Пришли три индейца. Один бросил в меня камень, другой укусил за руку, а третий расхохотался прямо в лицо. Я сначала испугалась, а потом сообразила, что это сон, и погналась за ними. Бегу и думаю: интересно, индейцы это или, может быть, индийцы? Если индейцы, то они вроде бы вымерли, а с индийцами у нас, кажется, хорошие международные отношения, так что в конфликт вступать не стоит. “Ладно, — подумала я, — пусть тогда это будут китайцы”. И проснулась. А проснувшись, вспомнила, что с китайцами у нас тоже отношения вроде бы наладились в последнее время.
Вообще, в этой международной обстановке сам черт ногу сломит, так что не стоит ее усугублять. Пусть это так и будут индейцы, — решила я. Раз они уже вымерли, то им все равно.
И снова заснула.
А индейцы только этого и дожидались. Все трое — тут как тут. Только на этот раз они оказались совершенно голые, чтобы меня окончательно запутать. Я так и не разобралась — индейцы это или не индейцы, потому что они неожиданно выразили настойчивое желание заняться со мной любовью. Я сначала хотела возмутиться, а потом подумала, что раз это сон, то какая разница. И не стала просыпаться. Они имели меня по очереди самыми разнообразными способами, но мне это не доставляло никакого удовольствия. Я спросила: “Зачем вы это делаете?” “Для разрядки международной напряженности”, - ответили они. “А-а”, - уважительно сказала я.
Это же ужас просто, до чего я аполитична! Даже в такой ответственный исторический момент не смогла проявить никакой гражданской активности. Люди изо всех сил борются за мир и разоружение, а я лежу, как бревно с ушами. Даже не дала им возможности закончить свою историческую миссию…
Я открыла глаза и обнаружила, что нахожусь на чужом диване в чужой квартире. Но, что характерно, вполне одетая. В этом я первым делом постаралась убедиться. Когда просыпаешься и не можешь сразу вспомнить, где ты и как сюда попала, это всегда подозрительно. С точки зрения падения нравов.
Впрочем, я тут же вспомнила, что накануне была с Люськой, и немедленно успокоилась. Люська у нас серьезная, положительная, она ничего такого не допустит. А лежу я, по всей видимости, на Люськином диване, в Люськиной квартире, где она живет со своим молодым мужем Гришуней. Гришка сейчас в командировке, он только через месяц должен вернуться, а я вчера без всякого предупреждения заявилась к ней в гости со своим новым знакомым, Юра его зовут, и Люська была очень недовольна, а так как она хорошо воспитана, то ничем не выразила своего неудовольствия, а наоборот сказала: “Проходите, пожалуйста”. И мы вошли, потому что на улице дождь, и нам надоело просто так болтаться по улицам. Люська предложила нам чаю с сухарями — больше ничего у нее не было. Когда Гришуня уезжает, она немедленно садится на диету. Не ради фигуры — с этим у нее и так все в порядке, а чисто из экономических соображений. Разгрузочные дни для семейного бюджета устраивает.
Тогда Юра сказал, что он сейчас что-нибудь к чаю организует. Деликатная Люська закудахтала: “Ну что вы, что вы, зачем, не надо…” “Надо!” — твердо сказал Юра, взял Люськин зонтик, сумку и пошел в магазин.
“Кто это такой?” — спросила Люська. “Да так… — пожала я плечами, — Хороший парень”. “У тебя все хорошие”, - сердито сказала Люська. “Не все!” — заупрямилась я. “Все!” — настаивала Люська и что-то там такое начала брюзжать насчет моего легкомыслия и неразборчивости в знакомствах и что какое я имела право приводить к ней неизвестно кого, когда у нее муж в командировке. Тогда я обиделась и сказала, что я, между прочим, могу и уйти. Хоть сейчас. “Нет уж, — поджала губы Люська, — теперь сиди. Что я с ним буду делать, когда он вернется?” Что хочешь, — гордо ответила я, — Можешь ему вообще двери не открывать…” “Так нельзя, — неуверенно возразила Люська, — в какое положение ты меня ставишь? Нет, я так не могу…” Я надменно пожала плечами — а мне-то что? Твои проблемы… “Ладно, — вздохнула Люська, — Пусть посидит. Только недолго…” “А вдруг он захочет у тебя переночевать?” — сделала я страшные глаза. “Дура!” — вспыхнула Люська. Таких шуток она категорически не понимает…
Мы с ней еще немного поругались, потом помирились, и она принялась мне зачитывать избранные места из последнего Гришуниного письма, при этом смущенно поглядывала на меня и краснела, как пятнадцатилетняя девочка. Потом мы разглядывали их свадебные фотографии, и я откровенно подхалимским тоном восхищалась: “Ах, какое у тебя платье! Ах, как вы эффектно смотритесь вместе! Классного ты себе мужика оторвала…” Но платье было действительно ничего. И смотрятся они оба эффектно, что там говорить… А Люська таинственно улыбалась, и я, разумеется, не могла не понимать, как глубоко ей неприятно, что вот сейчас придет этот Юра, и нужно будет болтать с ним о чем-то постороннем, о каких-то сущих пустяках, в то время как единственно достойным предметом разговора является ее обожаемый Гришуня, а все остальное не имеет решительно никакого смысла.
Но вот раздался звонок в дверь и пришел Юра, а с ним два приятеля — Шура и Миша, он их, должно быть, снизу по телефону высвистал. Так себе ребята, ничего сверхъестественного. Юра из них самый интересный. Шура вообще какой-то серый, незначительный, а Миша лысоват и не в меру упитан.
— Гостей принимаете? — весело спросил Юра.
Люська как-то растерялась, испуганно покосилась на меня. А я что? Для меня и для самой это полная неожиданность. Стоим, как две дуры, глазами моргаем.
— Молчание — знак согласия, — засмеялся Юра. — Будем знакомиться.
Ну, познакомились с перепугу.
— Где тут разгрузиться? — спрашивает Шура.
Юра, как хозяин, повел их на кухню. Люська делает мне страшное лицо. Я умоляюще смотрю на нее. Она мне грозит кулаком. Я развожу руками. Немая сцена.
Тащимся на кухню. А там уже работа кипит во всю. Миша колбасу кромсает, Шура бутылки открывает, Юра торт кроит.
— Вот что, — дрожащим от волнения голоском говорит Люська. — Предупреждаю: я в этом никакого участия принимать не собираюсь!
Юра поднял голову и внимательно посмотрел на нее.
— Это намек? — спросил он.
— Понимайте, как хотите! — храбро ответила Люська.
Ребята переглянулись.
— Ладно, девчонки, примиряюще сказал Юра, — не обижайтесь. Раз хозяйка против, мы сейчас уйдем. Свет, ты с нами? — это он мне.
Я нерешительно взглянула на Люську и помотала головой.
— Жаль, — вздохнул Юра, — не судьба, значит…
И тут Люське вдруг стало стыдно за свою суровость и принципиальность, и она запинаясь пролепетала, что, в общем-то их никто не гонит и они вполне могут съесть принесенные с собой продукты и даже выпить по чашечке чая…
— Ну, что вы, — расшаркивался Юра, — мы вам, наверное, помешали, извините нас за бесцеремонное вторжение…
— Нисколько, — краснея, возражала Люська, — Вы мне вовсе не мешаете. Я вообще одна, муж в командировке…
Короче, они еще немного поломались и остались. А Люська, как это часто у нее бывает, кинулась в другую крайность — начала старательно изображать из себя радушную хозяйку и даже выпила бокал вина, что с ней случается чрезвычайно редко. Она вся разрумянилась, с готовностью смеялась их шуткам (к слову сказать, довольно плоским), строила глазки и ненавязчиво демонстрировала свое дешевенькое обручальное колечко. Эти кретины, все трое, немедленно влюбились в нее, а про меня почти совсем забыли. Только серенький Шура несколько раз пытался потрогать меня за коленку, но при этом тоже не сводил глаз с Люськи.
Мне стало грустно. Я встала и пошла плакать в другую комнату, а они этого, кажется, даже не заметили. Прилегла на диван и только собралась заплакать, как вдруг неожиданно уснула. И мне приснились три индейца, которые были неизвестно кто.
“А где же Люська? — удивилась я. — Неужели она до сих пор сидит с этими? Вот приедет Гришуня — все расскажу!..”
Дверь была приоткрыта, в ней торчал узенький клинышек света. Я осторожно просунулась в щель и увидела, что Люська лежит на столе, широко раздвинув ноги, юбка задрана до подбородка, а между ног у нее дергается и трясется чей-то голый зад.
“Ой”, - сказала я и села на пол.
Я, наверное, не очень ясно тогда соображала. Вместо того, чтобы выскочить, заорать, позвать на помощь, я сидела и думала — на самом деле это все происходит или я все еще сплю? “Наверное, сплю, — наконец решила я. — Ведь на самом деле этого не может быть…”
Надо было встать и окончательно убедиться, но мне очень уж не хотелось этого делать. Потому что в глубине души я прекрасно понимала, что никакой это не сон.
“Сейчас, — уговаривала я сама себя, — сейчас я встану и увижу, что ничего этого нет. Надо просто встать и посмотреть…”
“Но даже если это так и есть, — убеждала я сама себя, — ведь ничего же не изменится от того, что я буду просто так сидеть. Ведь надо же, наверное, что-то делать!”
“А может, мне пойти и снова лечь спать? — мелькнула трусливая мысль. — Как будто я ничего не видела…”
“А вдруг они ее убили?” — ужаснулась я и, всхлипнув, подползла к дверям.
Люська лежала неподвижно. Шура мычал и сопел, ерзая у нее между ног. Юра что-то делал, наклонившись над ее лицом. Когда я поняла, что он делает, меня вырвало прямо на ковер. Потом Шуру сменил Миша, но у него почему-то сначала ничего не получалось, он очень переживал по этому поводу, но Юра его успокоил — сказал, что так бывает иногда, если перепьешь. Потом они подмыли Люську из чайника, натянули на нее трусы и перетащили в кресло. Люська была совершенно никакая — руки болтались, голова запрокинулась…
Я часто думала потом — почему я не убила их тогда же, сразу? Всех! Или хотя бы кого-нибудь одного. На сколько проще мне бы жилось на свете после этого…
Испугалась? Да, наверное.
Люське уже все равно. Все, что могло случиться, случилось. Ничего не изменишь. А я? Вдруг они и со мной сделают то же самое?… Нет, я не думала так, я вообще ни о чем тогда не думала и ничего не чувствовала, кроме ужаса и беспросветной тоски. Все слова я подставила потом, а тогда лишь беззвучно выла в дверной щели, затыкая себе рот кулаками.
Когда они ушли, я, шатаясь и спотыкаясь, добрела до Люськи и прямо упала на нее, обхватила руками, вся трясясь от рыданий.
“Люсенька! Лю-ю-юся! — задыхалась я, тормошила, целовала ей руки, гладила лицо. — Люсенька, милая, очнись…”
Щеки и подбородок были у нее перемазаны чем-то белым, я намочила полотенце, обтерла ей лицо. Она застонала, приоткрыла белесые, мутные глаза.
— Люся? — робко обрадовалась я, но она снова отключилась.
Тогда я раздела ее, перенесла в постель и долго сидела рядом, плача и целуя ее.
С запоздалым раскаянием я думала — зачем я привела сюда этого Юру? Зачем я вышла, когда они все трое стали пялиться на Люську? Зачем? Да пусть бы это случилось со мной! Пусть! Так мне и надо! Но Люська? При чем здесь она? Как это жестоко, как несправедливо, как бессмысленно! Вся жизнь ее теперь сломана, все рухнуло…
На самом-то деле сломалась и рухнула моя жизнь, но тогда я об этом еще не догадывалась.
Чтобы отвлечься, я убрала квартиру, выбросила бутылки и окурки в мусоропровод, перемыла посуду. А когда подметала пол, нашла под столом водительские права Юры. Я сунула их к себе в сумку. Сама не знаю зачем. Никаких определенных планов у меня тогда не было.
Потом я прилегла рядом с Люськой, уткнулось ей лицом в плечо и тихо плакала, обнимая ее.
Среди ночи Люську начало тошнить, ее просто выворачивало наизнанку. Я бегала с тазиками и с чайником, рылась в аптечке, пихала в нее какие-то таблетки, но все незамедлительно выскакивало обратно. Так мы промучались до самого утра. Как только ей стало немножко полегче, я заставила ее выпить чаю и принять душ. Она, морщась, сказала мне: “Выйди, пожалуйста…”, она такая стеснительная, Люська, — даже когда переодевается, всегда просит меня отвернуться. Я вечно смеялась над ней, дразнила: “А с мужем ты как спишь — тоже в полном обмундировании?” Люська краснела и опускала ресницы, из чего я могла заключить, что на мужа ее патологическая застенчивость не всегда распространяется.
Выходить из ванной я наотрез отказалась, несмотря на ее мольбы. Она же совсем слабенькая была, Люська, — ноги не держат, коленки подгибаются. Не могла я ее одну оставить.
— Что это со мной? — смотрела она на меня с жалобным недоумением. — Я прямо вся, как побитая…
“Еще бы”, - мрачно думала я и, отводя глаза, бормотала:
— Перепила, наверное… Бывает.
— Нет, нет, — с сомнением качала головой Люська, — я почти ничего не пила. Может, колбасой отравилась?…
“Наверное, они ей чего-то подсыпали, — догадалась я. — Или вкололи… Она же абсолютно ничего не помнит!”
“Ее счастье”, - угрюмо порадовалась я.
Люська покорно подставляла тело тепленьким жиденьким струйкам — у них на восьмом этаже напор плохой, а я исподтишка разглядывала ее с каким-то странным и, кажется, порочным, любопытством. Я воровато обшаривала глазами все тайные подробности, все укромные складочки, родинку на левой груди, темный треугольник внизу живота, редкие слипшиеся волоски под мышками, беззащитные розовые соски… Я вдруг подумала, как, должно быть, любит Гришка ласкать это нежное тело, как упивается всеми его ямочками и выпуклостями, как подробно целует его… И тут у меня перед глазами всплыла вчерашняя картина — Люська, распяленная, как лягушка, на столе, среди окурков и стаканов, это пыхтение, сопение, влажное чавканье, и мне показалось, что тело ее уже осквернено, испоганено, тронуто тленом, покрыто плесенью и мокрицами. Я стиснула зубы.
Люська, несмотря на свое аморфное состояние, что-то почувствовала, она обеспокоено взглянула на меня и прошептала:” Не смотри”.
— Я и не смотрю, — равнодушно сказала я, — больно надо…
Первое время я заходила к Люське почти каждый день после работы, даже, кажется, изрядно надоела ей. А уж когда Гришка вернулся, мои визиты стали и вовсе неуместными. Да и мне смотреть на этих влюбленных голубков было, честно говоря, скучновато. Семейные идиллии — не мой жанр.
В общем, убедившись, что она действительно ничего не помнит и не собирается пилить вены тупым ножом и топиться в стакане с томатным соком, я вполне успокоилась.
В конце концов, это еще не самое страшное. Тем более, что она действительно ничего не помнит.
Она ничего не помнит, я ничего никому не скажу, а те ублюдки и подавно не заинтересованы в утечке информации. Судя по тому, как они тщательно заметали следы, вечера воспоминаний не входят в их дальнейшие планы. Никто ничего не узнает. Это главное. Значит, все нормально.
И я решила уделить некоторое внимание личной жизни, изрядно подзапущенной за последнее время. Тут у меня как раз кое-что наметилось в этом смысле. Один довольно симпатичный аспирант. Костя. Правда, разведенный. Но с серьезными намерениями. Правда, жил он в общежитии в комнате на двоих. Но зато у него была своя собственная палатка. И мы с ним очень увлеклись рыбной ловлей. Это было так романтично — лес, озеро, розовый закат, булькающая на костре уха. Мы купались голыми перед сном, а потом забирались вдвоем в один спальный мешок и … Ну, ладно. Что об этом вспоминать. Все это было давно и неправда. Но он действительно собирался на мне жениться. И говорил, что любит. Врал, наверное…
Однажды я выбрала свободный вечер и забежала к Люське. Она была одна, и я сразу поняла — что-то случилось.
— С Гришкой поругалась? — спросила я.
Она вяло пожала плечами.
— Поругалась, — укоризненно сказала я. — Из-за чего?
Она молчала, опустив голову.
— Ну, давай, рассказывай! — потребовала я. — Небось из-за ерунды?
Она вскинула голову и глаза ее стали выпуклыми от слез.
— Я беременная, — сказала она.
— Так это же хорошо! — не очень искренне сказала я. Не знаю, почему, но я сразу почувствовала недоброе.
Кстати, выглядела Люська ужасно — лицо землистое, вся в каких-то пятнах.
— И какой срок? — поинтересовалась я.
— Поставили двадцать четыре недели, — сказала она, — но это неправильно. Ведь Гриша только в конце апреля вернулся, — значит, никак не может быть больше двадцати… Но это ничего, пускай, это даже хорошо, потому что раньше в декрет отпустят. Только…
— Что еще? — смотрела я на нее с ужасом. Неужели она совсем ничего не понимает? Неужели она такая дура?…
— Понимаешь, — пролепетала Люська, — у меня обнаружили болезнь…
— Какую? — заорала я. — Какую болезнь у тебя обнаружили?
— Венерическую, — опустив глаза, выдохнула она.
— О, господи, — я стиснула голову руками, впилась ногтями в кожу. Господи! Господи! За что?…
У Люськи задергались губы, слезы хлынули потоками.
Она ревела, как маленькая, некрасиво кривя рот, часто-часто моргала глазами, шмыгала носом.
— Как он мог? — ей не хватало воздуха, голос прерывался. — Как он мог?
— Что? — непонимающе уставилась я на нее.
— Он писал мне такие письма! А сам… а сам… в это время…
Дошло! Она думает, что это он ее заразил. Ну и ну…
— Так, — сказала я, — так. Понятно. Но ты хоть выяснила у него, как это могло случиться?
Она скорбно поджала губы.
— Ничего я не собираюсь выяснять! Меня не интересуют подробности.
— Люся! — внушительно сказала я. — Так нельзя, Люся! Ты должна с ним поговорить.
— О чем говорить? — снова заревела она. — О чем? Он трус! Он даже не сознается! Он говорит, что ничего не было. Подлец!
— А может, и правда ничего не было? — осторожно сказала я.
— Да-а? А как же тогда?… Как?
— Ну, — махнула я рукой, — есть тысяча способов. Через посуду, через полотенце… В бане. Да мало ли…
Люська перестала плакать. Она посмотрела на меня с надеждой.
— Правда?
— Конечно! Он же в командировке был. В поезде, в гостинице — знаешь, какая там антисанитария! Ужас!
Она такая доверчивая, Люська, аж до неприличия.
— Ой! — воскликнула она, прижимая ладони к пылающим щекам. — А я на него так набросилась, так набросилась…
— Вот! — назидательно сказала я. — Видишь? Кстати, аналогичный случай был с одной моей знакомой, ты ее не знаешь. Нашла у себя лобковых вшей. А муж в командировке был. Возвращается, только порог переступает, она, ничего не объясняя, ему в морду — бац! Он на дыбы — в чем дело? Она: “Сам знаешь!” Слезы, вопли. А он ничего не понимает. “Сейчас, — говорит, — все поймешь”. Потащила его к врачу знакомому. Объяснила ситуацию. Тот осмотрел мужа и говорит: “Знаешь, Галя, а у него ничего нет”. Она так и села. Тут мужик на нее с кулаками: “Говори, где подцепила? С кем была?” Врач их успокаивает: “Подождите, не горячитесь. Давайте спокойно разберемся. В баню ходила?” “Нет”. “Чужим бельем пользовалась?” “Никогда”. “Может быть, купалась в непроточных водоемах?” “В бассейн ходила, — отвечает она, а больше никуда”. Ага! Взяли пробу воды из бассейна, а там кишмя кишат… Откуда? Бассейн закрытый, ведомственный. Всех, кто туда ходит, проверяют от и до. Стали выяснять и выяснили: оказалось, что сторож, студент, туда по ночам приятелей своих запускал с девчонками. Вот так!
Люська выслушала эту историю без особого интереса. Озабоченно хмурилась, вздыхала.
— Гришка-то где сейчас? — спросила я.
— Не знаю… Я его выгнала.
— Молодец, — похвалила я. — Лучше ты ничего не смогла придумать. Значит так, дорогая. Вытри слезы, умойся, приведи себя в порядок. Я пошла его разыскивать.
— Подожди! — испугалась она. — А что ты ему скажешь?
— Что надо, то и скажу!
На самом деле я не знала, что говорить. Ведь он-то, наверное, не такой дурак, как Люська. Ведь он-то, может, уже и сообразил кое-что. Прикинул. Сопоставил…
— И давно ты его выгнала?
— Около месяца назад. Когда мне сказали в больнице, я прямо сама не своя была. Главное, срок уже большой, аборт делать отказались. Правда, мне сказали, что это ничего, на ребенке не должно отразиться… А вдруг? Я не хочу этого ребенка! Не хочу! Я боюсь. Ну, что мне делать?
Что ж тут сделаешь?
— Успокойся, — это единственное, что я могла сказать. — Тебе вредно волноваться…
Гришку я нашла довольно быстро, в тот же вечер. Позвонила нескольким его приятелям по списку, который мне дала Люська. На одном телефоне он сам и обнаружился — приятель в отпуск уехал, а Гришка там квартиру пасет и цветы поливает.
— Привет! — бодро говорю я. — Это Света. Нам надо поговорить.
— О чем? — сухо спрашивает он.
Относится он ко мне, мягко говоря, сдержанно. А грубо говоря — плохо скрываемым раздражение. Как большинство мужей относятся к незамужним подругам своих любимых жен.
— О Люсе, — кротко отвечаю я.
— Приходи, — после некоторого молчания позволил он.
Такое начало меня обнадежило. Хотя и не очень.
Главное, я совершенно не знаю, что ему скажу. Да еще тема такая щекотливая. “Ой, — думаю, — и зачем я в это ввязалась?”
Ну да ладно…
А ведь он, собака, может подумать, что раз Люська парламентариев шлет, значит, чувствует себя виноватой. И одно это может натолкнуть на кое-какие размышления. Если даже он еще самостоятельно не пришел к определенным выводам…
Ничего страшного. Как пришел, так и уйдет!
Надо отдать ему должное, выглядел он растерянным и подавленным.
— Рада тебя видеть, Гриша, — произнесла я с точно отмеренной дозой иронии, не без удовольствия разглядывая его.
Хороший мужик. Просто заглядение. Только глаза бегают, как у юного онаниста.
— Ты давно была у Люси? — спрашивает он.
— Только что от нее.
— Как она?
Несколько мгновений я молчу, выразительно щурясь. Тяну паузу, как резину. Секунда, две, три… И чем дольше я молчу, тем больше он напрягается.
— Как она себя чувствует? — нервничая, повторяет он.
— Нормально, — наконец, отвечаю я с холодком. — Насколько это возможно в ее положении. Ладно. Мы взрослые люди. Давай обойдемся без предисловий и вступлений. Я все знаю, Гриша. Ты, конечно, сволочь изрядная, но это меня не касается. — Он опускает голову. — Мне Люську жалко, — продолжаю я, — поэтому при удобном случае можешь поставить мне бутылку — я ее убедила, что ты ни в чем не виноват.
— Как? — разевает он рот. — Как ты ее убедила?
— Разве Люську трудно убедить? — с усмешкой пожимаю я плечами. — Она же у тебя наивная, как самовар… Ну, сказала, что ты скорее всего подцепил эту дрянь бытовым путем. В гостинице. Она и поверила. С радостью, причем… Но ведь мы с тобой, Гриша, знаем, что это было не так? — полувопросительно говорю я, испытующе глядя на него.
Ну, думаю, или он меня сейчас в шею вытолкает, или расколется, как Блюхер с Тухачевским перед лицом революционного трибунала.
— Видишь ли, — мнется он, — я не знаю, что тебе известно… Но это было только один раз. И еще до того, как мы с Люсей поженились…
Я чуть не заржала вслух. Отвернулась, якобы с негодующим видом, и дышу носом. “Это” у него было, оказывается. Один раз. До того, как они с Люсей поженились.
Ну все, голубчик, попался!
Насчет “ЭТОГО” вспомнился мне один случай. В пионерском лагере дело было. Я там вожатой работала на каникулах. И обнаружили мы как-то ночью одного пионера в постели с пионеркой, в девчоночьей палате. Ну, вызываем их утром, естественно, на совет дружины, клеймим позором и другими нехорошими словами. Пионер плачет, размазывая сопли по лицу. Пионерка тоже смущена, но держится мужественно и с достоинством. “ЭТОГО” у нас не было, — говорит. — Думайте, что хотите, но “этого” у нас не было…”
— Понимаешь, — мямлит Гришка, — “это” было только один раз. Случайно… Люся не знала, естественно. Как я мог ей сказать? “Это” было еще в институте, когда мы на практику ездили…
— Ладно, — великодушно сказала я, — детали можешь опустить. Хватай такси, мчи на рынок, за цветами и витаминами, а потом к Люське. А то она у тебя там совсем доходит. Бухайся в ножки, объяснять ничего не надо. И о своем порочном прошлом особенно не распространяйся. А я пошла. С тебя коньяк, не забудь!
Очень я была довольна собой. Как тонко и изящно я все это провернула! Эх, мне бы надо было в дипломаты подаваться, а не в химики-технологи. Уж я бы навела порядок в международных отношениях! Жаль только, что я в них ничего не смыслю.
И пошла я, довольная, в Костину общагу. А сосед его, Генка, что-то нахально чертил, разложив ватман на столе, и уходить из комнаты не изъявлял желания. Он упорно делал вид, что ничего не понимает. Мы с Костей тихонечко целовались за шкафом, и Костя мне шептал на ухо. “Я его сейчас убью!” “Не надо кровопролитий, — сказала я. — Пусть живет. Пойдем лучше погуляем”. Вышли мы под дождь. Осень. С рыбалкой у нас последнее время не ладится. А скоро зима, совсем плохо будет. К подледному лову мы с ним совершенно не приспособлены.
— Давай поженимся, — сказал Костя. — Может, мне тогда отдельную комнату дадут?
— Давай, — согласилась я. — А может, и не дадут?
— Как это не дадут? — возмутился Костя. — Другим же дают!
— А тебе не дадут!
— Почему это? — обиделся он. Насупился, смотрит на меня подозрительно. Комплексует.
Это у него рудиментарные явления, оставшиеся от прежнего брака. Жена считала его хроническим неудачником, обделенным судьбой и людьми. Ей казалось, что его кто-то постоянно ущемляет и недооценивает. Это так мучило ее, что она, в конце концов, взяла и подала на развод. Из сострадания, должно быть. И оставила ему тяжкое наследие в виде повышенной обидчивости и стабильной неуверенности в себе.
Ох, и натерпелась я с ним! Ведь сначала он чуть ли не импотентом себя считал. Каждый раз так волновался, точно в космос летит. Внимание! Включены двигатели. Заправлены в планшеты космические карты… Три, два, один. Старт! Пш-ш-ш… Ракета медленно валится набок. Костя скрипит зубами и глядит в потолок, тяжело переживая свой позор. “Ну, что ты, что ты, — шепчу я. — Глупыш… Мне так хорошо с тобой… Мне ничего не надо. Не думай обо мне. Забудь… Как будто бы меня и нет…” А сама осторожно, почти незаметно, начинаю заводить его снова. Как бы между прочим. Прижимаюсь, глажу, утешаю. И даже вроде бы не обращаю никакого внимания, что он постепенно приходит в боевую готовность. Ведь мне же ничего не надо! Мне действительно ничего не надо. Я всегда придерживалась такого жизненного принципа: “Это ничего, что импотент, был бы человек хороший”.
И вот уже снова заработали двигатели. И штурман уточняет в последний раз маршрут… Но мы не спешим, не спешим. Нам ничего не надо. Нам и так хорошо вместе. Так хорошо, хорошо… И вот так тоже хорошо. А так еще лучше… Ну, просто совсем замечательно! Ах, ты мой дорогой!.. И все получается как бы само собой.
Раз от разу все увереннее. Все энергичнее. Наконец, он так пристрастился к этому делу, что за уши не оттащишь.
В общем-то мы кое-как устраивались даже осенью. То сосед его на выходные уедет в свою деревню. То моя тетка в санаторий укатит. Друзья выручали. Нормально все было. Пожениться мы собирались после Нового года. Я говорила: “Куда спешить?” Костя говорил: “Чего откладывать?” Я даже платье себе заказала. Но оно не понадобилось…
Где-то года три спустя я узнала, что Костя женился. На своей же студентке, первокурснице. Не знаю, почему, проревела всю ночь Почему? Не знаю…
Что касается Гришуни с Люськой, то они помирились и стали жить-поживать да добра наживать. В смысле, приданое для младенца запасать. Тогда с этим туго было, как, впрочем, и во все последующие времена. Хоть и считается, что заранее покупать — плохая примета, но у нас так — если заранее не купишь, то из роддома придется в подоле уносить. Я всем своим знакомым установку дала: где что увидите детское — хватайте. Даже злодей и эгоист Генка как-то раз из своей деревни привез совершенно очаровательное байковое одеяльце, розовое, в бабочках. А Костя, он же такой обаятельный, зайдем с ним в “Детский мир”, я в сторонке стою, а он продавщиц молоденьких охмуряет: “Девочки, — говорит, — у меня жена в роддоме, двойню родила, что делать?” Те похихикают и что-нибудь обязательно выдадут ему из-под прилавка — то подгузников десяток, то ползунки какие-нибудь обалденные, то пеленки-распашенки разные…
Я Люське тащу, радостная. “Гляди, что достали!” И каждый раз надеюсь — вот сейчас заохает, руками всплеснет: “Ах, какая прелесть!” Нет. Посмотрит равнодушно да и сунет куда-нибудь подальше.
Конечно, она чувствовала себя ужасно. Токсикоз замучил. Отекала сильно. Никуда не выходила из дома. Погасла как-то, посерела, сжалась. Точно червь ее невидимый точит, высасывает жизнь по капельке. Странно даже — анализы все нормальные, никаких нарушений нет, а Люська чахнет и чахнет. Гришуня сам не свой ходит, больно смотреть на него. Виноватый такой. Топчется, суетится, в глаза ей заглядывает: “Люсенька, Люся…” Я уж говорю: “Да ты не переживай, это бывает у беременных. Разродится — все пройдет…” Убеждаю его, а заодно и себя, а сама чувствую — нет, что-то здесь не то…
Только незадолго до родов Люська мне призналась:
— Ты знаешь, я боюсь его… Мне все время кажется, что там у меня в животе что-то ужасное… Что-то черное, скользкое… Оно шевелится день и ночь, и я боюсь спать. Мне снится, что оно вылезает и душит меня…
— Брось… — сказала я с жалкой улыбкой. — Просто ты мало двигаешься, мало бываешь на свежем воздухе… Выйди, прогуляйся перед сном — сразу перестанет разная чушь мерещиться!
— Холодно, — поежилась она, глядя за окно, — Дождь…
В роддом ее увезли в середине декабря. Была ветреная, промозглая ночь. Гришка сразу позвонил мне, я примчалась к нему домой, мы сидели на кухне, по очереди бегая вниз к телефону. Часа в два сообщили — дочка…
Утром Гришка пошел в роддом, я хотела с ним, а он говорит: “Не надо, я один”. Ну, понятно.
Так что я все узнала гораздо позже, только к вечеру, когда вернулась с работы. Сначала забежала к Гришке, звоню, звоню — никто не открывает. “А, — думаю, — наверное, он в роддоме торчит”. Рванула туда — нет. Обращаюсь в справочную: “Как самочувствие Бураковых, матери и ребенка?” И вот тут-то мне все и выкладывают. Трагический случай. ЧП в роддоме. Халатность и небрежность медперсонала. Виновные будут строго наказаны.
После родов Люська потеряла много крови, ей поставили капельницу с физраствором. Молоденькая сестричка, — кажется, практикантка, — которую оставили приглядывать за ней, задремала в уголке на стуле. Люська вытащила трубки, дотянулась до стола, где лежали инструменты, взяла скальпель и перерезала вены на обеих руках. Спасти ее не удалось. Врачи считали, что это приступ родильной горячки. Временное помрачение рассудка. Так и Гришке объяснили. И мне тоже.
Но я знаю, что это было совсем не так. Просто она вспомнила. Как, не знаю. Но вспомнила все.
— А девочка?… — спросила я безжизненно дряблым голосом.
— С девочкой все нормально. Вес — три девятьсот пятьдесят, рост — пятьдесят три сантиметра. Патологий нет…
Гришку я разыскала только к ночи. Он сидел один на лавочке в сквере. Шапку где-то потерял. дождь лил ему за шиворот.
— Пойдем, — сказала я ему. — Пойдем домой, Гриша.
— Зачем? — удивился он.
— Пойдем, — тоскливо повторила я.
— Я никуда не хочу идти, — капризно сказал он. — Я буду сидеть здесь. Всегда!
“Пьяный”, - поняла я и больше не стала ничего говорить. Сгребла его с лавки и потащила домой. Он упирался, что-то бормотал, размахивая руками.
— Куда ты меня ведешь? — возмущался он. — Оставь меня. Разве ты не понимаешь, что я хочу умереть?
— Понимаю, понимаю, я все понимаю… Только пойдем! Пожалуйста, пойдем, Гриша…
Дома я влила в него еще полбутылки водки, которую обнаружила в холодильнике. Заставила переодеться во все сухое. Он путался в рукавах, плакал, потом свалился на диван и захрапел.
Я пошла на кухню и допила то, что осталось. Плакать я не могла. Ничего я не могла.
Утром приготовила ему завтрак, убежала на работу. Вечером прихожу — еда как стояла, так и стоит. Он трезвый, глаза сухие, лицо кожаное, губы сжаты до белых полосок.
— Девочку я назову Людмила, — отрывисто сказал он.
Я быстро-быстро закивала головой: “Да, да, конечно”.
— Я матери своей звонил, — продолжает он, — просил приехать. Но она не может. Говорит — давай, я девочку к себе возьму.
— Ну?
— Я не согласился. Это моя дочь. Это единственное, что осталось от Люси. Она должна быть со мной.
— Правильно, — пробормотала я.
Он оформил отпуск и через неделю привез Милочку из роддома. Девочка была беспокойная, орала ночи напролет. Гриша очень старался, но один бы он все равно не справился. Утром перед работой я бежала в молочную кухню. Вечером неслась, сломя голову, закутывала Милочку в одеяло, вывозила в коляске на улицу, чтобы дать Грише немножко отдохнуть. Потом кутала ее перед сном. Стирала, гладила пеленки…
Выхожу часов в двенадцать — Костя топчется на улице.
— Пойдем, мне ключ дали. Знакомый уехал на четыре дня…
Я только охну жалобно:
— Какой еще ключ? Я с ног валюсь… Мне завтра вставать в шесть утра!
Потом посмотрю на его несчастную физиономию и рукой махну.
— Ладно. Пошли. Только учти — всю инициативу берешь на себя. Я сегодня бревно.
— Хорошо! — радуется он.
И вот лежу я, сонная, расслабленная, ни рукой, ни ногой пошевельнуть не могу, а он вертит меня, как хочет. Затихает на полчасика, не выпуская, и все по новой. Оторваться не мог. Точно чувствовал, что все это скоро кончится…
Примерно через месяц Гриша сказал мне:
— Света, я хочу попросить тебя об одной вещи, только ты не удивляйся. И… не обижайся.
— О чем? — насторожилась я.
— Видишь ли… Ты очень хорошо относишься к Милочке. Как никто. Ты себе представить не можешь, как я тебе благодарен! Не знаю, что бы я делал без тебя. Но ведь это не может продолжаться все время. Ты устала — столько забот с ребенком, да еще и работа…
— Ну? И что ты предлагаешь? — сухо спросила я.
“Все ясно, — догадалась я, — Папа наконец решил отправить девочку к бабушке. Этого и следовало ожидать. Разве мужчина способен на такие жертвы? Был благородный порыв, да весь вышел…”
А он все не решается произнести то, что у него на языке вертится. Стыдно, должно быть, сознаться в своей слабости. Талдычит что-то невразумительное:
— Ты так много сделала для нас… Я всю жизнь буду перед тобой в неоплатном долгу…
И тут я с отчаянием поняла, что если он у меня отнимет Милочку, — все, моя жизнь кончена. Ведь я полюбила ее, как сумасшедшая! Как будто это мой ребенок. Мой! Ведь Люська никогда не смогла бы так ее любить. Она ненавидела и боялась ее еще до рождения.
А я обожала этого кукушонка, тайно подброшенного в лоно матери. Я с наслаждением вдыхала запах ее мокрых пеленок, я с упоением целовала ее мягкую попку, ее упругий животик с выпуклым пупочком, ее крошечные растопыренные пальчики. Невинный розовый червячок. Беспомощная личинка с бессмысленными мутновато-синими глазками. Эта восхитительная беззубая улыбка. Этот воздушный пушок на затылке. Как она смешно кряхтит, пытаясь поднять головку, когда я кладу ее на животик… Как она забавно, по старушечьи чмокает, когда я сую ей в рот бутылку…
“Нет, — холодно и зло подумала я, — никому я ее не отдам. Если он захочет ее у меня отнять, я скажу ему все. ВСЕ! И пусть он после этого отшвырнет ее с омерзением. Как жабу. Как слизняка. Пусть! Это будет мой ребенок. Только мой! У нее нет матери. У нее нет отца. У нее есть только я…”
— Есть только один выход, — наконец, выдавливает Гришка. Я вся напрягаюсь до синевы. — Если ты ее удочеришь…
— Что? — у меня даже челюсть отпала.
— Если ты ее удочеришь, — продолжает Гришка, — я все узнал, тебе предоставят декретный отпуск с сохранением места и стажа. Ты сможешь заниматься только ребенком…
— Как? — все еще не могу понять я.
— Ну… если мы поженимся… Конечно, я понимаю, что это слишком большая жертва с твоей стороны. И я не настаиваю, чтобы ты решила все сейчас, сразу. Ты подумай, как следует, время еще есть. Ведь это такая обуза… Может быть, на всю жизнь. А я обещаю…
— Я согласна, — быстро сказала я.
Он с удивлением посмотрел на меня. Какая-то тень пробежала по его лицу. Он нахмурился.
Ты, конечно, понимаешь, что это только формальность, — счел нужным он уточнить. — Я это делаю только ради ребенка. А Люся для меня была и останется единственной женщиной. Никто и никогда не сможет мне ее заменить.
— Да, — сказала я. — Конечно. Я понимаю… Тем более что у меня тоже есть любимый человек, и я не хочу разрывать с ним отношения. Надеюсь, ты не будешь возражать?
Я сказала это просто так, чтобы он не подумал, будто я вешаюсь ему на шею, пользуясь его безвыходным положением. В тот момент я совершенно не думала про Костю. А сказав, так и обмерла — а как же Костя? Ведь он уже родителям своим написал. И кольца купил…
— Разумеется, — рассеянно сказал Гриша, — ты совершенно свободна…
На следующий день мы пошли подавать заявление. Объяснили ситуацию, попросили, чтобы все сделали побыстрее. Нам посочувствовали и пошли навстречу. Через три дня расписали, а через неделю оформили все документы на удочерение.
В промежутке между этими событиями мне удалось встретиться с Костей. До этого мы с ним дней десять не виделись, он сразу потащил меня в общежитие, в мгновение ока выгнал злополучного Генку и велел до вечера не приходить. Тот, ропща и стеная, собрал свои бумажки и отправился в библиотеку. А Костя обхватил меня обеими руками, вжал, вдавил в себя так, что я почувствовала его тело не только кожей, но и всей плотью, костями, внутренностями.
— Ну когда, когда все это кончится? — жарко задышал он мне в ухо. — Я не могу больше без тебя, Светка, не могу без тебя!..
Я поспешно скинула с себя все и любила его с такой тоской и с такой жадностью, точно это было последний раз в жизни.
В общем, так оно и оказалось…
А когда он, всхлипнув, глубоко вздохнул, захлебнулся и обмяк, навалившись на меня, я осторожно высвободилась, оторвалась от него, села рядом, обхватив колени руками, и смотрела на него долго-долго. Прощаясь и запоминая…
Он открыл глаза и снова потянулся ко мне.
— Костя, — сказала я, отстраняясь, — Костя, я должна тебе сказать… Я вышла замуж.
— Уже? — беззаботно улыбнулся он. — За кого, если не секрет?
— За Гришу, — сказала я.
Улыбка стекла с его лица не сразу. Губы еще сохраняли форму улыбки, а глаза вдруг остекленели.
— Так это правда? — спросил он.
Я кивнула.
— Зачем? — спросил он.
Я объяснила.
— Но ты же не любишь его?! — воскликнул он то ли с надеждой, то ли с укором.
— Я тебя люблю, — хмуро сказала я.
— Но зачем? Зачем? — никак не мог понять он.
Я объяснила еще раз.
— Ты святая женщина, — с ужасом сказал он.
Мне стало неловко.
— Ну, вот еще… — сказала я. — Это ведь совсем ничего не означает. Так, пустая формальность… Я Грише сказала про тебя. Он не возражает. Мы можем по-прежнему встречаться… Когда он уезжает в командировки. Он очень часто уезжает! И квартира свободна. Представляешь, как хорошо! И так можем… Где-нибудь…
Я быстро-быстро говорила все это и почти верила тогда, что говорю правду. “А что особенного? — думала я. — Ничего особенного. Штамп в паспорте. Всего и делов…”
Костя смотрел на меня и молчал. А я все говорила и говорила.
— Ведь ничего же не изменилось, — говорила я. — В конце концов я и развестись могу, когда Милочка подрастет. Тогда Гришка с ней и сам управится. (“Фигушки! — подумала я, — Гришке я ее не оставлю! Я теперь ей законная мать, и права у нас одинаковые…”) — И буду я свободная женщина, и если я к тому времени еще не надоем тебе…
Но тут я увидела его глаза и осеклась.
— Светка, — шершавым голосом сказал он. — Ты не представляешь, что ты значила для меня, Светка! Я даже не знал, что так бывает… А ты… Как ты могла?
— А что? — все еще хорохорясь, передернула я плечами. — Что я такого сделала? Подумаешь, трагедия! Гос-с-споди!..
— Да, — сказал он. — Конечно. Ты абсолютно права. Было бы о чем говорить…
Он встал с постели и начал медленно одеваться. Натянул брюки. Застегнул молнию. Надел рубашку… Лицо его было совершенно невыразительным. Он не смотрел на меня.
И тогда мне вдруг стало страшно. Я таким его еще никогда не видела.
— Костя, — прошептала я, — ты же ничего не понял, Костя… Я никогда не смогу объяснить тебе все…
Он застегнул рубашку. Снял со стула свитер.
— Костя-я! — завизжала я и кинулась к нему, повисла на шее, голая, растрепанная. — Костя, ты ничего не понимаешь! Я люблю тебя, ну посмотри же на меня, посмотри! Почему ты отворачиваешься? Ты же видишь, я люблю тебя! Я люблю тебя, Костя! Костя!
— Пусти, — сказал он, стряхивая мои руки со своих плеч, и посмотрел на меня холодно и брезгливо. — Оденься. Скоро Генка придет.
— Ну и ладно, — пустым голосом сказала я, — ну и ладно. Тем лучше. Я даже очень рада. Ха! Ха! Ха!
Я одним движением вползла в платье, впрыгнула в сапоги, набросила шубу, сгребла в охапку то, что осталось, — трусы, колготки и прочее. Так я и бежала по городу — в распахнутой шубе, с голыми коленками, прижимая к груди скомканное свое бельишко, и слезы замерзали у меня на щеках.
Гришка даже ничего не заметил. Он так обрадовался, когда увидел меня.
— Света! Наконец-то… Я уже не знаю, что делать. У Милочки сыпь какая-то…
Мои слезы мгновенно высохли.
— Скорую, — сказала я, — быстро!..
Он винтом — к телефону. А я вымыла руки, переменила Милочке пеленки, сунула градусник. Температура была повышенной, но не сильно. Ярко-красная сыпь обильно покрывала лицо, спинку, живот. Милочка беспокоилась, сучила ручками и ножками, плакала. Я решила, что лучше не заворачивать ее пока. Пусть тельце подышит.
Вернулся Гриша.
— Она не замерзнет? — забеспокоился он.
- Нет… Не должна. У нас больше двадцати градусов.
— Что же это может быть? — сходил он с ума. — Инфекция?
— Ну откуда инфекция, что ты, Гриша? — успокаивала я его. — Может быть, аллергия?
— Аллергия? Ты уверена?
— Не знаю, Гриша… Мне кажется, да.
Мы перебрасывались с ним короткими фразами, стоя по обеим сторонам Милочкиной кровати и не сводя с нее глаз. Она барахталась, задирала ножки и пускала пузыри.
Пришла врачиха, пожилая, грубоватая. Неодобрительно покосилась на меня. Я сразу же почувствовала, как сильно у меня растрепаны волосы и как вульгарно накрашены глаза.
Она осмотрела Милочку, бесцеремонно ворочая ее за ножки. У меня прямо сердце обрывалось, когда я видела. как небрежно обращается она с этим хрупким тельцем. Она покачала головой. Я затаила дыхание.
— Чем пеленки стираете? — подозрительно спросила она.
— Мылом, — поспешно ответила я. — Мылом. Детским.
Она кивнула.
— Так. А кормите чем?
Я сказала, чем.
— Грудью надо кормить, мамаша, сердито сказала она. — Грудью! И больше ничем. Такому ребенку никаких смесей давать нельзя, понятно?
Я покосилась на Гришу. Он молчал.
— Где же взять, — через силу улыбнулась я, — если нет…
— Где хотите, — проворчала она. — Вас природа снабдила для этого всем, чем нужно. А вы пренебрегаете своими святыми обязанностями. Вам нужна вольная жизнь, а не ребенок. Сунут бутылку, бросят ребенка, на кого попало, и шляются, где хотят…
— Почему вы так говорите? — покраснела я. — Вы же не знаете…
— Я вижу., - презрительно бросила она. — Чего только не насмотрелась за последние годы…
Я беспомощно повернулась к Грише. Но он снова промолчал.
Тогда я открыла рот и хотела сказать: “А я здесь вообще не мать. Я вообще здесь посторонний человек!” Но посмотрела на Милочку и ничего не сказала. Как будто побоялась, что она услышит и запомнит.
А врачиха тем временем, глядя на Гришу и совершенно игнорируя меня, перечисляла, что можно и чего нельзя.
— …Постарайтесь найти донорское молоко. Хотя бы на одно кормление. Ванночки с чередой — обязательно. Можно два раза в день. И пеленки желательно споласкивать в отваре череды. Про воздушные ванны не забывайте. Как можно чаще. Гулять побольше. В любую погоду. Сон на свежем воздухе очень полезен. Но самое главное — питание…
— Что же делать? — озабоченно сказал Гриша, когда она ушла. — Где взять молоко?
— Не знаю, — сказала я.
Он посмотрел на меня с раздражением, точно я и впрямь виновата, что не могу кормить ребенка грудью, как полагается.
Мне это очень понятно. Я и сама не раз с ненавистью поглядывала на свою никчемную, бессмысленно оттопыривающую платье грудь.
Как-то раз Милочка долго плакала, не могла уснуть, и я от отчаяния расстегнула кофточку и прижала ее ротиком к себе. Грудь у меня маленькая, острая, вместо сосков — чуть припухшие розовые кружочки. Но Милочка сразу нашла то, что нужно, обхватила тугим колечком губ, запыхтела, зачмокала, заработала упругим шершавым язычком. Мне стало жарко. Сладко и больно заныло в животе. Горячая кровь побежала по всему телу, прилила к груди, соски набухли, затвердели. Казалось, вот-вот — и брызнет молоко. Но ничего не получилось.
Я где-то читала или слышала, что бывают такие случаи, когда женщина начинает прикладывать к груди чужого ребенка, и у нее вдруг появляется молоко. Но, наверное, так случается только у женщин, которые раньше рожали. У меня не вышло.
Но я все равно продолжала так делать. Потому что думала — а вдруг?… И потом Милочка у груди быстрее успокаивалась. Бывало, носишь-носишь на руках, она кричит, не переставая, а к груди только приложишь — сразу затихнет, посопит немного и уснет, не выпуская сосок изо рта. А я прижимаю ее к себе и таю от нежности. “Доченька моя, — шепчу, — родная моя. бедная…”
А однажды Гриша внезапно вошел и увидел… Я смутилась, поспешно отлепила от себя сопящую милочку, сунула ее в кроватку. Она обиженно закряхтела, зачмокала пустым ртом.
— Зачем ты это делаешь? — недовольно спросил Гриша.
Я застегивала кофточку. не глядя на него.
— Ей нравится… — виновато сказала я.
Он вздохнул и вышел, ничего не сказав.
Я решила больше так не делать. Наверное, это действительно нехорошо…
Проблема с молоком оказалась неразрешимой. Я обегала все больницы, все роддома в городе, унижалась, рассказывала, что девочка осталась без матери, что у нее страшный диатез…
— Что вы, что вы, — махали на меня руками, — нам донорского молока еле-еле хватает для больных и недоношенных. По капле собираем…
На улице и в детской консультации я вступала в разговоры со всеми молодыми мамашами и после неизбежных ритуальных вопросов: “А кто у вас? А сколько весит? А как зовут?…” и так далее принималась все теми же заученными словами рассказывать все ту же историю. Мне сочувствовали. ахали. качали головами, и больше ничего.
Но однажды, наконец, повезло. Возле магазина на улице квохтал чей-то ребенок в коляске, я остановилась покачать, и тут подбежала девочка с сумками в обеих руках.
— Ой, спасибо вам большое! — воскликнула она. — Ну, что за ребенок! На минутку оставить нельзя — сразу орать начинает…
— Сколько вашему? — спросила я.
— Две недели. А вашему?
— У меня девочка… Месяц и десять дней.
— Вы тоже в магазин? Давайте по очереди. А то как-то страшно коляску надолго оставлять…
— Давайте! — обрадовалась я. Мне нужно было зайти в овощной и в булочную. А оставлять Милочку без присмотра я тоже не любила.
Мы разговорились. Люба. так звали девочку, рассказала мне свою историю (муж служит, вместе учились в школе, живет с родителями, но они совсем не помогают, потому что были против этого брака, поскольку рано…) — а я рассказала свою…
— Какой ужас! — расстроилась Люба. — Бедненькая девочка, — заглянула она в коляску к Милочке. — Надо же, а я молоко целыми банками в раковину выливаю…
— Что? — вскрикнула я и вцепилась в нее мертвой хваткой. — Люба! — дрожащим голосом сказала я. — Пожалуйста! Я вас умоляю! Можно, я буду приходить и забирать молоко?
— Да ради бога, — пожала она плечами. Что мне жалко, что ли? На чем записать адрес?
— Люба! — с отчаянной наглостью сказала я. — А можно прямо сейчас? Хоть сколько есть…
— Сейчас? Но утреннее я уже вылила, а больше пока нет… А, ладно! Пошли. Сейчас подоюсь, а к следующему кормлению еще набежит.
Она нацедила мне почти поллитра.
Любиным молоком мы выкармливали Милочку месяцев до десяти. Люба была просто неисчерпаема. Она сама весело смеялась над собой: “Молочная порода! Дойная корова! Молочный комбинат в действии!..” Она подставляла под свои тяжелые в молочных прожилках полушария по литровой банке, наклонялась, упиралась локтями в стол, и молоко с тонким журчанием само текло туда тугими скрученными струйками.
Милочка быстро поправлялась. Сыпь у нее прошла. Правда, иногда появлялась снова — когда Люба, не выдержав, то апельсинов объестся, то шоколаду. Она ведь сама еще почти ребенок — только-только восемнадцать исполнилось. Она по секрету рассказала мне, что они с Вовкой трахаются с пятнадцати лет. “А теперь он меня бросит, — невозмутимо сказала она, — потому что я жирная стала, как гиппопотам, а ему худенькие нравятся…”
Но, по-моему, Вовка ее не собирался бросать. Он писал ей обстоятельные письма и регулярно слал свои фотографии в десантной форме. На этих фотографиях он выглядел сердитым подростком.
А однажды я встретила Костю.
Я гуляла с Милочкой в сквере, недалеко от дома. Был уже март месяц. Солнце пригревало. Осевший грязный снег корчился под лавками и в зарослях кустарника. Костя читал какие-то объявления на столбе и делал вид, что очень увлечен этим занятием. Надо сказать, что я раньше его замечала несколько раз во время прогулок с Милочкой. Правда, издалека. То за деревьями мелькнет. То на углу маячит. Я догадывалась, что он изучил мой маршрут и специально попадается на дороге. только гипертрофированное самолюбие не позволяет ему подойти первым.
— Костя! — окликнула я.
Он обернулся и, с трудом сохраняя на лице равнодушное, независимое выражение, сказал:
— А, это ты… Привет.
— Привет! — радостно улыбнулась я. — Ты как здесь оказался?
— Да так… Случайно.
Ясно. Не успел ничего придумать.
— Пойдем, — сказала я. — Я тут рядом живу. Милочка будет спать еще часов до трех. А мы с тобой пока… поговорим.
Он посмотрел на часы, нахмурился и нехотя сказал:
— Ладно…
По дороге я рассказывала про Милочку, что скоро зубки будут резаться, что ползунки — помнишь? которые ты покупал в “Детском мире” — ей уже почти как раз, что она хорошо лежит на животике и даже пытается поворачиваться набок… В общем, всякую ерунду. Лишь бы не молчать.
— А ты как? — наконец, спросила я.
— Да так, неопределенно ответил он.
Ну вот, и пришли. Милочку прямо в коляске я выставила на балкон. На свежем воздухе она может проспать и больше, чем до трех. Может и до четырех. Или даже до полпятого.
— Подожди, — сказала я Косте и пошла в ванную. Приняла душ, придирчиво поглядела на себя в маленькое зеркальце. Выгляжу я, конечно, не очень. Бледная. И веснушки выступили. Припудрила нос и щеки. Сойдет. Распустила волосы. Накинула халатик на голое тело и, не застегивая его, вышла из ванной.
Костя сидел на кухне, облокотившись на стол, и сосредоточенно разглядывал какое-то пятно на клетчатой скатерти.
— Ну, здравствуй! — шепнула я и села ему на колени. Халатик распахнулся. Он отвел глаза. — Здравствуй, — повторила я, пряча лицо у него на груди.
Он был напряжен, весь натянут, как провода высоковольтных передач. Неловко просунул руку под халатик и сразу отдернул, точно обжегся.
— Не могу, Светка, — подавленно сказал он, — Не могу — здесь…
— Ну, пойдем в комнату, — предложила я, хотя все прекрасно поняла.
— Нет, — покачал он головой, — не в этом дело…
— Ну, чего ты испугался? — ласково сказала я. — Гриша придет не раньше восьми, он сейчас в техникуме на полставки вечерние курсы ведет…
— Ты чужая. Ты уже не моя…
— Твоя, твоя, — засмеялась я, — Еще как твоя! Сейчас ты в этом убедишься.
И начала расстегивать ему молнию. Зачем — не знаю. Сразу ведь поняла, что делать ничего не нужно. Как увидела его, так и поняла. Не люблю я его. Вот что. Не нужен он мне. Совсем. Он тут не причем. Просто всю любовь, которая отпущена на мой век, вобрала в себя Милочка, впитала, всосала до капельки. Ничего никому не осталось. Конечно, я могла сделать усилие над собой, изобразить и страсть, и нежность… Но зачем? Зачем?
Пусто было у меня на душе, тоскливо, но я продолжала игриво хихикать, прижиматься к нему, запустила руки под рубашку, куснула его за ухо, пощекотала кончиком языка шею…
Чувствовала я себя просто отвратительно. Было стыдно и противно. Точно я изменяю своей ненаглядной Милочке с этим чужим, посторонним для нее мужиком.
— Не надо, — сказал он, — не мучай себя, Светка…
Я встала с его колен, двумя руками стянула полы узкого халатика. Он посмотрел на меня протяжным взглядом. Долго смотрел. И я, как загипнотизированная, не могла пошевелиться. Халатик расползался на груди и животе, я стягивала его снова и снова…
Наконец, он встал, ладонями обхватил мою голову, нагнулся и бережно поцеловал меня в губы.
— Бедная… Бедная моя Светка, — грустно сказал он.
Потом резко оттолкнул меня и, не оборачиваясь, пошел к дверям.
— И не смей больше шляться возле моего дома! — со злостью крикнула я ему вслед. — Никогда! Слышишь!
Он ничего не ответил.
Где-то месяцев в восемь, в девять я впервые всерьез забеспокоилась. То есть я, конечно, и раньше замечала, что Милочка немного отстает в развитии. Меня это пугало, но не очень. Я по нескольку раз в день проделывала с ней полный комплекс гимнастических упражнений, освоила все виды массажа, старалась побольше разговаривать с ней. А сама то и дело поглядывала в книги — что нам полагается делать в шесть месяцев? в семь? в восемь? Ну да, немножко запаздываем. Но ведь и в книгах пишут, что у разных детей бывает по-разному. И задержка в один-два месяца еще ничего не означает. Лишь бы все остальное было в норме. А Милочка — славная, толстопузенькая, улыбчивая. Пуховая лысинка, две кудряшки по бокам. Круглый носик. Два зуба сверху и два снизу пробиваются.
И тем не менее я вглядываюсь в нее с тревогой. Почему она до сих пор не встает на ножки? Любин Павлик на месяц младше, а уже ходит, держась за манеж.
— Толстуха она у тебя, — смеялась Люба, — Не может задницу от пола оторвать.
А почему она не хочет ничего говорить? Любин Павлик уже три слова знает: “Кыть, ма и па”, а Милочка только гудит и пузыри пускает.
Нет, Грише я ничего не говорила о своих переживаниях. ОН и так устает — работает почти круглосуточно. Да и ерунда все это! Я самая настоящая паникерша, и больше никто. Если бы я была уверена, что у Милочки нормальная наследственность, мне бы и в голову не пришло волноваться. Но ведь я совсем не была в этом уверена.
Тогда еще у меня мелькнула мысль найти тех троих и постараться что-нибудь узнать о них. Я раскопала водительские права Юры, которые куда-то засунула и забыла. Выяснила, что работал он на скорой. Позвонила, но мне сказали, что он уже уволился. Тогда через справочную я узнала его адрес и даже разыскала его дом…
А потом подумала: “А что мне это даст?” Ну, выясню, что все трое — последние мерзавцы и подонки. А я, между прочим, в этом и так не сомневаюсь. Ну и что? Разве я после этого меньше буду любить Милочку?
Нет у нее отца! Нет и не было никогда. Святым духом зачато это невинное существо. И все. И хватит об этом.
На лето Гриша снял нам дачу за городом.
Он вообще очень старался, чтобы мы с Милочкой ни в чем не нуждались. Фрукты в доме не переводились. Самые первые помидоры — у нас на столе. Мясо — только с рынка, парное. Молоко — прямо из-под коровки. Выяснив все мои параметры. он сам покупал мне одежду и обувь. И даже белье иногда. Все самое лучшее. Когда у него выдавался свободный день — он Милочку полностью брал на себя. А меня отпускал на волю. Но это редко случалось. Очень уж много ему приходилось работать.
На дачу я и Любу с Павликом взяла. Вдвоем легче. И веселее, опять же. Любка такая беззаботная, смешливая. “Ты меня в качестве дойной коровушки с собой тащишь?” — хохотала она. А сама рада была без памяти, что от предков вырвалась. Совсем они ее заели. Грише приходилось возить из города продукты для всех четверых. Люба ничуть не комплексовала по этому поводу. Хотя за молоко, вообще-то, мы ей исправно платили.
Она ходила по дому с голыми, отвисшими сиськами, совершенно не стесняясь Гриши. “Застегнись, — просила я ее, — бесстыжая…” “Ревнуешь?” — лукаво поглядывала она.
Я сдуру рассказала ей про наш с Гришей договор, так и не нарушенный до сих пор. У нее глаза стали круглые, как часы на Спасской башне. “Ну вы даете, ребята…” — неопределенно протянула она.
Но с тех пор прямо у меня на глазах, нисколько не таясь, напропалую соблазняла Гришу. Кормит Павлика, а сама на него острым глазом косит. “Гришенька, иди сюда, я и тебе сисю дам. У мамы Любы молочка на всех хватит”.
Мне это почему-то было неприятно. А Гриша только усмехался кривовато.
Или развалится на диване — халат засаленный, половины пуговиц нет, все на виду, — и говорит, сюсюкая, как маленькая девочка:
— Гришенька, возьми меня тоже к себе в жены. Будет у тебя небольшой домашний гарем. Любовь втроем — это так романтично, так сближает… Светка будет у нас старшей женой, пусть она по хозяйству хлопочет, с детьми возится. А я буду младшей, любимой, исключительно для постельных дел. А, Гриш? Ой, Гриш, я такое могу, что тебе и не снилось!
Слушаю я этот беззастенчивый треп и аж трясусь от злости. Но виду не подаю.
Кроме того, постоянно сравнивая Милочку с Павликом, я с каждым днем убеждалась, что наша девочка во всем уступает ему. Она только еще начинала ползать, все время заваливаясь набок, а Павлик уже бегал вовсю. У нее было только четыре зуба, а у Павлика полный рот. И волосы у него длиннее и гуще. И болтал он, как заведенный, а Милочка только: “Гы” да “Мы”.
Любка ничего не хотела делать, целыми днями валялась полуголая на одеяле в саду и что-нибудь непрерывно жевала. А мне приходилось и возиться с детьми, и готовить, и стирать…
В общем, устала я ужасно. Еле-еле дождалась конца дачного сезона. И вздохнула с облегчением, когда пришлось собираться домой. В отличие от Любки, которая принялась ныть и стонать: “Ой, надоели мне мои черепа! Ой, как я не хочу возвращаться домой! Свет, а Свет! Поговори с Гришкой — может, я у вас поживу?”
Я так и села с размаху на то самое, на что обычно садятся.
— Ну-у, — озадаченно протянула я, — Что тебе на это сказать?… Ты же знаешь, что у нас сложные обстоятельства. Специфические…
— Тем более! — оживленно сказала она, облизывая свои толстые губы. Глаза у нее плотоядно заблестели.
— Он не согласится, — сказала я. — Вот как раз на то, что ты имеешь в виду, он ни за что не согласится!
— Ой, Света, — жеманно закрывает она глазки. — Ты не знаешь мужчин!.. Согласится! Спорим?
— Не буду я с тобой спорить! — сердито сказала я. — И вообще… у тебя муж есть! — вспомнила я. — Ты давно ему писала в последний раз?
Этот аргумент Любке нечем крыть, и она на некоторое время притухает.
Тут и Гриша подъехал с машиной.
— Какой мужик! — завистливо зашептала Люба. — Хоть на выставку достижений народного хозяйства. Хорошее тебе наследство подружка оставила!
— Хорошее, — не спорю я.
— А ты, подлый человек, не хочешь делиться с ближними! Так порядочные люди не поступают…
Честно говоря, Любка разбередила мое больное место. Гриша мне нравился. Очень. Не так, как Костя. И не так, как другие. Тут было чистое восхищение. Нежность. Жалость. И… что-то еще.
Он был так благороден. Так красив. И так несчастен.
Я все чаще и чаще задерживала на нем свой задумчивый внимательный взгляд. И пугалась, когда он замечал это. Нет, нет, я же обещала!.. Ты не волнуйся, Гриша, я все помню. Если бы ты сам… Ты бы не пожалел об этом. Гришенька, ты бы не пожалел об этом, правда! Не только эта распутная Любка, но и я кое-что умею…
Кстати, от Любкиных услуг я отказалась сразу после возвращения в город. Просто перестала к ней ходить за молоком, и все. Через два дня она примчалась сама с трехлитровой банкой.
— Ты чего, блин, не приходишь? У меня молоко, блин, скисает!
— Спасибо, Люба, — вежливо сказала я, — Нам уже не надо…
Любка сощурила глаза и посмотрела на меня с длинной, понимающей улыбкой.
— А-а-а… — сказала она, — Светка… Бедная Светка… Ты влюбилась в него, да?
— Да, — просто ответила я.
Она горестно подперла кулачками свои толстые щечки и запричитала, раскачиваясь:
— Ой, Светочка, Светочка! Ой-е-е-ей! Что же ты будешь теперь делать?
— Не знаю, — потупилась я.
— Ты, Светка, — не для него, — покачала она головой. — Такой мужик!.. Он же тебя просто размажет. Размажет и ноги вытрет. Нельзя тебе в него влюбляться! Нельзя, Светик… Потрахаться можно, а влюбляться — ни в коем случае!
— Много ты его знаешь! — вскинулась я. — Он такой!.. Таких, как он, вообще нет, если хочешь знать!
— И не надо, — вздохнула она. — И без них обойдемся. Мы уж как-нибудь так… Своими силами. И подручными средствами…
— Вот и хорошо, — сдержанно сказала я. Знаю я про ее подручные средства. Видела как-то раз… Когда она в ванной забыла запереться.
— Слушай, Свет, — внезапно оживилась она. — Есть идея! Он же замороженный, его раскрутить надо. Оставь меня как-нибудь с ним наедине…
— Еще чего! — вспыхнула я.
— А зря… — разочарованно скривилась она. — Ну, тогда сама попробуй… Бутылка, музыка, интимное освещение… Напои его как следует. Картинки подсунь… сюжетные. Я тебе принесу, у меня есть!
— Ничего не надо! — твердо сказала я. — И вообще… Ты к нам больше не приходи, ладно?
— Ладно, — сразу же согласилась она, как-то сразу погрустнев. — Я больше не приду…
И не пришла больше.
А толку?
На нашем фронте все оставалось без перемен. Гришка, всегда ровный, всегда спокойный, но внутри закаменевший до полной непробиваемости, приходил с работы, целовал Милочку в пуховую макушку, немного играл с ней, задавал мне несколько дежурных вопросов о самочувствии, ужинал, благодарил и уходил в свою комнату.
Ни одного лишнего слова! Ни одного вопроса сверх необходимого, чисто функционального минимума! Когда он ел, я пристраивалась в уголке и ненасытно смотрела на его замкнутое, жесткое лицо, на его резкий профиль, твердый затылок, ласкала, обволакивала взглядом его впалые, чисто выбритые щеки, голую, упругую шею, прикипала сквозь туго натянутую рубашку к напряженно поднятым плечам, к мускулистой спине…
А он меня воспринимал, как часть домашнего интерьера, не более того.
Иной раз накрашусь, бывало, к его приходу, прическу наверну. Надену что-нибудь такое… с лямочками. Ну и что? А ничего. Броня крепка и танки наши быстры… В том смысле, что после ужина он, как обычно, мчится прямой наводкой в свою комнату. С кипой газет. И ноль эмоций на все мои изыски и ухищрения.
“Ну, до каких пор он будет носить свой мистический пояс верности? — маялась я. — Ну, ладно, может, я не в его вкусе… Ладно. Но ведь он же и на других баб — ноль внимания! Работа — дом, работа — дом, и больше ничего…”
Впрочем, это даже несколько утешало меня. Просто надо его понять. Боль утраты слишком свежа, как говорится. Но пройдет время и… может быть… может быть… Он оценит мою ненавязчивую заботу, он привыкнет всегда видеть меня рядом, он поймет, что больше не может без меня обходиться и тогда… тогда… Сердце мое начинает подпрыгивать до самого горла, когда я пытаюсь представить, что будет тогда. Пытаюсь — и не могу.
Главное — не спешить, не спешить…
Слишком откровенные проявления чувств могут сейчас лишь оскорбить и оттолкнуть его.
Но ведь нет же сил ждать! У меня все спекается внутри, когда я слышу, как он вздыхает и ворочается на своем диване за стеной. Он так страдает! Бедный… бедный…
Люсенька, мертвая моя соперница, ну отпусти ты его, не держи, ведь тебе-то он уже не нужен больше! Отдай его мне, Люся, я за тебя молиться буду! Ну, что в тебе такого особенного? ну почему он никак не может забыть тебя?
Я вспоминаю ее бледной тело, облепленное тощими струйками воды — наутро после той страшной ночи. Знала ли я в тот миг, с бессовестным и жадным любопытством разглядывая ее целомудренную наготу — да! целомудренную, несмотря на всю мерзость, которую с ней сотворили, — знала ли я, что это видение будет мучить меня всю оставшуюся жизнь?
А ему каково?
Ведь он помнит ее не только глазами, но и всем телом — руками, губами, кожей. Ее застенчивые ласки, ее нежный шепот, ее наивное кокетство. Запах ее волос. Вкус ее поцелуев. Мягкий изгиб бедра. Скольжение губ по шелковистой коже…
Люська! Зачем ты это сделала, Люська? Зачем?
— Гриша, — сказала я однажды. — Я, конечно, понимаю, как тебе тяжело…
Он предостерегающе посмотрел на меня. Стоп! Запретная тема. О Люське он со мной никогда не говорил. И ни с кем — никогда.
Но ведь так же нельзя! Так нельзя…
— Гриша, перестань изводить себя! Ведь ничего не изменишь. Надо жить…
Нечеловеческая боль сминает его лицо.
— Я не имею права жить, — глухо говорит он. — И никогда не пытайся утешить меня, слышишь! Я виноват во всем. Я погубил ее!
— Гриша! — вскрикнула я. — Ты? Что ты говоришь, перестань, не надо…
Он посмотрел на меня глазами раненого зверя.
— Она так любила меня… Она… Она не смогла пережить моей измены. Сделала вид, что поверила мне, а сама…
“Какой ты дурак, Гришенька, — безнадежно вздохнула я. — Боже мой, какой ты дурак…”
И с ужасом подумала, что сейчас ему все скажу. Скажу все, и он успокоится. Потому что так нельзя. Он ни в чем не виноват. И должен узнать об этом. От меня. Потому что больше никто не скажет ему. Больше никто на свете не знает этой страшной тайны. Кроме меня.
Я не хочу, чтобы ты страдал! Не хочу! Гриша, ты совершенно ни в чем не виноват!
— Гриша, начала я. И вдруг поняла, что ничего не могу сказать. Что-то остановило меня. Что?
Милочка!
Она поднялась на ножки в своей кроватке и отчетливо сказала:
— Па! Па!
— Она сказала “Папа!” — радостно завопила я. — Гриша, ты слышал — она сказала: “папа”. Она тебя позвала, Гриша!
И Гриша схватил ее на руки, прижал к себе, на глазах его выступили слезы, а Милочка тыкала пальчиком ему в ухо и все повторяла:
— Па! Па! Па!
А я смотрела на них, кусая губы, и думала о том, что никогда, ничего ему не скажу…
Но ведь надо что-то делать! Со дня Люсиной смерти прошло уже больше года, а ему ничуть не легче. Сколько это может продолжаться?
После нашего разговора Гриша еще больше замкнулся в себе. Глаза его, и без того темные, непроницаемые, совершенно обуглились от испепелявшей его тоски.
А я изнемогла от собственного бессилия. Ночами, чутко прислушиваясь, ловила еле различимые звуки за стеной. Вот он вздохнул. Вот он отложил газету. Подошел к окну. Чиркнула спичка. Он очень много курит. А по утрам — темные круги под глазами.
Я чувствую сквозь стену, как ему тяжело. И ничем не могу помочь.
Но вот щелкнул выключатель. Скрипнул диван. Становится тихо. Уснул? И чуть слышным протяжным вздохом я выпускаю наружу скопившуюся в груди горечь и тоже постепенно засыпаю.
Однажды мне показалось, что в его комнате как-то слишком тихо. Даже дыхания не слышно. Я поднялась с колотящимся сердцем, прислушалась. Потом встала и на цыпочках подкралась к его дверям. Ой, ну почему же так тихо? Обычно он немного похрапывает, сопит, иногда стонет во сне.
Я осторожно приоткрыла дверь и в своей длинной ночной рубашке медленно, как привидение, вошла в его комнату. Беззвучно двигаясь, почти не касаясь пола, приблизилась к его кровати. Его голова, облитая жидким лунным светом, неподвижно лежала на подушке. Скорбные складки в уголках губ и между бровями даже во сне делали его лицо страдальческим. Я смотрела на него, смотрела…
Я не знаю, как это получилось. Мучительная нежность просто душила меня, требовала выхода. Я опустилась на колени перед кроватью, нагнулась, приблизила губы к его руке, лежащей поверх одеяла. Замерла на секунду, сдерживая дыхание. Все внутри меня так пылало, что я боялась обжечь его кожу… Но он ничего не почувствовал.
Во рту стало сухо. Губы мои потрескались от жара… Сердце останавливалось…
Не соображая, что я делаю, я медленно стянула одеяло, которым он был укрыт до подмышек. Он спал. Он спал и ничего не чувствовал.
И тогда я… Тогда я…
Я стала целовать его.
Своими растрескавшимися губами, своим пересохшим, шершавым, как наждак, языком я быстро-быстро, точно воруя, прикасалась к его коже. Я клеймила своей каиновой печатью каждый квадратный сантиметр его тела. Надолго замирая, алчно, как вампир, я припадала к прежде скрытым от меня потайным местам, точно стремилась вытянуть, выпить переполнявшую его печаль, а после двигалась дальше, и кровавый след тянулся за моим ртом…
Через некоторое время я вдруг почувствовала, что он не спит. Дыхание его стало частым, прерывистым… Я испуганно съежилась, замерла. Сейчас… сейчас о вскочит, возмущенный, и с позором изгонит меня из своего дома… навсегда… Что я натворила!
Но он лежал, не двигаясь. И дышал тяжело, как будто долго-долго бежал и запыхался. “Не может быть! — мелькнула безумная мысль. А рука сама скользнула на ощупь вниз по его животу…
Да… Да! он хотел меня. Меня?
Меня! Конечно, меня!..
Гришенька, мальчик мой родной, неужели?.. Дрожащими руками я стягиваю с себя рубашку… Да все, что угодно, господи!
Гриша судорожно дернулся несколько раз, огненный поток ошпарил мое нутро. Он выгнулся, коротко вскрикнул и осел подо мной с тихим стоном. Все.
Несколько секунд я лежала, прижавшись к нему, неподвижно. Слушала тяжелое буханье его сердца, постепенно затихавшее. Чего-то ждала?.. прикосновений, слов… не знаю.
— Гриша?.. — еле слышно прошелестела я. Он не отозвался.
Его бледное лицо, полурастворенное прозрачным лунным настоем, было спокойно и прекрасно. Глаза прикрыты. Трагические складки смягчились, разгладились.
Кажется, он спал. Наверное, это все случилось во сне…?
Я неслышно соскользнула с него, подняла валявшуюся на полу смятую рубашку и исчезла, как тень, как… мимолетное виденье.
Пусть. Пусть он думает, что я ему только приснилась. Но, может быть, утром он вспомнит этот странный сон и захочет… повторить его наяву?..
Я ждала его пробуждения, трепеща, как осиновый лист. Конечно, я не надеялась, что он заговорит о том. что произошло (а что, собственно, случилось? Ну, сон…), или кинется ко мне с объятиями и словами благодарности (за что???). Нет, нет… Но какое-нибудь движение, какой-нибудь особенный взгляд… Растерянность. Нежное удивление… И я пойму — он помнит, он знает! Это все, что мне нужно.
А Гриша был таким же, как всегда — сдержанным, немногословным. Подавая ему завтрак, доставая из шкафа чистую рубашку, я все пыталась поймать его взгляд, но мне это никак не удавалось. И лишь перед самым уходом, когда я, не утерпев, коснулась его плеча, как бы снимая с пиджака невидимую пушинку, он обернулся, и глаза наши встретились. И мне показалось, что… он смотрит на меня… с презрением?
Наверное, мне это только показалось.
А днем случилось чудо. Милочка в первый раз сказала “мама”. И я вдруг подумала, что это символично. Такое совпадение. Ведь именно сегодня ночью… Хотя… какая тут связь? Никакой связи нет…
Гриша-то вовсе не отец ей.
Она смотрела на меня, улыбаясь во все свои четыре с половиной зубы, блестя хитрющими глазами и непрерывно повторяла:
— Ма-ма! Ма-ма!
И тянулась ко мне ручонками из кроватки, требовательно крича:
— Мама!
А когда я брала ее на руки и спрашивала: “Милочка, как ты любишь маму?”, она гладила меня своими пухленькими ладошками, тыкалась мне в щеку слюнявым ротиком и, счастливая, лепетала:
— Мама, мама, мама…
Я плакала, целовала ей ручки, прижимала к себе. Мама! Это было второе осмысленное слово, которое она научилась говорить к своим полутора годам.
Вечером, когда пришел Гриша, я кинулась к нему, вне себя от радости.
— Гриша! Она научилась говорить “мама”! Пойдем, пойдем, — теребила я его за рукав, — пойдем скорей, послушаешь!
Он вошел в комнату.
— Па! — звонко крикнула Милочка, увидев его, а потом повернулась ко мне, потешно сморщила свой крохотный носик, запрыгала, затрясла голым задиком. — Мама!
Гриша вынул ее из кроватки, поднес к стене, на которой висел Люсин портрет в деревянной рамке, показал на него и раздельно произнес:
— Мама здесь, Милочка.
На меня он не смотрел.
— Мама? — удивленно обернулась Милочка, показывая пальчиком на меня.
— Мама здесь, — терпеливо повторил Гриша.
Я повернулась и шатаясь вышла из комнаты. Все смерзлось у меня внутри.
Я пошла на кухню, встала, опершись ладонями о подоконник, прислонилась лбом к холодному, черному стеклу…
Через несколько минут вошел Гриша. Я спиной почувствовала его присутствие, но не обернулась.
— Света, — негромко позвал он.
— Что? — чуть дыша, прошептала я. — Что, Гриша?
— Света, — хмурясь, сказал он. — Милочка должна знать о Люсе.
— Да, конечно, — беззвучно шевельнула я онемевшими губами.
— Милочка должна знать, кто ее настоящая мать, — сурово отчеканил он.
— Да, конечно, — послушно кивнула я.
— Мне неприятно, болезненно морщась, сказал он. — Мне очень неприятно говорить об этом… Но, пожалуйста, имей в виду… Я не хочу, чтобы она называла тебя мамой!
— Но Гриша, — растерянно сказала я, — почему?..
Он смотрел на меня тяжелым холодным взглядом.
— Не хочу, — повторил он.
— Хорошо, — сказала я, ничего не понимая. — Но, Гриша, если вдруг она сама… Ведь она же такая маленькая. Ей необходима мать. А Люсю все равно не вернешь…
— Замолчи! — зло крикнул он и выбежал из кухни.
…Как я могла? Я готова была убить себя за то, что сказала эту бестактную, жестокую фразу! И то, что Милочка назвала меня мамой — как ему, наверное, больно было это слышать… А я еще, дура, радовалась! Потащила его слушать — “Гриша, Гриша, она научилась говорить мама…” Мама… Ну, какая я мама? Нет-нет, он абсолютно прав! И я должна сама, как можно скорее, исправить свою ужасную ошибку…
Я тихонько поскреблась в его дверь, он не отозвался. Но я все равно вошла.
— Гриша! — окликнула я.
Он лежал на диване, отвернувшись лицом к стене.
— Гриша! — испуганно сказала я.
Он сел, глядя на меня исподлобья сухими глазами.
— Прости меня! — сказала я. — Я дура.
Он молчал.
— Понимаешь… Я как-то не подумала. Просто… она научилась говорить новое слово, вот я и обрадовалась. Только это и больше ничего, правда! Не обижайся на меня… пожалуйста. Я все поняла. Я буду каждый день рассказывать ей о Люсе, вот увидишь! Она ведь многое уже понимает. Я научу ее любить Люсю. Честное слово!
Его лицо постепенно оттаивало. Он глядел на меня… не с любовью, нет. Но с любопытством.
— Хорошо, — отрывисто сказал он. — И… извини, что я так… говорил с тобой. Ты не обиделась?
— Ну, что ты, Гриша! — горячо воскликнула я. — Что ты! Я не умею обижаться… на тебя.
Наверное, я зря это сказала. Лицо его снова захлопнулось, окаменело. Я немного еще постояла и вышла, неслышно притворив за собой дверь…
Уложила Милочку. Потом долго-долго стояла под душем с закрытыми глазами. Я так люблю воду! Грубые, поверхностные ласки мужчин — ничто в сравнении с этими, омывающими все тело прикосновениями. Интересно… Может быть, это какой-нибудь новый вид полового извращения? Водоложество там… Или водомания. Или водосексуализм?
Люблю бродить под дождем. Люблю, раскинув руки и ноги, качаться на морских волнах. Люблю нырять в таинственные зеленоватые глубины, испытывая восторг и ужас от запретности и противоестественности происходящего. Люблю неподвижно стоять под душем, томно внимая движению чутких и ласковых струек по обнаженной коже…
Раствориться в этих бесплодных объятиях… растаять, как Снегурочка… утечь сквозь круглое отверстие в невидимые подземные трубы… просочиться в песок… не помнить ни о чем… не чувствовать… не знать.
В Гришиной комнате было уже темно. Спит? Я нерешительно постояла несколько секунд у неплотно прикрытой двери, сдерживая дыхание, и… вошла. Слишком громко стучит мое сердце. Он может проснуться! Не задеть бы стул, стоящий на дороге. Не скрипнуть половицей. Я — сон. Меня нет. Я ему только снюсь.
Я снюсь тебе, Гриша, правда?
Но, приблизившись к его постели, я вдруг поняла, что он не спит. Глаза его были закрыты, голова неподвижно лежала на подушке. Но слишком старательным, нарочитым было его ровное дыхание.
Он не спал.
Он ждал меня.
Ждал?
Я присела на краешек дивана. Тоненько звякнула пружинка подо мной. Ой! Я обмерла. Нет… ничего… Я протянула руки и, почти не касаясь кожи, провела раскаленными ладонями по его плечам. Он не шелохнулся.
Но он же не спал. Не спал! Я чувствовала это. Дыхание его пресеклось, что-то булькнуло в горле…
И тогда я осмелела.
Это были не вчерашние жалкие полуобморочные поцелуи. Я ласкала его искусно, умело, по всем правилам любовной науки. Он дрожал от возбуждения, вопил, извивался под моими руками, а я находила все новые и новые чувствительные точки, доводя его до полного изнеможения. Тебе это нравится, Гришенька?… тебе хорошо?… Вот видишь, а ты не хотел! Ах, мальчик мой, ты, оказывается, не такой уж железобетонный, каким стараешься казаться… Ты весь в моей власти. Я сделаю с тобой, что захочу! Мои руки и губы творят чудо, они возвращают жизнь в твое опустошенное тело…
И снова я исчезла неслышно, как только он затих, обессилено вытянувшись на постели.
Невесомая, как пух, впорхнула в свою комнату, свернулась калачиком под одеялом, уткнулась лицом в подушку и уснула, счастливая.
А утром он был все так же невозмутим и неприступен. Точно и не было ничего.
Правда, в лице его проступило что-то новое… Не знаю, что.
Он был со мной по-прежнему вежлив и сдержан. Подчеркнуто вежлив и подчеркнуто сдержан, я бы сказала. Взгляд отстраняющий, даже слегка враждебный.
Ну что ж… Если ему так удобнее… Он просто не привык еще. Все произошло так неожиданно для него.
Ничего. Пускай. Он привыкнет. Ледяная стена между нами постепенно растает. Он должен понять, что я делаю это только ради него! Я хочу вернуть ему способность радоваться и наслаждаться. Я хочу освободить его от непосильного груза прошлых страданий.
И я продолжала приходить к нему каждую ночь.
А он становился все ненасытнее и требовательнее. Он с жадностью искал новых, недоступных ему прежде ощущений. И подталкивал меня, если я медлила или не понимала, чего он хочет. Новые способы, причудливые позы, изощренные ласки… Я была послушна, хотя кое-что меня смущало порой, приводило в недоумение и даже огорчало.
Но… Но я старалась предупредить и исполнить каждое его желание.
И я ни разу не осталась с ним после того, как все было кончено. Сделаю свое дело и ухожу. Молча. Он и не просил меня остаться. Он вообще ничего никогда не говорил мне в такие моменты. И не целовал меня. Никогда. И… в общем… даже не прикасался ко мне без особой на то необходимости.
Я понимала, в чем дело. Он из последних сил пытался сохранить верность Люське. И не хотел осквернять свои губы и руки, когда-то страстно (или робко?) ласкавшие ее, прикосновениями к моему телу.
Или, может быть, пока но не дотрагивается до меня и делает все с закрытыми глазами, у него сохраняется иллюзия, что я — это она?.. Впрочем, нет. Никаких иллюзий. С ней он вряд ли позволял себе все то, что проделывает со мной. Он любил ее так трепетно, так благоговейно…
Но это не имеет значения. Глупо было бы ожидать, что ко мне он станет относиться так же, как относился к ней когда-то.
Я — это я, а она — это она. Ее нет, а я здесь рядом.
И я все-таки добилась того, чего хотела. Я стала его женой. (Женой ли?.. Резиновая надувная кукла. Игрушка для одинокого мужчины. Механизм для удовлетворения половых потребностей…).
Но я же так хотела этого! Я так мечтала быть с ним! Целый год я думала только об этом…
И только теперь я начинала понимать, что хотела совсем не ЭТОГО. Чего-то совсем-совсем другого…
Я — просто сон для него. Сон. Поэтому он так раскован и смел — ведь во сне все можно. А после пробуждения от меня не останется ничего, даже воспоминаний…
Ох, как я обрадовалась, когда забеременела!
“Теперь ты убедишься. Гришенька, что все было наяву! — с торжеством думала я. — Ведь от сновидений не рождаются дети…”
Я знала, что будет мальчик — черноглазый, темноволосый, как Гриша. И я заранее восторженно любила его. Я решила назвать его Алешка. Олешка, олененок лобастенький. Длинная рубашонка, кудряшки до плеч, ясная улыбка. Алешенька! Ангел мой…
Я изнывала от любви к нему, нерожденному. Ощупывала руками свой плоский живот, гладила его, ласкала, пытаясь сквозь кожу, сквозь упругие мышцы дотянуться до крохотной крупиночки, невидимо живущей где-то там, в глубине меня. Мальчик мой… Или девочка? Нет-нет, конечно, мальчик — такой же, как Гриша. Он родится весной, в солнечный день, будет цвести сирень и петь птицы, и Гриша с Милочкой придут встречать меня из роддома. Мы пойдем вчетвером — пешком по сияющей улице. Гриша понесет на руках Алешку, а Милочка доверчиво уткнет мне в руку свою теплую ладошку…
Хорошо, что я Милочкину коляску никому не отдала! И пеленки. Все теперь пригодится!
Я не сразу сказала Грише. Ну, не то чтобы не решалась… Просто никак не могла выбрать подходящий момент. Вдруг ни с того, ни с сего взять и сказать: “Знаешь, Гриша, а я беременная…”
Что? Откуда?..
А может, и вообще ему ничего не говорить? Сам увидит со временем… Вот удивится, наверное!
А еще я представляла, как буду идти, гордо выпятив пузо, и вдруг, откуда ни возьмись, — Любка, и как она вытаращит на меня глаза. (“Он — не для тебя…” — говорила она)… Или Костя попадется мне навстречу (вдруг?..) со своей женой-малолеткой. Увидит меня, смутится. Так ему и надо! А чего он сказал: “Бедная Светка”? Дурак! Никакая я не бедная. Я очень счастливая. У меня есть Гриша и Милочка. А скоро будет Алешка!
Все-таки я решила сказать Грише. Пусть знает! (Может быть, он станет относиться ко мне иначе?..) Вечером, когда он пришел с работы, я, загадочно поглядывая на него, накрыла на стол, а потом села рядом, подперев щеки ладонями, несколько секунд с улыбкой вглядывалась в его лицо и наконец произнесла:
— Гриша… ты знаешь… а у меня будет ребенок.
Он поперхнулся, и я от души расхохоталась, увидев его ошеломленную физиономию. (Так и знала, что для него это будет полной неожиданностью! Какое он еще дитя!..)
— Что? — с недоумением спросил он.
— Ребенок! — весело сказала я. — Мальчик…
— Какой еще мальчик?
— Сын! Твой сын, Гриша…
Он отложил вилку и посмотрел на меня с непонятным выражением.
— Вот как? — не сразу сказал он. — И ты… собираешься рожать его?
— Да, вдруг испугавшись чего-то ответила я, — конечно…
Он встал, подошел к окну, закурил. Молча. Я напряженно глядела ему в спину.
— Так, — наконец сказал он. — Ну, что ж… Это твое право. Я не могу запретить тебе. Но… Видишь ли, я так благодарен тебе за то, что ты делаешь для Милочки. Ты любишь ее как родную дочь, я это знаю! А когда у тебя появится свой ребенок…
— Это твой ребенок, Гриша, — мягко поправила я.
— Когда у тебя появится свой ребенок, — повторил он, как бы не слыша, — я не уверен, что твое отношение к Милочке останется прежним.
— Она была и останется моей дочерью, — ровным голосом сказала я. — Ничего не изменится.
Он усмехнулся.
— Тебе только так кажется. Своего ребенка ты все равно будешь любить больше. Это закон природы. И вряд ли ты сумеешь скрыть это от Милочки. Она сразу заметит разницу. Я не хочу, чтобы моя дочь страдала, — жестко заметил он.
“А ты уверен, что Милочка — твоя дочь?” — эти ядовитые слова просто закипели у меня на языке. Я крепко сжала губы.
Доказать это не составит труда. Элементарный подсчет. Он приехал в конце апреля, а Милочка родилась в середине декабря. Ах, ты думаешь, что она родилась недоношенной? Недоношенный ребенок, который весит почти четыре килограмма? Это что-то новенькое…
Ты прав, Гриша. Своего ребенка я буду любить больше! Да и ты тоже. Ведь это будет действительно ТВОЙ ребенок. Я рожу тебе умного, красивого, здорового мальчика. И ты не сможешь не полюбить его!
Ты полюбишь его безумно, как только увидишь это ангельское нежное лицо, так похожее на твое. И ты сразу заметишь разницу между ним и косоглазенькой, утконосой, кривоногой Милочкой, не имеющей ничего общего ни с тобой, ни с Люсей. К тому же она тупа, как пробка, — неужели ты не видишь? Ребенку четвертый год пошел, а она изъясняется одними междометиями! И больная насквозь. Я же замучилась с ней по врачам таскаться!
Нет, Гриша, нет, я не буду тебе ничего говорить! Ты сам все увидишь. Только позволь мне родить тебе сына! Я так хочу этого!
— Гриша, — устало сказала я. — Зачем ты это от меня требуешь? Это невозможно…
— Срок какой? — деловито спросил он.
— Почти два месяца.
— Еще не поздно… — Он встал, подводя черту разговору.
Я пошла укладывать Милочку. Она тихонько сидела на ковре, в нашей с ней комнате, и строила домик из кубиков. Медлительная, неуклюжая. Кубик на кубик поставит, и тут же все рушится. Но упорная. Может часами сидеть и заниматься этим безнадежным делом. Увидела меня, заулыбалась, встала на четвереньки, задрав попку к потолку, на ножки поднялась, покачалась и побежала вразвалочку.
— Мама! Киську! Атять!
Это означает: “Книжку читать”. Я перед сном ей всегда читаю. Тащит книжку “Волк и семеро козлят”. Каждый вечер — одну и ту же. Как доходим до того места, где волк козлят поедает, — носик задергается. подбородок затрясется, слезы в три ручья. Книжку вырвет у меня, захлопнет.
— Не касю! — кричит.
Это значит — не хочет, чтобы волк козлят ел. Этого мы волку, конечно же, не позволим делать ни в коем случае. Еще чего не хватало — козлят есть! Придет Милочка и прогонит злого волка.
— А ты волка не боишься? — спрашиваю.
— Ы-ы-ы! — грозно кричит она, а сама ко мне прижимается.
Как можно не бояться волка? Бойся — не бойся, а козлят спасать надо…
— А теперь баиньки, — говорю я.
Она гладит меня мягкой ладошкой по лицу, хитро улыбается.
— Мама бай — дя?
— Нет, Милочка бай… А мам пойдет посуду мыть. Спи, моя хорошая, спи, моя родная.
Устраивается на подушке, жмурится блаженно, сложив ладошки лодочкой. Опять экзема выступила на щеках. прямо уже не знаю, чем ее кормить…
Больно. Стыдно за те злые мысли, которые только что омерзительным змеиным клубком копошились у меня в голове. Нет. Никакая она не дебильная. Ну, не вундеркинд, конечно, но вполне нормальный ребенок, что бы там ни говорили специалисты. Я много с ней занимаюсь. И буду заниматься еще больше. Я все для нее сделаю! Никому не позволю ее обидеть!
Но так ужасно сознавать, что никто в мире не способен причинить ей зла больше, чем я сама. Как это чуть не случилось сегодня.
Какое счастье, что я все-таки сдержалась, не произнесла этих страшных, непоправимых слов!
Но смогу ли я сдерживаться ВСЕГДА? Особенно, если у меня родится Алешка… Вдруг он так и останется для Гриши чужим — не “его”, а “моим” ребенком. В отличие от Милочки… И придется каждый раз держать себя за язык. Придется. Придется…
Я смотрю на засыпающую Милочку сквозь слезы. Она так некрасива. Не могу понять, на кого из троих она похожа? Маленькие глазки, сплющенный нос… На Шуру?.. Коротенькие кривые ножки, оттопыренные уши… На Мишу?.. Низкий лоб, скошенный подбородок… Юра?..
У меня так и не хватило духу, несмотря на требование Гриши, запретить Милочке называть меня мамой. Как это так — у всех детей мамы, как мамы, а у Милочки — фотография на стене? Нет. Пусть тогда у нее будут две мамы. Одна кротко и нежно улыбается ей со стены, а другая варит кашку, завязывает бантики, вытирает носик и сажает на горшок. Мать земная и мать небесная.
Первое время я добросовестно, как и обещала, каждый день показывала Милочке Люсины фотографии, непрерывно повторяя: “Это мама”. Она сначала относилась к моему сообщению с недоверием, а потом привыкла. Спросишь: “Где мама?” — укажет пальчиком на стенку и бегом ко мне. Гриша в конце концов смирился и вообще перестал заговаривать на эту тему. Да и я, честно говоря. со временем все реже и реже напоминала Милочке о Люсе. Не до того было. Болезни, заботы. Потом я работать пошла — в садик. Из-за Милочки. Садик санаторного типа, туда не так-то просто устроить ребенка. Вот я и оформилась сама. Нянечкой. Очень удобно. И Грише полегче. Хотя заработок у меня не особенно большой, зато питание бесплатное. А главное — Милочка пристроена. И мне гораздо спокойнее, когда она рядом.
— Когда ты пойдешь на аборт? — спросил меня на другой день Гриша. Спросил так, будто этот вопрос вполне решен и не требует дальнейшего обсуждения.
Я затравленно посмотрела на него.
— Гриша, (Только бы не разреветься!) — не надо, пожалуйста, не заставляй меня делать это…
— Я и не заставляю, — безразлично пожал он плечами. — Как я могу заставить? Я просто спросил. Чтобы срок командировки согласовать. А то я уеду, а ты вдруг надумаешь.
— Не надумаю, — замотала я головой. — Нет! Нет.
— Ладно, — вздохнул он. — Дело твое. Послезавтра я уезжаю. Месяца на полтора.
И уехал. А у нас в доме, как назло, через некоторое время сломался лифт, и мне приходилось каждый день таскать Милочку на восьмой этаж. Она очень тяжеленькая, восемнадцать килограммов, а ходит плохо. И у меня начал болеть низ живота. Я сходила в консультацию, мне сказали, что нужно срочно ложиться на сохранение. А Милочку не с кем оставить. Я и отказалась. Говорю: “У меня ребенок маленький, а муж в командировке”. “Что ж, — говорят, — тогда будьте осторожны, больше пяти килограммов не поднимать, резких движений не делать…” Больше пяти! А Милочка — восемнадцать… И больничный не дают. “Мы, — говорят, — только госпитализировать можем…” Если бы больничный дали, я бы, может, и продержалась бы до Гришиного возвращения, а так…
Меня прямо с работы на скорой увезли. Все носилки кровью залила. Вычистили, выпотрошили и сказали, что детей я больше иметь не смогу.
Ну и не надо.
Раз я не смогла родить этого, то зачем мне другие? Мне другие никакие не нужны, я этого хотела, Алешеньку черноглазенького, мальчика моего ненаглядного. Он мне каждую ночь снится…
Не уберегла я тебя, сынок. Прости.
Из сна ты возник и сном остался.
Грише я писала раз в неделю — краткий отчет о Милочкином самочувствии, ну, и от себя что-нибудь. В одном из писем, после разных мелких житейских новостей и приветов от общих знакомых, я добавила в конце, через запятую: “А ребенка у нас уже не будет”. И все. Ничего больше не стала объяснять. Зачем?
А вернувшись, он и не спрашивал ни о чем. Не будет, так не будет, что ж тут говорить…
Зато… Зато я сразу почувствовала — по нескольким взглядам, брошенным вскользь на меня, по нетерпеливым движениям, по рассеянному его обращению с Милочкой, — я почувствовала, что он ждет не дождется наступления ночи. Он соскучился, я сразу об этом догадалась. Ему не терпелось остаться со мной наедине.
Но я не пришла к нему ночью.
Нет, не из кокетства, не для того, чтобы помучить. Хотя, может быть, и стоило? Я и раньше не раз думала, что слишком спешу исполнить все его желания, не давая возможности по-настоящему почувствовать нужду во мне. Если вокруг много воды, никогда не узнаешь жажды, но зато не почувствуешь радости от ее утоления. Полноту ощущения от обладания чем-то мы оцениваем как следует лишь в момент отсутствия данного объекта. (Тьфу ты, вот завернула фразочку!)
Он знает, кем была для него Люся, потому что потерял ее. Что ж, может ему нужно потерять и меня, чтобы понять, какое место занимаю я в его жизни?..
Только боюсь, что он даже тогда ничего не поймет…
Да и не могла я заставить себя причинить ему не то что боль, а даже небольшое огорчение. Не хотела ничего добавлять к той боли, которую оставила после себя Люся. Он больше не должен страдать!
А не пришла я к нему потому, что Милочка, возбужденная встречей с папой, обновками и гостинцами, очень долго не могла уснуть, капризничала, а я после выкидыша так быстро уставать стала — положила ее с собой рядом, свет выключила, баюкала-баюкала, да сама и уснула нечаянно.
Я даже не слышала, как вошел Гриша, как он взял от меня Милочку и отнес ее в кроватку… Проснувшись среди ночи, я увидела рядом с собой на подушке его темноволосую голову.
“Гриша…” — сонно заулыбалась я и потянулась к нему. Он резко развернул меня, вжался, проник, огненным клинком распарывая мои внутренности, раздирая их на тысячи пылающих кусков. Уже теряя сознание от боли, я дотянулась ладонью до его губ, крепко сдавила их, чтобы не выпустить наружу клокочущий в его горле крик. Милочка!.. Она может проснуться.
Когда я очнулась его не было рядом. Лишь на подушке осталась легкая вмятина от его головы, да одеяло еще хранило тепло и запах его тела.
Снова сон… И только боль в истерзанном теле напоминала о том, что все это было в действительности.
…По ночам я шла в его комнату, точно в камеру пыток. Мое нутро превратилось в незаживающую рану. Раскаленная лава обугливала плоть до костей, пронзала насквозь — до сердца, до мозга…
Я не могла ему ничего сказать. Ведь он впервые, наконец, сам дал понять, что я ему нужна. Сам!
Я была так счастлива!
Правда, я постоянно чувствовала, что он чего-то опасается. Я, конечно, знала, чего. И решила его успокоить.
Как-то раз после “этого”, вглядываясь в неподвижно лежащее на подушке, прекрасное, спокойное его лицо (кстати, в последнее время он почему-то полюбил делать “Это” при свете), я шепотом позвала:
— Гриша…
Шевельнулись его ресницы, сквозь узкую щелочку блеснули угольно-черные глаза.
— Да? — не сразу откликнулся он.
— Я хочу тебе сказать…
Глаза его широко раскрылись, он взглянул на меня с тревожным недоумением.
— Нет, нет, — заторопилась я, — ты не подумай. Совсем другое. Просто… я больше не смогу иметь детей. никогда. Ты уже можешь не бояться этого.
— Почему? — удивился он.
“Так и так”, - сбивчиво объяснила я.
Он помолчал. Вздохнул.
— Ну что ж… Не судьба.
Да, действительно, не судьба.
А точнее — именно судьба.
Судьба, так жестоко обделившая Милочку, вдруг спохватилась в последний момент и не решилась отнять последнее, что у нее было — любовь. Мою и Гришину.
Нет, нет, я бы никогда не оставила ее, будь у меня хоть десять собственных детей! И все же…
Милочка, жалкий уродец, гадкий утенок с косящими глазками (завтра снова надо идти к окулисту, нужны новые очки… А врожденный вывих тазобедренных суставов так и не удалось полностью исправить — поздно спохватились…). Милочка, с ее заторможенным мышлением, с ее астмой, с ее эпилепсией, с ее целым букетом эндокринных и функциональных нарушений — без любви она просто не выживет в этом мире. Ей нужна ВСЯ моя любовь, а не те жалкие крохи, которые я могла бы ей предложить, будь у меня свой ребенок.
И я любила ее неистово! Я питала ее этой любовью, обволакивала, окружала, как околоплодными водами, чтобы она, свободно плавая в ней, не ощущала никаких толчков, никаких ударов снаружи.
Я обеспечивала ее любовью впрок, про запас, на вырост. На всю жизнь. Ведь больше никто и никогда не будет любить ее.
Я пыталась исправить и залечить любовью то, что разрушила безжалостная природа.
И мне это удавалось Не всегда и не сразу, но удавалось.
Когда она задыхалась и синела от кашля. стоило мне подойти к ней, взять на руки, как приступ немедленно прекращался.
Мне говорили, что она никогда не сможет ходить. А она уже бегает!
Ей поставили диагноз — олигофрения, а я не только научила ее говорить, но к четырем годам она знала уже почти все буквы!
Дитя, зачатое и выношенное без любви, она способна была существовать лишь в атмосфере непрерывной, нерассуждающей и несравнивающей любви.
И лишить ее такой любви было бы бесчеловечно.
Гриша?.. Но он ведь мужчина, а для мужчин любовь — к женщинам ли, к собственным ли детям — всего лишь один из способов самоутверждения, самолюбования, не более того. Если дети не оправдывают надежд, то… за что их любить?
Он только делает вид из гордости, из самолюбия, из упрямства, Будто Милочка все еще что-то значит для него.
Может быть, я и не права… Но он так изменился в последнее время. Почти не подходит к Милочке. Без прежнего живого интереса выслушивает мои рассказы о ее успехах. И не раз я замечала, как холодная тень набегает на его лицо, когда девочка бросается к нему навстречу с радостным воплем: “Папа!”
Таким же холодом он обдавал порой и меня, обнаруживая мои ненавязчивые попытки напомнить о наших с ним “особых” отношениях — то, ставя на стол тарелку, случайно потрусь щекой о его плечо, то потянусь застегнуть пуговицу на рубашке… Взглянет на меня отчужденно — чего надо? Твое время — ночь. И не лезь раньше положенного срока.
Не мог он признаться себе, что любит меня. И не принимала его душа ТАКОЙ любви.
Да никакой любви и не было. А что было? Трение и содрогание двух тел. Общее преступление, творимое под покровом тьмы.
В этот преступный сговор вовлекла его я. Тайно проникнув, застав врасплох, воспользовавшись его минутной слабостью — я вдребезги разбила и опошлила все, чем он дорожил.
Я отняла у него возвышенную и чистую любовь к мертвой Люсе. Храня ей верность, он не только страдал, но и испытывал своеобразное горькое наслаждение, черпал силы и утешение в своих страданиях. Я развеяла ореол благородного мученичества, который окружал его. Я доказала ему, что он такой же, как все. Обыкновенный, слабый человек. Не властный над потребностями собственной плоти. Какой удар! Какое жестокое разочарование в себе!
Нет, он не мог мне этого простить.
Но ведь и я, коварная женщина, в глубине души была несколько разочарована… Но я-то уж как-нибудь с этим смирилась бы. И, думаю, довольно быстро. Ведь любить, стоя на коленях, не так удобно, как кажется вначале.
А он смириться не мог. Вот так взять — и запросто лишиться всего, что имел. Потерять уважение к себе, приобретенное такой ценой!
А что я дала ему взамен? Да сущие пустяки. Кратковременное удовольствие, разжигающие похоть ласки, к которым он пристрастился, как к наркотику. А после — пустота во всем теле, усталость, отвращение к себе, презрение ко мне… И заглушить это можно лишь новой порцией запретных наслаждений, получаемых от женщины, которую не только не любишь, но даже и не уважаешь…
Конечно, подобная зависимость тяготила его, он и не старался скрыть это от меня. Ох, до чего же я была слепа! Как не хотела этого замечать. Как убеждала себя, что я нужна ему. Не важно в качестве кого или чего! Я нужна ему. И все. Вот я — на бери.
То, что давала ему Люська, могла дать только она, и больше никто. А то, что он получал от меня… ну, это в состоянии сделать для него любая другая женщина.
Так чего же проще? Нет проблем…
И другие женщины не замедлили появиться. Он начал изменять мне. (Изменять? Мне? Резиновой кукле?..)
Никогда не забуду тот взгляд, полный тайного самодовольства, который он бросил на меня, когда это случилось впервые. (“Что? Съела? Плевать я на тебя хотел! Я теперь свободен от тебя отныне и навеки…”)
Да, так он думал… Но ошибался.
И исходил от него запах чужой плоти, и снимала я с его пиджака женские волосы — то черные, то рыжие, то прямые, то волнистые, травленные перекисью и изжеванные химической завивкой… В конце концов я сбилась со счета. Сколько их было? Да какое это имело значение…
Для него это был лишь один из способов доказать мне (а точнее — себе самому), что я ему больше не нужна. И чтобы отомстить мне за то, что я все еще нужна ему почему-то.
А “доказав” и “отомстив”, то есть отдав дань своей независимости, он шел домой, ко мне, и отнюдь не пренебрегал своими “супружескими” обязанностями. А когда я однажды попыталась уклониться от такой чести, он добился силой всего, чего хотел. Знал ведь, что я не буду поднимать шум — из-за Милочки.
Более того, он потребовал, чтобы я спала в его комнате — видимо, во избежание подобных инцидентов. И чтоб всегда была под рукой. Если понадоблюсь.
— Ты ведь мне жена, — насмешливо сказал он, — Или кто?
Что я могла ему ответить? Не знаю, что… Разве надувная игрушка имеет право возмущаться и протестовать?
Однажды я задержалась на работе — пришлось подменить заболевшую ночную няню. Позвонила Грише, предупредила, а вечером, уложив детей спать (Милочку я тоже оставила в садике — чего туда-сюда таскать…), решила сбегать домой, переодеться, принять душ и приготовить Грише что-нибудь на утро.
В комнате горел свет, я открыла дверь и остановилась, ничего не понимая. То есть я, конечно, сразу все поняла, просто растерялась, то есть не знала, как на это реагировать, то есть знала, что нужно поскорей убежать куда-нибудь, спрятаться, чтобы ничего этого не видеть, но почему-то стояла и не двигалась, тараща квадратные от изумления глаза…
Женщина первая меня заметила, ойкнула, что-то сказала Грише. Он повернулся и посмотрел на меня с гадкой улыбкой. Он не мог или не хотел перестать, а может быть ему даже нравилось, что я вижу ЭТО.
Я шарахнулась, выскочила оттуда, заметалась, хватая из шкафа какие-то совершенно ненужные мне вещи, все, что под руку попадется пихая в чемодан, а потом подумала — зачем, куда я пойду с этим чемоданом, и что будет с Милочкой… Выронила чемодан, вещи рассыпались по полу, я запуталась в каких-то рукавах, чуть не упала, потом вдруг села на стул и впала в оцепенение.
Хлопнула входная дверь. Щелкнул выключатель в ванной. Зажурчала, зашипела, забулькала вода.
Мой мальчик решил принять душ. Освежить разгоряченное любовными упражнениями тело. Потом он поужинает, выкурит сигаретку перед сном. Наберется сил и увлечет меня на супружеское ложе, пахнущее чужим потом и свежей спермой… А как же иначе? Ведь для полноты ощущений ему нужна я, а без этого удовольствие будет недостаточным. Мое унижение — последний аккорд в любовной симфонии. Финал-апофеоз.
Ну, что ж… Иди, мой мальчик, я жду тебя, как всегда покорная и готовая к многоразовому употреблению. (Вольно ж мне было превращать себя в подстилку, в коврик для ног…) Иди, мой дорогой, мне все равно деваться некуда. Я не оставлю Милочку, потому что, кроме меня, она никому не нужна. И тебе, Гриша, она не нужна тоже. Да и не отец ты ей вовсе. Но этого я тебе и под пытками не скажу!
Мой мальчик, изысканно-порочный, утонченно-жестокий, сладострастно ненавидящий меня — ты мое создание, мое порождение, ты плод моей греховной страсти!
Я сама выпустила из бутылки этого Хоттабыча. Я пробудила грубую чувственность в этом теле, не защищенном озоновым слоем любви. И моя любовь оказалась смертельной для него. Как радиация. Она сожгла в его душе все живое.
Нет, Люся, ты можешь быть спокойна. Твой Гриша остался верен тебе. Он умер вместе с тобой. А тот, с которым жила я, — это совсем другой человек. Монстр. Чудище Франкенштейна.
Я хотела спасти его своей любовью. Пыталась оживить бесчувственный труп, который мне достался. Но у меня ничего не получилось. И, наверное, не могло получиться.
Просто я — не та женщина, которую он способен полюбить. Вот и все.
Открылась дверь, вошел Гриша, постоял несколько секунд в нерешительности на пороге и шагну ко мне.
— Нет! — пронзительно, по заячьи закричала я, вскакивая со стула. — Нет! Нет! Не прикасайся ко мне!
Он обвел глазами комнату, увидел раскрытый чемодан, разбросанные вещи…
— Света… — виновато сказал он. — Ты… В общем, ты прости меня.
Но я уже взяла себя в руки.
— Ну что ты, Гриша, — как можно спокойнее ответила я. — Ты же не знал, что я вернусь сегодня. Я сама виновата. Постараюсь больше не заходить в твою комнату так… внезапно.
— Нет, Света, нет, — забормотал он, — ты не говори так… не надо… Это я во всем виноват…
— Гришенька, усмехнулась я. — Ну что ты так разволновался? Какие пустяки! Неужели ты думаешь, что я ревную? Да спи ты с кем хочешь, мне до этого нет абсолютно никакого дела!
— Да? — глухо отозвался он.
— Ну, конечно! Я не собираюсь вмешиваться в твою личную жизнь. Ведь мы с тобой с самого начала так договорились, вспомни!
— А зачем же тогда… — начал он и осекся.
— И кроме того, — поспешно продолжила я, не дав ему задержаться на этой опасной теме. — Кроме того, у меня тоже есть… варианты. И если тебе нужен развод…
— А как же Милочка? — мрачно спросил он.
Мне стало смешно. Про Милочку вспомнил. В кои-то веки… Как трогательно. Все понятно — боится, что я теперь брошу на него ребенка. Хотя чего бояться? Девчонка уже большая, осенью в школу пойдет. С ней все нормально…
— Ведь ты же любишь ее? — с надеждой сказал он.
— Да, конечно… — пожала я плечами. — Я понимаю, что тебе одному трудно будет справиться… Если ты не против, я могу забрать ее с собой. (Куда? К тетке? Впрочем, можно и к тетке. Она добрая женщина, все поймет…).
— Нет! — быстро сказал Гриша. — Не надо. Останься здесь… если можешь. Не уходи! И… — он замялся, не решаясь что-то сказать, — И… я обещаю тебе… что это больше не повторится… Никогда.
— Твое дело, — равнодушно сказала я. — Меня это, Гришенька, никаким боком не касается.
Он огорченно вздохнул. Бедненький. Обидно. Как я его понимаю!
Я не спеша собрала и разложила по местам вещи, убрала чемодан. Готовить ему завтрак не стала. Перебьется!
И ушла на работу.
“Вот и лопнул этот нарыв, — думала я. — Ничего страшного. Поболит и пройдет. Держись, Светка, держись! Обрасти толстой кожей, колючками, панцирем… Еще чем-нибудь… Страдает только тот, кто любит. Не любящий — неуязвим. Значит, нужно изгнать эту заразу из своего организма. И все будет хорошо. Все будет хорошо… Главное — не расслабляться!”
Я тщательно рассортировала свои чувства на дозволенные и недозволенные, разложила их — по стопочкам, по полочкам. А для чувств, которые у меня вызывал Гришка (все еще вызывал, да! — вот такая я загадочная… ну, ничего, справлюсь!), — для этих ущербных чувств я отвела самый темный уголок души, все смела туда, сгребла, спрессовала, заслонкой задвинула, замок повесила и ключ потеряла. Все!
Излишне говорить, что я на следующий же день перебралась обратно в Милочкину комнату. Гришка на это ничего не сказал. А что он мог сказать, кроме того, что сказать ему нечего?
Иногда по ночам я слышала, как он скрипит, шуршит и вздыхает за моей дверью. Лежала, стиснув зубы. Нет! Если еще хоть раз позволю ему к себе прикоснуться, он снова сделает из меня манную кашу. И размажет ложкой по тарелке.
Не хочу!
А утром, ловя на себе его пристальный взгляд, я торопливо отворачивалась, чтобы он не заметил, как смертельно бледнеет мое лицо. И пальцы становятся ватными, посуда летит на пол, коленки трясутся, губы дрожат, глаза оплывают слезами.
Ничего. Это все пройдет. Рецидив застарелой болезни.
Ночью за волосы себя держала, слыша в коридоре его вкрадчивые шаги. Чуть не выскакивала из собственной кожи, так хотелось к нему. В тот сон. Чтобы снова почувствовать, как мое тело превращается во что-то огромное, горячее, не имеющее ни формы, ни границ. Новый вид материи. Живое вещество любви… Хоть один раз. Ну хоть один раз! И будь что будет…
И все будет по-старому. Разве я не знаю?
Пусть он не способен меня любить, так, может, хотя бы научится уважать? Это нужно… не только ради меня, но и ради него же самого! И ради Милочки…
Милочка, радость моя!.. Ты мое утешение. Ты мое искупление. Ты — оправдание бессмысленно загубленной моей жизни. Я живу только ради тебя. И ты меня вознаграждаешь за все, что я потеряла так бездарно!
Она развивалась стремительно, с невероятной скоростью наверстывая все упущенное. Врачи диву давались — небывалый случай в медицинской практике. Чудо, научно выражаясь.
А никакое это и не чудо!
Это я своей любовью переплавила и заново слепила ее организм. Это мое дитя. Люся носила ее в себе девять месяцев, отравляя своими страхами и сомнениями в течение всего этого времени. А я вынашиваю ее вот уже семь лет — залечивая неизлечимое и исправляя непоправимое.
Неважно, от чего рождаются дети. Важно — для чего. Милочка родилась для того, чтобы я любила ее.
Это моя дочь!
Даже говорят, что она на меня похожа (“Какая хорошенькая девочка! — оборачиваются на нас прохожие. — Вся в маму!”).
Косоглазие ее почти прошло. Если не приглядываться, то и совсем не заметно. И ножки выпрямились (лечебная физкультура, многочасовые упражнения, плавание…). Стройная, гибкая, с золотистыми кудряшками по плечам, она просто неотразима! А общительная какая! На улице то и дело вступает в разговоры с совершенно незнакомыми людьми. И все удивляются: “Ах, какой сообразительный ребенок! Ах, какой развитый!”
Она свободно читает. Прекрасно рисует. А болезни… Болезни тоже пройдут! Все будет хорошо.
Даже Гришкино отношение к ней изменилось в последнее время. Он вдруг воспылал к ней такой любовью, просто удивительно. То почти не замечал, а теперь от себя не отпускает. С удовольствием выводит ее на прогулку — молодой красивый папа с очаровательной дочкой. Ему льстят одобрительные взгляды прохожих и то всеобщее внимание и восхищение, которое неизменно вызывает Милочка. Он часами готов говорить о ней, с восторгом цитирует ее забавные фразочки. Балует, конечно. Но Милочке просто невозможно ни в чем отказать. Она такая добрая, такая славная. Этот трогательный, доверчивый, чуть косящий взгляд, эта беззащитная улыбка…
Он даже про баб своих забыл. Да, по-моему, у него и не было никого после того нашего разговора. Демонстративно приходил домой сразу после работы и весь вечер торчал на кухне, выжидательно поглядывая на меня: “Вот видишь! Я же обещал. И держу свое слово!”
Я изо всех сил не реагирую. Мне нельзя расслабляться!
Закусив губу, управляюсь с бесконечными домашними делами и стараюсь, чтобы голос не выдал меня, когда приходится отвечать на разные его малозначащие вопросы: “Чем ты сегодня занималась? А как на работе? Милочка уже перестала кашлять?” и так далее…
Спокойно и бесстрастно выдаю ему всю информацию, а про себя думаю: “Ну, что ты тут сидишь? Чего добиваешься? Иди в свою комнату со своими газетами. Иди Гриша, не мучай меня. Неужели ты не понимаешь, как мне тяжело тебя видеть?”