15 ЗАВОД

Вот уже добрых два месяца, как тесть совершенно перестал бывать на заводе. Но завод, несмотря на значительные перемены и множество реформ, был еще не моим — он был собственностью Хайна.

Хайн ушел со своего поста не так, как уходят на покой — с букетами цветов, с прощальными стишками. Он не обратился к своему маленькому народцу, не сказал: «Вот вам сын мой милый, любезный моему сердцу — ему теперь повинуйтесь!» Он не оставил никакого завета в этом роде. В один прекрасный день он просто перестал появляться. И вполне можно было полагать, что его уход от дел — явление временное.

Должен сознаться, люди не любили меня. Они бы и всякого невзлюбили, кто принес бы с собой то, что принес на завод я. Я не терпел халатности. Запретил растабарывать во время работы. Позаботился о том, чтобы полностью загрузить тех, кто был загружен наполовину. Я старался извлечь из рабочих часов все, что можно. Я не желал платить за безделье или за малый труд. Я умел застигать людей врасплох, появляясь, когда меня меньше всего ожидали. Если ты бережлив, то и сбережешь кое-что. За первые два месяца моего самостоятельного руководства прибыль подскочила на десять процентов. На десять процентов за столь короткий срок! Естественно, что такой деятельностью любви подчиненных не снискать.

Я обращался с рабочими отнюдь не отечески. С одной стороны работодатель, с другой работополучатель — таковы наши отношения. Меня не интересовали личные обстоятельства людей. Я не филантроп. Следствием всеобщей нелюбви ко мне было то, что все с надеждой ждали возвращения Хайна. Верили — тогда все вернется в старую, разъезженную колею. С именем Хайна на устах они терпеливо страдали, как первые христиане. Это было отвратительно. Я читал ненависть в горящих глазах, на хмурых лицах. Если б не надежда на Хайна, существовавшего где-то там, они бы себе такого не позволяли.

Утверждаю: больше всего люди любят свою лень. Если б они любили ее меньше, то склонились бы перед доводами разума. Выгодным было мое направление, не хайновское. Хайн — это загнивание, неспособность выдерживать конкуренцию — следовательно, начало упадка. Я трудился во имя будущего завода, а тем самым и во ими будущего людей. Неужели не ясно? И все же они не находили в себе сил встряхнуться, принять мой более строгий режим. Они стояли на стороне Хайна. В своем безрассудстве они не желали расстаться с надеждой, хотя могли бы уже понять, что она напрасна.

Я был сыт по горло такой неопределенностью положения. Я понимал, что пора показать, насколько необоснованны расчеты на Хайна. Только когда будет устранена его тень, маячившая на заднем плане, когда подтвердится абсолютная бесповоротность моих решений, можно будет говорить о настоящей дисциплине на заводе и о подлинной моей власти.

Третьего февраля 1926 года исполнился год с того дня, как я вступил в дом и в предприятие Хайна. Никто не отмечал мой юбилей. О нем забыли в прибое горя — но я-то не забыл. В мыслях моих ожили все мои планы, рассчитанные на доверие, — и с ними все мои разочарования.

Быть может, именно эта годовщина и побудила меня наконец к бескомпромиссным действиям. Сказалась ли в этом душевная боль, протест, а может быть — и новая любовь? С появлением новой женщины начинаешь и мыслить по-новому, обретаешь способность зачеркивать старое и начинать сызнова…

Мыловаренный завод — не балаган и не богадельня. Мне давно уже портил кровь горбатый рабочий Дворжак, отвлекавший других от дела вечным балагурством и нахальством, рассчитанными на восхищение публики. Давно досаждал мне одноглазый опустившийся пьяница Крумф. Шестого февраля была суббота, выплатной день. Я рассчитал обоих.

Над уволенным рабочим вода поплещет да и сомкнётся — так уж повелось в мире. Не стоило ломать себе голову, что скажут остальные. Правда, ко мне зашел Хольцкнехт; с хитрым и хмурым лицом он сообщил, что депутация рабочих хочет просить меня за уволенных, — я только рукой махнул. Все попытки напрасны. Как я сказал однажды, так и будет. Я знал — из-за такого пустяка рабочие бастовать не станут. Тем более что все слишком хорошо знали, какими рабочими были Дворжак с Крумфом. Этот раскат грома должен был послужить всего лишь хорошим предостережением. Меня занимало другое — как на это отзовется Хайн.

Я осведомил его о своем решении мимоходом, как о деле, которое никак не могло привлечь его внимание. Он вытаращил глаза:

— Вы их уволили?..

И покачал головой. Может быть, принял это за шутку. Ай-ай, — подумал я, — то-то для тебя новость! Но я тщательно следил, чтобы губы мои не сложились в ироническую усмешку. И сделал вид, будто не заметил его удивления.

— Двух человек, говорите? Но за что, скажите на милость?

У него срывался голос. Он был в высшей степени расстроен. Даже не знал, как спрашивать. Новость совершенно вывела его из равновесия.

Я — через плечо — коротко и скупо изложил ему свои доводы. Одним словом, это были плохие, а следовательно, дорогие рабочие. Делать вычеты из зарплаты незаконно да и смысла нет. И надо еще учитывать, что они дурно влияют на остальных. Короче, их надо убрать.

— А они что говорили? Как себя держали?

— Не знаю, не смотрел, — равнодушно ответил я. — Полагаю, они даже и не очень удивились. Давайте не будем об этом, ни к чему. Событие не бог весть какой важности.

— Но что скажет Кунц? — затосковал Хайн. — Он так огорчится! Дворжак пользовался его особым покровительством…

— Ах, я и не знал, что при производстве мыла следует еще учитывать патриотические чувства пана директора, — холодно возразил я.

— Но, Петр! — Старика прямо душило сострадание к уволенным. — Вы же знаете, я столько лет никого не увольнял!

С меня было достаточно. И я взорвался.

— Если это вам неприятно, прошу вас высказаться яснее! (Я уже понял, что в этом доме выгоднее нападать, чем защищаться.) Насколько я помню, вы сказали, что я могу делать на заводе, что хочу. Я счел нужным убрать двух негодных рабочих. Если я превысил свои полномочия, то в этом виноваты вы — надо было дать мне более точные инструкции. Надо было обусловить, что в решении персональных дел я должен предварительно советоваться с вами. Но скажу прямо, — я, пожалуй, не согласился бы на такое ограничение. Если вы хотите, чтоб я действовал на пользу заводу, то я должен иметь полную свободу. Я уволил людей не из личного каприза. Полномочия с оговорками? Нет, со связанными руками чуда не совершишь! Что за полководец без доверия своего короля?

— Разве я сказал, что не доверяю вам? — сбавил тон Хайн. — Вы ведь не барышня, чтоб все время делать вам комплименты. Или я должен каждый день повторять: «Петр, я восхищаюсь вами?»

— Нет, — жестко ответил я, — вы знаете, этого мне не нужно. Доверять — не значит говорить пышные слова да похлопывать по плечу. Доверять — значит молчать и не вмешиваться.

— Вот так — молчать и не вмешиваться… — печально проговорил старик. — А самому на свалку… Забыть, что все построено вот этими руками! Петр, неужели вы в самом деле так слепы, каким притворяетесь? Можете улыбаться, если угодно, но все-таки — все-таки я много потрудился! И что же — теперь мне только молчать и не вмешиваться?

Я пропустил его укоры мимо ушей. Болтай, болтай, думал я, я тебя знаю, ты — Хайн. Маленькую ранку в сердце залепишь кучей красивых и печальных слов. Убаюкаешь себя жалостью к самому себе. За чувствами забудешь и причину… Тем лучше для меня. Сегодня выговоришься, завтра не решишься снова напоминать об этом. Я слушал его с равнодушным видом, однако внимательно следил за его словами. Отважится или не отважится он потребовать под конец, чтоб впредь я спрашивал его одобрения в подобных делах? Я следил за его монологом чуть ли не с опасением. Но нет — рискованное слово не было сказано.

Когда лев проглотит мышь — джунгли разве что усмехнутся, ничуть не встревоженные. Если лев хочет как-то блеснуть, то он должен сожрать по меньшей мере льва же.

Увольнение двух рабочих было принято с угрюмым молчанием. Порой — взгляд, полный ненависти, вызывающая ухмылка, словно говорившая: «А мы тебя не боимся! Скоро конец твоей власти!» В остальном — спокойствие. Я мог быть вполне доволен. Однако планы мои вовсе не ограничивались тем, чтобы избавиться от двух бедняг. Их увольнение было всего лишь генеральной пробой перед маневром покрупнее. Хайн опять погрузился в дремоту. Я смеялся про себя. Если б он знал! Если б мог угадать!

Моей следующей добычей в львиной схватке предстояло стать Хольцкнехту. Я всегда терпеть не мог этого грубого, заносчивого дубину с бугристой физиономией и тяжелыми кулаками драчуна, с наглыми манерами. Я был сыт по горло этим самодовольным малым, который не упускал ни единой возможности дать мне понять, что моя власть — временная и что с возвращением тестя все изменится. Хольцкнехт был вдохновителем скрытого мятежного духа, царившего среди служащих. Его присутствие означало для меня постоянную угрозу. Хольцкнехт был прирожденный фрондер. Я никогда не мог добиться единомыслия на совещаниях, если он принимал в них участие. Он всегда вылезал со своим особым мнением. Со своей собственной позицией. И всегда начинал свои возражения словами: «При старом хозяине, на основании долголетнего опыта…» Он был консервативен — не по убеждению, а из ненависти. Он так и не смог примириться с моим появлением на заводе и с тем, что я сразу занял начальствующее положение.

Служащие и инженеры слушались меня только в отсутствие Хольцкнехта. При нем им было просто стыдно подчиняться мне. Хольцкнехт был как раковая опухоль. Он разъедал все там, где я закладывал новый организм, у меня вечно происходили с ним стычки. Он единственный откровенно отказывал мне в повиновении. Он осмеливался говорить мне в глаза такое, на это не решился бы никто другой из служащих. Разумеется, он воображал, что может это себе позволить. Он работал у Хайна более двадцати лет. Был его лучшим советчиком, его правой рукой — пока не появился я. Меня смех разбирал всякий раз при воспоминании о том, как Хайн предостерегал меня против Чермака. Чермак? О, этот был умен! Гладкий, как змея. Он приспособился. В сущности, Чермак стал самым верным моим сторонником. Видно, отлично понимал, почему. Понимал, где его выгода.

Каждый на моем месте, после увольнения двух рабочих, которое так задело старого хозяина, сказал бы себе: а теперь угомонись. Этого пока достаточно. Подождем. Дадим небольшую передышку хайновской чувствительности. Но жестокий месяц февраль, месяц моего веселенького юбилея, так и подзуживал во мне бесов смелости.

Впрочем, я не стал бы спешить с этим новым увольнением, если б не случай. Как поступает решительный и смелый человек, когда ему подворачивается удачный случай? Упускает его, терпеливо ждет нового? Ничуть не бывало! И случай набежал мне прямо в руки. Я и ухватил его за уши. Эх, как вспомню сегодня — все-таки славное было время, когда я боролся за полную власть на заводе!

Двадцать пятого февраля мы начали большую варку рекламного простого мыла. Работа была сезонная. Такое крупное мероприятие требует как можно больше людей. В подобных случаях и на других заводах приостанавливают работу остальных цехов, чтобы перебросить рабочую силу на выполнение главной задачи. Завалить дешевым мылом весенний рынок, отчасти по заказам, — дело совсем не простое. Нужно тщательно следить за тем, чтоб не повысилась стоимость работ, чтоб расходы не превысили расчетов по калькуляции. Поэтому такой сезонной работой всегда руководит инженер, а не простой мастер.

Варку доверили Хольцкнехту. В сущности, то была почти исключительно его прерогатива. Я явился с инспекцией в тот самый момент, когда массу предстояло разлить по формам. Посмотрел я — и даже побледнел от удивления. Масса, сваренная Хольцкнехтом, не доварилась. Я пригляделся внимательнее — ошибиться тут было рискованно. Зачерпнул массу ложкой, дал ей остыть, взял щепотку, помял в пальцах, испытывая вязкость. Да, так оно и есть — Хольцкнехт оплошал. Хольцкнехт споткнулся.

— Пан Хольцкнехт! — напустился я на верзилу. — Масса нехороша. Смотрите, она слишком жидкая. Вы испортили большую варку! Эта масса никогда не затвердеет, Что скажете? Чем оправдаетесь?

Я говорил резко. Я отчитывал его при рабочих, не выбирая выражений. Не в моих интересах было щадить его. И я видел, как медленно багровеет его лицо.

— Это уж скорей вам не следовало бы забываться, пан Швайцар, — возразил он грубым, пропитым голосом. — Я-то проделываю эту работу по меньшей мере сороковой раз, считая только по две большие варки в год! Когда делаешь что-нибудь сорок раз подряд, то уж имеешь право сказать, что научился делу и промахов не допускаешь!

— Возможно, тридцать девять раз вы справлялись хорошо, — жестко парировал я, — а вот на сороковом ошиблись. Кстати, напоминаю — для вас я не просто «пан Швайцар». Мне понятно ваше стремление уравнять меня с собой, но моя должность на заводе не совсем та, какую вы желали бы мне навязать. В вопросах производства я имею право судить — и буду судить. Вы это мыло испортили. Придется вам возместить ущерб.

— Очень сожалею, — иронически ответил Хольцкнехт, — право, мне очень жаль, что я не могу согласиться с многоуважаемым паном директором. Мыло хорошего качества, и я это докажу. Только, конечно, не вам, а моему настоящему начальнику. Впрочем, вы можете прийти посмотреть, когда товар подготовят к упаковке. Вы, знаете ли, молоды еще, чтоб учить меня.

Он кончил, и кто-то из рабочих засмеялся. Кто именно — меня уже не интересовало. Главное — Хольцкнехт вспылил и выстрелил. Выстрелил и попал — незадачливый стрелок — в самого себя. Я посмотрел на него с некоторым любопытством и вышел без слова.

Полчаса спустя Хольцкнехт стоял в моем кабинете.

— Пан Хольцкнехт, — сказал я спокойно и трезво, — вы позволили себе выходку, которая будет иметь для вас серьезные последствия. Вы оскорбили меня и высмеяли при всем персонале. Ладно. Как человек, я вам прощаю, но как директор простить не могу. Мой авторитет очень скоро пошел бы кошке под хвост, если б я терпел рядом с собой таких, как вы. Я давно убедился, что мы с вами не выносим друг друга. Когда два руководителя не терпят друг друга, страдает предприятие. Я не желаю, чтобы на заводе Хайна дело страдало по вине личной неприязни. Несомненно, один из нас должен уйти. Вы или я. А так как мне уйти немыслимо, то уйдете вы.

Он выпучил глаза, как испуганный бык.

— Не обижайтесь на меня и оцените мое доброе к вам отношение. Заметьте, сейчас только конец февраля. Ваше увольнение вступит в силу в конце квартала. Я даю вам этот срок, чтоб вы могли подыскать себе место, отвечающее вашему опыту. С завтрашнего дня можете не являться на работу. Жалованье без всяких вычетов вам будет выплачиваться вплоть до истечения законного срока. Это — в благодарность за ваши прежние заслуги, которых я не отрицаю. Пожалуйста, вы свободны. Желаю удачи.

— Мыло хорошее! — прохрипел Хольцкнехт, залившись кровавым румянцем. — Мыло хорошее! Какое вы имеете право выгонять меня за хорошее мыло? Я этого так не оставлю! Я найду свидетелей, я докажу. И вы будете разоблачены как интриган!

— Мыло плохое, — спокойно возразил я, — но не в нем дело. Причина вашего увольнения — не мыло, а моя личность. Вы нарушили долг естественного уважения к вышестоящему.

— Вышестоящему! — Хольцкнехт захохотал. — Видали! Где вы были, когда я уже работал инженером? В капусте! Пешком под стол ходили! Что вы о себе воображаете? И с каких это пор вам дано право увольнять людей?

— С тех пор, как я здесь директор, — серьезным тоном ответил я.

— Пока что персональные вопросы разрешал сам владелец, — пошел Хольцкнехт с последнего козыря.

— Никто не запрещает вам сходить спросить его мнение, — самоуверенно бросил я.

— А как же! А как же! — с каннибальским злорадством выпалил Хольцкнехт. — И пойду! Пойду сейчас же, к вашему сведению! Увидите, чем дело кончится, вы… наглый молокосос!

Он вышел, хлопнув дверью, и вскоре я увидел в окно, как он, в шляпе на затылке, мчится через заводской двор.

Я взглянул на часы. Без четверти одиннадцать. На сей раз я несколько поторопился: сам-то я смогу уйти отсюда только после двенадцати. Я предоставил противнику преимущество — он успеет договориться с Хайном прежде, чем я все тому объясню. Ну и пусть! — сказал я себе, горя жаждой борьбы. Сделанного не воротишь. Я не отступлю. Эх, и весело же будет сегодня у старика! Меня снедало нетерпение.

Хайн уже поджидал меня. Он все обдумал и приготовился. Хуже того — в его гостиной притаился Хольцкнехт. Мой враг победно взирал на меня с кушетки. Я брал в расчет что угодно, только не встречу с Хольцкнехтом под хайновским кровом. Тесть, конечно, удержал его, чтобы на месте уладить неприятность.

— Что я слышу? — с добродушной улыбкой пошел мне Хайн навстречу. — Вы поссорились? Не желаю терпеть подобных глупостей! Вы работаете рядом — зачем же ссориться? Все можно уладить. Слава богу, я еще тут, чтоб охладить слишком горячие головы. Знаете что? Подайте-ка друг другу руки!

Я посмотрел на Хайна тем удивленным и холодным взором, какой до сих пор всегда сбивал его с толку.

— Кажется, вас неточно осведомили, — сказал я. — Тут не ссора, а увольнение.

— Увольнение, увольнение! — Хайн скривился, произнося противное слово. — Да что, в сущности, между вами произошло? Что такое сделал Хольцкнехт (Как фамильярно!), что вы грозите его уволить?

— Я не грожу его уволить, — ласково возразил я, — я его уволил.

— Какие права вы присваиваете! — взорвался Хольцкнехт, до сих пор выжидавший, — видимо, он уверился, что стоит на твердой почве под защитой своего капитана. — Что это за новости, хотел бы я знать! Откуда у вас берется смелость так обращаться со старым сотрудником?

— Хольцкнехт, Хольцкнехт! — умолял его взглядом более проницательный Хайн, подметивший в моих глазах искорку удовлетворения.

— Еще чего! Обнаглел молодой пан! — фыркнул мой рыжий противник. — Всех подминает под себя! В том числе и вас, пан фабрикант! Не советую вам впредь позволять ему…

Он себя не помнил от ярости. Как удачно, что он потерял самообладание! Победа всегда на стороне тех, кто умеет его сохранить.

— Мне кажется, — мягко обратился я к Хайну, — вам уже ясно, в чем вопрос. Вопрос очень серьезный: полагаете ли вы возможным, чтоб люди, столь несогласные меж собой, могли работать вместе? Впрочем, я еще недостаточно четко сформулировал. Лучше спросить: можно ли впредь столь безнадежно тратить время на эти несогласия?

Хайн возмутился:

— Как это — могут ли работать вместе? Что вы говорите, Петр? Или вы думаете, у меня никогда не бывало подобных затруднений? Были, конечно, только я всегда стремился разрешить их мирным путем. При доброй воле люди всегда найдут способ объясниться. Хольцкнехт был неправ. Нет, не надо мне ничего говорить, я его знаю, он вспыльчив. Он уже немолод, Петр. Трудно ему подчиняться — а нужно. Не правда ли, Хольцкнехт, вы ведь согласны с этим?

— Не согласен! — ярился тот. — Не согласен, чтобы после стольких лет, когда я работал как вол, трудился во имя процветания дела, со мной так обращался какой-то без году неделя пришелец! Как с мальчишкой! Ей-богу, как с мальчишкой!

— Может быть, самым разумным с моей стороны было бы извиниться перед паном Хольцкнехтом? — сказал я, усмехаясь.

— Да уж, попрошу! Это разумеется само собой! — крикнул Хольцкнехт.

Я кинул Хайну взгляд, говоривший яснее всех слов. Видишь? — говорил этот взгляд. — Видишь теперь? Твои возражения бессмысленны. Он увязает все глубже и глубже. Не стоит больше стараться. Он слеп, он конченый человек.

Хайн повесил голову.

— Не будьте же таким неумолимым, Петр! Ведь я… я тоже умею прощать!

Только теперь Хольцкнехт сообразил, что зашел далековато, что слишком понадеялся на поддержку и авторитет Хайна. И испугался, увидев, как тот удрученно покачивает головой. Неуверенно заулыбался. Решил без всякого перехода придать делу характер сомнительной болтовни в духе затрепанного «кто старое помянет, тому глаз вон».

— Дело не в личностях, а в принципе, — резко проговорил я. — Я объяснил пану Хольцкнехту, что существует только два выхода: с завода должен уйти или он, или я. И от этого я не отступлю ни на шаг.

— Как можете вы предъявлять такой страшный ультиматум? — печально сказал Хайн. — Вы же знаете — вам уходить нельзя.

— В таком случае все дальнейшие дебаты излишни, — холодно заключил я, собираясь выйти.

— Пап директор!.. — покаянно воззвал ко мне Хольцкнехт.

— Пан Хольцкнехт, — серьезным тоном перебил я его, — когда человек проигрывает, у него остается еще одна важная обязанность: сохранить достоинство. Сегодня утром вы не называли меня директором. Да я для вас уже и не директор. Будьте же хотя бы последовательны, не обращайтесь ко мне так теперь, когда уже поздно. Ведь это выглядит, как если бы вы выпрашивали милость. Впоследствии вы стали бы меня тем более ненавидеть, если б вам сейчас удалось меня разжалобить. Только меня не разжалобишь.

— Мерзавец! — взревел Хольцкнехт, не помня себя от бешенства. — Я тебя знаю! Думаешь, никто не догадывается о твоей частной жизни? У тебя жена рехнулась из-за твоей жестокости! Об этом даже воробьи на крышах чирикают! Кстати, где она, ваша сумасшедшая? Прячете!.. Напрасно! Я-то все знаю! И как только может отец быть так слеп, брать сторону убийцы своего ребенка! Все вы одна гнилая шайка! Я-то уйду. Слава богу, я еще мужчина что надо, силенка-то есть, я не боюсь! Найду себе место, где меня больше будут ценить… А тебя я никогда не забуду, жалкий зазнайка, спесивый голодранец! Подлец! Негодяй!

Тут уж ничего нельзя было поделать. Плевки его слов стекали по моему лицу. Втайне я радовался, что и Хайна задело. Он смотрел на Хольцкнехта сожалеющим взглядом человека, которому причиняют злую обиду.

В конце концов Хольцкнехт сообразил, что ему тут нечего больше делать. Он подхватил свое пальто, сунул одну руку в рукав. Второй рукав он напяливал уже в дверях, меряя нас убийственными взглядами; он сопел, но ничего больше не говорил.

— Ах, Петр, — с тяжелым вздохом произнес Хайн, когда шаги Хольцкнехта затихли в холле. — Какие оскорбления! Вы слышали? Вот какие бывают люди… А испортили этого человека — вы!

Он чуть не плакал.

— Подлинная причина этой сцены, — сказал я хмуро, будто и не слышал его слов, — вовсе не в том, что я уволил этого дурака, а в том обстоятельстве, что владелец не участвует в руководстве предприятием…

— Но вы отлично знаете, я не могу участвовать!

— И что тот, кто замещает главу фирмы, — беспощадно продолжал я, — несет, правда, всю ответственность, но не получил надлежащих прав. Когда же он, по соображениям необходимости, к этим правам прибегает, предпринимаются всяческие попытки подорвать его авторитет.

— У вас есть мое разрешение… мое доверие… — залепетал Хайн. — У вас все права!

— Жаль только, что вы не объяснили четко мое положение заводскому персоналу. Такая неясность и привела к тому, что служащие чинят мне неслыханные затруднения. Именно из-за нее и был, образно выражаясь, убит Хольцкнехт.

— У то легко исправить! — обрадовался Хайн: он почуял ветерок надежды, что рыжая дубина Хольцкнехт будет взят на милость, как только исполнится мое желание.

— Это необходимо исправить, — поправил я Хайна, — если вы не хотите, чтоб участь Хольцкнехта разделил кто-нибудь еще. Пора уже раз и навсегда положить конец ропоту, пассивному сопротивлению, непослушанию. Мне заранее жалко тех, кого это коснется, но я знаю свой долг. Когда вы точно определите мое положение на заводе, все успокоится. Разумеется, — злорадно добавил я, — для Хольцкнехта ваше заявление уже не будет иметь никакого значения.

Хайн молчал. Насупив брови, он ходил по комнате, заложив руки за спину. Потом вдруг остановился передо мной, окинул меня строгим взглядом:

— Ах, какой вы политик, Петр! Я только сейчас понял вас до конца. Ко всему, что вы наделали, вы еще внушаете мне мысль, будто я виновник увольнения Хольцкнехта. Вас не смущает, что вы совершили несправедливость, вас не трогает, что меня только что оскорбляли по вашей милости. Теперь вы еще хотите, чтоб я из-за вас мучился угрызениями совести!

— Боже сохрани! — дерзко засмеялся я. — Хольцкнехт и не стоит того!

Он посмотрел на меня испытующе п вышел, ни слова не сказав более.

Я по праву любопытствовал, что будет дальше, когда увидел на следующее утро, что Хайн собирается на завод. Я держался так, словно не было ничего особенного в том, что он рано позавтракал и сел в машину рядом со мной, — но в глубине души я встревожился. Что он замышляет? Не собирается ли разрешить проблему таким образом, что будет отныне время от времени появляться на заводе? Хочет сразить меня моим же оружием?

Хайн хранил в высшей степени таинственный вид. Он ни словечком не выдал своих намерений. Приехав на завод, он долго что-то делал в своем кабинете, тихий, как мышь. Около десяти он звонком вызвал к себе служащих. Я услышал за стеной торопливый разговор вполголоса, затем — топот рассыльного, сбегающего с лестницы. Через полчаса мне принесли официальное приглашение на собрание служащих завода, которое состоится в кабинете владельца. Приглашение это я получил последним из всех. В этом, несомненно, был какой-то умысел.

Когда все инженеры и служащие собрались и настала напряженная тишина, предвестница великих событий, Хайн перевел на меня печальный взор. То был укоризненный взор, такой, каким соблазненная девица говорит своему любовнику: видишь, сколько я для тебя сделала, а ты все еще меня мало любишь…

Сдавленным голосом, но спокойно и связно Хайн объяснил собравшимся, что он уже стар, чувствует недомогание и не способен на такую напряженную работу, как прежде. Тут он сделал паузу — голос его дрогнул от невидимых слез. Далее он сказал, что уже не может исполнять своп ответственные обязанности с той же энергией, с какой некогда поднимал предприятие. Так уж повелось в этом мире, что на смену старикам приходят молодые. Этот молодой — я. Он ставит меня во главе дела без всяких оговорок. Моя задача — работать на его месте и замещать его во всех отношениях. («Какой урожай соберешь, тог будет и моим урожаем, паси овечки моя!») В его отсутствие на заводе произошли кое-какие неприятности, что и побудило его сделать настоящее заявление. Он категорически предупреждает всех, что какие-либо апелляции к нему, какие бы то ни было попытки опротестовать мои распоряжения будут совершенно напрасны. Он напоминает господам, что я — выдающийся специалист и организатор, и советует им признать во мне своего начальника не только по его решению, но и по здравому, деловому расчету. Все, бесспорно, имели возможность убедиться, что нет работника более неутомимого, более добросовестного и предусмотрительного администратора, более знающего инженера, чем я. (Стихийное одобрение, выраженное гулом согласия.) Пусть же все доверятся моей твердой руке, которая, правда, не гладит, зато смело и справедливо ведет предприятие и — что лучше всего — которая ни при какой буре не выпустит кормило того дела, которое… которое… (Тут Хайн начал задыхаться.) Которое являет собой на земле вспоенный его кровью завет…

Кто-то захлопал, кто-то растроганно закашлялся; потом вперед вышел Чермак, привыкший извлекать выгоду из любого положения и сообразительный, как бес. Говорил он гладко и ясно, словно давно подготовил свою речь. Пан фабрикант явно преувеличивает и старость свою, и усталость, однако можно только поздравить его с решением насладиться — после плодотворной трудовой жизни — заслуженным отдыхом. Что же касается его выбора нового руководителя, то все считают, что я лучше всего подхожу для такой должности. Все они с абсолютным доверием и с чувством безопасности смотрят навстречу будущему. Пусть же пан фабрикант еще долгие, долгие годы, в полном здравии, следит со стороны за расцветом его дела. От имени собравшихся Чермак желает ему всего самого лучшего, что только можно пожелать хорошему, пользующемуся всеобщей любовью человеку, и провозглашает — ему и заводу, который кормит нас и является нашей общей гордостью, — многократное ура!

Тут все закричали с видом воодушевления, а Чермак бросил мне многозначительный взгляд. Я машинально вышел на середину полукруга, образованного собравшимися, и заключил эту подобострастную комедию речью, в которой туманно обещал, что буду уважать установленные издавна порядки, и у тех, кто будет стараться во имя процветания завода, и волос с головы не упадет. Я же готов положить здоровье во имя развития предприятия, я буду служить ему до последнего дыхания. Затем, первым, я подошел к Хайну, протягивая ему руку для пожатия, и пожелал ему в счастье и довольстве пользоваться заслуженным отдыхом.

После меня все по очереди подходили к нему, затем, столь же подобострастно и почтительно, — ко мне, а я снисходительно кланялся и улыбался, а глаза у Хайна глядели потерянно, и профессорская его борода растрепалась — он все время нервно теребил ее вспотевшей рукой.

Потом Хайн, этот свергнутый король, со всем штабом проследовал неверным шагом к двери, в коридор, прошел по цехам, заглянул во все служебные помещения, трогал в лаборатории мензурки, поглаживал цинковые формы, прессы… Весть об его отречении летела впереди, люди смотрели на него с непритворной растроганностью, провожая мой горделивый и самоуверенный шаг взглядами, полными ужаса, леденящие прикосновения которого я ощущал спиной. Ладно, ненавидьте меня, судите меня, думал я, я не из тех, кого это может смутить. Питайте на здоровье вашу тихую ненависть! Ничего, ужо сообразите бараньими своими башками, что власть навсегда в моих руках, и будет чистым безумием восставать против этого. Со временем научитесь подавлять свои мятежные чувства ради собственного благополучия и благополучия ваших семей!

Хайн, шатаясь, как пьяный, пошел к машине. Я поддерживал его с одной стороны, с другой — находчивый Чермак. Хайн сел в машину, мотор зарокотал. Чермак деликатно отошел. Но старый хозяин словно никак не мог расстаться с заводом; сокрушенный и растроганный, он все высовывался из машины и, словно ему предстояло никогда больше не видеть их, не отрывал горячечного взора от кучки служащих, теснившихся с обнаженными головами у входа в контору. Хайн все не решался отдать приказ трогаться. Он колебался, колебался, губы его шевелились под напором каких-то слов, которые, однако, не воплощались в звуки.

Кому-то пришла в голову идиотская идея — пустить заводскую сирену. Хайн уронил голову в ладони. Сирена утвердила свой плачущий вой на невозможно высокой ноте, стеная без передышки. У Хайна брызнули слезы, и он нашел наконец силы произнести — хотя зубы у него стучали:

— Как будто я уже умер…

Я ответил трезвым тоном, что эта душещипательная мысль насчет сирены достойна осуждения и я приму меры, чтоб виновный не ушел от наказания. Я предпочитаю смотреть на мир оптимистически, я сторонник светлых чувств и трезвого рассудка. Мне не по нраву всякий искусственный надрыв и усложнение сцен, и без того печальных. Тут я обвел рукой широкий круг: не верю никому из тех там, сзади. Все они лжецы. Комедианты!

Хайн огорченно поднял на меня глаза — будто я хотел не смягчить его горе, а отнять последнюю радость. Брови его сдвинулись. На лице появилось выражение крайней безнадежности.

— У меня такое чувство, Петр, — уныло сказал он, — словно я только что выдал их палачу.

Как было реагировать на это? Я сделал вид, будто принимаю его слова за удачную шутку, и рассмеялся. Смеялся я так сердечно, что те, сзади, могли подумать — мы с Хайном очень мило беседуем, старик уже отошел и теперь сам смеется тому, как он расчувствовался. Но мой смех почему-то испугал Хайна. Он схватился за плечо шофера, как за спасительный тормоз. Машина тронулась. Я едва успел снять ногу с подножки и отскочить, тихо выругавшись. Это было грубо — но что мне в том? Хайн уехал. И я, как победитель, отправился в свой кабинет.

Итак, с этим делом покончено. Минул год, и я стал тем, кем давно заслуживал быть. Я сидел в своем кресле как на иголках. Нет, далеко не сразу смогу я переварить этот сладкий кусок! Блаженство разливалось по моему телу, щекоча, как тысячи мурашек.

И, как уж оно бывает, одна победа внушила мне уверенность в следующей. Время родов стремительно приближалось. Еще немножко, и конец самым мучительным тревогам. Я был как бегун, приближающийся к финишу. И будто держал в объятиях крошечное, хрупкое создание, спасая его от гибельного потопа. Долгие, долгие месяцы смерть в самых разных обличиях протягивала к нему костлявые руки. Но скоро конец изнурительному состязанию! Будто тучи рвались, прояснялось небо!

И снова я, обманутый лживой песней коварной судьбы, песенкой ярмарочного шарманщика о счастье, напрягал слух, убаюкивал себя надеждами, безрассудно тянулся за призраком… И кто-то невидимый стоял в темном углу и смеялся сатанинским смехом.

Загрузка...