Паром медленно пересекал течение Дона. Кроме полуторатонки, нагруженной сеном, и двух повозок: одной — запряженной белыми, а другой — красными, с темными подпалинами быками, — ехали на нем мужчины и женщины с лопатами и ведрами, с мешками картофеля и кукурузы, с охапками травы для коров. Солнце скатывалось за правобережные придонские бугры. Из леса, с лугов и с огородов возвращалось на правый берег трудовое население станицы.
Среди ехавших было больше женщин, закутанных до самых глаз платками, закрывавшими их молодые и старые лица. В одежде мужчин преобладали поношенные, выгоревшие под солнцем гимнастерки, застиранные до блеска защитные брюки, пилотки и другие нехитрые принадлежности армейского быта. Один шофер был в комбинезоне, густо запачканном на коленях и на рукавах машинным маслом. Не сразу улеглись сутолока и ругань, начавшиеся еще при погрузке, когда нужно было втиснуть на палубу всех желавших поскорее попасть на правый берег. Дольше всех раздавался голос паромщика — краснолицего безбородого старика с перекинутой через плечо на ремне кожаной сумкой, кричавшего хриплым фальцетом, что ему перевернут общественную посуду. Но потом и он угомонился и, расстегнув сумку, двинулся среди подвод и мешков.
— С колеса — четвертак, с мешка — пятак, — говорил он, прихрамывая и звякая мелочью в сумке.
— А с души? — затронула его молодка, сидевшая на молочном бидоне.
— За так, — нашелся паромщик.
Все засмеялись.
— Дешевше мешка ценишь? — не унималась молодка.
— Али разбогатела, Дарья? — останавливаясь перед нею, спросил паромщик.
— Степан Кузьмич сулил и еще по два кило начислить, — громко сказала молодка, посмотрев на мужчину в стеганом ватнике, стоявшего рядом с мешком, таким же большим и плотным, как его хозяин.
Посменно мужчины подтягивали паром дубовыми чурками с выщербленными в них пазами для троса. Под тросом бренчал каток. На реке было бы совсем тихо, если бы не это тарахтение катка и не глухой шум воды, ударявшей в стенки поплавков под дощатым настилом.
— Дон зацвел, — сказал мужчина в ватнике, облокотившись на перильца парома и провожая глазами круги зеленоватой мути.
— Уже, — вздохнула рядом женщина.
— Сказывают, под Цимлянской баржа с краской затонула, — вмешалась черноглазая девочка, ее дочь, болтая свешенными с парома ногами.
— Не балуй! — строго заметила ей мать.
— Он, дочка, каждую осень цветет, — снисходительно и ласково усмехнулся мужчина.
— С чего? — поднимая на него блестящие, как тернины, глаза, спросила девочка.
— С хворости, — сказал проходивший мимо них паромщик.
Все повернули головы, слушая, что скажет этот человек, связанный с Доном нитями особых отношений.
— Перед остановом его ржа заедает, — пояснил паромщик и захромал дальше, собирая плату за переправу: с колеса — четвертак, с мешка — пятак, с души — за так. При этом он искал глазами на палубе молодку Дарью.
Было тепло, хотя уже стоял конец осени. Медленное движение воды, тишина сумерек и облегчение, наступившее у людей вслед за рабочим днем, настраивали их на разговоры, и вскоре после первого молчания паром загудел, как большой улей. Только два человека не принимали участия в разговорах: шофер, который, как только отъехали от левого берега, с головой зарылся под капот мотора, и другой, сопровождавший машину мужчина, должно быть, уполномоченный или заготовитель, судя по его брезентовому портфелю с блестящим замком, по выражению ответственной солидности на лице и по другим безошибочным признакам, присущим людям этого типа. Не выходя из кабины машины, он приоткрывал дверцу и поглядывал на сено глазами, излучавшими нечто другое, чем обычная бережливая радость рачительного хозяина, и, втягивая в себя исходивший от стога запах луга, почмокивал губами.
— Перестарок, — с сожалением определил молодой парень в синей рубахе, прислоняя к сену срубленные в лесу длинные жерди.
— Против степового не пойдет, — подтвердила Дарья.
— Фондовое, — обидевшись за сено, сказал заготовитель, выглянув из кабины.
— Наши коровы в этом не понимают, — насмешливо ответила ему Дарья.
Взрытая поплавками борозда ненадолго нарушала оцепенелую неподвижность Дона, белогривые волны расходились и опадали, и опять мягкое спокойствие одевало тихую воду от разрезавшего стремя реки курчаво-зеленого острова до суглинистых красных яров и до береговых верб, купающих в донской струе свои нижние ветви.
— Дочка Акимыча поехала бакен светить, — сказал Степан Кузьмич, проводив взглядом обогнувшую паром лодку с белевшим в ней пятном косынки.
— Отлежался старик? — спросила его женщина, ехавшая с дочкой.
— Доходит.
— Всех своих сыновей пережил, — тихо заметила женщина.
— По старости? — поинтересовался заготовитель, шире приоткрывая дверцу кабины.
— Такие люди не от старости помирают, — посмотрев на него, не сразу ответил Степан Кузьмич и, ничего больше не сказав, тяжело пошел по палубе к тросу. Заступая в очередь, он принял из рук другого мужчины дубовую чурку. Должно быть, еще не израсходованная сила сохранилась в руках этого пожилого, седеющего человека, потому что, когда он, выставив вперед ногу для упора, в первый раз ухватил трос щербатой чуркой, паром резко прибавил ходу, разгоняя заметно покрупневшие волны.
— Канат порвет! — крикнул ему паромщик.
— Как трактор, — опасливо пробормотал заготовитель, ощупывая глазами большую фигуру Степана Кузьмича, увлеченного работой.
Повеявший над рекой навстречу парому ветерок взъерошил стог на машине, окутав палубу ароматами лугового сена.
— Нельзя вам, — укоризненно попеняла Степану Кузьмичу соседка, когда он, передав чурку сменившему его парню в синей рубахе и с высвистами дыша тяжело вздымавшейся грудью, опять вернулся на свое место, к мешку с кукурузой.
Только отыскав глазами подъезжавшую к бакену лодку и закурив, он перевел отчужденный взгляд на заготовителя, с ожиданием смотревшего на него из кабины, и заговорил, не сразу затвердевая голосом, перебиваемым густым кашлем.
— Есть у нас такое дерево — караич. Его еще называют железным деревом. Растет оно больше по Задонью, на супесных отвалах, и листья у него тугие да тяжелые, как вырезанные из меди. Осенью в лесу их издали можно угадать, когда они вянут.
Степан Кузьмич повернул голову к лесу, горевшему над рекой тихим осенним пожаром. Местами сквозь ровную желтизну охваченных мертвым огнем деревьев буйно пробивались языки красного пламени. Кострами они поднимались из глубины левобережного леса.
— Другим деревьям люди года приспособились усчитывать, а про это никто не знает, сколько оно стоит на своем месте, — сказал Степан Кузьмич, отводя взгляд от леса.
— Обработке оно поддается? — спросил заготовитель, подходивший ко всему с практической точки зрения и теперь подумавший, что неплохо было бы наладить производство мебели при ОРСе.
— Смолоду. В наших колхозах из него спицы для колес делают, дышла. Случается, лошадь свое отходит в упряжке и упадет, а дышло еще долго после этого служит. Мотовилам на комбайнах износа не бывает, а инвалиды догадались из него вечные протезы стругать. Верно, что железное. Червь его не берет. Это самое…
И голос Степана Кузьмича дрогнул, когда он заметил и потрогал рукой стоявшие у машины жерди, принадлежащие парню в синей рубахе. В их красноватой коре на самом деле было что-то от железа, кое-где прихваченного ржавью. На свежих срезах ярко розовели круги молодой древесины, искрясь запекшимся соком.
— Замечаете на них зарубины — там, где топор поскользнулся? Так это же малолетки. А к застарелому хоть не приступайся: начнешь его рубить и — плюнешь. Сколько пил об этот караич покрошили! И чтобы выкорчевать его, надо земли с дом вынуть. Укореняется в глубину страшно. В нашем лесу сейчас много таких старых деревьев, от которых сталь отступила. Ему эти зарубины даже красоту придают, как солдату шрамы. После этого он будет еще сто лет стоять, покуда в него, допустим, гроза не ударит.
Степан Кузьмич снова нашел на реке лодку и от нее скользнул взглядом к станице. Белыми домиками она сбегала с бугров по склонам, припадая к Дону садами. Над красневшими сквозь полынь глиной буграми, там, где только что было солнце, затухало высокое зарево.
— Видите этот большой дом, у самого Вербного хутора, на отшибе? — спросил он глухо.
— С низами?
— Под цинковой крышей.
— Большой дом. На каменном фундаменте, — одобрил заготовитель.
— У человека, который лежит сейчас больной под этой крышей, семья тоже была большая. Бакенщику Акимычу было назначено еще долго по земле ходить, если бы его молния в самое сердце не поразила.
— Как? — недоумевая, спросил заготовитель, вылезая из кабины и садясь на подножку машины. Портфель с блестящим замком он положил себе на колени.
Заколебавшись, Степан Кузьмич с сожалением измерил расстояние, убывавшее между берегом и паромом.
— Уже скоро приедем.
— Далеко. Еще остров не миновали, — успокоила его соседка.
— Легше! — скомандовал паромщик парню в синей рубахе, и паром стал сбавлять ход.
Красный лоскуток заколыхался над водой в том месте, куда подошла лодка. Под кручами острова, в полукружье раздвинувшего сумерки света, склонилась тонкая фигура. Тень сползавшей с правобережных бугров мглы надвинулась на лицо Степана Кузьмича, и глаза его долго не хотели оторваться от огонька, отважно загоревшегося на реке на пороге ночи.
— Если бы можно было по зарубинам читать в душе человека, то из жизни бакенщика Акимыча могла бы хорошая книга для молодых людей получиться.
— Тяжелая это книга, — негромко промолвила соседка.
— Несогласен, — строго сказал Степан Кузьмич. — В хорошей книге, как и в жизни, человек должен с борьбой подыматься в гору. Акиму Акимовичу выпала крутая горка. А верни ему сейчас отжившие годы, и он опять бестрепетно на нее полезет.
— Это так, — согласилась женщина.
— Первую зарубину оставили ему каратели, когда он в восемнадцатом году с германской вернулся и задумал в нашей станице атамана скинуть. У нас, на Донщине, тогда раскол намечался. Кряжистые казаки еще крепко за престол держались, откуда им в старину жирные куски перепадали, а молодые фронтовики к тому времени уже вдосталь хлебнули за царя и веру. Не успел Акимыч с товарищами в станице первый Совет затвердить, как из Новочеркасска красновский отряд заявился. Может быть, слыхали про белоказачьего генерала Краснова, который войска кайзера Вильгельма по своей воле на Дон пригласил? После за этим генералом долго веревка плакала, и не уберегся он от нее по заграницам. Так вот, каратели, как вступили в станицу, сразу кинулись на Вербный хутор, к дому Акимыча. Сам он догадался за Дон перебраться, а того в расчет не принял, что в отместку красновцы могут семью предать казни. Над его женой Прасковьей они целым взводом насилие учинили и потом зарубили ее прямо в доме. Детишек, спасибо, соседка прихоронила. Когда Акимыч вернулся из-за Дона, вошел он вечером в свой дом молодым человеком, а вышел к утру весь белый, будто ему за одну ночь голову и усы морозом побило.
— Душегубы, — тихо уронила соседка.
— Да, они тогда по станице много народу погубили. Краснов приказал выжечь на Дону большевистское племя. Собрал Акимыч фронтовиков, сели они на лошадей и двинулись догонять красновцев. Нагнали уже под Манычем — это там, где теперь плотину построили. Каратели подались туда партизанские хутора усмирять. Но им не дали. Говорили потом, что из всего отряда ни один человек не ушел: наши станичники постарались. С Маныча Акимыч их под Царицын повел, и там они в дивизию Буденного влились. Потом о них долго не было верных известий. Почта тогда не ходила по причине разрухи, ну а про радио и говорить не приходится. Кума куме через улицу покричит — и все радио. Это теперь в нашем хуторе в каждом доме своя говорящая точка и старухи перед сном в лежачем положении слушают концерты. Прошлой весной заболевшая ревматизмом тетка Мавра до того дослушалась, что с лежанки грохнулась и среди ночи по горнице вприсядку. Через радио и ревматизм излечила.
— Симулировала! От степу виляла! — крикнула Дарья.
— Тебе лучше знать, ты с нею в одной бригаде, — сказал Степан Кузьмич, пережидая смех и закуривая новую папиросу. Разгораясь, она снизу осветила его лицо: раздвоенный подбородок и складку губ под бурыми усами. — Это просто к слову пришлось… Приезжие люди заносили в станицу приветы от фронтовиков, какие ушли вместе с Акимычем и сражались в рядах Первой Конной. Доходили вести из-под Воронежа, из Крыма, из Польши. Акимыч будто командовал эскадроном. Но доподлинно никто ничего не знал, покуда он сам не пришел домой весь иссеченный железом и лишенный здоровья. Было это уже к зиме двадцать первого, голодного года.
Тихо крутился каток под тросом, парень в синей рубахе, прислушиваясь, медленно перебирал чуркой. Слева отходил назад остров с озаренной светом бакена черной кручей. Степан Кузьмич подождал, пока отчалившая от бакена лодка, шлепая веслами, поравнялась с паромом, и, перегнувшись через перила, негромко окликнул:
— Ну как, Ольга?
— Это вы, дядя Степан? — отозвались с лодки. Весла звякнули в гнездах и затихли.
— Я.
— Все так же… — помедлив, ответил упавший голос, и опять послышалось мягкое шлепанье весел. На темной воде вечернего Дона ярко белело, удаляясь от парома, пятно косынки.
— Вам заступать, — сказал парень в синей рубахе, подходя к заготовителю и протягивая ему чурку.
— Мне? — удивился заготовитель и посмотрел на портфель, лежавший у него на коленях.
— Вам, вам… — язвительно проговорила Дарья.
— У нас без чинов. Вот и Степану Кузьмичу освобождения не бывает, — сказал паромщик, видя, что заготовитель неуверенно приподнимается со своего места.
— Да дайте человеку дослушать, — вступилась за него женщина, мать черноглазой девочки.
Степан Кузьмич повел рукой, и все голоса смолкли. Приободренный заготовитель опять опустился на подножку машины.
— Ездят тут всякие, а за них отдувайся, — проворчала Дарья, проходя мимо заготовителя к тросу.
Становясь у троса, она еще долго что-то ворчала о тех, которые с портфелями, но смирилась при неодобрительном молчании Степана Кузьмича, курившего папиросу. Докурив, он бросил ее в воду и перед тем как заговорить долго, с захлебом кашлял, взявшись руками за перильца парома и сотрясая их тяжестью своего большого тела.
— Крепкий табак, — сказал он, с трудом поборов кашель. — Выписной из Колхиды, а на донской земле принимается моментально. Мы его весной полгектара посадили и на будущий год думаем до гектара расширить. Правда, своих курцов у нас после войны поубавилось, но разводить его для продажи выгодно: стоимость трудодня подымает и на базаре спекуляцию подрывает в корне. По пять рублей, стервецы, дерут за стакан махорки. Хотя бы стакан как стакан, а то граненый. Да, если бы сейчас наши люди вернулись, мы бы еще не один гектар этим колхидским табаком засадили. Курите на здоровье, не жалко. Вот и Акимыч сейчас помирает без своих сыновей, среди внуков. Ну-ну, Степанида, ведь твой Родион был некурящий, — растерянно пошутил Степан Кузьмич, положив руку на задрожавшее плечо соседки.
Голос его приглох в тумане, поплывшем с бугров над Доном. Не стало видно леса на острове и домиков станицы за серой стеной, вставшей вокруг парома. Только красный огонек неукротимо пробивался сквозь мглу как капля.
— А к тому времени, когда Акимыч пришел из Первой Конной, его три сына только подрастали, — после молчания продолжал Степан Кузьмич, находя огонек глазами. — Взял он их у сестры и стал на свое хозяйство в Вербный хутор. По инвалидности от ранений назначили его светить бакен. Сначала он запротивился уходить на тихую должность, но потом понравилось ему указывать путь проходящим пароходам. У нас тут в летнее время буксиры круглые сутки гудят, как шмели. Из Цимлянской баржи с вином тянут, из Константиновской — с пшеницей, из Краснодонецка — с антрацитом. Бывало, в ночь-полночь по низовой волне Акимыч едет подливать в бакен керосину. Женился вторично не скоро — в сыновьях души не чаял. Зато они один за другим стали оперяться. Старший, Семен, выше отца поднялся. Красивый был парень, все девки в станице ему утирки расшивали. С дочкой Ольгой они похожи, как две капли. Это она сейчас с лодки отзывалась — деда замещает. К двадцать девятому году, когда подуло колхозным ветром, Семен в нашем хуторе заправлял всеми делами. Время было тяжелое — хорошую голову надо было иметь, чтобы разобраться. Крестьянин к общественной жизни качнулся, а его за воротник неизвестность держала. Крутая заварилась каша. Я так думаю, что если бы мы тогда не совершили победу, то не видать бы нам теперь рейхстага. Кулаки в эту кашу свое масло лили. На Вербном хуторе в лущилинском доме их штаб находился. Иван Савельевич Лущилин с одних виноградных садов по тысяче ведер вина надавливал. Стреножило нас ихняя агитация про антихристову печать и про общее одеяло. Особенно лютовали женщины. Помнишь, Степанида, как вы меня чуток тройчатками не запороли?
— Помню, — чуть слышно сказала соседка.
— А теперь попробуй выразиться против колхоза, пожалуй, тоже на вилы подымут, — молвил Степан Кузьмич с усмешкой.
— Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше, — бросила от троса Дарья.
— Верно, Даша, да только мы к этому пониманию через большие жертвы приходили. Ты была еще девочкой. Навечер Семен собрался нести в район на утверждение опись кулацкого имущества для ликвидации этого вредного класса. Мы его уговаривали дождаться утра, но с ним трудно было спорить. Идти ему было берегом, под буграми. А ночь выдалась темная, завьюжило. Стал он переходить незамерзающие родники — там его и убили занозой. Должно быть, он еще долго боролся с ними, потому что вся земля кругом была изрыта каблуками, В этом месте теперь мраморный памятник стоит, да его сейчас не видно.
— Нет, белеет, — всматриваясь, возразила Дарья. Ей, как и другим, ничего не было видно сквозь завесу тумана, но Дарье страшно хотелось, чтобы памятник был всем виден, и она, приподнимаясь на цыпочки, уверила себя, что видит.
— Ну, у тебя глаза помоложе, — охотно согласился Степан Кузьмич. — Мы хотели его на площади против клуба поставить, но Акимыч пожелал, чтобы именно там, где убили. Сам облюбовал на пригорке место и вырубил среди верб полянку. Крепко горевал за старшим сыном. Остались у Акимыча двое.
— Григорий у нас был директором. Его трактористы долго не забудут, — невнятно сказал шофер из-под капота мотора.
— Никак, посвежело, — поежилась Степанида, кутая дочку полой своей теплой кофты.
— Успокойся, Степанида, — тихо сказал ей Степан Кузьмич.
— Сейчас бы наша эмтээс опять гремела, кабы не такое дело, — сердито бормотал шофер.
— Какое дело? — повернулся к нему на подножке заготовитель.
— Ну?! — спросила Дарья.
— Дай свечи зачистить. Искры нет. Под этим капотом темно, как в бороде у цыгана.
Застоявшийся бык переступил по дощатому настилу ногами и потянулся к сену, торчавшему сквозь стропила на машине. Степан Кузьмич подошел и оттянул быка за налыгач от сена.
— Плохо уложили. Рассыпается, — сказал он с укоризной.
— Хо-зя-е-ва!.. — добавила Дарья, уничтожающе подсмотрев на заготовителя, ерзавшего по подножке.
Из невидимой за туманом станицы по воде доносился лай собак. Вспомнивший о своих обязанностях паромщик отвалился от колеса машины, куда он, слушая Степана Кузьмича, прислонился для удобства, и захромал по палубе. Позвенев рукой в сумке, он приступил к парню в синей рубахе, требуя с него плату за перевозку жердей.
— Отвяжись, — сказал парень. — Я надень по три раза в лес командируюсь, и за каждый платить? Паром колхозный, и мы колхозники. Зачем тебе деньги?
— На содержание аппарата, — поглядев по сторонам, важно сказал паромщик. — Опять же скотина копытами палубу долбит.
— С нее и спрашивай! — улыбнулся парень.
— Тогда сходи с палубы! — обиделся паромщик.
— Куда? В воду? — насмешливо спросил парень.
Посмеялись. Сплюнув, паромщик скрылся в своей полосатой будке, где у него еще оставалось несколько недопитых капель в начатой утром и растянутой на целый день бутылке, и скоро появился оттуда с еще более красным лицом и заблестевшими глазами. Прислонившись опять к колесу машины, он стал наблюдать за шофером, медленно остывая после стычки с парнем в синей рубахе.
— Сейчас мы его прокрутим, — объявил шофер, вылезая из-под капота. Он повернул торчащую впереди машины ручку, и вслед за всхлипами мотора паром затрясся густой прерывистой дрожью. Заготовитель встал с подножки и больше уже на нее не садился. — Так и знал! — И, прислушиваясь к перебоям неравномерно гудевшего мотора, шофер выключил его с досадой. — Тарахтит, как немазаная телега. И на малых оборотах глохнет. Называется — из капитального ремонта! При Григории Акимовиче никогда такого безобразия не было, чтобы машину с неотрегулированным зажиганием выпустили. Новый наш директор Мешков кожаное пальто носит, а четезе у него стоят на бугре в горячее время зяби. Придет в бригаду и — мимо людей — лезет трактору под брюхо. Думает, холодный металл ему больше живого человека откроет. Летом у нас с одним слесарем в мастерских история вышла. Дали ему для комбайнов болты нарезать, а он их все триста штук в обратную сторону погнал. Хотели его без рассуждения к прокурору, за срыв уборки. Между прочим, стахановец. А у этого бедолаги семейная жизнь в обратную сторону пошла, как резьба на железе. Жена ради выгоды с кооператором спуталась — от малых детишек.
— Знаю. Это у Ивана Сухарева, — подсказала Дарья.
— Меньше бы знала — лучше бы было, — ворохнул на нее глазами шофер. — Через ваше племя и страдают хорошие люди, как этот молодой слесарь. Самостоятельный человек. Конечно, к прокурору нехитро спровадить. Григорий Акимович тоже под трактор не гнушался, но про шестеренки у него свое рассуждение было: они, мол, сами по себе крутиться не станут. Бывало, в степь приезжал на своем газике. Знаете, такая увертливая машина под брезентом, ее за проходимость козлом называли?.. Правда, козел — по нашим дорогам. Григорий Акимович сам сидел за рулем, ездить любил быстро, чтобы сзади пыль крутилась. Я тогда был трактористом. Жили мы не в колесном фургончике, как теперь, а в кирпичном доме, посреди сада. Весной, когда яблони зацветут, дух занимает. К тракторам ездили на машине. Это все он устроил. Взойдет к нам в дом и с порога грозит, что приехал ругаться. Собой был небольшой, пониже меня, а видный. В академии учился. Сладких речей не терпел. «Выкладывайте, — говорит, — все без остатка, а я с вами буду биться». И начиналось сражение. Наши ребята всыплют ему и за механика, и за табак, и за части. Под конец сделается весь красный. Ну, да и он был такой, что без батька отобьется. В обороне не оставался — всей бригаде вывернет душу, как овчинку. На другой день и механик едет с частями, и газеты везут, и у трактористов нос в табаке. При таборе баня имелась. По соседству в эмтээс трактористы с утра до ночи елозят по земле кругом машин, замызганные, наподобие меня, как черти, а у нас патефон играет и выкупанные ребята заступают на смену. Перед весной мы в поле, как на праздник, снаряжались… Да, не скоро еще наши Григория Акимовича забудут. И шестеренки бы крутились, и все другое было бы, если бы он по своей неосторожности не угодил к немцам.
— Нет, они его раненого взяли, — вступился парень в синей рубахе. Голос его звучал глухо. До этого он не проронил ни слова. Даже в темноте была видна залившая его лицо бледность. — Партизаны схоронились в лесу, в ерике, а немцы выпустили на них овчарок. Он был командиром отряда. Пуля ударила ему в спину, и тут они его схватили.
— Разорвали? — испуганно качнулся заготовитель.
— Ут-топили в п-проруби, — заикаясь ответил парень, и сдавленный звук застрял у него в горле.
— Вместе с моим мужем, в воскресенье, — тихо заговорила Степанида. — Из леса их поволокли в станицу и замкнули в новом клубе, там, где была касса. В этой комнате кассир зимой и летом в шубе спасался. А их бросили на цементовый пол раздевши. Били. Когда меня к глазку допустили, где раньше билеты продавали, у Родиона все лицо было черное. Григорий Акимович не поднялся. Родион велел привести ему Нюру. С вечера я выкупала ее и сготовила харчи на передачу. В воскресенье встала рано, заря только занималась. За буграми гукали пушки — наши подходили. Да не успели. Вышла я на крыльцо и вижу: на Дону люди копошатся, прорубь темнеет. Захолонуло у меня сердце, как недоброе подсказало. Но я успокоила себя, что это рыбаки из-под лёда рыбу ловят. Разбудила Нюру, и пошли мы с нею к клубу. А навстречу нам от Дона Степка Царек вывернулся, полицейский. Вижу, на нем валенки Родиона обуты, я их сразу узнала. Знаете, такие лохматые, простые, их у нас чесанками называют…
И она положила руку на голову дочки, придремавшей, припав к матери, под рассказ об отцовской смерти. Раздвигая туман, всплывала красная луна над лесом. Как раскаленный, запылал каток под тросом, который, натягиваясь струной от берега к берегу, проходил через суденышко с людьми, ехавшими на нем в станицу.
— Па-аром! Па-аром! — неслось из станицы.
— Мой черед, — встрепенулся Степан Кузьмич.
— Я пойду, — опередил его парень в синей рубахе. И, сорвавшись с места, он быстрыми шагами бросился по палубе к тросу.
— В Григория Акимовича пошел. Вылитый… — вздохнула Степанида, кутая дочку полой теплой кофты.
Тень парома скользила по воде, сбросившей с себя одежды тумана. К ночи острее запахло сеном. Всходившая луна бросала зыбкий свет на тихую палубу.
— Да, мы не успели, хотя и быстро наступали от Волги, — сказал Степан Кузьмич и потянулся рукой к карману.
— Курите мои, — предложил заготовитель, протягивая ему раскрытую пачку.
— Нет, лучше самосада никакой другой табак не прочищает легкие, — отказался Степан Кузьмич, отводя его руку. Новый приступ кашля сотряс его тело, и он опять долго с ним боролся, держась за перильца. — Если бы мы еще с ночи в станицу вошли, то помешали бы, а к утру уже было поздно. Вытащили их из проруби баграми и похоронили с почестями в садах, где памятник Семену. Там же, после митинга, Акимыч и подвел ко мне Костю.
— Последнего, — отворачивая лицо, сказала Дарья.
— Младшего. Вот, говорит, за Гришу желает. И стали мы с Костей односумами, то есть, значит, служили вместе… Дарья, ты звену загадывала? — оборвал Степан Кузьмич, запыхтев папиросой.
— Загадала, Степан Кузьмич, — не сразу ответила Дарья.
— И чакан[1] есть вязать?
— Накосили.
— Завтра мы в садах обрезку начинаем, — сказал Степан Кузьмич, поясняя. — Обрежем лапы, свяжем и землей до тепла укроем. Видите, кругом памятника чернеют? И на буграх тоже. Раньше по ним скотина ходила, А Костя дознался, что виноград больше красную глину любит. Допустим, воткни буланый чубук — и не засохнет. Лучше его не было в окрестностях агронома. Из нашей лозы вино хорошее: сибирьковое, плечистик, красностоп, ладанное…
— Знаю, донской мускат, — оживился заготовитель.
— По-русски оно называется ладанное, — повторил Степан Кузьмич. — Есть и другие. Но я больше уважаю пухляковское, сухое. Пьешь, как квасок, а с места не встанешь. На праздник урожая в нашем колхозе один приезжий товарищ из области допился — с берега в Дон упал. Весной в сады соловьи слетались. Затемно, до зари, придешь в сад, а они к этому времени только начинают. Сперва один подаст голос, пощелкает и смолкнет. А как дождутся солнца, и все вместе вдруг загремят под кустами. У меня через этих соловьев все молодые девчата в садовую бригаду просились. Но потом загубили наши сады фашисты. Скоро и Кости не стало: убили его за Дунаем, в разведке. Я когда его до эскадрона на спине донес, он уже кончался. Тогда же и мне ихние автоматчики грудь прострелили.
Папироса Степана Кузьллича, разгоревшись, осветила его усы и губы с приспущенными вниз уголками. Затемненными оставались одни глаза, блестевшие скупым блеском. Взгляд их от трепещущего на реке стяга красного света перебежал к берегу и обласкал выступавшую из полутьмы крышу большого дома.
— Па-а-ром! — совсем близко раздавался голос с берега, где была станица. Но его никто не слышал на пароме.
— Из госпиталя вернулся я в хутор и два дня к Акимычу не являлся. Как соберусь идти, вспомню: надо про Костю сказать, и оторопь меня возьмет. На третий день он сам ко мне пришел и спрашивает: «Что же ты, Степан, молчишь — нету Кости?» Я ему отвечаю, что нету. Он ничего не сказал, повернулся и вышел. Нет, он не сразу после этого пошатнулся. До вечера его видели в садах, он ходил среди пеньков горелых. А там ни одной живой лозы не осталось, только черная зола лежала. Все чисто кусты огонь потравил — хоть бы один листочек. Как пришел он из садов домой, лег и уже не поднялся. — И, повернувшись к перилам, Степан Кузьмич тяжело закашлял.
— А корни? — подождав, спросил заготовитель.
— Так я же вам говорил про наши сады. Неумирающие оказались эти корни. Далеко ушли в землю, и огонь не смог до них достигнуть. Потом они молодые чубуки выбросили. Весной мы их будем уже подвязывать к сохам[2]. Хорошие, Алеша, сохи, — ласково сказал Степан Кузьмич, потрогав рукой жерди, срубленные в лесу парнем в синей рубахе.
— Батюшки, да мы уже приехали! — ахнула Дарья.
Паром давно стоял, уткнувшись в берег. Заготовитель смотрел на тихую воду, задумавшись. Забытый им на подножке машины портфель тускло мерцал куском блестящей жести. Дон лежал в ночной степи большой дорогой, переливаясь посредине и чернея у берегов тенями круч и леса.
1947 г.