. Выехав из Конакри, путешественники отправятся сначала в Канкан через Уоссу, Тимбо — важный центр южного Фута-Джалон — и Куру-су — станцию, построенную на Нигере, недалеко от его истоков.

Из Канкана они пройдут через Форабу, Форабакуру, Тиолу, Уасулу и Кенедугу до Сикасо, главного города страны того же названия.

В Сикасо, за 1 100 километров от моря, экспедиция разделится на две части. Одна, под начальством Бодрьера, спустится к югу, направится к горной цепи Конг и достигнет ее через Ситардугу, Ниамбуамбо и различные, более или менее значительные поселения. От Кон-га она двинется к Бауле, чтобы достигнуть, наконец, в Гран-Бассаме Берега Слоновой Кости.

Другая часть, с Барсаком, будет продолжать путь к востоку, пройдет через Уагадугу и достигнет Нигера у Сея, потом, идя параллельно реке, она пересечет Мосси и, наконец, через Гурму и Бургу кончит путь в Котону, на дагомейском берегу.

Считая изгибы пути и неизбежные замедления, нужно было ожидать, что путешествие продлится не менее восьми месяцев для первой части и от десяти до двенадцати — для второй. Отправятся вместе 1 декабря из Конакря. Бодрьер достигнет Гран-Бассама не ранее 1 августа следующего года, а Барсак прибудет в Котону около 1 октября.

Речь шла о долгом путешествии. И, однако, господин Исидор Тассен не мог льстить себя надеждой, что ему удастся сделать какое-нибудь значительное географическое открытие. По правде говоря, присутствие члена Географического общества было излишним. Мечта «открыть» Петлю Нигера казалась такой же неосуществимой, как и «открыть» Америку. Но господин Тассен не был привередлив. Земной шар уже избороздили во всех направлениях, и ему приходилось довольствоваться малым.

Таким образом, он благоразумно решил ограничить свои притязания. Петля Нигера давно уже перестала быть недоступной и таинственной областью, какой она слыла в течение стольких лет. Начиная с немецкого доктора Барта, который первый пересек ее в 1853 и 1854 годах, целая плеяда храбрецов завоевывала ее часть за частью. Это были в 1887 году лейтенант флота Карон и превосходный во всех отношениях исследователь капитан Бингер; в 1889 году — лейтенант флота Жем; в 1890 году — доктор Кроза; в 1891 году — капитан Монтейль; в 1893 и 1894 годах — погибшие славной смертью лейтенант Об и полковник Бонье; взявший Тимбукту лейтенант Буате, к которому вскоре присоединился комендант Жоффр. В том же 1894 и следующем 1895 году туда были направлены капитан Туте и лейтенант Тарж; в 1896 году лейтенант флота Урст и много других, выступивших, чтобы завершить кампанию, в продолжение которой полковник Одеу захватил Конг и сломил могущество Самориnote 7. С тех пор Западный Судан перестал заслуживать название дикого; административные власти завершили его покорение, умножились посты, все надежнее укрепляя благодетельное французское владычество.

В то время когда парламентская комиссия собиралась в свою очередь проникнуть в эти области, умиротворение еще не было полным; но безопасность уже упрочилась, и можно было надеяться, что путешествие произойдет если не без приключений, то, во всяком случае, без несчастных случаев, и что все сведется к прогулке среди мирных племен, которые Барсак считал созревшими, чтобы наслаждаться радостями избирательного права.

Отправление было назначено на 1 декабря.

Накануне отъезда, 30 ноября, официальный обед должен был в последний раз собрать членов экспедиции за столом губернатора. В продолжение обеда обменялись, как полагается, тостами при обязательном исполнении национального гимна; были подняты последние бокалы за успех экспедиции и за славу республики.

В этот день Барсак, усталый от прогулки под раскаленным солнцем Конакри, только что вернулся в свою комнату. Он блаженно обмахивался в ожидании, когда придет час скинуть черный сюртук, от которого никакая температура не может избавить официальных лиц при исполнении ими служебных обязанностей; в это время вестовой, солдат сверхсрочной службы, знавший все уголки колонии, доложил, что две особы просят их принять.

— Кто это? — спросил Барсак. Вестовой жестом показал, что не знает.

— Тип и дама, — сказал он простодушно.

— Колонисты?

— Не думаю, судя по их странному виду, — отвечал вестовой. — Мужчина — долговязый, с реденькой травкой на булыжнике.

— На булыжнике?..

—Да ведь он лысый! С баками из кудели и с глазами, как шарики, которыми украшают кровати.

— У вас богатое воображение! — заметил Барсак. — А женщина?

— Женщина?..

— Да. Какова она? Молодая?

— Молодая.

— Красивая?

— Да, и нарядная!

Барсак машинально покрутил ус и сказал:

— Пусть войдут.

Отдав этот приказ, он невольно посмотрелся в зеркале, отразившее его дородную фигуру. Если бы он не думал о другом, он мог бы заметить, что часы показывали шесть вечера.

Принимая во внимание разницу в долготе, это был тот самый момент, когда началось нападение на Агентство ДК Центрального банка, описанное в первой главе нашего рассказа.

Посетители, мужчина лет сорока, сопровождаемый девушкой двадцати — двадцати пяти лет, были введены в комнату, где Барсак вкушал прелесть отдыха перед тем, как подвергнуться скуке официального обеда.

Мужчина был очень высок. Пара бесконечно длинных ног поддерживала короткое туловище, оканчивавшееся длинной костлявой шеей, которая служила пьедесталом для сильно вытянутой вверх головы. Если его глаза и не были похожи на кроватные шарики, как заявил вестовой, злоупотребляя чрезмерными сравнениями, нельзя было оспаривать, что они навыкате, что нос велик, что губы, над которыми неумолимая бритва уничтожила усы, слишком толсты. Наоборот, короткие бакенбарды на манер тех, какие излюблены австрийцами, и венчик курчавых волос, окружавших необычайно блестящий голый череп, позволяли утверждать, что вестовому не хватало точности в выборе определений. «Кудель», — сказал он. Слово неподходящее. По-настоящему, субъект был рыжий.

Этот портрет избавляет от необходимости говорить, что мужчина не отличался красотой, но безобразие его было симпатично: его толстые губы выражали чистосердечие, а в глазах сверкала лукавая доброта, которую наши предки называли очаровательным словом «простодушие».

За ним шла молодая девушка. Нужно признаться, что часовой, объявив ее красивой, на этот раз ничуть не преувеличил. Высокая, тонкая, с изящной талией, со свежим, прекрасно очерченным ртом, с тонким прямым носом, большими глазами, очаровательными бровями и пышной шевелюрой черных волос, со всеми чертами лица, непогрешимо правильными, она была совершенной красавицей.

Барсак предложил посетителям сесть, и мужчина заговорил:

— Простите нас, господин депутат, за беспокойство и извините, что мы сами вам представимся, так как по-другому сделать невозможно. Меня зовут — вы мне позволите прибавить согласно моей привычке, — я сожалею, что меня зовут, так как это смешное имя, Аженор де Сен-Берен, домовладелец, холостяк и гражданин города Ренна. — Рассказав таким образом о своем общественном положении, Аженор де Сен-Берен выдержал небольшую паузу, потом, сделав жест, представил: — Мадемуазель Жанна Морна, моя тетка.

— Ваша тетка? — изумился Барсак.

— Да. Мадемуазель Морна — действительно моя тетка настолько, насколько можно быть чьей-нибудь теткой! — уверил Аженор де Сен-Берен, в то время как веселая улыбка полуоткрыла губы молодой девушки.

Ее прекрасное лицо, единственным недостатком которого была излишняя серьезность, сразу осветилось.

— Господин де Сен-Берен, — объяснила она с легким английским акцентом, — по праву называется моим племянником и никогда не упускает случая объявить нашу степень родства.

— Это меня молодит, — прервал племянник.

— Но, — продолжала Жанна Морна, — раз эффект произведен, и его законное право установлено, он соглашается перемениться ролями и становится дядюшкой Аженором, каковым, по семейной традиции, он всегда был с моего рождения.

— И что больше подходит к моему возрасту, — объяснил дядя-племянник. — Но, покончив с представлениями, позвольте мне, господин депутат, объяснить цель нашего прихода. Мадемуазель Морна и я — исследователи. Моя тетка-племянница — неустрашимая путешественница, а я, как добрый дядюшка-племянник, позволил ей увлечь себя в эти отдаленные страны. Мы хотели бы под вашим руководством устремиться внутрь страны в рискованных поисках новых впечатлений и зрелищ. Наши приготовления закончены, и мы готовы были выехать, когда узнали, что по тому же пути, как и наш, должна отправиться экспедиция под вашим предводительством. Я тогда сказал мадемуазель Морна, что как ни спокойна эта страна, мне кажется, нам следует присоединиться к экспедиции, если только нас захотят принять. Мы пришли просить у вас разрешения отправиться в путешествие вместе с вами.

— Принципиально я не вижу в этом никаких неудобств, — ответил Барсак, — но я должен, вы понимаете, посоветоваться с моими товарищами.

— Это вполне естественно, — одобрил Сен-Берен.

— Может быть, — предположил Барсак, — они побоятся, что присутствие женщины замедлит наш путь и будет несовместимо с выполнением нашей программы… В этом случае…

— Пусть они не боятся! — запротестовал дядюшка Аженор. — Мадемуазель Морна — настоящий мальчик. Она сама просит вас рассматривать ее как товарища.

— Конечно, — подтвердила Жанна Морна. — Я добавлю, что с материальной точки зрения мы вас ничуть не стесним. У нас есть лошади и носильщики, и мы даже наняли проводников и переводчиков, двух бамбара — старых сенегальских стрелков. Вы видите, что нас безбоязненно можно принять.

— На таких условиях, в самом деле… — согласился Барсак. — Я поговорю с коллегами сегодня же вечером, и если они не будут возражать, это — решенное дело. Где я смогу дать вам окончательный ответ?

— Завтра, в момент отправления, так как, во всяком случае, мы покидаем Конакри завтра.

Посетители простились.

На обеде у губернатора Барсак передал коллегам полученную им просьбу. Она встретила благоприятный прием. Лишь один Бодрьер счел нужным сделать оговорки. Не то чтобы он окончательно отказывался удовлетворить просьбу этой приятной дорожной компаньонки, которою Барсак защищал, быть может, с большим жаром, чем требовали обстоятельства, но все же он испытывал некоторые колебания. Событие казалось несколько странным. Допустимо ли молодой девушке отваживаться на такое путешествие? Нет, конечно, высказанный предлог несерьезен, и надо думать, что истинную цель скрывают. Предположив это, нет ли оснований бояться, что в просьбе заключена ловушка? Кто знает, нет ли тут какой-нибудь связи с таинственными слухами, на которые министр слегка намекнул с парламентской трибуны?..

Бодрьера успокоили, смеясь.

— Я не знаю ни господина Сен-Берена, ни мадемуазель Морна, — заявил Вальдон, — но я их заметил за две недели их пребывания в Конакри.

— Их по крайней мере замечают! — убежденно вскричал Барсак.

— Да, девушка очень красива, — согласился Вальдон. — Мне передали, что она и ее дядя прибыли из сенегальского порта Сен-Луи на судне, курсирующем вдоль берегов, и, как ни кажется это странным, можно допустить, что они путешествуют для удовольствия, как заявили господину Барсаку. Я, со своей стороны, не думаю, чтобы было какое-нибудь неудобство в выполнении их просьбы.

Мнение губернатора полностью восторжествовало. Таким образом, экспедиция Барсака увеличилась на два новых члена. Их стало теперь десять, включая Амедея Флоранса, репортера «Экспансьон Франсез», но не считая носильщиков и воинского отряда.

И вот на следующее утро случай благоприятствовал Пьеру Марсенею, капитану колониальной пехоты и командиру конвоя. Он сумел предупредить Барсака, когда тот спешил к мадемуазель Морна, насколько позволяла скорость его раскормленного четвероногого, чтобы помочь ей подняться на седло.

— Armis cedat insigne!note 8 — показывая пальцем на место, где полагается носить шарфnote 9, молвил Барсак, когда-то учивший в гимназии латынь.

Но чувствовалось, что он был недоволен.

ЛОРД БАКСТОН ГЛЕНОР

К моменту, когда начинается этот рассказ, прошли уже годы, как лорд Бакстон нигде не бывал. Двери замка Гленор, где он обитал, в сердце Англии, около городка Утокзетера, не открывались для посетителей, а окна личных апартаментов лорда упорно оставались закрытыми. Заточение лорда Бакстона, полное, абсолютное, было вызвано драмой, которая запятнала честь семьи, разбила его жизнь.

За шестьдесят лет до событий, о которых только что рассказано, лорд Бакстон прямо со скамьи военной школы вошел в общество, получив от предков богатство, знатное имя и славу.

История Бакстонов, с самом деле, сливается с историей самой Англии, за которую они так часто великодушно проливали свою кровь. В эпоху, когда слово «родина» еще не приобрело ту цену, которую ей придало долгое существование нации, мысль об этом уже была глубоко запечатлена в сердцах мужчин этой фамилии. Происходя от норманских завоевателейnote 10, они жили только для войны и войной служили своей стране. В продолжение веков ни одна слабость не уменьшила блеск их имени, никогда ни одно пятно не запачкало их герб.

Эдуард Алан Бакстон был достойным преемником этой вереницы храбрецов. По примеру предков, он не мыслил другой цели в жизни, кроме ярого культа чести и страстной любви к родине. Если бы атавизмnote 11 или наследственность, как ни называть тот таинственный закон, который делает сыновей похожими на отцов, не внушили ему этих принципов, это сделало бы воспитание. Английская история, наполненная славными делами его предков, непременно вдохновила бы юношу и вызвала желание поступать, как они, и даже лучше.

Двадцати двух лет Эдуард Алан Бакстон женился на молодой девушке из знатнейшей английской семьи; через год после свадьбы родилась дочь. Это было разочарованием для Эдуарда Бакстона, и он стал нетерпеливо ждать второго ребенка.

Только через двадцать лет леди Бакстон, здоровье которой сильно пострадало от первого материнства, подарила ему желанного сына, получившего имя Джорджа; почти в это же время его дочь, вышедшая замуж за француза де Сен-Берена, родила сына Аженора, того самого Аженора, который сорок лет спустя представился депутату Барсаку, как уже рассказано.

Прошло еще пять лет, и у лорда Гленора родился второй сын, Льюис Роберт, которому судьба тридцать пять лет спустя предназначила такую прискорбную роль в драме Центрального банка, открывающей этот рассказ.

Это большое счастье иметь второго сына, так сказать, второго продолжателя рода, оказалось сопряженным с самым ужасным несчастьем. Рождение этого сына стоило жизни матери, и лорд Бакстон навсегда потерял ту, которая в продолжение четверти века была его подругой.

Пораженный так жестоко, лорд Бакстон заколебался под ударом. Угнетенный, разочарованный, он отказался от честолюбивых замыслов и, хотя был еще сравнительно молод, покинул флот, где служил со времени окончания школы и где ему недолго оставалось ждать получения высших чинов.

Долгие годы после великого несчастья он жил замкнуто, но время смягчило огромное горе. После девяти лет одиночества лорд Бакстон попытался восстановить разрушенный семейный очаг: он женился на вдове товарища по военной службе Маргарите Ферней, принесшей ему вместо приданого шестнадцатилетнего сына Вильяма.

Но судьба захотела, чтобы лорд Гленор пришел одиноким к концу жизненного пути: несколько лет спустя у него родился четвертый ребенок, дочь, названная Жанной, и он вторично стал вдовцом.

Лорду Гленору было в то время шестьдесят лет. В этом возрасте он уже не думал больше заново строить жизнь. Так жестоко и упорно поражаемый в самых дорогих привязанностях, он целиком отдался выполнению отцовского долга. Если не считать первой дочери, госпожи де Сен-Берен, давно уже ускользнувшей от его забот, у него еще оставалось четверо детей, после двух скончавшихся жен. Из них старшему едва было двадцать лет, — это был Вильям Ферней, которого он не отделял от двух своих кровных сыновей и дочери.

Но судьба не истощила своих жестокостей, и лорду Гленору суждено было узнать страдание, перед которым прежнее горе показалось ему очень легким.

Первые огорчения, которые готовила судьба, причинил ему Вильям Ферней, сын второй жены. Лорд любил его, как собственного сына, но молодой человек, скрытный, сварливый, лицемерный, не отвечал на нежность, которую ему расточали, и оставался одиноким в семье, так широко раскрывшей для него свой дом и свои сердца. Он был нечувствителен ко всем доказательствам привязанности, которые ему давали. Напротив, чем больше к нему проявляли участия, тем яростнее он уединялся; чем больше ему выказывали дружбы, тем больше он ненавидел окружавших. Зависть, отчаянная, ужасная зависть, пожирала сердце Вильяма Фернея. Это отвратительное чувство он испытал в первый же день, когда они с матерью вошли в замок Гленор. Он тотчас сравнил в своем уме судьбу, которая ждала двух сыновей лорда и его, Вильяма Фернея. С тех пор он затаил жестокую ненависть к Джорджу и Льюису, наследникам лорда Бакстона, которые когда-нибудь станут богаты, тогда как он останется бедным, лишенным наследства сыном Маргариты Ферией.

Эта ненависть возросла, когда родилась Жанна, его сестра по крови: ведь она также разделит богатство, от которого он был отстранен и от которого ему лишь из милости достанется скромная часть. Ненависть Вильяма дошла до крайних пределов, когда умерла его мать и когда исчезло единственное существо, умевшее находить дорогу к этому уязвленному сердцу.

Ничто не могло укротить его — ненависть — ни братская дружба сыновей лорда Бакстона, ни отцовские заботы этого последнего. Со дня на день завистник все дальше уходил от семьи и вел обособленную жизнь, тайну которой позволяли разгадать только постоянные скандалы. Стало известно, что Вильям Ферней сошелся с самыми испорченными молодыми людьми, каких только смог найти среди лондонского населения.

Слухи о его бесчинствах дошли до лорда Бакстона, который напрасно тратил время в бесполезных увещаниях. Скоро появились долги, которые лорд вначале платил в память умершей, но которым обязан был положить предел.

Вынужденный существовать на скромные средства, Вильям Ферней не изменил образа жизни. Долго не могли понять, откуда он добывал деньги, но однажды в замок Гленор был представлен вексель на крупную сумму с ловко подделанной подписью лорда Бакстона. Лорд уплатил, не сказав ни слова, но, не желая жить вместе с аферистом, он приказал виновному явиться и изгнал его из замка, все же назначив ему хорошее содержание.

Вильям Ферней выслушал все с тем же лицемерным видом упреки и советы, затем, не сказав ни слова и даже не получив содержание за первый месяц, покинул замок Гленор и исчез.

Что с ним случилось, лорд Бакстон не знал до самого момента, когда начинается этот рассказ. Он никогда ничего о нем не слышал, и мало-помалу годы изгладили тяжелые воспоминания.

К счастью, собственные дети давали ему столько же удовлетворения, сколько тягостей причинил чужой ребенок. В то время как Вильям исчез, чтобы никогда не вернуться, старший, Джордж, продолжая семейные традиции, первым окончил школу в Аскотте и в поисках приключений поступил в колониальную армию. К большому сожалению лорда Бакстона, второй сын, Льюис, выказал менее воинственные вкусы, но во всех остальных отношениях был достоин его любви. Это был мальчик положительный, методичный, серьезный, один из тех, на кого можно рассчитывать.

В продолжение многих лет, прошедших после отъезда Вильяма, память об отступнике постепенно изгладилась, и жизнь молодых людей шла правильным чередом.

У Льюиса укрепилось призвание к деловой карьере. Он поступил в Центральный банк, где его высоко ценили, продвигали по служебной лестнице и предсказывали, что придет время, когда он станет во главе этого колоссального учреждения. В это время Джордж, переезжая из одной колонии в другую, сделался в некотором роде героем и завоевывал чины шпагой.

Лорд Бакстон уже думал, что он покончил с враждебной судьбой и, обремененный старостью, видел перед собой только счастливые перспективы, когда его внезапно постигло несчастье, более ужасное, чем все испытанное им до сих пор. На этот раз не только было поражено сердце, но незапятнанная честь Гленоров была навсегда замарана самым отвратительным предательством. Быть может, память об ужасной драме, печальным героем которой стал старший сын лорда Гленора, еще сохранилась, несмотря на прошедшие годы.

Джордж Бакстон, по военным соображениям временно находившийся за штатом, был тогда на службе крупной изыскательской компании. В продолжение двух лет во главе полурегулярного отряда, набранного компанией, он бороздил страну ашантиев, когда вдруг стало известно, что сын лорда оказался главарем банды и поднял открытый мятеж против своей страны. Новость распространилась с быстротой молнии. Одновременно узнали о мятеже и об его жестоком подавлении. Тогда же пришли вести о предательстве капитана Бакстона и его людей, превратившихся в авантюристов, об их грабежах, вымогательствах и жестокостях и о последовавшем за этим возмездии.

Газеты рассказывали со всеми подробностями о драме, которая тогда развертывалась. Они поведали, как шайка мятежников постепенно отступала перед посланными против них солдатами, которые их без отдыха преследовали. Они сообщили, как капитан Бакстон, укрывшись с некоторыми из сообщников в зоне французского влияния, был, наконец, настигнут близ, деревушки Кубо, у подножья гор Хомбори; он был убит первым же залпом. Повсюду стало известно о смерти командира регулярного английского отряда, замученного лихорадкой, когда он возвращался к берегу, исполнив печальный долг — уничтожение предводителя мятежников и большей части его сообщников, разгон прочих и подавление отвратительного и бессмысленного предприятия в самом зародыше. Если возмездие обошлось дорого, зато оно было полным и быстрым.

Еще памятно волнение, потрясшее Англию, когда она узнала об этой удивительной авантюре. Потом волнение улеглось, и саван забвения покрыл мертвецов.

Но было жилище, где память об одном из них осталась навсегда. Это было жилище лорда Бакстона.

Приближавшийся тогда к семидесятипятилетней годовщине, лорд Гленор воспринял удар, как иногда принимают его большие деревья, пораженные грозой. Случается, что молния, ударив в вершину, выжигает сердцевину до самых корней, потом уходит в землю, оставляя за собой колосс из одной коры, еще стоящий прямо; ничто в нем не обличает внутреннего опустошения; но, в сущности, он пуст внутри, и первый сильный порыв ветра его опрокинет.

Так случилось и со старым моряком.

Пораженный сразу и в страстной любви к сыну и в своей чести, которая была ему еще дороже, он не согнулся под ударом, и только бледность на лице выдавала его горе. Не задав ни одного вопроса о нестерпимом для него событии, он замкнулся в высокомерном одиночестве и гордом молчании.

Начиная с этого дня, он перестал делать обычные ежедневные прогулки. Закрывшись в доме от всех, даже от самых дорогих друзей, он жил в заточении, почти недвижимый, немой, одинокий.

Одинокий? Не совсем. Три существа еще оставались около него, находя в почтении, которое он им внушал, силы выносить ужасное существование с живой статуей, с призраком, сохранившим силу живого человека, но добровольно замуровавшим себя в вечном молчании.

Прежде всего, это был его второй сын, Льюис Роберт Бакстон, еженедельно проводивший в Гленоре день, свободный от занятий в Центральном банке.

Это был затем внук, Аженор де Сен-Берен, пытавшийся развеселить добродушной улыбкой жилище, мрачное, как монастырь.

Ко времени непонятного преступления Джорджа Бак-стона Аженор де Сен-Берен точка в точку походил на тот мало лестный для него портрет, который мы уже нарисовали; но с нравственной стороны это был превосходный человек, услужливый, обязательный, с чувствительным сердцем и непоколебимой верностью. Три особенности отличали его от остальных людей: невероятная рассеянность, необузданная страсть к ужению рыбы и, наконец, самая несчастная — свирепое отвращение к женскому полу.

Владелец большого состояния, унаследованного от умерших родителей, и потому не зависевший ни от кого, он покинул Францию при первом известии о драме, поразившей деда, и устроился в вилле по соседству с замком Гленор, где проводил большую часть своего времени.

Около виллы протекала речка, в которую Аженор погружал свои удочки с усердием, столько же горячим, сколько необъяснимым.

Зачем было, в самом деле, вкладывать столько страсти в это занятие, раз он всегда думал о другом, и все рыбы в мире могли клевать, а он даже не замечал поплавка? И больше того: если какая-нибудь уклейка или пескарь, сумевшие переупрямить рассеянного рыболова, сами себя подсекали, чувствительный Аженор без колебаний опешил бросить рыбешку обратно в воду, быть может, даже извиняясь перед ней.

Хороший человек, как мы уже сказали. И какой закоренелый холостяк! Тем, кто соглашался его слушать, он высказывал свое презрение к женщинам. Он приписывал им все недостатки, все пороки. «Обманчивые, вероломные, лживые, расточительные», — провозглашал он, обычно не в ущерб другим оскорбительным эпитетам, которых у него был достаточный запас. Ему иногда советовали жениться.

— Мне! — восклицал он. — Мне соединиться с одним из этих неверных и ветреных созданий!

А если настаивали, он серьезно заявлял:

— Я только тогда поверю в любовь женщины, когда увижу, как она умрет от отчаяния на моей могиле!..

И так как это условие являлось невыполнимым, можно было держать пари, что Аженор останется холостяком.

Неприязнь к женскому полу допускала у него лишь одно исключение. Привилегированной особой оказалась Жанна Бакстон, последняя из детей лорда Гленора, следовательно, тетка Аженора, но тетка почти на два десятка лет моложе его, тетка, которую он знал совсем маленькой, которую учил ходить и покровителем которой стал, когда несчастный лорд удалился от мира. Он питал к ней поистине отеческую нежность, глубокую привязанность, такую же, как и молодая девушка к нему. Вообще говоря, это был наставник, но наставник, делавший все, чего хотела ученица. Они не расставались. Они вместе гуляли по лесам пешком или ездили на лошадях, плавали в лодке, охотились и занимались всевозможным спортом, что позволяло старому племяннику говорить о юной тетке, воспитанной, как мальчик: «Вы увидите, что она в конце концов сделается мужчиной!»

Жанна Бакстон была третьей особой, которая заботилась о старом лорде и окружила его печальную старость почти материнской лаской. Она отдала бы жизнь, чтобы увидеть его улыбку. Возвратить хотя бы немного счастья в уязвленную душу отца — эта мысль ее не покидала. Это была единственная цель всех ее замыслов, всех поступков.

В период драмы, когда ее брат нашел смерть, она видела, как отец больше плакал над своим обесславленным именем, чем над жалким концом сына, пораженного справедливым возмездием. Она же не плакала.

Она не была равнодушна к потере нежно любимого брата и к пятну, которым его преступление запятнало честь семьи. Но в то же время ее сердце вместе с горем испытывало возмущение. Как! Льюис и отец так легко поверили в позор Джорджа! Без колебаний они приняли как доказанные все обвинения, пришедшие из заморской дали! Что значат эти официальные донесения? Против этих донесений, против самой очевидности восставало прошлое Джорджа. Мог ли оказаться предателем ее старший брат, такой правдивый, такой добрый, такой чистый, вся жизнь которого свидетельствовала о героизме и честности? Нет, это было невозможно!..

Весь свет отрекся от бедного мертвеца, но она чтила его память, и ее вера в него никогда не угасала.

Время только усилило первые впечатления Жанны Бакстон. По мере того как проходили дни, все горячее становилось ее убеждение в невиновности брата, хотя она и не могла поддержать его никакими доказательствами. Пришел, наконец, момент — это было несколько лет спустя после драмы, — когда она в первый раз осмелилась нарушить абсолютное молчание, которым, по немому соглашению, все обитатели замка окружали трагедию в Кубо.

— Дядюшка? — спросила она в этот день Аженора Де Сен-Берена.

Хотя он был в действительности ее племянником, было решено практически переменить степень родства, что более соответствовало их возрастам. Вот почему Аженор обычно звал Жанну племянницей, тогда как та присудила ему титул дяди. Так было всегда.

Впрочем, нет… Если получалось так, что этот дядя по соглашению давал повод для жалоб своей мнимой племяннице или же решался противоречить ее воле, какому-нибудь капризу, эта последняя немедленно принимала звание, принадлежащее ей по праву, и объявляла своему «племяннику», что он должен оказывать почтение старшим родственникам. Видя, что дело оборачивается плохо, «племянник», быстро присмирев, спешил успокоить свою почтенную «тетушку».

— Дядюшка? — спросила Жанна в этот день.

— Да, моя дорогая, — ответил Аженор, погруженный в чтение огромного тома, посвященного искусству рыбной ловли на удочку.

— Я хочу говорить с вами о Джордже. Пораженный Аженор оставил книгу.

— О Джордже? — повторил он немного смущенно. — О каком Джордже?

— О моем брате Джордже, — спокойно уточнила Жанна.

Аженор побледнел.

— Но ты же знаешь, — возразил он дрожащим голосом, — что эта тема запрещена, что это имя не должно здесь произноситься.

Жанна отбросила возражение кивком головы.

— Неважно, — спокойно сказала она. — Говорите со мной о Джордже, дядюшка.

— О чем же прикажешь говорить?

— Обо всем. Обо всей истории. — Никогда в жизни!

Жанна нахмурила брови.

— Племянник! — бросила она угрожающим тоном. Этого было достаточно.

— Вот! Вот! — забормотал Аженор и принялся рассказывать печальную историю.

Он ее рассказывал с начала до конца, ничего не пропуская. Жанна слушала молча и, когда он окончил, не задала ни одного вопроса. Аженор думал, что все кончено, и испустил вздох облегчения.

Он ошибся. Через несколько дней Жанна возобновила попытку.

— Дядюшка? — спросила она снова.

— Да, моя дорогая, — снова ответил Аженор. — А если Джордж все-таки невиновен?

Аженору показалось, что он не понял.

— Невиновен? — повторил он. — Увы! Мое бедное дитя, в этом вопросе нет никаких сомнений. Измена и смерть несчастного Джорджа — исторические факты, доказательства которых многочисленны.

— Какие? — спросила Жанна.

Аженор возобновил рассказ. Он приводил газетные статьи, официальные донесения, против которых никто не возражал. Он сослался, наконец, на отсутствие Джорджа, что было самым сильным доказательством его смерти.

— Смерти, пусть, — ответила Жанна, — но измены?

— Одно есть следствие другого, — ответил Аженор, смущенный таким упрямством.

Упрямства, у девушки было еще больше, чем он предполагал. Начиная с этого дня, она часто возвращалась к тягостной теме, изводя Аженора вопросами, из которых легко было заключить, что она сохраняла незыблемую веру в невиновность брата.

В этом пункте Аженор был, однако, неисправим. Вместо ответа на самые сильные доводы он лишь уныло покачивал головой, как человек, который хочет избежать бесполезного спора; но Жанна чувствовала, что его мнение непоколебимо.

И, наконец, пришел день, когда она решила воспользоваться своим авторитетом.

— Дядюшка?.. — сказала она в этот день.

— Да, моя дорогая?.. — как всегда отозвался Аженор.

— Я много думала, дядюшка, и решительно пришла к убеждению, что Джордж невиновен в ужасном преступлении, которое ему приписывают.

— Однако, моя дорогая… — начал Аженор.

— Здесь нет никаких «однако»! — повелительно оборвала его Жанна. — Джордж невиновен, дядюшка!

— Однако…

Жанна выпрямилась с трепещущими от гнева ноздрями.

— Я вам говорю, племянник, — заявила она сухим тоном, — что мой брат Джордж невиновен.

Аженор смирился.

— Да, это так, тетушка, — униженно согласился он. С тех пор невиновность Джорджа стала признанным фактом, и Аженор де Сен-Берен не осмеливался больше ее оспаривать. Больше того: утверждения Жанны не остались без влияния на его настроение. Если у него еще не было полной уверенности в невиновности мятежного капитана, то, по крайней мере, убежденность в его вине была поколеблена.

В продолжение следующих лет горячая вера Жанны все укреплялась, но основана она была более на чувствах, чем на рассудке. Выиграв сторонника в лице племянника, она кое-чего добилась, но этого было мало. К чему провозглашать невиновность брата, если нельзя ее доказать?

После долгих размышлений ей показалось, что она нашла средство.

— Само собой разумеется, — сказала она в один прекрасный день Аженору, — недостаточно, чтобы мы с вами были убеждены в невиновности Джорджа.

— Да, моя дорогая, — согласился Аженор, который, впрочем, не чувствовал столько уверенности, чтобы спорить.

— Он был слишком умен, — продолжала Жанна, — чтобы допустить такую глупость, слишком горд, чтобы пасть так низко. Он слишком любил свою страну, чтобы ее предать.

— Это очевидно.

— Мы жили бок о бок. Я знала его мысли, как свои собственные. У него не было другого культа, кроме чести, другой любви, кроме любви к отцу, другого честолюбия, кроме славы отечества. И вы хотите, чтобы он задумал проект предательства и обесчестил себя флибустьерскимnote 12 предприятием, покрыв позором и себя и семью? Скажите, вы этого хотите, Аженор?

— Я?! Да я ничего не хочу, тетушка, — запротестовал Аженор, рассудив, что будет благоразумнее присвоить Жанне это почтительное обращение, прежде чем его к тому призовут.

— Что вы на меня так смотрите своими большими круглыми глазами, точно никогда меня не видели! Вы прекрасно знаете, однако, что такое гнусное намерение не могло зародиться в его мозгу! Если вы это знаете, говорите!

— Я это говорю, тетушка, я говорю!

— Это не он виновен, несчастный!.. А те, которые выдумали эту легенду со всеми ее подробностями, негодяи!

— Бандиты!..

— На каторгу их послать! — Или повесить!..

— Вместе с теми газетчиками, которые распространяли лживые новости и стали, таким образом, причиной нашего отчаяния и позора!

— Да, эти газетчики! Повесить их! Расстрелять! — Значит, вы, наконец, убедились?

— Абсолютно!

— Впрочем, хотела бы я посмотреть, как бы вы осмелились высказать на этот счет иное мнение, чем мое!

— Я не имею желания…

— В добрый час!.. А без этого, вы меня знаете, я бы прогнала вас с глаз, и вы никогда в жизни меня не увидели бы…

— Сохрани меня боже! — вскричал бедный Аженор, совершенно потрясенный такой ужасной угрозой.

Жанна сделала паузу и посмотрела на свою жертву уголком глаза. Очевидно, она нашла ее в желательном виде, так как приглушила свою жестокость, более искусственную, чем чистосердечную, и продолжала более мягким тоном:

— Ведь недостаточно, чтобы мы с вами были убеждены в невиновности Джорджа. Надо дать доказательства, вы понимаете, мой дорогой дядюшка?

При этом обращении физиономия Аженора расцвела. Гроза, решительно, прошла мимо.

— Это очевидно, — согласился он со вздохом облегчения.

— Без этого мы можем кричать со всех крыш, что Джорджа осудили напрасно, и нам никто не поверит.

— Это слишком очевидно, моя бедная крошка.

— Когда мой отец, сам отец, принял на веру слухи, происхождения которых не знает, когда он умирает от горя и стыда на наших глазах, не проверив отвратительных россказней, когда он не вскричал, слыша обвинения против сына: «Вы лжете! Джордж не способен на такое преступление!», — как хотим мы убедить чужих, не дав им неопровержимых доказательств невиновности моего брата?

— Это ясно, как день, — одобрил Аженор, почесывая подбородок. — Но вот… эти доказательства… Где их найти?

— Не здесь, конечно… — Жанна сделала паузу и прибавила вполголоса: — В другом месте, быть может…

— В другом? Где же, мое дорогое дитя?

— Там, где произошла драма. В Кубо.

— В Кубо?

— Да, в Кубо. Там находится могила Джорджа, потому что там он умер, судя по рассказам, и если это так, станет видно, какой смертью он погиб. Потом нужно найти людей, переживших драму. Джордж командовал многочисленным отрядом. Невозможно, чтобы они все исчезли… Нужно допросить свидетелей и через них выяснить истину.

Лицо Жанны озарялось по мере того, как она говорила, голос ее дрожал от сдерживаемого энтузиазма.

— Ты права, девочка! — вскричал Аженор, незаметно попадая в западню.

Жанна приняла задорный вид.

— Ну, — сказала она, — раз я права, едем!

— Куда? — вскричал остолбеневший Аженор.

— В Кубо, дядюшка!

— В Кубо? Какого же черта ты хочешь послать в Кубо?

Жанна обвила руки вокруг шеи Аженора.

— Вас, мой добрый дядюшка, — шепнула она нежно.

— Меня?!

Аженор высвободился. На этот раз он серьезно рассердился.

— Ты с ума сошла! — запротестовал он, пытаясь уйти.

— Совсем нет! — ответила Жанна, преграждая ему дорогу. — Почему бы, в самом деле, вам не поехать в Кубо? Разве вы не любите путешествий?

— Я их ненавижу. Явиться на поезд в назначенный час — это свыше моих сил.

— А рыбная ловля, вы ее тоже ненавидите, не правда ли?

— Рыбная ловля?.. Я не вижу…

— А что вы скажете о рыбе, выуженной из Нигера и положенной на сковородку? Вот это не банально! В Нигере пескари огромны, как акулы, а уклейки похожи на тунцов! И это вас не соблазняет?

— Я не говорю нет… Однако…

— Занимаясь рыбной ловлей, вы сделаете расследования, допросите туземцев…

— А на каком языке? — насмешливо перебил Аженор. — Я не думаю, чтобы они говорили по-английски.

— И вот потому-то, — хладнокровно сказала Жанна, — лучше с ними говорить на языке бамбара.

— На бамбара? А разве я знаю бамбара?

— Так выучите его.

— В моем возрасте?

— Я же его выучила, а я ваша тетка!

— Ты! Ты говоришь на бамбара?

— Без сомнения. Послушайте только: «Джи докхо а бе на».

— Что это за тарабарщина?

— Это значит: «Я хочу пить». А вот еще: «И ду, ноно и мита».

— Я признаюсь, что… ноно… мита…

— Это означает: «Войди, ты будешь пить молоко». А вот: «Кукхо бе на, куну уарара уте а ман думуни». Не отгадывайте! Перевод: «Я очень голоден, я не ел со вчерашнего вечера».

— И надо все это учить?

— Да, и не теряйте времени, так как день отправления недалек.

— Какой день отправления? Но я не отправлюсь! Вот еще идея! Нет, я не буду вести пустую болтовню с твоими туземцами.

Жанна, по-видимому, отказалась от мысли его убедить.

— Тогда я еду одна, — сказала она печально.

— Одна, — пробормотал ошеломленный Аженор. — Ты хочешь ехать одна…

— В Кубо? Конечно.

— За полторы тысячи километров от берега!

— За тысячу восемьсот, дядюшка!

— Подвергнуться самым большим опасностям! И совсем одна!..

— Придется, раз вы не хотите ехать со мной, — ответила Жанна сухим тоном,

— Но это безумие! Это умственное заблуждение! Белая горячка! — закричал Аженор и убежал, хлопнув дверью.

Но когда назавтра он хотел увидеть Жанну, ему ответили, что она не принимает, и так было и в следующие дни. Аженор не вынес этой игры. Через четыре дня он спустил флаг.

Впрочем, каждый раз, как его молодая тетушка выражала какое-нибудь желание, он постепенно склонялся на ее сторону. Это путешествие, сначала казавшееся ему бессмысленным, на второй день стало представляться возможным, на третий — очень выполнимым, на четвертый — чрезвычайно легким.

Вот почему не прошло четырежды двадцать четыре часа, как он почетно сдался, признал свою ошибку и заявил, что готов отправиться.

Жанна имела великодушие не упрекать его.

— Изучите сначала язык страны, — сказала она, целуя его в обе щеки.

С этих пор Аженора только и можно было видеть старательно изучающим язык бамбара.

Прежде чем пуститься в путь, Жанна должна была получить согласие отца. Она получила его легче, чем надеялась. Едва лишь она сказала, что хочет предпринять путешествие, как он сделал жест, выражавший согласие, и тотчас погрузился в свою угрюмую печаль. Слышал ли даже он слова дочери? По всей очевидности, здесь его ничто уже не интересовало.

Устроив эту сторону дела, Жанна и Аженор начали готовиться к путешествию. Они еще не знали в то время, какую поддержку может им оказать экспедиция Барсака. Они поступали так, точно им придется предпринять одним и лишь с собственными ресурсами эту сумасшедшую скачку за три-четыре тысячи километров.

Уже несколько лет Жанна тщательно изучала географию тех областей, которые собиралась пересечь. Труды Флеттерса, доктора Барта, капитана Бингера, полковника Монтейля дали ей точное понятие об этом крае и его обитателях. Она также узнала, что, если организует вооруженную экспедицию, то есть окружит себя внушительным отрядом в триста-четыреста добровольцев, которых придется вооружить, кормить и оплачивать, то ей придется понести значительные расходы, и, кроме того, она столкнется с воинственными племенами, которые противопоставят силе силу. Ей придется сражаться, чтобы достигнуть цели, если только она ее достигнет.

Капитан Бингер заявлял, что если туземцы захотят помешать экспедиции пройти, они всегда это сделают или атакуя ее, или опустошая все перед ней и вынуждая отступить из-за недостатка припасов.

Жанна, крайне пораженная этим замечанием, решила предпринять мирное путешествие. Поменьше оружия на виду, несколько преданных, надежных людей, и жизненный нерв войны — деньги и, кроме них, — подарки, предназначенные вождям селений и их чиновникам.

Заготовив полотняную одежду для сухого времени года и шерстяную для дождливого, Жанна и Аженор уложили ее в сундуки, доведя их число до минимума. Они упаковали подарки туземцам: негодные к употреблению скверные ружья, узорчатые материи, яркие и пестрые шелковые платки, поддельный жемчуг, иголки, булавки, галантерейные товары, парижские вещицы, галуны, пуговицы, карандаши и прочее — в общем целый мелочной базар.

Они увозили также с собой аптечку, оружие, подзорные трубы, компасы, лагерные палатки, несколько книг, словари, самые свежие географические карты, кухонную посуду, туалетные принадлежности, чай, провизию, словом, целый груз необходимых предметов, старательно выбранных для долгого пребывания в .лесах, вдали от каких-либо центров снабжения. Наконец, металлический футляр, никель которого блестел на солнце, содержал набор удилищ, лесок и крючков в количестве, достаточном для полдюжины рыболовов. Это был личный багаж Аженора.

Тетка и племянник, или дядя и племянница, как вам больше нравится, решили отправиться в Ливерпуль, где должны бы -ли сесть на судно линии

Уайт — Стар — «Серее», идущее в Африку. Их первоначальное намерение было отправиться в английскую Гамбию. Но узнав позднее — во время остановки в Сен-Лун, что в Конакри ждут французскую экспедицию, которая должна следовать по пути, сходному с их путем, они решили присоединиться к соотечественникам де Сен-Берена.

В конце сентября они отправили в Ливерпуль многочисленный багаж, а 2 октября позавтракали в последний раз вдвоем (лорд Бакстон никогда не покидал своей комнаты) в большой столовой замка Гленор. Этот последний завтрак был печален и молчалив. Каково бы ни было величие задачи, которую она на себя возложил; Жанна Бакстон не могла помешать себе думать, что она. быть может, не увидит больше замка, колыбели ее детства и юности, а если и вернется, то старый отец, возможно, уже не раскроет ей свои объятия.

И, однако, для него она делала эту попытку, полную опасностей и трудов. Для того чтобы принести хоть немного радости в опустошенную душу, хотела она восстановить семейную честь, смыть грязь, запачкавшую их герб.

Когда приблизился час отправления, Жанна попросила у отца разрешения проститься с ним. Она была введена вместе с Аженором в комнату старика. Он сидел у высокого окна, из которого открывался вид на поля. Его пристальный взгляд терялся в дали, как будто он ожидал, что оттуда кто-то явится. Кто же? Джордж, его сын Джордж, изменник?

Услышав, как вошла дочь, он тихо повернул голову, и его потухший взгляд заблестел. Но то был лишь отблеск. Ресницы упали; лицо приняло свою обычную неподвижность.

— Прощайте, отец! — пробормотала Жанна, сдерживая слезы.

Лорд Гленор не отвечал. Поднявшись на кресле, он протянул руку молодой девушке, потом, нежно прижав ее к груди, поцеловал в лоб.

Боясь разразиться рыданиями, Жанна вырвалась и убежала. Старик схватил руку де Сен-Берена, с силой сжал ее, и как бы прося покровительства, указал на дверь, через которую удалилась Жанна.

— Рассчитывайте на меня, — пробормотал растроганный Аженор.

И тотчас же лорд Бакстон занял прежнее место, и взгляд его снова устремился в поля.

Карета ожидала путешественников во дворе замка, чтобы отвезти их на вокзал в Утокзетер за две мили.

— Куда ехать? — спросил неисправимый Аженор, который в смущении от пережитой сцены забыл, почему они покидают Гленор.

Жанна только пожала плечами. Они отправились. Но едва они проехали метров пятьсот, как де Сен-Берен внезапно обнаружил необыкновенное возбуждение. Он не мог говорить, он задыхался.

— Мои удочки! Мои удочки! — кричал он раздирающим душу голосом.

Пришлось вернуться в замок и разыскать знаменитые удочки, которые рассеянный рыболов позабыл. Из-за этого потеряли добрую четверть часа. Когда прибыли на станцию, поезд уже стоял у перрона. Путешественники только-только успели войти, и Аженор сказал не без гордости:

— Это во второй раз в жизни я не опоздал на поезд.

Жанна невольно улыбнулась сквозь слезы, бежавшие по ее щекам.

И так началось путешествие, которое привело двух исследователей к поразительным неожиданностям. Предприняла бы его Жанна, если бы знала, что произойдет в ее отсутствие? Покинула бы она своего несчастного отца, если бы подозревала, какой удар снова поразит лорда Гленора в то время, как она рисковала жизнью, чтобы спасти его от отчаяния?

Но ничто не предвещало Жанне трагедии, которая должна была совершиться в Агентстве Центрального банка, и позорного обвинения, которое падет на ее брата Льюиса. Думая услужить отцу, она его покинула в момент, когда ее заботы были для него всего нужнее.

Принесенная слишком усердным слугой новость об исчезновении Льюиса Роберта Бакстона достигла ушей лорда Гленора в утро, последовавшее за преступлением в Агентстве ДК, то есть 1 декабря. Потрясение было подобно грубому удару дубиной. Этот безупречный потомок длинной цепи героев, этот беспощадный служитель чести узнал, что из двух сыновей его один — изменник, а другой — вор.

Несчастный старик испустил глухой стон, поднес руки к горлу и без сознания упал на паркет.

Около него засуетились. Его подняли. Его окружили заботами, пока он не открыл глаза. Взгляд этих глаз отныне был единственным признаком, что жизнь еще не покинула исстрадавшееся сердце. Он жил, но его тело было парализовано и приговорено к вечной неподвижности. Но и этого было недостаточно, чтобы исчерпать жестокость судьбы. В этом навсегда неподвижном теле жил ясный ум. Бесчувственный, немой, недвижимый, лорд Бакстон думал!

И вот, принимая во внимание разность долготы, как раз в тот самый момент, когда ее отец упал без чувств, Жанна Бакстон при помощи капитана Марсенея поставила ногу в стремя и, переехав мост, соединяющий Конакри с материком, начала свое путешествие, сделав первые шаги в дебри таинственной Африки.

СТАТЬЯ В «ЭКСПАНСЬОН ФРАНСЕЗ»

1 января читатели «Экспансьон Франсез» смаковали новогодний подарок, статью, заглавие которой было напечатано крупными буквами, а содержание довольно фантастично — хорошо выдумывать тому, кто приходит издалека! Статью эту написал искусный репортер газеты, господин Амедей Флоранс, которому читатель пусть простит иногда слишком вольный стиль.

ЭКСПЕДИЦИЯ БАРСАКА (От нашего специального корреспондента).

Экспедиция старается обращать на себя поменьше внимания. — Мы отправляемся. — Удар ослиного копыта. — Кушанья черных. — Видел ли ты луну? — Слишком много червяков. — Щеголиха. — Вновь завербованная.

В зарослях. 1 декабря. Как я вам писал в последнем письме, экспедиция Барсака должна была тронуться в путь сегодня, в шесть часов утра. Все было готово, когда к экспедиции присоединились двое добровольцев. Один из этих добровольцев — восхитительная молодая девушка, француженка, воспитанная в Англии, откуда она привезла чрезвычайно приятный английский акцент. Ее имя — мадемуазель Жанна Морна. Другой доброволец — ее дядя, если только он не племянник, так как я не могу еще распутать их родственные связи. Его зовут Аженор де Сен-Берен. Это большой чудак, рассеянность которого, уже сделавшаяся легендарной в Конакри, надеюсь, доставит нам немало веселых минут.

Мадемуазель Морна и господин де Сен-Берен путешествуют для своего удовольствия. Я согрешу против правил вежливости, если не добавлю: и для нашего. У них двое слуг-негров, старых сенегальских стрелков, которые должны служить им проводниками, если не переводчиками, так как наши путешественники неплохо говорят на бамбара и других африканских языках. В частности, мадемуазель Морна приветствует нас особым манером, говоря: «Ини-тье», что означает: «Здравствуйте»! То же самое и я говорю вам!

Господин Барсак подхватил словечко и повторяет его по всякому поводу, но в его устах оно совсем не имеет такого очарования.

Итак, утром 1 декабря, в пять с половиной часов, мы собрались на большой площади Конакри, около резиденции губернатора.

Как я уже вам раньше объяснил, господин Барсак желает организовать мирную, исключительно гражданскую экспедицию. Все такой же оптимист, как на трибуне парламента, он хотел бы представиться местным племенам с оливковой ветвьюnote 13 в руке и сделать таким манером простую прогулку для здоровья от Конакри до Котону, следуя параллельно Нигеру. Ту же мысль поддерживает мадемуазель Морна, которая боится испугать туземцев слишком большой концентрацией сил.

Но партия Барсак — Морна сталкивается с оппозицией партии Бодрьера. Заместитель начальника экспедиции — и не вздумайте улыбнуться над этим! — рисует мрачную картину опасностей, навстречу которым мы идем, говорит о важности миссии, возглавляемой двумя представителями французского народа, о престиже, который ей создаст конвой из солдат регулярной армии. Что нас удивило, его поддерживает губернатор, господин Вальдон.

Не оспаривая того, что французское проникновение в значительной степени умиротворило черную страну, губернатор повторил выступление министра колоний господина Шазелля с парламентской трибуны. Господин Вальдон сказал нам, что достаточно таинственные или, по меньшей мере, необъяснимые факты оправдывают боязнь где-то готовящегося восстания. Кажется, за последние двенадцать лет и даже совсем недавно, преимущественно в области Нигера, от Сея до Дженне целые деревни были внезапно покинуты, и их обитатели исчезли, а другие поселения неизвестно кем разграблены и сожжены. В конце концов слухи заставляют верить: что-то — неизвестно, что! — готовится втайне.

Самое элементарное благоразумие потребовало, чтобы экспедицию сопровождал вооруженный отряд. Это мнение восторжествовало к большому удовлетворению Бодрьера, и Барсаку пришлось покориться необходимо ста: нас конвоирует капитан Марсеней е двумястами кавалеристов.

В шесть часов обоз выстраивается по указанию негра, который уже несколько раз проделал путь от Конакри до Сикасо. Он будет нашим проводником. Зовут его Морилире. Это здоровый парень лет тридцати,, бывший «дугукуссадигуи» (офицер) Самори. Он одет в короткие штаны и старую куртку колониальной пехоты с потертыми и грязными галунами. У него голые ноги, а голова покрыта некогда белым полотняным шлемом, украшенным великолепным трехцветным султаном. Знак его обязанностей — солидная дубинка, которой он будет пользоваться, чтобы его лучше понимали носильщики и ослы.

Тотчас за ним место мадемуазель Морна, а по бокам ее господин Барсак и капитан Марсеней. Гм, гм!„ Кажется, они не остались нечувствительными к красоте молодой девушки. Держу пари, что в продолжение путешествия они будут состязаться в любезности. Читатели могут быть уверены, что я буду держать их в курсе всех перипетий этого матча.

Господин Бодрьер следует за первой группой на лошади (говорил ли я, что все мы едем верхом?), но его суровый взгляд выражает неодобрение коллеге Барсаку: тот уж слишком явно показывает, как пришлась ему по вкусу наша приятная компаньонка. Уголком глаза я смотрю на заместителя начальника. Как он тощ! и холоден! и печален! Ах! Черт возьми, вот кто не умеет улыбаться!

На три шага позади почтенного депутата Севера едут Эйрье, Понсен и Кирье, далее доктор Шатонней и географ Тассен, которые спорят, — увы! — об этнографииnote 14.

За ними следует конвой.

Обоз наш состоит из пятидесяти ослов, управляемых двадцатью пятью погонщиками, и пятидесяти носильщиков; десять из них наняты мадемуазель Морна и господином де Сен-Береном. По бокам обоза выстраиваются кавалеристы капитана Марсенея. Что же касается вашего покорного слуги, он гарцует вдоль колонны и переходит от одного к другому.

Чумуки и Тонгане, слуги мадемуазель Морна, составляют арьергардnote 15.

Ровно в шесть часов утра дан сигнал. Колонна начинает двигаться. На резиденции — виноват! буду соблюдать местный колорит —на «казе» губернатора поднимается трехцветное знамя, и сам господин Вальдон в парадной форме, как полагается, в последний раз приветствует нас с высоты своего балкона. Звучат трубы и барабаны отряда колониальной пехоты, расквартированного в Конакри. Мы снимаем шапки: момент торжественный, и, — смейтесь, если хотите, — ресницы мои становятся влажными, я в этом признаюсь.

Но почему торжество должен был смутить смешной случай?

Сен-Берен? Где Сен-Берен? Сен-Берена забыли. Его ищут, зовут. Эхо окрестностей повторяет его имя. Напрасно! Сен-Берен не отвечает.

Начинают опасаться несчастья. Впрочем, мадемуазель Морна не волнуется и успокаивает нас.

Нет, мадемуазель Морна не беспокоится, она разъярена!

— Я приведу господина Сен-Берена через три минуты, — сказала она, стиснув зубы, и пришпорила лошадь.

Сначала, однако, она приостановилась и, повернувшись в мою сторону, сказала: «Господин Флоранс?» В ее взоре была просьба, которую я сразу понял. Вот почему я тоже пришпорил лошадь и поскакал за ней.

В несколько скачков мы очутились на берегу океана (вы ведь знаете, без сомнения, что Конакри расположен на острове), и что я там вижу?

Господина де Сен-Берена! Да, дамы и господа, господина де Сен-Берена собственной персоной, как вы и я.

Что он мог там делать? Чтобы это узнать, мы на мгновение остановились.

Господин Сен-Берен, удобно сидя на береговом песке, казалось, совсем не думал о том, что заставляет ждать целую официальную миссию. Он дружески разговаривал с негром, который показывал ему рыболовные крючки, вероятно, особой формы, неизвестной в Европе, и много словно объяснял их употребление. Потом оба поднялись и направились к лодке, наполовину вытащенной на берег, и негр вошел в нее… Прости меня, боже! Уж не собирается ли господин де Сен-Берен отплыть на рыбную ловлю!..

Ему не пришлось это сделать.

— Племянник! — внезапно позвала мадемуазель Морна суровым голосом.

(Решительно, это ее племянник!)

Этого слова было достаточно. Господин де Сен-Берен обернулся и заметил свою тетку. Можно подумать, что это освежило его память, так как он испустил отчаянный вопль, поднял руки к небу, бросил своему другу негру пригоршню мелочи, взамен чего овладел кучей крючков, которые как попало рассовал по карманам, и побежал к нам со всех ног.

Это было так смешно, что мы разразились хохотом. При этом мадемуазель Морна открыла двойной ряд ослепительных зубов. Ослепительных, я настаиваю на этом слове.

Мы повернули назад, и господин де Сен-Берен трусил рядом с нашими лошадьми. Но мадемуазель Морна пожалела беднягу и, переведя лошадь на шаг, молвила нежно:

— Не спешите так, дядюшка! С вас льется пот. (Так он ее дядя? Ох, моя бедная головушка!)

Мы возвратились к конвою, где нас встретили ироническими улыбками. Господин де Сен-Берен не смутился из-за такой малости. Казалось, он даже удивился, увидев на площади столько народу.

— Значит, я опоздал? — невинно спросил он. Тогда вся колонна загремела смехом, и господин де Сен-Берен присоединился к общему хору. Он мне нравится, этот парень.

Но мы все еще не отправились.

В тот момент, когда господин де Сен-Берен наклонился, чтобы проверить, как хороший наездник, подпругу, футляр для удочек, который он носит на перевязи, по несчастью стукнул в бок одного из ослов. Животное оказалось чувствительно, оно лягнуло несчастного Сен-Берен а, и тот покатился в пыль..

К нему бросились на помощь. Но наш чудак уже был на ногах.

— Это много хорошо! Мусье иметь много счастья, — сказал ему Тонгане. — Если укусить пчела либо лягнуть лошадь, большое путешествие много хорошо!

Не отвечая ему, де Сен-Берен, тщательно обметенный и почищенный, вспрыгнул в седло, и отряд смог, наконец, двинуться.

Тем временем солнце встало, и его первые лучи весело осветили наш путь.

За мостом, соединяющим Конакри с материком, начинается отличная дорога шириной от пяти до шести метров, где свободно может пройти повозка. Она доведет нас до Тимбо, за четыреста километров. Значит, до Тимбо мы можем не бояться трудностей. Погода хорошая, температура едва 17 градусов в тени, и нам не грозят тропические ливни: их сезон миновал.

Вперед! Все к лучшему в этом лучшем из миров!

Около десяти часов мы перешли по мосту речку, которую Тассен назвал притоком Манеа или Моребайа, а может, это и есть одна из этих двух рек. Сейчас мы находимся в самой жестокой неуверенности на этот счет!

Впрочем, переход через речки — разменная монета путешествий в этой части Африки. Не проходит дня, чтобы не приходилось пересечь одну или несколько. Само собой разумеется, мои статьи — не курс географии, и я не буду говорить о всяких мелочах, если они так или иначе не выйдут из пределов обычного.

В окрестностях Конакри дорога идет почти прямо, по слегка холмистой стране. Она окаймлена достаточно хорошо возделанными полями. Плантации маиса или проса, кое-где виднеются рощи хлопчатника, банановых деревьев. Изредка встречаются совершенно незначительные деревушки, которым Тассен с уверенностью дает названия, по-моему, совершенно фантастические. Но нам-то это все равно, они все для нас одинаковы.

Около десяти часов, когда жара усилилась, капитан Марсеней командует остановку. Мы прошли двадцать километров от Конакри, и это очень хорошо. В пять часов пополудни, позавтракав и отдохнув, мы снова тронемся в путь, а около девяти вечера устроимся лагерем на ночь.

Это программа на каждый день, и я не буду к ней возвращаться, так как не намерен докучать читателям мелочными подробностями пути. Я буду заносить в свои Путевые заметки только интересные факты.

Сказав об этом, продолжаю.

Место для стоянки капитан Марсеней выбрал удачно. Мы остановились в тени маленького леска, где сможем укрыться от солнечных лучей. Пока солдаты разбрелись, мы — я подразумеваю членов парламентской комиссии, мадемуазель Морна, капитана, господина де Сен-Берена и вашего покорного слугу, — мы, говорю я, расположились на хорошенькой лужайке. Я предлагаю нашей компаньонке подушку, но капитан Марсеней и господин Барсак предупредили меня и притащили по складному стулу. Вот затруднение! Мадемуазель Морна не знает, что выбрать. Уже капитан и глава экспедиции смотрят друг на друга исподлобья, но мадемуазель Морна водворяет между ними согласие, садясь на мою подушку. Оба вздыхателя смотрят на меня страшными глазами.

Бодрьер садится в сторонке на кучку травы посреди группы тех, кого я окрестил «нейтралистами». Это более или менее компетентные представители министерств, Эйрье, Кирье и Понсен.

Этот последний, самый замечательный из троих, не перестает делать заметки после нашего отправления. Но я не знаю, какие. Если бы он был менее «официален», я бы осмелился намекнуть, что он чудесно воплощает тип присяжного оценщика, но его величие затыкает рот. Какой лоб! С таким лбом человек бывает или удивительно умным или поразительно глупым. К какой из этих категорий отнести Понсена? Я это увижу на деле.

Доктор Шатонней и господин Тассен, которых мы сравниваем с птичками-неразлучниками, устроились под фиговым деревом. Они разостлали на земле географические карты. В их собственных интересах надеюсь, что они не будут их единственной пищей!

Морилире решительно находчивый парень: он притащил для нашей группы стол, затем и скамейку, на которой я устроился, оставив местечко и Сен-Берену.

Сен-Берена здесь нет. Впрочем, Сен-Берен никогда не бывает здесь.

Морилире позаботился о походной печке. С помощью Чумуки и Тонгане он будет нам стряпать, так как условлено беречь консервы и провизию, привезенную из Европы, на те случаи, редкие, как мы надеемся, когда мы не сумеем достать свежей.

Морилире купил мяса в Конакри. Он показал его нам.

— Мой из него сделать хорошее рагу с ягненком, нежное, как маленький ребенок! — сказал он.

Нежное, как ребенок! Это сравнение заставляет нас дрожать. Неужели Морилире пробовал человеческое мясо? Мы спрашиваем его об этом. Он лицемерно отвечает, что сам никогда не ел, но слышал, как хвалили его превосходный вкус. Гм!..

Наш первый завтрак ничуть не напоминает завтрака Английского кафеnote 16, но тем не менее он превосходен. Судите сами: ягненок, зажаренный с просяной кашей, пирожное из маиса, фиги, бананы и кокосовые орехи. Салат — из сердцевины пальмы, питье — чистая вода из источника, протекающего у наших ног, а для желающих — пальмовое вино.

Этим различным кушаньям предшествовала закуска, которой не предвидел наш метрдотельnote 17. Но не будем забегать вперед, как говорится в хорошо построенных романах.

Пока Морилире и его два помощника приготовляли нам объявленное кушанье, доктор Шатонней, приблизившись, дал нам на этот счет объяснения, которые я называю техническими.

— Об ягненке, — сказал он, — я не говорю; об этом вы знаете столько же, сколько я. Просо, которое его сопровождает на нашем столе, это злак, подобный хлебу. Смешанное с маслом из карите или из се, так как дерево, его доставляющее, носит оба эти названия, оно представляет достаточно съедобный соус при условии, что масло хорошее. Масло извлекается из плодов дерева, похожих на орехи или каштаны. Этого достигают целой серией отжиманий и плавлений, и, наконец, его очищают, растапливая в последний раз и бросая в него несколько капель холодной воды, пока оно кипит. Масло тогда становится весьма ценным.

— Вы все знаете, доктор, — восхитилась мадемуазель Морна.

— Нет, мадемуазель, но я много об этом читал, и особенно в замечательном труде капитана Бингера. И это позволяет мне объяснить, что такое салат из пальмы. Эти пальмы разделяются на мужские и женские экземпляры. Мужские не дают плодов, но доставляют превосходную плотную древесину, которая не гниет в воде и недоступна челюстям термитовnote 18. Женские экземпляры дают плоды, приятные на вкус. Листья пальмы употребляются на крыши для хижин, на изготовление вееров, циновок, веревок. Ими даже можно пользоваться, как бумагой. Вот полезное растение! А салат приготовляется из сердцевины молодой пальмы в самом нежном возрасте…

Я перебиваю:

— Ну, доктор! Это элегия, честное слово! Доктор добродушно улыбается. Он продолжает:

— Конец моего рассказа будет менее поэтичен, потому что эту сердцевину иногда кладут в уксус и получаются… корнишоны!note 19

Превосходный доктор продолжал бы свои научные объяснения, но наше внимание привлекли крики из лесу. Мы тотчас узнали, кто их испускает.

Держу пари, что, если бы я предложил вашим читателям вопрос: «Кому принадлежал этот голос?», они немедленно ответили бы хором: «Черт побери! Господину де Сен-Берену!»

Ваши читатели не ошиблись бы. Конечно, это Сен-Берен взывал о помощи.

Я бросился на его крик в сопровождении капитана Марсенея и Барсака. Мы нашли Сен-Берена в болоте, увязшего в грязь до пояса.

Когда мы вытащили его на сухое место, я спросил:

— Как вы попали в эту трясину или в этот «мари-гот», выражаясь местным языком?

— Я поскользнулся, когда ловил, — ответил он, забрызгав меня грязью.

— На удочку?

— Необдуманный вопрос! Руками, мой дорогой!

— Руками?

Сен-Берен показал нам свой колониальныйnote 20 шлем, завернутый в полотняный пиджак.

— Подождите, — сказал он, не ответив на мой вопрос. — Нужно осторожно развернуть мой пиджак, а то они ускачут.

— Кто они?

— Лягушки.

Пока мы беседовали, Сен-Берен ловил лягушек. Вот полоумный!

— Поздравляю, — одобрил Барсак. — Лягушки — питательная вещь! Но послушайте, как квакают те, которых вы поймали. Очевидно, не хотят быть съеденными…

— Если только они не просят, чтобы им прислали короля!note 21 — рискнул я пошутить.

Не слишком остроумно, признаюсь. Но в трущобе сойдет!..

Мы вернулись в лагерь. Сен-Берен переменил одежду, а Морилире зажарил плоды его охоты. Стол был накрыт, и мы ели с аппетитом: ведь мы проделали двадцать километров верхом.

Разумеется, мадемуазель Морна председательствовала. Она поистине была восхитительна. (Я это уже, кажется, говорил, но не боюсь повторений.) Простодушный, добрый ребенок с милыми мальчишескими манерами, она установила среди нас полную непринужденность.

— Дядюшка, — сказала она… (Итак, это все-таки ее дядя? Решено?). — Дядюшка воспитал меня, как мальчика, и сделал из меня мужчину. Пожалуйста, забудьте мой пол и рассматривайте меня как товарища.

Но это не помешало ей, говоря таким образом, адресовать капитану Марсенею одну из тех полуулыбок, которые ясно как день показывают, что у мальчиков такого сорта кокетство никогда не теряет своих прав.

Мы выпили кофе, а потом, растянувшись на высоких травах в тени пальм, предались сладостному отдыху.

Отправление было назначено, как я уже говорил, в пять часов; но, когда понадобилось собрать конвой, оказалось, что он вышел в тираж, если осмелюсь употребить такое выражение.

Напрасно Морилире, когда пришло время, приказывал своим людям приготовиться. К нашему большому удивлению, они отказались, крича все разом, что они не видели луны, что они не отправятся до тех пор, пока не увидят луну!

Мы были ошеломлены, но ученый господин Тассен разъяснил нам эту тайну.

— Я знаю, что это такое, — сказал он. — Все исследователи рассказывали об этом в путевых отчетах. Когда месяц молодой, — а ему в этот вечер только двое суток, — негры обычно говорят: «Это плохой знак. Никто не видел луну. Дорога будет плохая».

— Иоо! Иоо! (Да! Да!) — шумно согласились погонщики и носильщики, столпившиеся вокруг нас, которым Морилире перевел слова ученого географа. — Каро! Каро! (Луна! Луна!)

Стало ясно, что если наш спутник будет продолжать отказывать в своем появлении, эти упрямцы не согласятся отправиться. А было еще светло, и небо покрывали тучи.

Негры упорствовали, и, быть может, мы оставались бы на том же месте еще долго, если бы около шести часов бледный серп луны не показался среди двух тучек. Черные испустили радостные крики.

— Аллах та тула кенде, каро кутайе! — восклицали они, ударяя себя по лбу правой рукой. (Господь мне послал здоровье: я вижу новый месяц!)

Без всяких затруднений колонна двинулась.

Но мы потеряли два часа, и вечерний переход был, таким образом, сокращен.

Около девяти часов остановились в густом лесу и раскинули палатки. Впрочем, местность была не совсем пустынна. Направо от дороги стояла покинутая туземная хижина, а слева виднелась другая — обитаемая.

Капитан Марсеней посетил первую и, найдя, что она достаточно пригодна, предложил мадемуазель Морна устроиться в ней на ночь. Она согласилась и исчезла в этом неожиданном отеле.

Но не прошло и десяти минут, как послышались громкие крики. Мы прибежали и нашли ее стоящей перед хижиной; она показывала на пол жестом отвращения.

— Что это? — спрашивала она.

Это были бесчисленные белые черви. Они вышли из земли и ползали по ней в таком изумительном количестве, что почва как будто волновалась.

— Подумайте, господа, — сказала мадемуазель Морна, — как я перепугалась, почувствовав их холодное прикосновение к моему лицу, рукам! Я их нашла везде, даже в карманах! Я стала отряхиваться, и они градом падали с моей одежды. Пффф… Скверные твари!

Тем временем прибежал Сен-Берен. Он без труда нашел слово, чтобы охарактеризовать положение.

— Эх! — вскричал он с сияющим лицом. — Да ведь это червяки!

И это, действительно, были червяки, уж он-то в этом разбирается, господин де Сен-Берен!

Он наклонился, чтобы набрать их про запас.

— Твой в них не нуждается, — сказал Тонгане. — Много их на дороге. Они много скверные, везде попадаться. Невозможно все задавить.

Это обещает нам хорошие ночлеги! А туземцы, как они свыклись с этими легионами червей? Без сомнения, я подумал об этом вслух.

— Кушать их, мусье, — сказал Тонгане. — Вкусно!

Мадемуазель Морна, не обладавшая простыми вкусами обитателей этих краев, собирается попросту устроиться в одной из палаток, когда Морилире сообщает ей, что молодая негритянка, служанка земледельца-негра, которого нет дома, предлагает ей гостеприимство в чистой хижине, где даже есть — невероятная вещь! — настоящая европейская кушетка.

Мадемуазель Морна принимает предложение, и мы торжественно провожаем ее в новое жилище. Служанка нас ждет. Она стоит возле одного из деревьев карите, о которых я уже говорил.

Это девочка среднего роста, лет пятнадцати. Она совсем недурна. Так как на ней нет никакой другой одежды, кроме простого листка, который, очевидно, не куплен «и в „Лувре“note 22, ни в «Дешевой распродаже», но «быть может, у весны», как тонко заметил Сен-Берен, то она походит на красивую статую из черного мрамора.

В данное время статуя очень занята тем, что собирает что-то в листве карите.

— Она собирает гусениц, которых выдавит, высушит и из которых — только не пугайтесь! — сделает соус, — объяснил доктор Шатонней, блестящий знаток негритянской кухни. — Эти гусеницы называются «сетомбо». Это единственно съедобные, и, кажется, у них приятный вкус.

— Верно, — подтверждает Морилире. — Их вкусные! Миленькая негритянка, завидев нас, идет навстречу. К нашему большому удивлению, она говорит на довольно правильном французском языке.

— Я, — обращается она к мадемуазель Морна, — воспитана во французской школе, служила у белой женщины, жены офицера, вернулась в деревню во время большой битвы и попала в плен. Умею делать постель, как белые. Ты будешь довольна.

Она ласково берет за руку мадемуазель Морна и увлекает в хижину. Мы возвращаемся, довольные, что наша компаньонка хорошо устроилась. Но час сна еще не пришел ни для нее, ни для нас.

Не прошло и получаса, как мадемуазель Морна зовет нас на помощь. Мы бежим и при свете факелов видим неожиданное зрелище. На земле, у порога хижины, распростерта маленькая черная служанка. Ее спина исполосована красными рубцами. Несчастная отчаянно рыдает. Перед ней стоит, защищая ее, мадемуазель Морна, — она великолепна, когда гневается, — а в пяти шагах ужасный негр строит отвратительные гримасы, держа в руке палку.

Мы спрашиваем объяснений.

— Представьте себе, — говорит мадемуазель Морна, — я только что легла в постель. Малик, так зовут маленькую негритянку, — хорошенькое имя, не правда ли, оно напоминает о Бретани? — Малик обмахивала меня, и я начала засыпать. И вот этот зверь, ее хозяин, внезапно вернулся. Увидев меня, он пришел в ярость, потащил бедное дитя и принялся избивать, чтобы научить ее, как водить белых в его хижину.

— Хорошенькие нравы! — ворчит Бодръер.

Он прав, этот веселый Бодрьер! Но он неправ, когда, злоупотребляя положением, принимает ораторскую позу и разражается следующим изумительным обращением:

— Вот они, господа, эти варварские народности, которых вам угодно превратить в миролюбивых избирателей!

Очевидно, он воображает себя на трибуне. Барсак вздрагивает, точно его укусила муха. Он выпрямляется и сухо отвечает:

— Обращайтесь к тем, кто никогда не видел, как француз бьет женщину!

Он тоже прав, господин Барсак!

Неужели нам придется присутствовать при состязании в красноречии? Нет: Бодрьер не отвечает. Барсак повертывается к негру с палкой.

— Эта малютка тебя покинет, — говорит он. — Мы уведем ее с собой.

Негр протестует: негритянка его невольница. Он за нее заплатил. Неужели мы будем терять время, доказывая ему, что рабство запрещено на французской территории? Он все равно не поймет. Нравы преобразуются законами не в один день.

Господин Барсак находит лучший выход.

— Я покупаю твою невольницу, — говорит он. — Сколько?

Браво, господин Барсак! Вот хорошая идея! Негр видит случай сделать выгодное дело и успокаивается. Он просит осла, ружье и пятьдесят франков.

— Пятьдесят ударов палки! — отвечает капитан. — Ты их вполне заслуживаешь.

Стали торговаться. Наконец, мошенник уступает служанку за старое кремневое ружье, кусок материи и двадцать пять франков. Все это ему выдают.

Пока продолжается спор, мадемуазель Морна поднимает Малик и перевязывает ее раны, смазав маслом карите. Когда же сделка совершилась, она уводит ее в наш лагерь, одевает в белую блузку и говорит, положив ей в руку несколько монет:

— Ты больше не раба: я тебе возвращаю свободу.

Но Малик разражается рыданиями: она одна на свете, ей некуда идти, и она не хочет покидать «такую добрую белую»: она будет служить у нее горничной. Она плачет, умоляет.

— Оставь ее, девочка, — вмешивается Сен-Берен. — Она тебе, конечно, будет полезна. Она тебе окажет те тысячи мелких услуг, в которых женщина всегда нуждается, будь она даже мужчиной.

Мадемуазель Морна соглашается тем охотнее, что ей этого очень хочется. Малик, не зная, как выразить благодарность Сен-Берену, который заступился за нее, бросается к нему на шею и целует в обе щеки. Назавтра Сен-Берен признался мне, что никогда и ничто ему не было так неприятно!

Бесполезно прибавлять, что мадемуазель Морна не думала искать гостеприимства у туземцев в третий раз. Ей разбили палатку, и ничто больше не смущало ее сна.

Таков был первый день нашего путешествия.

Без сомнения, следующие будут очень походить на него. Поэтому я не буду рассказывать о них подробно, и, если не случится чего-либо особенного, руководитесь пословицей: „Ab uno disce omnes"note 23.

Амедей Флоранс.

ВТОРАЯ СТАТЬЯ АМЕДЕЯ ФЛОРАНСА

Вторая статья Амедея Флоранса была опубликована в «Экспансьон Франсез» 18 января. Вы ее найдете здесь целиком.

ЭКСПЕДИЦИЯ БАРСАКА (От нашего специального корреспондента)

Дни идут за днями. — Мой гость. — Балет! — Я совершаю нескромность. — Чудесная ловля господина де Сен-Берена. — Боронья. — Чтобы сделать мне честь. — Тимбо! — Сорок восемь часов остановки. — Буфет. — Даухерико. — Розовая жизнь в черной стране. — Прав ли господин Барсак? — Я оказываюсь в затруднении.

Даухерико. 16 декабря. Со времени моего последнего письма, написанного при дрожащем свете фонаря в зарослях в вечер нашего отправления, путешествие продолжалось без особенных происшествий.

2 декабря мы подняли лагерь в пять часов утра, и наша колонна, увеличившись на одну единицу, — осмелюсь ли я сказать, на пол-единицы, так как один белый стоит двух черных? — двинулась в путь.

Пришлось разгрузить одного осла, переложив на других его поклажу, чтобы посадить Малик. Маленькая негритянка, казалось, по-детски забыла недавние горести: она все время смеется. Счастливая натура!

Мы продолжали путь легко и спокойно, и если бы не цвет населения, нас окружающего, и не бедность пейзажа, можно было бы подумать, что мы не покидали Франции.

Пейзаж некрасив: мы пересекаем плоскую или чуть волнистую страну с небольшими возвышенностями на северном горизонте и, докуда хватает глаз, видим только чахлую растительность — смесь кустарника и злаков высотой от двух до трех метров, носящую название «зарослей».

Кое-где попадаются рощицы деревьев, хилых по причине периодических пожаров, опустошающих эти степи в сухое время года, и возделанные поля, «луганы», по местному выражению, за которыми следуют обычно большие деревья. Все это свидетельствует о близости деревни.

Эти деревни носят глупые имена: Фонгумби, Манфуру, Кафу, Уоссу и так далее, я не продолжаю. Почему бы им не называться Нейльи или Леваллуа, как у людей?

Одно из названий этих поселений нас позабавило. Довольно значительный город, расположенный на английской границе Сиерра-Леоне и который мы поэтому оставляем далеко в стороне от нашего пути, называется Тассен. Наш великий географ немало возгордился, открыв такого однофамильца в ста тридцати шести километрах от Конакри.

Жители смотрят на нас приветливо и имеют совершенно безобидный вид. Я не думаю, что у них ум Виктора Гюго или Пастера, но так как ум не составляет условия для подачи избирательного бюллетеня, как доказано долгим опытом, можно полагать, что господин Барсак прав.

Бесполезно упоминать, что начальник экспедиции входит в самые бедные деревушки и ведет долгие разговоры с их обитателями. Позади него господин Бодрьер производит свое следствие.

Господа Барсак и Бодрьер, как и следовало предполагать, делают прямо противоположные выводы из того, что видят, и возвращаются к нам в одинаковом восхищении. Таким образом, все довольны. Это прекрасно.

Мы пересекаем речки или следуем вдоль них: Форекарьях, Меллакоре, Скари, Наба, Дьегунко и т. д., и проходим из долины в долину, почти не замечая их. Во всем этом нет животрепещущего интереса.

Я смотрю в свои записки и не нахожу в них ничего интересного до 6 декабря, когда господин де Сен-Берен, который на пути к тому, чтобы стать моим другом Сен-Береном, учинил выходку для моего развлечения и, надеюсь, для вашего.

В этот вечер мы остановились лагерем поблизости от деревушки Уалья. Когда пришло время, я возвращаюсь в палатку с законным намерением уснуть. Я нахожу там Сен-Берена, раздетого вплоть до рубашки и кальсон. Его одежда разбросана повсюду. Постель приготовлена. Очевидно, Сен-Берен вознамерился спать у меня. Я останавливаюсь у входа и созерцаю неожиданного обитателя моей палатки, занятого своими делами.

Сен-Берен нисколько не удивляется, увидев меня. Вообще, Сен-Берен никогда не удивляется. Он очень взволнован, повсюду роется и разбрасывает содержимое моего чемодана по земле. Но он не находит того, что ищет, и это его раздражает. Он подходит ко мне и провозглашает убежденным тоном:

— Ненавижу рассеянных людей. Они отвратительны! Я соглашаюсь, не моргнув глазом:

— Отвратительны! Но что с вами случилось, Сен-Берен?

— Представьте себе, — отвечал он, — я не могу найти моей пижамы. Я держу пари, что это животное Чумуки забыл ее на последней остановке. Это весело!

Я подсказываю:

— Если только она не в вашем чемодане!

— В моем…

— Так как это мой чемодан, дорогой друг, как и эта гостеприимная палатка, и эта постель…

Сен-Берен выкатывает удавленные глаза. Внезапно, поняв ошибку, он хватает разбросанную одежду и спасается бегством, как будто по его пятам гонится куча людоедов. Я падаю на постель и катаюсь от хохота. Что за восхитительное создание!

Назавтра, 7 декабря, мы собираемся сесть за стол после утреннего перехода, когда замечаем негров, которые как будто за нами шпионят. Капитан Марсенея приказывает своим людям прогнать их. Они убегают, потом возвращаются.

— Гонитесь за туземцем, он пустится в галоп, — изрекает по этому случаю доктор Шатонней, у которого мания по всякому поводу, а еще чаще без повода, цитировать стихи, обыкновенно не имеющие никакого отношения к делу. Но у всякого свои причуды.

Морилире на наши расспросы сказал, что эти черные (их было около десятка) — торговцы и колдуны, у которых нет враждебных намерений, и они только хотят, одни — продать нам свой товар, а другие — развлечь нас.

— Приготовьте мелочь и введите их в столовую! — сказал смеясь господин Барсак.

Вошли черные, один безобразнее и грязнее другого. Среди них были «нуну», искусники тридцати шести ремесел, мастера горшков и корзинок, безделушек, деревянных и железных изделий; «дьюла» или «марраба», продававшие оружие, материи и особенно орехи «кола», которых мы сделали большой запас. Известны возбуждающие средства этого плода, который доктор Шатонней называет «пищей бережливости». Мы были очень рады приобрести большое количество их в обмен за соль. В областях, которые мы пересекаем, соль редка, ей тут, как говорится, нет цены. Ценность соли все увеличивается по мере того, как мы удаляемся от берега. Мы ее везем с собой несколько бочонков.

Потом мы подзываем колдунов и приказываем им петь самые лучшие песни в честь нашей милой компании.

Этих трубадуровnote 24 черной страны двое. Первый держит в руке гитару. Что за гитара! Вообразите себе тыкву, проткнутую тремя бамбуковыми пластинками со струнами из кишок. Этот инструмент называют «дьянне».

Второй колдун, старик с воспалением глаз, что здесь часто случается, был вооружен чем-то вроде флейты, «фабразоро» на языке бамбара. Это простая тростинка, к каждому концу которой прилажена маленькая тыква. Концерт начался. Второй колдун, на котором была только «била», род повязки в три пальца шириной, обернутой вокруг бедер, принялся, танцевать. А его товарищ, более прилично одетый в одну из длинных блуз, которые называют «дороке», но страшно грязную, сел на землю, щипал струны гитары и испускал горловые крики, которые, как я полагаю, он хотел выдать за песню, адресованную солнцу, луне, звездам и мадемуазель Морна.

Судорожные прыжки одного и завывания другого, странные звуки, извлекаемые двумя виртуозами из. их инструментов, возбуждающе подействовали на наших ослов.. Они бросили свое просо, рис и кукурузу и устроили не совсем обычный балет.

Увлеченные примером, мы расхватали кастрюли и котлы и грянули по ним ложками и вилками. Господин де Сен-Берен разбил тарелку, воспользовался осколками, как кастаньетами, и пустился в разнузданное фандангоnote 25 с вашим покорным слугой в качестве партнера. Господин Барсак, — должен ли я об этом говорить? — сам господин Барсак, утратив всякую сдержанность, свернул себе чалму из салфетки и, в то время, когда господин Бодрьер, депутат Севера, закрыл лицо, почтенный депутат Юга исполнил па самого сверхъюжного фантастического танца.

Но нет такой хорошей шутки, которая не кончилась бы. После пяти минут суматохи мы принуждены были остановиться, истощенные. Мадемуазель Морна смеялась до слез.

Вечером этого самого дня Амедеем Флорансом, нижеподписавшимся, был совершен проступок, в котором он признался в заголовке этой статьи. По правде говоря, к таким проступкам я уже привык, нескромность — маленький грех репортеров.

Итак, в этот вечер мою палатку случайно поставили возле палатки мадемуазель Морна; я ложился спать, когда услышал по соседству разговор. Вместо того чтобы заткнуть уши, я слушал: это мой недостаток.

Мадемуазель Морна говорит со своим слугой Тонга не, тот отвечает на фантастическом английском языке, который я выправляю для удобства читателей. Разговор, без сомнения, начался раньше. Мадемуазель Морна расспрашивает Тонгане о его прошлой жизни. В момент, когда я навострил уши, она спрашивала:

— Как ты, ашантий…

Вот как! Тонгане — не бамбара; я этого никогда не думал.

— …сделался сенегальским стрелком? Ты мне это уже говорил, когда нанимался, но я не помню.

Мне кажется, мадемуазель Морна нечистосердечна. Тонгане отвечает:

— Это после дела Бакстона…

Бакстон? Это имя мне о чем-то говорит. Но о чем? Продолжая слушать, я роюсь в памяти.

— Я служил в его отряде, — продолжает Тонгане, — когда пришли англичане и стали в нас стрелять.

— Знаешь ты, почему они стреляли? — спрашивает мадемуазель Морна.

— Потому что капитан Бакстон всех грабил и убивал.

— Это все верно?

— Очень верно. Жгли деревни. Убивали бедных негров, женщин, маленьких детей.

— И капитан Бакстон сам приказывал совершать все эти жестокости? — настаивает мадемуазель Морна изменившимся голосом.

— Нет, не сам, — отвечает Тонгане. — Его никогда не видали. Он больше не выходил из палатки, после прихода другого белого. Этот белый давал нам приказы от имени капитана.

— Он долго был с вами, этот другой белый?

— Очень долго. Пять, шесть месяцев, может быть, больше.

— Где вы его встретили?

— В зарослях.

— И капитан Бакстон легко принял его?

— Они не расставались до того дня, когда капитан больше не вышел из своей палатки.

— И, без сомнения, жестокости начались с этого дня? Тонгане колеблется.

— Я не знаю, — признается он.

— А этот белый? — спрашивает мадемуазель Морна. — Ты помнишь его имя?

Шум снаружи покрывает голос Тонгане. Я не знаю, что он отвечает. В конце концов, мне безразлично. Это какая-то старая история, меня она не интересует.

Мадемуазель Морна спрашивает снова:

— И после того как англичане стреляли в вас, что с тобой случилось?

— Я вам говорил в Дакаре, где вы меня нанимали, — отвечает Тонгане. — Я и много других — мы очень испугались и убежали в заросли. Потом я вернулся, но уже никого не было на месте битвы. Там были только мертвецы. Я похоронил своих друзей, а также начальника, капитана Бакстона.

Я слышу заглушенное восклицание.

— После этого, — продолжает Тонгане, — я бродил из деревни в деревню и достиг Нигера. Я поднялся по нему в украденной лодке и пришел, наконец, в Тимбукту, как раз когда туда явились французы. На путешествие у меня ушло около пяти лет. В Тимбукту я нанялся стрелком, а когда меня освободили, я отправился в Сенегал, где вы меня встретили.

После долгого молчания мадемуазель Морна спрашивает:

— Итак, капитан Бакстон умер?

— Да, госпожа.

— И ты его похоронил?

— Да, госпожа.

— Ты знаешь, где его могила? Тонгане смеется.

— Очень хорошо, — говорит он. — Я дойду до нее с закрытыми глазами.

Снова молчание, потом я слышу:

— Доброй ночи, Тонгане!

— Доброй ночи, госпожа! — отвечает негр, выходит из палатки и удаляется.

Я немедленно укладываюсь спать, но едва я затушил фонарь, как ко мне приходят воспоминания.

«Бакстон? Черт возьми, если я этого не знаю! Где была моя голова?! Какой восхитительный репортаж я тогда упустил».

В это уже довольно отдаленное время, — прошу извинить личные воспоминания! — я работал в «Дидро» и предложил моему директору отправить меня корреспондентом на место преступлений капитана-бандита. В продолжение нескольких месяцев он отказывал, боясь расходов. Что вы хотите? Ни у кого нет чувства важности событий. Когда же, наконец, он согласился, было слишком поздно. Я узнал в Бордо в момент посадки, что капитан Бакстон убит.

Но все это старая история, и если вы меня спросите, зачем я вам рассказал этот удивительный разговор Тонгане и его госпожи, то я отвечу, что, по правде говоря, я и сам не знаю.

8 декабря я снова нахожу в моей записной книжке имя Сен-Берена. Он неистощим, Сен-Берен! На сей раз это пустячок, но он нас очень позабавил. Пусть он и вас развеселит на несколько минут.

Мы ехали около двух часов во время утреннего этапа, когда Сен-Берен начал испускать нечленораздельные звуки и задергался на седле самым потешным образом. По привычке мы уже начали смеяться. Но Сен-Берен не смеялся. Он еле-еле сполз с лошади и поднес руку к той части туловища, на которой привык сидеть, а сам все дергался, непонятно почему.

К нему поспешили. Его спрашивали. Что случилось?

— Крючки!.. — простонал Сен-Берен умирающим голосом.

Крючки?.. Это не объяснило нам ничего. Только когда беда была поправлена, нам открылся смысл этого восклицания.

Читатели, быть может, еще не забыли, что в момент, когда мы покидали Конакри, Сен-Берен, призванный к порядку теткой, — или племянницей? — поспешил подбежать, засовывая горстями в карман купленные им крючки. Конечно, он потом про них не думал. И эти самые крючки теперь отомстили за такое пренебрежение. Путем обходных маневров они поместились между седлом и всадником, и три из них прочно вцепились в кожу своего владельца.

Понадобилось вмешательство доктора Шатоннея, чтобы освободить Сен-Берена. Для этого достаточно было трех ударов ланцета, которые доктор не преминул сопровождать комментариями. И он, смеясь, говорил, что такая работа — одно удовольствие.

— Можно сказать, что вы «клевали»! — убежденно вскричал он, исследуя результаты первой операции.

— Ой! — крикнул вместо ответа Сен-Берен, освобожденный от первого крючка.

— Хорошая была рыбалка! — возгласил доктор во второй раз.

— Ой! — снова крикнул Сен-Берен.

И, наконец, после третьего раза доктор поздравил:

— Вы можете гордиться, что поймали такую большую штуку!

— Ой! — в последний раз вздохнул Сен-Берен. Операция закончилась. Осталось только перевязать

раненого, который затем поднялся на лошадь и в продолжение двух дней принимал на седле самые причудливые позы.

12 декабря мы прибыли в Воронью. Воронья — маленькая деревушка, как и все прочие, но обладает преимуществом в лице исключительно любезного старшины. Этот юный старшина, всего лет семнадцати-восемнадцати, усиленно размахивал руками и раздавал удары кнута любопытным, которые подходили к нам слишком близко. Он устремился к каравану с рукой у сердца и сделал нам тысячу уверений в дружбе, за что мы вознаградили его солью, порохом и двумя бритвами. При виде этих сокровищ он заплясал от радости.

В знак признательности он приказал построить за деревней шалаши, в которых мы могли бы лечь. Когда я вступил во владение своим, я увидел «нуну», усердно занимавшихся тем, что углаживали и утаптывали почву, покрыв ее сушеным коровьим навозом. Я их спросил, к чему такой роскошный ковер; они ответили, что это помешает белым червям выползать из земли. Я был благодарен за внимание и заплатил им горстью кауриnote 26. Они пришли в восхищение.

13 декабря утром мы достигли Тимбо без особых приключений. Это поселение, наиболее значительное из всех, которые мы до сих пор миновали, окружено «тата», стеной из битой глины, толщина которой меняется в разных частях и позади которой возведены деревянные леса, где проходит дорожка для караула.

«Тата» Тимбо окружает три деревни, отделенные одна от другой обширными возделанными или лесистыми пространствами, где пасутся домашние животные. В каждой из деревень есть маленький ежедневный рынок, а в самой крупной раз в неделю бывает большой базар.

Из каждых четырех хижин одна необитаема. Она наполнена мусором и всякой дрянью, как, впрочем, и улицы. Нет сомнения, что в этих краях не хватает метельщиков. И здесь не только грязно, но и очень бедно. Мы видели детей, большей частью худых, как скелеты, рывшихся в отбросах в поисках пищи. А женщины отвратительно тощие.

Это, впрочем, не мешает им быть кокетками. Так как был базарный день, деревенские богачки разрядились. Поверх «парадных» туалетов они надели голубые в белую полоску передники; верх туловища окутывался куском белого коленкора или дешевенькой тафты ослепительной расцветки; уши оттягивали тяжелые металлические кольца, поддерживаемые серебряными цепочками, которые перекрещивались на макушке; их шеи, запястья и щиколотки украшали браслеты и ожерелья из коралла или фальшивого жемчуга.

Почти у всех прически были в форме каски. У иных было выбрито темя и на верхушке головы красовался нашлемник из волос, украшенный мелким стеклярусом. Другие ходили совершенно бритыми. Самые изящные щеголяли головой клоуна: острый пучок волос надо лбом и два хохолка по бокам. Кажется, по их прическам можно узнать, к какой расе они принадлежат: пель, манде, бамбара и т. д. Но у меня нет достаточных знаний, и я прохожу мимо этих этнографических подробностей, о которых господин Тассен по возвращении должен распространиться в книге, по меньшей мере серьезно обоснованной.

Мужчины одеты в белые блузы или передники. Они носят самые разнообразные головные уборы — от красной суконной шапочки до соломенной шляпы и колпака, украшенного жестянками или кусочками цветной материи. Чтобы вас приветствовать, они ударяют себя в грудь ладонью добрых пять минут, повторяя слово «дагаре», что, как и «ини-тье», означает «здравствуйте».

Мы отправились на большой базар, где нашли в сборе всю аристократию Тимбо. Торговцы уже с утра устроились в шалашах, расположенных в два ряда, или под полотнищами, укрепленными на четырех кольях; но «высший свет» явился только к одиннадцати часам.

Здесь продается всего понемножку: просо, рис, масло из карите по 50 сантимовnote 27 за килограмм, соль по 77 франков 50 сантимов за бочонок в 25 килограммов, быки, козы, бараны, а также куры по 3 франка 30 сантимов за штуку, что недорого; далее идут кремневые ружья, орехи кола, табак, галеты из просяной или кукурузной муки, «койо» (ленты для передников), различные материи — гвинейская кисея и коленкор; шапки, тюрбаны, нитки, иголки, порох, кремни для ружей и т. д. и т. д.; и, наконец, разложенные на сухих кожах кучки гнилого мяса со своеобразным запахом — для лакомок.

Тимбо, как я уже говорил, первый более или менее значительный центр, который мы встретили. Там мы оставались 13 и 14 декабря, не потому, что мы очень устали, а потому, что животные и носильщики, в сущности тоже вьючные животные, выказывали законное утомление.

В продолжение этих 48 часов мы сделали многочисленные прогулки внутри «тата». Я ограничивался здесь самыми существенными наблюдениями. Не ждите от меня полных описаний, которые вы, впрочем, без труда найдете в специальных трактатах. Моя роль быть только историком экспедиции Барсака, и эта роль мне нравится. Меня вдохновляет муза истории Клио, но я не люблю географию. Пусть это будет сказано раз и навсегда.

На следующий день после нашего прибытия, то есть 14 декабря, мы очень беспокоились о проводнике: в продолжение целого дня его напрасно искали. Он исчез.

Успокойтесь: 15 декабря, в момент отправки, он был на своем месте и ко времени нашего пробуждения успел раздать немало палочных ударов, чтобы погонщики не сомневались в его присутствии.

Допрошенный Барсаком, Морилире упрямо отвечал, что он накануне совсем не покидал лагеря. Так как у нас не было уверенности, да и проступок был незначителен, казалось извинительным, что Морилире немного погулял на свободе, и об этом случае скоро забыли.

Мы покинули Тимбо 15 декабря, в обычный час, и путешествие продолжалось без особых трудностей по обычному расписанию. Только стало заметно, что ноги наших лошадей уже не топчут дорогу, по которой мы до того следовали.

Дорога после Тимбо постепенно превратилась в тропинку. Мы стали теперь настоящими исследователями.

Изменилась и местность: она стала неровной, за подъемом следовал спуск, за спуском — подъем. Выйдя из Тимбо, мы должны были подняться на довольно крутой холм, спустились с него, прошли равниной и снова начали подъем к деревне Даухерико, у которой наметили остановиться на ночь.

Люди и животные хорошо отдохнули, караван шел быстрее, чем обычно, и было всего шесть часов вечера, когда мы дошли до этой деревни.

Нас ожидала самая дружеская встреча: сам старшина пришел к нам с подарками. Барсак благодарил, ему отвечали приветственными криками.

— Меня не так горячо принимают в Эксеnote 28, когда я прохожу там курс лечения, — убежденно сказал Бар-сак. — Я в этом был уверен: неграм только и недостает избирательных прав.

Кажется, господин Барсак прав, хотя господин Бодрьер сомнительно покачивал головой.

Старшина продолжал расточать любезности. Он предложил нам расположиться в лучших хижинах деревни, а нашу спутницу просил принять гостеприимство в его собственном жилище. Этот горячий прием пришелся нам по сердцу, и дальнейшее путешествие уже представлялось нам в розовом свете, когда Малик, приблизившись к мадемуазель Морна, быстро сказала ей тихим голосом:

— Не ходи, госпожа, умрешь!

Мадемуазель Морна в изумлении взглянула на маленькую негритянку. Само собой разумеется, что я тоже услышал ее слова: это долг всякого уважающего себя репортера. Но их услышал и капитан Марсеней, хотя это и не его ремесло. Сначала он казался изумленным, потом, после короткого размышления, решился.

Он в два счета освободился от назойливого старшины и отдал приказ устраивать лагерь. Я заключаю, что нас будут хорошо охранять.

Эти предосторожности заставляют меня задуматься. Капитан — знаток страны черных; неужели и он верит в опасность, о которой предупредила Малик?

Значит?..

Значит, я должен предложить себе перед сном вопрос: «Кто же прав, Барсак или Бодрьер?»

Быть может, я это завтра узнаю.

В ожидании я остаюсь в затруднении.

Амедей Флоранс.

ТРЕТЬЯ СТАТЬЯ АМЕДЕЯ ФЛОРАНСА

«Экспансьон Франсез» опубликовала третью статью своего специального корреспондента 5 февраля. По причинам, которые читатель скоро узнает, это была последняя статья, полученная газетой от ее ловкого репортера. Поэтому читатели, «Экспансьон Франсез» долгие месяцы .не разгадали загадки, поставленной Амедеем Флорансом в последних строках его статьи, той загадки, полное разрешение которой даст последующий рассказ.

ЭКСПЕДИЦИЯ БАРСАКА (От нашего специального корреспондента)

Чегобоялась Малик? — Дунгконо. — Станем друзьями! — Гельтапе. — Крещение ослов. — Терпение. — Канкан. Колдун. — Будем рассуждать. — Ночной шум.

Канканnote 29. 24 декабря. Мы прибыли сюда вчера утром и отправимся в дальнейший путь завтра, в день рождества.

Рождество!.. Мои мысли уносятся на родину, от которой мы так далеки (шестьсот пятьдесят километров от Конакри, по сведениям непогрешимого господина Тассена). Я думаю с удовольствием, которого прежде не испытывал, о равнинах, покрытых снегом, и в первый раз за многие годы у меня появилось страстное желание положить свои башмаки в камин, что, по меньшей мере, доказывает, что когда-то у меня был такой.

Но не будем умиляться и вернемся к тому месту, где оборвались мои записки об экспедиции Барсака.

Итак, в предыдущей статье я рассказал, что в момент, когда старшина и жители Даухерико приглашали нас принять их гостеприимство, Малик сказала на своем наречии мадемуазель Морна:

— Не ходи, госпожа, умрешь!

После этой фразы, услышанной капитаном, решено было устроить лагерь вне деревни, в том месте, где мы остановились. Капитан Марсеней, посовещавшись с Малик, приказал туземцам удалиться, чего требовали обстоятельства. Они возражали, уверяя в своих добрых чувствах, но капитан Марсеней не поддался и твердо велел им удалиться и не подходить к лагерю ближе чем на пятьсот метров. Мы скоро увидим, что эти предосторожности не были излишними.

Господин Бодрьер, верный сторонник благоразумия, горячо одобрил принятые решения, хотя и не знал их причины. Господин Барсак, которому уже представлялось, как его с триумфом проносят под лиственными арками, украшенными трехцветными лентами, не мог скрыть досады.

— Кто здесь приказывает, господин капитан?

— Вы, господин депутат! — холодно, но вежливо ответил офицер.

— В таком случае, почему вы, не спросив моего мнения, приказали разбить лагерь в поле, вместо того чтобы остановиться в деревне, и прогнали добрых негров, воодушевленных самыми лучшими намерениями?

Капитан сделал паузу, как в театре, и спокойно ответил:

— Господин депутат, если вы в качестве начальника экспедиции выбираете путь и устанавливаете походный порядок, то и я должен защищать вас, выполняя мой долг. Правда, мне следовало предупредить вас и раскрыть причины моего поведения, но приходилось спешить. Я прошу меня извинить, если я пренебрег этой…

До сих пор все было хорошо. Капитан Марсеней признал свою вину, и господин Барсак счел себя удовлетворенным. К несчастью, — и, возможно, тут сыграло роль другое соперничество, — капитан волнуется, когда он раздражен, и вот он бросил неловкое слово, как искру в порох:

— …Если я пренебрег этой формальностью, — закончил он.

— Формальностью?! — повторил господин Барсак, багровея от гнева.

Ведь он с юга, господин Барсак, а об южанах говорят, что у них в жилах течет ртуть. Я чувствую, что начинается бестолковщина.

Барсак начал, весь дрожа:

— А теперь, по крайней мере, не соблаговолите ли вы открыть те могущественные мотивы, которые так вас взволновали?

Так я и предчувствовал! Теперь очередь капитана сердиться. Он отвечает сухим тоном:

— Я узнал, что против нас устроен заговор.

— Заговор! — иронически восклицает Барсак. — Среди этих честных негров! В тридцати пяти километрах от Тимбо!.. В самом деле!.. Ну, и кто лее открыл вам этот… заговор?

Нужно видеть, как Барсак произносит слово «заговор»! Он раздувает щеки, округляет глаза. Боже! Что, если бы он был в этот момент в Марселе?

— Малик, — коротко отвечает капитан. Барсак принимается хохотать. И как хохотать!

— Малик! Эта маленькая рабыня, за которую я заплатил двадцать пять су!..

Барсак извращает факты. Во-первых, Малик не рабыня, так как рабства нет на французской территории. Депутат должен это знать. И затем, Малик — очень «дорогая» женщина. За нее заплачено целых двадцать пять франков, старое ружье и кусок материи.

Однако. Барсак продолжает:

— …двадцать пять су!.. Вот большой авторитет, в самом деле, и я чувствую, что вас обуял страх…

Капитан чувствует удар. При слове «страх» он делает гримасу. Он овладевает собой, но я понимаю, что он разъярен.

— Позвольте мне не разделить ваши опасения, — продолжает между тем Барсак, все больше и больше разгорячаясь. — Я буду героем, я! Я один отправлюсь з деревню на ночлег и завоюю отдых!

Вот уж начинаются настоящие глупости. Я это предвидел.

— Я вам этого не советую, — возражает капитан. — Я не знаю, ошиблась Малик или нет, но в случае сомнения надо принимать решение, которого требует благоразумие. Мои инструкции на этот счет строги, и я не задумаюсь, в случае надобности, действовать против вашей воли.

— Против моей воли!..

— Если вы попытаетесь нарушить приказ военного командира и выйдете из лагеря, я, к сожалению, принужден буду держать вас в вашей палатке под надежной охраной. А теперь — ваш покорнейший слуга, господин депутат! Я должен наблюдать за устройством лагеря, и у меня нет больше времени спорить. Имею честь вас приветствовать!

И с этими словами капитан поднес руку к кепи, повернулся по всем правилам военных уставов и удалился, оставив депутата Юга на волосок от апоплексического удара.

Впрочем, откровенно говоря, я и сам был недалек от этого.

Злоба Барсака была тем сильнее, что эта сцена произошла в присутствии мадемуазель Морна. Депутат устремился за капитаном с очевидным намерением затеять ссору, которая могла кончиться трагически, когда наша компаньонка задержала его:

— Оставайтесь здесь, господин Барсак! Капитан не прав, что не предупредил вас, это верно; но он извинился, а вы оскорбили его в свою очередь. Вдобавок, защищая вас против вашей воли, он выполняет свой долг, рискуя навлечь ваш гнев и испортить себе будущность.

Если бы у вас было хоть немного великодушия, вы бы его поблагодарили!

— Ну, это уж чересчур!

— Побольше спокойствия, прошу вас, и выслушайте меня. Я только что говорила с Малик. Это она предупредила господина Марсенея и сообщила о заговоре, который готовится против нас. Знаете ли вы что-нибудь о «дунг-коно»?

Барсак отрицательно покачал головой. Он уже не пенился, но еще бурлил.

— Я знаю, — перебил подошедший доктор Шатонней. — Это — смертельный яд, особенность которого в том, что он убивает свои жертвы только через неделю. Хотите узнать, как его добывают? Это достаточно любопытно.

Барсак, по-видимому, не хотел слушать. Погасший вулкан еще дымился.

За депутата ответила мадемуазель Морна:

— Расскажите, доктор!

— Я попытаюсь объяснить, — сказал доктор Шатонней не без колебания, — потому что это очень щекотливый вопрос… Ну, да ладно! Так знайте же, что для приготовления «дунг-коно» берут просяную соломинку и вводят ее в кишки трупа. Через двадцать дней ее вынимают, сушат и толкут. Полученный порошок кладут в молоко, или в соус, или в вино, или в иное питье, и, так как он не имеет никакого вкуса, его проглатывают, не замечая. Через восемь или десять дней человек пухнет. Его желудок раздувается до невероятных размеров. И через двадцать четыре часа человек погибает, и ничто, никакое средство, никакое противоядие не избавит его от этой зловещей судьбы, которая «коль недостойна Атрея, прилична Тиесту»note 30. Хорошо? Вот вам еще один стих! Я думаю, он рифмуется, но с чем, черт побери?

— Вот какой заговор, — сказала мадемуазель Морна, — был устроен, против нас. Малик подслушала, как старшина Даухерико говорил об этом с соседними старшинами. Доло Саррон, так зовут старшину, должен был оказать нам сердечный прием, пригласить в свой дом, других — в дома сообщников. Там нам намеревались предложить местные кушанья и напитки, от которых мы не отказались бы. В это же время напоили бы наших солдат. Назавтра мы отправились бы, ничего не замечая, а через несколько дней почувствовали бы действие яда.

Разумеется, все негры из окрестностей дожидались бы этого момента, и, когда наш конвой не в силах был бы действовать, они разграбили бы наш багаж, взяли бы ослов и лошадей, а погонщиков и носильщиков увели бы в рабство. Малик открыла этот заговор, предупредила капитана Марсенея, и вы знаете остальное.

Можно себе представить, как взволновал нас этот рассказ! Господин Барсак был потрясен.

— Ну? Что я вам говорил? — вскричал Бодрьер с торжествующим видом. — Вот они, цивилизованные племена! Знаменитые мошенники…

— Я не могу опомниться, — дрожа ответил Барсак. — Я поражен, буквально поражен! Этот Доло Саррон с его приветливым видом! Ах!.. Но мы еще посмеемся! Завтра я прикажу сжечь деревню, а с этим негодяем Доло Сарроном…

— Одумайтесь, господин Барсак! — воскликнула мадемуазель Морна. — Вспомните, что ведь нам еще надо пройти сотни и сотни километров. Благоразумие…

Ее перебил Бодрьер. Он спросил:

— Да уж так ли нам необходимо упорствовать в продолжении этого путешествия? Нам был предложен вопрос: «Достаточно или недостаточно цивилизованы племена в Петле Нигера для того, чтобы можно было предоставить им политические права?» Мне кажется, мы уже знаем ответ. Опыт нескольких дней и особенно сегодняшнего вечера достаточен.

Атакованный таким образом, Барсак выпрямился и собрался отвечать. Его предупредила мадемуазель Морна.

— Господин Бодрьер не слишком требователен, — сказала она. — Он походит на того англичанина, который заявил, что все французы рыжие, только потому, что, высадившись в Кале1 , встретил одного рыжего; нельзя судить о целом народе по нескольким злодеям. Да разве мало совершается преступлений в Европе!..

Барсак убежденно согласился. Но язык у него чесался. Он заговорил.

— Совершенно справедливо! — вскричал он. — Но, господа, есть и другая сторона вопроса. Разве допустимо, чтобы мы, представители Республики, едва лишь на пороге большого предприятия, оставили его…

Он хорошо говорит, господин Барсак!

— …оставили его, обескураженные первыми шагами, как боязливые дети? Нет, господа, тем, кому выпала честь нести знамя Франции, надлежит здраво владеть твердостью и смелостью, которых ничто не сломит. Итак, они по справедливости оценят важность опасностей, к которым идут, и, вполне сознавая эти опасности, они встретят их лицом к лицу, не бледнея. Но эти пионеры цивилизации…

Клянусь небом, вот так речь! И в какое время!

— …эти пионеры цивилизации должны превыше всего дать доказательства осторожности и не должны поспешно выносить суждение обо всей огромной стране, основываясь на единственном факте, правдивость которого к тому же не доказана. Как превосходно сказал предыдущий оратор…

Предыдущий оратор это была просто-напросто мадемуазель Морна. Он улыбался, этот предыдущий оратор, и, чтобы прервать поток красноречия господина Барсака, поспешил зааплодировать с большим шумом. Мы последовали ее примеру, разумеется, за исключением господина Бодрьера.

— Вопрос разобран, — сказала мадемуазель Морна посреди шума, — и путешествие продолжается. Я повторяю, что благоразумие предписывает нам избегать всякого кровопролития, которое может повлечь возмездие. Если мы будем рассудительны, мы примем за главное правило — продвигаться мирно. Таково, по крайней мере, мнение господина Марсенея.

— О, конечно! Раз уж это мнение господина Марсенея!.. — скрепя сердце одобрил Барсак.

1Кале— французский порт.

— Не принимайте иронического вида, господин Бар-сак! — молвила мадемуазель Морна. — Лучше разыщите капитана, с которым вы обошлись так невежливо, и протяните ему руку! Ведь мы, быть может, обязаны ему жизнью.

Вспыльчивый господин Барсак— честный, превосходный человек. Он поколебался ровно столько, сколько нужно было, чтобы придать цену своему самопожертвованию, потом направился к капитану Марсенею, кончавшему устанавливать охрану лагеря.

— Капитан, на одно словечко, — позвал он.

— К вашим услугам, господин депутат, — отвечал офицер, вытягиваясь по-военному.

— Капитан, — продолжал Барсак, — мы сейчас оба были неправы, но я больше, чем вы. Я прошу меня извинить. Сделайте честь подать мне руку!

Это было сказано с большим достоинством и без всякого унижения, уверяю вас. Господин Марсеней был сильно взволнован.

— Ах, господин депутат! — воскликнул он. — Это уж слишком! Я все давно забыл!

Они пожали друг другу руки, и я думаю, они теперь лучшие друзья в мире… до новой стычки!

Инцидент Барсак — Марсеней закончился ко всеобщему удовлетворению, и каждый вернулся в свое убежище. Я собирался лечь спать, когда заметил, что Сен-Берена, по обыкновению, не было. Уж не вышел ли он из лагеря, несмотря на приказ?

Не предупреждая компаньонов по путешествию, я отправился на розыски. Мне удалось сразу же встретить его слугу, Тонгане, который сказал:

— Твой искать мусье Аженора? Твой идти тихонько: мы смотреть его исподтишка… Его сильно смешной!

Тонгане привел меня на берег речушки, по нашу сторону от линии часовых, и, скрывшись за баобабом, я в самом деле увидел Сен-Берена. Казалось, он был очень занят и держал в пальцах какое-то животное, которое я не мог разглядеть.

— Там нтори, — шепнул мне Тонгане. Нтори — это жаба.

Сен-Берен широко открыл пасть животного и старался ввести внутрь стальной прутик, утонченный на концах. К середине прутика была привязана крепкая бечевка, другой конец которой он держал.

Самое странное, что во время этой операции Сен-Берен, не переставая, испускал душераздирающие вздохи. Казалось, он жестоко страдал, и я ничего не понимал. Наконец я нашел разгадку. Сен-Берен в самом деле страдал, но только из-за того, что ему пришлось подвергнуть несчастную нтори такому варварскому обращению. В то время как он уступал своей рыболовной страсти, его чувствительность протестовала.

Потом, закинув жабу среди речных трав, он притаился за деревом с большой палкой в руке. Мы последовали его примеру.

Нам не пришлось долго ждать. Почти тотчас же показалось странное животное, похожее на огромную ящерицу.

— Твой глядеть, — шептал мне Тонгане, — здоровая гель-тапе!

Гель-тапе?.. Доктор сказал мне на следующий день, что так называют одну из пород игуан.

Гель-тапе проглотила жабу и хотела вернуться в воду. Почувствовав, что ее держит бечевка, она забилась, и стальные острия вонзились ей в мясо. Она была пой мана. Сен-Берен подтянул животное к себе, поднял палку…

Что еще сказать? Палка бессильно опустилась, а Сен-Берен застонал… Один, два, три раза палка угрожающе поднималась; один, два, три раза она безобидно опускалась, сопровождаемая жалобным вздохом.

Тонгане потерял терпение. Он выскочил из засады и мощным ударом положил конец нерешительности своего господина и существованию гель-тапе.

Сен-Берен испустил еще один вздох, на этот раз удовлетворенный. Тонгане завладел игуаной.

— Завтра, — сказал он, — кушать гель-тапе. Мой его жарить. Будет много вкусно!

16 декабря мы встали на рассвете. Сначала мы обогнули деревню, где заметили мало обитателей в этот утренний час. Старый басурман Доло Саррон проводил нас взглядом, и мне показалось, что он сделал по нашему адресу угрожающий жест.

В километре оттуда мы пересекли лес из карите, нтаба и банов, о чем нам поведал доктор Шатонней.

— Нтаба, — сказал он, — это фикус огромных размеров. Его листья, шириной от двадцати пяти до тридцати сантиметров, употребляются для крыш. Его плоды, созревающие в июне, состоят из трех-четырех больших бобов, купающихся в сладком соке. Туземцы очень их ценят. Мы, европейцы, предпочитаем плод саба, который напоминает нашу вишню. Бан — это род пальмы, его плод, как видите, походит на сосновую шишку. Его ветви употребляют на крыши для хижин, на большие корзины для переноски грузов, какие есть и в нашем караване. Из его листьев плетут шляпы, скатерти, сумки для провизии. Наконец, из высушенных и расколотых ветвей получаются превосходные факелы. Мы все время освещаемся такими факелами.

Незадолго до девяти часов тропинку пересекла речка, где кишели, как обычно, кайманыnote 31. А мы должны были перейти ее вброд. Я тогда заметил, что мы впервые попали в такую передрягу. До сих пор мы находили мосты, или вода была едва по щиколотки нашим животным. А на этот раз перед нами была порядочная речка.

К счастью, ее уровень оказался ниже, чем мы предполагали. Он был всего по грудь нашим лошадям, и они перешли без затруднений.

Но для ослов это было совершенно другое дело. Едва лишь эти животные, впрочем, сильно нагруженные, достигли середины речки, как дружно остановились. Погонщики напрасно старались подогнать их. Они были нечувствительны как к ободряющим крикам, так и к ударам палки.

— Ага! Мой знать! — сказал один из погонщиков. — Их хотеть креститься.

— Да, да! — загалдели его товарищи. — Их ждать креститься.

Каждый из погонщиков, наклонясь, взял в горсть немного воды и вылил на голову животного, к которому был приставлен, произнося при этом непонятные слова.

Господин Тассен объяснил:

— Этот обычай ведется здесь с незапамятных времен. На первом же броде, который попадается на пути, обычай требует крестить ослов. Вы увидите, что теперь, когда обряд выполнен, они пойдут вперед без всяких затруднений.

Однако это было не совсем так.

Было около 30° в тени. Ослам, вероятно, понравилась свежесть воды, и они решили, что ванна будет еще приятнее. После двух-трех радостных прыжков они весело повалились в речку и катались по дну с таким удовольствием, что плохо привязанные грузы начали отрываться.

Пришлось их вытаскивать. Погонщики занялись этим с характеризующей их мудрой медлительностью, так что если бы не солдаты капитана Марсенея, мы лишились бы половины нашей провизии, подарков, товаров для обмена, что было бы невознаградимой потерей.

Когда Барсак выражал нетерпение и дурное настроение в крепких выражениях и вставлял обидные провансальские словечки по адресу флегматичных погонщиков, к нему приблизился Морилире.

— Мани тигуи (начальник), — сказал он сладко, — твой не кричать.

— А пусть меня не сердят! Эти скоты утопят у меня на сто тысяч франков товара!

— Нет хорошо, — продолжал проводник. — Твой надо много терпеть. Тюки падать, негры ссориться, твой не надо кричать. Их много говорить, но неплохие. Потом много хорошо…

Может быть, вас не позабавит то, что я рассказываю, хотя все это правда. Отправившись с экспедицией Барсака, я ожидал, что смогу дать необычайный репортаж, посылать живые рассказы о сказочных приключениях. Таинственная сень девственных лесов, борьба с природой, битвы со свирепыми животными, сражения с бесчисленными полчищами негров — вот что носилось передо мной в мечтах. Мне пришлось разочароваться. Наши леса — это заросли, и мы не сталкиваемся ни с какими природными трудностями. А из животных мы только и видим бегемотов да кайманов, правда, весьма многочисленных; к ним надо прибавить стада антилоп и кое-где несколько слонов. Вместо кровожадных негров мы встречаем только друзей, если не считать старого мошенника Доло Саррона. Вот крайне однообразное путешествие.

Покинув печальной памяти Даухерико, мы сначала взбираемся на склон, потом спускаемся к Багарейе, в долину Тинкиссо. За отсутствием более интересных наблюдений, я замечаю в этот момент, что Чумуки оставил арьергард и идет в компании с Морилире. Значит, он поссорился с Тонгане? Чумуки и Морилире разговаривают как лучшие друзья в мире. Ну что ж? Тем лучше!

Тонгане, кажется, совсем не жалеет о ссоре с товарищем. Идя позади конвоя, он беседует с маленькой Малик и, по-видимому, очень воодушевлен. Начинается идиллия?

После деревушки Багарейя нас снова встретили заросли, все более я более желтеющие с наступлением сухого времени года, потом опять равнина, простирающаяся до самого Калкана, которого мы достигли вчера, 23 декабря, и откуда я посылаю эту статью.

Днем 22-го, в Курусе, мы перешли Джолибу, которую Тассен не считает Нигером. Но в Канкане мы нашли другую, тоже значительную реку, которая направляется к первой и сливается с ней, кажется, в восьмидесяти километрах к северу. Может быть, эта река, называемая Мило, и есть настоящий, подлинный Нигер? Тассен с довольно презрительным видом уверяет меня, что это не так, но не объясняет почему. Впрочем, мне все равно.

А приключения? — спросите вы. Неужели в продолжение этих девяти дней ничего не случилось?

Ничего, или почти ничего!

Я могу рассматривать свою записную книжку в лупу, но нахожу там только два факта, заслуживающих, чтобы их отметили. Первый незначителен. А второй… Черт побери, я не знаю, что думать о втором.

Но, впрочем, сначала расскажу о первом.

Три дня спустя после того, как мы оставили Даухерико, мы шли мимо довольно хорошо возделанных полей, — знак того, что приближаемся к деревне. Вдруг туземцы, встречавшиеся нам на дороге, стали выказывать явный страх я пустились в бегство.

— Марфа! Марфа! — кричали они, работая ногами.

«Марфа» означает ружье на языке бамбара. Мы сначала ие поняли смысла этих восклицаний. Чтобы не пугать негров, капитан Марсеней еще в самом начале путешествия приказал своим людям спрятать ружья в чехлы из бурой кожи, не похожие по форме на оружие. На виду не было ни одного ружья. Откуда же этот ужас негров?

Мы напрасно спрашивали себя, когда услышали металлический грохот, сопровождаемый негодующими воплями Сен-Берена.

— Мошенники! — яростно кричал он. — Они бросают камни в мой футляр для удочек. Они погнули его. Подождите! Подождите, негодяи!

С огромным трудом удалось помешать ему преследовать нападающих, и даже понадобилось вмешательство мадемуазель Морна. Негры, видя, как его красивый никелированный футляр сверкает на солнце, приняли его за ствол ружья. Отсюда и их страх.

Чтобы взбежать повторения подобных инцидентов, которые могли вовлечь нас в скверное дело, Барсак попросил Сен-Берена спрятать свою блестящую штуку в багаж, на спину осла. Но упрямого рыболова никак не удавалось убедить; он заявил, что ни за какие блага в мире не расстанется с удочками. Сумели добиться лишь того, что он закутал никелированный футляр в лоскут материи, чтобы скрыть его блеск.

Ну и чудак мой друг Сен-Берен!

Другой случай произошел в Канкане, куда мы прибыли утром 23-го, с запозданием на двенадцать часов по причине нового бегства Морилире: он исчез 22-го, во время второго дневного привала. Пришлось его ждать до следующего утра, когда наш проводник оказался на посту и занялся отправлением каравана, как будто ничего не случилось. На этот раз он уже никак не мог отрицать своего отсутствия. И Морилире не терял времени на бесполезные отнекивания. Он объяснил, что ему пришлось вернуться на место предыдущей стоянки, где он забыл карты капитана Марсенея. Капитан его крепко выругал, и тем дело кончилось.

Я не упомянул бы об этом событии, если бы Сен-Берен не попытался его преувеличить. Мучимый бессонницей в эту ночь, он будто бы видел возвращение нашего проводника и под большим секретом сообщил капитану Марсенею, что Морилире вернулся не с запада, откуда мы пришли, а с востока, то есть со стороны Канкана, куда мы направляемся, и где он не мог искать никаких забытых вещей; следовательно, наш проводник лгал.

Такое сообщение, быть может, заслуживало бы внимания, если бы оно исходило не от Сен-Берена. Но Сен-Берен! Он так рассеян, что легко мог спутать запад с востоком.

Однако возвратимся к теме. Мы бродили по Канкану: мадемуазель Морна, Барсак, Сен-Берен и я под руководством Чумуки и Морилире.

Но я замечаю, что забыл зажечь фонарь и что мне следует начать издалека.

Знайте, что в предыдущие дни Морилире не переставал нам надоедать, расхваливая заслуги некоего предсказателя Кеньелалы, живущего в Канкане.

Если его послушать, этот Кеньелала обладает удивительным «вторым зрением». Морилире несколько раз настаивал, чтобы мы лично в этом убедились. Бесполезно говорить, что все мы, не сговариваясь, отправляли его прогуляться подальше. Мы не для того приехали в сердце Африки, чтобы обращаться к ясновидцам, пусть даже самым выдающимся.

И вот, когда мы гуляли по Канкану, Морилире и Чумуки останавливаются в двух шагах от хижины, не представлявшей ничего особенного. По случайности, которая, по-видимому, была подстроена, мы оказались перед жилищем знаменитого Кеньелалы. Они снова советуют нам посетить его, мы снова отказываемся. Но они не желают признать свое поражение и непоколебимо возобновляют хвалы почтенному колдуну.

Зачем нужно Морилире и его товарищу Чумуки, чтобы мы пошли к их Кеньелале? Неужели нравы этой страны настолько «просветились», что наши два бездельника получат комиссионные от их феномена? Быть может, они наняты им привлекать клиентов, как венецианские гондольеры заманивают туристов к фабрикантам хрусталя и кружев? Вот довод в пользу господина Барсака!

Два сообщника не унимаются. Они так настаивают, что мы, наконец, уступаем, чтобы только ублаготворите, их. Доставим им это удовольствие, и если они заработают несколько монеток, тем лучше для них.

Мы входим в отвратительную, грязную хижину, куда совсем не проникает свет. Кеньелала стоит посреди своего жилища. После того как он пять минут бил себя в грудь и повторял «ини-тили», что означает «добрый день», он садится на циновку и приглашает нас последовать его примеру.

Он берет горсть мелкого песку, с помощью маленькой метелки рассыпает его веером. Потом выпрашивает у нас дюжину орехов кола, наполовину красных, наполовину белых, и, бормоча непонятные слова, быстро раскладывает их на песке в виде различных фигур — кругов, квадратов, ромбов, прямоугольников, треугольников, и делает над ними странные знаки, как бы благословляя их. Наконец, он заботливо собирает орехи и протягивает грязную руку, в которую мы кладем плату за предсказание.

Теперь нам остается только спрашивать. Он вдохновился. Он будет говорить.

Мы должны предложить ему по очереди несколько вопросов, он без промедления будет отвечать. Когда мы кончаем спрашивать, он говорит, в свою очередь, очень живо и быстро, как человек, знающий свое дело. Они невеселы, предсказания нашего мага! Если мы им поверим, — чего, к счастью, не случится, — мы выйдем из его заведения, полные забот и беспокойства.

Он начинает с меня; я спрашиваю о судьбе того, что для меня всего дороже на свете, — о моих статьях, которые я вам посылаю.

— Скоро, — говорит он мне по-арабски, — никто не будет получать от тебя известий.

Вот так удача! Но волшебник говорит: «Скоро». Значит, за это письмо я могу быть спокоен. Кеньелала переходит к Сен-Берену.

— Ты получишь, — предсказывает он ему, — рану, которая помешает тебе сидеть.

Я думаю о крючках. Он опоздал, старый шут. Он блуждает в прошлом, потемки которого ему, без сомнения, осветили Морилире и Чумуки.

Теперь очередь мадемуазель Морна.

— Тебя поразит удар в сердце, — произносит Кеньелала.

Ну, ну! Не глупо! Заметьте, он не уточнил, будет ли рана физической или моральной. Я склоняюсь ко второму предположению и подозреваю, что наши два проводника не без греха и тут. Мадемуазель Морна, очевидно, поняла пророка, как и я, потому что она краснеет. Держу пари, что она думает о капитане Марсенее.

Но наш волшебник умолкает, потом смотрит на Барсака с угрожающим видом. Ясно, что нам предстоит самое важное предсказание. Он пророчит:

— За Сикасо я вижу белых. Для вас это — рабство или смерть.

Он очень весел, этот дед.

— Белых? — повторяет мадемуазель Морна. — Вы хотите сказать: черных?

— Я говорю: белых, — торжественно подтверждает Кеньелала, который симулирует вдохновение самым забавным образом. — Не переходите за Сикасо. Иначе — рабство или смерть.

Разумеется, мы принимаем предупреждение иронически. Кого этот гадатель хочет уверить, что на французской земле есть достаточно многочисленная группа белых, которая может быть опасной для такой значительной колонны, как наша?

За обедом мы все, не исключая боязливого Бодрьера, много смеялись над этой историей, а потом больше о ней не думали.

Но я думал, и думал очень серьезно. В конце концов, ложась спать, я пришел к заключению, что… что… Да вот, судите сами.

Запишем сначала условия задачи.

Существуют два с половиной факта.

Половина факта — это отсутствие Морилире в Тимбо и на последней остановке, перед Канканом.

Два факта — предполагаемое отравление ядом «дунг-коно» и зловещие предсказания черного колдуна.

Установив это, будем рассуждать.

Факт первый. Мыслимо ли, чтобы старшина ничтожной деревушки задумал бессмысленный проект атаковать экспедицию, охраняемую двумястами сабель, и это в Сенегамбии, давно уже занятой нашими войсками, в тридцати пяти километрах от Тимбо, где находится значительный французский гарнизон? Нет, это невероятно. Наоборот, это недопустимо, абсолютно недопустимо.

Факт второй. Мыслимо ли, чтобы старый негр, глупый и невежественный, обладал вл*астью читать в будущем? У него нет такой власти, в этом я совершенно убежден.

Случай с «дунг-коно» достоверен; по меньшей мере, раз мною доказано, что такой проект не мог быть задуман всерьез, его организовали так, чтобы заставить нас поверить в его реальность.

Верно и то, что Кеньелала, предоставленный самому себе и говорящий наугад, сказал бы нам все, что угодно; однако он упрямо предсказывал нам рабство или смерть за Сикасо.

Заключение: нас хотят напугать.

Кто? Почему? — спросите вы.

Кто? — Этого я не знаю.

Почему? — Чтобы заставить нас отказаться от путешествия. Мы кого-то стесняем, и этот кто-то не хочет, чтобы мы перешли Сикасо. Теперь о полуфакте Морилире: или он не означает ничего, или, если Сен-Берен не проявил обычной рассеянности, Морилире — сообщник тех, кто пытается остановить наше путешествие. Его настойчивое желание заставить нас побывать у Кеньелалы очень подозрительно, и можно думать, что его подкупили. Надо выяснить этот пункт.

Таковы мои заключения. Будущее покажет, основательны они или нет. Поживем — увидим.

Амедей Флоранс.

В зарослях, день пути от Канкана. 26 декабря. Я добавляю эти строчки к моему позавчерашнему письму, которое Чумуки обязался вам препроводить.

То, что случилось этой ночью, необыкновенно.

Мы покинули Канкан вчера утром, 25 декабря, и после двух больших переходов, сделав в общем около тридцати километров, расположились лагерем в открытом поле. Местность мало населена. Последняя деревня Дьяк-гана осталась в двадцати километрах позади, и пятьдесят километров отделяют нас от ближайшего поселения Сикоро.

В обычный час лагерь спал. Среди ночи мы были внезапно разбужены странным шумом, которого никто из нас не мог объяснить. Это было как бы чудовищное гуденье, похожее на гул паровой машины или, точнее, на жужжанье насекомых, но насекомых гигантских, величиной со слона. По объяснению часовых, необычайный шум донесся с запада. Сначала очень слабый, он постепенно усиливался. В момент, когда мы выскочили из палаток, он достиг наибольшей силы. Страннее всего, что он доносился до нас сверху, с воздуха, с неба. Причина этого шума находилась над нами. Но какова она была?

Мы напрасно таращим глаза. Невозможно ничего увидеть: густые тучи скрывают луну, и ночь черна, как чернила.

Пока мы бесполезно пытаемся просверлить глазами потемки, гуденье удаляется к востоку, уменьшается, замирает… Но, прежде чем она окончательно замерло, мы слышим другое, которое к нам доносится с запада. Как и первое, это гуденье увеличивается, достигает максимума, постепенно уменьшается и удаляется на восток.

Лагерь поражен ужасом. Носильщики лежат лицом к земле. Мы все собираемся около капитана Марсенея. Здесь также Чумуки и Тонгане; пожив около белых, они приобрели некоторую силу духа. Напротив, Морилире я не вижу. Без сомнения, он лежит где-нибудь на брюхе и дрожит от страха…

Пять раз рождается ужасающий гул, увеличивается и угасает. Потом ночь возобновляет свое обычное спокойствие и кончается мирно.

Утром, это другое дело: когда начали строить колонну, испуганные негры упрямо отказываются идти. Капитан Марсеней в конце концов урезонивает их, и мы трогаемся в путь с трехчасовым запозданием.

Чудесное событие этой ночи, естественно, занимает всех, но никто не может его объяснить. Мало-помалу начинают говорить о другом. Прошли около двух километров от оставленного лагеря, как вдруг капитан Марсеней, который едет впереди, замечает что почва изрыта колеями, длиной около полсотни метров, направленными с запада на восток. Эти колеи, глубиной около десяти сантиметров на западной стороне, постепенно сглаживаются к востоку. Их десять, расположенных пятью группами, по две колеи в каждой.

Имеют ли они какое-нибудь отношение к шуму этой ночи? Сначала пытаемся ответить: нет.

И, однако, у них направление с запада на восток; они соответствуют в числе: пять пар колей, пять последовательных гулов…

Итак?

Итак, я не знаю.

Амедей Флоранс.

В СИКАСО

Экспедиция Барсака достигла Сикасо 12 января. В шесть недель, делая в среднем по двадцать пять километров в день, она прошла 1 100 километров, отделяющих от берега эту старинную столицу Кенедугу, сделавшуюся впоследствии последней крепостью Самори.

«Экспансьон Франсез» перестала получать статьи Амедея Флоранса после третьей, отправленной через два дня после оставления Канкана, и мы не имели бы никаких сведений о путешествии, если бы не записная книжка, в которую искусный репортер ежедневно вносил свои заметки и наблюдения. Автор настоящего рассказа имеет ее перед глазами и будет делать из нее, в случае надобности, обширные заимствования.

От Канкана до Сикасо путешествие прошло монотонно, неинтересно. Помимо нескольких шуток насчет рассеянности Сен-Берена и подробного описания незначительных случаев, о которых читатель уже имеет достаточное понятие, Амедей Флоранс ограничивался описанием пути. До Тиолы местность была ровная а начиная с этого городка сделалась гористой. Репортер коротко отметил, что Чумуки, избегая компании своего товарища Тонгане, по-видимому, заключил союз с главным проводником Морилире. Он, впрочем, не рассуждал по этому поводу, да и, в самом деле, вопрос о взаимоотношениях между этими тремя неграми не был настолько важным, чтобы занимать его внимание.

По молчанию Амедея Флоранса следовало заключить, что ничего существенного не случилось. Это означало, что ни одно из предсказаний Кеньелалы не начало исполняться ни в малейшей мере, как и следовало ожидать. Амедей Флоранс продолжал составлять свои письма и вручать Чумуки, который гарантировал их аккуратную доставку в Европу; и если, по той или иной причине, это обещание не выполнялось, репортер об этом не знал. Сен-Берен продолжал гарцевать на лошади. Жанна Морна, — мы оставляем ей псевдоним, который, она выбрала, — не получила еще никакой раны в сердце, по крайней мере никакой физической раны. А насчет моральной раны, напротив, выходило, что третье предсказание было ближе всех к выполнению, если принимать его в переносном смысле, как думал Амедей Флоранс. В самом деле, он посвятил две одобрительных строчки все более интимной дружбе между Жанной Морна и капитаном Марсенеем и о растущем удовлетворении, которое молодые люди в ней находили.

Что же касается четвертого предсказания, самого серьезного и самого мрачного, ничто, абсолютно ничто не указывало, что какой-нибудь факт может его подтвердить. Экспедиция не была ни уничтожена, ни захвачена в рабство и спокойно продвигалась под охраной двухсот сабель капитана Марсенея. Бе верховые и вьючные животные были в добром здоровье, багаж в хорошем состоянии и при переправах через реки подмокал лишь в малой степени, неизбежной при услугах негров.

И в самом деле, рассуждения Амедея Флоранса в конце статьи, отправленной из Канкана, выражавшие его мысли в то время, когда он писал, не оправдались последующими событиями. Никто не устраивал действительных или мнимых покушений на колонну, и никакой другой Кеньелала не встретился на пути, чтобы изрекать угрожающие пророчества. Если даже Амедей Флоранс открыл истину и где-то существовал кто-то, строивший абсурдные планы запугать экспедицию и заставить ее вернуться, то, вероятно, он от них отказался.

Вдобавок, сам Амедей Флоранс не имел ясного мнения по этому вопросу на пути в Сикасо. Факты, на которых основывались его рассуждения: более или менее правдоподобная попытка отравить экспедицию ядом «дунг-коно» и зловещие предсказания колдуна-негра, устарели.

Хотя еще не прибыли в Сикасо, а предсказанная опасность начиналась только после этой древней столицы, репортер успокаивался со дня на день: настолько ему казалось абсурдным утверждение, что эти безобидные негры, которые время от времени попадались на дороге, рискнут напасть на такой крупный отряд регулярных солдат. Подобным происшествиям не было примера, и только такой тиран, как Самори, силой принуждал эти несозревшие племена воевать.

И все-таки Амедей Флоранс, быть может, чересчур успокоился, полагаясь только на солдат капитана Марсенея, так как в Сикасо воинская сила должна была уменьшиться наполовину.

В Сикасо, если не забыл читатель, экспедиция Барсака должна была разделиться. Одна часть, под начальством самого Барсака, достигнув Нигера, через Уагадугу, столицу Мосси, возьмет путь к югу и вернется к океану через Бургу и Дагомею. Вторая, под управлением Бодрьера, сразу спустится на юг и направится почти по прямой линии на Гран-Бассам. Разумеется, каждая из частей экспедиции имела право на одинаковую защиту, одинаковый эскорт, сведенный, таким образом, до сотни людей в том и другом отряде.

В тот момент, как экспедиция в полном своем составе прибыла в Сикасо, прошло не очень много времени с тех пор, когда эта крепость Самори, взятая штурмом в начале 1898 года войсками полковника Одеу, стала принадлежать Франции. В окрестностях Сикасо страна еще чувствовала следы беспрестанных грабежей, которым подвергал ее тот пагубный торговец невольниками, которого мы украсили, неизвестно почему, пышным именем д'Альмани. Повсюду встречались только сожженные или опустошенные деревни — доказательства перенесенных несчастий.

Город Сикасо, — если только позволительно применить это выражение к черному поселению, — находится почти в таком же состоянии, как застал его полковник Одеу. Это — скопление нескольких деревушек, разделяемых возделанными полями; их объединяет ограда, как принято в этих краях, «тата», которая в Сикасо достигает не менее шести метров высоты и восьми метров толщины у основания.

Внутри «тата» французская администрация занималась только самыми неотложными делами и, не считая работ по очистке, воздвигла лишь необходимые сооружения, где помещался гарнизон.

Этот гарнизон составляли в то время три роты: одна колониальной пехоты и две — сенегальских стрелков под начальством французских офицеров и сержантов. Можно себе представить, с какой радостью встретили экспедицию Барсака молодые офицеры, так давно оторванные от себе подобных! Особенно велика была радость, когда во главе колонны увидели капитана Марсенея, который нашел на этом отдаленном посту несколько лучших своих друзей; эта радость дошла до предела, когда в составе экспедиции обнаружили белую женщину.

Знатным посетителям оказали торжественный прием. Развевающиеся по ветру знамена, звуки труб, бой барабанов, триумфальные арки из листвы, восклицания негров, искусно сведенных в толпы, — все было, и даже речь Барсака!

Вечером офицеры устроили торжественный пунш, где царило самое непринужденное веселье. На празднике председательствовала Жанна Морна. Можно себе представить, какой успех она имела! Ее окружили, вокруг нее теснились. Вся эта горячая молодежь радостно соревновалась из-за прекрасных глаз соотечественницы, которая принесла в их изгнание луч солнца.

Но Жанну Морна не опьянил успех. Среди всех почестей легче всего находили дорогу к ее сердцу те, которые оказывал ей капитан Марсеней, а он на них не скупился.

Это предпочтение, которое она проявляла, даже не замечая, было таким невинным, и о нем знали все. Товарищи капитана Марсенея, как истые французы, деликатно и постепенно потушили свой пыл, и один за другим обращались к счастливому капитану со скромными поздравлениями, от которых тот напрасно пытался уклониться.

Марсеней опускал глаза, отнекивался, уверял, что он не понимает их речей. Напротив, он-то их хорошо понимал и утопал в блаженстве.

Так любовь, которую питали друг к другу Жанна Морна и Марсеней, явилась откровением для них самих.

На следующий день начали заниматься вопросом о том, как разделить экспедицию, и внезапно столкнулись с непредвиденными трудностями.

Относительно европейцев дело было просто. С Бодрьером отправлялись Эйрье и Кирье — согласно полученным ими инструкциям — и Тассен — по своему личному вкусу. К Барсаку присоединились Понсен и доктор Шатонней. К ним же примкнул и Амедей Флоранс, так как более длинный путь этой части экспедиции обещал дать обширный репортерский материал.

Капитан Марсеней имел приказ: откомандировать в конвой Бодрьера сто своих людей под командой лейтенанта из гарнизона Сикасо, самому же с другой сотней присоединиться к Барсаку. Приученный к дисциплине, он был очень смущен и с тоскою спрашивал себя, к какой части присоединятся Жанна Морна и Сен-Берен.

Какой вздох облегчения, когда молодая девушка объявила, что она сопровождает Барсака! И какой вздох разочарования последовал за первым, когда Жанна прибавила, что она и Сен-Берен ненадолго останутся с почтенным депутатом Юга и намерены покинуть его через несколько переходов, чтобы продолжать собственные исследования севернее.

Среди офицеров поднялся всеобщий шум возмущения. Не было ни одного, кто не порицал бы девушку за такой неблагоразумный проект. Как! Одна, без эскорта она рискует углубляться в эти почти неизведанные области, куда не проникала даже французская армия? Ей доказывали, что такое путешествие невыполнимо, что она рискует жизнью, в лучшем же случае старшины деревень не позволят ей пройти.

Ничто не помогало. Жанна Морна оставалась непоколебимой, и даже капитан Марсеней не мог на нее повлиять.

— Вы теряете время, — смеясь заявила она. — Вы лишь застращаете дядюшку, который выкатывает вон там испуганные глаза.

— Я?! — запротестовал Аженор, захваченный врасплох.

— Да, вы! — подтвердила Жанна Морна. — Вы умираете от страха, это видно. Значит, на вас повлияли все эти предсказатели несчастья?

— На меня?! — снова повторил бедный Сен-Берен.

— Чего вы боитесь, племянник? — спросила Жанна с величавым видом. — Ведь я буду с вами!

— Но я не боюсь! — возражал Сен-Берен, разъяренный тем, что к нему были привлечены все взгляды.

Жанна Морна обратилась к собеседникам.

— Я покинула Европу с целью пересечь Хомбори и достигнуть Нигера в вершине петли у Гао. Я пересеку Хомбори и достигну Гао.

— А туареги ауэлиммидены, которые занимают в этой области оба берега Нигера?

— Я смеюсь над туарегами, — ответила Жанна Морна, — я пройду среди них.

— Но почему Гао, а не какой-либо иной пункт? Какая могущественная причина заставляет вас направиться именно туда, раз вы путешествуете для удовольствия?

— Мой каприз! — ответила Жанна Морна. Раздались аплодисменты. Офицеры нашли, что ответ вполне во французском духе.

— Это, в самом деле, могущественный мотив, — провозгласил комендант Вергез. — Каприз хорошенькой женщины это ultima rationote 32, и мы не будем спорить,

Когда закончилось распределение официального и полуофициального персонала экспедиции, оставалось распределить низший, что казалось легким.

Десять ослов, пять погонщиков и десять носильщиков, принадлежавших Жанне Морна и Сен-Берену, естественно, следовали за теми, кто их нанял. Остальных погонщиков, носильщиков и вьючных животных разделили на две неравные группы: более многочисленная должна присоединиться к той из двух экспедиций, которой предстоит более долгий путь, то есть к экспедиции Барсака, и у нее же должен был остаться проводник Морилире. Все без возражений с этим согласились.

Но когда дошло до осуществления этой комбинации, начались затруднения.

При первых же словах, сказанных на этот счет, Морилире заявил решительный отказ, и его не могли образумить никакие доводы. По его словам, он нанимался только до Сикасо, и ничто в мире не заставит его идти дальше. Напрасно настаивали; напрасно употребляли всякие средства, включая запугивание, от Морилире только удалось добиться согласия сопровождать экспедицию Бодрьера. А убедить упрямого негра идти на восток с Барсаком оказалось невозможным.

Вдобавок ко всему этому появились такие же затруднения с погонщиками и носильщиками; за исключением нанятых Жанной Морна и ее племянником, они единодушно отказались идти дальше Сикасо. Просьбы, обещания, угрозы — все было бесполезно. Точно столкнулись со стеной; пришлось отказаться от мысли переспорить их,

Стали искать нового проводника и других слуг. Не стоило большого труда набрать слуг, но несколько дней прошло, прежде чем нашли проводника-туземца, внушающего некоторое доверие. Это был негр лет 35-40 по имени Бала Конере, уроженец Ньелы, из поселка Фол-лона, расположенного на пути экспедиции Бодрьера, но знакомого с некоторыми местностями в Мосси. Этот Бала Конере был нанят.

И сейчас же резкая перемена с Морилире. Равнодушно, даже насмешливо наблюдавший бесплодные поиски своих начальников, он сразу изменил позицию, как только поиски увенчались успехом. Он смиренно просил у Барсака прощения за упрямство, объясняя его страхом, и предложил сопровождать экспедицию до Уагадугу и Дагомеи, как и нанимался. Сразу исчезло и сопротивление погонщиков и носильщиков, объявивших, что они готовы следовать за своим проводником, куда бы он их ни повел.

Это внезапное единодушие с очевидностью показало, что Морилире был единственным виновником неожиданной стачки, и на мгновение явилась мысль отклонить его запоздалые предложения. Но было выгодно воспользоваться услугами испытанного персонала и проводника, уроженца страны, которую нужно было пересечь, поэтому на проделки Морилире закрыли глаза.

Решили, что Бала Конере поступит к Бодрьеру с меньшей .частью прежнего персонала, к которому присоединят несколько новых носильщиков, а за Барсаком остается Морилире и большая часть старых погонщиков и носильщиков.

Все эти колебания и перемены потребовали значительного времени. Войдя в Сикасо 12 января, Бодрьер и Барсак могли его покинуть только 21-го.

В этот день, на рассвете, роты снова выстроились под оружием; они выровняли ряды под командованием своих офицеров в парадной форме. Снова развевались по ветру знамена, снова гремели трубы. Экспедиция Барсака первой, экспедиция Бодрьера второй прошли среди двух рядов солдат. Колонна тронулась за ними и проводила до ограды.

Там, за «тата», обменялись приветствиями. Офицеры гарнизона высказывали пожелания счастливого путешествия, а Барсак и Бодрьер не без живого волнения пожали друг другу руки. Пока отряд возвращался в свои казармы, два каравана тронулись в путь, каждый в свою сторону. Бодрьер со своим эскортом удалился в направлении к югу. Барсак, Понсен, доктор Шатонней, Амедей Флоранс, Жанна Морна и Сен-Берен, окруженные сотней всадников под командой капитана Марсенея, повернули налево и исчезли на востоке.

Но этим почти одинаковым колоннам была предназначена совершенно различная судьба. Если первой не предстояло встретить на своем пути никакой опасности, никакой серьезной трудности, не так получилось со второй. Бодрьер мирно выполнил свое назначение, без труда собрал все данные для отчета, которого ждала от него Палата депутатов, и, наконец, прибыл в Гран-Бассам почти в намеченный срок. Зато судьба захотела, чтобы с Барсаком и его друзьями случились события самые необыкновенные и ужасные, какие только можно вообразить.

И вот почему, пренебрегая мелкими событиями, отметившими спокойный путь Бодрьера, этот рассказ отныне прикован исключительно к той части экспедиции, которая удаляется на восток и под предводительством проводника Морилире все дальше уходит в глубь черной страны.

МОРИЛИРЕ

(Из записной книжки Амедея Флоранса)

22 января. Прошло два дня, как мы покинули Сика-со, а у меня впечатление, что дела идут неладно. Я повторяю, это только впечатление, но мне кажется, что настроение у наших слуг хуже, что погонщики .проявляют еще меньше усердия и сильнее замедляют шаг ослов, если только это возможно, и что носильщики утомляются быстрее и требуют более частых остановок. Быть может, это моя фантазия, и я нахожусь под влиянием предсказаний Кеньелалы из Канкана. Нет ничего невероятного в том, что эти почти забытые предсказания приобрели некоторый вес с тех пор, как мы покинули Сикасо и наш конвой уменьшился наполовину.

Боюсь ли я? Почему бы и нет! Или, скорее, если я и боюсь, то только того, что глупец Кеньелала не одарен «вторым зрением», а просто бестолково повторял свой урок. Чего я хочу? Приключений, приключений и еще. раз приключений, которые я превратил бы в хороший отчет. Да, я жду настоящих приключений.

23 января. Я продолжаю настаивать, что мы ползем, как караван черепах. Правда, природа местности не способствует быстрому продвижению. Только подъемы да спуски. И все же скверные намерения наших негров мне кажутся несомненными.

24 января. Что я говорил? Вечером мы прибыли в Кафеле, Мы сделали в четыре дня пятьдесят километров. Двенадцать километров в день — это неплохо как рекорд.

31 января. Ну! Он побит, этот рекорд! Мы употребили шесть дней, чтобы пройти следующие пятьдесят километров. Итого: сто километров в десять дней! И вот мы в маленькой деревушке Кокоро. Прошу вас поверить, что я не нанял бы там дачу — провести лето на берегу моря. Какая дыра! Оставив три дня назад деревню Нгана — кой черт выдумывает эти имена?! — и преодолев последний достаточно крутой подъем, мы спустились в долину, по которой сейчас идем. Горы на западе, севере и юге. Перед нами, на востоке, равнина.

К довершению несчастья, мы задержались на некоторое время в Кокоро. Это не потому, что мы были там пленниками; наоборот, старшина деревни, некий Пинтье. Ба, — наш сердечный друг. Но…

Но я чувствую, что литературные правила требуют начинать с самого скучного. Поэтому я быстро набросаю несколько этнографических заметок, прежде чем продолжать мой рассказ.

В Кокоро начинается страна бобо. Название скорее смешное, но жители не так смешны: настоящие скоты.

Несколько слов об этих скотал.

Мужчины, в большинстве достаточно хорошо сложенные, совершенно нагие. Старики носят вокруг бедер повязку, называемую «била». Старухи заменяют «била» пучком листьев внизу живота: это кокетливее. Некоторые молодые люди, законодатели мод, используют «била», украшая ее позади хвостом из бумажной материи, собранной на конце пучком. Это последний крик моды! Добавьте к этому простому одеянию ожерелье из трех рядов раковин, подвязки под коленями, пальмовый лист вокруг лодыжки, железные серьги и костяную или тростниковую стрелу, протыкающую нос: вот .вам тип щеголя у бобо.

Женщины отвратительны с их слишком большими бюстами и чересчур короткими ногами, с выдающимся, заостренным животом, с их толстой нижней губой, проколотой костью или пучком листьев толщиной со свечку. Надо видеть это!

Их оружие — копья и несколько кремневых ружей.

Кое-кто носит кнутики, к концу которых подвешены священные амулеты .

Эти молодчики не очень разборчивы насчет пищи. Они без всякого отвращения едят полуразложившуюся падаль. Пффф!.. Их умственное развитие соответствует всему этому. Можно судить о нем по тому, как они нас встретили.

Этот искусный литературный переход возвращает меня к нити моего рассказа.

Сцена в Кокоро, вчера, 30 января. Ночь.

Подходя к деревне, мы сталкиваемся с завывающей толпой негров. Мы их насчитали при свете факелов по меньшей мере восемьсот; кажется, они настроены совсем не дружественно. Мы в первый раз встречаем такой прием и потому останавливаемся немного удивленные.

Удивленные, но не слишком обеспокоенные. Все эти парни могут сколько угодно размахивать оружием; нам ясно, что один ружейный залп начисто выметет весь этот превосходный народ.

Капитан Марсеней отдает приказ. Его люди расстегивают футляры, но не вытаскивают из них ружей. Капитан выжидает. Стрелять в своего ближнего всегда серьезная штука, даже если этот ближний — бобо. Оружие остается немым, и, кажется, оно не заговорит.

Так обстоит дело, когда лошадь Сен-Берена, испуганная криками, становится на дыбы. Выбитый из седла Сен-Берен летит вниз головой и падает прямо в кучу негров. Они испускают свирепые завывания и устремляются на нашего несчастного друга, когда…

…когда мадемуазель Морна погоняет свою лошадь и во весь опор мчится на толпу. Тотчас же внимание отвлекается от Сен-Берена. Смелую наездницу окружают. Двадцать копий направляются на нее…

— Манто! — кричит она нападающим. — Нте а бе суба! (Молчание! Я волшебница!)

При этих словах она вытаскивает электрический фонарь, который, к счастью, при ней находился, и зажигает его, потом тушит и снова зажигает, чтобы показать, что она по своей воле распоряжается лучами света. При виде этого завывания умолкают, и вокруг нее образуется почтительный круг, на середину которого выходит уже упомянутый Пинтье-Ба. Он хочет держать речь: это болезнь всех правителей на земле. Но мадемуазель Морна призывает его к молчанию. Она спешит на помощь Сен-Берену, который не шевелится после падения и, очевидно, ранен.

По заключению доктора Шатоннея, который проник в круг с таким же спокойствием, как входит к пациенту, Сен-Берен действительно ранен. Он покрыт кровью. Он упал так неудачно, что острый камень нанес ему широкую рану пониже поясницы. В этот момент я думаю, что одно из предсказаний Кенье-лалы исполнилось. Это подает мне надежду на исполнение остальных, но по моей спине пробегает холодок, когда я думаю о судьбе моих статей.

Доктор Шатонней берет чемодан с инструментами, промывает и перевязывает рану, в то время как негры созерцают его в глубоком изумлении.

Пока длится операция, мадемуазель Морна, остающаяся на лошади, разрешает Пинтье-Ба говорить. Он приближается и спрашивает на языке бамбара, почему тубаб (тубаб — это Сен-Берен) атаковал их с ружьем. Мадемуазель Морна отрицает это. Старшина настаивает, показывая на футляр с удочками, который Сен-Берен носит на перевязи. Ему объясняют истину. Напрасный труд. Чтобы его убедить, приходится стянуть покрышку, открыть футляр, сверкающий при свете факелов, и показать удочки.

Глаза Пинтье-Ба блестят жадностью? Его руки протягиваются к блестящему предмету. Как избалованный ребенок, он его просит, он хочет, он требует. Сен-Берен гневно отказывает.

Напрасно мадемуазель Морна настаивает, желая укрепить только что установленный мир. Наконец, она сердится.

— Племянник! — говорит она сурово и направляет на упрямого рыболова электрический фонарь.

Сен-Берен немедленно уступает и передает футляр от удочек Пинтье-Ба, который приписывает свой успех магической силе электрического фонаря и влиянию волшебницы. Завладев сокровищем, бездельник безумствует. Он отплясывает дьявольский танец, потом по его знаку все оружие исчезает, и Пинтье-Ба приглашает нас в деревню, где мы можем жить сколько угодно.

Старшина держит речь, в которой, как кажется, приказывает устроить завтра «там-там» в нашу честь.

Ввиду мирного настроения бобо капитан Марсеней не видит никакого неудобства в том, что мы примем их приглашение. На следующий день, то есть сегодня, после полудня, мы нанесли визит нашим новым друзьям, тогда как наш конвой и черный персонал оставались снаружи, за «тата».

Ах, дорогие мои друзья, что мы увидели! О вкусах не спорят, но что касается меня, я предпочитаю Елисейские поля!note 33

Мы направились прямо во «дворец» дугутигуиnote 34. Это скопление хижин, расположенных посреди деревни, возле центральной кучи нечистот, отвратительно пахнущих. Хижины, построенные из битой глины, снаружи окрашены разведенной в воде золой. Ну, а уж внутри! Двор — трясина, где бродят быки и бараны. Вокруг — жилые помещения, больше похожие на пещеры, так как, чтобы туда проникнуть, нужно спускаться. Но лучше не пробовать! Оттуда поднимается хватающий за горло отвратительный запах, и еще приходится сталкиваться с козами, курами и другими обитателями птичьего двора, которые там свободно гуляют.

После описания «дворца» легко себе представить, как выглядят жилища простых граждан. Это — логовища, где кишат крысы, ящерицы, тысяченожки и тараканы, среди всевозможных нечистот, испускающих удушливый запах.

Очаровательные пристанища!

Во «дворце» нам был устроен официальный «прием». Он состоял в том, что мы преподнесли Пннтье-Ба подарки, впрочем, не имеющие никакой цены: куски дешевой материи, висячие замки без ключей, старые кремневые пистолеты, нитки, иголки.

Буквально очарованный этими великолепными подарками, дугутигуи дал сигнал начинать «там-там».

Сначала музыканты прошли по деревне, играя кто на бодото — трубе из рога антилопы, кто на буроне (тоже труба из слонового клыка), а кто на табале, что означает по-французски барабан. Два человека несли эту та-балу, а третий колотил по ней дубинкой, название которой «табала калама». По этому случаю капитан Бингер справедливо замечает, что слово «калама», по-видимому, происходит от слова «каламус»note 35 и что, следовательно, «табала калама» буквально означает; «перо, чтобы писать на барабане».

При звуках этих разнообразных инструментов бобо собираются на площади, и праздник начинается.

Появляется суданский полишинельnote 36, мокхо мисси ку, и пляшет с гримасами и ужимками. Он одет в трико из красной материи и колпак, украшенный коровьими хвостами, с которого ниспадает лоскуток, закрывающий его лицо. Он носит на перевязи мешок, наполненный гремящими железками; каждое его движение заставляет бренчать бубенчики и погремушки, прикрепленные к его лодыжкам и запястьям. Концами коровьих хвостов он щекочет лица зрителей.

Когда он окончил свои выходки, которые, казалось, очень позабавили Пинтье-Ба и его приближенных, эти последние, по знаку вождя, испустили рычанье диких зверей, что, по моему мнению, изображало единодушные аплодисменты.

Когда водворилась тишина, Пинтье-Ба приказал принести зонт, украшенный раковинами и амулетами, и не потому, что он в нем нуждался, но потому, что у дугу-тигуи будет недостаточно важности, если над его головой не будет широко раскрыт зонт — символ его власти.

Тотчас же начались танцы. Мужчины, женщины и дети образовали круг, колдуны ударили по своим табала, и две танцовщицы расположились на противоположных сторонах площади. После трех быстрых пируэтов они устремились навстречу друг другу, но не лицом, а спинами, и, сошедшись, оттолкнулись изо всей силы.

За этими двумя танцовщицами последовали другие, и, наконец, все присутствующие, испуская дикие крики, начали бешеную кадриль, перед которой наши самые вольные танцы кажутся очень вялыми и скромными.

Танцы закончились процессией. Бобо маршировали перед Пинтье-Ба, распевая хором в сопровождении оглушительного шума табала, труб и тростниковых дудок, резкие звуки которых раздирали уши.

Наступил час обеда, и началась кровавая оргия.

На площадь принесли дюжину баранов, заколотых в хижинах. От дерева до дерева туземцы натянули длинные веревки и окружили ими квадрат, посредине которого женщины нагромоздили сухих сучьев. Потом, вооружившись ножами, негры ободрали животных и разрезали на куски, а женщины подвесили куски к веревкам; в то же время был зажжен костер.

Когда баранина достаточно зажарилась, Пинтье-Ба подал знак; негры бросились на мясо, расхватали его и начали рвать зубами. Зрелище было отвратительное.

— Это людоеды! — вскричала мадемуазель Морна, вся бледная.

— Увы, да, мое дорогое дитя! — ответил доктор Ша-тонней. — Но еда — единственное удовольствие этих бедняг, у которых всегдашнее страдание — голод.

Чувствуя отвращение, мы не замедлили возвратиться в свои палатки, а у негров праздник продолжался допоздна; почти всю ночь мы слышали доносившиеся до нас крики.

2 февраля. Мы все еще в Кокоро, где нас задерживает рана Сен-Берена. Дядя-племянник (я решительно называю его так) не может держаться на лошади.

3 февраля. Все еще Кокоро! Весело!

4 февраля, 6 часов утра. Наконец, отправляемся.

В тот же день, вечером. Фальшивый выход. Мы еще .в Кокоро. В это утро, на рассвете, мы распрощались с нашими друзьями бобо (заводишь друзей, где придется!). Вся деревня на ногах с дугутигуи во главе, и на нас льется поток пожеланий. «Пусть ньялла (бог) поведет вас в добром здоровье!», «Пусть даст вам гладкий путь!», «Пусть пошлет вам хороших лошадей!». Услышав последнее пожелание, Сен-Берен делает гримасу: его рана еще дает себя чувствовать.

Мы кладем конец этим изъявлениям чувств, и колонна трогается.

Она трогается, но не продвигается. Это еще хуже, чем в Кокоро. Кричащая недоброжелательность. Каждую минуту останавливается один из носильщиков, и его приходится ждать, или падает вьюк с осла, и его надо водворять на место. К десяти часам, к моменту остановки, мы не сделали и шести километров.

Я восхищен терпением капитана Марсенея. Он ни разу не вышел из состояния совершенного спокойствия. Ничто его не обескураживает, не утомляет. Он борется со спокойной и холодной энергией с этим немым заговором.

Но в момент, когда нужно отправляться в вечерний переход, начинается другая песня; Морилире заявляет, что он ошибся. Начинается совещание с проводниками мадемуазель Морна. Чумуки поддерживает Морилире. Тонгане, напротив, утверждает, что мы на верном пути. Хорошо же мы осведомлены! Кому верить?

После долгих колебаний соглашаемся с мнением большинства и идем назад. Теперь мы идем восхитительно. Носильщики больше не устают, поклажа ослов укрепилась сама собой. В один час мы проходим расстояние, которое утром потребовало четырех, и еще до ночи возвращаемся в свой утренний лагерь близ Кокоро.

6 февраля. Вчера, 5 февраля, мы отправились без больших затруднений и, удивительное дело, по той же самой дороге, от которой накануне отказались. Морилире объявил, что, поразмыслив как следует, он видит, что ошибался вечером, а не утром. И снова его поддерживает Чумуки. Я склонен думать, что эти двое сговорились продать нас.

В этот день все по-прежнему, и мы уже начали свыкаться с недоброжелательством, но вдруг произошли два важных случая. Во время утреннего перехода внезапно падает мул. Его хотят поднять. Он мертв. Разумеется, эта смерть могла быть естественной. Но признаюсь, что я думаю о «дунг-коно» и других ядах страны.

Никто ничего не говорит. Поклажу с издохшего мула перекладывают на других, и мы возобновляем поход.

После полудня второй случай: пропадает носильщик. Что с ним случилось? Тайна. Капитан Марсеней грызет ус. Я вижу, что он озабочен. Если негры нас оставят, наше дело рухнет. Ведь нет ничего заразительней, чем микроб дезертирства. С этого времени надзор становится более строгим. Мы принуждены маршировать, как на параде, и всадники конвоя не позволяют никаких личных фантазий. Эта суровая дисциплина меня стесняет, и все-таки я ее одобряю.

Вечером новый сюрприз: несколько негров пьяны. Кто их напоил? Капитан организует самую тщательную охрану лагеря, затем подходит к Барсаку, с которым я как раз обсуждал положение, так ухудшившееся после Сика-со. К нам присоединяются доктор Шатонней, Понсен, мадемуазель Морна, Сен-Берен, и мы составляем военный совет.

Капитан в немногих словах излагает факты, обвиняя во всем Морилире. Он предлагает подвергнуть вероломного проводника допросу и применить силу. Каждого носильщика будет сопровождать стрелок, который заставит его идти, хотя бы под страхом смерти.

Барсак не согласен, Сен-Берен — тем более. Допросить Морилире — значит предостеречь его, показать ему, что он открыт. Ведь мы не имеем против него никаких доказательств и даже не можем вообразить, с какой целью он нас предает. Морилире будет все отрицать, и мы ни в чем не сможем его уличить. А как заставить идти носильщиков? Что делать, если они лягут и силе противопоставят бездействие? Расстреливать их — плохой способ заставить служить нам.

Решено хранить молчание, вооружиться терпением и строго следить за Морилире.

Все это очень хорошо, но я начинаю размышлять. Зачем упорствовать в продолжении путешествия? Экспедиция имеет цель убедиться в умственном развитии негров в Петле Нигера и в степени их цивилизованности. Ну что ж! Мы узнали их развитие. Племена, обитающие между берегом и Канканом, и даже, в крайнем случае, близ Тиолы и Сикасо, достаточно созрели, чтобы быть достойными некоторых политических прав; я готов с этим согласиться, хотя это и не мое мнение. Но за Сикасо?.. Я считаю, что дикари, которые нас окружают, эти бобо, более похожие на животных, чем на людей, не могут быть превращены в избирателей. Так зачем же упрямиться? Разве не очевидно, что чем дальше углубляться к востоку, то есть уходить от моря, тем меньше туземцы входят там в соприкосновение с европейцами, и, следовательно, лоск цивилизации (?) у них сходит на нет.

Эти истины кажутся мне неоспоримыми, и я удивляюсь, почему их не видят мои компаньоны по путешествию. Так ли это? Может быть, они их и видят, но имеют свои причины закрывать глаза? Исследуем вопрос.

Первое. Капитан Марсеней. В отношении него вопрос ясен. Капитан не может спорить: он обязан повиноваться. Кроме того, я не думаю, что ему пришла бы в голову мысль отступать, даже в случае приказа, пока мадемуазель Морна идет вперед. Симпатия, которую они испытывают друг к другу, очень быстро возрастает после Сикасо. Мы видим настоящую любовь, которая признана той и другой стороной и которая логически должна закончиться браком. Все это настолько ясно, что даже сам господин Барсак отказался от завоевательных замашек и снова стал тем превосходным человеком, какой он, в сущности, и есть. Итак, продолжаем.

Второе. Понсен. Господин Понсен тоже подчиненный, и он тоже повинуется. И очень хитер будет тот, кто узнает, что у него внутри. Понсен делает заметки утром и вечером, но не даст в них отчета и самому Гермесуnote 37. Я поклянусь, что с момента отъезда он не произнес и десяти слов. Мое личное мнение, что он ничем не интересуется. Итак, проходим мимо Понсена.

Третье. Сен-Берен. О, с этим другое дело! Сен-Берен смотрит на все глазами своей тетки-племянницы; он живет только для нее. Впрочем, Сен-Берен настолько рассеян, что, быть может, он даже не сознает, что он в Африке. Итак, проходим мимо номера третьего.

Четвертое. Мадемуазель Морна. Мы знаем о цели ее путешествия. Она нам ее открыла: каприз. Этой причины достаточно, и если в действительности существует другая, деликатность не позволит нам ее отыскивать. Пятое. Я. Пятый номер — единственный, который действует вполне логично. Какова цель моей жизни? Репортаж. И потому, чем больше будет неприятностей всякого рода, тем больше я напишу статей и тем более буду доволен. Потому я и не думаю о возвращении назад.

Остается Барсак. Он никому не повинуется, ни в кого не влюблен, он знает, что мы в Африке, он слишком серьезен, чтобы поддаться капризу, и ему не приходится заботиться о репортаже. Но тогда?

Этот вопрос меня настолько беспокоит, что я решаюсь предложить его самому Барсаку.

Барсак смотрит на меня, покачивает головой сверху вниз и отвечает мне жестом, который не обозначает ровно ничего. Это все, что мне удается из него вытянуть. Видно, что он привык давать интервью.

7 февраля. Есть новости. Ночь была очень беспокойной. Мы не могли отправиться в обычный час и сделали только один переход — вечерний.

Изложим факты: из них видно, что и рассеянность иногда бывает полезна. Вчера было решено бдительно следить за Морилире. Не посвящая людей конвоя в наши страхи, мы решили бодрствовать поочередно. Так как нас шестеро, включая мадемуазель Морна, которая хочет, чтобы ее считали за мужчину, это несложное дело.

Сообразуясь с такой программой, ночь с девяти часов вечера до пяти утра разделили на шесть одинаковых вахт и бросили жребий. Выпал такой порядок: мадемуазель Морна, Барсак, капитан Марсеней, я, Сен-Берен и Понсен. Это приговор судьбы.

В час ночи я замещаю капитана Марсенея. Он мне говорит, что все хорошо, и показывает на Морилире, который спит недалеко от нас, завернувшись в свой дороке. Полная луна позволяет различить черное лицо плута и его белую одежду.

Вахта началась спокойно. Но около половины второго мне кажется, что я слышу то же гуденье, которое нас так озадачило в первый вечер после Канкана. Шум как будто доносится с востока, но такой отдаленный, что я до сих пор не уверен, действительно ли я его слышал.

В четверть третьего я передаю пост Сен-Берену и ложусь спать. Я не могу уснуть. Быть может, отсутствие привычки, но прерванный сон не возобновляется. После получаса бесполезных попыток я встаю с намерением закончить ночь на свежем воздухе. В этот момент я слышу снова — и так слабо, что можно думать о новом обмане слуха, — тот же гудящий звук. Я бросаюсь наружу, настораживаю уши…

Ничего, или, по меньшей мере, очень мало!.. Это — как дуновение, которое убывает, убывает и нечувствительно замирает на востоке. Я так и остаюсь в сомнении.

Я решаю найти Сен-Берена, который должен нести вахту.

Сюрприз! Впрочем, какой это сюрприз? Сен-Берена нет на посту. Бьюсь об заклад, что неисправимый субъект забыл о своих обязанностях и занимается каким-нибудь другим делом. Лишь бы только этим не воспользовался Морилире, чтобы уйти, не простившись. Я удостоверяюсь, что Морилире не убежал, а блаженно спит, распластавшись на земле. Я вижу его черное лицо и белый дороке.

Успокоившись, я иду на поиски Сен-Берена, чтобы отчитать его за недисциплинированность. Я знаю, где его искать, так как заметил речку невдалеке от лагеря. Я иду прямо туда и, как и предполагал, замечаю тень среди потока. Но как он может находиться на таком расстоянии от берега? Видно, он умеет ходить по воде?

Как я узнал сегодня утром, Сен-Берен просто-напросто соорудил из трех кусков дерева плот, достаточный, чтобы выдержать его вес, потом с помощью длинной ветки вместо шеста оттолкнулся на несколько метров от берега. Там он стал на якорь, спустив большой камень на веревке из волокон пальмовых листьев. И на всю эту работу у него ушло не более получаса. Он очень изобретателен.

Но в данное время не это меня занимает. Я приближаюсь к берегу и зову приглушенным голосом:

— Сен-Берен!

— Здесь! — отвечает мне тень с воды.

— Что вы здесь делаете, Сен-Берен?

Я слышу легонький смешок, потом тень отвечает:

— Я браконьерствую, мой дорогой!

Мне кажется, я грежу. Браконьерствовать? В Судане? Я не знал, что рыбная ловля подчинена здесь каким-нибудь правилам. Я повторяю:

— Вы браконьерствуете? Что вы мне тут поете?

— Без сомнения, — отвечает Сен-Берен, — так как я ловлю ночью на рыболовную сеть. Это абсолютно запрещено!

Эта мысль его очень забавляет. Животное! Он еще смеется надо мной.

— А Морилире? — спрашиваю я, рассердившись.

Среди ночи раздается ужасное проклятие, которое мое перо отказывается передать, потом тень приходит в движение, и Сен-Берен, мокрый до колен, прыгает на берег. Теперь он обезумел от беспокойства, но несколько поздно.

— Морилире? — повторяет он задыхающимся голосом.

— Да, Морилире, — говорю я ему. — Что вы сделали, несчастный?

Новое проклятие, и Сен-Берен спешит на свой пост, которого не должен был покидать.

К счастью, Морилире все еще спит. Я могу даже утверждать, что он не сделал ни одного движения с тех пор, как меня разбудил капитан Марсеней. Это замечает и Сен-Берен.

— Вы меня напугали! — вздыхает он.

В этот момент мы слышим сильный шум со стороны реки. Можно поклясться, что кто-то тонет.

Мы бежим к берегу и в самом деле различаем вблизи импровизированного плота что-то черное, барахтающееся в реке.

— Это негр, — говорит Сен-Берен.

Он поднимается на плот, освобождает негра и втаскивает его на берег, объясняя мне:

— Он запутался в сети, которую я позабыл. (Конечно, мой славный Сен-Берен!). Но какого черта он тут делает?

Мы наклоняемся над беднягой, и с наших губ срывается крик:

— Морилире!

Это в самом деле Морилире, совершенно голый, мокрый с головы до пят, наполовину захлебнувшийся. Ясно, что проводник покинул лагерь, переплыл речку, сделал прогулку в поле и по возвращении попал в сеть, по воле провидения забытую Сен-Береном. Без его драгоценной рассеянности путешествие предателя, быть может, навсегда осталось бы нам неизвестным. Но внезапно мне приходит такая мысль; а другой Морилире, который так спокойно спит при лунном свете?

Я бегу к этому соне, я его трясу. Недурно! Я должен был об этом подумать: дороке пуст и остается у меня в руке. А черное лицо — кусок дерева, подложенный под каску с пером, которой бывший стрелок украшает свои натуральные прелести.

На этот раз негодяй пойман на месте преступления. Нужно, чтобы он сознался. Я возвращаюсь к Сен-Берену и его пленнику. Этот последний, кажется, приходит в себя.

Я говорю кажется, так как он внезапно вскакивает и бросается к реке с очевидным намерением принять новую ванну.

Но Морилире плохо рассчитал: рука Сен-Берена опускается «а запястье беглеца.

Чистосердечно говоря, Сен-Берен не так красив, как Аполлон Бельведерский, но он силен, как Геркулес. У него ужасная хватка, если судить по судорогам и гримасам пленника. Менее чем в минуту Морилире побежден, падает наколени и просит пощады.

В то же самое время из его руки что-то падает. Я наклоняюсь и поднимаю. К несчастью, мы слишком мало остерегаемся. Морилире делает отчаянное усилие, бросается на меня, свободной рукой выхватывает вещь, и она исчезает у него во рту.

У Сен-Берена вырывается третье проклятие. Я прыгаю к горлу пленника, которое мой компаньон сжимает другой рукой. Морилире, полузадушенный, должен возвратить похищенное, но, увы, он возвращает только половину: своими стальными зубами он перекусил подозрительный предмет, половина исчезла в глубине его желудка.

Я смотрю на свой приз: это маленький листок бумаги, на котором что-то написано.

— Держите крепче эту каналью, — говорю я Сен-Берену.

Сен-Берен успокаивает меня, и я иду искать капитана Марсенея. Первая забота капитана — посадить крепко связанного Морилире в палатку, вокруг которой он расставляет четырех часовых с самыми строгими инструкциями. Потом мы все трое идем к капитану в нетерпении узнать, что написано на листке бумаги.

При свете фонаря видно, что это арабские буквы. Капитан, выдающийся знаток арабского языка, без труда прочел бы их, если бы документ был цел. Но почерк отвратительный, и мы владеем лишь частью текста. В таком виде это просто ребус, который нельзя расшифровать при свете фонаря. Надо ждать дня.

Когда приходит день, мы видим, что это бесполезный труд. Но, может быть, Морилире, не надеясь больше нас обмануть, постарается купить снисхождение, признается в своей вине и даст полный перевод?

Мы направляемся к палатке-тюрьме, входим туда…

Изумленные, мы останавливаемся у входа: веревки пленника валяются на земле, палатка пуста.

ПО ПРИКАЗУ СВЫШЕ

(Из записной книжки Амедея Флоранса)

В тот же день. Мне пришлось оторваться от записной книжки, так как капитан Марсеней позвал меня, чтобы показать перевод лоскутка документа, вырванного из зубов Морилире. Возвращаюсь к последовательному изложению событий.

Итак, мы нашли палатку пустой. Морилире исчез. Очень раздраженный, капитан Марсеней допрашивает караульных. Но бедные ребята так же удивлены, как он. Они уверяют, что не покидали поста и не слышали никакого подозрительного шума. Ничего невозможно понять. Мы возвращаемся в палатку и замечаем в ней дыру, проделанную у самого верха и достаточную, чтобы пропустить человека. Над дырой толстая ветка дерева. Все объясняется. Плохо связанный Морилире освободился от веревок и, вскарабкавшись по центральному шесту, бежал по деревьям.

Гнаться за ним? Бессмысленно! Беглец имеет час выигрыша, да и как найти человека в зарослях? Для этого надо иметь собак.

Согласившись с этим, мы подчиняемся неизбежности. Капитан велит снять палатку, где так плохо стерегли Морилире, и отпускает четырех стрелков со строгим приказом молчать о происшествии под угрозой сурового наказания. Он уходит к себе, чтобы разобраться в таинственном документе. Я занимаюсь составлением своих записок. В это время Сен-Берен может ввести наших компаньонов в курс событий, если только не позабудет.

Час спустя капитан Марсеней посылает за мной, как я уже говорил. Я нахожу его в палатке Барсака, где собрались все европейцы. Все лица выражают самое естественное удивление. Кому, в самом деле, на пользу предательство Морилире? Действует ли он в пользу кого-то постороннего, вмешательство которого я подозревал, и давно ли? Через несколько минут мы это, быть может, узнаем.

— Арабское письмо, — объясняет нам капитан Марсеней, — идет справа налево, но его надо читать сквозь бумагу, повернув к себе изнанку, чтобы оно пришло в привычный для нас порядок.

Он вручил нам бумагу, куда были перенесены слова с той записки, которой мы овладели. Она разорвалась неправильно, и я прочел на ней следующие слова на языке бамбара:

«Манса а ман гнигни тубабул

Мену нимбе мандо кафа

батаке манаета софа

А оката, Бату

и а ка фоло. Манса а бе».

Во всяком случае, не мне расшифровать эту тарабарщину!

Бумага переходит из рук в руки. Мадемуазель Морна л Сен-Берен, кажется, что-то понимают. Удивляюсь обширности их сведений. Барсак и Понсен знают столько же, сколько я.

— Последние слова первой и второй строк неполны, — объясняет нам капитан Марсеней. — Первое надо читать тубабуленго, что значит «европейцы», буквально «рыжие европейцы», а второе — кафама, то есть «еще». Вот перевод дополненного таким образом текста:

«Господин (или король) не хочет, чтобы европейцы… потому что они продвигаются еще… письмо уведет солдат… Он будет приказывать. Повинуйся… ты начал. Господин (или король)…».

Мы делали гримасы. Не очень-то это ясно. Впрочем, капитан Марсеней продолжает объяснения;

— Первый обрывок фразы легко понять. Есть где-то господин, или король, который не хочет, чтобы мы что-то сделали. Что? Второй отрывок говорит об этом. Он не хочет, чтобы мы продвигались в страну негров. По какой-то причине мы ему, вероятно, мешаем. Этот второй отрывок: начинает, без сомнения, изложение плана, которого мы не знаем. Две следующие строчки менее ясны. «Письмо уведет солдат» — это ничего не говорит нам; четвертая строка — приказ, обращенный к Морилире, но мы не знаем, кто это «он», который будет приказывать. Что же касается последних слов, то для нас они не имеют смысла.

Мы разочарованно смотрим друг на друга. Не очень-то мы продвинулись! Барсак подводит итога:

— Из всего, что мы до сих пор наблюдали, включая сегодняшние события, можно заключить: первое — проводник предавал нас кому-то третьему, который, по неизвестным причинам, пробует воспротивиться нашему путешествию; второе — этот незнакомец располагает известной властью, потому что заставил нас взять в Конакри подосланного им проводника; третье — эта власть не слишком велика, так как до сих пор, чтобы достигнуть своих целей, он нашел только ребяческие средства.

— Простите, — замечаю я, — таинственный незнакомец делал попытки и другого сорта.

И я сообщаю почтенной аудитории мои размышления о яде «дунг-коно» и о предсказаниях Кеньелалы. Я был награжден за мою проницательность.

— Изобретательные умозаключения господина Флоранса, — добавляет Барсак, — только подтверждают мои.

Я продолжаю настаивать, что наш противник, кто бы он ни был, не слишком страшен, иначе он употребил бы против нас более действенные средства. — Барсак прав. Это Мудрость, сама Мудрость греков с большой буквы говорит его устами.

— Мое мнение таково, — продолжал Барсак, — что не следует преувеличивать это дело. Я скажу: будем благоразумны, но не позволим запугать нас.

Все его одобряют, что меня не удивляет, так как я знаю тайные мотивы каждого. Но меня удивляет упрямство Барсака. Почему он не воспользуется этим случаем, чтобы прервать бесполезное путешествие?!

Как бы то ни было, нам необходимы новые проводники. Мадемуазель Морна предлагает своих: они знают страну, потому что они по этой причине и наняты. Чтобы решить вопрос, надо сравнить Чумуки и Тонгане.

Манеры первого мне не нравятся. Он уверяет, что на него можно рассчитывать, но кажется смущенным, и, пока говорит, я не могу поймать его бегающий взгляд. Это говорит о лживости. По-моему, он не лучше Морилире.

Тонгане, напротив, очень честен. Он превосходно знает страну и поведет нас куда угодно. Он также уверяет, что справится с носильщиками и погонщиками. Этот парень производит хорошее впечатление. У него откровенный голос, прямой взгляд. С этого момента я верю Тонгане и не доверяю Чумуки.

Новые проводники говорят с носильщиками. Они сообщают им официальную версию, что Морилире съеден кайманом и что теперь они будут приказывать вместо него. После отдыха отправляемся в путь.

9 февраля. Морилире нет, «о все идет совершенно так же. С Чумуки и Тонгане мы идем не быстрее, чем с их предшественником.

Между двумя проводниками постоянно возникают споры о направлении пути. Они никогда не согласны между собой, и их ссоры нескончаемы. Я всегда склоняюсь на сторону Тонгане, потому что он кричит громче, и опыт доказывает, что я прав. Если же случайно большинство высказывается в пользу Чумуки, то расспросы в первой же попавшейся деревне неизменно доказывают нашу ошибку. Тогда приходится колесить, иногда по местам, почти непроходимым, чтобы выбраться на покинутую нами правильную дорогу.

Иногда спор двух черных продолжается так долго, что наступает жара, и мы остаемся на месте.

При таких условиях нельзя идти быстро. И вот, за два с половиной дня мы едва прошли тридцать километров. Это плохо.

Мы идем все той же долиной, в которую вошли у Кокоро. Она расширилась, и высоты находятся только справа от нас, на юге.

Дорога вообще не из трудных, и если бы не постоянные переправы через реки, изредка по деревянным мостам, на три четверти разрушенным, а чаще вброд в неудобных местах, где, притом, нередки кайманы, то нам почти не приходилось бы сталкиваться с материальными трудностями.

11 февраля. Рано утром мы находимся посреди возделанных полей, что указывает на близость деревни. Поля были бы в достаточно хорошем состоянии, если бы большая часть их не была опустошена термитами, этими ужасными разрушителями.

Эти насекомые строят муравейники в форме шампиньоновnote 38, иногда высотой в рост человека. Термиты оставляют их в начале зимы, превращаясь в крылатых муравьев. Тогда они наводняют деревни. Но человек никогда не теряет случая немного развлечься. Появление крылатых муравьев становится сигналом для праздников и разгула. Повсюду зажигаются костры, на свет прилетают насекомые и опаляют крылья. Женщины и дети собирают их и жарят на масле карите. Но ведь надо не только есть, но и пить. К вечеру вся деревня пьяна.

Около восьми часов утра мы заметили деревню Бама, которой принадлежали поля. Когда мы к ней приближались, то встретили процессию «ду», обходившую поля, чтобы прогнать злых духов и вымолить дождь. Эти «ду» — негры, одетые в блузы, на которых нашиты пеньковые и пальмовые волокна. Их головы целиком покрыты пеньковыми колпаками с дырами для глаз, с гребнями из красного дерева и с клювами хищных птиц.

Они шли, приплясывая, в сопровождении зевак и мальчишек, которых без стеснения били своими «священными» жезлами. Когда они проходили мимо одной из хижин, им подносили доло — просяное пиво и пальмовое вино. Этого было достаточно, чтобы после часа прогулки процессия валялась пьяная.

Через полчаса мы прибыли в Баму. С лицемерным видом Чумуки доложил капитану Марсенею, что негры очень устали, отказываются делать второй этап и просят остановиться в Баме на весь день.

Капитан не моргнул глазом; несмотря на знаки неодобрения, которые делал Тонгане за спиной товарища, он принял удивленный вид и сказал, что просьба бесполезна, так как уже решено сделать сегодня длительную остановку. Чумуки удалился озадаченный, а Тонгане воздел руки к небу и выразил свое негодование Малик.

Мы воспользовались неожиданной остановкой, чтобы посетить деревню, и не раскаялись, так как она совсем не походит на те, которые мы видели до сих пор.

Чтобы войти туда, нам пришлось сначала подняться на кровлю хижины, и нас провели по крышам до жилища дугутигуи.

Этот дугутигуи — старый негр с большими усами и походит на отставного сержанта. Он курит длинную медную трубку, огонь в которой поддерживает безобразный маленький негритенок.

Он принял нас сердечно и предложил доло. Чтобы не отстать в вежливости, мы сделали ему подарки. Исполнив эту обрядность, мы превратились в туристов.

На площади бродячий цирюльник работал на открытом воздухе. Близ него мальчики делали всем желающим педикюр и маникюр: они стригли большими ножницами ногти на ногах и руках. Четыре каури с человека — такова цена за их услуги, но они должны были возвращать клиентам обрезки ногтей, а те торопились закопать их в землю. Через посредство, немного понимавшего язык Сен-Берена я хотел узнать причины странного обычая, но ничего не вышло.

В нескольких шагах «медик» лечил больного по всем правилам негритянского искусства. Мы издалека наблюдали «консультацию».

Больной, истощенный человек, со впалыми глазами, дрожал от лихорадки. «Доктор» велел ему лечь на землю посреди кружка любопытных, затем выбелил его лицо разведенной золой, так как белый цвет почитается в этих краях; он поставил возле него грубо вырезанную из дерева фигурку, изображение милостивого божества. Затем он исполнил вокруг больного бешеный танец, дико завывая. Наконец, он приказал показать ему, где болит, и внезапно, с радостным ревом, притворился, что вытащил оттуда осколок кости, спрятанный у него в руке. Больной тотчас встал и пошел, заявляя, что он излечился; новое доказательство истины: спасает лишь вера.

Но достаточно ли было этой веры у нашего больного? В этом можно усомниться, так как улучшение, о котором он говорил, продолжалось очень недолго. В тот же вечер он пришел к нам в лагерь. Узнав от одного из наших негров, что среди европейцев есть «тубаб», он пришел умолять о помощи белого колдуна, потому что черный колдун ему не помог.

После общего осмотра доктор Шатонней просто дал ему дозу хинина. Пациент не поскупился на благодарности, но, удаляясь, скептически покачивал головой, как человек, не очень верящий в средство, действенность которого не была усилена ни пением, ни заклинаниями.

12 февраля. Сегодня то же самое, что и вчера, по словам конвойных, и даже хуже. Мы сделаем не больше одного этапа, как сегодня, так и завтра.

В момент, когда наша колонна трогается, появляется вчерашний больной. Ему стало настолько лучше, что он захотел поблагодарить своего спасителя еще раз. Доктор дал ему несколько пакетиков хинина с наставлением, как его употреблять.

Все идет хорошо до остановки. Движемся быстро. Ни одной задержки, ни одной жалобы от негров. Это слишком хорошо.

В самом деле, в час остановки, пока устраиваемся на. отдых, Чумуки приближается к капитану Марсенею и заводит ту же речь, что и накануне. Капитан отвечает, что Чумуки совершенно прав и что мы не двинемся в путь ни после обеда, ни даже весь следующий день, но потом после этого большого отдыха, мы не будем останавливаться, пока не проделаем с утра самое меньшее двадцать километров.

Капитан говорит это громким голосом, чтобы все слышали. Негры понимают, что с этих пор ими будет управлять твердая рука. Внушительный тон капитана, очевидно, на них подействовал. Они ничего не говорят и скромно удаляются, потихоньку обмениваясь взглядами.

В тот же день, в 11 часов вечера. Это начинает меня раздражать. Вечером, около шести часов, мы внезапно слышим все тот же жужжащий шум, который впервые поразил нас у Канкана.

Сегодня этот шум опять доносится с востока. Он очень слаб, но достаточно силен, чтобы исключить возможность ошибки. И к тому же не один я его слышу. Все поднимают головы к нему, а черные выказывают страх. Еще светло, как я уже оказал, но мы ничего не видим.

Небо чисто. Правда, высокий холм загораживает вид как раз с востока. Я спешу на его вершину.

Пока я взбираюсь на холм со всей возможной быстротой, шум понемногу усиливается, потом внезапно прекращается, и, когда я достигаю вершины, ничто не тревожит тишины.

Передо мной до самого горизонта равнина, покрытая зарослями. Я напрасно осматриваюсь: равнина пустыни, я не вижу ничего.

Я остаюсь на вершине холма до самой ночи. Глубокие потемки покрывают поле, так как луна находится в последней четверти и, следовательно, восходит поздно; упорствовать бесполезно, и я спускаюсь.

Я еще не был и на половине спуска, как шум возобновляется. От этого можно сойти с ума, честное слово! Шум возникает, как и прекратился, внезапно, потом понемногу уменьшается, как будто удаляется на восток. Через несколько минут снова тишина.

Я заканчиваю спуск в задумчивости и, возвратившись в палатку, набрасываю эти краткие заметки.

13 февраля. Сегодня отдых. Каждый занимается своими делами.

Барсак прохаживается взад и вперед. Он кажется озабоченным.

Понсен заносит в книжку большого формата заметки, без сомнения, относящиеся к его обязанностям. Судя по движениям его карандаша, кажется, он занимается вычислениями. Какими вычислениями? Я могу спросить его, но ответит ли он? Между нами, я боюсь, что он онемел.

Сен-Берен… Стойте, а где же Сен-Берен?.. Наверно, где-нибудь дразнит пескарей.

Капитан Марсеней разговаривает с мадемуазель Морна. Не будем их беспокоить.

На другом конце лагеря я вижу Тонгане в компании Малик. У них такой вид, точно время не кажется им долгим.

Носильщики и погонщики спят там и сям; спит и конвой, за исключением часовых.

Я провожу большую часть дня; заканчивая статью на основании заметок предшествующих дней.

Кончив ее, я зову Чумуки, заведующего почтовой связью. Чумуки не отвечает. Я отправляю на его поиски стрелка. Через полчаса стрелок возвращается и говорит, что не мог найти Чумуки. Я сам его ищу, и тоже безуспешно. Чумуки исчез, и я должен отказаться от отправки моей статьи.

14 февраля. Сегодня утром важное неожиданное событие.

Около восьми часов, когда, потеряв часть утра в бесплодных поисках Чумуки, мы решаем отправиться, на западе, то есть со стороны Бамы, показывается приближающаяся к нам многочисленная группа всадников.

Капитан Марсеней замечает их прежде меня и отдает приказ. В мгновение ока наш конвой принимает боевое положение. Но предосторожности излишни. Мы различаем французскую форму или, по крайней мере, то, что заменяет ее в этой стране. Незнакомый отряд приближается, и мы видим, что он состоит из двадцати черных кавалеристов на лошадях, с регулярным вооружением, и трех европейцев, тоже верхом, — двух сержантов и лейтенанта колониальной пехоты.

Один из наших сержантов послан навстречу вновь прибывшим, которые тоже высылают одного из своих. Оба парламентера обмениваются несколькими словами, затем отряд, остановившийся на это время, возобновляет свое движение к нам.

Он входит в наш лагерь с ружьями за плечами, и командующий им лейтенант приближается к капитану Марсенею. До наших ушей доносится разговор:

— Капитан Марсеней?

— Это я, лейтенант…

— Лейтенант Лакур, 72-го пехотного полка, ныне командир конного отряда суданских волонтеров. Я прибыл из Бамако, капитан, и догоняю вас от Сикасо, где я не застал вас, опоздав всего на несколько дней.

— С какой целью?

— Этот пакет объяснит ее, капитан.

Капитан Марсеней берет письмо. Пока он читает, я замечаю, что его лицо выражает удивление и разочарование.

— Хорошо, лейтенант, — говорит он, — позвольте мне посвятить господина Барсака и его компаньонов в курс дела.

Лейтенант кланяется. Капитан отдает приказ людям и приближается к нашей группе.

— Я сообщаю вам поразительную новость, господин депутат, — говорит он Барсаку. — Я должен вас покинуть.

— Покинуть нас?!

Я должен сказать, что это восклицание принадлежало мадемуазель Морна. Она побледнела и кусает себе губы. Если бы я не знал ее энергии, я поклялся бы, что она вот-вот заплачет.

Мы тоже все ошеломлены, кроме Барсака, в котором преобладает гнев.

— Что это значит, капитан? — спрашивает тот.

— Это значит, господин депутат, что я получил приказ отправиться в Тимбукту.

— Это невообразимо! — кричит уязвленный Барсак.

— Но это так, — отвечает капитан. — Читайте.

Он протягивает Барсаку письмо. Начальник экспедиции пробегает его глазами с видимым негодованием, после чего показывает письмо нам и призывает нас в свидетели проявленной к нему бесцеремонности.

Я ухитряюсь получить письмо последним, чтобы его списать. Вот оно:

«французская республика.

Генерал-губернаторство Сенегал, округ Бамако.

Приказ капитану Пьеру Жаровнею и его отряду отправиться форсированным маршем в Оегу-Сикоро и оттуда по Нигеру в Тимбукту, где он поступит в распоряжение коменданта города. Лошади отряда капитана Марсенея должны быть оставлены на прокормление в Сегу-Сикоро.

Лейтенант Лакур, 72-го полка колониальной пехоты, командир конного отряда двадцати суданских волонтеров, доставит настоящий приказ капитану Марсенею в Сикасо и поступит в распоряжение господина депутата Барсака, начальника парламентской экспедиции в области Петля Нигера (первая секция), которого он будет конвоировать до пункта прибытия.

Комендант округа Бамако полковник Сент-Обан».

Пока я лихорадочно списываю, Барсак продолжает изливать гнев:

— Это беспримерно! Дать нам всего двадцать человек конвоя! И как раз в то время, когда мы сталкиваемся с наибольшими трудностями. Нет, это так не пройдет! В Париже мы посмотрим, одобрит ли Палата такое развязное обращение с ее депутатом.

— А пока нужно повиноваться, — говорит капитан Марсеней; он даже не пытается скрыть печаль.

Барсак увлекает капитана в сторону, но у меня репортерское ухо, и я хорошо слышу.

— Однако, капитан, а если приказ поддельный? — внушает ему Барсак вполголоса.

Капитан быстро отстраняется.

— Поддельный! — повторяет он. — Вы не подумали, господин депутат. К сожалению, нет никаких сомнений. Письмо снабжено официальными печатями. К тому же я служил под начальством полковника Сент-Обана и прекрасно знаю его подпись.

Дурное настроение извиняет многое. Я нахожу все-таки, что Барсак заходит слишком далеко. К счастью, лейтенант Лакур не слышит. Это ему не польстило бы.

Барсак не находит ответа и хранит молчание.

— Позвольте мне, господин депутат, представать вам лейтенанта Лакура, — говорит капитан, — и распрощаться с вами.

Барсак соглашается. Представление состоялось.

— Знаете ли вы, лейтенант, — спрашивает тогда Барсак, — причины, вызвавшие; доставленный вами приказ?

— Конечно, господин депутат, — отвечает лейтенант. — Туареги ауэлиммидены волнуются и угрожают нашим линиям. Необходимо усилить гарнизон Тимбукту. Полковник берет то, что у него под рукой.

— А мы? — возражает глава экспедиции. — Благоразумно ли уменьшить наш конвой?

Лейтенант Лакур улыбается:

— Это не причинит никаких неудобств. Область абсолютно спокойна.

— Не говорите, однако, — возражает Барсак. — Министр колоний говорил в Палате, и губернатор Конакри подтвердил, что берега Нигера являются местом очень тревожных событий.

— Это было когда-то, — отвечает лейтенант Лакур» продолжая улыбаться, — но теперь об этом нет и речи. Это старая история.

— Однако мы сами могли констатировать… — настаивает Барсак и рассказывает лейтенанту о наших приключениях.

Но тот не смущается.

— Видите ли, — говорит он, — незнакомец, смущающий вас больше, чем следует, по-видимому, очень маленькая персона. Как! По-вашему, он хотел преградить вам путь и не придумал ничего другого, чтобы вас остановит? Это несерьезно, господин депутат!

Так как это собственное мнение Барсака, он не знает, что возразить.

Капитан Марсеней приближается.

— Позвольте мне, господин депутат, проститься с вами, — говорят он.

— Как? Так скоро?! — восклицает Барсак.

— Так нужно, — отвечает капитан. — У меня формальный приказ. Я должен отправиться в Сегу-Сикоро и Тимбукту, не теряя ни часа.

— Выполняйте же приказ, капитан, — уступает, протягивая ему руку, Барсак, у которого волнение укрощает гнев, — и будьте уверены, что вы уносите с собой наши наилучшие пожелания. Никто из нас не забудет этих дней, проведенных вместе, и я уверен, что говорю от имени всех, выражая признательность за ваше бдительное покровительство и вашу непоколебимую преданность.

— Спасибо, господин депутат, — отвечает капитан, искренне взволнованный.

Он прощается с каждым из нас поочередно и после всех, разумеется, с мадемуазель Морна. Я украдкой подсматриваю за ними.

Но я напрасно любопытствую. Все происходит необычайно просто.

— До свиданья, мадемуазель, — говорит капитан.

— До свиданья, капитан, — отвечает мадемуазель Морна.

Больше ничего. Но для нас, знающих, в чем дело, эти простые слова имеют смысл, какой обычно им не придается. Мы понимаем, что они равносильны двойному формальному обещанию.

Так понимает их и капитан: его лицо сияет. Он берет руку мадемуазель Морна, почтительно целует ее, удаляется, вспрыгивает на лошадь и становится во главе своих людей. В последний раз он приветствует нас, потом поднимает саблю, и отряд отправляется крупной рысью. Мы не без смущения провожаем их глазами. Через несколько минут они скрываются из виду.

И вот мы остаемся с лейтенантом Лакуром, его двумя сержантами и двадцатью волонтерами, о существовании которых час тому назад и не подозревали. Приключение развернулось так быстро, что мы все ошеломлены. Теперь надо вернуть себе спокойствие.

Ко мне спокойствие возвращается достаточно быстро. Я взглядываю на наш новый конвой, чтобы познакомиться с ним. И тут происходит любопытная вещь: при первом брошенном на них взгляде меня пробирает дрожь — у них вид людей, с которыми я не хотел бы встретиться в темном уголке!

НОВЫЙ КОНВОЙ

(Из записной книжки Амедея Флоранса)

В тот же день, вечером. Нет, я не хотел бы встретиться с ними в темном углу, и, однако, я с ними в зарослях, а это несравненно хуже.

Такое положение в моих глазах полно очарования. Сознавать, что близко опасность, и не знать, в чем она; напрягать ум, чтобы, разгадать, где она скрывается; держать глаза и уши настороже, чтобы отразить готовящийся удар, не зная, откуда он придет, — нет ничего более возбуждающего. В такие часы живешь самой напряженной жизнью, и эти ощущения далеко превосходят удовольствие пить кофе со сливками на террасе «Наполитена»note 39.

Ну! Кажется, я опять увлекаюсь. Не играет ли со мной воображение скверной шутки, показывая мне бандитов, тогда как, без сомнения, мы имеем дело с самыми обыкновенными стрелками? А письмо, подлинное письмо полковника Сент-Обана? Письмо меня смущает, согласен, но ничто не может изгладить впечатления, которое произвели на меня новый конвой и его командир.

И прежде всего — эти сержанты и солдаты — «военные» ли они? С черными этого не узнаешь. Негры все на одно лицо. Относительно офицера приходится сказать «да». Напротив, только с большими колебаниями можно говорить о двух сержантах. Из стрелков ли эти головушки? Из стрелков другого сорта! Не надо быть френологомnote 40, физиономистом или каким-нибудь другим «истом», чтобы читать на этих лицах беспокойство загнанного зверя, любовь к грубым наслаждениям, неуменье сдерживать свои чувства, жестокость. Очаровательный портрет!

Прежде всего меня поразила одна деталь, но эта деталь открывает цепь моих размышлений. Не странно ли, в самом деле, что эти люди, включая сержантов, покрыты пылью, как и подобает людям, догонявшим нас пятнадцать дней, а их начальник свеж, точно выскочил изкоробки. Он свеж до невероятия! Чистое белье, сверкающие ботинки, напомаженные усы. А его мундир? Можно подумать, что лейтенант Лакур отправляется на смотр. Он вылощен, как адъютант высокого командира: все на месте до последней пуговки и нитки и даже до складки на брюках, будто только что купленных в магазине! Не часто встретишь в зарослях такую элегантность.

Эта форма говорит понимающему человеку, что ее никогда не надевали, что она совершенно новенькая, и тот, кто ее носит, в своем желании иметь вид «офицера» перешел границы правдоподобия.

Чтобы быть щеголем в то время, когда его подчиненные так грязны, лейтенант Лакур не должен был догонять нас вместе с ними.

Оба сержанта, напротив, отвратительно грязны, но если в них нет преувеличенной элегантности офицера, то они, по моему мнению, вдаются в противоположную крайность. Их «мундиры» точно из лавки старьевщика; они даже в лохмотьях. Их панталоны слишком коротки и все в заплатах, и нет никакого номера, никакого значка полка, к которому они принадлежат. Я едва верю, что можно так содержать французских солдат, даже если они нанялись на короткий срок. Другое замечание, которое трудно объяснить: мне кажется, владельцы этих мундиров не привыкли их носить. Я не могу в точности объяснить, почему, но они словно «в гостях» в своих одеяниях.

Таков полный перечень моих замечаний и наблюдений. Быть может, найдут, что это скудно и что я виноват, увлекаясь незначительными частностями, которые, возможно, объясняются весьма просто. Все может быть, я и сам склонен согласиться с таким мнением. Оценивая причины моего недоверия, чтобы занести их в записную книжку, я первый нахожу их слабыми. Но это недоверие просто инстинктивно, и я не могу выразить его словами.

Как бы то ни было, мне нечего прибавить к сказанному. Насчет дисциплины ничего нельзя сказать. По моему мнению, она даже слишком строга. Часовые стоят на своих постах и сменяются регулярно. Военная выправка превосходна и даже, возможно, чересчур.

Конвой разделяется на три группы, которые держатся в стороне друг от друга. Первую составляют двадцать суданских стрелков. В свободные от караула часы они не расстаются и, странная вещь среди черных, почти не разговаривают. Они либо съедают свою стряпню в молчании, либо спят. Их не слышно. Они повинуются мановению пальца или глаза своих сержантов, которых, по-видимому, очень боятся. В общем создается впечатление, что эти двадцать негров очень печальны и их гнетет страх.

Во второй группе два сержанта. Эти разговаривают, но только между собой и всегда вполголоса. Несмотря на мои репортерские уши, я ни разу не мог подхватить из их разговора ничего, кроме незначительных слов.

Последнюю группу составляет сам лейтенант Лакур.

Лейтенант Лакур — человек маленького роста, и кажется мне несговорчивым субъектом. У него бледно-голубые глаза, цвета стали, как говорится, отнюдь не выражающие всеобъемлющей благожелательности; он молчалив и нелюдим. После полудня он выходит из своей палатки только два раза с единственной целью проверить людей. Эта операция всегда происходит одинаково. Заметив командира, стрелки поднимаются и выстраиваются в ряд. Лейтенант, прямой, как кол, проходит перед ними, а его ледяной взгляд обегает их с головы до ног, потом он уходит к себе, не сказав никому ни слова. Если даже все повернется к лучшему, я осмеливаюсь сказать, что этот элегантный офицер не будет приятным компаньоном.

Весь день я не вижу мадемуазель Морна. Не видно и Чумуки, и потому моя статья все еще лежит у меня в кармане.

15 февраля. Утром я не замечаю приготовлений к отправке. От Тонгане я узнаю, что мы не двинемся весь день. После вчерашнего отдыха эта остановка кажется мне странной.

Случай сталкивает меня с лейтенантом Лакуром, все таким же прямым и непогрешимо изящным. Я спрашиваю его о причине задержки.

— Приказ господина Барсака, — лаконически отвечает он.

Три слова, военный поклон и поворот на пятках. Лейтенант Лакур не из тех, кого называют блестящими собеседниками.

Почему так поступил начальник экспедиции? Уж не отказывается ли он продолжать путешествие с конвоем, уменьшенным в пять раз? Это меня интригует. Но это меня также и беспокоит, потому что такое решение может положить конец репортажу, который как раз начинает становиться сенсационным.

Около десяти часов я замечаю Барсака. Он прогуливается большими шагами, руки за спину, глаза в землю, и кажется не в добром настроении. Момент, по-видимому, не очень хорошо выбран, чтобы спрашивать, каковы его проекты. Но это меня не останавливает, и я решаюсь получить интервью.

Барсак не сердится. Он останавливается, молча смотрит некоторое время. Наконец, говорит:

— Несколько дней назад, господин Флоранс, вы предлагали мне тот же вопрос. Я вам не ответил. Я вам скажу сегодня, что и сам не знаю, какой ответ вам дать.

— Значит, вы не приняли еще никаких решений, господин депутат?

— Никаких. Я раздумываю, я нащупываю почву, взвешиваю все «за» и «против»… — Новое молчание, потом внезапно: — Но почему бы нам не рассмотреть вопрос вместе? Вы человек практичный, полный здравого смысла. (Спасибо, господин Барсак!) Вы мне дадите совет.

Я кланяюсь.

— К вашим услугам, господин депутат.

— Рассмотрим сначала, — продолжает Барсак, — благоразумно ли продолжать это путешествие, иначе говоря, возможно ли оно?

Я подсказываю:

— Быть может, стоит сначала рассмотреть, полезно ли оно?

— Его польза несомненна со всех точек зрения, — возражает Барсак.

Я удивлен. Однако Барсак продолжает:

— Задача такова: можем ли мы совершить это путешествие? Еще вчера я не поставил бы этот вопрос, так как вчера наш путь не был отмечен никаким серьезным происшествием. Это и ваше мнение, не так ли?

— Конечно.

— Первое, действительно важное происшествие, это неожиданная смена конвоя и его уменьшение до двадцати человек. Могут ли двадцать человек обеспечить нашу безопасность посреди этого негритянского населения, вот вопрос.

— Если его так ставить, — говорю я, — то можно дать только утвердительный ответ. Мне кажется, что двадцать человек вполне достаточно, если мы не столкнемся с враждебностью негров. Другие исследователи совершали более долгие путешествия с меньшим конвоем и даже совсем без конвоя. Но…

— Я знаю, что вы хотите сказать, — перебивает Барсак. — Вы будете говорить о таинственном незнакомце, который, кажется, не желает видеть нас в этой стране. Я не скрывал своего мнения на этот счет, и все меня одобрили. С тех пор не случилось ничего нового, значит, по-моему, бесполезно к этому возвращаться.

Я спорю.

— Извините, господин депутат, но мне, напротив, кажется, что случилось новое.

— Ба! — говорит удивленный Барсак. — Тогда это новое от меня скрыли. Объяснитесь!

При поставленном в упор вопросе я чувствую, что затрудняюсь. Мои наблюдения казались мне такими значительными, а их следствия я считал так хорошо выведенными, когда сам рассматривал их одно за другим. Но когда мне пришлось говорить о них полным голосом, они показались мне еще более незначительными и спорными, чем когда я писал о них в книжке. Однако раз уж я глупо влез в эту кашу, то мой долг, во всяком случае, высказаться до конца.

И я высказываюсь. Я сообщаю Барсаку мои наблюдения над нашим конвоем и его командиром и в заключение боязливо выражаю предположение, что если эти люди — не настоящие солдаты, то они могут быть на службе у нашего неведомого врага, которого мы до сих пор не считали опасным.

Слушая эти неправдоподобные вещи, Барсак хохочет.

— Это из романа! — восклицает он. — У вас блестящее воображение, господин Флоранс. Оно вам пригодится, когда вы вздумаете писать для сцены. Но я вам советую не доверяться ему в действительной жизни.

— Все-таки… — говорю я, задетый.

— Тут нет «все-таки». Тут факты. Подписанный, приказ прежде всего.

— Он может быть фальшивым.

— Нет, — возражает господин Барсак, — ведь капитан Марсеней нашел его действительным и повиновался без колебаний.

— Он мог быть украден..,

— Опять роман! Как, скажите пожалуйста, могли заменить настоящий конвой? При этом предположении надо было иметь наготове отряд, достаточно многочисленный, чтобы, во-первых, уничтожить настоящих солдат вплоть до последнего человека, вы понимаете — вплоть до последнего! — и, во-вторых, чтобы, захватив приказ, заменить настоящих солдат фальшивым отрядом, абсолютно тождественным, и это в то время, когда никто не мог знать ни о составе нового конвоя, ни даже о том, что этот конвой будет послан полковником Сент-Обаном. Никто из людей лейтенанта Лакура не ранен, значит, этому отряду следовало быть очень многочисленным, так как настоящие солдаты не позволили бы истребить себя, не защищаясь. И вы хотите, чтобы присутствие такой значительной шайки не было замечено, чтобы слухи о битве не дошли до нас, тогда как новости в зарослях распространяются от деревни к деревне с быстротой телеграммы. Вот с какими невозможными вещами сталкиваешься, когда даешь волю воображению!

Барсак прав, приказ не украден. Он продолжает:

— Ну, а на чем основано впечатление, которое на вас произвели эти люди и их начальник? И чем эти стрелки, которых вы видите отсюда, отличаются от всех черных стрелков?

Я смотрю туда и принужден сознаться, что Барсак прав. Где у меня вчера вечером была голова? Я сам себе внушил все это. Новые негры походят на всех негров.

Барсак сознает свое преимущество. Он продолжает с уверенностью (и бог знает, однако, не слишком ли много у него этой уверенности!):

— Перейдем к сержантам. Что вы находите в них особенного? Они очень грязны, это верно, но не более, чем некоторые сержанты капитана Марсенея. В зарослях нельзя быть слишком требовательным к мундирам,

Золотые слова! Я робко отступаю, так как, действительно, поколеблен.

— Все-таки лейтенант Лакур…

— О! Он необычайно корректен! — восклицает, улыбаясь, Барсак. — Он очень беспокоится о своей персоне и своем туалете. Но это — не преступление.

Конечно, это так. Я делаю последнее усилие.

— Все же, совершенно новый мундир — это странно… — Потому что старый — в чемодане лейтенанта, — объясняет Барсак, у которого есть ответ на все. — Так как он запылился, то господин Лакур привел себя в порядок, прежде чем представиться нам.

Барсак, по-видимому, находит такую заботу вполне естественной. В конце концов, это я, быть может, не отдаю себе точного отчета в значительности персоны начальника экспедиции.

— Впрочем, я долго разговаривал с лейтенантом Лакуром вчера после обеда (наверно, пока я писал мои заметки). Это очаровательный человек, несмотря на свое чрезмерное стремление к изяществу. Вежливый, хорошо воспитанный, даже почтительный. — Здесь Барсак выпячивает грудь. — …даже почтительный. Я нашел в нем очень приятного собеседника и очень сговорчивого подчиненного.

Я спрашиваю:

— Лейтенант Лакур не видит никаких неудобств продолжать наше путешествие в таких условиях?

— Никаких,

— Вы, однако, колеблетесь, господин депутат.

— Я не колеблюсь, — провозглашает Барсак, который в разговоре убедил самого себя. — Мы отправляемся завтра.

Я интересуюсь:

— Не исследовав пользу дальнейшего путешествия, после того как вы установили его возможность?

Скромная ирония моего вопроса проходит незамеченной.

— А к чему? — отвечает Барсак. — Это путешествие не только полезно, — оно необходимо.

Я повторяю, не понимая:

— Необходимо?

Все еще в хорошем настроении, Барсак фамильярно берет меня под руку и доверительным тоном объясняет;

— Между нами говоря, мой дорогой, я хочу вам признаться, что с некоторого времени я считаю черных, которых мы здесь встречаем, достаточно далекими от возможности получения избирательных прав. Я даже вам признаюсь, если будете настаивать, что у нас нет шансов изменить это мнение, удаляясь от берега. Но то, что я вам говорю, я не скажу с парламентской трибуны. Наоборот, если мы закончим наше путешествие, дело обернется так: Бодрьер и я представим отчеты с совершенно противоположными заключениями. Эти отчеты будут переданы в комиссию. Там после обсуждения или предоставят избирательные права нескольким племенам на берегу океана, что явится моей победой, или же комиссия не придет к соглашению, и дело будет погребено. Через неделю о нем забудут, и никто не станет разбирать, прав я был или неправ. В обоих случаях ничто не помешает Бодрьеру или мне при подходящем случае получить портфель министра колоний. Если же я, напротив, вернусь, не доведя миссию до конца, этим я сам признаю, что заблуждался, мои враги закричат во все горло, что я старая тупица, и меня окончательно утопят. — Барсак немного помолчал и закончил такой глубокой мыслью: — Не забывайте никогда святой истины, господин Флоранс: «Политик может ошибаться. Это абсолютно неважно. Но если он признает свою ошибку, он погиб!»

Я смакую эту истину и удаляюсь довольный. Я очень доволен, в самом деле, так как теперь знаю мотивы каждого.

Покинув Барсака, я вдруг натыкаюсь на записную книжку Понсена, которую тот случайно забыл на своем складном стуле. Мои инстинкты журналиста берут верх над хорошим воспитанием, и я решительно открываю книжку: уж слишком долго она меня интересует. Слишком долго я себя спрашиваю, что наш молчаливый компаньон может писать с утра до вечера. Я желаю, наконец, это узнать.

Увы! Я наказан за мое любопытство. Я вижу только нагромождение цифр и букв, разбросанных как попало и совершенно непонятных. Это только «р. д. 0,009», «н. кв. км. 135, 08», «в ср. 76, 18» и тому подобное.

Еще одна тайма! Для того эти секретные записи? Неужели Понсену нужно что-то скрывать? Уж не предатель ли и он?

Ну, я сел на своего конька! Хватит возиться с этим. Что за мысль подозревать такого славного человека? Я делаю ему слишком много чести, так как, — я могу признаться в этом своей записной книжке, — он не слишком умен, господин Понсен!

Но ты газетчик или нет? На всякий случай я переписываю образцы иероглифов, выбранные среди тех, которые попадаются почти ежедневно. Вот они:

5 д. пр. д. 7; м. 3306, в ср. 472,28; ж. 1895, е. к. д. 1895:7 = 270,71; кв. км. 122; н. кв. км. 3306:122 = = 27,09.

Нас. в ц.: 27,09 X 54600 = 1 479 114 ч.

12 ф. пр. д. 81; м. 12085, в ср. 149,19; ж. 6654, н. к. д. 6654:81 = 82,15; кв. км. 1401; н. кв. км. 12085: 1401 = = 8 62

Нас. в ц.: 8,62 X 54600 = 470 652 ч.

Я кладу блокнот на место и спасаюсь со своей добычей. Может быть, это пригодится. Вперед ведь не узнаешь.

После полудня я прогуливаюсь. Меня сопровождает Тонгане на лошади Чумуки: она лучше его собственной. Мы едем по полю мелкой рысцой.

Через пять минут Тонгане, у которого чешется язык, заявляет с места в карьер:

— Хорошо, Чумуки убежал. Чумуки — паршивый предатель.

Вот и другой! Как? Чумуки тоже нас предавал? Я понимаю, что надо собрать сведения, и притворяюсь удивленным.

— Ты хочешь сказать: Морилире?

— Морилире плохой, — энергично говорит Тонгане. — Но Чумуки все равно как Морилире. Говорил неграм: «Плохо идти!» Давал много доло тубаб (водки), много серебро, много золото.

Золото в руках Морилире и Чумуки? Это невероятно!

— Ты хочешь сказать, они давали неграм каури, чтобы расположить их к себе?

— Не каури, — настаивает Тонгане. — Много золото, — и прибавляет деталь, которая меня ошеломляет: — Много английское золото!

— Так ты знаешь английское золото, Тонгане?

— Да, — отвечает он. — Мой ашантий. Мой знает фустерлинги.

Я понимаю, что Тонгане на своем странном наречии называет так фунты стерлингов. Смешное слово. Я попытался написать, как он его произносит, но в устах Тонгане оно звучит еще забавнее. Однако в этот момент мне не до смеха. Золото — английское золото! — в руках Чумуки и Морилире. Я смущен. Разумеется, я делаю вид, что не придаю никакой важности его сообщениям.

— Ты славный парень, Тонгане, — говорю я ему, — и раз уж ты так хорошо знаешь фустерлинги, возьми эту золотую монету с гербом Французской республики.

— Хорошая республика! — радостно кричит Тонгане, подбрасывая в воздух монету; он ловит ее на лету и спускает в седельную сумку.

Тотчас его физиономия выражает удивление: его рука вытаскивает большой сверток бумаги, предмет, редкий у негров, в самом деле. Я испускаю крик и вырываю у Тонгане сверток, который прекрасно узнаю.

Мои статьи! Это мои статьи! Мои замечательные статьи остались в сумке негодяя Чумуки1 Я проверяю. Увы! Они все тут, начиная с четвертой. Как же сурово осуждают меня теперь в «Экспансьон Франсез»! Я обесчещен, я навеки потерял репутацию!

Пока я предаюсь печальным размышлениям, наша прогулка продолжается. Приблизительно в шести километрах от лагеря я внезапно останавливаюсь.

Почти у самой дороги, на пространстве шириной от шести до семи метров, длиной около пятидесяти, резко очерчен след посреди зарослей. На этом пространстве высокая трава помята, раздавлена, а кое-где даже как будто начисто скошена гигантской косой. И — что особенно привлекает мое внимание — в самой обнаженной части его я различаю две параллельные колеи, подобные тем, какие мы видели возле Канкана: их глубина от восьми до десяти сантиметров с одного конца, и они незаметно изглаживаются к другому концу. На этот раз глубокая сторона на западе.

Невольно я сопоставляю эту пару колей с жужжанием, слышанным три дня назад. В Канкане мы также слышали странное жужжание, до того как заметили на земле эти необъяснимые следы.

Какая связь между этими явлениями — жужжанием, парой колей — и Кенъелалой из Канкана?

Я не вижу тут никакой связи. И, однако, эта связь должна существовать. Когда я смотрю на загадочные борозды, мое подсознание вызывает скверную фигуру колдуна-негра. И мне внезапно вспоминается, что из четырех предсказаний этого балагура исполнилось уже три! И тогда меня, одинокого с моим черным компаньоном в безграничной пустыне, с головы до пяток пронизывает дрожь, в это уже во второй раз. Когда я думаю об окружающей меня тайне, я боюсь.

Это извинительно в таких обстоятельствах. К несчастью, это продолжается недолго: я создан так, что не умею бояться. Моя слабость — любопытство. И, пока мы возвращаемся, я упрямо стараюсь разгадать досадные загадки. Это занятие так меня поглощает, что я ничего не вижу вокруг.

Приближаясь к лагерю, я подпрыгиваю в седле. Тонгане без всяких предисловий говорит:

— Тулатигуи (лейтенант) нехорош. Паршивая обезьянья голова!

— Правильно! — отвечаю я, не подумав, и это меня извиняет.

17 февраля. Большой переход сегодня и еще больший вчера. Пятьдесят километров за два дня. Чумуки не появляется — каналья! Это заметно. Под управлением одного Тонгане наши погонщики и носильщики делают чудеса.

В продолжение этих двух дней мои страхи, признаюсь, значительно уменьшились. Конвой точно выполняет свои обязанности, которые, впрочем, нетрудны. Двадцать людей в две линий окружают караван, как и при капитане Марсенее. Только я замечаю, что они не обмениваются с нашим черным персоналом теми шуточками, на которые были так щедры их предшественники. Впрочем, это делает честь их дисциплинированности.

Два сержанта остаются преимущественно в арьергарде, когда не проезжают вдоль линии стрелков. Они ни с кем не разговаривают, кроме своих людей, к которым по временам обращаются с короткими приказами, тотчас выполняемыми. Приходится признать, что если наш конвой немногочислен, зато он под крепким управлением.

Лейтенант Лакур держится во главе колонны, почти на том же месте, которое занимал капитан Марсеней, около господина Барсака. Я замечаю, что мадемуазель Морна отодвинулась на несколько рядов. Она теперь с Сен-Береном, позади доктора Шатоннея и господина Понсена. По-видимому, мадемуазель Морна не желает находиться в обществе лейтенанта.

О нем, впрочем, ничего не скажешь. Он мало говорит, но действует. Очевидно, его энергичные манеры привели к достаточно удовлетворительным результатам двух последних дней похода. Нельзя ничего сказать. И однако…

Но это у меня навязчивая идея. Тайна, которую я чувствую вокруг нас, странные факты, мною замеченные, наверно, повредили мои мозги, и я склонен, без сомнения, слишком склонен, повсюду видеть предательство.

Как бы то ни было, вот мотивы моего убеждения.

Это было сегодня утром, около девяти часов. Проходя через совершенно пустынную маленькую деревушку, мы услышали в одной хижине стоны. По приказу господина Барсака конвой останавливается, и доктор Шатонней, сопровождаемый лейтенантом Лакуром и двумя стрелками, входит в хижину. Разумеется, пресса, то есть я, проникает вместе с ними.

Ужасное зрелище! Двое мертвых и раненый. Оба трупа, мужчина и женщина, отвратительно изуродованы.

Кто убил и ранил этих бедных людей? Кто виноват в этом жестоком истреблении?

Доктор Шатонней сначала занимается раненым.

Так как в хижине слишком темно, стрелки по приказу доктора выносят раненого наружу. Это старый негр. Он ранен в плечо, и рана его ужасна. Кость ключицы обнажена. Я спрашиваю себя: каким оружием можно причинить такие страшные повреждения?

Доктор промывает рану и вытаскивает из нее многочисленные осколки свинца. Он заботливо перевязывает рану бинтами, которые ему подает лейтенант Лакур. Раненый жалобно стонет. Но когда перевязка окончена, ему становится легче.

Но доктор озабочен. Он снова входит в хижину, осматривает трупы и выходит еще более озабоченный. Он приближается к раненому и расспрашивает его с помощью Тонгане.

По рассказу бедного негра, 11 февраля, то есть за три дня до смены нашего конвоя, деревушка была атакована отрядом черных под командой двух белых. Обитатели спаслись в зарослях, за исключением мужчины и женщины, которые не успели убежать и трупы которых мы нашли. Раненый был с другими. К несчастью, пока он бежал, пуля ударила его в плечо. Он все же имел силы спрятаться в зарослях и, таким образом, ускользнул от нападающих. Когда отряд удалился, все возвратились в деревню, но снова скрылись, увидев наш конвой, приближавшийся с той стороны, куда ушел первый.

Этот рассказ нас очень беспокоит. Не очень приятно, в самом деле, узнать, что шайка негодяев бродит по стране. И очень возможно, что мы столкнемся с ней, так как, по словам раненого, она идет нам навстречу.

Бедняга трогательно выражает свою признательность доктору Шатоннею, но вдруг умолкает, глаза его, полные ужаса, устремлены на что-то позади нас. Мы оборачиваемся и оказываемся лицом к лицу с одним из сержантов нашего конвоя. Вид этого человека и вызвал у негра такой страх.

Впрочем, сержант спокоен. Он взволновался лишь тогда, когда ледяные глаза лейтенанта Лакура метнули на него ужасный взгляд, в котором смешаны упрек и угроза. Я ловлю этот взгляд на лету, но не могу его объяснить. Сержант дотрагивается до лба, показывая, что раненый бредит, и возвращается к своим людям.

Мы подходим к больному. Но теперь он смотрит на нас с ужасом, и невозможно вытянуть из него ни слова. Его переносят в хижину, и мы отправляемся дальше, успокоенные, впрочем, за его судьбу.

Не знаю, что думают мои компаньоны. Меня же занимает новая задача: почему вид сержанта так испугал старика? И почему он не обратил никакого внимания на лейтенанта Лакура?

На эту загадку тоже нет ответа. Случай ставит нам неразрешимые вопросы, и это начинает крайне раздражать.

В этот вечер мы довольно поздно раскинули палатки у деревушки Каду. Мы были настроены .печально, так как здесь, в Каду, мадемуазель Морна и Сен-Берен собираются нас покинуть. Мы будем продолжать путь к Уагадугу и Нигеру, они же поднимутся к северу, к Гао, и к тому же Нигеру, своей конечной цели. Надо ли говорить, что мы сделали все возможное, чтобы отговорить их от этого бессмысленного проекта? Наши усилия были бесполезны. Я осмеливаюсь предвидеть, что будущая половина капитана Марсенея не из податливых. Когда мадемуазель Морна что-нибудь заберет себе в голову, она и черту не уступит. В отчаянии от неудачи мы обратились за поддержкой к лейтенанту Лакуру и просили его доказать, в свою очередь, нашей компаньонке, какое безумие она собирается совершить. Я был убежден, что ему придется напрасно расточать слова, но он и не принял на себя эту заботу. Лейтенант Лакур не произнес ни слова. Он сделал уклончивый жест и улыбнулся очень странно, не знаю, но какой причине.

Итак, остановились около Каду. В момент, когда я собираюсь удалиться в палатку, меня задерживает доктор Шатонней. Он говорит:

— Я хочу сообщить вам одну вещь, господин Флоранс; пули, которыми поражены были негры, разрывные,

И он уходит, не дожидаясь ответа. Так! Еще одна тайна! Разрывные пули! Кто может употреблять такое оружие? Как подобное оружие может существовать в этой стране?

Еще два вопроса прибавляются к моей коллекции вопросов, которая беспрерывно обогащается. Зато коллекция ответов ничуть не увеличивается!

18 февраля. Последняя новость дня, без комментариев. Наш конвой ушел. Я говорю прямо: ушел.

Это невероятно, но я настаиваю, я повторяю: конвой ушел. Проснувшись три или четыре часа назад, мы его не нашли. Он испарился, улетучился ночью и с ним все носильщики, все погонщики без исключения.

Понятно? Лейтенант Лакур, его два сержанта и весь конвой, все двадцать человек ушли не для того, чтобы сделать утреннюю прогулку и вернуться к завтраку. Они ушли, бесповоротно ушли.

И вот мы одни в зарослях, с нашими лошадьми, с нашим личным оружием, тридцатью шестью ослами, с запасом провизии на пять дней, с Малик и с Тонгане, Ага! Я хотел приключений!

ЧТО ДЕЛАТЬ?

Когда члены экспедиции Барсака, накануне прибывшие в Каду, проснувшись 18 февраля, заметили исчезновение конвоя и своих носильщиков и погонщиков, они остолбенели. Эта двойная измена и особенно измена конвоя была настолько невероятна, что они долго отказывались в нее поверить, если бы им тотчас не было дано доказательство, что слуги и солдаты унии без намерения вернуться.

Разбудил своих компаньонов Амедей Флоранс, который первым вышел из палатки. Все, включая Малик, которая провела ночь в палатке Жанны Морна, моментально собрались, обмениваясь восклицаниями.

Как и обычно, обсуждение началось достаточно беспорядочно, больше обменивались восклицаниями, чем размышлениями. Прежде чем устраивать будущее, они удивлялись настоящему.

Пока они так шумели, из соседней чащи донесся стон. Сен-Берен, Амедей Флоранс и доктор Шатонней побежали и нашли Тонгане связанного, с заткнутым ртом и, что хуже всего, раной в левом боку.

Тонгане освободили от уз, привели в чувство, перевязали и расспросили. Частью на своем негритянском жаргоне, частью на языке бамбара, причем переводчицей служила Жанна Морна, Тонгане рассказал все, что знал о ночных событиях.

Бегство было совершено между часом и двумя ночи. В этот момент Тонгане, разбуженный необычным шумом, которого не слышали европейцы в своих шатрах, удивился, увидев стрелков на лошадях, в некотором расстоянии от лагеря; слуги под предводительством лейтенанта Лакура и двух сержантов копошились над какой-то работой, которую ночная темнота не позволяла рассмотреть. Заинтересованный, Тонгане поднялся и направился к носильщикам и погонщикам, чтобы узнать, в чем дело. Он не дошел. На полдороге на него бросились двое, и один из них схватил его за горло, помешав ему крикнуть. В одно мгновение он был повален, связан, ему заткнули рот. Падая, он успел заметить, что черные нагружали на себя тюки, выбранные из поклажи. Тонгане был бессилен что-либо предпринять. Напавшие на него уже удалялись, когда к ним подошел лейтенант Лакур и отрывисто спросил:

— Готово?

— Да, — ответил один из нападавших, в котором Тонгане узнал сержанта.

Молчание. Тонгане почувствовал, что над ним наклонились, его ощупали.

— Вы с ума спятили, честное слово! — сказал лейтенант. — Вы оставляете молодца, который слишком много видел. Роберт, удар штыка для этой нечисти!

Приказ был исполнен мгновенно, но Тонгане, к счастью, удалось извернуться, и штык, вместо того чтобы пронзить ему грудь, скользнул по боку, нанеся рану, более болезненную, чем опасную. В темноте Лакур и его помощники ошиблись: штык был покрыт кровью, а находчивый негр испустил вздох, как бы прощаясь с жизнью, и затаил дыхание.

— Сделано? — повторил голос лейтенанта Лакура, когда удар был нанесен.

— Все в порядке, — ответил тот, кто нанес удар, и ко-ко начальник назвал. Робертом.

Три человека удалились, и Тонгане башмак ничего не слышал. Скоро он потерял сознание как из-за потери крови, так и потому, что рот его был забит тряпками. Больше он ничего не знал.

Этого рассказа было достаточно, чтобы убедиться, что измена задумана и подготовлена заранее.

Установив все это, члены экспедиции смотрела друг на друга, изумленные и потрясенные. Первым прервал молчание Амедей Флоранс, для которого еще раз испрашивается снисхождение читателя.

— Наше положение трудное! — вскричал репортер, выразив общую мысль.

Эти слова точно открыли источник, и полились предложения, как улучшить положение. Прежде всего надо было подвести итоги. Сделав подсчеты, убедились, что осталась дюжина револьверов, семь ружей; из них шесть охотничьих, все это с достаточным запасом патронов; семь лошадей, тридцать шесть, ослов, около ста пятидесяти килограммов разных товаров и на четыре дня провизии. Таким образом, средства защиты и транспорта были налицо. О провизии не стоило беспокоиться: ее можно было доставать, как и прежде, в деревнях. Вдобавок, шесть европейцев обладали превосходным оружием, и можно было охотиться. Пересчитав инвентарь, пришли к заключению, что партия; им располагающая, не столкнется ни с какими непреодолимыми препятствиями с материальной стороны.

Решили продать ослов, которые при отсутствии опытных погонщиков могли стать серьезным бременем. Сделав это, можно будет выработать план действий. Если придут к решению продолжать путешествие еще некоторое время, придется нанять пять-шесть негров, которые понесут товары. По мере надобности эти товара можно обменивать в деревнях на необходимые продукты.. В противном случае следует с этими товарами распроститься за любую; цену; не нужны станут носильщики, и можно будет двигаться горазда» быстрее.,

Жанна Морна и Сен-Берен, которые одни лишь могли объясняться с туземцами; вошли в переговоры с обитателями Каду. Они встретили в деревне превосходный прием и подарками завоевали симпатии старшины. С его помощью ослы были проданы в Каду и окружающих деревнях по десять тысяч каури (около тридцати франков) за каждого, а всего за триста пятьдесят тысяч каури. Одной этой суммой существование членов экспедиции и оплата пяти носильщиков были обеспечены на двадцать дней.

С другой стороны, старшина обещал предоставить пять носильщиков и даже более, если понадобится. Торговые сделки потребовали нескольких дней. Они были закончены вечером 22 февраля. Это время не пропало даром, так как раньше Тонгане не мог тронуться в путь, а к этому времени его рана зарубцевалась, и ничто уже не мешало отправлению.

Утром 23-го расположили кружком шесть складных стульев, посредине разложили карты. Товгане и Малик составляли аудиторию. Обсуждение началось под председательством Барсака.

— Заседание открыто, — по привычке сказал Барсак. — Кто просит слова?

Все незаметно улыбнулись. Амедей Флоранс иронически ответил, не моргнув глазом:

— Мы будем говорить после вас, господин председатель

— Как вам угодно, — согласился Барсак, ничуть не удивленный этим титулом. — Обсудим положение. Мы покинуты нашим конвоем, но вооружены, имеем товары для обмена и находимся в центре Судана, на большом расстоянии от берега…

При этих словах Понсен вытащил из кармана свой большой блокнот, и, водрузив очки на нос, он, никогда не говоривший, сказал:

— Точно на 1 408 километров 583 метра и 17 сантиметров, включая извилины и считая от центрального кола моей палатки.

— Подобная точность бесполезна, господин Понсен, — заметил Барсак. — Достаточно знать, что мы находимся приблизительно за 1 400 километров от Конакри. Вы знаете, что мы намерены были идти дальше, но новое положение потребует, может быть, новых решений. По-моему, мы должны добраться если не самым быстрым, то самым надежным путем до какого-нибудь французского поста и там спокойно решить, что делать дальше. Одобрение было единодушное.

— Мы должны постараться достигнуть Нигера, — продолжал Барсак, рассматривая карту. — Нельзя ли пройти к Сею через Уагадугу и Надианго? После взятия Тимбукту французские посты продвигаются вниз по реке. Признаюсь, я не знаю, дошли ли они сейчас до Сея, но это возможно, даже вероятно. В случае, если нам удастся получить другой конвой, эта комбинация будет иметь то преимущество, что согласуется с нашими планами.

— Но она имеет то неудобство, господин председатель, — порывисто вскричал Понсен, лихорадочно рассматривая цифры в своей книжке, — что нам предлагается путь в 800 километров. А наш шаг в среднем равен 72 сантиметрам, я в этом уверен. 800 километров составляют 1 111 111 шагов с дробью. Отбросим дробь. Мы делаем в час в среднем 5 143 шага с дробью. Отбросим дробь. Но есть еще остановки, которые требуют в час, в среднем, 18 минут 40 секунд, я это проверил. Остается 2 520 секунд, то есть 3 600 шагов и одна десятая. Переход в 800 километров потребует 1 111 111 шагов, разделенных на 3 600 и одну десятую, то есть 308 и двадцать две тысячи восемьсот две тридцатишеститысячных часа. Это составляет 1111680 секунд с дробью. Отбросим дробь. Мы в действительности идем 5 часов 45 минут и 12 секунд в день, считая все остановки, то есть 20 712 секунд. Следовательно, чтобы пройти 800 километров, нам потребуется 1111680 секунд, деленных на 20712, что дает 53 и тринадцать миллионов девятьсот четыре двадцатимиллионных дня. Чтобы определить величину этой последней дроби, надо перевести ее в часы, минуты и секунды. И тогда получится…

— О! О!! О!!! — прокричал Амедей Флоранс, нервы которого не выдержали. — Неужели вы не могли попросту сказать, что нам понадобится 53 дня, если мы будем проходить по 15 километров в день, и только 40, если будем ежедневно делать 20? Чего вы хотите добиться этими невероятными вычислениями?

— А вот чего, — ответил Понсен, с уязвленным видом закрывая свой внушительный блокнот, — что лучше достигнуть Нигера у Дженне. Таким образом, расстояние уменьшится наполовину и сократится до 400 километров.

— Было бы еще лучше, — возразил Амедей Флоранс, указывая по карте предлагаемый им путь, — выйти к Нигеру у Сегу-Сикоро через Бамгу, Уаттару, Джитаману и так далее. Переход будет около 300 километров, но, помимо того, что мы будем идти по пути капитана Марсенея, мы выгадаем 100 километров, потому что не придется подниматься по реке от Дженне до Сегу. Кроме того, это последнее поселение довольно значительное, и мы, конечно, найдем там помощь.

— Хорошо придумано, — одобрил доктор Шатонней. — Но есть еще более удобное решение вопроса. Надо просто возвратиться если не к морю, то, по крайней мере, в Сикасо, от которого нас отделяет всего 200 километров; там мы найдем соотечественников, которые нас так сердечно принимали. Там мы решим, следует ли отправиться в Бамако или же, что предпочтительнее, как считает господин Амедей Флоранс, подняться до Сегу-Сикоро.

— Доктор прав, — согласился Флоранс. — Это самое благоразумное решение.

После того как каждый выразил свое мнение, дискуссия на время прервалась.

— Можно согласиться, господин Флоранс, — начал после минутного раздумья Барсак, который захотел дать своим компаньонам лестное понятие о его героизме, — что и вы и доктор правы. Я вас прошу, однако, подумать, что возвращение в Сикасо означает оставление, хотя и временное, той цели, которую я себе поставил. Да, господа, долг прежде всего…

— Мы понимаем ваши опасения, господин Барсак, — перебил Флоранс, — но бывают случаи, когда долг — это благоразумие.

— Остается обсудить, — возразил Барсак, — что получится в том и другом случае. Наш конвой, правда, дезертировал, но напрасно искать опасностей, которые нам угрожали бы. Те опасности, к которым мы до сих пор шли навстречу, исходят, возможно, от предполагаемого врага, существование которого нам доказывают только те удары, которые он нам наносит. Но расценим эти удары, и они покажутся нам очень слабыми. Какие затруднения нам созданы? По словам господина Флоранса, нас сначала пытались запугать; я предполагаю, что наш неведомый враг позднее возмутил наш персонал в Оикаоо и далее и, наконец, каким-то неведомым способом подменил настоящий конвой фальшивым. Но соблаговолите подумать, что, поступая таким образом, нам дали доказательства очень большой умеренности. Этот мнимый конвой, вместо того чтобы обежать, легко мог перебить нас всех! Он этого не сделал. Больше того; нам оставили провизию, оружие, патроны, лошадей и некоторый запас товаров. Поступки не из числа самых страшных.

— Но есть и Тонгане, — мягко возразил доктор Шатонней.

— Тонгане — негр, — ответил Барсак, — а для некоторых людей жизнь негра ничего не стоит.

— Господин Барсак прав, — вмешался Флоранс. — Да, с нами, действительно, поступили умеренно; верно, что до сих пор нашей смерти не хотели. Я говорю: до сих пор, так как наш неведомый противник может употребить приемы нападения более действенные, если мы будем продолжать путь в направлении, которое ему не нравится. Рана же Тонгане доказывает нам, что те, кого мы стесняем, скоры на расправу.

— Правильно, — одобрил доктор.

За одобрением доктора Шатоннея последовало несколько минут молчания, которые Барсак употребил на глубокое раздумье. Конечно, умозаключения Амедея Флоравса были справедливы, и, очевидно, почтенный депутат Юга не хотел подвергать опасности свое драгоценное существование с единственной целью избежать критики, которая ждет его в Париже, если он вернется, не выполнив полностью свою миссию. Да, впрочем, разве этим критикам нельзя возразить?

— Серьезно поразмыслив, — оказал Барсак, пытаясь испробовать на теперешних слушателях аргументы, которые ему впоследствии послужат в споре с коллегами из парламента, — я склоняюсь к предложению господина Амедея Флоранса, и особенно в той форме, которую придал ему наш уважаемый сотоварищ, доктор Шатонней. Я голосую за возвращение в Сикасо, имея конечной целью Сегу-Сикоро. Если же, господа…

Амедей Флоранс, утомленный дискуссией, перестал слушать оратора и начал думать о другом.

— …если же, господа, кто-нибудь попытается порицать меня за прекращение этого безусловно необходимого путешествия, я отвечу, что ответственность за это прекращение падает на правительство, долг которого был обеспечить .нашей экспедиции действенную защиту. Если серьезная необходимость принудила правительство отозвать состав нашего конвоя, оно должно было принять все необходимые меры, чтобы шайка авантюристов не могла подменить подлинный отряд, который нам предназначался; или же, чтобы такой подмен не совершился, оно обязано было с большим тактом избрать командира, которому доверило нашу безопасность. Этому командиру следовало не так послушно выполнять приказы, происхождение которых не наше дело выяснять. Расследование, кажущееся мне необходимым, расследование, господа…

— Простите, господин председатель, — перебил Амедей Флоранс, — если вы мне позволите…

Сначала репортер хотел предложить самое благоразумное решение, которое быстро подсказал ему здравый смысл. Но это предложение перестало интересовать Флоранса, лишь только он понял, что его примут. А через несколько минут немногого недоставало, чтобы он начал сожалеть о прекращении путешествия, как раз когда оно обещало стать интересным.

Он еще был во власти этих размышлений, когда его взгляд случайно упал на Жанну Морна и Сен-Берена. Он без всяких колебаний перебил Барсака, которого не слушал, как уже было отмечено.

— Простите, господин председатель, — перебил Амедей Флоранс. — С вашего позволения, я замечу, что мы принимаем решение, не спросив мнения мадемуазель Морна и господина де Сен-Берена: они имеют голос, как и все мы.

Замечание было основательное. Жанна Морна и Сен-Берен слушали спор молча, не принимая в нем никакого участия.

— Господин Флоранс прав, — признался Барсак, обращаясь к Жанне Морна. — Прошу, мадемуазель, выразить ваше мнение.

— Благодарю вас за желание узнать мое мнение, — спокойно ответила Жанна Морна, — но мы должны остаться непричастными к обсуждению, которое нас не касается.

— Не касается вас? Почему же, мадемуазель? Мы, кажется, все под одним знаменем.

— Совсем нет, господин Барсак, — ответила Жанна Морна. — Если в силу обстоятельств вы отказываетесь от своей цели, то мы своей не оставляем. Нам не хотелось бы отделяться от вас в момент, когда у вас такие неприятности, но мы все-таки намерены продолжать свой путь.

— Вы все еще настаиваете на путешествии в Гао?

— Больше чем когда-либо.

— Одни? Без конвоя?

— Мы и не рассчитывали попасть туда с конвоем.

— Без носильщиков?

— Мы найдем других. Если это невозможно, обойдемся без них.

— Несмотря на эту враждебность, причин которой мы не знаем, но реальность которой неоспорима?

— Несмотря на эту враждебность, которая, впрочем, мне кажется, направлена больше против вас.

— Как это знать, раз мы идем одним путем? Во всяком случае, я боюсь, что именно на вас нападет неизвестный противник, если вы одни отправитесь к Нигеру.

— Пусть, это так, но мы не боимся неведомого врага.

— Но это безумие! — вскричал Барсак. — Мы не допустим вас совершить такой неблагоразумный поступок единственно для удовлетворения вашего каприза.

Жанна Морна одно мгновение колебалась, потом печально ответила:

— К несчастью, это не каприз, как я вам говорила до сих пор.

— Так о чем же идет речь? — вскричал изумленный Барсак.

Жанна Морна снова задумалась; после краткого молчания она сказала серьезно:

— О выполнении долга.

Барсак, доктор Шатонней и Амедей Флоранс смотрели на Жанну Морна с интересом и изумлением. Барсак и Шатонней спрашивали себя, что подразумевает девушка под словом, которое она произнесла, и какой долг мог оказаться настолько повелительным, чтобы повести ее в самую дальнюю область Петли Нигера? Амедей Флоранс, который из любопытства старался разузнать, какие причины заставляли его компаньонов совершать это путешествие, испытывал глубокое удовлетворение при мысли, что узнает еще одну из причин, которая до тех пор оставалась для него тайной.

Жанна Морна снова заговорила:

— Простите меня, господа, я вас обманывала…

— Вы обманывали? — спросил Барсак с возрастающим изумлением.

— Да, я вас обманывала. Господин де Сен-Берен сказал вам свое настоящее имя, он, действительно, француз, как и вы. Я же представилась вам под ложным именем и чужой национальностью. Я англичанка, зовут меня Жанна Бакстон. Я дочь лорда Гленора, сестра капитана Джорджа Бакстона. Около Кубо покоятся останки моего несчастного брата. Туда я должна отправиться, и только там смогу я завершить предпринятое мною дело.

Тогда Жанна Бакстон — ее имя отныне восстанавливается — рассказала о драме в Кубо, об обвинениях против Джорджа Бакстона, о его смерти, о стыде и отчаянии лорда Гленора. Она говорила о священной цели, которую поставила перед собой: восстановить честь брата, стереть пятно с его имени и возвратить покой старику, жизнь которого протекала в мрачном уединении замка близ Утокзетера.

Живое волнение овладело слушателями. Они удивлялись этой молодой девушке, благородный порыв которой не удерживали ни усталость, ни опасности.

— Мисс Бакстон, — довольно резко сказал Амедей Флоранс, когда она кончила говорить, — позвольте мне бросить вам упрек.

— Упрек? Мне? — удивилась Жанна, ожидавшая совсем другого эффекта от своего рассказа.

— Да, упрек, и серьезный! Какое странное и нелестное мнение у вас о французах вообще и об Амедее Флорансе в частности!

— Что вы хотите сказать, господин Флоранс? — пробормотала смущенная Жанна Бакстон.

— Как! — вскричал репортер негодующим тоном. — Вы вообразили, что Амедей Флоранс позволит вам сделать маленькую прогулку в Кубо без него?

— О! Господин Флоранс!.. — возразила с чувством Жанна, которая начала понимать.

— Хорошенькое дело! — продолжал Амедей Флоранс, все еще изображая живейшее негодование. — Какой эгоизм!

— Я не вижу… — пыталась сказать Жанна с полуулыбкой.

— Пожалуйста, позвольте мне говорить, — с достоинством перебил Флоранс. — Вы позабыли, что я журналист, больше того: репортер. А знаете ли вы, что скажет мне мой директор, когда узнает, что я прозевал сенсационный репортаж по делу Бакстона? Ну? Он мне скажет: «Мой маленький Флоранс, вы просто осел!» И выставит меня за дверь в два счета. А я дорожу местом. Итак, я отправляюсь с вами.

— О, господин Флоранс! — повторила Жанна, глубоко взволнованная.

Репортер посмотрел ей в глаза.

— Я отправляюсь с вами, мисс Бакстон, — энергично проговорил он. — И не теряйте времени, пытаясь меня отговаривать. Я думаю, что сам лучше вас знаю, что делать.

Жанна пожала руку славного и мужественного человека.

— Я принимаю, господин Флоранс, — сказала она, и две крупные слезы скатились из ее глаз.

— А меня, мисс Бакстон, меня вы возьмете? — спросил внезапно грубым голосом доктор Шатонней.

— Вас, доктор?

— Конечно, меня. Такая экспедиция не может обойтись без медика. Раз вы отправляетесь туда, где вас могут изрубить в мелкие кусочки, мне надо быть там, чтобы их сшить.

— О, доктор! — снова повторила Жанна, начиная плакать от счастья.

Но каково было ее волнение, когда она услышала гневный голос Барсака:

— Ну! А я? Я вижу, что никто не желает спросить моего мнения?

Барсак был действительно разъярен. Ведь он тоже хотел присоединиться к мисс Бакстон. Одним ударом он убивал двух зайцев, так как путь молодой девушки почти совпадал с его собственным, а неблагоразумие поступка оправдывалось благородной целью. Вдобавок, разве четверо мужчин, четверо французов могли хладнокровно бросить эту девушку в зарослях и предоставить ей одной пуститься в опасное приключение?

Флоранс и доктор Шатонней вырвали у него из-под носа эффект, как говорят в театре, а это всегда очень неприятно.

— Я не говорю о господине Флорансе, — продолжал он, еще увеличивая для видимости свое дурное настроение, — он человек свободный. Но вы, доктор, вы член экспедиции, главой которой являюсь я, как мне думается. И вы составляете проект дезертировать в свою очередь, чтобы ваш командир лишился последнего солдата?

— Уверяю вас, господин Барсак… — сказал доктор, который, не подумал над этой стороной вопроса.

— Если ваше намерение не таково, сударь, быть может, у вас есть мысль, что я тоже отправлюсь в Кубо? Но разве вам принадлежит право решать, куда мы направим путь? И ваше ли дело давать мне уроки?

— Позвольте, господин Барсак… — пытался вставить слово бедный доктор.

— Нет, доктор, нет, я не позволяю, — возразил Барсак, голос которого все повышался. — И знайте, что я, ответственный начальник экспедиции на Нигер, не одобряю ваших проектов. Совершенно напротив, принимая во внимание, что единственный проводник, который у нас остался, нанят мисс Бакстон и находится в ее исключительном распоряжении, принимая во внимание, что мы не можем объясняться с туземцами без помощи мисс Бак-стон и господина де Сен-Берена, которые одни среди нас могут разговаривать на языке бамбара, я хочу, я намереваюсь, я приказываю…

Барсак, голос которого достиг потрясающей звучности, сделал искусную паузу, потом очень простым тоном закончил:

— …отправляться всем к Нигеру через Кубо.

— Как, господин Барсак? — спросила Жанна, боясь, что она не поняла.

— Так, мисс Бакстон, — отрезал Барсак. — Нужно, чтоб вы решились поддерживать нас до конца.

— О, господин Барсак? — прошептала Жанна и расплакалась всерьез.

Но не у одной Жанны были влажные глаза. Волнение было всеобщим. Мужчины, впрочем, старались его скрыть, и оно выразилось у них в возбужденном потоке бесполезных слов.

— Это самая простая прогулка, — восклицал Флоранс, — раз мы имеем провизию!

— На пять дней! — говорил доктор Шатонней таким тоном, будто речь шла о пяти месяцах.

— Только на четыре, — поправлял Барсак, — но мы купим еще.

— Впрочем, охота, — подсказывал доктор.

— И рыбная ловля! — прибавил Сен-Берен.

— И фрукты, которые я неплохо знаю, — утверждал доктор.

— Мой знает плоды: пататы, ямс, — вставлял Тонгане.

— Я могу делать масло каркте, — старалась превзойти его Малик.

— Гип, гип, ура! — кричал Амедей Флоране. — Это Капуяnote 41, Ханаанская страна, земной рай1 .

— Мы отправляемся завтра, — приказал наконец Барсак. — Приготовимся, чтобы не терять ни часа.

Стоит отметить, что Понсен до сих пор ни разу не открыл рта. Напротив, лишь только все решили идти в Кубо, Понсен вытащил свой блокнот, страницы которого он покрыл бесконечными вычислениями.

— Все это очень хорошо, — сказал он в ответ на последние слова Барсака. — Не мешает отметить, что путь в Кубо, сравниваемый с таковым же в Сегу-Сикоро, представляет увеличение на 400 километров. Так как наш шаг составляет, как известно, 72 сантиметра, это составляет 555 555 шагов с дробью. Отбросим дробь. И мы делаем в час, как уже сказано, 3 600 шагов и одну десятую и идем каждый день 5 часов 45 минут и 12 секунд. Следовательно…

Но никто не слушал Поисена. Барсак, доктор Шатонней, Амедей Флоранс, Жанна Бакстон и Сен-Берен уже занялись деятельными приготовлениями к завтрашнему дню, и Понсен проповедовал в пустыне.

МОГИЛА, КОСТИ

Сопровождаемые шестью носильщиками, предоставленными старшиной Каду, остатки экспедиции Барсака покинули эту деревню утром 24 февраля. Как ни тревожны были последние события, путешественники выступила весело, исключая Понсена, внутренние чувства которого оставались непроницаемыми. Все были приятно возбуждены перспективой совершить великодушный, даже героический поступок и взаимно поздравляли друг друга с принятым решением. Впрочем, ничего еще не было потеряно. Шесть европейцев и Тонгане, взявший Малик на круп лошади, владели верховыми животными, у них было оружие, продукты, предметы обмена.

С другой стороны, местность казалась спокойной, и можно было надеяться, что неведомый противник, с которым они до сих пор сталкивались, прекратит свои преследования; а больше никого не приходилось опасаться. По-видимому, ничто не помешает экспедиции достигнуть Кубо без серьезных испытаний.

Ничто не препятствовало быстрому маршу, так как его уже не замедляло многочисленное стадо ослов. Чтобы ускорить поход, были принесены тяжелые жертвы. Старшине Каду за его услуги оставили большую часть товара, сохранив лишь то, что можно было легко доставить в Гао. Более тягостная жертва: отказались от палаток и лишь одну сохранили для Жанны Бакстон, хотя она категорически возражала; мужчины будут ночевать в деревнях или на открытом воздухе. В сухое время года и •при сравнительно коротком походе это не могло причинить особых неудобств.

Дело шло о расстоянии в пятьсот километров, то есть о переходе в пятнадцать или двадцать дней. Вероятно, в Кубо будут между 10 и 15 марта. Начало пути оправдало благоприятные предзнаменования. Свежие носильщики были усердны, намеченные этапы выполнялись, и только пять дней потребовалось, чтобы преодолеть сто сорок километров, отделяющих Каду от Санабо, куда прибыли днем 28 февраля. Никаких происшествий не случилось во время этой первой части путешествия.

Как и предполагалось, на ночлег устраивались в туземных хижинах, правда, очень грязных, но все же удовлетворительных. Если же во второй части дня поблизости не оказывалось деревушки, ночь мирно проходила на открытом воздухе. Повсюду хорошо принимаемые, путешественники питались без затруднений и сохранили свои запасы провизии,, когда покинули Санабо 1 марта. До сих пор у них не было причин раскаиваться в принятом решении.

— Это слишком хорошо! — провозгласил Амедей Флоранс в разговоре со своим другом Сен-Береном, когда они ехали бок о бок 2 марта. — Как глубокий мыслитель, я должен был бы беспокоиться и рассчитывать, какая дробь обычного соотношения между добром и злом приходится нам во вред. Но я лучше хочу предполагать, что судьба время от времени берет пример с господина Понсена и отбрасывает дробь.

— Это результат хорошего поступка, дорогой друг, — ответил Сен-Берен. — Вы нас не покинули, и небо вас вознаграждает.

— Судя по тому, как идут дела, у нас нет большой заслуги, — сказал, поворачиваясь в седле, доктор Шатонней, ехавший впереди двух друзей.

— Кто знает! — молвил Сен-Берен. — Мы еще не пришли к концу.

— Ба! — вскричал Амедей Флоранс. — Все равно. На этот раз нам дует попутный ветер. Такие вещи чувствуются, черт возьми! Я утверждаю, что мы приедем в Кубо, как на кресле, без малейших приключений, что, впрочем, не слишком утешительно для журналиста, директор которого… Эй! — прервал он внезапно речь, обращая восклицание к своей лошади, которая споткнулась.

— В чем дело? — спросил Барсак.

— Моя лошадь, — объяснил Флоранс. — Я не знаю, что с ней. Она беспрестанно спотыкается сегодня утром. Надо ее осмотреть…

Он не успел кончить: лошадь внезапно остановилась, задрожала и закачалась. Репортер едва успел соскочить, как животное согнуло колени и вытянулось на земле. На

помощь бедной лошади поспешили; она стонала и дышала тяжело. С нее сняли седло, промыли ноздри водой из соседнего ручейка. Ничто не помогло. Час спустя лошадь издохла.

— Мне надо было подержаться за сучок, — жалобно сказал Амедей Флоранс, превратившийся в пешехода. — Поздравляя себя с удачей, обязательно накличешь беду: это уж известно.

— Вы становитесь суеверным, господин Флоранс? — улыбаясь, спросила Жанна Бакстон.

— Не совсем, мадемуазель. Мне только досадно, очень досадно!

Лошадь Тонгане была отдана репортеру. Жанна Бак-стон посадила Малик сзади, и после двухчасовой задержки снова двинулись в путь, оставив позади труп лошади и ее сбрую, которую нельзя было увезти. Дневной переход из-за этого происшествия сократился.

С наступлением ночи остановились около рощи, раскинувшейся полукругом у края дороги; с этого пункта, расположенного на небольшой возвышенности, можно было осматривать местность по всем направлениям. Эта роща, где можно было не опасаться нечаянного нападения, была удачно избрана для ночлега. Ее удобства, очевидно, привлекали и других путешественников. Судя по следам, здесь останавливалась довольно многочисленная группа людей, и у них были лошади. Кто эти люди? Негры или белые? Второе предположение, более вероятное, так как негры обычно не пользуются лошадьми, превратилось в уверенность, когда Амедей Флоранс нашел и показал спутникам пуговицу — предмет цивилизации, мало употребляемый черными и неопровержимо свидетельствовавший о цвете кожи ее прежнего владельца.

Высокая трава уже выпрямилась, — значит, люди были здесь не менее двенадцати дней назад. Так как путники с ними не столкнулись, можно было заключить, что и они следуют на северо-запад, — значит, встретиться с ними не придется.

День 3 марта не принес ничего особенного, но 4-го путешественники потерпели новый урон в конском составе. Вечером лошадь Барсака пала точно так же, как лошадь Амедея Флоранса. Это уже начало казаться странным,

Доктор Шатонней, осмотрев мертвую лошадь, сказал Флорансу, когда они были вдвоем:

— Я поджидал этого, господин Флоранс, чтобы сказать вам достаточно серьезную вещь.

— Какую же? — спросил удивленный репортер.

— Наши лошади отравлены.

— Невозможно! — вскричал репортер. — Кто их отравил? Негры, нанятые в Каду? Не в их интересах создавать нам трудности.

— Я никого не обвиняю, но настаиваю на том, что сказал. После первого несчастья я сомневался. После второго у меня полная уверенность. Признаки неопровержимы. Последний невежда не ошибется.

— Итак, ваше мнение, доктор?

— Насчет чего?

— Насчет того, что мы должны делать.

— Я знаю это не больше вас. Мой долг предупредить вас, и я сделал это конфиденциальным образом, чтобы вы сообщили нашим товарищам, за исключением мисс Бак-стон, которую, мне думается, не стоит волновать.

— Конечно, — согласился Флоранс. — Но скажите, доктор, неужели так необходимо предполагать злой умысел в этих двух случаях? Неужели нельзя объяснить это иначе? Не могли ли наши лошади съесть ядовитую траву?

— Это не только возможно, — сказал доктор, — но и Очевидно. Остается узнать: случайность ли примешала к их пище ядовитую траву, или же случай носит имя человека? Пока я об этом знаю не больше вас.

Решили наблюдать строже, чем когда-либо, за пятью уцелевшими лошадьми, чтобы избежать повторения несчастий. Один из европейцев или Тонгане всегда оставались с ними во время привалов, чтобы к ним никто не мог подойти. По причине ли этих предосторожностей или просто потому, что две первые смерти были случайны, следующие два дня прошли без приключений, и все немного успокоились. Вдобавок, потеря двух лошадей была до сих пор единственным несчастным происшествием.

Местность была очень ровной, продвигались без усталости, настолько быстро, насколько позволял шаг носильщиков; в деревушках легко доставали продовольствие, что позволяло сохранять первоначальный запас продуктов на четыре дня. Во второй половине дня 5 марта и за весь день 6-го не заметили ни одной деревни, и этот резерв пришлось затронуть. Впрочем, об этом не беспокоились, так как Тонгане уверял, что они скоро встретят значительное поселение, где легко будет достать пропитание.

Вечером 6 марта в самом деле подошли к деревне Яхо, но предсказания Тонгане не оправдались. Лишь только приблизились к «тата» — стене, окружавшей деревню, — раздались бранные крики и даже выстрелы из кремневых ружей, и на вершине «тата» появилась многочисленная толпа негров. Экспедиция в первый раз встретила такой прием, если не считать выходки туземцев в Кокоро. В Кокоро еще удалось превратить их воинственные чувства в более дружеские, а в Яхо даже невозможно было попытаться достигнуть подобного результата.

Барсак напрасно пытался вступить в сношения с жителями деревни, — не помогали никакие средства. Был поднят белый флаг на конце палки. Эта мирная эмблема, понятная повсюду на земле, вызвала ураган завываний, сопровождаемый тучей пуль, которые были бы смертельны для посланного, если бы он не постарался держаться на достаточной дистанции. Тонгане и два носильщика, люди того же племени, как и обитатели Яхо, были посланы парламентерами. Но их отказались слушать и отвечали камнями и пулями, которые, впрочем, неловкость стрелков делала безобидными. Было ясно, что обитатели деревни по той или иной причине решили не входить ни в какие отношения с чужестранцами и даже не желают знать их намерения. Впрочем, эти негостеприимные негры ограничились лишь тем, что заперлись за «тата», не впускали туда путешественников, но не отваживались на более решительные враждебные действия.

Каковы бы ни были причины такого поведения, путешественники не могли запастись провизией, как надеялись, и 7 марта им пришлось отправиться с запасом провизии всего на два дня. Положение, впрочем, не внушало еще тревоги. Экспедиция уже сделала больше трехсот километров от Каду, то есть более половины намеченного пути. И можно было думать, что ближайшие деревни окажут более дружеский прием, чем Яхо.

По дороге не встретилось жилья, и этот вопрос в продолжение дня 7 марта не мог разрешиться. День был удачен по числу пройденных километров, но принес новое несчастье: пала третья лошадь, совершенно так же, как две предыдущие.

— Кому-то все же удается отравлять наших лошадей, несмотря на строгий надзор? — спросил Флоранс доктора Шатоннея.

— Это мало вероятно, — ответил доктор. — Яд был дан до нашего отправления из Каду, может быть, в ту ночь, когда дезертировал наш конвой. Если же лошади умирают одна за другой, то объясняется это различием их организмов, и, без сомнения, различием доз.

— А пока, — сказал Флоранс, — нас трое пешеходов на четыре всадника. Не слишком забавно!

8 марта пустились в путь с беспокойством. С какой стороны ни взгляни, будущее представлялось мрачным. Уже невозможно было скрывать, что могущественный противник, от которого путешественники, по их мнению, освободились, позаботился отравить лошадей, прежде чем отделиться от экспедиции, и это указывало на постоянство ненависти, столь же ужасное, как и необъяснимое. С другой стороны, провизии оставалось только на один день, и придется страдать от голода, если до заката солнца не встретится деревня.

Этого не пришлось долго ждать. Еще не прошел первый час пути, как вдали показалась группа хижин. Путешественники немного помедлили, гадая о том, какой прием их ждет. На обширной равнине, развертывавшейся перед их глазами, они ничего не различали. Деревня казалась мертвой, поле было пустынно. Виднелись лишь пышный ковер зарослей да просека дороги, на которой кое-где чернели пятна.

Барсак и его спутники двинулись к деревне. Они не сделали и километра, как отвратительный запах стеснил им дыхание. Через несколько шагов они были около одного из черных пятен, замеченных издали. Они попятились. Черное пятно оказалось полуразложившимся трупом негра. До самой деревни они насчитали на дороге десять таких похоронных вех.

Доктор Шатонней, осмотревший один из трупов, сказал Амедею Флорансу:

— Видите, как невелико входное отверстие от пули, поразившей этого человека, и как, наоборот, обширно выходное, когда пуля пронизывает тело насквозь. И вы можете заметить, какие ужасающие разрушения она производит, когда встречает кость. В этих людей стреляли разрывными пулями.

— Опять?! — вскричал Амедей Флоранс.

— Опять.

— Как в того старого негра, о котором мы позаботились в деревушке, во время первого перехода с новым конвоем?

— Да, как в тот день, — подтвердил доктор Шатонней.

Амедей Флоранс и доктор присоединились к спутникам в молчании. Они в задумчивости спрашивали себя, какое заключение следует вывести из необъяснимого повторения такого ужасного случая?

В деревне зрелище было еще страшнее. Многочисленные признаки говорили, что она была местом жестокой битвы. После боя победители сожгли деревню, и большая часть хижин погибла от огня. В уцелевших хижинах нашли трупы.

— Смерть этих несчастных произошла, по крайней мере, десять дней назад, — сказал доктор, — и тоже произошла от разрывных пуль.

— Но кто же негодяи, устроившие такую резню? — вскричал Сен-Берен.

— Может быть, те люди, следы которых мы заметили несколько дней назад? — предположил Амедей Флоранс. — Мы тогда считали, что они опередили нас на двенадцать дней. Это сходится с датой, установленной доктором.

— Это, несомненно, они, — с негодованием сказал Барсак.

— Так это им мы обязаны недавним приемом в Яхо, — прибавил Флоранс. — Они хотели разграбить Яхо, но деревня окружена «тата», и они не могли туда войти. Вот почему испуганные негры с этого времени держатся на оборонительном положении.

— Это логично, — одобрил доктор Шатонней.

— Но кто же эти негодяи, — спросила Жанна Бакстон, — и не опасно ли для нас их присутствие?

— Кто они, я не знаю, — ответил Флоранс, — но мне кажется, что нам не следует бояться. Они опередили нас на десять — двенадцать дней, и так как они на лошадях, то мало вероятно, чтобы мы их когда-нибудь догнали.

Через сожженную деревню прошли, не встретив ни одного живого существа. Она была совершенно пустынна, так как те, кого не уничтожили пули, скрылись. Вдобавок, деревня была разграблена. Все, что не истребил огонь, было пущено на ветер. То же зрелище в окрестностях, где расстилались опустошенные поля. Злая, разрушительная воля была очевидна.

Во власти самых печальных размышлений путники оставили позади злополучное селение.

Вечером остановились в поле. Провизии оставалось лишь на один раз. Ее разделили на две части, из которых одну сохранили на следующее утро.

Днем 9 марта встретили две деревни. К первой не могли приблизиться, так как она была защищена «тата», и их встретили, как в Яхо, вторая, незащищенная, была разрушена, сожжена и совершенно пуста, как виденная накануне.

— Поистине можно сказать, — заметил Барсак, — что эти люди задались целью создать перед нами пустыню.

Замечание было верное. Не убив путешественников иным способом, их решили заморить голодом.

— Ба! — умышленно беспечно сказал Амедей Флоранс. — Мы наперекор им все же пройдем эту пустыню. До Кубо не больше полутораста километров. В конце концов это не море переплыть. Уж если мясники и бакалейщики забастовали, то охота доставит нам бифштексы.

За исключением Понсена, неспособного владеть оружием, все остальные последовали превосходному совету. К несчастью, высокая трава закрывала вид, а местность была не слишком обильна дичью. За весь день добычу составили только дрофа, две цесарки и две куропатки. Этого едва хватило на четырнадцать человек.

Вечером Флоранс и доктор заметили, что на месте их лагеря останавливались и другие путешественники. Казалось, время, на которое те их опередили, стало меньше, так как трава была помята не так давно. Пока они рассуждали по этому поводу, их позвал Тонгане. Упали сразу две лошади. Помочь было невозможно, и они погибли после часа мучений.

Остались всего две лошади, но и их не суждено было сохранить: они пали 10 марта.

Были ли носильщики, нанятые в Каду, напуганы этими постоянными смертями? А может быть, просто они побоялись голода, так как охота 10 марта дала смехотворные результаты? Как бы то ни было, они скрылись ночью с 10 на 11 марта, и когда настало утро, шесть европейцев, Тонгане и Малик оказались без носильщиков, без лошадей и без провизии.

На момент они испытали упадок духа, вполне естественный из-за слабости, которую они начали чувствовать. Особенно удручена была Жанна Бакстон, упрекавшая себя за то, что вовлекла своих товарищей в это плачевное путешествие. Она обвиняла себя за их несчастья и просила прощенья.

Флоранс почувствовал необходимость бороться со всеобщим унынием.

— Какие бесполезные слова! — вскричал он нарочито грубым тоном, обращаясь к Жанне Бакстон. — Мы еще, кажется, не умерли. Охота не была хороша эти дни… Что ж! Завтра она будет лучше, вот и все.

— Не забудем, — заметил доктор Шатонней, приходя на помощь репортеру, — что наши негры, сбежав, избавили нас от шести едоков.

— В наших обстоятельствах это прямо благодеяние, — заключил Флоранс. — Если бы они не ушли сами, я уж намеревался отправить их к любезным семействам.

— Спасибо, господин Флоранс, спасибо, господа, — сказала Жанна Бакстон, глубоко растроганная. — Поверьте, что я никогда не забуду вашей доброты.

— Без нежностей, — перебил Флоранс. — Нет ничего хуже перед завтраком. Лучше пойдем на охоту и потом будем есть до несварения желудка. А чувства будем изливать за десертом.

Уход носильщиков сделал невозможной переноску тюков, пришлось оставить последнюю палатку и остатки меновых товаров. Жанна Бакстон отныне будет спать на открытом воздухе, если не найдется убежища в покинутой деревне. Потеря предметов обмена не вызвала больших сожалений. К чему они, раз страна пустынна? Впрочем, разве они не имели золота на случай, если станет возможно вести торговлю!

В этих печальных обстоятельствах поход возобновился. 12 марта прошли через деревню, где нашли многочисленные трупы негров. Доктор заметил, что смерть этих несчастных произошла недавно, не более двух дней назад. Не следовало ли отсюда заключить, что они догоняют шайку убийц и могут с ней столкнуться в тот или другой день?

Несмотря на эту малоутешительную перспективу, они продолжали продвигаться к северу. Что другое могли они сделать? Возвращаться к югу, по дороге, где снова встретятся враждебные или разрушенные деревни, невозможно. Лучше любой ценой достигнуть Нигера, потому что там они могут получить помощь.

Истощенные путешественники на своем пути встречали полное опустошение. Деревни, защищенные «тата» против разгрома, были настроены воинственно, остальные — разграблены. Нигде не удавалось достать продовольствия, и экспедиция существовала только по милости счастливых случайностей: ямс, пататы или другие корни, вырытые в опустошенном поле, удачный выстрел, а иногда какая-нибудь жалкая рыбешка, выловленная Сен-Береном во время привала. Но это случалось реже всего. Хотя несчастье ничуть не уменьшило постоянную рассеянность и повышенную чувствительность странного племянника Жанны Бакстон, но они шли местами, где реки попадались не часто. Не раз страдали от жажды: колодцы на их пути были неизменно засыпаны. Злая сила, изощрявшаяся в преследовании путешественников, ничего не забывала.

Но энергия их все же не иссякла. Сжигаемые солнечными лучами, с трудом таща ноги, когда им не попадалась дичь, сокращая переходы из-за возрастающей слабости, они отважно стремились к северу день за днем, шаг за шагом, несмотря на усталость, жажду, голод.

Двое негров выносили испытания с удивительным терпением. Привыкшие к невзгодам суровой жизни, они страдали как будто меньше, чем европейцы. Они проявляли самую трогательную преданность.

— Мой не очень голоден, — говорил Тонгане Малик, предлагая ей какой-нибудь найденный им корень.

Малик принимала подарок, но лишь для того, чтобы предложить его Жанне Бакстон, а та присоединяла его к общему запасу.

И так каждый выполнял долг, действуя сообразно со своим характером.

Барсак был больше всего склонен к гневу. Он молчал, а если иногда с его уст срывалось слово, оно было обращено к французскому правительству, небрежность которого поставила его, Барсака, в такое трудное положение. Он уже видел себя на трибуне парламента. В ожидании он готовил свои громы, которые метнет вокруг, как некий Юпитер с высоты парламентского Олимпаnote 42.

Доктор Шатонней тоже мало говорил, но, хотя и неспособный к охоте, был очень полезен. Он искал съедобные фрукты, которые открывал довольно часто, и, стараясь сохранить хотя бы видимость веселого настроения, никогда не забывал хохотать с характерным шумом выпускаемого из машины пара при малейшей шутке Амедея Флоранса.

Понсен еще меньше говорил, он совсем почти не открывал рта. Он не охотился, не удил, но зато и не жаловался. Он ничего не делал, Понсен, если не считать того, что по временам записывал в свою таинственную книжку какие-то заметки, всегда очень интриговавшие Амедея Флоранса.

Казалось, Жанна Бакстон с меньшим терпением выносила испытания, посылаемые судьбой, и, однако, не этими испытаниями объяснялась ее растущая печаль. Никогда не надеясь, что путешествие пройдет без трудностей, она с твердым сердцем встречала препятствия на своем пути. Похудевшая, ослабевшая от лишений и всевозможных страданий, она сохраняла всю энергию, и мысль ее постоянно была устремлена к намеченной цели. Но по мере приближения к ней беспокойство и тоска увеличивались против ее воли. Что скажет ей могила в Кубо? Что покажет расследование, которое она предпримет, приняв за центр розысков то место, где погиб ее брат? Не вернется ли она с пустыми руками?

Эти вопросы теснились в ее мозгу, становясь каждый день все более неотвязными и повелительными.

Амедей Флоранс видел печаль Жанны Бакстон и всячески старался ее рассеять. На деле он был душой этого маленького мирка, и самые худшие испытания не влияли на его постоянную веселость. Если его послушать, надо было благодарить небо за отеческую заботливость, потому что никакой другой род жизни не соответствует так строго правилам гигиены, если ее хорошо понимать. Что бы ни случилось, он рукоплескал. Жажда? Нет ничего более благоприятного при начинающемся расширении желудка. Голод? Прекрасно — это излечит его от грозящего ему артритаnote 43. Вы истощены усталостью? По его мнению, вы лучше будете спать. И он во всем этом искал поддержки доктора Шатоннея, который одобрял и восхищался смелостью и энергией славного парня.

Заслуги Амедея Флоранса были тем больше, что, кроме общих забот, он испытывал беспокойство другого рода, о котором его товарищи даже не подозревали. Началось это 12 марта, когда они пересекли деревню, разграбленную, казалось, накануне. С этого дня Амедей Флоранс втайне убедился, что за ними наблюдают, шпионят. Он был уверен, что враги сторожат их в зарослях, шаг за шагом следуют за расстроенной экспедицией, видят ее агонию и готовы в тот момент, когда спасение будет близко, уничтожить все усилия этих потерпевших крушение на суше. Будучи всегда настороже, он получал многочисленные доказательства своих подозрений: днем — следы недавнего лагеря, едва слышные выстрелы, галоп лошади вдали; ночью — шепот, тихие шаги, неясные тени среди глубокой тьмы. О своих наблюдениях, размышлениях, страхах он ничего не говорил товарищам и приказал молчать Тонгане, который заметил то же самое. Они удовлетворились тем, что усиленно караулили.

Путешествие, связанное с такими трудностями, не могло уложиться в намеченные сроки. Только вечером 23 марта они сделали последнюю остановку перед Кубо. Семь-восемь километров отделяли от него истощенных путников, но менее чем за два километра находилась, по словам Тонгане, могила, где покоились останки капитана Джорджа Бакстона.

На рассвете следующего дня они пустятся в путь. Покинув проторенную тропу, они сначала пойдут туда, где был уничтожен мятежный отряд, а потом направятся к деревне. Если она в лучшем состоянии, чем другие, они найдут там продовольствие и отдохнут несколько дней, пока Жанна Бакстон будет продолжать розыски. В противном случае они или повернут к Гао, или изберут дорогу в Тимбукту или Дженне, в надежде встретить на севере или на востоке менее разоренные области.

В этот момент Амедей Флоранс счел нужным рассказать товарищам о фактах, которые его занимали. Пока они отдыхали от дневной усталости, а Малик готовила скудный ужин на огне из сухой травы, он рассказал им о своих дневных и .ночных наблюдениях и выразил уверенность, что они не могут сделать ни одного шага, который не был бы известен невидимым, но всегда присутствующим поблизости врагам.

— Я иду дальше, — прибавил он, — и осмеливаюсь утверждать, что наши противники — это старинные знакомцы. Я упорно настаиваю, пока мне не докажут противного, что они состоят в точности из двадцати черных и трех белых и что один из них походит, как двойник, на нашего изящного друга, так называемого лейтенанта Лакура, с такой выгодной стороны известного моим почтенным собеседникам.

— На чем вы основываете свои предположения, господин Флоранс? — спросил Барсак.

— Прежде всего на том, что наш так называемый конвой легко мог узнать наши намерения и предшествовать на выбранном нами пути. Зачем? Чтобы сделать на нашу беду ту хорошенькую работу, которой вы могли восхищаться. Кроме того, трудно допустить присутствие другого отряда, который, не зная о нашем местонахождении, занимался бы подобными развлечениями с необъяснимой целью. Есть еще и другое. Обитатели уничтоженных деревень и старый негр, которого перевязывал доктор еще до Каду, поражены одинаковым оружием. Убийцы были поблизости от нас до прибытия второго конвоя, так же, как они здесь после его ухода.

— Может быть, вы и правы, господин Флоранс, — согласился Барсак, — но, в конце концов, вы не открыли нам ничего нового. Никто из нас никогда не сомневался. что опустошение страны производится во вред нам. Но, будь ли опустошение делом лейтенанта Лакура или другого, это не меняет положения, равно как и то, что бандиты окружают нас, вместо того чтобы идти впереди, как мы предполагали.

— Я не согласен, — возразил Амедей Флоранс. — Я до такой степени не согласен, что решил сегодня говорить, после того как долго молчал, чтоб не увеличивать напрасно ваших опасений. Но мы у цели, несмотря ни на что. Завтра мы или будем в Кубо, следовательно, под защитой, или нас заставят изменить направление, а быть может, перестанут преследовать. И я хотел бы, признаюсь, обмануть на этот раз преследователей, чтоб они не знали наших намерений.

— Почему? — спросил Барсак.

— Сам не знаю, — признался Флоранс. — Просто мне пришла такая мысль. Мне кажется, в интересах мисс Бакстон, чтобы цель ее путешествия не была известна, прежде чем она сделает расследование.

— Я согласна с господином Флорансом, — одобрила Жанна Бакстон. — Кто знает, быть может, завтра они на нас нападут открыто, и я потерплю крушение в порту. Я не хотела бы, зайдя так далеко, не достигнуть цели. Господин Флоранс прав: надо ускользнуть от шпионов, которые нас окружают. К несчастью, я не вижу средства, как это сделать.

— Нет ничего проще, — разъяснил Флоранс. — Несомненно, что по крайней мере до сих пор наши враги не рискнули на прямое покушение. Они лишь следуют за нами, шпионят, и, если мысль мисс Бакстон правильна, вмешаются более действенно, когда наше упорство истощит их терпение. Вероятно, их бдительность утихает, когда мы останавливаемся на ночлег. Постоянство наших привычек должно их успокоить, и они не сомневаются в том, что найдут нас утром там, где оставили вечером. Нет оснований предполагать, что сегодня их стража бдительнее, чем в другие дни, по крайней мере, если они не решились еще на немедленную атаку. И даже в этом случае будет выгоднее, чем когда-либо, попытаться ускользнуть в сторону. А если это и не так, проще всего отправиться немедленно, воспользовавшись темнотой. Мы бесшумно пойдем один за другим в определенном направлении и встретимся в условленном месте. В конце концов за нами по пятам идет не бесчисленная армия, и это будет необычайное несчастье, если мы попадем прямо к прелестному лейтенанту Лакуру.

План, горячо одобренный Жанной Бакстон, был принят. Условились идти на запад, к группе деревьев, находившейся на расстоянии одного километра и замеченной до наступления темноты. Теперь эти деревья исчезли из глаз, но было известно, в каком направлении они находятся, и их можно было достигнуть с уверенностью, руководясь звездой, блестевшей на горизонте под густыми тучами, еще увеличивавшими темноту. Первым пошел Тонгане, за ним Жанна Бакстон, потом Малик. Остальные европейцы последовали друг за другом; шествие замыкал Амедей Флоранс.

Переход совершился без приключений. Через два часа шесть европейцев и двое черных соединились на опушке рощи; беглецы поспешно пересекли ее, чтоб поставить заслон между собой и врагами. Теперь двигались гораздо свободнее. Близость цели придала силы даже самым слабым. Никто не чувствовал усталости.

Полчаса быстрой ходьбы — и Тонгане остановился. По его словам, они пришли туда, где был истреблен мятежный отряд Джорджа Бакстона, но в темноте ночи он не смог с точностью указать пункт, интересовавший Жанну Бакстон. Нужно было ждать дня.

В течение нескольких часов отдыхали. Только Жанна Бакстон, не зная, что ей принесет грядущий день, не могла заснуть. Более настоятельно, чем когда-либо, перед ней теснилась сотня вопросов. Действительно ли ее несчастный брат умер, и откроет ли она доказательства, не уничтоженные временем? Если такие доказательства существуют, сможет ли она убедиться в преступности или, наоборот, в невиновности брата или останется все в той же неуверенности? И как она завтра начнет расследование, на которое решилась? Не рассеялись ли, не исчезли ли последние свидетели драмы, быть может, тоже умершие, и есть ли надежда найти кого-либо из них? И если она их найдет, какова будет истина, которую она услышит из их уст?..

Еще не было шести часов, как все уже были на ногах. Пока рассветало, Тонгане осматривал окрестности и припоминал знакомые места. Все следили за ним с живым волнением.

— Там! — сказал, наконец, негр, указывая на уединенное дерево, одиноко поднимавшееся на равнине в 300-400 метрах от них.

Через несколько минут все были у подножия этого дерева и копали почву в том месте, где указал Тонгане, хотя там не было никаких признаков могилы. Ножи лихорадочно разрывали землю, ее выбрасывали руками, и яма быстро росла.

— Внимание! — крикнул репортер. — Вот кости… Мисс Бакстон, очень взволнованная, должна была опереться на руку доктора.

Начали осторожно расчищать яму. Показалось тело, или, вернее, скелет, прекрасно сохранившийся. Вокруг руки остались клочки материи и золотая нашивка — знак чина. Среди костей нашли портфель, сильно поврежденный временем. Его открыли: в нем был лишь один документ — письмо, адресованное Джорджу Бакстону его сестрой.

Слезы брызнули из глаз молодой девушки. Она поднесла к губам кусок пожелтевшей бумаги, которая рассыпалась у ней между пальцев; потом, обессиленная, Жанна приблизилась к могиле.

— Доктор, прошу вас, — сказала она дрожащим голосом, — не будете ли вы так добры освидетельствовать останки моего несчастного брата?

— К вашим услугам, мисс Бакстон, — отвечал взволнованный доктор, даже позабыв, что его внутренности терзает голод.

Он спустился в могилу и произвел осмотр по всем правилам судебной медицины. Когда он кончил, лицо его было серьезно и выражало глубокое волнение.

— Я, Лоран Шатонней, доктор медицины Парижского университета, — торжественно произнес он среди глубокого молчания, — удостоверяю следующее: во-первых, кости, подвергнутые мной исследованию, которые мисс Жанна Бакстон объявила костями ее брата Джорджа Бакстона, не носят никаких признаков раны, нанесенной огнестрельным оружием; во-вторых, человек, от которого остались эти кости, был убит; в-третьих, смерть последовала от удара кинжалом, нанесенного сзади сверху вниз; кинжал пронзил левую лопатку и задел верхнюю долю сердца; в-четвертых, вот оружие преступления, собственноручно извлеченное мною из кости, в которой оно засело.

— Заколот!.. — пробормотала ошеломленная Жанна Бакстон.

— Заколот, я это утверждаю, — повторил доктор Шатонней.

— И сзади!

— Сзади.

— Значит, Джордж невиновен! — вскричала Жанна, разразившись рыданиями.

— Невиновность вашего брата выходит из пределов моей компетенции, мисс Бакстон, — мягко заметил доктор Шатонней, — и я не могу о ней судить с такой же смелостью, как о фактах, мною констатированных, но она мне кажется чрезвычайно вероятной. В самом деле, из моего осмотра вытекает, что ваш брат не был убит в битве, как думали до сих пор, но умерщвлен сзади. Удар нанесен не солдатом регулярной армии, так как кинжал не военное оружие.

— Спасибо, доктор, — сказала Жанна, понемногу приходя в себя. — Первые результаты моего путешествия дают надежду… Еще одна просьба, доктор… Не можете ли вы письменно подтвердить то, что вы сегодня установили, а все остальные не будут ли добры послужить свидетелями?

Все горячо отдали себя в распоряжение Жанны Бак-стон. Амедей Флоранс на листке бумаги, который Понсен согласился вырвать из блокнота, написал протокол, подписанный доктором Шатоннеем и всеми присутствующими. Он был вручен Жанне Бакстон вместе с оружием, найденным в могиле ее брата.

Это оружие молодая девушка взяла, задрожав. Крепкий четырехугольный клинок кинжала, с вырезанными на нем глубокими желобками, был покрыт толстым слоем ржавчины, может быть, смешанной с кровью. На рукоятке из слоновой кости можно было разобрать следы исчезнувшей надписи.

— Смотрите, господа, — сказала Жанна, показывая почти невидимые линии, — это оружие некогда носило имя убийцы.

— Досадно, что оно стерлось, — вздохнул Амедей Флоранс, исследуя оружие в свою очередь. — Но подождите, что-то видно: «и» и, кажется, «л».

— Этого мало, — заметил Барсак.

— Может быть, будет достаточно, чтобы разоблачить убийцу, — серьезно сказала Жанна Бакстон.

По ее приказу Тонгане засыпал останки Джорджа Бакстона землей, потом, оставив одинокую, трагическую могилу, все направились к Кубо. Но через три-четыре километра пришлось остановиться. У Жанны Бакстон не было сил: колени ее подгибались, и она должна была лечь.

— Волнение, — объяснил доктор Шатонней.

— И голод, — справедливо добавил Амедей Флоранс. — Ну, старина Сен-Берен, мы не должны уморить голодной смертью вашу племянницу, даже если она вам тетка, чему я никогда не поверю! На охоту!

К несчастью, дичь попадалась редко. Большая часть дня прошла, прежде чем два охотника увидели дичь на мушке своего ружья. Только к концу дня судьба им улыбнулась. Две дрофы и куропатка пали под выстрелами. В первый раз за долгое время путники имели обильный ужин. Зато пришлось отказаться от мысли достигнуть Кубо в тот же вечер, и они решились провести последнюю ночь на открытой равнине.

Истомленные усталостью, убежденные, что они сбили со следа врагов, путешественники пренебрегли в эту ночь обычным караулом. Вот почему никто из них не видел странных явлений, случившихся ночью. На востоке замигали слабые огоньки. Им ответили с запада другие огни, очень яркие и с большой высоты, хотя на этой совершенно плоской равнине не было никакой горы. Мало-помалу слабые искорки с востока и мощные огни с запада приближались друг к другу. И они сошлись там, где спали путники.

Внезапно спящих разбудило странное гуденье, которое они уже слышали возле Канкана. Но теперь гуденье было ближе и неизмеримо сильнее. Едва они открыли глаза, как блуждающие огни, подобные электрическим прожекторам, внезапно брызнули с запада, менее чем в сотне метров от них. Они еще пытались разгадать причину этого явления, как люди, вынырнув из темноты, ринулись на ослепленных и оглушенных путешественников. В одно мгновение они были опрокинуты.

Среди ночи грубый голос спросил по-французски:

— Готово, ребята? Потом после молчания:

— Первому, кто пошевелится, — пуля в голову… Ну, в путь!

Загрузка...