11 РАНЫ ГНОЯТСЯ

Папаша Хайн ломал себе голову над тем, как бы устроить так, чтоб еще и мы, то есть Соня и я, помирились с теткой. Эта мысль не покидала его. По дороге на завод, с завода, у себя в кабинете — при первой же возможности он вновь и вновь возвращался к этому предмету. Втайне он ждал, что, может быть, я сам что-нибудь предложу, а я нарочно не отзывался на его намеки — или отделывался многообещающими улыбочками.

В конце концов он решился на лобовую атаку:

— Петр, завтра воскресенье. Я ждал именно этого дня. Необходимо покончить наконец с этим недоразумением между вами и тетей. Молчите, пожалуйста, я знаю, что вертится у вас на языке, вы хотите сказать, что не собираетесь выпрашивать милости. Я вас понимаю. Но тетя — старая дама, ей можно кое-что и простить. Существует давнее, проверенное правило: первый шаг должны делать младшие. Вас не убудет, если вы это сделаете.

— А Соня? — спросил я как бы между прочим, стряхивая пепел с сигары.

Хайн оживился.

— Что касается Сони, то я уже обо всем договорился. Она не только согласна, она встретила это с удовлетворением.

— Конечно, из внимательности к вам, — заметил я с улыбкой.

— Да, — осекся он, — вероятно, вы правы… Но сами-то вы, Петр, неужели не можете тоже сделать что-нибудь ради меня?

Уклонившись от прямого ответа, я некоторое время молча курил. Потом поинтересовался — уверен ли он, что меня примут хорошо.

— Понимаете, мне вовсе не хочется вдобавок ко всему еще проглатывать несправедливые упреки!

— Я знаю, вы горды, — грустно ответил Хайн. — Слишком горды… Если вы подходите к делу с этой стороны — тогда, конечно, ничего не получится…

Мы перестали об этом говорить, но я догадывался, что Хайн так просто не откажется от своего замысла. Догадка моя была верна. Вечером, когда мы с Соней уже готовились лечь спать, он вдруг взволнованно постучался к нам.

— Ну, Петр, что вы скажете, если я передам от тети, что она ждет завтра вас с Соней? Если вы удовольствуетесь тем, что вас встретят корректно и визит ни в чем не заденет вашего самолюбия — тогда я могу дать вам определенные обещания…

Уклоняться далее было невозможно. Едва я произнес слово согласия, Хайн так и расцвел. А, все-таки я вас уломал! То-то же! Ну, теперь все опять будет хорошо, как прежде. Слава богу! Хайн с облегчением вздохнул. Тяжелый камень свалился у него с сердца.

В девять утра мы с Соней торжественно спустились вниз. Хайн, разумеется, уже нетерпеливо поджидал нас перед теткиной дверью. Старуха сидела, погруженная в чтение какого-то старого письма. Она подняла на нас долгий, удивленный взгляд. Притворялась, конечно.

— А, кто пришел — Соня! — проскрипела она. — Ну, как, девонька, уже здорова? Наконец-то вспомнила старую тетку. А то все сидела там наверху взаперти… Никого к себе не пускала… Конечно, я понимаю, я не сержусь — болезнь есть болезнь!

Так тетка одним ходом разрешила две трудные задачи: намекнула, что Соня сама виновата в том, что ее бедная любящая тетушка не могла зайти ее проведать, и вместе с тем нашла способ обойти тот факт, что, кроме Сони, явился к ней и я.

Я деревянно поклонился, и пока Соня целовала старухе руку, обратился с каким-то несущественным вопросом к Хайну. Так и вышло, что я тоже незаметным образом не поздоровался с теткой — как и она со мной. Хайн посмотрел на меня укоризненно, но я ответил ему невинной, холодной улыбкой.

— Ну, как ты теперь? Вижу, вижу — хорошо. Немножко похудела, что ж, не удивительно. — Теперь тетка обратилась ко мне с таким видом, словно мы с ней встречаемся каждый день самым дружеским образом. — Нынешние девицы слишком чувствительны. От всего сейчас взволнуются, сейчас — обмороки, болезни…

— Я была очень больна, тетушка, — печально возразила Соня.

Нас пригласили сесть. Тетка повздыхала, постучала клюкой, прошаркала в соседнюю комнату и вынесла оттуда три рюмки, вино и бисквиты. Старинное угощение, в духе венского света сорокалетней давности… Это угощение и явилось тучным тельцом, заколотым ради блудного сына.

— Тетя, вы должны меня извинить — я не пью вина.

— Ах, правда, правда, я и забыла! — запела тетка. — Ведь ты теперь маменька! И, конечно, только потому и отказываешься от вина?

Давно я не видел у Сони такого румянца, какой сейчас залил ее лицо. Памятуя о недавнем припадке, я очень редко упоминал при ней о будущем ребенке, полагая более полезным пока не касаться этого обстоятельства. И вот теперь ей напомнили об этом так неловко… Это был даже не румянец, а краска кровавого, непреоборимого стыда. Тетка не могла этого не заметить, но опа не собиралась так легко выпускать жертву из своих когтей.

— Боже мой! — медленно, зловеще произнесла она. — Как это прекрасно! Видишь, девонька, а я ни разу этого не испытала. Не знала я такого счастья — радоваться тому, чему радуешься ты… Я тоже вырастила детей, но, увы, то были не мои родные дети…

Она помолчала. Я смотрел на нее, ошарашенный. Так вот ты какова? Ну и ну! Значит, так ты представляла себе наш визит? Во мне разом вскипела желчь. Ну, надеюсь, хватит с тебя и того, что ты уже сказала!

Я ошибался. План ее был составлен заранее, и теперь она выполняла его с дьявольским хладнокровием.

— Да, мне дано было растить только чужих детей. Вот Хуго — ведь он был почти еще ребенком, когда я приехала в этот дом. Скажи сам, Хуго, разве не был ты тогда совсем мальчиком? Разве не пришлось мне воспитывать и тебя?

Хайн только моргал, не отваживаясь отвечать. А тетка и не ждала ответа.

— Но, конечно, он был хороший мальчик, Соня, ведь он сын моего доброго брата — только был он немножко неотесан, как обычно бывают мальчики в его возрасте, и очень несчастен. С несчастными людьми трудно обходиться, можешь мне поверить! Они редко смеются и слишком серьезны, а порой и упрямы… В конце концов я, в сущности, осталась бы совсем одинокой, — вдруг резко проговорила старуха, — если б не было тут еще одного ребенка — Кирилла!

Я с тревогой посмотрел на Соню. Она была бледна как стена, она не отвернулась, не моргнула, когда тетка вперила в нее свой насмешливый взгляд. Соня сидела и комкала в пальцах платочек, как жертва, которая знает, что должна испить до дна горькую чашу.

— Как я любила это дитя, Соня! — вздохнула старуха. — Как его берегла! Думаю, Соня, я вполне заменила ему мать. Он никогда не мог пожаловаться, что не знал матери. Ах, Соня! — заключила она с болью, то ли искренней, то ли наигранной. — Не дай бог тебе перенести из-за своего ребенка подобное тому, что я перенесла из-за своего!

— Тетя, — заговорил вдруг Хайн каким-то грозным, глубоким, чужим голосом, — всем нам известно ваше благородство и ваше страдание, но я прошу вас оставить эти воспоминания, они так мрачны! Мы встретились после долгого времени, будем же повеселей!

— Ах да, конечно, конечно, — живо отозвалась старуха, — надо быть веселей ради Сони! Она, бедняжечка, еще немножко в меланхолии, правда, девонька? Ведь как она тогда испугалась!

— Да нет, тетя, — прошептала вдруг Соня, словно в глубоком сне, — не надо оставлять ваши воспоминания. Я люблю слушать грустное. Больше, чем веселое, правда! И я буду очень рада, если вы расскажете нам что-нибудь о бедненьком дяде Кирилле.

Помню, я засмеялся. Заерзал на стуле, вытянул руки, словно мне тесны были подтяжки, и засмеялся — коротким, громким смехом. Ведь это было смешно! Ну, не смешно ли в самом деле? Вот чего добился Хайн своей дипломатией! Для того ли он притащил сюда дочь?! Злость моя ушла. С надеждой и любопытством взглянул я на Соню. Насмехается — или мучит себя? Кается или нападает? Я еще не разобрался толком. Одно несомненно — я был глубоко изумлен. Все-таки я еще не очень хорошо ее знал.

— Ну, как хочешь, как хочешь, — засмеялась старуха, опять испытующе и загадочно глядя на Соню. — Только не знаю, что нового могу я рассказать-то… Ты, девонька, и так хорошо знаешь всю его историю. Все знаешь — как он был маленьким, каким был красивым, кудрявым, как учился — а потом взял да и помешался!

— Но тетя! — с болью вскричал Хайн.

— По-моему, — жестко вмешался я, — вам нечего тревожиться. Соня совершенно спокойна, и это даже мило с ее стороны, что она начинает интересоваться историями о маленьких детях.

— Нет, Петр, нет, я знаю, — залепетал несчастный Хайн, — я ведь знаю, у всех у вас Лучшие намерения, но все-таки, тетя, пожалуйста, не слушайте ее! Напоминаю вам — доктор категорически запретил разговоры на эту тему…

— О, так он запретил! — удивилась старуха, тотчас исполнившись готовности подчиниться. — Тогда, конечно, нельзя, Соня, овечка моя, тогда нельзя! Перевернем-ка страницу да поговорим о чем-нибудь другом. Так желает папочка!

И опять мне представился случай удивиться, я опять был поражен! Соня откашлялась, проглотила слюну, стиснула в пальцах платочек и монотонно, как заводная кукла, излишне громко произнесла:

— Что ж, тетя, раз вы не хотите, не будем говорить об этом сейчас, подождем другого раза. Но я была бы вам благодарна, если б вы как-нибудь, когда мы с вами будем одни, рассказали мне о Кирилле. Это правда можно. Я уже совсем здорова.

Хайн словно не слышал. Он держал, он давил в пальцах часы. Быть может, хотел заставить их идти быстрее…

— Кунц тоже обещал зайти, — бросил он с нарочитой беспечностью. — А коли обещал, придет обязательно. Думаю, тетя, его можно ждать с минуты на минуту!


Кунц действительно явился почти тотчас и перевел разговор на безобидную почву, как от него и ожидалось. Но когда мы в одиннадцать часов вышли от старухи, Хайн молча поднялся следом за нами, и, как только Соня, странно поспешно и неожиданно, убежала в кухню к Кати, он подошел ко мне, поколебался немного и проговорил:

— Простите, Петр!

И бросился вниз — словно вот-вот заплачет. И снова меня обуял смех. Давно я ничего подобного не видел.

А Соня? Она поставила меня в тупик — в первый, но не в последний раз. Она стала какой-то непостижимой и при этом такой молчаливой! Я спросил, что означают ее странные речи у тетки, — она удивленно посмотрела на меня и ответила, что не понимает вопроса. Вид у нее был такой естественный, будто она и впрямь не понимала.

Кирилла она вбила себе в голову. Вбила себе в голову на свой особый, непостижимый лад. Сегодня, когда все это в прошлом, я, конечно, прекрасно вижу все связи, но тогда я их еще не видел. Тогда я только озадаченно смотрел на Соню, неспособный вымолвить ни слова, когда она попросила меня добиться для нее у отца разрешения заглянуть в пустующую комнатушку дяди.

— Я несколько раз просила папу, — объяснила Соня, — а он не позволяет. Не понимаю почему, ведь в этом нет ничего плохого. Папа прячет где-то ключ. Петя, я буду тебе очень благодарна, если ты как-нибудь достанешь его!

— Ты хочешь в комнату помешанного! — чуть ли не в ужасе вскричал я. — Но ведь ты туда в жизни не ходила! И никогда не желала слышать, что я там был! Что ты выдумала? Я просто тебя не понимаю!

— Неважно, что не понимаешь. — Она постукивала носком туфельки по полу и сильно нервничала. — Не хочешь — просто откажи, только не допрашивай меня.

Не по душе мне было такое темное желание, смысла которого я не мог постичь, — но, с другой стороны, любопытство мое было возбуждено до крайности. Я послушно отправился к Хайну.

— Я и не знал, что Соня уже несколько раз просила у вас ключ от комнаты Невидимого, — начал я.

Хайн опустил голову и быстро заходил по комнате.

— И что же вы об этом думаете, Петр?

— Что я об этом думаю? — Я сделал невинное лицо. — Да ничего. Скорее всего, очередная причуда. Реакция. Жалеет дядю за то, что его увезли в сумасшедший дом. Пожалуй, лучше позволить ей. Одну я ее туда не пущу — пойду с ней.

И вот мы с Соней поднялись в мансарду. Хайн с нами не пошел. Не хотел иметь с этим ничего общего.

Еще на лестнице нам пахнуло навстречу запахом сладких рожков. Соня вдыхала этот запах расширенными ноздрями, спотыкалась, словно ноги отказывались ей служить, зрачки у нее стали совсем черные от возбуждения, она боязливо жалась к моему плечу. И говорила, говорила, без передышки, лихорадочно — это она-то, такая молчаливая в последнее время!

— Чувствуешь запах? Чувствуешь? Это его запах. Запах ребенка, правда? Дети ведь так любят сладкие рожки. Впрочем, теперь уже нет. Теперь у них совсем другие лакомства. Вот это и есть самое трогательное — все-то радости были у него такие бедные… Да, именно бедные радости! Как ты думаешь, там, в клинике, ему дают рожки?

Ну, теперь я понял, что происходит. Предстоит сеанс сентиментальности, нечто вроде оргии траппистов или тому подобное. Я нахмурился. Покачивая на пальце старый погнутый ключ, я остановился было в нерешительности. Соня, видно, почуяла опасность в моих молчаливых колебаниях и изо всех сил старалась казаться как можно мужественней. Попыталась даже напеть что-то бодренькое.

Тогда я сунул ключ в замок, тот пронзительно заскрипел, и дверь сразу распахнулась — нас обдало спертым воздухом непроветриваемого, долго стоявшего запертым, помещения. Соня на секунду задержалась на пороге. Словно то, что ожидало ее в этой комнате, слишком сильно действовало на воображение и надо было хорошенько вооружиться против этого воздействия.

Дверцы шкафа стояли полуоткрытые, можно было разглядеть скудный гардероб сумасшедшего. Жалкая, мятая одежда походила на тряпки, стянутые с трупа. Вообще все здесь было как после похорон. Как-то не верилось, что обитатель этой опустевшей комнаты еще живет где-то, ненужно и безнадежно. На одном из двух стульев стоял таз, наполовину наполненный водой. Ко дну его прилип размокший, утонувший листок бумаги.

Соня стояла над этим листком, похожая на медиума, погруженного в транс: закусив нижнюю губу, прижав к груди руки, опустив голову…

— Скажи на милость, что ты там узрела? — спросил я, видя, что ее оцепенение слишком затягивается.

Она сразу очнулась и снова заговорила лихорадочно и бессвязно:

— А ты не чувствуешь, не понимаешь? Да это же самое печальное из всего, что здесь есть! Я не в силах выразить, до чего у меня сжимается сердце при виде этого листочка… Петя, ему так мало было нужно для счастья! А мы лишили его этих детских радостей… Нет, правда, немного найдется людей во всем мире, у которых было бы так мало всего, а еще меньше — тех, кто решился бы отнять у несчастных даже это малое… А мы — такие! Нет, ты-то нет, но я! Теперь-то я вижу, все мое предубеждение против него было ужасно несправедливым, все мои ужасы просто смешны… Теперь-то я понимаю то, чего не понимала раньше. К сожалению — поздно…

— Вижу, — холодно отозвался я, — ты пришла сюда ради острых ощущений. У тебя странная склонность мучить себя. Отлично ведь знаешь, что говоришь глупости. Этот мирный человек вон до чего тебя довел, когда напал на тебя! У скромного бедняжки было столько требований, что все в доме плясали под его дудку. Жил себе в полное удовольствие, праздно, в то время как остальные работали. Впрочем, я не собираюсь спорить. Хочешь изображать плач Иеремии над развалинами Иерусалима — пожалуйста, развлекайся как угодно. Не стану мешать твоим драгоценным утехам.

Соня словно не слышала. Она подошла к шкафу, нежно погладила засаленную одежду.

— Бедный, никогда больше он этого не наденет!

Она бережно соскребла ногтем пятно с клеенки на столе, с умиленной улыбкой вытащила из-под кровати шлепанцы помешанного, стала рассматривать их, как некую драгоценность.

— Сдается, дамы хайновского дома объявят дядюшку Кирилла святым, — язвительно проговорил я. — Я уже заметил некий общий у вас с теткой культ.

Она взглянула на меня пытливо и светло — и опять будто не поняла. Подошла к окну, открыла. Стала смотреть в сад, будто никогда его не видела.

— Знаешь, — сказала радостно, отступив от окна, — когда я смотрю отсюда, то у меня такое чувство, будто я смотрю его глазами. Знаю, ты не понимаешь меня, не хочешь понять, но представь! Сколько лет только он один смотрел в это окно! А теперь тут стою я, и глаза мои видят ту же картину. Мне открывается то же самое, что каждый день открывалось ему. Ничего не могу поделать — чувствую какую-то радостную связь… — Она наморщила лоб. — Я хотела… хотела еще что-то… Только уж не помню, что… — закончила она шепотом.

— По-моему, ты хотела плакать, — насмешливо подсказал я.

— Плакать? — Опа удивилась. — Нет, я хотела не плакать. Что-то совсем другое, гораздо лучше… Но теперь уж никак не вспомню.

— В таком случае умнее всего нам сейчас отправиться восвояси, — энергично заговорил я. — Считаю траурный визит оконченным. По-моему, ты не упустила ничего, чем могла почтить память невидимого дядюшки. Со святыыыыми упокоооой! — пропел я со злобным озорством.

Она зажала уши, словно услышала что-то ужасное.

— Нет, Петя, не надо так, слышишь? Не надо!

Самым знаменательным в этом странном посещении каморки Кирилла было именно то, как не совпадали наши мысли, как разнилось настроение, как накапливалось непонимание. Строго говоря, я давно уже должен был убедиться в том, что со времени выздоровления Сони ее душевные процессы идут совсем другими путями, чем мои. В дядюшкиной комнате это несоответствие обнаружилось предельно ясно. Когда я смеялся, она оставалась безучастной п немой, когда ей становилось грустно, я злился и скучал, когда я говорил насмешливо-трагическим тоном, она пугалась и смотрела на меня, как воришка, застигнутый на месте преступления.

— Со святыыыыми упокооой! — еще громче затянул я, просто уже из злорадства, грянул во всю мочь, захохотал…

Мой смех настиг ее уже на пути к бегству. Она бежала так, словно только что побывала под виселицей в пустыне, романтической ночью, испытывая свое юное мужество, — и вот только что прокричал традиционный филин… Бежала трусливо, на последней ступеньке споткнулась, чуть не упала.

Запирая каморку тяжелым ключом, я хохотал еще пуще, а она стояла внизу, вперив в пространство широко раскрытые глаза. Опять впала в задумчивость, опять погрузилась в непроницаемое молчание.


Доктор Мильде порой навещал нас. По его словам — не как врач, а просто как гость, как знакомый; но он всякий раз непременно заглядывал к Соне, спрашивал ее о самочувствии. Давал маленькие советы касательно беременности.

Хайн рассказал ему о странном желании дочери посмотреть комнату Кирилла.

— Не понимаю, что ее туда влекло. Петр в конце концов уговорил меня дать ключ. Наверное, не надо было этого делать.

— Э! — улыбнулся я. — Просто сумасбродный каприз. Я лично предпочитаю исполнять безобидные капризы, чтоб предотвратить худшее.

Позднее, когда мы с Хайном остались одни, я заметил ему:

— Вот на меня вы доктору нажаловались, а про себя не сказали, к какому милому визиту склонили Соню!

Мильде, однако, не придал особого значения нашей экспедиции в мансарду.

— Вот так идея, милостивая пани! — сказал он только, улыбаясь, как и я. — Она достойна несмышленого ребенка… Зачем дергать черта за хвост?

— Мне об этом не снилось, не думайте! — со странной нелогичностью ответила Соня.

— А почему это должно было вам сниться? — удивленно поднял брови Мильде.

— Не знаю. — Соня в нерешительности потерла лоб. — Может, потому что это было такое сильное впечатление… А дядюшка мне очень часто снится.

Доктор был далек от того, чтоб пойти по следу этой загадочной фразы. Ему не хотелось больше читать в этом доме длинные, утомительные лекции. Он преподал Соне несколько незначительных советов, — пускай-де займется чем-нибудь повеселее и больше думает о будущем, обещающем много надежд, а прошлое пусть себе мирно спит, — и продолжал пустую, обыденную болтовню с Хайном. По каким-то причинам он желал блеснуть перед нами в роли не только внимательного врача, но еще и приятного собеседника. Он пил наше вино и курил хайновские сигары.

А я еще раз убедился в том, что жена моя вынашивает в своей хорошенькой маленькой головке странные мысли, которые никому не поверяет, считает их бесконечно важными и, исходя из них, ведет какую-то свою опасную игру.

Вероятно, я бы серьезнее задумался над тогдашним состоянием Сони, над ее подозрительными настроениями, если бы именно в то время не был занят новым делом, которое мы начали с Хайном. Мы вводили на заводе цех косметики.

Мне стоило большого труда убедить тестя, что пора нам попробовать снабжать свою округу собственными пудрами и духами; с трудом втолковал я ему, какой это для нас позор, что на нашем участке до сих пор охотятся чужие. Мне очень помогло то обстоятельство, что после нескольких недель вынужденного безделья Хайн так и рвался к работе. Я и подбросил ему приманку. Старик недоверчиво поворчал, но потом все-таки ухватился за нее.

Уже в конце августа мы начали выпускать первые парфюмерные изделия. Меня и сейчас еще разбирает смех, как вспомню первые аляповатые коробочки, первые неудачные духи… А впрочем, то был даже трогательный период. Мы замирали в восхищении перед каждым образцом и врали друг другу, что изделие превзошло все наши ожидания, хотя сами-то далеко не были в этом уверены.

Знаменательно, что Соня не проявила ни малейшего интереса к нашим трудам. Даже Хайн сердился, видя ее полнейшее равнодушие к новшествам. Если же мы и добивались того, чтоб она хоть взглянула на тот или иной новый образец, — она, бывало, повертит его в руках, понюхает, подержит и безучастно поставит на стол. Но ведь косметические средства выдумывают для женщин! Нам нужно было мнение женщины, ее похвала — и так случилось, что в производственный процесс незаметным образом втянулась Кати. Не Соня, а чертенок Кати радовалась каждой нашей новой удачной вещичке. Кати подкрашивала лицо нашими пастелями, душилась нашими фиалками и ландышами.

Она устраивала перед нами целые спектакли, изображая важную даму. Хайну, который по-детски опасался того, что ждет нашу новую отрасль в будущем, нужен был чей-то смех, чтобы обрести уверенность. Смех этот поставляла Кати. Завернувшись в экзотическое покрывало, она прохаживалась перед нами воздушной походкой примадонны, губы ее пылали чувственной алостью, под рыжим чубчиком чернели сатанинские брови…

Все это была смешная игра, всего лишь удачная имитация — но когда Кати, с глубоким декольте, обозначенным перекинутой через плечо легкой шалью, Кати, благоухающая розами, Кати, с ее вызывающим взглядом и кровавыми губами порхала вокруг стула, на котором я сидел, — я смеялся, не разжимая губ. Мои ноздри трепетали, и я приходил в такое возбуждение, что боялся, как бы не услышали грохот моего сердца.

Следует напомнить, что все еще действовал врачебный запрет, наложенный на наше с Соней сожительство. Нас до сих пор разделяла плотина физического воздержания. Единственными ласками, которые я позволял себе по отношению к жене (если только они были ей желательны), было — погладить по щечке, взъерошить мимоходом волосы, целомудренно поцеловать в лобик…

После возбуждающих представлений Кати я подолгу бродил один в саду, голова моя трещала. «Какой же ты неразумный, ненадежный человек, — корил я сам себя, но слова были бесплодны, они не могли пустить ростков в моем иссушенном сердце. — Ты ведешь себя как мальчишка, твое возбуждение опасно! Давно ли — узнав, что станешь отцом! — ты резко осуждал в себе эту пылкость?» Не помогали мне эти укоры, слова были мертвы. Что могут мертвые слова против живого образа? Перед глазами моими стояла Кати, ее крепкие груди вырисовывались под тонкой тканью, сверкала хрупкая белизна ее ключиц…

«Первым долгом, — строго говорил я себе, когда пылающая голова постепенно остужалась и верх забирала рассудительность, — первым долгом надо положить конец тому, что тебя гложет, — конец неестественному положению мужчины, женившегося только затем, чтобы смотреть на жену, а не любить ее. Случается, что и доктора правы только наполовину, а то и вовсе ошибаются. Пора ввести нашу супружескую жизнь в нормальную колею. Как знать, быть может, вся эта Сонина загадочность, ее странное состояние, неестественная погруженность в себя — всего лишь следствия физической неудовлетворенности?»

Мысль укрепилась и созрела. Однажды — я был еще на заводе — меня подхватили сладостные волны любовного желания. Я решился. Ехал домой взволнованный, опьяненный упоительными картинами, как гимназист, решивший добиться от своей милой первого поцелуя.

Весь вечер я был непривычно нежен с Соней. Молил ее взглядом. Искал любого случая прикоснуться к ней, вдохнуть ее аромат, пощекотать себе лицо ее кудрями. Я заикался от нетерпения. Она смотрела на меня удивленно и недоверчиво.

Когда в спальне она неторопливо, аккуратно раздевалась, я внезапно схватил ее в объятия.

Она вскрикнула.

Я жадно поцеловал ее в губы.

Она стала бешено отбиваться.

В конце концов я выпустил ее, так и не достигнув цели (от гнева п стыда губы мои затвердели); она же взглянула на меня так холодно, так враждебно — и вместе с таким торжеством, что я ощутил страх. Ибо этой Сони я не знал. Эту я никогда в жизни не видел.

Словно по уговору, мы молча улеглись — каждый в свою кровать.


С того вечера, когда Соня так грубо отвергла меня, я взял привычку выходить перед сном на балкон, примыкающий к нашей гостиной, и выкуривать там сигару.

В тот год было много падучих звезд. Устремив глаза в небо, я простаивал на балконе с непокрытой головой, с сигарой в зубах — кончик сигары казался раскаленным угольком, — сунув ногу в переплет чугунных перил и положив руку в карман; грустный, как и подобает оскорбленному супругу, я бездумно ждал, когда вспыхнет в небе новый беззвучный, трагический фейерверк.

Этой ежевечерней комедией я преследовал две цели: во-первых, наглядно показать Соне, какое глубокое унижение я испытываю, и, во-вторых, не видеть волнующей картины: женщина, укладывающаяся спать. Только когда из спальни доносился до меня скрип пружин и шорох одеяла, я отбрасывал окурок и неторопливо, солидно входил в комнату.

Я еще не терял надежды, что все со временем уладится. Вероятно, это просто новый каприз Сони, причина которого мне не известна. Признаюсь, я рассчитывал, что мое вечернее созерцание звезд подействует на сентиментальность моей балованной женушки. Такой молчаливой корректностью я хотел продемонстрировать ей, как больно она меня обидела.

Как-то раз я стоял на балконе — помню, не шелохнулась ни одна веточка, а издали доносился протяжный, заунывный гудок паровоза… Поезд все тащился, бесконечно тащился, пыхтя под мерцающими звездами… Вдруг я навострил слух: звук тихих голосов долетел до меня. Разговаривали двое, мужчина и женщина. Как маняще звучит женский голос теплым вечером! Это Кати разговаривала с Филипом.

— Бедненький, — посмеивалась девушка над братом. — Когда ты был маленький, хотел стать генералом. А вместо этого, сдается, сделаешься кухаркой…

Филип обижался: некрасиво с ее стороны насмешничать!

— Если б хоть можно было все эти кухонные покупки носить в портфеле! А то в корзинке — ужасно глупо…

Я перегнулся через перила, чтобы лучше слышать. Старался не шуметь, желая остаться незамеченным. То, о чем они говорили, меня заинтересовало. Как же так — разве Филипа все еще посылают в лавки? Почему? Ведь Соня уже сама занимается хозяйством… Что же в таком случае делает Кати?

Кати смеялась огорчению брата.

— Не думай, что я о себе воображаю, — с жаром говорил Филип, — сама знаешь, я не отказывался, когда иначе было нельзя. Она болела, ты была при ней. Но теперь-то она здорова! Вот и скажи, почему это она, вместо того чтоб самой готовить и хоть немножко заниматься домом, целыми часами торчит у тетки?

— Потому что потому оканчивается на «у»! — отрезала Кати.

— Да знаю я, что она там делает, — надулся Филип. — Они там обе болтают про сумасшедшего Кирилла, рассматривают его фотографии в альбомах, перебирают его старое детское бельишко… Ты и сама говорила, что это тебе не нравится! Но я знаю, что сделаю, когда мне осточертеет. Вот возьму и скажу пану инженеру! Он наведет порядок у себя в доме, и мне не придется больше таскаться к мяснику, в зеленную лавку и вообще…

Кати рассердилась. Так поступать может только подлый человек! Не станет же Филип уверять ее, что он способен быть доносчиком!

Право, я услышал достаточно. Большего я уже не мог узнать, сколько бы ни слушал. Потихоньку, чтоб они меня не заметили, отодвинулся я от перил и на цыпочках ушел с балкона, бесшумно прикрыв за собой дверь. В комнате я удобно устроился в кресле и стал спокойно обдумывать услышанное.

Так! Интересные я узнал вещи… Стало быть, старухе все же удалось навязать Соне своего Кирилла! Кто бы мог подумать? Оказывается, в тот первый наш визит у тетки Соня говорила вовсе не на ветер… Меня, конечно, нимало не беспокоила судьба Филипа, изнывающего под кухонным игом.

Я закинул ногу на ногу. Взгляд мой упал на носок моего ботинка. Ботинок был тщательно начищен. Конечно, Кати. Оказывается, все мне теперь делает Кати — завтраки, обеды, ужины… До сих пор я не задумывался об этом. Соня не рассказывала мне, как она проводит время, пока я на заводе.

Стало быть, визиты на втором, визиты на первом этажах. На повестке дня — Кирилл. Фотографии, слезы, бельишко… Господи, уж не думает ли тетка навязать Соне кое-что из вещичек, еще годных для носки! Одежку сумасшедшего — моему ребенку! Этого только не хватало!

Чего добивается старуха? Я это понимал. В безрассудном Сонином сочувствии помешанному она нашла тучную почву — и хочет еще привить Соне культ обожания. Или в мыслях у нее иное? Не хочет ли она, постоянно держа перед глазами Сони этот призрак, добиться того, чтобы образ помешанного никогда не исчезал из ее мыслей? Не месть ли это за Невидимого?

Я долго думал. Итак, тетка нашла в Соне терпеливую слушательницу. А месть-то не получается! Вместо ужаса у Сони заметна скорее какая-то страстная привязанность к больному. Она и сама теперь заговаривает о нем. По собственной воле спускается к тетке за новой порцией яду. Слушает благоговейно. Не кричит, не падает в обморок, не плачет, как бы того хотелось старухе. Напрасно изощряет та свое искусство рассказчицы, вытаскивает новые и новые портреты. Соня упруга, как ребенок. Стрелы сатанинских глаз отскакивают от нее, как от резиновой. Ранить ее невозможно. По видимости, конечно. Тетя Каролина, дама с клюкой, на которой наколота серая ночная бабочка, ничего не понимает, она недовольна результатом, вновь и вновь заводит свои бесконечные россказни…

Но — кто же она, та Соня, которая ради этого пренебрегает обязанностями хозяюшки, когда-то так ее привлекшими? Почему ей так интересны рассказы о безобразном идиоте, — ведь прежде она им гнушалась? Одним сочувствием не объяснишь…

Носок моего ботинка блестел. Внизу рассыпался искристый смех. Брат с сестрой помирились. Филип подчинился — он ничего мне не скажет. Неважно, я уже все знаю. В соседней спальне тихо. Соня или спит, или притворяется спящей. Почему она ведет себя так, будто ненавидит меня? Нет, сказал я себе, так дальше не пойдет. Надо что- то предпринять. Я-то думал, Соня со временем оттает. Думал выиграть игру с помощью сентиментальной комедии. До сих пор во всех трудных ситуациях я побеждал ожиданием — потому что моя воля была тверже, и еще потому, что я лучше понимал правила игры. Впервые ожидание себя не оправдало. Дела мои хуже день ото дня.

Я решил при первом удобном случае поговорить с Соней.

В воскресенье я предложил ей покататься вдвоем на автомобиле. Она особого интереса не проявила, но не привыкла спорить со мной, когда я принимал решение. Мы поехали.

Я выбрал дорогу в северном направлении, по лесистым холмам. Дорога была один сплошной длинный, узкий каток. При всем том это было умно построенное, безопасное шоссе. По мере того как мы забирались все выше и выше на холмы, горизонт расступался. Воздух в сентябре бывает такой прозрачный, дали так четки… Да и погода выдалась на диво хорошая.

Держа руль одной рукой, я показывал Соне пейзажи, занимая ее добродушной болтовней. Я старался быть беспечным, веселым — а Соня никак не заражалась моим настроением. Она смотрела прямо вперед, чуть опустив голову, словно упрямилась бог весть почему. На мои бесчисленные, настойчивые расспросы отвечала только кивками, не произнося ни слова.

— Если хочешь, я прибавлю скорости, можно уехать очень далеко! — соблазнял я ее. — Отдохнем в каком-нибудь загородном ресторане, домой вернемся вечером…

Соня не желала далеко уезжать.

— Почему? — удивился я.

— Мне бы хотелось, чтоб ты ехал как можно медленнее. Еще медленнее, чем теперь. Мне тогда хорошо, так приятно покачивает… Как в лодочке, с волны на волну… А я закрою глаза. Так сладко — ехать с закрытыми глазами…

По крайней мере, заговорила.

— А почему тебе не хочется поставить перед собой какую-то цель?

— Не надо нам никакой цели. Давай поедем все вперед и вперед. А когда настанет время поворачивать обратно, сделай так, чтоб я и не заметила. Только я хочу, чтоб мы возвращались по этой же дороге.

— Хорошо.

Я снизил скорость, как она хотела. В конце концов такая медленная езда лучше всего подходит к тому, чтобы потолковать о наших отношениях. И, проехав какое-то время молча, я внезапно спросил:

— Соня, почему ты теперь все дни проводишь у тети или приглашаешь ее к нам — ради того только, чтоб поговорить на свободе о дяде Кирилле?

Ну, сейчас она так и вскинется, возмущенная, — подумал я. Начнет выведывать, откуда я это знаю… Я ошибся. Ни единым словечком она не показала, что мой вопрос застиг ее врасплох. И ни капельки не взволновалась. Неужели она в таком совершенстве владеет собой?

Она вяло подняла веки и ответила без всякой злобы:

— Я это делаю потому, что мне нравится.

— Раньше, Соня, тебе нравилось множество других занятий. Ты любила читать, играть на рояле…

— Да, — согласилась она, — я и сама удивляюсь, отчего меня все это перестало занимать. Я теперь все время о чем- то думаю. Тетя ужасно умная.

Я заметил, что тетка не кажется мне подходящей компанией.

— И я был бы тебе очень обязан, если б ты выбросила Невидимого из головы.

— Вот этого-то я и не хочу! — живо откликнулась она. — Вернее, даже не могу.

— Человек может все, если по-настоящему захочет, — возразил я.

— Я очень хочу тебе объяснить… — Она озабоченно потерла лоб. — Это так трудно… Как бы тебе сказать? Это похоже… Ну вот хотя бы на езду в автомобиле. Понимаешь, сейчас мы едем туда — и я вижу дома, лес, аллею — с одной стороны. Когда будем возвращаться, я увижу то же самое, только уже с другой стороны. Вот и дядю Кирилла я знала до сих пор с одной стороны. И мне кажется, мой долг — посмотреть на него и с другой. Хочу я или нет, а я просто не могу не заниматься его оборотной стороной. Раньше я его видела и судила о нем плохо. Наверное, теперь, когда я возвращаюсь, мне суждено разглядеть его лучше. Этот другой его облик с каждым днем все явственней, все вернее — только я немножко боюсь его…

Я насторожился. Я ничего не понимал. Что она имеет в виду, говоря, что теперь она возвращается? Я спросил об этом.

Она глубоко задумалась.

— Ну, как бы тебе объяснить? Скажем, вот мы бросаем мяч, мяч отталкивается от стенки и летит обратно. Вот так как-то. Будто я оттолкнулась от какой-то стены и лечу теперь обратно.

— Не понимаю! — Я был сильно озадачен. — Мы идем по жизни всегда вперед. Если нам встречается препятствие, оно может нас разве что задержать, а потом мы через него перебираемся, и опять идем дальше вперед…

Соня не слушала. Она была занята своим сравнением.

— Знаешь, Петя, это так странно — видеть дядю с другой стороны! Будто я никогда его толком не знала. И эту другую, обратную дорогу я должна пройти в наказание за свою вину перед ним.

— Все это, конечно, тебе надудела тетка! — возмутился я. — Все уши тебе о нем прожужжала, вот он и засел у тебя в голове… Ты чем дальше, тем больше пм занимаешься! В конце концов еще попросишь отца вернуть его… А! — торжествующе вскричал я. — Вот чего тетка-то хочет! И как я, дурак, сразу не смекнул!

— Вовсе не нужно брать его домой, — рассудительно отозвалась Соня. — Я чувствую, что это не нужно. Если бы я думала, что его надо вернуть, я бы уж давно об этом позаботилась.

— С каких пор ты руководствуешься внутренними озарениями? — язвительно спросил я. — Может, ты у нас ясновидящая или что-нибудь в этом роде? У тебя какие-то представления, которые тебе трудно объяснить, и говор ишь ты как-то неясно, словно в трансе, какие-то речи о расплате, об обратном пути, о том, что ты от какой-то стены оттолкнулась… Как по-твоему, не разумнее ли просто объяснить мне, почему ты так грубо оттолкнула меня — помнишь, когда я хотел тебя поцеловать?

Она молчала, покусывая мизинец.

— Так говори же хоть что-нибудь! Должна же ты понимать, как это унизительно для мужчины, когда его так отвергают…

— Мне бы хотелось, — не сразу произнесла она, — чтоб мы об этом прекратили.

Однако я не собирался отступать неизвестно по какой причине. Я настаивал.

— Я, Петя… Я теперь совершенно не в состоянии желать того, чего ты желаешь. И не проси, чтоб я объясняла…

Она закрыла лицо руками. На мой взгляд, это была некрасивая комедия.

— Ты не должна удивляться, что такой двусмысленный ответ меня не удовлетворяет, — процедил я сквозь зубы.

— Я где-то читала, — робко сказала Соня, — что, когда женщина ждет ребенка, лучше избегать… половых отношений…

Последние два слова она произнесла едва слышным шепотом. И не отняла рук от лица.

Я обрадовался. Оказывается, причина только в этом! Что жe, тогда нетрудно будет переубедить Соню.

Я жестоко ошибся. И Соня тотчас вывела меня из заблуждения.

— Нет, нет, дело не только в этом, — поспешила она добавить. — Ты можешь неправильно понять. Я… Короче, я не хочу. И больше не скажу ничего.

Лишь теперь открыла она лицо, п я увидел, что губы ее сжаты, а вокруг них — жестокое и гневное выражение.

Спустя некоторое время я спросил, — тихо, с заметной горечью, — долго ли еще тянуться столь неестественным отношениям.

— Не знаю, — твердо ответила она. — Не знаю. До тех пор, пока… Пока… Не знаю я, до каких пор! — заключила она с безнадежностью в голосе.

— До тех пор, пока снова меня полюбишь?

— Полюблю? — протянула она — и вдруг засмеялась, коротко и злобно.

В следующее мгновение лицо ее уже снова было спокойно. Она бросила взгляд на небо, словно читая на нем какую-то горькую, укоризненную фразу, написанную для нее одной. Потом опустила голову на подушки и опять закрыла глаза, как бы желая заснуть. Какие мечты разбудило в ней мое упоминание о любви? Застряло ли все-таки в ее душе то слово, которое я бросил к ее ногам, как бросает игрок свою последнюю ставку? Ответит ли она, уловив смутный образ своих грез? Я не осмеливался потревожить ее. Ответит, утешал я себя. Я вел машину, то и дело оглядываясь на Соню.

Вдруг она глубоко и резко вздохнула. Подняла голову, потянулась. Глянула на меня строго, повелительно.

— Поезжай теперь быстрее, пожалуйста. Мне холодно.

Больше я на этой прогулке не услышал от нее ни слова. Возвращаясь но той же дороге, как она того желала, я заговорил сам — раздельно и четко: одним словом, я не желаю, чтоб она все время просиживала у тетки. Я считаю благоразумнее, чтоб она, как и прежде, занималась домашним хозяйством. Если она не подчинится, я призову на помощь авторитет отца, а не хватит этого — то и доктора. В самом крайнем случае как следует поговорю с теткой. Короче говоря, я запрещаю делать то, чего не намерен терпеть. Что же касается любви, то ее молчание я почитаю самым красноречивым ответом.

— Нет, — говорил я, — я не из тех мужчин, которые выпрашивают милостыню, я не из тех, которыми можно играть!

Мистика для меня неубедительна. Не выношу никакого скрытничанья. Свое отношение к ней, к Соне, впредь буду строить, опираясь на опыт сегодняшнего, довольно горького, урока.

Соня не спорила. Не сказала ни слова в свою защиту. Сидела тихо, опустив глаза. Я не смотрел на нее. Надеялся, что она все-таки заплачет. Не заплакала. Только губами шевелила, словно сама себе говорила что-то важное, — но не издала ни звука. Вид у нее был бесконечно усталый. Она была даже трогательна в своей безмолвной тоске, с руками, бессильно брошенными на колени.

Загрузка...