Прошли недолгие минуты радостного опьянения — и Хайн услышал из уст утомленной Сони фразу, которая разом отняла у него всякую неразумную надежду:
— Кирилл! Где ты, Кирилл? Приди же, посмотри на своего ребенка!
Мы все слышали это, Кати, доктор и пани Стинилова, но никого это не поразило — один Хайн был совершенно уничтожен. Без единого слова, тяжело опустился он на стул, бросив красноречивый взгляд на Мильде, словно упрекая его за то, что так обманулся в своих надеждах. Мешочки под глазами у него вспухли, морщины врезались глубже. Некие силы, маленькие и верные, которые стоят на страже человеческого лица, исчезли — и на стуле сидел теперь дряхлый, сломленный горем старик, у которого не оставалось уже ничего, ради чего стоило бы жить.
Напрасно врач убеждал его:
— Не придавайте этому значения, не могли же вы думать, что все изменится разом! Нам по-прежнему необходимо терпение. Скажите спасибо, что роды-то окончились счастливо!
— Терпение… — горько вымолвил Хайн. — Ну конечно, как же иначе — опять терпение! А где его взять, скажите на милость? Нет у меня уже терпения. Ах, право, нет его у меня больше…
В хайновской слабости, как и в горячечном взгляде больной, точно отразилось истинное положение дел: все напрасно. Соня никогда не излечится. А по тому, с каким состраданием склонился доктор над Хайном и какие он выбирал слова (те самые, какими утешают тяжелобольных или умирающих), видно было, что и на тестя уже нельзя рассчитывать как на мужчину. Придется его щадить. Не принимать всерьез его жалоб, не обращать внимания на его волнение…
Сонино дитя вызывало в Хайне только чувство жалости. Сердце его стало как сломанная игрушка, оно издавало один-единственный звук — плач. Быть может, он и испытывал радость, когда ему на руки клали внука, чтоб потешить старика, но из глаз его текли слезы.
— Заберите-ка вы его лучше! Что-то у меня… руки трясутся. Слабость какая-то…
И он уходил неверным, старческим шагом.
Так, так, стало быть, жив Невидимый, — сказал я себе, опьяненный гордостью и радостью, — ну и пускай себе живет, пускай бродит тут, а мы не станем его замечать. Я соглашался отдать ему в аренду Сонину душу. Что мне до этой чужой души? Только бы оставил он в покое ребенка! Но — я еще не знал Невидимого!
Я-то думал, с ним покончено, когда я наконец сорвал яблоко, к которому он тянулся нечистыми руками. Ах, сколько раз я уже ошибался, полагая, что отделался от него! В первый раз, пожалуй, тогда еще, когда мы гуляли по саду с Соней и она склонила головку мне на плечо, а я нежно успокаивал ее. Потом — после свадьбы, когда мы удрали от него, чтобы броситься в волны торжествующей чувственности. И наконец — когда за ним захлопнулась дверца санитарной машины. А он опять прокрался сюда! Зато теперь-то уже кончилось это длительное единоборство с ним. Мой сын спал под белой пышной перинкой, в чепчике с голубыми бантиками. Хрупок и безопасен был его покой под занавесками колыбельки…
Очень скоро мне предстояло убедиться, что нет — с Невидимым еще далеко не покончено!
Около Сониной кровати постоянно стоял его стул. Никто не смел садиться на него или ставить на него Сонин завтрак: на нем ведь сидел Невидимый. С этим стулом надлежало обходиться с величайшей предупредительностью, не толкнуть его, не отставить в сторону…
Невидимый упорно торчал у ложа родильницы. Он был очень благодарен своей славной женушке за ребеночка, которого она ему родила, он был в восторге, он гордился нм. Соня читала по его невидимым глазам всю его безмерную радость. Хвасталась:
— А он смотрел, как я кормлю! Он смотрел, как ребеночек открывает глазки. Кирилл знает — сынок похож на него! Он рад этому. Он такой хороший! Заботится обо мне, глаз с меня не спускает. И знаете что? Он желает, чтоб мальчика назвали в его честь — Кириллом.
— Нет, — решительно сказал я Хайну. — Этого я не допущу!
— Нет, конечно, — соглашался тот. — Мы назовем его Петром, как вас. Но это надо скрыть от Сони. Как бы не было осложнений…
— Если б вы знали, как Кириллик тянется ручонками к отцу! — блаженно улыбалась Соня. — Он, правда, не видит его, но угадывает. Маленькие дети чувствуют присутствие отца, а вы не знали? Боже, как я горжусь, что у него такой отец! Такой умный! Знаменитый изобретатель! Тише! Тише! Я открою вам тайну: когда малыш вырастет, он тоже будет невидим!
— Конечно, конечно, — гладил ее Хайн по голове. — Мы уже все этому радуемся…
Я говорил себе: зачем сердиться? Ведь это только слова. С тихой ненавистью смотрел я, как ребенок сосет грудь. Ее молоко! Что впитывает он в себя с ее молоком? Но помешанная была спокойна. Спокойным был и ребенок.
— Баю-бай, баю-бай! — тонким голоском напевала Соня мальчику, как все молодые мамаши, и в ее расширенных зрачках, обращенных на ребенка, читалась трогательная нежность. — Баю-бай, баю-бай, спи, малышка, засыпай! Твой папа почти ангел. Он умеет быть незримым. Он тебя целует, а ты и не знаешь. Оберегает тебя, когда я сплю. Ах, какая мы интересная семья! Я так счастлива!
— Все в порядке, — твердил Мильде. — Ну, не прав ли я был, говоря, что душевнобольные матери так же надежны, как и здоровые? Нет, друзья, — хвастливо завершал он, — природа — вот творец, который бодрствует над своими творениями!
— А что молоко?.. — озабоченно спросил я.
Мильде ответил насмешливо:
— Не воображаете ли вы, что в материнском молоке содержатся бациллы сумасшествия?
При Соне я не мог брать на руки своего сына — она тотчас поднимала крик:
— Отберите у него ребенка! Он ему повредит! Это Петр, он изменник! Не верю я, что он может быть добрым к кому бы то ни было. Он никого не любит, даже детей!
Я смущенно отдавал ребенка. Не в моих интересах было волновать мать: за расстройство матери расплачивается дитя. И я уходил, враждебный, с высокомерной усмешкой.
Я опять стал одинок. Лишился и любовницы. Кати поставила себе койку в комнате Сони, как во время ее болезни. Она проводила у Сони все ночи. По утрам ее сменяла пани Бетынька (так мы, по примеру доктора, стали называть его ассистентку Стинилову). Пани Бетынька приходила рано утром, обхаживала мать и ребенка. Нельзя же было требовать от душевнобольной настоящего ухода за новорожденным. На время пани Бетынька стала неотъемлемой принадлежностью нашего дома. В первые дни, когда Соне нельзя было вставать, ассистентка уходила только вечером.
Да, а я снова жил без Кати. Она слишком была занята ребенком. Если я встречал ее в столовой или гостиной, она только, бывало, улыбнется, подставит мне губы, я обниму ее, растреплю ей чубчик, но при первой же возможности она высвобождалась и убегала. Я, благосклонно улыбаясь, ревновал ее к своему сыну.
Упорно, мстительно, неумолимо ревновал я к сумасшедшему. Мне уже не было безразлично, что в бредовых речах помешанной отцовство присуждается Невидимому. Меня это оскорбляло. Но пока что ты должен терпеть, говорил я себе. Другого выхода нет, пока ребенок не отнят от груди. А потом — потом увидим!
Когда мальчику исполнилась неделя, его взяли у Сони, сказав, что повезут крестить. Она спокойно отдала его, притихшая от счастья. Смотрела, как ребенка наряжают в красивое бельецо. И после терпеливо ждала, когда его вернут ей. Но вот его снова уложили в белую колыбельку с сеткой, стоявшую возле Сониной кровати, и солгали, что он наречен по ее желанию. Соня бросилась целовать его, радостно восклицая:
— Кириллик! Мой маленький Кириллочка!
Это было во вторник, шестнадцатого марта. В следующий четверг, когда я, вернувшись домой, просматривал после ужина газеты, в столовую, задыхаясь, вбежала пани Бетынька, судорожно прижимая к груди моего сына.
— Знаете, что было?! — Она едва переводила дыхание. — Представьте только! Я как раз собиралась уходить, отвязывала фартук… А пани все что-то говорит, говорит, я никогда ее не слушаю… и вдруг — случайно! — оборачиваюсь, и что же я вижу?! Она берет ребенка из колыбельки и, наклонившись над пустым стулом, медленно выпускает его из рук! Я едва успела подбежать, подхватить его! Он бы упал, расшибся… Подумайте, такая крошка! На этот жесткий стул! А то еще, чего доброго, скатился бы па пол! Понимаете? Она, бедняжка, хотела положить его па невидимые руки этого бедного воображаемого пана!
С этого и началось.
Я понял, конечно, что Соню нельзя ни на минуту оставлять одну с ребенком. Спустился к Хайну:
— К сожалению, вам сейчас никак нельзя позволить себе отдых. Выход один — вы должны отдать все свое время внучку. И я очень вас об этом прошу!
— Пожалуй, это многовато для меня, — печально усмехнулся он. — Вы хотите, чтоб я взял на себя ответственность… Но я уже не тот, на кого можно взваливать обязанности!
— Я с удовольствием останусь дома сам, — гневно произнес я, — но кто будет руководить заводом?
— Вы, Петр, вы. Я сделаю все, что в моих силах.
Я остановил Кати, спешившую в кухню. Привлек ее к себе крепко, просительно:
— Кати! Невидимый покушается на ребенка… Хочет мне отомстить. Вы должны вступить с ним в бой за меня!
Я смотрел на нее с неумолимой требовательностью, неотступно, угрожающе, как никогда еще на нее не смотрел.
— Хорошо, — послушно сказала она, ласково высвобождаясь из моих рук. — Можете на меня положиться!
Вечером, лежа без сна в кровати, я видел свою жизнь в таких картинах: вечно спешу куда-то, преследуемый по пятам упорным соперником. На фронте было у меня немало тяжелых дней. Только, бывало, разобьем палатки — тревога, и снова куда-то бежишь… Только понадеешься, что вот можно отдохнуть — и опять ничего не выходит… Так и теперь. Я уже думал, что теперь-то поживу хоть немного спокойно — нет, нá тебе, новые хлопоты, да какие! Хуже всего, что было прежде!
Пролежав десять дней после родов, Соня начала вставать — и тут ей пришла в голову поистине сумасшедшая идея: она постелила мальчику под своей кроватью, как щенку!
— Ах, как ему будет хорошо! — объяснила она Кати. — Он ужасно обрадуется, вот увидишь! Когда я была маленькая, то очень любила лазить под кровать. Мне нравилось дышать пылью, смотреть из темноты на свет, разглядывать снизу, как сделана кровать… Я прятала кукол под матрас… Понимаешь, изнанка, обратная сторона того, что мы всегда видим… А у него это всегда будет перед глазами! Зато ему покажется таким редкостным то, что для нас скоро стало обыденным. И там ему безопасно: падать некуда. Ты никому не говори, а я тоже с удовольствием залезу туда к нему!
— Не делай этого, — отговаривала ее рассудительная Кати. — Там для него слишком мало света. Еще вырастет слепым.
— А я тебе не верю! — хихикала Соня. — И вообще я должна это сделать. Я привыкла слушаться, а так хочет Кирилл!
Мы были бессильны против этой причуды. Она в самом деле положила ребенка под кровать и, улегшись животом на пол, стала петь ему песенки. Но там было темно, и ребенок расплакался. Он так кричал, что Соня разозлилась и хотела побить его. Пришлось его спасать…
Тогда Соня назло отказалась дать ему грудь.
— Корми его сама, Кати! — насмешничала она. — Это ты его учишь не слушаться меня. Я его больше не хочу. Не хочу капризного ребенка! И что это вы все то и дело командуете мной? Мне неприятно, что кто-нибудь постоянно торчит здесь. Я хочу быть одна — с ним и с Кириллом.
— Нельзя, Соня, — вступился Хайн. — Ты еще слаба, за тобой нужен уход, за ребенком тоже. Скажи спасибо, что кто-то его нянчит, когда он плачет!
— А зачем он вообще плачет? Разве все дети плачут? Мой ребенок злой, он плачет нарочно, чтоб изводить меня!
— Неправда, — спорил с ней Хайн. — Наш малыш очень хороший. А плачут все дети, потому что у них еще нет рассудка!
— Нет рассудка… — задумалась Соня. — Вот как, значит, у маленьких детей нет рассудка…
По необъяснимой причине это ее опечалило. Она стала петь мальчику грустные песни, и на глазах у нее стояли слезы.
Это не помешало ей немного погодя напялить на голову Пети свою шляпу с широкими полями и истерически хохотать над ним — а обе женщины, пани Бетынька и Кати, да и Хайн тоже, стояли поодаль, готовые вмешаться, если б эта странная забава стала опасной для малыша.
Заметно было, что с тех пор, как Соня поднялась с постели, ею опять овладевали порой такие же шаловливые, безответственные настроения, как и в первые дни ее помешательства. Я снова находил в ней склонность к нелепым шуткам, беспричинному хихиканью, ко всяким глупостям, которые страшно раздражали, но положить конец им было невозможно.
Опять началось дерганье Хайна за волосы, неприличные выходки, заканчивающиеся хохотом, который переходил в мрачность — как бы для того, чтоб уравновесить эти взрывы. Но теперь тут было третье, невинное создание, которое не умело смеяться и еще не способно было примениться к ситуации.
Соня желала подбрасывать его и ловить, качать, привязав за свивальник к крюку на потолке… Она дралась с Кати, когда та забирала у нее ребенка. Даже пани Бетынька испытала на себе остроту ее ногтей. Потом Соня с плачем просила прощения, предлагая, в вознаграждение за боль, поцеловать ребенка, усаживала обеих женщин рядом с собой, возбужденно пожимала им руки и говорила, говорила… О Кирилле, о том, как он ее любит, какой он преданный…
Раз как-то она долго билась, пытаясь расчесать пушок на голове младенца на пробор, и хныкала от злости и недовольства, когда это не получалось. Когда она, после таких злобных сцен, кормила сына, тот извивался и плакал от колик в животике. Соня никогда сама не меняла ему пеленки. Она брезгливо скалилась. Отворачивалась, когда Кати или пани Бетынька делали это вместо нее. И долго потом зажимала нос:
— Фу, какая вонь! Дети воняют, фу!
При всем том она безгранично любила его. Страшно было смотреть на эту яростную любовь, похожую на исступление. Она бегала с ребенком по комнате, как дикая, в глазах — безумный блеск, на губах — голодный оскал, и кричала от буйного счастья. Требовалось очень немногое, чтоб привести ее в величайший восторг: стоило ребенку загулькать, поглядеть на нее светлыми глазками, шевельнуть слабенькой ручкой — и Соня уже не в силах была совладать с собой. Она пускалась в пляс. С растрепанными волосами, в расстегнутой одежде, она высоко поднимала подол юбки кончиками пальцев, сбрасывала туфли с ног: «Тра-ля-ля!» — до головокружения.
При всем том она безгранично любила его.
Безответственная, ненадежная, неисповедимая… Каждый день я возвращался с работы со страхом: что-то опять услышу? Как пережил сын этот день? Заботы о нем так заполонили меня, что я уже ни о чем другом не мог думать. До сих пор я всегда находил какой-то выход — а вот теперь не видел никакого.
Я старался по возможности ничего не предпринимать против матери — это всегда вызывало в ней раздражение, оборачивающееся недомоганием ребенка. Но однажды в воскресенье мне все-таки пришлось выступить на сцену. Она задумала накормить ребенка кусочками рогалика. Увидела, как малыш протянул ручку к ее завтраку, и в неразумной своей любви сочла это просьбой. Ей уже удалось запихнуть ему в ротик несколько крошек. Пани Бетынька попыталась вытереть ему язычок салфеткой, но Соня схватила ее за руку.
— Не отнимайте у него! Вы злая! Жалко вам, что он поест! Да, да, вы слишком много себе позволяете! Ребенок-то — мой!
Малыш начал давиться. Весь покраснел, зашелся в кашле…
За мной прибежала Кати. Я бросился в комнату Сони. Одним махом отшвырнул ее от ребенка. Быть может, я вложил в это движение больше силы, чем требовалось. Соня упала. Заплакала. Потом встала, замахнулась на меня кулаками. Оскалила зубы, издав нечленораздельный крик ярости. Повернулась к ребенку:
— Он тебя защищал! Знать тебя больше не хочу! Понял? А за то, что он тебе помогал, я еще накажу тебя, когда он уйдет, вот увидишь! — И прошипела уже мне: — Так и знай, я его больше не хочу!
— Не хочешь? — холодно сказал я. — Хорошо!
И я протянул руки взять сына. Не тут-то было. Помешанная схватила со стола миску из-под компота и швырнула ее мне в голову. Я едва успел уклониться.
— Ради бога, уйдите! — прошептала пани Бетынька.
Я ушел, провожаемый торжествующим хохотом Сони. Спустился к Хайну.
— Ничего мне не говорите! — взмолился старик. — Что вы можете сказать? Что она буйствует? Это старо… Что она хотела катать ребенка по полу, как скалку! Пыталась засунуть ему в рот его же ножку? Зажимала ему ноздри, так что он задыхался? Все это я знаю. Она очень изобретательна. Кусала его в порыве любви? Нарисовала ему чернилами усы, чтоб он стал похож на меня? Вы не можете сказать мне ничего нового. Даже ее фантазия имеет предел.
— Пока мальчик подрастет настолько, что его можно будет отнять у нее, мы все сойдем с ума, — жестко проговорил я.
— И это, Петр, было бы лучше всего! — скорбно прошептал Хайн. — Как это славно — болтать себе что-то и быть счастливым! Помешательство — это второе детство, вы не заметили? Наверное, столь же блаженно… Писать дневник сэра Хэкерли! Любить волнение вод, шорох ветра в траве, опадание умерших листьев… Знаете, Петр, когда я встаю по утрам, у меня всегда теперь как-то неприятно кружится голова. И не только по утрам — достаточно мне ненадолго прилечь после обеда. Уже не раз случалось, что, встав со стула, я пошатывался. Думаю, недолго мне осталось жить…
— Вы бы поговорили с Мильде.
— Зачем? — с жаром вскричал он. — Разве я говорю, что хотел бы выздороветь?
— Простите меня, — устало сказал я, — не могу я говорить с вами с тем участием, какого вы заслуживаете. Голова моя полна ребенком…
— Моя тоже, — прошептал он. — Я тоже полон мыслей о своем ребенке!
И он хрипло, безнадежно засмеялся.
Я ушел от него в задумчивости. Придется самому посоветоваться с врачом, это было мне ясно.
Не имело смысла спрашивать этого совета при Хайне. Я хотел иметь полную свободу выражений. Я созвонился с Мильде и поехал к нему в амбулаторию, пораньше уйдя с работы.
Мильде восседал среди реквизита своей профессии, как некий божок. Однако встретил он меня довольно приветливо и выслушал с непривычным вниманием. Я же выложил ему все мои беды. Он кивал, задумчиво смотрел в пространство, молчал.
— Мы, разумеется, тщательно следим за ней, — подчеркнул я.
— Естественно, иначе и нельзя, — буркнул он.
— Не так давно, — с упреком продолжал я, — вы говорили, что природа выступает в роли творца. И что сумасшедшая мать столь же осмотрительна с ребенком, как и нормальная. Видимо, Соня — исключение из правила. Порой приходится контролировать и природу. Из любви, из материнского инстинкта Соня может когда-нибудь укусить или задушить ребенка.
— Я тогда имел в виду не мать, а роженицу, — вяло возразил Мильде.
— Да, в общем-то неважно, что вы говорили тогда. Важно то, что вы скажете сегодня. Я пришел за советом. Нет, можете не отвечать сразу. Я подожду, я терпелив. Что-то надо делать. Так дальше оставаться не может.
— О чем же тут думать? Существуют лишь два решения: оставить ребенка при ней или отобрать у нее. Если отберете, приготовьтесь к тому, что ее придется увезти в клинику.
Я сидел на стуле напротив него и, потирая подбородок, обдумывал его слова.
— Я могу выдержать многое, — проговорил я немного погодя, — но тут я себе уже не доверяю. Тогда уж сперва надо надеть смирительную рубашку на старого Хайна…
— Я не сказал, что вы обязательно должны удалить из дому вашу жену! — раздраженно возразил доктор.
— Конечно, нет, — тем же тоном отозвался я. — Вы только предупредили, к чему может привести, если отнять у нее ребенка. А если оставить?
Он как-то странно ухмыльнулся, но ничего не ответил.
— Вы же знаете, как он мне дорог! — с нажимом произнес я.
Тут Мильде и разговорился. Он даже встал, начал читать целую лекцию. Он рекомендовал осторожность.
— Я знаю, вы осторожны, но в данном случае кашу маслом не испортишь. Следите за каждым ее движением, когда ребенок у нее на руках. С ней будьте добры, уговаривайте ласково. Если ее вывести из себя, раздражить, разозлить — она может излить свою ярость на ребенка. Лучше всего постепенно начать искусственное питание. Говорите, рано? — Ничего. Ребенок привыкнет. Вы должны подготовиться ко всяким неожиданностям. Нынче уже известна полноценная замена материнского молока. Нужно только сделать так, чтобы переход к искусственному питанию не был слишком резким. Понимаете? Я могу проинструктировать вашу Кати. Впрочем, у вас есть панн Бетынька. На нее вполне можно положиться. А старый пан… уже сильно сдал!
Я рассказал ему о недомоганиях, которые теперь испытывает старик.
— Неприятно только, что с ним, вероятно, будет чем дальше, тем хуже. Я понимаю, вас сейчас это не очень интересует. И я вам в конце концов не удивляюсь. Не знали мы с вами, какие нас ждут заботы, правда? — Он улыбнулся мне чуть ли не с симпатией. — Что поделаешь — надо через это пройти!
— Через что? — многозначительно спросил я.
Он покраснел.
— Кажется, вы сами когда-то твердили мне, что все внимание надо обратить на ребенка — а уж потом на мать.
— Да, я так говорил.
— В таком случае не ловите меня на слове, когда я отвечаю в духе ваших же вопросов. Я лично чую теперь опасность в каждой мелочи. Ну что ж, боритесь — это ваш долг. Боритесь за то, что вам всего дороже. Не забывайте, однако, что и она — несчастный человек! Посочувствуйте ей. Я уже сказал: отнять у нее ребенка означает окончательно ее погубить. К этой мере надо обратиться как к последнему средству, когда все остальные не оправдают себя. Но мы с вамп мужчины. И не можем упускать из виду и эту последнюю возможность.
— Кажется, я вас понял, — серьезно проговорил я. — Когда наступит решающий момент — пожертвовать матерью ради ребенка.
— Этого я не говорил, — вскинулся Мильде. — Вы как- то странно выражаетесь… Я начинаю думать, что пришли вы для того только, чтоб свалить ответственность на меня…
Я не ответил. Продолжать разговор было бессмысленно. Я взял шляпу и поспешил поблагодарить его. Он неохотно пожал мне руку, бормоча себе под нос, что бывают люди, которым не стоит давать никаких советов. Я не слушал его. Со всех ног помчался вниз по лестнице.
Так, хорошо, — твердил я про себя по дороге. Искусственное питание можно начать прямо сейчас. Я, конечно, и дня не промешкаю. Но еще я должен бороться, должен использовать все средства, чтоб спасти то, чего все равно спасти нельзя. Но это сейчас не так важно. Все равно сейчас нельзя принимать никаких решительных мер. Ребенок должен сперва привыкнуть. Ах, все тот же отчаянный, мучительный бег, а кругом — вздымающиеся волны потопа! Но я его вынесу на берег, чего бы это ни стоило! Грудь моя поднималась в волнении и избытке решимости.
Крестным отцом Пети был Хайн, крестной матерью — тетка Каролина. Это обстоятельство приходило мне на ум всякий раз, как я видел эту парочку вместе. Меня передергивало от отвращения к этим двум свидетелям его рождения. Мне казалось — его вступление в жизнь было осквернено, когда старики засвидетельствовали это событие своими дрожащими подписями. Насколько приятнее было бы мне видеть имя Кати под именем хрупкой крошки! Такая мужественная и радостная Парка осветила бы его судьбу незаходящим солнцем!
Хайн неважно исполнял роль крестного и деда. Да я и не слишком винил его в том. Тесть мой был уже недостаточно гибок в своих чувствах, чтобы перенести центр тяжести любви с дочери на внука. Тетка свою роль играла еще хуже, но ей я не мог этого простить. Она не интересовалась моим ребенком. Она едва, да и то мимоходом, упоминала о нем. Не принимала участия в борьбе за его жизнь. Очень редко всползала наверх, в Сонину комнату. Не помню, чтоб она хоть раз склонилась над колыбелью и с любовью взглянула бы на личико спящего младенца. Наши тревоги она выслушивала с равнодушным видом. Кивала головой, но никогда не давала понять, на чьей она стороне в этом споре.
В один из редких своих визитов у Сони тетка была очевидцем того, как помешанная во что бы то ни стало старалась посадить младенца.
— Ты должен научиться! — злилась она. — Должен! Это же пустяки — сидеть! Это все умеют! Кирилл обрадуется, когда увидит! Ах, ты не слушаешься меня? Я тебя побью!
А старуха медленно разинула рот, лицо ее скривила гримаса смеха. Зоб ее вздулся, глаза еще больше выкатились. Она беззвучно смеялась, пристукивая клюкой об пол. Это ее забавляло. Пани Бетынька пыталась образумить Соню, отвлечь ее внимание от мальчика — тетка ей в этом не помогла. Ей, может, даже не нравилось, что тут хотят прекратить интересное представление!
Я мог положиться только на Кати и на пани Стинилову. Но ассистентка уходила, когда истекали часы ее работы. А выйдя за порог нашего дома, она выбрасывала из головы все, что оставляла за спиной. Ей за это уже не платили.
— Кати, — сказал я однажды девушке, — если вам удастся сделать так, чтоб ребенок вышел цел и невредим из самого худшего — вы никогда об этом не пожалеете. Я вознагражу вас.
Кати рассердилась:
— Я что, для награды стараюсь? Никогда больше так со мной не разговаривайте, ладно? — И, помолчав, добавила: — Жаль, что вы так плохо меня знаете…
Я обратил все в шутку:
— Ну, Кати, вы не должны понимать это так. Я очутился примерно в том же положении, как король в сказке, который за спасение принцессы готов был отдать полкоролевства.
— А у вас нет королевства, — отрезала она, еще не примиренная.
И я должен был признать, что Кати права, у меня действительно нет королевства. Оно еще принадлежало Хайну — правда, только номинально. А я был при нем вроде министра. Этого тоже никак нельзя упускать из виду!
Кунц теперь снова зачастил к нам. Его привлекал малыш. Привлекал в душе — внешне пан директор по-прежнему сохранял полное достоинство. Но в том пристальном взгляде, какой он устремлял на Петю, я подмечал умиление. Чтоб скрыть его, Кунц поглаживал свою рекламную бороду и угощал нас своими излюбленными благоглупостями. Ему явно не хватало собственного внучка. В такие минуты я испытывал к нему чуть ли не привязанность.
Безрассудное обращение Сони с ребенком расстраивало Кунца. Как только она начинала дурить, затевала какую-нибудь опасную игру с малышом, Кунц отворачивался, ерзал на месте, терял нить беседы. А в самые напряженные минуты, когда Соню невозможно было образумить никакими силами и маленький страдалец заходился в крике, Кунц не выдерживал и поспешно прощался. Он не мог вынести такого душераздирающего зрелища.
Случилось как-то при нем, что Соня, сопровождаемая Кати и пани Бетынькой, напрасно уговаривавших ее, притащила ребенка в теткину гостиную, привязав его к спине каким-то платком. Она горбилась и хромала, приговаривая:
— Я старая цыганка, таскаю на спине цыганенка… Посмотрите, как ему там хорошо! Теперь я всегда буду так носить. Это удобно и весело!
А ножки младенца вывалились из платка, головки и вовсе не было видно — ребенок постепенно выскальзывал… Кати поддерживала его снизу, а Соня нарочно прыгала как бешеная, чтоб мешать ей.
— Не трогай его! Ему там хорошо! Он даже не плачет, сама видишь!
Ребенок не плакал только потому, что уже задыхался.
— Соня, Соня! — жалобно выкрикивал Хайн. — Ты его искалечишь!
Я вскочил, чтоб вмешаться, но меня опередил Кунц. С неожиданной стремительностью он подхватил узел на спине Сони и двумя точными движениями высвободил ребенка. Соня и оглянуться не успела, как мальчик был уже у Кати на руках.
А Кунц, красный, как индюк, принялся отчитывать Соню. Никогда не видел я его в таком гневе! Он кричал. Смешно было с такой страстью обращаться к помешанной, но в этом, более чем когда-либо раньше, проявилось скрываемое чувство педагога.
— Неразумная мать! — кричал Кунц, размахивая рукой с зажатой в пальцах сигарой. — Неужели вы не можете воздержаться от своих причуд? Неужели уж ни один разумный человек не в силах повлиять на вас? Если сами вы не уверены в своей способности решать, что можно, а что нет, почему не доверитесь людям, которые вам подскажут?!
Я с радостью отметил, что в этом вопросе Кунц на моей стороне и что я могу положиться на него при каждом моем шаге в интересах малыша.
Удивительнее всего, что Соня стерпела упреки Кунца без возражений. Она не заспорила, не раскричалась, не стала угрожать. Опустив голову, чертила пальцем по столу, как школьница, которую отчитывают. Так вот что может укротить безумную, сказал я себе: неожиданная строгость!
Соня опомнилась нескоро. Высунула нам язык и убежала.
— Мало вы ее наказывали, — позволил себе замечание педагог, весь еще во власти своего отважного выступления. Но теперь к этому примешалось еще и оскорбленное самолюбие.
— Она и так уже слишком наказана, — печально возразил Хайн.
Теперь, конечно, Кунц уже не знал, чем загладить свою резкость. Он бормотал что-то, улыбками просил у Хуго прощения, спрашивал взглядами тетку… Та с достоинством восседала во главе стола, не проявляя своего отношения ни единым движением бровей.
Соня становилась чем далее, тем более неуправляемой. Настроения ее менялись с непостижимой быстротой. В мозгу ее возникали все новые и новые выдумки. Речь ее стала торопливой и спотыкающейся, и говорила она немного нараспев. Она перескакивала через слова и целые предложения, не имея терпения логически изложить свою мысль. Так же выражала она и своп желания, непонятные и незавершенные. Ее не понимали — она бесилась.
Словно во внутреннем механизме отказали все регуляторы. Пружина раскручивалась все быстрей, быстрей… Только начнет кормить сына — и уже ей это надоедает. Тогда она кривила губы, топала, злобно шипела, отрывала дитя от груди и бросала его в колыбельку:
— Хватит! Не могу больше. Мне щекотно! Пусть подождет. Сейчас у меня нет охоты.
И бежала дубасить по клавишам. Петя плакал, голодный.
Кати ее уговаривала — чаще всего напрасно. Совет Мильде оправдал себя: ребенка начали прикармливать. Но это бесило Соню.
— Что вы ему даете? Я не желаю, чтоб ему давали что-нибудь, без моего разрешения!
И она старалась вырвать ребенка. Когда мальчика невозможно бывало уберечь от нее, его уносили. Тогда Соня колотила в дверь кулаками и ногами, ругалась, плакала, билась головой об пол…
Я никогда не подумал бы, что рояль может стать таким страшным инструментом в руках безумной. Она ни с кем не считалась, отдаваясь игре, ее не останавливала даже мысль о ребенке. Она способна была начать сумасшедший концерт, хотя бы ребенок мирно спал, и барабанила с такой яростью, что не слышала ни криков сына, ни урезониваний пани Бетыньки.
Она вдруг стала удивительно любопытной. До сих пор она не вмешивалась, когда ребенка купали, но теперь решила это делать сама. Напрасно ее оттесняли от ванночки. Она лезла вперед, всем мешала, а когда ее уговаривали, отвечала шалостями, которые могли иметь печальные последствия. Пыталась добраться до ребенка и опустить ему головку под воду. Если ей удавалось хотя бы брызнуть мыльной пеной ему в глазки и он начинал кричать, она злорадствовала:
— Вот вам за это! Так вам и надо!
— Нет, так дальше дело не пойдет, у меня уже каждый нерв натянут как струна! — жаловалась пани Бетынька, это воплощенное спокойствие и терпение. — Я от такой службы заболею! Не привыкла я к таким комедиям…
Соня поймала в саду жужелицу и пустила ее в коляску сына. В отчаянной жучиной панике жужелица поползла по ребенку, пытаясь спастись. Кати с трудом удалось одолеть Соню, защищавшую подходы к коляске, и избавить зашедшегося в крике ребенка от маленьких, быстрых царапающих лапок.
Сад — это была новая опасность. Наступила чудесная весенняя погода, и ребенка держали на воздухе как можно больше. Соня приставала, чтоб ей самой дали возить коляску. Едва добившись этого хитростью или обещаниями, она разом сбрасывала с себя смиренный вид, и начиналась дикая беготня. Соня носилась, толкая коляску, подскакивавшую на камнях и корнях, по канавкам и упавшим сучьям, и дико, ликующе кричала — а за ней бежала испуганная преследовательница… Легче всего Соне удавалось обвести вокруг пальца Бетыньку. Кати никогда не поддавалась ни ее притворному спокойствию, ни ее лживым слезам.
Когда ребенка выносили в сад или уносили домой, требовалась особая осмотрительность. Пока обе женщины — Кати и Бетынька — с трудом спускали коляску с лестницы, Соне представлялась прекрасная возможность озорничать. Она хватала мальчика и убегала с ним, как дикая, в сад. Или щекотала Кати под мышками, когда та обеими руками поднимала коляску и не могла защищаться.
По этой причине к службе у Пети был наряжен еще и Филип. Стоило посмотреть, как он, стесняясь, шагает рядом с коляской наподобие почетного караула. С улицы его, конечно, никто не видел, но парнишка-то воображал, что над ним смеется весь свет. Когда от него зависело защитить ребенка, он действовал стыдливо и по-мальчишески. Паржик лучше бы подошел к этой роли, он был поворотливей п самоотверженней, зато слишком мягок — вмешиваться решительно ему помешало бы преувеличенное почтение, которое он питал ко всей семье хозяина. Он подобострастным тоном урезонивал помешанную, а когда доходило до физической борьбы, не осмеливался ее тронуть.
Я держал совет с Кати — как бы сделать так, чтоб Соня не участвовала в прогулках сына.
— А если ее на это время занимать чем-нибудь в ее комнате?
— Но чем?
— Безразлично — хотя бы тем, чем занимают больных детей. Например, купить ей переводные картинки, увлечь шитьем одежки для ребенка или заставить рисовать, разгадывать ребусы…
— Что вы, из этого ничего не получится, — качала головой Кати. — Она вбила себе в голову, что будет портить нам прогулки. Ее это ужасно забавляет!
Я все-таки купил переводные картинки — Соня на них и не взглянула. Она составляла пестрые узоры из разных тряпочек, но едва ребенка несли к двери — она уже тут как тут. Не собиралась упускать заманчивой возможности повеселиться.
Запирать ее на время прогулки Пети? Я подумывал об этом, но в конце концов не решился. Если ее запереть, то всю свою злость она выльет на ребенка, когда тот вернется. Пока мы не собираемся отобрать у нее сына совсем, лучше не раздражать ее.
Мать — или дитя? Нет, в эту наивную игру я не играл. В моем кармане был только один черный камушек — для Сони. Но все же колеблешься нажать на спусковой крючок, когда знаешь, что оружие направлено точно и наверняка поразит цель. Я мучился нерешительностью, время шло, а над ребенком висела постоянная угроза. Дурацкие выходки следовали одна за другой, злые забавы сменяли друг друга — но молния ударяет не в малую кучку камней, а в дерево. Я пересчитывал Сонины грехи, и все их было еще недостаточно, чтоб нанести ей смертельный удар. Я сам поражался своей нерешительности.
Двадцать пятого апреля было воскресенье. Мне нетрудно проверить эту дату. Копаясь в документах, я нашел старый календарь Хайна от того года, и там этот день был отмечен. Просто дрожащая черная черта перечеркнула ярко-красные цифры — и больше ничего.
Солнце закрывали тучи, но было тепло. Могло быть часа три пополудни. Я угрюмо смотрел в окно, как Бетынька старается не подпустить Соню к коляске. Филип выпросил себе выходной, а Кати еще не спустилась в сад — она поспешно прибирала Сонину комнату. Хайн лежал у себя. Уже несколько дней у него держался легкий жар, и он потерял аппетит. Я стоял у окна, чтоб успеть на помощь Бетыньке, как только будет нужно.
Я пристально следил за двумя фигурами — широкой, смешной Бетыньки и стройной, девичьей Сони, которая то приставала к ассистентке, то прикидывалась безразличной, разглядывала букашку в траве, углубление в песке, то бегала вокруг, как охотничий пес, то присаживалась на корточки, как маленькая.
Тут Петя выбросил из коляски соску. Бетынька заметила это только тогда, когда малыш начал плакать п размахивать ручонками. Я видел, как достойная матрона озирается — а соску-то уже подняла Соня и спрятала за спину с самым невинным видом. Будто и знать ничего не знает. И ничего особенного не происходит.
Я не мог слышать, но я видел, как Бетынька спросила Соню; та подняла глаза, улыбнулась, показала — мол, соска вон там, сзади, за поворотом дорожки! Небольшое колебание — Соня безучастно смотрит на небо, затянутое облаками, Бетынька решилась. Оставив коляску, побежала назад. Ребенок машет ручками, широко открывает рот…
Хищным зверем кинулась Соня к коляске. Вот выхватила ребенка, вот помчалась с ним… Я с проклятием ринулся вниз.
Меня встретил крик — Бетынька звала на помощь. Почему она кричит с таким ужасом? — испугался я, хотя еще ничего не мог увидеть. Пробежал мимо пустой коляски. За поворотом увидел страшную картину: Соня, одной рукой прижимая к себе ребенка, а другой упираясь в наклонный ствол березы, с обезьяньей ловкостью лезет по выщербленной штукатурке на высокую ограду сада… Тяжеловесная Бетынька стоит внизу, отчаянно сжав руки, — она не может лезть за Соней… Как-то Хайн рассказывал, что Соня в детстве устроила в ограде ступеньки, — наверное, тут и было то самое место.
Пока я добежал, Соня вскарабкалась почти на самый верх. Придерживаясь за качающуюся ветку и помогая себе локтем руки, в которой держала ребенка, она делала последние усилия. От ужаса у меня застыла кровь. Малыш уже наполовину выскользнул из одеяльца, сейчас упадет… А высота ограды в этом месте не меньше трех метров…
Ей все-таки удалось забраться со своим грузом на самый верх. Она села верхом на ограду.
— Ты только посмотри! — торжествующе обратилась она к ребенку. — Там — мир! Ты еще никогда его не видел. Просторный мир!
Я подошел к самой стене. Подняв руку, я дотянулся бы до ее ботинка, но до ребенка достать не мог.
— Соня, — преодолевая волнение, произнес я серьезным и решительным тоном, — дай мне мальчика!
— Он не твой, — отрезала она, даже не посмотрев на меня.
И — опять безумные слова:
— Мы высоко. Видишь, там — глубина. Как прекрасно!
Я попробовал незаметно для нее поставить ногу на первый выступ в штукатурке, но Соня искоса следила за мной — и только того и ждала. Теперь она уже стояла на стене с ребенком в руках! Как только не свалилась в ту или другую сторону…
— Только посмей! Сейчас же прыгну! Посмей только!
Я отступил в бессилии.
— Может, лучше вам отойти, чтоб она вас не видела, — дрожащим шепотом посоветовала Бетынька.
— Это вы виноваты! — процедил я сквозь зубы. — Где это слыхано, из-за соски бросить ребенка без охраны! Я все видел из окна, вы не отопретесь. За это я еще спрошу с вас…
Я просто шипел от бешенства.
— Да, конечно, — покорно ответила Бетынька. — Ругайте меня, как хотите, я не стану оправдываться. Все равно я тут последний день. Никогда больше к вам не приду. Пусть только ребенок окажется в безопасности — я тут же сложу свои вещи, и больше вы меня не увидите. Ходите за ними сами… Не могу я больше видеть ничего подобного! Это выше человеческих сил…
Я ощутил на шее теплое дыхание. Кати!
— Что будем делать, Кати? — в отчаянии спросил я через плечо.
Соня уже опять уселась на ограду.
— Ничего, — ответила Кати со всем спокойствием, на какое только была способна. — Подождем, пока слезет. Не останется же она там вечно.
И она улыбнулась, чтоб подбодрить меня.
Соня запела. Ох, пусть бы пела подольше! — мысленно молил я. Меня ужасали смены ее настроений. Что она сделает, когда ей надоест смотреть на поля, леса, далекие дали? Ужас! Она вот что придумала: положить ребенка на ограду. Верх ограды сужался наподобие крыши. Гребень был выложен полукруглой черепицей. Соня укладывала ребенка осторожно, очень осторожно, но он скатывался то на ту, то на другую сторону этой маленькой крыши. Если она не прекратит своих сумасшедших попыток, ребенок свалится!
— Вни-ма-ние! — беззвучно, одним движением губ предупредил я Бетыньку: крикнуть я боялся.
Кати до боли сжимала мне локоть — она тоже вся была начеку. И тут Петя перевесился на нашу сторону — полетел вниз, Бетынька бросилась вперед, повалив при этом подбежавшую Кати, и поймала только конец свивальника, свивальник размотался, и ребенок упал в траву.
— Ииииииии! — завизжала на стене Соня, обхватив голову руками.
Никто не обращал на нее внимания — Кати уже прижимала ребенка к груди. Он заходился от крика.
— Что с ним? — еле выдавил я; у меня невыносимо заболело в желудке.
— Ничего… Я уверена — ничего! — Кати ободряюще тряхнула кудрями. — Он упал не на головку. Кричит просто от испуга. Сейчас, сейчас успокоится… Шшшш, шшшш. От боли он не так кричит! Но доктора все-таки вызовите, ладно?
Соня кошкой спрыгнула со стены и кинулась к Пете. Я схватил ее руку и завел ей за спину.
— Пожалуйста, не обижайте ее, она ведь не виновата, — поспешно, задыхаясь, попросила Кати.
Через час Мильде, посвистывая, склонялся над ребенком. Соню заперли в ее комнате. С ней была Кати. Помешанная подозрительно притихла. Наверное, сообразила, что сделала нечто, заслуживающее наказания. Мильде мял ребенка, выгибал его, сводил локотки с противолежащими коленочками, внимательно вглядывался в глазки. Хайн, в халате, робко, затаив дыхание, следил за ним. Ребенок плакал, но перестал, как только доктор кончил осмотр, и с любопытством потянулся к его пенсне.
Мильде отрицательно качнул головой:
— Нет, он не пострадал. Все обошлось.
— Обошлось!.. — слабым голосом выговорил я, испытывая обморочное головокружение. — Спасибо… Но можете ли вы на этот раз… поручиться?
Мильде иронически посмотрел на меня:
— Да, могу.
— Ну — и?
— Что «и»? — переспросил он, но, не дожидаясь объяснения, торопливо стал собираться.
Как только он ушел, я посмотрел в глаза Хайну, потом тетке и сказал медленно, четко, как перед судом:
— Так. А теперь хватит. Она его больше не получит.
Никто из них не возразил, тогда я повторил:
— Никогда больше она не увидит своего ребенка.
— Конечно, — согласился Хайн, зябко кутаясь в халат.
А тетка запротестовала:
— Кто его будет кормить?
— Не беспокойтесь, — грубо ответил я, готовый к спору. — Выкормим сами, без нее. Я достаточно предусмотрителен. И давно говорил об этом с доктором.
Ту ночь Соня проспала довольно спокойно, только изредка с тоской звала во сне Невидимого и хныкала, не просыпаясь. Утром мы ее отперли, чтоб дать ей погулять, но Петю заперли с Кати в ее каморке. Соня бегала по коридорам, по саду, допрашивала отца, тетку, Филипа — и движения ее становились все лихорадочнее, круги все более сужались, отчаяние нарастало…
Я не поехал на завод, предупредив по телефону Чермака.
Соня уловила тихое гульканье сына за Катиной дверью. Начала звать, просить. Я стоял за ее спиной и злорадно усмехался.
— Кати! Кати! — звала помешанная сначала просительно, потом яростно. — Кати!!
— Не трудись, — добродушно сказал я ей в одну из пауз, когда она прислушивалась к шорохам за дверью. — Мы тебе его больше не отдадим.
Она круто обернулась и бросилась на меня. Я не шелохнулся. Она остановилась в разбеге, стала грызть свои кулаки. Ни кричать, ни ругаться она не могла — горло у нее перехватило.
— Теперь отправляйся в свою комнату, — зловещим тоном приказал я.
Она не послушалась. Тогда я взял ее за локоть, потащил, несмотря на ее сопротивление. Запер. Моему мальчику пора было спать, ему нужна была тишина.
За Сониной дверью поднялся адский шум. Это был вой, это было бешенство. Соня вопила на одной непрекращающейся ноте, отчаянно, до хрипоты.
Хайн метался в своей постели, бледный как стена. Но молчал.
— Это пройдет, — твердил я, криво усмехаясь.
Не прошло. Опа умолкла только к вечеру, побежденная смертельной усталостью. Проспала остаток дня. В полночь начала буйствовать снова. Я услышал грохот, звон осколков. Вбежал к ней в одном белье — она как раз замахнулась окровавленным кулаком, чтоб разбить еще что-нибудь.
Я схватил ее. Трудно было ее удержать. Она яростно дралась. На губах ее выступила пена. Кати позвонила доктору.
Соня уснула только под утро тяжелым сном, одурманенная инъекцией.