Аннелиз Вербеке Неспящие

Посвящается Ливен

And I’ll show you

Who I’ve been running from

It’s the feeling

Of waking

And it’s gone.

Tindersticks. A Night In

Я открою тебе,

От чего я бегу много лет, —

это призрак бессонницы,

но его больше нет.

Группа «Тиндерстикс», песня «Ночью дома один»

Мои ночи были длиннее, чем дни, ведь ночью я оставалась одна. Я смотрела на Ремко, храпевшего у меня под боком. Он был моей последней надеждой, только он мог уснуть, и в этом заключалась вся разница. С моего теплого живота он скатывался в Долину снов — место, которое я помнила с каждым днем все хуже и хуже.

В первые недели своей бессонницы я спрашивала совета у многочисленных врачей и друзей. Следовала всем рекомендациям: бег перед сном, горячее молоко с медом, упражнения на дыхание, таблетка феназепама, пять таблеток феназепама, косячок, бутылка вина, горы книг.

Но по ночам я чувствовала, что мои нервы натянуты до предела, а все тело ломит. Голова работала лучше, чем днем, — я едва справлялась с бегущим потоком мыслей. Обычно начало было хорошее, а заканчивалось все неуместными вопросами о смысле жизни и самосожалением. Лучше не иметь точно очерченных планов на всю оставшуюся жизнь. Ни один роман не может длиться вечно. Дети? — Нет, спасибо, это не для меня. Работа? — Скорей всего, с ней не будет проблем. С моими-то дипломами. С моим чувством юмора. С моими талантами. С моими тайнами. С моими страхами. Любила ли я кого-нибудь по-настоящему? А может, годами видела в зеркале только себя, обычно очень упрямую и сердитую?

Лишь на рассвете я порой ненадолго впадала в дрему — промежуточное состояние между бодрствованием и сном, но это было, увы, все же слишком далеко от Долины снов.

Нет ни одной страшной болезни, о которой не сняли бы видео. Ремко решил показать мне фильм про Роджера, директора школы. Этот человек не спал целых полгода. Его родственники все тщательно засняли на пленку, начиная с его первых беспокойных ночей и до тех пор, пока его измученные бессонницей глаза не закатились уже в больнице. Врачи оказались бессильны. В результате многодневных наблюдений они сравнили его с рубильником, который невозможно вырубить. Его пичкали снотворным в кошмарных дозах, этого хватило бы, чтобы уложить целое стадо быков. Но «рубильник» Роджера не отключался. Быки мычали у него в голове, пуская слюни, вытекавшие у него изо рта. Его кончина ознаменовала собой заслуженный отдых — это было общее мнение.

После просмотра этого сюжета мы с Ремко потеряли дар речи. Он уткнулся лицом в мою руку, лежавшую у меня на коленях, и стал поглаживать мои бедра. Я гладила его по голове, механически, — таковы были все мои движения в ту пору.

— Сколько сегодня ночью? — спросил он, проглотив комок в горле.

— Четыре часа, — солгала я.

На самом деле я спала всего час. Как обычно, когда мне надо было прибегнуть ко лжи во спасение, на меня напал безудержный смех. Вначале Ремко смеялся вместе со мной — просто за компанию. Но теперь он заметил горечь моих слез, почувствовал, что я на грани срыва. Он всё знал, но не понимал. И самое смешное то, что я сама ничего не понимала! Как в тот раз, когда какой-то осёл у меня на глазах дважды наступил на одни и те же грабли. Или когда карлик на улице поскользнулся на кожуре от мини-банана. Или тот случай, когда один бизнесмен угодил ногой в мое ведро с водой, когда я подрабатывала уборщицей. Это тоже было забавно.

— Это тоже было забавно, — сказала я вслух и повторяла эту фразу всю ночь.

Ремко все плакал и плакал, пока не уснул. Было даже не без пяти двенадцать, а куда позднее — ночная жизнь в самом разгаре.

Я мчалась на велосипеде по темным улицам в поисках жизни, полная энергии. Времени на часах — три. Опустевшие площади, темные скверики и лишь кое-где — неспящий голубь. С появлением уличных фонарей эти твари окончательно свихнулись. Интересно, легко ли свернуть шею голубю? Скорей всего, не очень. Крепкие орешки — эти «летающие крысы»!

Разумеется, людей я время от времени тоже встречала. Город, что называется, никогда не спит. Впрочем, к моему большому сожалению, я вынуждена была признать, что они не были моими товарищами по несчастью. Многие из них уже выспались или хотя бы немного вздремнули. А те, что пока еще нет, как раз собирались на боковую. Вот сволочи! Ну, я им покажу!

Моя злость не распространялась на «сов» или «жаворонков». Еще меньше на тех, у кого в окнах горел свет. Взять, например, проституток — когда спят они? Этот вопрос не давал мне покоя. Я прикатила на улицу розовых фонарей и стала прохаживаться по ней рядом со своим велосипедом. Большинство дам явно не обрадовалось моему появлению. Некоторые смотрели на меня высокомерно и в то же время снисходительно, дескать: «Тебе так слабо?»

Я остановилась перед стеклянной клеткой какой-то бледной толстушки. Она была слишком пышная для своего флуоресцирующего топика, слишком неуверенная для своей черной латексной юбки. На голове явно парик — такой копны волос у людей просто не бывает. На меня уставились глаза навыкате, цвета мутной морской воды. Мой неспящий мозг приказал мне нагло таращиться на нее в упор. Я постучала по стеклу: «Помоги мне! Помоги мне! Дверь открой! За мной гонится охотник, страшно злой!»

Через узкую дверь она впустила меня внутрь и провела в душную комнатку. Внутри все было розовым, от фарфоровых статуэток до фаллоимитатора на тумбочке рядом с такой же розовой постелью. Интересно, она в ней спит?

— Я только хотела тебя кое о чем спросить, — начала я.

Она криво улыбнулась, пытаясь скрыть неуверенность, сквозившую в рачьих глазах под накладными ресницами.

— Not understand. Just arrive[1].

— When do you sleep?

Мне не хотелось долго тут торчать. У меня не было сил искать подходы, не говоря уже о понимании.

— Sleep?

Она подперла подбородок пухлыми ручками, закрыла глазки и выпятила губки.

— No sleep, miss, only fuck[2].

Врала, дурында! Что я здесь забыла?

Какой бред — сомневаться в том, что шлюхи спят! Все спят. Сон соединяет настоящее с прошлым. Сон все перемалывает и лечит. Сон примиряет бедных и богатых, мужчин и женщин, людей и животных. Спят все, каждый, кроме меня.


Уже в период моих самых первых ночных блужданий я дала себе слово излить свою ненависть на тысячи и миллионы мужчин, женщин и детей, которые, лежа в мягких постелях, рассматривают в полутьме внутреннюю поверхность своих век, оборотную сторону своей души. Завтра они с трудом проснутся. Пьяные от сна, сядут за кухонный стол или плюхнутся на толчок. Встанут с левой ноги, почему бы и нет? Словно им в жизни есть на что жаловаться!

Я напоследок затянулась и бросила окурок в канализацию. Wonderwoman’s action time[3]. Дверь подъезда многоэтажки бесшумно открылась. В помещении, где находились звонки, автоматически вспыхнули и негромко загудели лампы. Я пробежала глазами фамилии на почтовых ящиках, одна наклейка лучше другой: Дебаре, Ван Килегхем, Де Вахтер, Зордана, Ахиб, Вон, Де Хитер[4]. От комбинации трех последних фамилий я невольно прыснула от смеха. «Ахиб вон хитёр („Ха-ха, не так уж это и смешно!“): лейка есть, а цветка не завел! („Ха-ха-ха, перестань, прекрати сейчас же!“) Ну, Ахиб! Хоть что-то у него есть! („Прекрати!“)». От моего смеха задрожали дверные стекла. Я приказала себе успокоиться и подошла к звонкам. «Начнем с Ахиба!» Я нажала на кнопку и приложила ухо к решетке домофона. Долгое время ни гугу. Класс! Это означает: «Катись отсюда!» Правда жизни. А потом вдруг: «Да?» — испуганный женский голос. Я решила молчать как можно более угрожающе.

«Слушаю. Кто там?» Как же скучно общаются люди!

Длинная пауза. Она что, выронила трубку и теперь спускается вниз по лестнице?

«Послушайте, зачем вы меня разбудили? Я требую уважения к своему ночному покою!»

Сон не дал ей закричать в полный голос. Моя цель была достигнута. Я выскользнула на улицу и умчалась на своем железном скакуне. В ночь, которая принадлежала только мне, ночь, которая желала только меня.


Днем я готова была держать отчет перед собой и другими. Днем я сдерживала свое сумасшествие. Днем я не давала повода для беспокойства.

— Молоко с медом, — вздыхала моя мать, уверенная в том, что ее проблемы куда важнее.

— Расслабляющий массаж, — внушал мой приятель, уже несколько лет искавший повода продемонстрировать мне свое искусство в данной области.

— Психиатр, — изрек Ремко, единственный, кто догадывался о моих ночных эскападах.

Вначале мне казалось, что над его предложением стоит подумать. Глядя на себя его глазами, я понимала, что иначе нельзя. У меня проблемы. Днем это было очевидно. Но ночью его глаза были закрыты, и я уже не могла видеть в них себя.

Ремко обзванивал психиатров, задавал конкретные вопросы, сравнивал цены. Я подмигивала ему с дивана, притворяясь, что устала. Он улыбался в ответ.

— Мне кажется, мы нашли того, кого искали. Женщина с приятным голосом. Завтра!

Я кивнула и заключила его в объятия.

— Тут или наверху? — спросил меня мой милый.

Уже несколько дней мы не произносили больше вслух слово «спальня». Табу возникают раньше, чем успеваешь заметить.

Я подвела его за руку к нашей кровати с идеальным матрасом на реечной основе. Наши тела сплелись, и он прошептал, что любит меня. Я ощущала сейчас его ласки острее, чем когда-либо за последние недели. Он стал мне намного ближе. Когда он достиг кульминации, я тоже кончила. Но даже во время наших абсолютно синхронных конвульсий я не забывала о том, что его телу они принесут покой, что он заснет как сурок, а я — я не смогу на это спокойно смотреть.

«Спи, малыш мой, засыпай. Крепко глазки закрывай», — мурлыкал он себе под нос. Он не очень-то нуждался в колыбельной. Я разбудила его таким ревом, которого сама испугалась. «Ты что, сбрендил? Вот так вот днем взять и уснуть? Ты что, не понимаешь, как я этого хочу? Но я не могу уснуть. Не могу и все! И ночью не могу! Мне приходится часами смотреть на спящих. Иначе зачем, как ты думаешь, я бродила бы ночью? Не так уж это увлекательно! Что-что? Не срывать на тебе мою злость? Я должна быть добрее к людям? Мне нужна помощь? Положение серьезное? Ах, надо самой понимать — вот оно что! Знаешь, можешь засунуть себе в задницу эту твою милую психиатршу с ее сладким голоском! И вообще можешь убираться! Ты мне не нужен. Что-что? Постой, куда ты? Зачем тебе эта сумка? Слушай, ты же не всерьез? Ты скоро вернешься? Умоляю, вернись!»


В следующие дни я побила все рекорды. Спала, дай бог, два часа из семидесяти двух. Разбудила сорок восемь человек. Три часа подряд горланила в саду одну и ту же песню, в ее первом черновом варианте:

Mister Sandman, bring me a dream,

make her complexion like peaches and cream,

give her two lips, like roses and clover

and tell me that my lonely nights are over![5]

Соседи справа позвонили в полицию, соседи слева вызвали «неотложку». Пришлось наливать по рюмке и полицейским, и санитарной бригаде, «извиняясь за доставленное беспокойство». «Понимаете, у меня, профессиональной оперной певицы, часто бывают гастроли, поездки, и не так-то легко порой наладить контакт со своим ближайшим окружением. Разумеется, днем это не столь мешало бы соседям. Обещаю, я это учту. Ваша супруга тоже любит оперу? Потрясающе. Большое спасибо! Нет, больше ничего не нужно. Спокойной ночи».

В ту ночь: «ВОН». Это не только частица в грамматике, так зовут еще психованного азиата, многодетного папашу — судя по шуму и гаму в трубке. Вначале трубку взяла его сонная жена. Но он весьма бесцеремонно вырвал ее у нее из рук и закричал: «Мы ни за что не собираемся платить!»

Похоже, не все в этом городе спят спокойно. Меня, летящую на велосипеде во мраке ночи, эта мысль немного развеселила. Но усталость осталась. Смертельная, всеобъемлющая усталость. Если не считать того случая, когда я сыграла роль ангела-хранителя для одного парнишки на мосту.

Помню, в ту ночь я успела поругаться с тремя владельцами кафе. Кляла их на чем свет стоит, когда они все трое по очереди заявили, что теперь уже поздно и всем пора спать. Тут я обнаружила, что у меня украли велосипед. Мои попытки завладеть новым ни к чему не привели.

Чертыхаясь про себя, я перешла на противоположную сторону моста. Того парня я заметила боковым зрением. «Speed Kills»[6] — гласила надпись на его спортивной безрукавке. Сопли и слезы во все стороны, руки, разбитые в кровь о ржавое ограждение моста.

«Я покончу с собой!» — эти слова вырвались откуда-то из глубины его горла, но я их услышала. И про себя подумала: «Жалкий идиот! У меня нет для тебя времени! Никакого желания возиться!»

Я сделала четыре шага вперед: «Я Должна Что-то Сделать». Затем обернулась:

— Что случилось?

— Она шлюха!

— Почему?

— Трахается со всеми подряд!

— Ох!

Он закрыл лицо руками и заплакал. В эту минуту он был похож на умственно отсталого тролля. Неспящим людям редко везет. Но уже в следующую минуту он окинул меня взглядом английского лендлорда. Судя по его зрачкам, он собственным примером подтверждал истину, вышитую на его безрукавке.

Я протянула ему руку. Он потряс ее недоверчиво, но с чувством.

— Анжела, — представилась я, хитрая бестия.

— Карлос, — отозвался он.

Он совершенно не понял символического подтекста моего вымышленного имени. Тогда другой, вполне земной вопрос:

— Что там у тебя в мешке?

Я показала на мусорный мешок, прислоненный к ограждению моста.

— Ее тряпки, — ответил он.

Он вытряхнул содержимое в воду. Мы вместе наблюдали, как по черной зеркальной глади поплыл пестрый ворох предметов из шелка и кружев. Затанцевал среди мусора и гнилых щепок. Затем, подхваченный течением, быстрой змеей унесся в море. Река три раза с журчанием вздохнула и снова погрузилась в торжественное молчание. Ну конечно! Откуда ему знать, что все это для меня значит? Такое можно только почувствовать. Умиление при виде пота на шкуре жеребят, несущихся галопом, или капелек росы на только что вымытых ножках младенцев. Песок в лучах утреннего солнца. Неясная грусть-тоска.

Я с удивлением заметила капающие мне на руку слезы. Затем обернулась посмотреть на Карлоса, короля поэтов. Но он уже куда-то исчез. Наверное, пошел спать. Сон лечит.


Курс TRIP (Total Relax/Inner Positivity)[7] обещал и того больше. Синтия, блондинка в толстых розовых колготках, уверяла, что у нее не жизнь, а сплошная круговерть, зато она научилась не брать с собой в ночь свои дневные заботы. А это ведь важно, ведь кто-кто, а она знает, что такое бессонница!

«И все благодаря уникальному симбиозу японской мудрости и кенийского танца. TRIP показал мне, что такое покой. TRIP спас меня».

Наставительным басом с американским акцентом Синтия продолжала: «Видеоролик TRIP вы можете заказать, набрав номер телефона, указанный рядом с флажком вашей страны».

Несколько секунд она беззвучно шевелила губами и под конец дружески подмигивала. Веселая тетка! Даже после семнадцатого просмотра я не могла сдержать улыбки.

«„Магазин на диване“ — это для вас, если вам абсолютно нечем заняться». Ночи напролет я смотрела эту программу в надежде задремать под гипнозом. Я выучила наизусть весь ассортимент: беспроводной кухонный комбайн, в котором можно так же варить яйца, — идеальный подарок на Новый год (Cut and Boil 2000)[8], пластиковый наконечник (Galaxy Spot Control)[9], который навсегда заставит забыть о брызгах, ведь их так ненавидит ваша жена! Шкатулка в форме жука, в которой вы найдете сорок два различных наперстка (Beetle Box Utopia[10], комбинированный комплект).

А теперь еще вдобавок индивидуальный подход. Я заключила с Синтией пакт: «Если нынешней ночью я засну, то я попробую». Тогда, по крайней мере, я готова узнать, где находится ближайший от меня TRIP-центр.

Я закрыла глаза и открыла их через полтора часа. Случай был спорный. Я не слышала голоса Синтии, но чувствовала, что кошка устроилась у меня под боком и что на улице начался дождь.

«TRIP спас меня».

Впрочем, сама она до сих пор не спала.

«Total Relax/Inner Positivity».

Ладно уж, обещала так обещала! Обещания надо выполнять.

Подобно деревьям

И птицам в гнездах,

Ты обретешь покой.

Это было девятое по счету хайку, и адресованно оно было лично мне. Мамаша Мириам (так называла себя врачиха с невероятно отросшей растительностью под мышками) присела на корточки рядом со мной. На меня одну ничего не подействовало. Остальные — группка пугливых подростков и уставшие от жизни взрослые, досрочно вышедшие на пенсию, — лежали на холодном церковном полу и бессовестно храпели. Я глазела на медное распятие на стене и про себя ужасно злилась.

В первые полчаса главный акцент делался на «освобождение нашего глубинного я». Участвовать я согласилась лишь от удивления, узнав, сколько людей, оказывается, готовы публично позориться. Это было незабываемо!

Комплекс упражнений начинался с пятиминутной гипервентиляции легких, затем полагалось сделать кувырок и выкрикнуть имя человека, который больше всего насолил вам в жизни.


— Тео! — с чувством провозгласила Ирена, дородная домохозяйка среднего возраста.

Во время выполнения кувырка ее куда-то занесло, и она сломала ключицу худенькому парнишке, которого, по иронии судьбы, тоже звали Тео. В результате оба были в истерике.

На меня напал смех, но, поймав на себе несколько сердитых взглядов, я постаралась замаскировать его под слезы. Слезы людям понятнее. Я почувствовала себя героем голливудского боевика, перед глазами которого за минуту до смерти проносится вся его жизнь. Умирающей я, правда, себя не ощущала, но должна сказать, что Ремко меня все-таки бросил. Передо мной поплыла вереница воспоминании: вот мы радостно занимаемся с ним любовью, вот гуляем по пляжу где-то за границей, вот обедаем в ресторане. В моих воспоминаниях он казался красивей и преданней, чем был на самом деле. Слезы покатились из моих глаз рекой. Мамаша Мириам была довольна. Чтобы как-то меня утешить, она осторожно привлекла меня к своей груди. Не так легко было уйти от дурного запаха, который шел у нее из-под мышек и изо рта.

Когда она уселась на пол рядом со мной, я сделала вторую попытку уклониться. Тогда она опять принялась бормотать хайку, стараясь скрыть нетерпение в глазах:

Пока орел парит

в тиши ночной,

утесы отдыхают.

Что заставляет человека закутаться в белую простыню и навсегда отречься от радостей жизни? Следующий вопрос еще интереснее: зачем я здесь лежу? Я села и пристально на нее посмотрела. Высокомерная невозмутимость, сквозившая в ее глазах, привела в действие мое глубинное «я».

Знаешь, что?

Засунь свой тренинг себе в задницу и

почисти зубы!

В ту ночь: Де Хитер. Я предвкушала голоса своих разбуженных жертв, как львица — кровь добычи. В глубине души я понимала, что теряю себя, вероятно, уже окончательно потеряла. Ведь только буйная сумасшедшая крадет у людей их покой, мешает их счастью, потому что сама его не имеет.

Днем мне было стыдно за мою ночную охоту. Но по ночам я шла на поводу своего «я», всякий раз удивляясь независимости своего сознания. «Иди!» — поступал из мозга приказ ногам. «Дави на звонок!» — приказ пальцу.

Один такой приказ может иметь серьезные последствия. Если ты вдруг начала громко смеяться на похоронах. Или, нарезая овощи, сознательно вонзила себе в палец нож. Или же наступила ногой на новорожденного котенка. Я ничего такого не делала, но живо это себе представляла, когда нажимала на звонок квартиры Де Хитера.

И тут выяснилось, что я не одна. Казалось, его рука уже лежала на трубке домофона, — так внезапно раздался его голос в ответ на мой вызов. В этом голосе звучала бодрость, которую я тотчас узнала. У меня перехватило дыхание. Надо мной, в том доме, где моя ночная империя уже начала задумываться о своем расширении, оказывается, жил еще один отчаявшийся рыцарь ночи. Неспящий, как и я.

— Наконец-то! Подожди меня там. Я сейчас.

Только это он и сказал. И я приросла к месту с душой нараспашку и бессонной надеждой.

* * *

Я думал, что моя мама повариха. Все говорило за это: Франсуа, покупавший продукты, дядьки, стонущие от резей в животе, и, конечно же, мордашки. Волосы из цикория с майонезом, нос из вареной картошки, вместо глаз — яйца из глазуньи и рот из помидоров. Внизу горошинами обычно было выложено мое имя — Бенуа. Для Де Хитера места уже не оставалось, но это было и ни к чему. Так она меня никогда не называла.

Мама стояла рядом с раковиной ко мне спиной и что-то готовила. Я смотрел на ее двигающиеся локти, на ее туфли на высоких каблуках, на которых она слегка переступала, на завязочки фартука поверх ее глянцевого красного платья.

Моя мама была красивая. От нее всегда пахло едой и одеколоном. Когда я ночью лежал рядом с ней, я закладывал ей за уши длинные пряди ее волос и смотрел, как она дышит. Мейстер[11] Браке говорил, что луна не светит, а лишь отражает солнечный свет. Но это была неправда. Лунный свет, проникавший в окно нашей спальни, освещал мою маму. Ее вздымающуюся полуобнаженную грудь, складочку между бровей, губы — она прикладывала их к моему затылку, когда прижималась во сне к моей спине.


Если на кухне она порой ко мне оборачивалась, я знал, что с минуты на минуту я вновь это увижу — мордашку, сделанную специально для меня, и под ней мое имя. Но вначале я всегда заглядывал ей в лицо. Смотрел на капельки пота над ее улыбающимися губами и в ее глаза.

В первый раз я заметил в них свет, когда сидел за деревянным столом в нашей гостиной. Мама только что вышла из спальни с одним из тех дядек, что лопали за нашим столом. Это был отец моего одноклассника Вилли. Не удостоив меня даже взглядом, он прошествовал к входной двери.

Я не слишком ломал голову над тем, почему у нее в руках деньги. «Пока они хотя бы платят», — однажды сказал Франсуа. Ростом он был под два метра, значит, ему виднее. Я старательно переписывал предложение: «Видит Ян на ветке сливы», искренне сочувствуя мальчишке, которому отец запретил эти сливы рвать. И радовался, что у меня самого нет отца.

Кто-то слегка похлопал меня по плечу, я посмотрел влево — никого. Мама, улыбаясь, стояла справа. Она приложила свои теплые ладони к моим щекам и поцеловала в лоб. Казалось, мы смотрим друг на друга часами. Теплота спустилась куда-то в середину моего тела, и я заметил, как в ее зрачках что-то зажглось. Я знал, что никогда этого не забуду.


Была уже почти осень, но мы все равно поехали на море. «Наше морюшко», — повторяла мама, ведь мы жили совсем близко от пляжа, и никто не ходил туда чаще нас. Мама редко купалась. Она держала в руках мою одежду и каждый раз радостно улыбалась, когда я побеждал волну.

Когда мне исполнилось семь, она подарила мне на день рождения маску и трубку. Я набрал полный рот соленой воды и выпустил вверх мощный фонтанчик. Выплюнул каучуковый загубник и крикнул: «Я кит!» Она помахала мне рукой. Услышала ли она мои слова? Затем я показал класс в плавании брассом.

Я молотил ногами по низко стелющимся волнам прибоя, от холодного ветра даже волоски на шее встали у меня дыбом. Мама схватила меня за руки и закружила. Я закинул голову назад и обхватил ее ногами за талию. «Наше морюшко, песок, казино, дамба, солнце, наше морюшко, человек с собакой, песок, наше морюшко!» Я летел. Смех обнажал наши десны. Потом она притянула меня к себе, и наши щеки соприкоснулись. Настало время танго. «Рам-тамтам-там!» — пропела она. С наигранной серьезностью мы смотрели на наши вытянутые вперед руки. Моя рука вела ее руку в нужном направлении. Она сделала три широких шага. Я уже заранее знал, что сейчас будет. Мы обменялись с ней быстрым взглядом: «Тра-та-та-та-а!» Так и случилось. Как щенок, она лизнула меня в нос и снова повернулась ко мне щекой. Я дышал ей в ухо.

Солнце напоследок превратило серую гладь с волнами в золотую чашу. Мама вытряхнула из моих волос соль. Мне пришлось расстегнуть рубашку, потому что одна пола свисала ниже другой. Она завязала мне шнурки.

— Надо было тебе надеть длинные брюки, — сказала она.

Но по-настоящему я замерз, лишь когда она завела разговор с каким-то типом на дамбе. Этот тип говорил шепотом. Я надеялся, что он хотя бы не будет дышать ей в ухо. Он все время, не переставая, что-то шептал. «Наверное, больной», — подумал я. Мама тоже говорила шепотом. Странно. Может быть, он был какой-то противоположностью глухого, и все звуки казались ему слишком громкими?

Я стал наблюдать за чайками, гордо парившими в сторону Англии. Это было и их морюшко тоже. Они владели им наравне с нами и с рыбами, которых не ели. Я был ничуть не против. Напрягал меня только тот больной. Я очень хотел, чтобы он ушел. Я перехватил тревожный взгляд матери в мою сторону. Тому типу она тоже улыбалась, но не по-настоящему.


К вечеру я сам заболел. Мама уложила меня в нашу постель. Когда она достала у меня изо рта градусник, ее глаза расширились.

— Сорок! — прошептала она и помчалась на кухню.

Мейстер Браке говорил, что в наших краях сорока никогда не бывает, а вот в Греции, Австралии и Марокко бывает, и очень даже часто. Когда мама снова стремительно вошла в комнату, я спросил, а не кажется ли ей, что я стал похож на австралийца? Она рассмеялась и ответила, что об этом мне меньше всего надо беспокоиться. И приложила к моим ногам теплую грелку.

Я закрыл глаза и стал качаться на спине у кита по волнам нашего морюшка. Он разговаривал со мной через отверстие, которое находилось где-то между его головой и спиной. Для такого гиганта голос у него был удивительно тонкий.

— Меня зовут Фредерик, и я отвезу вас в Марокко.

Я кивнул.

— Послушайте, если вы там молча киваете, меня это не устраивает. Скажите, как вам мое предложение?

С китами шутки плохи.

— Прошу прощения, Фредерик. Я очень рад поехать в Марокко.

— А вы знаете, что мы поплывем через другое море?

Я задумался.

Мейстер Браке что-то рассказывал о других морях. Я только не помнил, что именно.

— А мою маму мы тоже возьмем?

— Нет.

— Тогда отвези меня обратно, Фредерик.

— Об этом не может быть и речи.

Я оглянулся и увидел маму — она стояла на берегу и махала мне рукой. Я соскользнул с гладкого бока Фредерика и очутился в воде. Страшно мне не было. Я знал, что половину разделявшего нас расстояния я одолею. Ведь она уже плыла мне навстречу.


— Ты получишь от меня половину всех денег, только отстань от Бенуа.

В полуоткрытую дверь я видел, что глаза моей матери мечут искры. Она слишком быстро пила вино из своего бокала. Франсуа сидел напротив за столом и мыском ботинка пытался отковырнуть с пола плитку.

— Ты уже три недели не работаешь, Лея.

— Франсуа, он болен. Ты не мог бы одолжить мне хоть немного?

— Пусть Бенуа ночует у меня.

Она очень долго молчала, глядя куда-то вдаль. Ее руки дрожали. Она снова наполнила свой бокал. Я лихорадочно искал связь между собственной температурой, ее деньгами и Франсуа. Дядьки, что так любили покушать, и вправду уже некоторое время не показывались. Но разве не могли они заправляться на кухне, чуть помедленнее и не в таких количествах, чтобы потом у них не болел живот и не приходилось валиться со стонами на нашу кровать?

Всякую логику побеждала одна-единственная мысль: «Я не хочу у него ночевать!» В отличие от прочих, Франсуа проявлял ко мне некоторый интерес. Он выражался главным образом в его стремлении сделать из меня настоящего мужчину. Он брал меня с собой на охоту и, нажимая поверх моего пальца, спускал курок. От отдачи у меня чуть не отваливалось плечо. Я начинал рыдать еще до того, как он показывал мне раненого зайца, бьющегося в судорогах. Я пускался бежать, но Франсуа бежал быстрее. Одной левой он поднимал меня в воздух и приближал свое лицо к моему.

— От тебя пахнет, как от твоей матери, но тебе до ее норова далеко, — говорил он, покатываясь со смеху, и ставил меня обратно на землю.

Сейчас он смотрел на нее молча. Наконец пробормотал:

— Не пей столько.

— Я бы хотела дышать, Франсуа. Просто дышать. Большего я не прошу.

Она была очень сердита. Я замечал это по тому, как она растопыривала пальцы.

— Ты хочешь получить отпускные? — насмешливо ухмыльнулся он. — Эту жизнь ты сама выбрала. Не забывай об этом.

— Выбрала! — выпалила она и плеснула ему в лицо остатки вина из своего бокала.

Он схватил ее за запястье и дернул.

Я отступил на шаг назад, в темноту нашей спальни, и начал медленно открывать дверь. Скрип петель стал для них предупреждением. Я появился на пороге, улыбнулся, поморгал ресницами и сказал, что уже выздоровел.


Стан был моим единственным товарищем в школе. С первого дня мы сидели вместе. Он не говорил ни слова и отворачивался, когда замечал мой взгляд. На второй день по моей тетрадке прокатился стеклянный шарик. Я поймал его и стал рассматривать. Шарик смотрел на меня. Стан выхватил его у меня из рук и вставил себе в пустую глазницу. Я рассказал об этом только маме. На третий день он пригласил меня сыграть с ним партию в книккеры[12].


В школе на уроке выступала с докладом странная парочка близнецов. Они трещали без умолку о своем отце-фермере. Мейстер Браке их поправлял: по-фламандски говорят «трактор», а не «трактр». Братья его не слушали. Вдвоем не слушать намного легче. Замолчать их заставил только звонок.

— Бенуа Де Хитер.

Голос мейстера Браке едва перекрыл поднявшийся шум. Он поманил меня к себе пальцем. Я подошел к нему. Стан маячил у двери.

— Де Хитер, я знаю, что ты болел, но я хочу, чтобы завтра ты сделал доклад. Запиши в свой дневник. «Доклад, двоеточие: „Профессия моего отца“».

Я сказал, что ничего не выйдет.

— Не спорить, молодой человек! Пока ты у меня в классе, ты будешь слу-шать-ся!

— Но у него нет отца, мейстер!

Стан прятал свое возмущение за дверным косяком.

Мейстер Браке несколько секунд молча крутил свою ручку.

— Но мать ведь у тебя есть?

— Да, мейстер.

— И она работает?

— Да, мейстер.

— Вот и отлично. Доклад на завтра: «Профессия моей матери».


Он удовлетворенно опустил ручку в стаканчик с другими ручками. Я пошел к двери, не понимая, почему это вдруг здоровый глаз Стана стал смотреть на меня с таким сочувствием.

«Профессия моей матери» — вывел я самым красивым почерком, на какой был способен. Подчеркнул заголовок красной линией, прерываемой лишь в некоторых местах палочками р и ф. Тщательно промокнул чернила промокашкой.

Но при всем этом старании я не забыл свой вопрос. Может быть, существует тайна, о которой не знают лишь мейстер Браке и я? На эту тайну намекают смех Франсуа, пытливый взгляд Стана и неуверенное «Я не могу с тобой дружить» всех остальных в классе? Эта тайна каким-то образом связана с ней. Все на свете связано с ней.


— А какая у тебя на самом деле профессия?

Мама чуть не выронила из рук дымящуюся миску с зеленой фасолью. Ее глаза избегали встречи с моими.

— Мне задали написать доклад о твоей профессии, — сказал я, указывая на тетрадку.

— У твоей мамы древнейшая в мире профессия, — произнес Франсуа.

Мы не слышали, как он вошел. Она кинула на него взгляд одного из тех животных, на которых он охотился, и вновь повернулась ко мне. Я очень жалел, что задал свой вопрос.

— А по-твоему, чем я занимаюсь?

Свет послал мне сообщение сигналами азбуки Морзе. Я должен был ее спасти.

— Ты повариха.

Она кивнула. Глаза Франсуа расширились и стали почти такими же, как у нее. Его толстые губы растянулись в широкую ухмылку. Со смехом он хлопнул себя ручищами по ляжкам. Моя голова стала тяжелой, но нужно было действовать.

— Ты не простая повариха, — тоненьким голосом провозгласил я. — Ты готовишь только для дяденек. Но ты так вкусно готовишь, что они из-за переедания плюхаются в нашу постель. А потом лежат там и стонут, потому что у них болит живот!

Франсуа молчал. Испуг и нежность, с которыми он вдруг на меня посмотрел, привели меня в полное отчаяние. Но я должен был идти до конца. Мои пальцы стискивали мой живот до боли. Выпятив губы, я изображал мужские стоны, которые слышал так часто. Я не унимался до тех пор, пока мама не прикрыла мне рот рукой.

— Если ты и сам все знаешь, то зачем спрашиваешь? Мой маленький Эйнштейн!


Ее голос, шепчущий мне что-то на ухо, пряди ее волос на моих потных щеках, запах зеленой фасоли и одеколона. Они высушили мой пот, и мое дыхание опять стало ровным. Франсуа ушел, оставив нас в обманчивой иллюзии нерушимости нашего союза.


В классе я повторил рассказ, в который готов был сам поверить. Он начинался словами: «Моя мама повариха. Люди готовили пищу с тех пор, как существует мир».

В любом коллективе есть человек, который демонстрирует остальным, как отрывают лапки у мухи, как выбирают жертву, как становятся победителем. Среди нас таким был Вилли. Он начал громко смеяться уже в начале моего доклада. Его троица хихикала неизвестно над чем.

— А ну тихо!

Мейстер Браке звонко хлопнул линейкой по столу. Вилли смотрел на меня, молча ухмыляясь: «Ты — моя добыча. Погоди, придет время!»


На школьной площадке я играл со Станом в книккеры. Вначале я боялся, что его глаз упадет и смешается с другими стеклянными шариками, но такого никогда не случалось. Он умел иногда быть по-настоящему серьезным, что вызывало во мне глубокое восхищение. Сейчас он, стоя на коленях, сильно наклонился вперед, примериваясь к расстоянию между выбранным шариком и горкой. Я стал очень тихим под строгим стеклянным взглядом, буравящим меня сбоку.

Когда горка стеклянных шариков рассыпалась, он инстинктивно прикрыл глаза рукой. Я перевел взгляд с ног Вилли на его лицо.

— Твоя мать не повариха, а проститутка, — сказал он. — Ты знаешь, что означает слово «проститутка»?

Вот, оказывается, в каком слове заключалась тайна! Если бы я только знал, что оно значит! Я поднялся и увидел, что Вилли приволок с собой три тени.

— Оставь его в покое, Вилли!

Стан не был тенью, он говорил.

— Не лезь не в свое дело, косой! Проститутка — это дурная женщина.

Я крикнул, что это неправда, что он сам дурной и что от него воняет. Я толкнул его, но он стоял неподвижно, как скала.

— Твой отец обжора! — закричал я.

В ответ он толкнул меня, и я упал. Я поднимался на ноги и снова падал. Три тени радостно улюлюкали.

— Мейстер! — крикнул Стан.

Его голос прозвучал словно издалека.

Вилли расплющивал коленками мои легкие.

— Сучонок! — выругался он.

Я впился ногтями ему в горло. Он схватил меня за руки и завел их мне за голову. А потом почему-то засмотрелся на слюни, что протянулись от его рта до моей щеки, и отпустил. Я заметил булыжник с острым краем. Зажал его в руке и что есть силы ударил.

Его тиски ослабли. Он ошарашенно начал ощупывать свой лоб. Его кровь капала мне на шею и на одежду. Я ждал, когда он упадет.

Бывает тишина, ни на что не похожая. Тишина, что цепляется и застревает в башке. Я поднялся и посмотрел на Стана. Он тряс мою руку до тех пор, пока из нее не выпал камень. Мои одноклассники превратились в малышей. Первое, что я услышал, был голос мейстера Браке: «Это очень серьезно, Де Хитер, о-о-очень серьезно!»


Мы с мамой медленно шли в сторону кабинета директора. Взгляды родителей Вилли держали нас под прицелом, буравили нам спину от старта до финишной черты. Когда мы шли мимо них, мать Вилли что-то прошипела, но слов я не разобрал. Его отец громко сморкался.

Мамина рука крепко сжимала мою. Мне было больно, но сейчас я был бы не против почувствовать ее руку еще сильней. Все оказалось очень серьезно. Так сказал мейстер Браке, и это же подтверждало мамино нахмуренное лицо и ее молчание.

Мы сидели перед директорским железным письменным столом. Я никогда не был здесь раньше и сейчас раздумывал, всегда ли тут дежурят полицейские. Один из них наклонился вперед и, что-то прошептав, указал на лист бумаги. Двое других стояли у стены, словно провинившиеся дети, и хмуро пялились в одну точку. Директор слушал, время от времени рассеянно кивая в нашу сторону.

Мама следила за всем очень внимательно. Она едва сдерживалась. По дрожанию ее щек можно было понять, что дело нешуточное.

— Мы вынуждены отправить его в интернат, Лея.

Вздох, с которым директор наслал на нас беду, был бы куда уместнее, если б он объявил, что на стол подали несвежие мидии.

— Через мой труп! — отрезала мама, вставая, и потащила меня за собой к выходу.

Провинившиеся полицейские преградили ей дорогу.

— С тобой у ребенка нет будущего. Хоть это ты понимаешь? Подумай о последствиях.

Тухлые мидии, оказывается, способны на сочувствие! Директор с самодовольным видом поглаживал себя по голове: «Какое счастье, что я такой умный! Не то любой мог бы меня обидеть. Наплевать мне в душу. Довести до слез гипсовую деву Марию у меня над головой. Хотя бы эта проститутка с ее отпрыском, схватившим булыжник! Эта тетка, рычащая на нас: „Черт возьми, руки прочь от ребенка! У меня есть что рассказать вашим женам. О том, что их мужики вонючие, грязные свиньи с их деньгами, с их ложью и фригидными самками и что они ничего, ну просто ни-че-го-шеньки не умеют!“».

Она метила ногтями полицейским в глаза, впивалась зубами в их руки. Попыталась оторвать меня от земли, но в железных тисках полицейского я стал словно бетонная плита. Под тяжестью его руки мне удалось лишь самую малость повернуть голову. Когда мама меня увидела, море огня в ее глазах погасло.

— Я приду за тобой, Бенуа!

«Придешь за мной? Но куда?»


Пингвинихи не умели готовить. Они плюхали нам в тарелки кашу и следили за теми, кто не ест. Еда имела тухловатый запах — так пахло все в этом месте. Оно было похоже на школу, но только это была не школа. Мои соседи по столу заглатывали пищу жадно, словно худосочные поросята. Я не мог. Какой-то маленький рыжеволосый пацан, видя мою нерешительность, стал все чаще посматривать в мою сторону. Потом, ни слова не говоря, он обменял свою пустую тарелку на мою порцию. Он был младше меня, но знал всего куда больше.

Пингвинихи тащились от рядов и залов. Столы, умывальники и койки стояли везде строго в ряд. Мальчики переходили строем из зала столовой в зал умывальников, а оттуда в зал-спальню. Я старался чистить зубы медленно, поочередно, спереди, сзади и, по возможности, между зубов. «У тебя должны быть крепкие зубы, чтобы ими можно было кусать», — часто повторяла моя мама. Они мне сейчас как никогда пригодились. Я пустил их в ход, когда крючковатые пальцы волокли меня за ухо обратно в ряд.

Пингвинихи ненавидели чуть ли не всех на свете. Две из них оторвали от подушки голову сорванца, моего соседа по койке, и держали мертвой хваткой, пока третья разжимала ему рот. И только потому, что мальчишка тайком сунул себе под язык кусочек шоколадки. Они все видели.

Видели и то, что я привык спать с теплой женщиной, которая во сне обнимала меня и целовала в затылок. Которая держала руки не поверх одеяла, а под моей пижамной курточкой. Я вырвал свои руки из их пингвиньих лап и получил затрещину.

Когда гасили свет, я начинал бесшумно водить руками под колючим одеялом. Я пытался нащупать ее тепло. Свою правую руку она обычно просовывала мне под бок и обнимала меня за живот, кончики ее пальцев доставали почти до моего пупка. Свою левую руку она вытягивала вдоль моей спины. Когда я попытался дотянуться до этого места, я врезался локтем в железную спинку кровати. А если попробовать немного иначе? Но у меня все равно не получалось.


На этот раз кит плыл намного быстрее. Я узнавал наше морюшко, хотя берег остался уже далеко позади. Обычно считается, что когда у нас прилив, то в Англии отлив. Я вдруг понял, что это не так. Все происходит одновременно. Мы плыли посредине моря, где волны сталкиваются друг с другом или разбегаются в разные стороны.

Не понимая, где у кита могут быть уши, я подполз к отверстию в его спине и прошептал:

— Фредерик, куда мы плывем?

В ответ — влажный вздох. Я покорно перевернулся на бок и стал смотреть на солнце, показавшееся из-за темной тучи. Чайки у меня над головой заливались раскатистым смехом: «Подумать только, он разговаривает с китом!» Я соскреб со спины Фредерика горсть водорослей и швырнул чайкам в крылья. Мимо!

— Молодой человек, ваше поведение меня крайне раздражает!

Я радостно вслушивался в знакомые строгие нотки моего живого корабля.

— Фредерик, скажи, где моя мама?

— Ну вот! Снова вопросы, вопросы! — забормотал он. — А понимания ни на грош! Куда уж там! Я внимательно следил за ходом ваших мыслей и считаю странным, если не сказать удручающим, тот факт, что вы принимаете меня за кита. Я кашалот, молодой человек, ка-ша-лот! То, что вы считаете моей спиной, на самом деле моя голова. Она составляет третью часть моего тела и вмещает, да будет вам известно, самые большие среди живых существ мозги!

Фредерик не на шутку разобиделся. Его голос стал настолько тонким, что понять его было почти невозможно. Я пробормотал, заикаясь, извинение. Дескать, я не хотел его обидеть. Он выпустил еще один сердитый фонтанчик, но, когда я его погладил, быстро успокоился.

— Что касается вашей матери, — продолжал он уже более уравновешенным тоном, — то сегодня она сбилась с ног, пытаясь вас вызволить. Но поскольку все ее усилия натыкались на стену непонимания, она сама взяла быка за рога. Правда, до этого не обошлось без трагического созерцания водной глади и употребления непозволительных количеств дешевого вина. Ну да ладно, каким родился, таким и пригодился! Главное, к чему это привело, так это то, что сейчас она сидит на краю вашей постели.

Я открыл глаза и бросился маме на шею.


Мне захотелось рассказать ей о пингвинихах, о рядах, о залах и коридорах, о рыжеволосом пацанчике, о запахе. О том, как я впервые остался один, без нее и что я скучал по ней, как никогда прежде. И еще, что кашалот Фредерик знал, что она придет.

— Тише, — прошептала она, — нас могут услышать!

Я прикусил язык и решил отложить свои рассказы на потом. Скоро, лежа на спине в нашей постели, чувствуя рядом ее теплую руку, уже совсем скоро я все-все ей расскажу. А теперь бежать, но только тихо! Наша одежда слишком шелестела, каблуки стучали. Скорей, скорей! До выхода осталось совсем чуть-чуть! Она знала какой-то тайный ход, которым недавно сюда проникла. Еще десять метров, еще пять!

Существо, загородившее нам путь, казалось, в три раза превосходило размерами обычную пингвиниху. Оно обратило к нам свою неповоротливую башку и долго шамкало губами, прежде чем раздалось:

— Alaaaaaarme! La pute et son fils! Alaaaaarme![13]

Двери стали распахиваться, зашаркали ортопедические ботинки. В доли секунды и со сноровкой, которая сделала бы честь любому военному, пять гигантских пингвиних забаррикадировали проход.

Я пересчитывал капельки пота на маминой верхней губе, следил за ее взглядом. Распятый на кресте повесил голову. В этом мире его уже ничего больше не интересовало. Мы с мамой подумали одно и то же. Я увидел свою руку, сжимающую булыжник, одновременно с рукой мамы, обхватившей медное распятие. Она подняла крест над головой и первой ударила самую крупную из пингвиних.

Визг и гвалт, поднятый остальными, заставил нас прибавить ходу. Ночь окутала нас промозглой сыростью. Мамино лицо казалось еще бледней в свете луны. Мы шлепали по лужам с одинаковой скоростью. Наше дыхание стало синхронным.

Услышав звуки сирен, она остановилась. И только теперь посмотрела на меня. Она уже не понимала, куда бежать и как долго еще. Я прижался лбом к ее промокшему от дождя животу. «Наше морюшко», — промолвил я и потянул ее за собой.

Несколько раз мигалки сбивали нас с пути, но я верил, что в конце концов мы доберемся. Я надеялся, что Фредерик прочтет мои мысли и будет ждать нас, готовый к отплытию. А если нет, то мы и без него поплывем в Англию. Если же не доплывем, то вместе пойдем ко дну.

Свет ослепил нас обоих. Раздался протяжный визг тормозов. Она оттолкнула меня в сторону. Мы упали. Полицейский джип сбил только ее. Двое полицейских, дрожа, вылезли из кабины, удивленно одергивая на себе форму. Я подполз к ней, надеясь, что все не так уж страшно. Отвел пряди волос с ее лучистых глаз. Дождь смывал кровь с ее лица.

— Все образуется, — сказал я.

— Да, — прошептала она, и свет погас.

Это был последний важный день в моей жизни. Все дальнейшее — просто существование.

* * *

Бенуа Де Хитеру было пятьдесят три. В своем неизменном плаще он напоминал Коломбо, только худой как щепка и с седыми волосами. До меня он прошел через шесть неудачных романов, трех психиатров и два курса психотерапии. Впрочем, разница в возрасте в четверть века не мешала мне брать верх над ним в попойках. Это вызывало обоюдное уважение, поскольку он считал, что женщина должна уметь пить, а я придерживалась мнения, что мужчинам, пережившим кризис среднего возраста, лучше не злоупотреблять крепкими напитками. Меня научила этому жизнь после того, как спился и умер мой любимый дядюшка Хюго. Самым удивительным было то, что Бенуа, оказывается, его знал.


— Хюго? — пробормотал он, придвигая мне очередной бокал вина. — Мы ж с ним были приятели. Классный чувак!

Тут он попал в десятку. Человек, который так отзывался о моем дяде, — родственная душа, не больше и не меньше! Дядюшка Хюго, сбежавший из психушки, сжег свой отчий дом дотла, и наша родня, естественно, его за это не поблагодарила. Лишь я одна спросила, зачем он это сделал? Он сказал, что на этом настаивала его мать, моя бабушка, когда лежала на смертном одре. Лишь я одна ему поверила, ведь мы любили друг друга. Но я не смогла его удержать, когда он заперся во времянке, возведенной на пепелище, и даже потом, когда я стояла возле фанерной двери, просила и умоляла его открыть, предлагала ему свою помощь, недоумевала и спрашивала, не разлюбил ли он меня, он только плакал и повторял: «Отстань, голуба моя, уйди!» Но я не уходила, даже когда дядюшка Хюго вообще перестал отвечать и мой отец с его братьями наконец догадались разнести в щепки эту хлипкую дверь из фанеры фомками и кувалдами. Я не уходила до тех пор, пока они не вытащили дядюшку Хюго на свет божий из кучи нечистот, запекшейся крови и бутылок из-под водки и не накрыли его сверху белой простыней. Мне одной — заметьте, — только мне одной это было небезразлично!

А теперь выясняется, что и Бенуа тоже! На него так подействовал мой рассказ, что я не стала расспрашивать его о том, как он познакомился с моим дядюшкой Хюго и что он о нем помнит.


То, что я за один вечер возвела Бенуа Де Хитера в ранг Друга, объяснялось не только моей потребностью видеть рядом товарища по несчастью. У меня была скрытая потребность в общении. Чем больше не спишь, тем сильнее чувство одиночества. За восемь месяцев я это почувствовала.

С другой стороны, мне было в кайф общение лишь с неспящим, ведь я замечала, что остальные меня не понимают. А этих остальных было немало. Друзья — они отпадали один за другим, в основном потому, что я сама их не понимала. В буквальном смысле. В силу моего состояния их шепот казался мне ором или, чаще, наоборот. Их искренняя тревога о моем здоровье звучала в моих ушах резким и пронзительным упреком. Их рассказы о собственных проблемах представлялись мне назойливым свистом насекомого, которое очень хочется прибить.

Я доводила своих друзей до ручки. Ночными звонками по телефону не давала им спать и ругала последними словами, когда они робко указывали мне на поздний час. Большинству из них это скоро надоело. Несколько настоящих продержались дольше. И хотя мне все-таки удалось выставить за дверь моего терпеливого возлюбленного, некоторых самых верных своих поклонников я все же сохранила.

Таких как Брам, милый, верный Брам, ходячие сто двадцать килограммов доброты: они были для него таким же тяжким грузом, как и любовь, которую он питал ко мне долгие годы. Этот великан прочел о моей проблеме намного больше, чем я сама. Он готов был бодрствовать часами, лишь бы я согласилась попробовать новое упражнение на релаксацию. Он выкрасил мою спальню в самый убаюкивающий оттенок голубого. Если я вдруг забывалась на минуту дремой, он сидел на стуле не шелохнувшись, стараясь не дышать.

Брам все время повторял, что я не должна слишком обольщаться мифом о восьмичасовом сне. В одной книжке, посвященной клиническим исследованиям сна, он прочел, что некоторым людям следовало бы причислить себя к «малоспящим».


— «Малоспящие — это преимущественно работоспособные, энергичные и амбициозные люди. Они уверены в себе и редко демонстрируют склонность к жалобам», — прочел вслух Брам и от себя добавил: — М-м-м, а Наполеон, м-м-м, кстати тоже был м-малоспящим.

Я поблагодарила Брама, без тени иронии, за его веру в мое психическое здоровье. Он поморгал и в промежутке между двумя мычаниями указал мне какое-то место в книжке. Собрав все свое мужество в кулак, он продолжал:

— «М-м-малоспящие более репрессивны в том с-с-смысле, что они склонны скрывать свои психические проблемы, избегая выставлять их на общее обсуждение».

Мы переглянулись. Он постепенно стал превращаться в тень, но видела это только я одна. В тот период в моем сознании стали смешиваться воедино не только громко и тихо, но также свет и тьма.

— Брам?

— Что?

— Уходи.

Тень накрыла его, его возмущенное заикание стало неразборчивым. Видя, как моего истинного друга поглощает тьма, я смеялась.


Я листала книги, которые остались от Брама. Оказалось, что в городской библиотеке целые горы литературы о нарушениях сна. «Словно специально для меня», — подумала я. Взяв из стопки очередной том, я с удивлением обнаружила, что предыдущий читатель сделал в тексте очень много пометок.

Уже на пятнадцатой странице речь шла о Неспящем. Слово «сон» было в знак протеста везде перечеркнуто. Через шесть страниц я заметила сердито вымаранное слово «расслабленно», а подзаголовок «Настроение и стресс» был переделан в «Насри на стресс». Я с удовольствием узнавала приметы бессонной ночи, проведенной за книгой, показавшейся ее читателю слишком поверхностной.

Эти карандашные пометки вначале меня обрадовали («Ура! Наконец-то нашла товарища по несчастью!»), но уже скоро они поселили в моей душе необоримый страх. Обладатель этого мелкого, угловатого почерка опередил меня на два года и четыре месяца, когда брал в библиотеке эту книгу. «Три года без сна» — комментарий под выводами на двадцать пятой странице. Дальше — больше. «Смотри у Хюго Клауса[14]!» — стрелочка шла от слова «лунатизм». Кавычки подзаголовка «Очень серьезная проблема» были вымараны вместе с выражением: «Человек, делящий с вами ложе сна». На полях значились пометки уже без всяких стрелок:

шизофреник параноидальный Горбачев КОФЕ остановка сердца лорамет бензин инцидент — криминальный инцидент — ревность алкоголь — анонимные алкоголики читать книжку = спать — байбай — бо-бо безработица.

Слова, обведенные в кружок, тоже были все какие-то тревожные:

отказ от наркотиков, явления ломки, сокращение дозы, функциональные нарушения, галлюцинации, неуправляемость, опасность.

В конце последней главы была приписана от руки одна-единственная фраза: «Будильник выпал из моей головы!» Несколько белых страниц в конце были испещрены сотней вопросительных знаков, начиная от совсем маленьких до огромных.


Я смотрела, как Бенуа пытается установить свой стакан пива «Дювел» ровно по центру картонной подставки. Ни на миллиметр вправо или влево. Подобная методичность показалась мне настолько знакомой, что я готова была броситься ему на шею. Я сдержалась и сунула ему под нос ту самую книжку с массой подчеркиваний.

Он посмотрел на меня со смущенной улыбкой и небрежно ее пролистал. Увидев последнее предложение, он запрокинул голову и громко рассмеялся. Этот смех плохо сочетался с невнятным бормотанием, к которому я уже успела привыкнуть. Если бы я не заметила, как его правая рука словно невзначай прикрыла вопросительные знаки, то, возможно, сознание того, что я слишком мало его знаю, убило бы во мне зарождающуюся надежду на нашу дружбу.

Как я и думала, это был его почерк. Краем рукава он вытер слезы и смущенно улыбнулся, заметив мой вопросительный взгляд. Я не ответила на его улыбку, и тогда он пропел мое имя, словно священную мантру: «Майя-Майя-Майя, ах, Майя, Майя!»

Я грустно усмехнулась и пожала плечами. Он посмотрел на свои руки и пробормотал:

— Почему ты здесь со мной? Ты станешь чокнутой вроде меня.

Какой-то нездешний свет блеснул в его стакане. Ко мне вернулось мое обычное ледяное спокойствие.

— Я и так на тебя похожа. К тому же болезнь мало чем отличается от здоровых импульсов мозга. Разве что скоростью реакции.

В его глазах мелькнуло понимание.

— Ты имеешь в виду, что, говоря: «Иди!» — ты идешь. Говоришь: «Убей!» — и убиваешь.

— Да.

Он еще на миллиметр подвинул свой стакан, закашлялся в кулак и, погрузившись в свои мысли, направился в туалет. Появившись вскоре, он встал возле моего табурета и посмотрел на меня уже веселее.

— Но есть один приказ, который не работает.

Словно актеры, выучившие наизусть свои роли в непонятной для публики экспериментальной пьесе, мы хором проскандировали:

— УСНИ!


— Какая скучная, черт возьми, у нас страна!

Катя, самая нахальная из моих подруг и самая любимая, сидела у меня дома за кухонным столом и грызла сухари. Мы не виделись с ней три года. Она объездила полмира в поисках темпераментного принца и теперь вернулась домой поделиться, что не может сделать выбор между Рашидом, Вон-Цюном и Дейвом, рекордсменами международной сборной. К ее «кастрюльке» подходила не одна крышка — этого она никогда не скрывала.

Мне даже ничего не пришлось говорить ей о своем состоянии. Наши общие друзья, судя по всему, уже давно жаловались на меня в своих электронных письмах. Весть о моей болезни шагнула через границы. Неожиданное возвращение Кати в самую скучную в мире страну было, разумеется, спасательной миссией. Как ни странно, от нее я готова была это принять и даже немного на нее рассчитывала. Если в мире и есть человек, способный на невозможное, то им, безусловно, была Катя.

Кроме того, нас объединяло веселое общее прошлое. Мы были звездами в компании подростков. В нашей банде я пела, а Катя играла на бас-гитаре, да так, что парни балдели. Она пила и трахалась в два раза больше меня. Но спали мы всегда вдвоем в ее красной атласной постели. После бурно проведенной ночи она входила в комнату и объявляла, что сейчас на седьмом небе и намерена блевать. Я указывала ей на ведро рядом с кроватью, которое, вообще-то, ставила для себя. Она благодарно кивала и падала на меня. Мы изображали святое распятие. Я чувствовала, как ее желудок сокращается над моим животом. «Я люблю тебя», — вздыхала она, откидываясь на подушку. И это было взаимно.

Сейчас она грызла сухари и смотрела на меня строго.

— Я знаю, что подарит тебе обалденный ночной отдых, но ты ведь и сама это знаешь…

Я вопросительно на нее посмотрела. Она вздохнула.

— Секс! — решительно заявила она и, поскольку это было ее любимой темой, забормотала: — То fuck, baiser, un polvo, joder, namorar[15].

При этом она слегка раскачивалась в кресле.

— Прекрати! — шикнула я на нее со смехом, представив себе, как это, должно быть, здорово: быть Катей, всегда фонтанировать и никогда не делать этого в одиночку.

— Starat sie о reke, szeretkezik, fottere[16], — прогнусила она.

— Не забывай, что у меня был парень, когда началась моя бессонница.

— Ах, этот твой Ремко — славный мальчуган, но сексуальности в нем не больше, чем в рулоне туалетной бумаги. Нет, ты даже не думай, пойдешь со мной сегодня ночью на охоту. Free the cunt![17] — азартно воскликнула Катя, и мне не оставалось ничего иного, как со смехом послушаться.

Почему я полюбила тьму, когда рядом пульсировали горячие тела? В ту ночь моя изнуряющая бодрость понемногу отступила. Низкие частоты отдавались у меня в животе и выпрямляли спину. Я чувствовала, как от ритмов ударных шевелятся волоски у меня на руках, как под завывание саксофонов трепещет мой низ.

И вдруг все засеребрилось и замедлилось. Я увидела его, и мое сердце растаяло. Это было так неожиданно! Я посмотрела ему в глаза и ничего уже не могла скрывать. Это он! Моя душа как на ладони, в глазах огонь. Дальше — больше.

Он посмотрел на меня и все понял. Его волосы пахли ракушками. Он покачивал меня, словно баюкая, в своих самых нежных объятиях. Слушая биение его сердца, я чувствовала, как высыхают мои слезы. Он ни о чем меня не спрашивал, просто крепко обнимал.

Когда он передал мне свой шлем, я превратилась в шестнадцатилетнюю инопланетянку. Он завел мотоцикл и усмехнулся. У него был отколот краешек переднего зуба. Мои руки никогда его не отпустят. Мы мчались вдоль тенистых бульваров, которых я никогда прежде не видела. Оказалось, что я совсем не знаю свой город. Но я принадлежала ему, как гордая трава между булыжниками мостовой и расплющенные жестянки на тротуаре, только, в отличие от них, я была хрупкой.

Я привела его к себе домой, мы поднялись по лестнице в мою спальню. Бодрствовать до самого утра — ничего иного я не желала. Он тоже. Это была ночь из золота и роз. Из кожи и волос, перекрещенных ног. Отныне и навсегда. Простота. Самозабвенье.

Я очнулась от сладкого забытья, продолжавшегося полсуток. Было десять минут третьего, мое обнаженное тело было полно негой и солнцем, чего я не ощущала очень давно. Все хорошо! Кончиками пальцев я нащупала записку на соседней подушке. Записка была от него, он объяснялся мне в любви. Его звали Пауль. Он смотрел на меня, пока я спала, и хотел, чтобы так повторялось каждую ночь. В постели я нашла его волос. Я намотала его на палец и убедилась, что это не сон.

Это так восхитительно — стать новой. Новой и всеобъемлющей одновременно! Я спешила к месту нашего свидания и чувствовала, что мое сердце прокачивает кровь в ритме легких. Через три минуты я его увижу! Скоро я получу то, что заслужила, и отдам то, что смогу.

Прошло почти два часа. Пауль не пришел. Прохожие мелькали, как тени. Только сейчас мне бросилась в глаза табличка с названием улицы. Как же я обломалась! Оказалось, что все это время я стояла не на той улице, не у того памятника!

И все из-за своей невнимательности! Потому что у меня вечно какая-то невезуха. И ошиблась-то всего на одну букву! Я поспешила к тому месту, где мы должны были встретиться. Какая дура, какая дура! Ну кто будет ждать два часа? Пустотой в пустоте было отмечено место, где должен был стоять он.

И ни номера телефона тебе, ни адреса, ни любимого кафе! В случайную встречу я не верила. Нервное перенапряжение меня подкосило. Словно яд.


А яд притягивает яд. Бенуа придвинул мне двенадцатый бокал вина. Я была уже чересчур пьяная, чтобы точно найти центр на своей картонной подставке. И тогда он сделал это за меня. Между его бровей пролегла морщинка тревоги.

— Майя!

Похоже, он уже не в первый раз обращался ко мне по имени. Я попыталась вникнуть в его слова. Он подбирал их очень осторожно.

— А тебе не кажется, ну, что это… ну что, как бы это сказать… наивно, что ли, что ты вдруг стала молиться на этого паренька? После всего одной-то ночи?

Я посмотрела на него сурово.

— Я не наивная. Я верю в любовь. Na zdorovje, — пробормотала я и допила оставшееся вино залпом, словно водку.

— А до этого ты влюблялась?

Я кивнула.

— И что ты теперь к нему чувствуешь?

И в самом деле, ничего. Он прав. Любовь оказалась иллюзией, влюбленность длилась недолго. Но с Паулем все было так внезапно, так всерьез! Но упустила, идиотка. Два часа! Икнув, я посмотрела на вращающуюся стойку. Я бы сейчас с удовольствием положила на нее свою буйную голову, но побоялась, что ее вместе с ней куда-нибудь унесет.

— Всегда почему-то не получается. Так и идет: полоска белая, полоска черная, а за ней — еще чернее, — промолвил Бенуа и замолчал, словно растворился в своем прошлом. — От бессонницы к бессоннице.

Я услышала, как за соседним столиком вскрикнула женщина, и увидела бар где-то в полутора метрах над собой. Убедившись в своем падении, я извергла все, что было у меня в желудке, на паркет. Белое вино и вегетарианский бургер. Что ж, могло быть и хуже!

Бармен за шкирку выволок меня на улицу. Я пищала, как котенок, и одновременно представляла себе, до чего ж мы дурацкая парочка! Я улыбнулась булыжникам мостовой и крепко их поцеловала. Бенуа закинул мою руку себе на плечо и попытался удержать в равновесии мое тело. Но его ноги заплетались не меньше моих.

Меня прошиб холодный пот. Да-а, перебрала лишнего. Подумать только: не та улица! Любовь оказалась иллюзией, влюбленность длилась недолго. Ночь из золота и роз. Перекрещенные ноги. Так всерьез. Всерьез… Не та улица. Не то состояние.


Лежа на старой софе Бенуа, в его гостиной, заставленной разной рухлядью, я чувствовала, словно под легким наркозом, как алкоголь постепенно улетучивается через мои поры. Он снял с меня туфли и укрыл сверху одеялом. Он не произносил ни слова и избегал моего взгляда. Уже несколько часов подряд я рассматривала его затылок (он лежал на кровати в углу) и не понимала, почему он молчит.

Наконец я встала и прошла в ванную. Под душем я вспоминала о Пауле. Кто знает, может быть, он тогда и не приходил и не ждал? Когда я оделась, мне заново пришлось вытирать лицо. Я услышала грохот на кухне и поняла, что Бенуа что-то разбил. Он выругался. Чересчур громко, как мне показалось. Я выглянула из-за узкой двери и испугалась его взгляда. Его глаза метали молнии.

Увидев осколки на полу, я засмеялась и замела их веником. Он взял меня за руку, весь пылая.

— Ты не такая! Не такая, какой была вчера. Ты девочка. Юная.

«Несчастный слабак! Тощий циничный ребенок, поверивший в мою чистоту. Вообразил, что встретил ангела? Я намного тебя сильнее, с моей-то мудрой юностью и мощной опустошенностью. Меня уже ничто не колышет. Хочешь знать, что это значит? Когда тебе все до фени? Ну что? Выше? Ах, вот тут! Теперь понимаешь, что я за штучка? Да, руки у меня маленькие. Но до чего умелые! Могут и то, и это. Э-э-э — да мы говорим с тобой на одном языке!»

— Майя, Майя, Майя!

Он прижался к моему животу. Вначале слегка, потом крепче.

— Иди ко мне, Майя. Ты нужна мне.

Я чувствовала его бугор, упирающийся мне в бедро, его пальцы, схватившие меня за грудь. И тут мне что-то изменило. Мой голос, который в таких ситуациях никогда меня не подводил. Я умела, если надо, лягаться и драться, царапаться и кусаться с первобытной силой, которой мне было не занимать. Но что случилось теперь?

— Скажи что-нибудь! Скажи, что я не должен этого делать, Майя!

Он заплакал и прижал меня к стене. Мои губы и все мое тело напряглись еще сильнее, чем его член. И тут я представила себе капельки пота, выступившие на коже жеребят, несущихся галопом. Росу на только что вымытых ножках младенцев. Песок. В лучах. Утреннего. Солнца.

Теперь он согнулся и в панике уткнулся мне в живот. Моя спина была уже и так мокрая от его слез.

— Ну скажи хоть что-нибудь, черт побери!

Кони встали на дыбы и повернули вбок морды; фыркая, они косились на меня белками глаз. Роса стала багряной. На зубах у меня скрипел песок, обжигая мне сердце под свист тормозов поезда. Нигде.


Приказы. Колесо, застрявшее между трамвайных путей. «Крути педали!» При виде машин, едущих навстречу, я вообще перестала думать.

«Рули!» — на меня летел желтый грузовик.

Я видела хромированные фары и гордую надпись на капоте: «Вердоодт и сын».

Больше не жду! Влево рулю!

Вдруг удар! По рулю!

Больно как! Все — тикать!

Боже, кровь! Твою мать!

Все равно помирать!

Но до туннеля со светом в конце дело не дошло. Не дошло и до проклинающей себя родни, на что я злорадно надеялась. Не было хора ангелов. Образ дрожащей мужской руки возле моих заляпанных джинсов растворился во тьме. Вердоодт. Бедняга!

Я слышала шорох шин проезжающих мимо автомобилей и чей-то голос вдали, возможно, даже два. Почему я ничего не вижу? Это моя бывшая тень или я уже успела превратиться в вечную? Сколько времени прошло? Посреди любых кошмаров так страшно мне еще никогда не было. Страх накатывал на меня под завывание сирен. Боль хлестала мне в лицо. Почему никто ко мне не подходит? Они считают, что уже поздно?

— Проснитесь! — промычала я глухо, словно рот мне заткнули кляпом.

И наконец они откликнулись. Я услышала, что ко мне бегут. Ощутила чье-то дыхание и сильные руки. Теперь я лежала тихо. Но боль от этого только усилилась. И тогда я завыла. Кто-то взял мое запястье и сжал. Я почувствовала, как моя кровь каплет в чужую ладонь. Рядом раздался чей-то голос:

— Ничего страшного, все обойдется!

В лицо мне мел горячий песок.

* * *

Я тащился по жизни с энергией улитки — улитка Франсуа с тяжеленной раковиной на плечах. Сколько лет прошло — не помню, сбился со счета. У меня есть фотографии, на которых я стою, с улыбкой до ушей, среди своих двадцатилетних друзей, и все мы поднимаем бокалы за наше здоровье. Как кого звали, я уже позабыл и не помню, где все это было. Здоровье у меня уже давно не то.

Вечера я проводил в самых злачных кабаках, какие только можно себе представить, среди мужиков с блохами от собственных собак и баб, пытавшихся утопить в вине своих мертворожденных детей. Иногда кто-то со мной заговаривал. Поразительно, сколько народу чувствовало потребность поделиться со мной проблемами своего кишечника. Я слушал, кивал и повторял, что в конечном счете все дерьмо. Некоторые меня за это даже обнимали.

В дневные часы я работал в бассейне. Спасателем я бы себя не назвал — я считался «дежурным» или «ответственным за безопасность». Никакая другая профессия не позволила бы мне быть настолько пассивным. Мой начальник и коллеги мне не докучали. Они не задавали мне вопросов, удовлетворяясь моим незаметным присутствием. В знак благодарности я никогда не болел и не опаздывал, работал по вечерам и в выходные. С восьми до десяти я читал газеты. Затем время летело незаметно за чтением романов. Первые десять лет я посвятил французским экзистенциалистам, затем настал черед русских классиков. Иногда я рассеянно посматривал на пловцов, нарезавших бесконечные круги в химической голубизне бассейна.

Утром по вторникам над бортиками маячили старики. С наигранным весельем они собирали в складки свою старую кожу и ворошили старые обиды. Вечером по четвергам приходил клуб любителей плавания. В нем все хотели быть первыми. Моя медлительность была еще ничего по сравнению с их упорством. В остальные дни купались в основном дети. Однажды какой-то мальчишка изобразил кита. После этого я до конца дня не мог читать. Я сидел на корточках, обхватив промокшие от дождя и маминой крови колени, и понимал, что я с них больше так никогда и не поднялся.

Но даже с этим можно было жить. Я сам служил тому доказательством. Разумеется, порой мне приходила мысль броситься под поезд или полоснуть себя бритвой по венам. Но ведь жалко тех, кому придется потом собирать мои разрозненные члены или заново белить ванную! Существование на троне у кромки воды гарантировало мне право на медленную смерть.

Так я просидел семнадцать лет. До тех пор, пока один все-таки не утонул. И тогда меня уволили.


После бассейна мои ночи стали длиннее, а сон постепенно стал сходить на нет. Наконец будильник выпал из моей головы, и мне стало трудно отличать свет от тьмы. Затем и другие вещи стали сливаться, такие как громко — тихо, холодно — тепло, важно — не важно. Три долгих дня и три ночи причиной моей слепой ярости была плохо задергивающаяся штора. Когда я наконец сбросил ее на пол, я понял, что все это время ничего не ел. Даже о своем берлинском печенье забыл.

Поход за берлинским печеньем был моей последней попыткой соблюдать некоторое подобие утреннего ритуала. Я придавал этому большое значение, поскольку соблюдение утренних ритуалов говорит о том, что голова у тебя еще в порядке, к тому же моя пищеварительная система нуждалась хоть в какой-нибудь пище. Поэтому каждое утро я шел в булочную к своему седому кондитеру с бородкой клинышком. По ночам он пек хлеб и старомодные торты, а днем продавал их с дурацкой улыбкой фокусника. Каждый раз я ловил себя на том, что рассматриваю его руки. У него были длинные, ловкие пальцы фокусника, в которых, того и гляди, появится монетка либо игральная карта. Когда я входил в его магазин, других покупателей там обычно не было. Он стоял, глядя на выпечку, либо просто читал газету. Он окидывал меня взглядом, в котором сквозило узнавание. Каждое утро из года в год этот человек ждал моего заказа. Между нами происходил всегда один и тот же диалог.


— Берлинское печенье, пожалуйста.

— Бенуа любит берлинское печенье?

— Что правда, то правда.

— Кушайте на здоровье.


Меня зовут Бенуа, и я люблю берлинское печенье. Благодаря своему кондитеру я начинал каждый день с ритуала, с пищи и с осознания себя как личности. Не важно, что все эти три вещи я затем снова терял, слоняясь по городским забегаловкам. Я старался выбирать улочки поуже. Сколько продолжались эти мои блуждания, теперь уже и не вспомнишь. Порой я пересекал людской поток и замечал, что кое-кто продолжает судачить друг с другом прямо сквозь меня. Я был прозрачным призраком, без отличительного запаха, в обычной одежде.


В кафе я трепался со всеми, кто только пожелает. Я смеялся над глупыми шутками собеседника и еще громче — над своими собственными. С собачниками я вел бесконечные разговоры о кокер-спаниелях, с секретаршами — о бумаге. Параллельно я делал отчаянные попытки нажить себе проблемы с алкоголем. Мой желудок героически сопротивлялся.

«Спорт-кафе» получило свое название благодаря небольшому телевизору на стене, который включали лишь во время футбольных матчей. За стойкой стояла Фрида, красивая брюнетка средних лет. Все свои немногие свободные часы она проводила за изготовлением деревьев из жемчуга, которые потом расставляла на барной стойке, снабдив ценниками. Никто ни слова о них не говорил, поэтому я не думаю, чтобы хоть одно из них купили. Ну, может быть, одно все-таки купила Вики. Этой девушке было очень трудно оторвать взгляд от Фридиной груди и сконцентрировать его на телеэкране.


— Скажи, Фрида, круто играет «Галатасарай»? — вкрадчиво спрашивала она порой с робкой надеждой.

На что Фрида отвечала:

— Да уж, греки знают толк в футболе. Или это был «Панатинаикос»?

Вики, вспыхнув, кивала и с грустной улыбкой снова пряталась за свой стакан с пивом.

Если вдруг кто-то подавал голос: «Да нет же, это турки!» — всегда находился кто-то другой, который кричал: «Пусть проваливают ко всем чертям, да поскорее!» На это почти никогда не было никакой реакции. Поскольку игнорирование кажется мне самой сильной формой нападения, к тому же оно не требует энергетических затрат, я не считал нужным нагнетать обстановку. Я просто вставал и расплачивался.

В кафе «У Франки и…» из музыкального автомата лились всегда одни и те же старые песни про любовь.

— Это еще из тех лет, когда Джеки была со мной, — вздыхал Франки.

Имя его неверной возлюбленной до сих пор можно было прочесть на вывеске над входом, под слоем белил после союза «и».

— Она наверняка жалеет, — старался я его утешить, словно это могло что-то исправить.

— О-шень жалеет, ош-шень! — шепелявил он, тыкая в меня указательным пальцем. — Я ведь тебе рассказывал, друг, с кем она сбежала?

— С двадцатипятилетним мужиком! — отвечал я шепотом, почти виновато.

— Мужик-мужик-мужик, сопляк паршивый! Кусок гнилого дерьма, который вообразил, что всё кругом игрушки! С его «фордом-кабрио» и прочими прибамбасами! Да чтоб он себе шею свернул, мильярдер!

— Ладно-ладно тебе!

— Никаких «ладно»! Кейвин! Одно имечко чего стоит! Так только пидоров зовут, скажи?

После этого Франки драил свой пивной автомат с удвоенной силой, приговаривая:

— Да она сама была не святая. Еще та штучка!

И хотя его гнев порой меня пугал (Франки всегда обращался почему-то только ко мне), я старался просидеть у него как можно дольше. Ведь когда все посетители расходились, он вдруг делал трогательное признание: «Я ведь ее до сих пор помню и не могу забыть».


После мамы в моей жизни были и другие женщины. У некоторых были такие же руки, у других такой же голос и у большинства — такая же профессия. Я посещал их в видавших виды борделях, обставленных темно-красными кожаными диванами, и платил им за то, что они разрешали мне с ними спать. Ночью я мечтал, что утром они сделают мне съедобную мордашку. Но утром всегда было только берлинское печенье, а если вдруг между нами что-то намечалось, то я в придачу получал еще тумаки от сутенера. Я не собирался никого спасать, а меня самого спасать было уже поздно. Поэтому я не возражал, когда они уходили.

Мой самый долгий роман продолжался полтора года. Ее звали Клаартье, она была воспитательницей в детском саду. Я познакомился с ней во время сеанса групповой терапии. Целых два часа мы с иронией наблюдали за людьми, стоявшими с нами в одном кругу. Это были в основном жертвы инцеста либо бывшие священники. И кто-то считает, что в такой компании человеку может полегчать? Наши глаза стали встречаться все чаще. Уже через три дня мы жили вместе.


На работе Клаартье плела корзиночки, восхищалась детскими рисунками, завязывала шнурки, весело напевала: «Ручками похлопаем, ножками потопаем», а когда возвращалась домой, опрокидывала полбутылки виски и вскакивала на меня верхом с криком: «Эй, давай же, давай, черт побери!» Готовить она не умела, но в этом и не было необходимости. Мы ходили в самые дорогие рестораны, а потом сматывались — до того как принесут счет. Однажды мы с ней совместно разгромили гостиничный номер. Видя, как Клаартье в одном нижнем белье перепрыгивает со шторы на хрустальную люстру, я на минуту почувствовал себя абсолютно счастливым.

Мы никогда не говорили о том, что было раньше или что с нами будет потом. Мы просто от души веселились. У нее был запоминающийся и довольно истеричный смех, ее жажда секса была безграничной. Несколько раз ей даже удалось заездить меня до такой степени, что я заснул.

Однажды ночью она объявила: «Я беременна».

После этого мы очень долго молча глядели в потолок.

— Мне кажется, это не самая лучшая идея, — сказал я наконец, хоть и не был в этом до конца уверен.

— Совершенно с тобой согласна.

Таков был ее ответ. Потом мы громко хохотали, рассказывая друг другу кошмарные сценарии развития событий с нами и нашим ребенком в качестве действующих лиц. Например, мы представили себе, что она ужасно растолстеет и нам придется расстаться. Нет уж, такого она себе не желала!

Мы были настолько трогательно единодушны во всем, что по дороге из больницы домой почти одновременно захлюпали носом.

— Может быть, это была все-таки не совсем плохая идея, — промолвила она.

— Мне тоже так кажется, — отозвался я.

Мы осушили поцелуями слезы друг друга и зареклись раз и навсегда друг друга спасать. Через несколько лет я встретил ее еще раз. Она завязывала своей дочке шнурки и вежливо мне улыбнулась.


Так как бары в конце концов закрываются, а дождь в нашей стране порой льет как из ведра, самые глухие часы ночи я, как правило, проводил у себя дома в четырех стенах. Обычно я просто лежал на кровати, закрыв глаза. Иногда мой мозг по нескольку минут подряд посылал в глаза маленькие белые вспышки, освещавшие внутреннюю поверхность моих век. Если повезет, они превращались в солнечные лучи, которые просачивались наружу через мою ладонь и пальцы. Я понимал, что сплю и еще какое-то время буду качаться на волнах на спине у Фредерика, убаюканный безмятежным покоем.

Это был повторяющийся мираж, который всегда приходил ко мне в краткие минуты моего сна. Понимая, что мне совсем недолго предстоит наслаждаться этим блаженством, я никогда не пытался разговаривать с кашалотом. Я боялся, что его слова меня разбудят. Я вытягивался у него на спине, прикрывая рукой глаза от солнца. Наше морюшко было спокойным, чайки не проявляли к нам никакого интереса, берега не было видно на много миль вокруг.

Я переворачивался на живот и вроде бы снова засыпал. Мое сознание полностью растворялось. Я чувствовал только, как чьи-то легкие как пух руки сплетаются с моими, чей-то теплый живот колышется в унисон с моим дыханием, а к моему лбу прижимается чья-то голова. Идеальные объятия — это редкость, порой они и вовсе неуловимы. Но воспоминаний тела достаточно для того, чтобы их идеальный образ оформился за миг до пробуждения, за секунду до того, как мы снова нырнем в грохот мира.


У ночи, когда я встретил Майю, было странное вступление. День тянулся, словно черепаха, медленно и без пищи. Верный своему утреннему ритуалу, я отправился в кондитерскую, но дверь оказалась заперта, а прилавки пусты. Внутри к стеклу был прислонен кусочек картона, на котором кудрявым почерком, как на тортах, было написано: «Ваш кондитер сейчас радуется жизни за границей». Я почувствовал себя брошенным, но постарался не особенно злиться. Ничего, сделаю себе яичницу, как это обычно бывало в его еженедельный выходной. Впрочем, перспектива провести ближайшие дни без осознания себя как личности лишала меня аппетита и приковывала в моем бункере к окну, которое выходило на улицу.

Я наблюдал за велосипедистами с рюкзаками за плечами, за турками, едущими в старых «мерседесах» под заунывную музыку, за заблудившимися туристами, разворачивающими карты перед спешащими родителями возле школьных ворот. В поле моего обозрения входил отрезок улицы от бистро до аптеки. Два дома посередине были целиком в лесах. У одного из них фронтон недавно обработали пескоструйкой, у другого перекрасили рамы. Маляр поднял вверх свой бутерброд, показывая им на длинный закрытый бутерброд пескоструйщика. Тот сообщил ему: «Бутерброд по-американски». Больше им нечего было друг другу сказать, и они лениво допили остатки кофе из своих термосов.

Родители встречали детей. Если кто-то из отпрысков запрокидывал голову вверх, я приветливо махал ему рукой. Ответить мне тем же они не успевали. Их утаскивали мамаши, в глазах которых я был потенциальным Подвальным Маньяком. Если бы эти глупые козы хотя бы немного задумались, они бы сообразили, что подвал — это довольно нелогично для обитателя третьего этажа.

Этажом ниже находилось консульство Мавритании. Но туда никто никогда не заходил.

Наступила ночь, звезд не было видно, и я стал смотреть на луну. В три часа ночи я выпил чаю и съел пол-яйца. Когда моя мама подъехала на велосипеде, на пол упала чашка и разбилась. Мама стояла под моим окном, такая же молодая, как и раньше. Она нервно зажгла сигарету и шмыгнула внутрь.

Из-за стекла я наблюдал, как она нажимает на кнопки звонков. Так как она находилась в освещенной части, а я в темноте, она не замечала, что за ней следят. Ни о чем не подозревая, она продолжала свое странное занятие. Взгляд у нее был лихорадочный, волосы короче, чем у моей мамы, и улыбка другая. Я остудил жаркий поток своих мыслей, в глубоком восхищении рассматривая девушку, похожую на мою маму.

* * *

При ближайшем рассмотрении оказалось, что нечеткая картинка действительности объясняется не моим нестабильным состоянием, а моей близорукостью. Кто-то из врачей или медсестер, видимо, не поленился вытащить из моих глаз контактные линзы, обрекая меня на воскрешение в тумане.

Я решила, что буду вначале смотреть на то, что находится ко мне ближе всего. Свинцовыми руками я приподняла одеяло. В нос мне ударил запах незнакомого мыла. Меня помыли! На мгновение к горлу подступил приступ тошноты. Здесь им, разумеется, этим часто приходится заниматься — тут всех моют, и все же… Смутно я вспоминала, как меня везли на «скорой помощи», но во время этой поездки я быстро потеряла сознание. Может быть, я тогда наложила под себя? Я представила, как две здоровенные медсестры ловко переворачивают на бок мое обмякшее тело и твердой рукой подтирают мне зад. Не дай бог, если так оно и было!

На мне была просторная светло-зеленая ночная сорочка, грудь обезображивала сетка из тонких проводов с красными липучками на концах. Левая нога опиралась на футуристического вида подставку. «Согнись!» — мысленно приказала я, но нога не слушалась. Многоцветные, причудливые подкожные кровоизлияния на прочих частях моего тела обеспечили бы мне первое место на конкурсе по боди-арту. Я сдвинула одеяло пониже и ощупала свою голову, опиравшуюся на массивную подпорку. Моя правая щека распухла, нос и губы покрылись корками. По лбу вился шрам, похожий на упавшую навзничь сороконожку. Меня наголо обрили. Удивительное дело, но меня это не огорчало. Я погладила мягкий пушок на своей голове вначале с любопытством, а потом даже с какой-то нежностью.


— Ты не спишь, как тебя там?

Услышав голос, я резко повернула в ту сторону голову, и меня пронзила острая боль. Я сильно прищурилась, чтобы лучше рассмотреть женщину на соседней койке. И зачем только из моих глаз вытащили линзы? Без них я всегда чувствую себя крайне неуверенно. Я знаю, что в оптически трансформированной реальности меня подводит воображение. Судя по голосу, женщина была пожилая. Мне также показалось, что у нее на голове сиреневый колпак. На тумбочке возле ее кровати лежал ворох светло-желтых лент и сверху пластмассовый утенок.


— У тебя в глазах какая потеря? — спросила она.

И так как я не сразу поняла, что она имеет в виду, она пояснила:

— Ну, как их там, единиц, что ли?

— В левом глазу у меня минус четыре с четвертью, а в правом — минус пять, семьдесят пять.

Можно было выразиться и более изящно, но я решила, что и такая формулировка сойдет.

— Отлично, — сказала она и принялась энергично рыться в ящике своей тумбочки.

Она извлекла оттуда целую горсть красных наперстков и один из них сунула себе в рот. С негромким восклицанием она нашла то, что искала. Этот предмет она держала сейчас на уровне лица. Нечто среднее между пультом дистанционного управления и пеналом.

— Мои запасные очки! — торжественно объявила она. — Лежи смирно, как тебя там, я к тебе подойду.

Очень медленно она спустила ноги на пол. Затем оперлась руками на тумбочку и просидела так несколько минут. Чтобы подняться, ей пришлось собрать все свои силы. Я боялась, что она упадет, и попыталась сама вылезти из кровати.

— Лежи смирно, — строго повторила она и наконец встала.

Шаркающей походкой она приблизилась ко мне. Остановилась возле моей кровати и сунула мне в руки кожаный пенал. Ее мягкие морщинистые пальцы слегка коснулись моих. Я открыла футляр и невольно улыбнулась. Такие очки, вероятно, были очень модными в начале восьмидесятых. Как у мишки панды, с голубыми стеклами. На дужках красовалось слово «Sunny». Надев их, я посмотрела на женщину, что стояла возле моей кровати. У нее была симпатичная прическа, и она махала мне рукой.

Ее звали Ольга, ей стукнуло уже семьдесят три, всю жизнь она была хозяйкой палатки по изготовлению картошки фри, а теперь, по собственному признанию, регулярно ложилась в больницу подлечить воображаемые болезни.

— У меня нынче, как тебя там, дома никого. А раньше мы всегда были с братом, — сказала она и, возведя очи к небу, добавила: — Только что ж поделаешь?

Ее младший брат Сва долгие годы был рядом с ней, плечом к плечу, и дома, и в палатке. Оба прожили тридцать лет в браке с другими такими же неразлучными братом и сестрой, но потом мужа Ольги свел в могилу инфаркт, а жену Сва — злокачественная опухоль. Брат с сестрой снова объединились, и картошечка пошла на ура. То, как Сва, по словам Ольги, умел управляться с тремя клиентами сразу, было просто бесподобно. Они были во всем заодно, и так бы и продолжалось, если бы Сва не выиграл в ежегодном розыгрыше клуба любителей домашних голубей эту самую чертову экскурсию в Лурд. «От разных напастей держись подальше», — любил повторять он, но разок взглянуть на Францию ему все же хотелось. Когда Брюссель остался уже далеко позади, лопнула шина, автобус завалился на ограждающий парапет и рухнул на нижнюю эстакаду. Из пятидесяти пассажиров двадцать четыре скончались на месте, в том числе и Ольгин Сва.


— Вот потому я здесь и лежу. Еда тут паршивая, но есть хотя бы с кем словом перемолвиться, — словно извиняясь, завершила она свою исповедь.

Ольга молча смяла пальцами лепесток одной из желтых орхидей, что стояли у нее на тумбочке. Как выяснилось, цветы, которые я, еще без каких-либо оптических приспособлений, приняла за ворох лент и пластмассового утенка, изначально предназначались мне. Ольга уговорила мою сестру Софи поставить их ей на тумбочку, «ведь пока она спит, ей ведь все равно?» Зная овечью уступчивость моей сестры Софи, я поняла, что Ольге недолго пришлось ее уговаривать.


— Так что ж с тобой стряслось, Магда?

Ольга никак не могла запомнить мое имя. Я три раза называла его ей по буквам, и в последний раз она даже воскликнула: «Ну конечно, как ту пчелу!» Несмотря на это, она продолжала упорно звать меня Магдой. Мое новое имя подозрительно напоминало название провинциального супермаркета либо дешевую марку замороженных продуктов, и все же это было лучше, чем «как тебя там». Впрочем, я не скучала по своему настоящему имени. Мне казалось более правильным считать, что до больницы не было ничего. Я превратилась в Магду с бритой головой и в очках с голубыми стеклами, по форме как у мишки панды. Лучшего начала и быть не могло.


— Наезд грузовика. Правда, я уже не очень хорошо помню, как все это было.

— Вот как, вот как… — отреагировала Ольга как-то уж чересчур безразлично и протянула: — М-да, camions…

— Camions[18], — повторила я.

Разговор не клеился, и почему-то мне это было неприятно. Я всегда считала, что паузы в разговорах важны и даже необходимы. Нужно принимать паузы и уметь их ценить. Стремление обязательно заполнить паузу может привести лишь к нелепому разговору. Но Ольга вместе со мной чувствовала, что невозможно лежать рядом и молчать. Минута в больнице равна часу в нормальной жизни. Мы должны были говорить, не важно о чем, пусть даже о курах и кроликах. Потому я и спросила ее:

— А в кино ты иногда ходишь, Ольга?

Ненужные паузы следует заполнять как можно скорей. Чем дольше молчишь, тем более по-дурацки будет звучать следующая фраза.

— Когда Марлон Брандо перестал сниматься, я перестала ходить. От Брандо я была без ума. Однажды чуть было не собралась в Голливуд, чтобы предложить ему свои услуги в качестве домашней стряпухи. Хотела сказать ему: «French fries are from Belgium, I bake for you»[19]. Наш Сва насилу меня отговорил. Но с тех пор у меня татуировка. Смотри!

Ольга по плечо закатала рукав. Сине-зеленые буквы поблекли, но по ним было видно, что кожа на ее руке когда-то была более упругой. Впрочем, мне показалось, что надпись «Brando forever»[20] вполне успешно прошла испытание временем. Однако от ее любви к актеру с тех пор не осталось и следа. Когда я спросила ее, обожает ли она его по-прежнему, Ольга посмотрела на меня с удивлением и сказала:

— Магда, извини, но разве ты не замечаешь, как он растолстел? И похоже, у него не самый легкий характер.

На этом она сочла тему исчерпанной и снова стала рыться в ящике своей тумбочки. Достала оттуда пачку сигарет «Белга» и села в кровати.

— Ты куришь?

Я кивнула, вспомнив о том, что уже довольно давно обхожусь без сигарет. Самый подходящий момент, чтобы бросить курить. Но Ольга так не считала. Шажками робота она подошла к инвалидной коляске, стоявшей, как обычно, в углу. Я сделала попытку приподняться в кровати, не сводя глаз с круглых липких стикеров у себя на груди.

— Ольга, я не могу, я привязана.

— Да выдерни ты эти провода, Магда!

— Но…

— У тебя сердце работает или как?

Мое сердце работало. Я выдернула провода и стала смотреть на красные следы от липучек. Ольга подкатила к моей кровати инвалидное кресло. Я осторожно спустила здоровую ногу на пол. Ту, что держалась на опоре, мне пришлось доставать, словно посторонний предмет.

— И сколько мне еще так мучиться?

— Мануальщики делают чудеса. Опирайся мне на плечи! — приказала Ольга и повезла меня по длинному больничному коридору.

Я боялась, что какая-нибудь сердитая медсестра загонит нас обратно в палату либо мы вызовем подозрения у посетителей. Но, как ни странно, мы не очень бросались в глаза, проезжая мимо больничных каталок и детей, прыгающих от скуки на месте. Я показала на стрелку под самым потолком, которая указывала путь в комнату для курения. Ольга помотала головой и, проехав еще немного вперед, свернула в коридорчик, ведущий в столовую.

— Ты хочешь в столовую? — спросила я.

— Нет, и тут нормально, — сказала она и поставила мое кресло прямо под объявлением о том, что курить запрещено. Я указала ей на это объявление.

— Но разве это не приятно — делать порой то, что нельзя?! — воскликнула Ольга с наигранным возмущением.

Не успела я и слова вымолвить в ответ, как она уже сунула мне в рот сигарету и зажгла ее. Я почувствовала, как никотин доходит до самых кончиков моих пальцев.

Я превратилась в Магду с бритой головой, в очках, как у мишки панды. Рядом сидела моя подруга Ольга с наколкой имени актера, который теперь растолстел и стал брюзгливым. Мануальщики делали чудеса, а мы курили в неположенном месте. В жизни все бывает порой на удивление просто.


Каждый день меня навещали: родственники и друзья. Некоторых из них я до этого не видела годами. Они, похоже, договорились между собой и все четко распланировали, лишь бы не допустить у меня даже мысли об экзистенциальном одиночестве. Это помогало. В этом было даже что-то трогательное. Я всегда по шагам в коридоре старалась угадать, кто сегодня собирается дежурить у моей постели. Если какая-нибудь скучная тетка, я превращала разочарование в благодарность с внутренней готовностью, которая вызвала бы экстатическую радость у мамаши Мириам с курсов TRIP.

Обычно они являлись по двое, чтобы снизить вероятность возникновения неловких пауз. С робким любопытством, неуверенной походкой они подходили ко мне и осторожно меня чмокали. Я улыбалась всегда почти одинаково — извиняющейся и одновременно обезоруживающей улыбкой, чтобы несколько компенсировать шок, который вызывала в них моя новая внешность. Посетители вначале пытались немного шутить, осторожно интересовались моим самочувствием, а потом начинали нести разную чушь о телепередачах, о королевском доме, о клубах по интересам, о вкусных блюдах из рыбы, об усилении позиции крайне правых, о курортах подешевле, затем снова, словно невзначай, возвращались к теме моего самочувствия, чтобы немедленно перейти к обсуждению кошмарных опозданий электричек, любовных неурядиц незнакомых мне людей, ремонту фасадов, снижению числа рабочих мест, философским текстам песен, политическим скандалам и погоде.

Однажды пришли вместе даже оба моих родителя. Они забывали себя и на пару минут вновь находили в бесконечно повторяющихся воспоминаниях о своем веселом прошлом. Вздыхали с довольными улыбками, бросая быстрый взгляд в мою сторону, потом отыскивали какой-нибудь камень преткновения и покидали больничную палату, продолжая сдержанно друг с другом спорить. Это вызывало во мне странное чувство повторения чего-то давно знакомого.

Даже Катя с Брамом пришли один раз в виде посетительской пары. Катя ворвалась в палату со словами: «У меня уже целых три дня понос» и «Через месяц я еду в Мозамбик». Брам трусил следом за ней с передачей для меня в руках.

Когда мои посетители расходились по домам, мы с Ольгой начинали смотреть телевикторины. Я громко кляла собственное невежество, казавшееся просто вопиющим на фоне Ольгиных быстрых и в основном правильных ответов.

— Магда, я смотрю викторины с тех самых пор, как изобрели телевизор, — пояснила она с гордой ухмылкой и постучала себя по голове. — Все остальное — память. Но после стольких лет с клиентами это немудрено.

Когда подходила к концу последняя викторина, она посылала мне воздушный поцелуй и немедленно засыпала. Я принимала таблетку валиума и в темноте вспоминала своих сегодняшних посетителей. Время шло, и неявившихся оставалось все меньше и меньше. Я говорила себе в утешение, что моему пропавшему принцу на его моторизованном коне неоткуда знать, где я, а Бенуа и Ремко еще придут. Сядут по обе стороны моей кровати и начнут орошать мои руки слезами. «Ну-ну, перестаньте», — скажу я им, брошу пару слов о благе прощения и пообещаю, что все уладится.

* * *

Спустившись вниз к панели со звонками, я разгадал ее игру. На ее лице сквозила мрачная веселость неспящей, которой уже нечего терять, кроме себя самой. Скрюченными из-за утраченного покоя пальцами она водила по табличкам с фамилиями. Мышцы ее рук были напряжены, и, когда она слегка переступала на своих высоких каблуках, ее ноги тоже дрожали. Но в тусклых зрачках змеились кольца лавы, которая скорее взорвется, чем прогнется; это оживило во мне воспоминания, согревавшие меня изнутри. От этой женщины одновременно веяло опасностью и теплом моей матери.

По понятным причинам я никогда не посещал церковь. Меня тошнило от мысли, что где-то есть Бог, спокойно взирающий на разрушение его творения. Поэтому я всегда отрицал его существование. Когда настырные «свидетели Иеговы» как-то раз спросили меня, верю ли я в будущее, я торжественно ответил: «Еще совсем недавно рекламные щиты обещали нам светлое будущее в оранжевых тонах, но, по моему скромному мнению, оно все такое же черное».

В моем мыслительном арсенале не было таких понятий, как «судьба» или «предназначение». Свою жизнь я рассматривал как цепочку досадных случайностей и неправильных решений. Метафоры и символы уместны в рассказах писателей, а не в действительности, в беспорядке нагромождающей произвольные фрагменты.

Но эта девушка, что не могла уснуть и была так похожа на мою мать, пришла рассказать мне, что в жизни все взаимосвязано. Она, похоже, собиралась указать мне на поворотный момент в конце первого акта моего существования и подчеркнуть, что второй акт логически из него вытекает. Она с улыбкой опустит цепочку событий, по ходу которых она спешит на помощь антигерою в главной роли, чтобы перейти к заключительной сцене, в которой она, словно при замедленной съемке, развернется от кухонного стола и протянет мне тарелку со съедобной мордашкой. В эту минуту меня захлестнут эмоции и я в слезах покрою поцелуями ее лоб.

В ту ночь, когда она нажала на звонок квартиры Де Хитера, моя рука уже лежала на трубке домофона.


Голос у нее громче, чем у моей мамы, и в нем не слышен диалект нашего морюшка. Я обдумывал вопросы, на которые она даст ответ и тем самым снова вдохнет в меня жизнь.

— Ты никогда не спишь? — спросил я, появившись перед ней впервые.

— Очень мало, — ответила она, и по ее молчанию я догадался, что, если я сейчас спрошу: «Почему?» — это может ее испугать.

И тогда я сказал:

— Как и я.

— Почему? — спросила она.

Я пожал плечами и предложил сходить чего-нибудь выпить. Она считала, что все уже закрыто, и тогда я повел ее в «Спорткафе». В углу на диванчике спал с открытым ртом какой-то престарелый тип. За столом чуть подальше сидел «укурок», бессмысленно глядевший на спящего. Что-то подсказало мне, что это не самое подходящее место для первого свидания с молодой женщиной.

Майя перекинула свой плащ через сиденье у барной стойки и села. Подтянула на сиденье ноги и стала деловито скручивать папироску.

— Сейчас ты похожа на белочку, — сказал я.

Ее это рассмешило.

Она жадно допила белое вино из своего бокала и заказала новый. Поднесла бокал к губам и твердо посмотрела на меня, прищурив ресницы.

— Это правда. Я довольно много пью в последнее время. И мне уже все равно, — громко добавила она, с раздражением выпутывая из волос веточки жемчужного дерева.

— Сильные женщины часто бывают пьющими, — сказал я.

— Ты случайно не знаешь моего дядюшку Хюго? — спросила она.

Я подумал, что это шутка, и ответил утвердительно. И тогда я услышал рассказ, в который не вписывалась картина сливочно-шоколадного детства, которое я ей мысленно пожелал. В самом конце рассказа она удивленно на меня посмотрела и сказала:

— Эй, да не смотри на меня так! Это ведь уже давно все было.

— Но разве это существенно, давно или недавно?

— Может быть, и нет. Но человек все равно должен идти вперед.

— И куда же?

— Не важно. Я хотела сказать, что нужно просто не слишком сильно зацикливаться.

— Но воспоминания живут у тебя в сердце, не только в голове?

— А вы, менейр[21] Де Хитер, случайно не из Армии спасения?

Мы оба рассмеялись.

— А тебя, вообще-то, как зовут? — спросил я.

— Майя, — ответила она, пожимая своими маленькими холодными пальчиками мою протянутую руку.


Я не знаю, какое впечатление хотел произвести на Майю, но какое-то уж точно хотел. Я решил задавать ей интересные вопросы, как можно больше смеяться, время от времени подавать остроумные реплики и вообще держаться молодцом. Я сочинял. Рассказал ей, что раньше у меня был свой бассейн и что я был богач. Я надеялся, что она мне верит. Если кто-нибудь однажды ее спросит, какую мне заказать эпитафию, чтобы она ответила: «Бенуа Де Хитера не сломили несчастья, потому что в жизни у него все уже было». Что-нибудь в этом духе. Пока я, словно подросток, увлеченно создавал собственный имидж, я то и дело ловил себя на желании повторять, как заклинание, ее имя, чтобы убедиться, что она не та самая, с кем я в детстве делил кровать. Она посмотрела на меня взглядом, который я не мог расшифровать. У нее было много таких взглядов, и, хотя они сильно между собой различались, все они отражали нечто, что условно можно было обозначить словами «смешанные чувства».

— Я не люблю свои глаза, — однажды сказала она. — Они меня выдают.

Но для меня они оставались загадкой. Я замечал лишь, что за ее шутками прячется облачко страха и что от каких-то глубоких переживаний она порой впадает в трогательную мечтательность. Еще она часто сама себе противоречила.

Она постоянно и много говорила о себе, но как-то отстраненно, что придавало ей неприступный вид и заставляло меня прикусить язык и не ляпать невпопад первые пришедшие в голову вопросы. Удивительным образом и с вполне понятными целями она ворвалась в мою жизнь. Прежде всего я должен был научиться очень внимательно слушать.


Мы договорились встретиться двадцать шестого возле биржи труда. Так как ее фамилия начиналась на одну из последних букв алфавита, она одна из последних в женском списке пришла отметить свою голубую карточку. Затем наступала очередь безработных мужчин.

Когда я вышел на улицу с карточкой, пополнившейся еще одним штемпелем, она меня уже там ждала. На ней было слишком легкое, не по сезону, платье. Она стояла посреди улицы, потирая руки от холода. Майя, Майя, Майя. Какая же она была красивая! Ее мечтательная поза никак не выдавала ее недосыпание, приступы ярости и пристрастие к алкоголю. Мне захотелось снова стать маленьким, ростом метр тридцать, подбежать к ней, обнять ее колени, уткнуться головой ей в живот.

Она заметила мой зачарованный взгляд и смущенно улыбнулась. Контраст между этим ясным утром и нашими прежними встречами неожиданно создал интимный эффект. Мы всегда назначали встречи друг другу ночью, где-нибудь на улице или в кафе. Никогда мы не были друг у друга в гостях, никогда не просились друг другу в гости. Роль, которую ей суждено сыграть в моей жизни, была обозначена в моей голове очень четко. Она поведет меня за собой, поэтому она сейчас здесь стоит. Но какая-то детская неуверенность, с которой она меня приветствовала, свежий запах шампуня, который шел от ее не до конца просохших волос, кружевные бретельки ее лифчика напомнили мне, что передо мною девочка. Современная девочка, которая едва появилась на свет, когда мне было столько лет, сколько ей сейчас, — я знал, что мне ни в коем случае нельзя в нее влюбляться!

На открытой террасе кафе мы пили кофе, наблюдая за проплывающими мимо прогулочными катерами. Мне хотелось помахать ее рукой туристам и крикнуть что-нибудь вроде: «Эй, привет! При-ве-ет! Нам сегодня так ве-е-е-село!» Но я молчал, в восторге слушая ее болтовню. Она рассказывала о своей кошке, очень своенравной, говорила, что на денек хотела бы превратиться в какое-нибудь домашнее животное или птицу. Она клялась и божилась, что однажды разговаривала с быком.

— И о чем же? — с веселым любопытством спросил я.

— Да так, о том о сем, «как живете, как животик», типа того, — ответила она.

Я засмеялся, и она тоже. Боже мой, какие же у нее были красивые зубы! Мне столько сразу всего захотелось: с ней в ванну, где вода, пузырьки, я хотел видеть ее грудь, ноги, попу, войти в нее с рычанием. Fuck! Я вытащил из кармана несколько монет, брякнул их на стол со словами: «Увидимся сегодня вечером». Она удивленно кивнула.

Скрывшись от нее с глаз долой, я бросился бежать. Без намека на сон провалялся дома в кровати до захода солнца, все время глядя в окно. «Это невозможно. Наверно, не стоит вообще с ней больше встречаться. Для чего ей эти встречи? Сколько можно морочить ребенку голову болтовней о своей никчемной жизни? Ее сходство с моей матерью — не больше чем трагическое совпадение. Сегодня же вечером скажу ей: „Нет, девочка, нет, это нехорошо. Я тебе в приятели не гожусь. Я седой, и человек я дурной, а хочу заниматься с тобой любовью“. Надо будет захватить с собой бумажные носовые платки на случай, если она начнет плакать».

В сумерки я нашел ее в «Спорт-кафе». Она выудила откуда-то книжку о клинических исследованиях сна и придвинула ее ко мне. Книжка показалась мне знакомой.

— Voulez-vous danser avec moi, Benoit?[22] — пропела она чуть позже, четко проговаривая слоги.

Ее щеки были в пятнах туши, губная помада размазалась. Но нас тут судить было некому, никакой таможни, строгого этикета или начальства.

— Mais oui, ma reine, bien sûr[23], — сказал я, положив одну руку ей на талию, а другой сжимая ее ладонь.

Фрида улыбнулась и, подмигнув нам, стала перебирать свою небогатую музыкальную коллекцию. И вот в колонках зазвучал голос Жака Бреля[24], «Valse a Milles Temps»[25]. Я кружил и кружил ее, мою королеву. Она закидывала голову за плечи и смеялась. Аплодисменты немногих присутствующих постепенно перешли в гул нашего морюшка. Я чувствовал соленые капли, стекавшие с моих волос, видел на песке отпечатки шагов моей мамы по кругу. Раз-два-три, раз-два-три. Быстрее! Громче! Я тянул мамину руку в нужном направлении. Казалось, Майя парит над землей. Ее глаза сияли. Только бы это никогда не кончалось, хоть бы на миг поверить, что это никогда не кончится, только бы это не кончалось! Она наверняка может меня спасти, она уже меня спасает!

Мы тяжело дышали и все покрылись потом, она взяла в свои ладони мою горячую голову. Фрида и посетители встали и воскликнули хором: «Encore!»[26]

— Ты плачешь? — спросила Майя.

— Почти, — признался я с улыбкой.

— Мы ведь друзья, Бенуа?

— Конечно!


На третью ночь она крикнула в домофон, что ей плохо и чтобы я спускался. Я повесил трубку и замер в нерешительности. Моя некомпетентность была очевидна, добрых советов я никому не давал, мои истинные намерения были двусмысленны. Я долго мерил шагами пол и пришел к заключению, что никуда не пойду, затаюсь в ожидании, пока она не уйдет навсегда. Она снова нажала на звонок.

— Иду! — крикнул я и со всех ног помчался вниз по лестнице.

Ее состояние было на грани мелодрамы, но от этого не менее душераздирающее. Я повел ее к «У Франки и…». Мне захотелось шуткой смыть кровь с ее сердца.

Она упала. Со странной усмешкой на губах откинула голову назад и посмотрела на меня затуманенным взором. В следующую секунду ее вырвало на паркет. Я хотел ее поднять, но Франки меня опередил. У него была своя боль, но он продолжал драить паркет и не прикасался к спиртному. Ему ни к чему были люди, которые от отчаяния падают на пол, на его сочувствие им рассчитывать не приходилось. Он, не дрогнув, вышвырнул ее на булыжную мостовую.

Она ободрала руки в кровь и оскалила красные зубы. «Золото и розы, Бенуа, золото и розы, черт побери!» — визжала она. Мне захотелось выдрать ее как следует. За то, во что она превратилась, во что заставила меня поверить, за мою собственную наивность. Я закинул ее руку себе на плечо — так, стараясь не терять равновесия, мы и тащились по улицам. Она не могла подняться по лестнице и не возражала, чтобы я ее понес. Приложила к моей щеке свою потную ладонь. Я положил ее на софу и снял с нее обувь. Ее взгляд неотступно следовал за мной, когда я метался туда-сюда по квартире, он продолжал буравить мой затылок, когда я лег на кровать и повернулся к ней спиной. «Если она хочет прочесть мои мысли внутри моей черепной коробки, то пусть лучше поскорее бросит это занятие. Она не имеет к ним никакого отношения, она вообще ни к чему в моей жизни не имеет отношения, даже к той сильной женщине, на которую так похожа. Словно лживый воришка, она взломала дверь самой дорогой для меня комнаты. Переворошила все ящики, оставила на полу грязные следы. С первыми лучами солнца я вышвырну ее прочь. Сука!»

Моя ярость утихла, уступив место смятению и панике. Я услышал, как она плачет под душем, и не знал, куда деваться от сочувствия, смешанного с язвительной желчью. Из кухонного шкафа я достал тарелку. Хотел что-то для нее приготовить — какую-нибудь еду, что-то особенное. Распахнул дверцу холодильника. Два яйца скатились из бокового отсека на пол, превратившись в испуганные глаза, из которых лились желтые слезы. С проклятиями я швырнул на пол вслед за ними тарелку.

На кухню вошла она, и ее утренний облик стал последней каплей моего смятения. От нее пахло моим шампунем, на ее лице не было ни грамма косметики. Когда она начала сметать в кучу осколки, я уже не мог больше сдерживаться…

— Ты девочка, юная…

Она медленно поднялась и начала гладить меня между ног. Свою маленькую руку она положила мне на ширинку и легонько ущипнула.

— Ты не така… не такая…

Она потянулась ко мне лицом и широко раскрыла глаза. Но в ее взгляде была лишь бесконечная черная дыра. Ничего, кроме тупой агрессии и сдержанной злости в жарком потоке слов, которые она шептала мне в ухо. Я спустил с нее колготки и дал волю слезам. Я умолял, чтобы она мне ничего не позволяла. Она молча с силой напрягла мышцы. И тогда, проливая слезы, я вытек весь до конца.

* * *

Софи пришла одна, говорила мало и вся сияла — три вещи, нетипичные для моей сестры. Она нежно поцеловала меня в лоб, спокойно села и с улыбкой принялась меня слушать. После третьего ее визита я поняла, что последнее не совсем верно. Она не слышала ни слова из того, что я ей говорила. Ее мысли витали где-то между ярких лепестков цветов, которые она поставила рядом со мной.

Я окинула ее взглядом. У нас были одинаковые носы и одинаковые руки, но на этом сходство между нами заканчивалось. Странно, но стоило мне только это осознать, как в моей памяти всплыло мое самое раннее воспоминание. Удивительно также, что главную роль в нем играла моя сестра. Мне было уже года два, но я все никак не могла приучиться к чистоплотности. Меня заставляли часами сидеть на горшке, но, несмотря на струю, журчащую в умывальнике, мой юный мочевой пузырь отказывался опорожняться. В отчаянии я проливала слезы. Пятилетняя Софи тихо вошла в ванную. Встав передо мной, сжала ручками мою красную физиономию и несколько раз поцеловала в губы со словами: «Пи-пи, сестренка!» Это были магические на тот момент слова. От них мой горшок стал теплым.

Сквозь очки, как у мишки панды, я искала маленькие голубые глазки Софи. Она сидела, не меняя позы, мечтательно глядя на цветы.

— Как ты поживаешь? — спросила я.

— Хорошо, — ответила она. — Теперь я живу у тебя.

Она была замужем за своей первой любовью и счастлива в браке. Его звали Дирк, и он был таким же скучным, как и его имя. Их свадьба была продумана до мелочей, как и лужайка перед их дорогостоящей, но маловыразительной виллой. Дети у них родились просто заглядение: ручки-ножки-пальчики на месте и без проблем развития. Старшая посещала католическую начальную школу — на этом настояла мать Дирка.

По понедельникам и вторникам Софи вела бухгалтерию в фирме, торговавшей нагнетательными насосами и промышленными цистернами. Коллеги из отдела продаж не прочь были потрепаться о сексе и посплетничать. Но в целом дела на работе шли неплохо, к тому же она была занята всего два раза в неделю. Дома она блестяще и с поразительной изобретательностью проявляла свои таланты чистюли, поварихи и матери, превосходя в этом всех своих подруг. Она не так часто с ними общалась, но если подруги все же заходили, то не могли скрыть своего восхищения. Софи окутывало облачко гордости. Чего скромничать? У нее все тип-топ. Ей нравилось исправлять ошибки в задачках, смахивать пушинки с ковров, мирить повздоривших детей. Порядок в детской, автомобиль, холодильник, аккуратная косметичка и налоговая декларация.

Дирк постоянно продвигался по службе. Их скромный садик превратился в роскошный сад. Садом занимался сам Дирк. Она наблюдала за ним из кухни, раздумывая, правильно ли делает, что молчит. А что тут скажешь? Он иногда встречался с той женщиной, но и жену не бросал. А это главное. Все вообще было бы не так сложно, если бы Софи однажды не поддалась странному искушению заглянуть в электронную почту Дирка. Сейчас она уже не помнила, что заставило ее проследить за руками мужа, пока тот набирал свой пароль. Подозрительность была не в ее характере, а постель ведь со временем у многих остывает? Ту женщину звали Саския, и она была в восторге от Дирка. «Ам-м, как вкусно!» — писала она.

Загрузка...