Понедельник, восьмого марта. Удивительный, почти весенний день, какие редко выпадают в эту пору. На небе ни облачка. На моем письменном столе — солнечный прямоугольник. Я чувствовал, как солнце согревает мне руку сквозь рукав пиджака. С другой стороны лежала прохладная тень. Всякий, кто входил ко мне в кабинет, зажмуривался, ослепленный солнцем, и невольно улыбался. Сверкали пылинки, пляшущие в столбе солнечного света. Тихие, сладостные шорохи наполняли воздух, и работалось так легко… Вероятно, по вине этой всеобщей просветленности в здание завода, несмотря на запрет, проник ребенок, продающий букетики подснежников. Он робко постучался ко мне худенькой рукой. Я с любопытством рассматривал маленького оборванца, от корзинки его поднималось дыхание снега п аромат лесной тишины. Я подумал о Кати и купил цветы.
Домой к обеду я возвращался с таким чувством, будто еду на свадьбу. Встречные раскланивались со мной. Меня уже хорошо знали в городе. Еще бы! Зять фабриканта Хайна! Директор его завода! В сущности, почти уже фабрикант. Я приветливо отвечал на поклоны, ямочки на моих щеках так и играли. Приятное чувство некоторой известности пьянило меня. За поворотом у ратуши открылись очертания конического Постранецкого холма. На флагштоке перед тамошним рестораном развевался по ветру небольшой праздничный вымпел. Это отлично гармонировало с моим настроением, словно вымпел подняли в мою честь.
В холле я встретил Хайна с целым тюрбаном холодных компрессов на голове. Старик пожаловался на страшную головную боль. Я внутренне усмехнулся при виде его скорбных глаз и теплых домашних туфель, облепивших его ступни, как ком глины. Хайн с укором глянул на мои цветы. Так, вероятно, человек в трауре смотрит на того, кто поет о любви. От избытка веселого настроения я дал ему понюхать букет. Хайн чихнул, словно нюхнул перцу.
Я бодро взбежал по лестнице, снял шляпу, повесил пальто. Потирая руки, вошел в столовую. На столе, накрытом к обеду, рядом с тарелкой, тоже отражавшей солнце, лежал нарезанный хлеб. А на самой тарелке засыхала свежая капля крови.
Я приостановился, удивленный, — уж не с неба ли упала эта алая капля? — но тут вбежала Кати с завязанной рукой и, смеясь, схватила столь странно помеченную тарелку.
— Не смотрите! Это я такая неловкая… Сейчас подам другую.
Я удержал ее за локоть, ласково спросил, что с ней случилось.
— Да ничего! Резала для вас хлеб, ну и порезалась.
Я медленно опустился на стул и с серьезным выражением поднес к глазам раненую руку девушки.
— Покажите-ка — глубок ли порез?
Я развязал тряпочку, но поспешно приложил ее снова к ране — кровь так и хлынула из рассевшегося пореза на большом пальце. Я осмотрелся вокруг, ища, чем бы укрепить повязку. На глаза мне попался букет подснежников, который я положил рядом с тарелкой. Я сорвал с него нитку и, как умел, обмотал бедный пальчик, завязал. Кати улыбалась. Видно было, что ей приятна моя заботливость. Покончив с перевязкой, я привлек Кати к себе на колени.
— Что вы делаете! — притворно рассердилась она. — Пора подавать вам обед!
Однако вставать с моих колен она не собиралась.
— Хотите, подую? — шутливо предложил я.
Она похвасталась, что не обращает внимания на боль.
— А за то, что я так хорошо перевязал вам пальчик, вы должны меня поцеловать!
— И не подумаю! — засмеялась она. — Ведь я и порезалась-то оттого, что для вас старалась!
Стиснув ее круглую коленку, я другой рукой погладил ее по щечке.
— Ах так, вы упрекаете меня за капельку крови, — поддразнил я ее, — а ведь, когда любят, говорят: всю кровь за тебя отдам!
— Как знать? — Она близко заглянула мне в глаза. — Может, и отдам…
Я стал собирать рассыпавшиеся по столу цветы и втыкать их по одному девушке в волосы, за лямку фартучка, под узенький браслет на ее руке. Кати смеялась. Цветов оставалось еще много… Для одних я нашел местечко там, где кончались ее чулочки, остальные полной пригоршней высыпал ей в вырез платья.
— Ну и жалко! — отбивалась она. — Они там завянут!
— А это все из любви! — заверял я.
Потом попросил показать, как она меня любит.
— Вот так! — И она жадно прильнула губами к моим губам.
Я теснее прижал ее к себе. Засучил ей рукав и впился губами в теплую, благовонную подмышку. По телу Кати пробежала волна наслаждения. Я потерся лицом о ее грудь. Несколько цветочков выпало ей на фартучек. Я медленно опустил руку, поддерживавшую ее, и Кати, вместе с моей рукой, отклонилась назад — с улыбкой на губах, полузакрыв глаза. Она уже не сидела у меня на коленях, а почти лежала, как большое, счастливое засыпающее дитя. Я склонился к ней…
Вдруг что-то заставило меня поднять глаза. Я оцепенел. В открытой двери, прислонясь к притолоке, с задумчивым выражением на лице, стояла, как потустороннее явление, помешанная.
Кати вырвалась. Ее первым побуждением было убежать в кухню, но верх одержала гордость. Покраснев до корней волос, она укрылась в оконной нише. Я был настолько же бледен, насколько Кати была красна. Улыбка моя застыла, превратившись в злобный оскал. Я с неприятным чувством стряхнул с себя помятые цветы.
— Что тебе надо? Зачем пришла? — резко спросил я Соню.
— Я пришла… просто так, — бездумно ответила она; глаза ее смотрели мимо нас, на некий образ, ускользавший от нее. — Пришла… и увидела… вас обоих… — Лицо ее немного просветлело. — Тебя — и Кати…
В ней зарождалось какое-то непонятное веселье. Губы ее все больше растягивались в улыбке.
— Ох, Кати! Какая же ты глупая!
Она закудахтала, как курица, перегнулась в поясе, насколько ей позволял огромный, вздутый живот.
Я оглянулся на Кати. Лицо ее выражало безмерную печаль. Она возилась со своей окровавленной повязкой.
— Не смейся! — с угрозой брякнул я.
Меня охватило омерзение. Я вдруг с отвращением осознал, что в этом доме уже было нечто подобное. Давно ли мы с Соней целовались перед зеркалом, а сумасшедший пялил на нас глаза? Время нарисовало трагическую карикатуру: место Невидимого заняла Соня.
Она показала на нас пальцем:
— Любовники!..
Она все никак не могла вспомнить нужное, все бродила впотьмах… Судорожное, противное хихиканье вдруг сменилось меланхолией.
— Я никогда не видела любовников. Вы первые!
Теперь она уже только смутно и горько улыбалась.
— Кати, твоего любовника зовут Петр. У меня тоже есть любовник, это Кирилл. Иногда будем с тобой про них разговаривать, Кати!
Это было в высшей степени неуместно, бесконечно глупо, но я не знал, как поступить в эту минуту. И обратился к помешанной как к разумному человеку.
— Соня, ты не вправе упрекать меня. Ты сама отказалась от того, что еще оставалось от нашей любви. Оттолкнула меня — и до сих пор отвергаешь. Моя совесть перед тобой чиста.
— Ты смешной, — удивилась она. — Я ни в чем тебя не упрекаю, наоборот — я рада. Ох, я так рада! Впрочем, я давно это знала. Кирилл вас видел. Видел вас и сказал мне! — с таинственным видом похвасталась она.
Теперь меланхолия сменилась у нее детской болтливостью. Грозила опасность, что она сейчас сядет и начнет угощать нас своим Невидимым. Между тем каждую минуту мог появиться хворая сиделка Хайн.
— Только, Кати! — вдруг испуганно вскинулась помешанная. — Как тебе пришло в голову выбрать именно его! Такого низкого!
Это оскорбление меня ничуть не задело. Я посмотрел на Кати, как бы прося помощи. Тронутая этим взглядом, она, как заведенный механизм, отошла от окна, решительно приблизилась к больной и обняла ее за шею.
— Соня, — проговорила она дрожащим голосом, — хочешь, я уйду из дому? Ответь, пожалуйста, честно. Хочешь, чтоб я ушла от вас?
— Нет, нет, — Соня покачала головой. — Зачем тебе уходить? Ты ведь нужна нам. И ему ты нужна. — Она коротко засмеялась. — Но я удерживаю тебя не ради него. Оставайся! Я не сержусь. Он ведь не мой!
Кати нежно погладила ее по лицу.
— Соня, — прошептала она ей на ухо, — поверь мне, это — не против тебя, понимаешь? Я не хочу, чтоб ты так думала. Ни теперь, ни когда бы то ни было. Помни — все это только ради него самого и ни по какой иной причине!
Соня некоторое время непонимающе смотрела ей в глаза, потом покачала головой:
— Не понимаю!
Она долго качала головой и все повторяла эти два слова. Потом высвободилась из рук Кати и повернулась к ней спиной. Задумалась.
— Куда ты теперь? — виноватым тоном спросила Кати.
Соня, словно подхлестнутая страхом, вдруг двинулась с места, бормоча:
— Не знаю…
Опять остановилась и голосом, глухим от жалости к себе и от неуверенности, проговорила:
— Может быть — к нему…
Впервые за долгое время я снова ощутил нечто вроде сострадания. Соня медленно, нерешительно закрыла за собой дверь.
— Бедная Соня! — пробормотала Кати, заливаясь слезами.
По-моему, это были первые слезы, что я видел у Кати.
— Не надо плакать, — с горечью сказал я, — здесь и так было пролито много напрасных слез. Всякий раз, как начинались слезы, что-нибудь портилось…
Кати поспешно заставила себя улыбнуться обычной своей решительной улыбкой. И все же это был не прежний ее дерзкий смех сатира, озаренный золотом мальчишеского чубчика. Над этой несокрушимой молодостью пронесся шквал с градом…
— Ну, пора обедать, — нетерпеливо спохватился я. — Время не ждет. После обеда надо будет договориться, как нам держаться впредь. Потому что, — с досадой добавил я, — этот эпизод не пройдет без неприятных последствий. Нет, Кати, не отводите глаза, вы ведь смелая и сильная девушка. Нам предстоят испытания. Приготовьтесь к отвратительным сценам, которые устроят старик с Каролиной. Зачем обманывать себя? Лучше подготовиться к худшему. Еще до наступления вечера в доме всем станет известно, что вы сидели у меня на коленях и мы целовались. У вас ведь нет желания отпереться?
— Нет, — твердо сказала она.
— В таком случае, — тут я попытался улыбнуться, — придется нам, очевидно, вместе отстаивать наше право на это неофициальное нарушение права.
Увидев, как она по глазам старается прочитать мои подлинные мысли, я поспешно прибавил:
— Нет, не бойтесь, я тоже не намереваюсь что-либо отрицать.
А про себя я подумал, что это было бы самым простым и разумным. Увы — рядом с решимостью Кати я не посмел выставлять себя трусом.
Вечером я возвращался с завода примерно в таком же настроении, как бывало в мальчишеские годы, когда совесть мою отягощала какая-нибудь проказа и я знал, что наказания не миновать. Напрасно внушал я себе, что совершенно прав перед всеми ними, что твердостью своей я без труда парирую все их обвинения, — я слишком хорошо знал, что их доводы будут столь же весомы, как и мои, и бороться мне придется против превосходящих сил. Я сомневался также, удастся ли мне отстоять Кати. Это опасение, в сущности, угнетало меня больше всего.
Навстречу мне по лестнице спускался Хайн. Я внимательно посмотрел на него — нет, непохоже, чтоб громы негодования и презрения ударили с этой стороны. Я приободрился. Поздоровался с ним приветливо, с улыбкой. Оказалось, на сердце у Хайна лежит нечто совсем иное, чем наш с Кати проступок. Он ничего о нем не знал, да и не мог знать.
— Петр, — нетерпеливо заговорил он, — случилось что-то очень неладное. Соня заперлась в своей комнате…
— Когда? — перебил я его, насторожившись.
— После обеда я прилег ненадолго — вы ведь знаете, у меня страшно болела голова… Тут это и произошло. Она ушла от меня, спряталась в своей комнате и заперлась. С тех пор мы никак не можем ее оттуда достать. Просили, грозили — все напрасно. Даже на рояле не играет! Я думал, Петр, она поднялась поиграть, а она не играет… Уж лучше бы шумела!
— Что же она там делает? — спокойно спросил я, снимая пальто.
Я едва мог скрыть радость. Как здорово получилось! Теперь уже не я в роли виноватого, а Хайн… Суд надо мной отложен.
— Вот этого-то мы и не знаем, мы спрашивали — она не отвечает. Временами разговаривает сама с собой. Главным образом о Кирилле. И все о таких серьезных вещах — почти разумно…
— О чем же она говорит? — Я снова встревожился.
— Заклинает его хранить верность. Очень уж что-то припала ей к сердцу верность… Не знаю, что она теперь выдумала, но ее глубоко печалит мысль, что Невидимый может изменить ей. Не понимаю, откуда у нее такая тема…
Я-то понимал это слишком хорошо. Мы с Хайном подошли к ее двери, около которой Хайн уже поставил себе стул, как добросовестный тюремщик. Дверь в нашу спальню стояла открытой, и там, у второй двери в Сонину комнату, терпеливо сторожила тетка. Вероятно, они решили подстеречь Соню, чтобы, как только она выйдет из своего убежища, помешать ей вернуться туда и снова запереться.
— Прошло уже слишком много времени, — жалобно говорил Хайн. — Никогда еще она не оставалась так долго одна. Причин для опасений, наверное, нет, но все-таки это меня как-то тревожит… Хотел бы я видеть ее уже у себя!
Я приложился ухом к двери и махнул тестю, чтоб он помолчал. Сначала не слышно было даже шороха, потом вдруг больная заговорила.
— Это очень некрасиво с его стороны, Кирилл, — монотонно, словно читая по бумажке, говорила Соня. — Это называется прелюбодеяние. Гнусное слово, такое же гнусное, как и само дело. Мне это гадко. Я бы не хотела, Кирилл, чтоб ты так согрешил против меня. Я была бы ужасно несчастна. Я знаю, ты не таков, чтобы поступать дурно. Я верю тебе. Помнишь, как мы поднялись на башню святого Вита? Как ты держал меня на руках? У меня было такое чувство, будто в твоих руках — моя жизнь и смерть. Ты был как бог. Вот закрою глаза — и так живо вижу это… Вижу твое лицо, твои глаза. А мои глаза ты помнишь? Должен помнить! Я тогда взглядом вся отдалась тебе… Ничего не говорила, но этим взглядом я тогда поклялась тебе в верности. Я всегда была верна тебе, Кирилл!
— Заговаривается! — в отчаянии прошептал Хайн.
Я не ответил — но я был очень далек от каких-либо усмешек. Я знал теперь химический состав яда, обращавшегося в Сониной крови. Это я стал Кириллом… В больном мозгу любовь раздвоилась, и помешанной нетрудно было производить занятные смещения по граням своего бреда…
— Кирилл, — продолжала Соня, — какая это тщета — искать все время что-то новое! Люди так беспокойны, они вечно тянутся к чему-то новому и всегда находят разочарование. Они словно бредут во тьме на ощупь, и чем дальше, тем это бессмысленнее… Мужчины прикасаются ко все новым и новым женщинам, но в конце концов им, наверное, становится противно до тошноты! Никогда не делай этого, ради меня, Кирилл! Ты завоевал меня. Завоевал не для шутки. Все на свете ужасно серьезно, и я тоже страшно серьезна. Пусть тебя не вводит в заблуждение мой смех, это не настоящее мое лицо. Мое настоящее лицо ты видишь сейчас. Как жалко, что я не могу видеть твое, мой Невидимый! Знаешь ли ты, как твое имя, Невидимый? Твое имя — любовь.
— Петр, что вы так долго слушаете? — потянул меня за рукав нетерпеливый Хайн. — У нее ведь все одно и то же… Лучше скажите что-нибудь сами. Не очень-то весело — сидеть вот так, затаившись!
Я со злостью отмахнулся от него. Мне вспомнилось — как это тогда сказал доктор Мильде? «Если увидите, что она слишком возбуждена, оберегайте ее как зеницу ока… Если она внезапно осознает все убожество своего состояния — это может кончиться трагически…» Соня сейчас возбуждена. Она занята опасными мыслями. Заперлась, чтоб уйти от нас. Положение казалось мне уже не просто серьезным — угрожающим.
— Если я узнаю когда-нибудь, что ты меня обидел, что ты стал таким же, как все, что ты изменил мне, — знаешь, что я сделаю? Смотри туда, куда я смотрю, смотри туда, вниз. Там темно, и там холодно. Я брошусь прямо вниз, если ты меня разлюбишь. Правда брошусь, — лихорадочно шептала Соня, — как птица на крыльях, только без крыльев. Как человек, который давно мучится от жажды и нетерпеливо подносит стакан к губам — так я брошусь. Как стрела полечу, от горчайшего горя, бездыханно…
— Она в какой части комнаты? — срывающимся голосом спросил я.
— Не знаю, Петр, наверное, около окна, ее не видно — ключ торчит в скважине. Да и стемнело уже. Она даже свет не зажгла.
Около окна? О нет, я-то знал — она не около окна. Для проверки я приложил ладонь к замочной скважине — оттуда несло резким холодом. Эти два старые дурака сидят тут, как куры на насесте, а Соня меж тем балансирует на подоконнике открытого окна! Что, если ей взбредет в голову выполнить свою сумасшедшую угрозу? А судьба моего ребенка связана с ее судьбой!
Тут в ее комнате раздался ужасный, нечеловеческий крик. Что-то стеклянное разбилось со звоном. Хайн вскочил. Меня облило жаром — я всем телом навалился на дверь. Она чуть дрогнула, но не поддалась.
— Господи, что вы делаете? — в крайнем испуге бормотал Хайн. — Неужели вы думаете… думаете, там… что-то страшное?
Из темноты вынырнула теткина фигура. Мне было не до объяснения. Я лихорадочно соображал: взять приставную лестницу и подняться к окну навстречу Соне… Но есть ли у нас такая высокая лестница? Сбегать вниз, к Паржику… Сказать Кати, чтоб навалила под окно все, какие есть, перины…
Соня за дверью захныкала, потом послышались всхлипывания. Вот совершенно явственно стукнула рама, наверное, Соня распахнула окно… Может, она сейчас склоняется над пустотой! Нет, некогда что-то готовить, надо сейчас же, во что бы то ни стало проникнуть внутрь… Я с разбегу уперся в дверь… Хайн что-то лепетал умоляюще, я его не слушал. На висках и на шее у меня вздулись вены… Вдруг — трах! Створки двери разлетелись, и я по инерции ввалился в комнату, упав на четвереньки.
Соня с криком закрыла лицо руками. Она сидела на подоконнике, окно было открыто, а Соня вся сжалась от боли. Губы у нее посинели от холода и в ужасе кривились. Поднявшись, я первым долгом кинулся к ней и схватил в объятия.
К моему удивлению, она не сопротивлялась. Как только я уложил ее на кровать, она прижала руки к своему вздувшемуся животу. Мне показалось, по животу ее ходят волны, словно в нем что-то движется… И тут я понял.
— Скорей! Скорей! — хрипло закричал я Хайну. — Звоните доктору!
Он не двигался, только смотрел на меня, ничего не соображая, — тогда я довольно непочтительно вытолкал его за дверь.
После этого я сел у Сониной постели. Сердце мое колотилось так, словно в груди взрывается петарда за петардой. Мышцы лица расслабились в довольной улыбке. Теперь я буду около нее, теперь я никуда от нее не двинусь! Все-таки я их спас! Теперь-то уж не дам им погибнуть!
Все, что произошло тем вечером, стало мне вполне понятно. Подходил Сонин час, а возбуждение ускорило роды. Но по мере того как я вдумывался, довольная улыбка исчезала с моего лица. Одно за другим вставали передо мной мои прежние сомнения. Что ждет впереди? Пройдет немного времени, и я увижу свое дитя. Каким-то оно окажется?
Как только приехал Мильде, я бросился к нему с сотней вопросов. Он меня высмеял. Сказал, что от внешних причин ничего не зависит. Неважно, если роды произойдут на день-два раньше. Нет, с этой стороны ни роженице, ни ребенку не грозит никакая опасность.
Я напомнил ему, что у Сони, при ее состоянии, течение родов может отклониться от нормы. Спросил, может ли он ручаться за хороший исход даже при таких обстоятельствах. Он ответил, что, насколько он знает по опыту, помешанные женщины рожают так же, как нормальные.
Он бегло осмотрел Соню и заявил, что мы вызвали его прежде времени. Роды только начались, это всего лишь, как говорится, первая заявка, и может тянуться еще очень долго. Он поедет домой.
Хайн со слезами в голосе просил его не покидать нас, чем заслужил давно знакомую нам ироническую усмешку доктора. Но в конце концов тот смягчился. Ну, если мы так уж настаиваем, он пойдет нам навстречу, хотя это совершенно не нужно. Сам он, правда, не останется, но пришлет пока надежного человека, женщину, которой можно абсолютно доверять. Он обещал приехать снова часам к десяти, никак не раньше, — в этом нет никакой нужды. У него есть и другие больные, не может он терять тут целый вечер, а то и большую часть ночи!
Схватки у Сони были еще редкими. Покричит, поплачет — и снова лежит спокойно, чуть ли не в отупении, уставившись в потолок. Она, несомненно, прекрасно понимала, что с ней происходит. Руки у нее тряслись, пальцами она вцепилась в одеяло и не произносила ни слова. Никто не решался заговорить с ней. Меня позвали ужинать — я не пошел. Предложили, чтоб меня сменила Кати, — я не согласился. Боялся, как бы лицо Кати не напомнило сумасшедшей о недавнем эпизоде. А Хайн воображал, что я охвачен прежней любовью к его дочери. Благодарно мне улыбался.
Около девяти явилась женщина, присланная Мильде. Представилась: пани Стинилова. Она принесла с собой большую сумку с необходимым реквизитом. Ее головной убор, какую-то допотопную шляпу, украшали сзади два уродливых уха. Пока пани Стинилова не сняла шляпу, она, со своими очками в костяной оправе, сильно смахивала на толстую, сопящую сову.
Эта ассистентка Мильде смотрела на меня с нескрываемым отвращением, как бы карая за те страдания, которые терпела по моей милости Соня. Сурово заявила, что теперь я могу удалиться. С холодной уверенностью уселась на мое место у кровати. Я не стал возражать, поняв, что теперь Соня в надежных руках. Хайн увел меня под руку, как человека, которому можно даже в известной мере посочувствовать.
Оказалось, что он, добрый малый, ждал меня с ужином.
— Да мне одному-то и невкусно было бы, — уверял он. — Впрочем, кажется, мне и теперь кусок в горло не полезет. Ну, Петр, что вы думаете? Можно надеяться?
Голос у него дрожал. Бедняга, он имел в виду не только ту совершенно естественную надежду, которую вычитываешь по лицу врача, но и ту, которую ему когда-то столь безрассудно подал Мильде. Надежду, что, когда Соня впервые поцелует свое дитя, рассеется туманная пелена, застлавшая ей мозг…
Не успели мы сесть за стол, как постучался Кунц. Хайн, потеряв голову от страха и ожидания, подал ему весточку еще до прихода врача. Пан директор был до крайности взволнован и готов щедро оделять нас утешениями. Ради Кунца — и ради скрытого торжественного смысла сегодняшнего ужина — Филип подал до противности сладкое вино. Тетка заняла место во главе стола. Невозможно выразить словами скуку и бесконечность этого вечера. Хайн кусал усы, нетерпеливо ерзал на стуле, всем своим существом прислушивался к всхлипам и шорохам, доносившимся сверху, тетка разглагольствовала обо всех родах, какие только помнила. Видно, случаев рождения было не так уж много на ее памяти, потому что от них она прямиком перешла к смертям. Она кормила нас сплошными несчастьями. Словно призывала беду! Каркала, как ворон…
Я вышел под предлогом узнать, как там Соня. Но отправился я в кухню, к Кати, с которой мы еще не виделись после сцены, когда помешанная застигла нас врасплох.
Кати сидела в углу у печки, в глубокой задумчивости опустив голову в ладони. Увидев меня, она вскочила, лицо ее прояснилось. Но я-то заметил, что улыбка у нее вымученная, а радость наигранная. После тех слов, что я сказал ей, когда она заплакала за обедом, девушка, видно, зареклась когда-либо показывать мне свое огорчение.
Я сел и ласково взял ее за руку. Спросил, что она думает о том, как развернулись события. Не кажется ли ей, что нам, в сущности, удивительно повезло? Мы-то уже считали, что наша любовь откроется — а тут такое неожиданное событие! Можно смело сказать, что наш ангел-хранитель — то самое дитя, которое как раз в это время решило появиться на свет…
— Скажем, Кати, — это сам Амур. Маленький, беленький, лукавый… Вам не кажется, что это так? — Кати смотрела на меня недоумевающе. — Кати, вам не нравится то, что я говорю?
Она покачала головой.
Я подумал, что она просто не поняла, и начал объяснять подробнее. Неужели она не видит — случилось то, на что мы и надеяться не смели? Помешанная застала нас — и это прошло без последствий! В ближайшее время Соня будет занята новорожденным и, конечно, забудет о том, что видела. А если она заговорит об этом когда-нибудь позднее, то уж никто не примет этого всерьез. Все сочтут это просто бредом.
— И вы этому не рады, Кати?
Я взял ее за подбородок и с улыбкой заглянул ей з глаза.
Она ответила, что рада, но только за меня.
Я ощутил уже некоторую досаду. Подумал, что развею ее бессмысленную грусть поцелуями, и прижал ее голову к своей груди.
Она вырвалась.
— Не сердитесь, прошу вас, только мне не до любви сейчас — когда Соня мучается…
И чтоб эти слова не слишком меня огорчили, Она нежно погладила мою руку.
Возражать было нечего. Но меня задело, что Кати осмелилась напомнить мне о том, что, строго говоря, должно было бы быть причиной моей собственной сдержанности. Желая справиться со смущением, я заходил по кухне, как человек, который не находит себе места. И незаметно выбрался из двери и спустился снова к Хайну.
Кунц уже ушел. Тетка молча, пристально смотрела на меня — как рок. Хайн, совершенно измученный, полулежал в кресле. И тут я пожалел, что многоречивый Кунц ушел. При нем было все-таки куда легче. Или хоть бы доктор явился! Я глянул на часы. Они будто совсем остановились.
Мильде уже дважды поднимался к Соне и дважды возвращался к нам с сообщением, что время для его вмешательства еще не наступило. От нечего делать он листал альбом с фотографиями, подсунутый теткой. С интересом разглядывал старые снимки, смешно моргая близорукими глазами. Хайн безостановочно расхаживал по комнате и молчал.
Вдруг — было, вероятно, начало двенадцатого — наверху раздался такой жалобный вопль, что мы перестали дышать. Хайн задрожал, как от удара. Остановился и просто рухнул на стул. Он был бледен как стена. Доктор криво усмехнулся ему, медленно, неохотно встал, отодвинул стул и без слов пошел к двери.
— Боже, боже… — лепетал Хайн, сжимая руки.
А тетка — словно вставила новый валик в оркестрион — начала молиться дрожащим и угрожающим голосом.
Она произносила слова молитвы упорно, монотонно, с такой ужасающей терпеливостью, что я покрылся гусиной кожей. Я сидел у стола, обводя ногтем узоры скатерти. И чем тише я сидел, тем жарче мне становилось. Рубашка прилипла к телу. Паржик, обалдев от волнения, топил, как черти в аду. В коридорах тоже было как в бане. От перегрева потрескивала мебель, в калориферах шипело и гудело.
Раздался новый крик, уже не такой громкий, но протяжный. Доктор не возвращался.
— Боже, боже, — твердил Хайн.
Вот и все, на что он был еще способен. Это становилось невыносимо. Я предложил ему выйти в соседнюю комнату покурить.
Он охотно согласился. Наверное, ему уже тоже хотелось затянуться, как измученному жаждой — выпить глоток воды. Мы вышли на цыпочках, чтоб не мешать теткиной молитве.
Мы уселись в креслах друг против друга, с каждой минутой все тише и тише; прислушивались, не долетит ли сверху новый раздирающий стон, крик, плач… Но слышали мы только какое-то бесконечное, безнадежное причитание.
— Неужели не могут хоть как-то облегчить муки роженицы? — возмущался Хайн. — Где же вся их наука, когда в этом они не продвинулись ни на пядь?
Он часто смаргивал слезы — он бы и совсем расплакался, если б стыдно не было.
И опять мы сидели, молчали, курили как дьяволы. Дым окутал нас. Мы обрезали и зажигали сигару за сигарой, словно состязались, кто выкурит больше. Нас пожирало внутреннее беспокойство. То Хайн начинал барабанить пальцами по столу, то я. Вот он поднял голову, выпустил густое облако дыма. Я, словно зачарованный, немедленно сделал то же самое…
Разбуженная муха билась об стекло. В ушах моих что- то тоненько пело, словно на столе горела с тихим ворчанием керосиновая лампа. Мы попеременно вытаскивали часы и смотрели на них.
— Сколько?
— Без четверти двенадцать.
— Ох, только!
— Да, только…
И снова — прислушиваемся, курим, барабаним пальцами по столу.
Без четверти час Хайн сказал:
— Пожалуй, этой ночью уже ничего не будет.
Я ответил:
— Да, пожалуй, не будет.
Тут Хайну пришла в голову свежая мысль:
— Давайте откроем окно!
Не понимаю, как он на это решился — он, так оберегавший свое здоровье и так подверженный простудам! Видно, здорово допёк его адский зной, устроенный Паржиком. Или он вздумал воззвать к небесам о помощи дочери…
Когда мы с трудом открыли окно — рама несколько разбухла за зиму — и высунулись наружу, дым повалил над нами на волю, словно освобожденные злые духи. Я смотрел и поражался: сад лежал перед нами, как сцена в магическом освещении. Быстро неслись по небу белые и черные облака, то закрывая, то открывая серп ущербного месяца. Стояла абсолютная тишина. Голова Хайна рядом со мной смахивала в этом ночном полумраке на голову тысячелетнего гнома. Я подумал: а как-то выглядит моя голова в этом мертвенном лунном свете?
Внезапно, когда я поднял к месяцу любопытный взор, среди этой тишины и покоя поднялся сильный порыв ветра. От него у меня перехватило дыхание, на крыше заскрипел ржавый флюгер, забились голые ветки, закружились на дорожках прошлогодние листья…
Еще и сегодня, когда я думаю об этом странном ветре, причины которого были необъяснимы, я чувствую, как по спине у меня пробегает мороз. Давно уже это загадочное явление превратилось в моем воображении в нечто мистическое. Я даже помню, когда это впервые пришло мне на ум. Я тогда долго, молча, в одиночестве пил и грезил, размышлял о жизни своей, и голова моя пылала от ярости и отчаяния — вся жизнь моя вывернулась наизнанку, чтоб извергнуть надежду, которую я когда-то так доверчиво проглотил; и тут передо мной встала та сцена — в фантастическом, трагическом виде, какой она вовсе не была в действительности: поднялся ветер, мы с Хайном испуганы, руки у нас дрожат, и мы думаем (я) о великом Наблюдателе, о чем-то сверхъестественном. Что это было? Что возмутил покой ночи? (Слова из душещипательных романов.) И в тот же миг на дорожках парка появился некто — толстый, низенький, смешной, — кто же, как не призрак Невидимого, пляшущего на цыпочках но кружащимся листьям в диком, жутком канкане? Ибо наверху, хотя мы еще не знали об этом, только что родилось дитя его больной души… Ах, глупости! Я болтаю чепуху. Я пишу ведь не о позднейших моих пьяных видениях, а о трезвой, только немного печальной действительности.
Итак, мы смотрели в ночь. Ничего не видели, не слышали, оба мы находились в состоянии какой-то очарованности, или скорее изнеможения, — и тут за нашей спиной раздался ясный, мелодичный голос. Мы разом повернулись лицом к прокуренной комнате.
Дверь была открыта, сквозило. А перед нами стояла Кати, и глаза ее пылали радостью, желанием первой сообщить нам важную весть.
— Понимаете? Или не слышите? Да! Да! Все кончено. Соня здорова — и у нее мальчик!
Голос ее прерывался от счастья.
Помню, Хайн вскочил и, подняв глаза к потолку, всплеснул руками. Это должно было изображать благодарственный жест. А я, в этот самый решающий миг, когда мне уже нечего было больше ждать, когда путь был окончен и вздох облегчения рвался у меня из груди, — я превозмог естественный порыв и собрал силы для дешевого жеста — перед самим собой, перед Хайном и перед Кати. Я спокойно уселся в кресло и продолжал курить.
— Вы… вы не пойдете наверх? — хрипло спросил Хайн.
У него был вид вдребезги пьяного.
— Не идти же туда с сигарой, — улыбнулся я. — Я так долго ждал, подожду и еще несколько минут.
— Что за ерунда! — вскричал Хайн и хлопнул за собой дверью.
Кати стояла у притолоки, притихшая, неуверенная. Она не знала, что и подумать о моем поведении. Я встал, подошел к ней, обнял за шею. Она не воспротивилась. Я поцеловал ее.
— Целую в вас мать моего ребенка, — театрально произнес я с улыбкой. — Ведь теперь вы должны взять на себя заботу о нем.
Я даже не могу сказать, отчего вдруг эта мысль пришла мне тогда.
Потом, отбросив окурок, я медленно поднялся наверх.
Лица Сони я не увидел: пани Стинилова как раз умывала ее теплой водой. Врач, потный и усталый, сделал мне рукой знак, чтоб я взглянул на ребенка и оставил мать в покое.
На руки мне положили сына, уже чистого и запеленатого.
У него был мой разрез глаз и мой подбородок. Он был красен и некрасив. Без волос. Похож на старенького гнома с высоким лбом.
А у меня было такое чувство, будто я расту. Ноги мои сделались сильными и тяжелыми. Так или иначе, а сейчас положено начало моему роду. Наследством ему будут плоды моих трудов и богатство Хайна. Я гордо усмехнулся. Головой я доставал до неба.