На трех китах?
На четырех слонах?
На могучих плечах мужчин?
…………………………………
На чем держится мир?
Я не судья, она не подсудимая.
Я лишь задаю вопросы, она отвечает.
И вопросы, быть может, не такие, как на суде, — ведь я не судья, а она не подсудимая.
Собственно, мы даже не разговариваем.
Я спрашиваю глазами, и она понимает.
Она все время молчит, но я читаю в ее глазах ответ.
— Ваша фамилия, имя, отчество?
Она отвечает.
— Когда и где родились?
Отвечает.
— Вы любили?
— Лгали?
— Были счастливы?
— Можно ли убить человека?
— Можно проклясть мир?
Я беспрестанно спрашиваю.
У меня к ней множество вопросов.
Она неизменно отвечает.
Она отвечает.
Вопросы можно не читать.
Прочтите ее ответы.
— Нет, — ответила она, —
я сама была виновата.
Мощенная булыжником базарная площадь была загажена ошметками сена, соломы, клочьями бумаги и конскими яблоками.
Она сидела на большом камне, обхватив руками узелок, — вдыхала запах сена и навоза. Еще не просохшими глазами озиралась она вокруг, снова, уже в который раз, видела перед собой просторную базарную площадь, магазин с вывеской «Мануфактура» и возвышавшуюся поодаль красную башню костела.
В костеле она была.
На площади, на камне, сидит уже давно.
Может, зайти в магазин?
Да, непременно надо зайти в магазин, и поскорей, а то вот-вот закроется, и тогда уже некуда будет идти, совсем некуда.
Она торопливо поправила толстую пшеничную косу, тяжело лежащую на голове, заколола ее покрепче, застегнула ремешки коричневых туфель.
Надо спешить, а то закроют магазин.
Базарный день кончился.
Последняя подвода весело катит с площади. Обок поспевает, размахивая концами вожжей, неказистый взъерошенный мужичонка.
— Но-о-о! Но-о-о, гнедой!
Почему всклокоченный мужичок не садится на телегу? Почему трусит сбоку?
Может, ему ловчее бежать так, опершись на грядку телеги, может, легче. Он, глядишь, поросенка продал, дюжину яиц, а то, чего доброго, и просто в долг напился.
— Но-о-о! Но-о-о, гнедой!
Ему, как видно, легко и сноровисто бежать рядом с подводой, навалясь на грядку.
— Но-о-о!
Надо спешить, а то закроют магазин.
Она ладонью стерла пыль с туфель. Они немного потускнели сперва, а потом вдруг заблестели. Даром, что ли, она всю дорогу, девять километров, топала босиком? По стежкам — роса, на дороге — пыль. Зато на окраине городка она обмыла ноги, обула новые туфли. И не скажешь, что уже два раза надеваны.
Первый раз обулась в них, когда ходила к усадьбе Бернотасов, Антанаса искать ходила. Самый первый раз. Отец не вытерпел — давно уже собирался, — привез из города коричневые туфли, бережно положил на лавку и тихо, не глядя на дочь, сказал:
— Бери, бери. Не босиком же под венец идти.
Вот и обула в первой, как пошла искать Антанаса.
Тихо, неторопко подошла лугами к воротам усадьбы, обула коричневые туфли, а потом прижалась к глиняному кувшину, что сушился на заборе, уткнулась лбом в его прохладный бок и зажмурилась.
Она еще ни разу не была у Бернотасов. Не осмелилась и тут отворить калитку.
Загоготал гусак, учуяв чужого, а за ним и все гусиное полчище. Хрипло, взахлеб залаяла собака.
Была суббота, банный день. От избы доносился шум, гомон. Видно, там уплетали картофельную бабку, запивая холодным молоком, сметаной, а может, чем-нибудь и покрепче.
Она тихо ждала, опустив голову и зажмурив глаза, так же тихо, как шла сюда, к этой усадьбе, по полям и лугам.
Истошно вопили гуси, все злей и злей надсаживался пес — должен ведь выйти хоть кто-нибудь! Хорошо бы он сам вышел. Боже милостивый, пусть уж он сам, Антанас… Святая Дева Мария, матерь милосердная… Только бы он, а не кто другой.
— Эй, там? Кто собак дразнит?
Он! Сам вышел, Антанас.
— Я…
Подняла голову, и он увидел.
Оба стояли молча.
Стояли долго.
Антанас дернул плечом, и она подумала, что сейчас он повернется, уйдет в избу и никогда больше не выйдет оттуда, сколько ни стой здесь потом, сколько ни дразни собак, птицу.
— Антанас!
Он подошел. Постоял у забора, затем отпер калитку, вышел.
Высокий, плечистый, свежий после бани, грудь нараспашку, а когда прислонился к забору, тот аж заскрипел.
— Ну?
Он глядел на нее сверху вниз, а она, подняв голову, не знала, что и сказать.
— Ладная ты баба, чтоб тебя черти…
Ухватил ее за руку, потянул к себе.
— Все хорошеешь, а?
Она не противилась.
— Может, пойдем поваляемся еще разок? — Антанас ухмыльнулся.
Наконец она решилась. Выскользнула из его рук, глянула вниз, чтобы и он глянул — увидел ее новые коричневые туфли с круглыми пуговками.
— Антанас, женись… Женись на мне, Антанас.
— Ну да! — отшатнулся он, и снова скрипнул забор.
— Ребенок ведь у нас, без венца, без ничего.
Он не ответил. Только, немного погодя, вымолвил:
— Зря пришла.
— Ребенок ведь у нас, ты его и не видал ни разу.
Он еще шире распахнул ворот рубахи.
— А почем я знаю? Может, не мой. Как со мной легла, так и с другим могла. Почему Юозасом окрестила, ежели отец Антанас?
Он хмыкнул. Теперь знал, что ответить.
Ей вспомнилась опушка леса, вспомнились стога сена и несжатая рожь, щетинистые луга и пахучие клеверища. Три года, целых три года. Вспомнилась клеть, куда он заявлялся пьяный, но смелый, как хозяин, и тискал, мял ее по-всякому, а она всегда молчала. Всегда была покорной.
— Женись, Антанас. Убьет меня отец, убьет на месте.
— Не убье-ет!
Она заглянула ему в лицо. Оно было холодное, свежее и холодное после бани, и с застывших губ уже не сорвалось бы: «Ладная ты баба, чтоб тебя черти, все хорошеешь, а? Может, пойдем поваляемся еще разок?»
— Зря пришла.
Глаза были тоже стылые; он повернулся уходить.
Она снова вспомнила клеть, потянулась к Антанасу и, опустившись на колени, обняла его ноги.
— Женись. Убьет меня отец… Убьет…
Он отряхнулся, как от назойливой мухи, как от слепня.
— Отстань. Да отстань ты.
Вдруг они услышали глухой хрип. Обернулись и увидели ее отца. Он широко шагал, занесши над головою кол.
— Порешу! Обоих! Паскудники… Женись, женись!
Антанас молча захлопнул калитку, побежал во двор, к конуре.
Спокойно, как ни в чем не бывало, спустил с цепи собаку, а сам, так ничего и не сказав, ушел в избу.
Оттуда снова несся гомон, там, должно, уминали бабку, запивая молоком, сметаной и чем-либо покрепче.
А за воротами видна была розовая собачья пасть и прыгали, хватая воздух, белые клыки.
— Убью… — устало просипел отец, бросил кол, поддал его ногой и поплелся обратно через поле.
Она шла следом, забыв снять новые коричневые туфли. А потом отстала. Отец обернулся, хрипя, погрозил усадьбе кулаком и бросил дочери:
— Все ты, потаскуха! Ты виновата…
Тогда она отстала.
В самом деле, была виновата.
Надо было тогда еще, три года назад, уйти в батрачки, бежать из дому и из клети, куда впустила ночью Антанаса, боязливо прислушиваясь к скрипу заржавелых петель. Отец стоял за углом избы и довольно покрякивал. Потом, успокоенный, ушел, завалился в постель: хрустнул соломенный тюфяк, затрещали доски.
Отец давно уже, как только оставался вдвоем с дочкой, все говаривал, пряча глаза, сперва по-доброму, со смешком, а потом и строго, с сердцем:
— Нетто не видишь, как Бернотасов Антанас вкруг тебя юлит, а? И сам не пойму, девка ты или бревно бесчувственное. Кажись, выросла невеста, да вместо сердца вроде пустое место. Вот и разбери пойми… Сам ведь не зашлет сватов, не додумается, так и знай. Не зашлет, пока брюха не нагуляешь.
Тут он обрывал себя, подолгу молчал и только потом уже продолжал:
— Девка ты или бревно? Скажи? А может, не ровня тебе Бернотасы, усадьба у них захудалая? Может, тебе принца подавай?
Он снова умолкал, но ненадолго.
— Знаю, кого ждешь. «Мериканца» небось, мильенщика своего. Жди, переплывет море-океан, махнет фалдой, да шасть под венец, швырь все векселя мои — вот, мол, тестюшка, не горюй, можешь еще и тот лесок прикупить, коль душе угодно.
Он сплевывал. Смачно, будто целый день слюну копил.
— Попередохли «мериканцы»-то. Передохли все, говорю!
Он не поминал Винцаса по имени, но впрямь, как ушел тогда Винцас Ятаутас, ранним утром, только-только солнышко взошло, так ни слуху ни духу. Столько лет никакой весточки.
«Девка ты или бревно… Не зашлет сватов, пока брюха не нагуляешь…»
В избе мыкалась мать, плакали еще трое ребятишек, и вечерами, перед сном, кряхтел в углу отец. Бернотасы — самые разлюбезные соседи: не говоря худого слова, знай скупали один за одним отцовы векселя. А Антанас, их сынок единственный, так и кружил над девкой, так и охаживал: утром ли, вечером, когда ни глянешь — он тут как тут.
О Винцасе она уже не думала. Ночью, отпирая дверь клети, слышала ржавый скрип петель, слышала, как постанывает мать, плачут ребятишки и кряхтит в своем углу отец.
«Не зашлет сватов, пока брюха не нагуляешь…»
Так и вернулись несолоно хлебавши… Отец — впереди, она — поотстав, в новых коричневых туфлях. Глаза у матери были испуганные — видно, хотела что-то сказать, но молчала. Отец стоял возле стола и комкал в руке бумагу из волости — с утра жди исправника, на завтра торги объявлены.
Она знала, что скажет отец, поэтому наспех завернула в пеленки Юозукаса, схватила блузку, шерстяные чулки, завязала все в платочек, туда же сунула и свои новые туфли.
Теперь она снова знала, что в новых туфлях по полю нельзя.
Взяла на руки малыша, подхватила узелок.
Отец все комкал у стола бумагу, а напоследок процедил сквозь зубы:
— Сгинь с глаз… Потаскуха не нужна нам. Уходи… Живо!
Мог бы ничего не говорить. И так знала, что он скажет. Мог бы молча комкать бумагу из волости и ждать исправника. Она ведь быстро собралась. Сама.
Мать испуганно смотрела на них — видно, хотела что-то сказать, но смолчала.
Отец переминался возле стола.
— Но-о-о! Но-о-о, гнедой!
Растрепанный мужичонка, так и не выехав на дорогу, делал круг по всей базарной площади. Лошадь бежала рысцой, а мужичок трусил сбоку, опираясь на грядку, и смеялся оттого, что не может попасть на дорогу, делает круг, да еще такой большущий.
Не иначе как в долг набрался.
— Но-о-о, гнедой!
Она вскочила с камня.
Сейчас запрут магазин!
Надо спешить, иначе уже некуда будет идти. Растрепанный мужичонка выедет на дорогу, лошадь сама потянется к дому. И останется она здесь одна.
Сейчас закроют.
Она подбежала к магазину.
Бежала, тяжело дыша, как в тот раз, когда уходила из дому, не захлопнув дверь, уходила с узелком и с Юозукасом на руках.
Стараясь не думать, куда идет, но знала, что дорога ведет к Ятаутасам. Куда ж еще ей было податься? Кто ее ждал?
Ятаутасов было двенадцать душ. Правда, теперь осталось только одиннадцать — Винцас уехал искать счастья в Америку.
Искать счастья?
Где найдешь его, это счастье?
Ятаутасов было двенадцать. Что ни два-три года, то новый появлялся на свет. Последние двое — близнецы. По всем углам ребятня ползает — и в избе полно, и двор полон.
Она не думала, куда идет, но все равно знала: есть лишь одна дорога, та, что ведет ко двору Ятаутасов. Куда ж еще?
Ятаутас сам вышел из избы и детвору выпроводил. Чего там в бабьи дела мешаться, еще скажешь слово какое, а подумают невесть что. Лучше не связываться с бабами. Захватил косу и пошел на двор — отбивать. Все одно не сегодня, так завтра придется, никто за тебя не отобьет, все сам делай.
Тихо было в избе. Юозукас спал, убаюканный дорогой. Сели женщины на широкую, длиной во всю комнату, лавку, на которой и сидят и спят. Сели, посмотрели друг на дружку. Потом Ятаутене, наклонившись, впилась глазами в младенца. Тот спал себе — ему хоть бы что!
— Куда же ты теперь? — спросила Ятаутене.
— Не знаю.
— Не думала еще?
— Не знаю…
— Ступай в город. Все не навоз месить.
— В город?
Города она боялась, не хотела в город. Ей казалось, будто все двери там скрипят, как в ту ночь, в клети.
— В город. Кому ты нужна здесь такая? В страду еще возьмут батрачить, а потом как знаешь. И голову где приклонить, не сыщешь.
— В город…
— Поживешь, послужишь, а там видно будет. Только бы к хорошим людям попасть.
— Где же их искать, хороших-то?
— Не знаю. Авось Бог не выдаст.
— А как же…
— Возьмем Юозукаса; возьмем. Одним больше, одним меньше… У меня-то уж, слава Богу, своих не прибавится.
— Я… в долгу не останусь, рассчитаемся, правда…
Она схватила руку Ятаутене и стала целовать.
— Спасибо вам… Благодарствую… Спасибо…
— Чего уж там… И молочка ему расстараемся, и хлебца с сахаром пожую. Сколько такому надо! Сколько?
— Спасибо… Благодарствую…
— Завтра базарный день, сегодня у нас переночуешь, а наутро выйдешь с солнышком и найдешь, что надо тебе. Только сахару хоть изредка приноси. Сама знаешь, сахар у нас не водится.
На том и поладили.
Поладили.
— Но-о-о! Но-о-о, гнедой!.. — донеслось с дороги.
Стало быть, выехал. Значит, площадь совсем пуста.
Господи Боже мой, надо в магазин.
Ведь сейчас закроется, правда закроется!
Она бежала, тяжело дыша, как в тот раз, когда уходила из дому, уходила с узелком и с Юозукасом на руках.
— Нет, — ответила она. —
Ведь я же чай пила.
Она прижимала к груди Юозукаса.
Ее усадили на диване поудобнее.
Она сидела и кормила мальчика.
Еще не знала, как его звать.
Едва она робко вошла в комнату, едва увидела мальчика, как сердце забилось часто-часто. Ей подали мальчика, и она поискала глазами, куда бы сесть.
Ее усадили на диван.
Диван был мягкий, а мальчик — маленький, теплый. Она положила его к себе на колени и тут же стала расстегивать блузку.
Хозяйка с хозяином, присев рядом, смотрели на нее не отрываясь, но потом он, что-то вспомнив, вышел. А ей-то что, мог и не уходить. Она кормить будет.
Но он уже вышел на кухню, стал перед тазом с теплой водой, помешивал эту воду пальцем и чему-то улыбался.
Ей и в голову не пришло, что надо ополоснуться, а они тоже ничего не сказали, хотя хозяйка и приготовила большой эмалированный таз с теплой водой.
Расстегнув блузку, она опять заметила, что та намокла, — два больших влажных пятна на груди. Еще сильней заторопившись, она вынула грудь, только тут почувствовав, какая она тяжелая, набухшая.
Мальчик ухватился ртом, ручонками, и казалось, никогда не выпустит.
Она вздохнула и зажмурилась.
Уже не видела ни хозяйку, осторожно присевшую на краешек дивана, ни хозяина, который, стоя в кухне, улыбался и помешивал пальцем теплую воду в эмалированном тазу.
Зажмурив глаза, она прижимала к себе мальчика.
Прижимала к груди Юозукаса.
Теперь и она улыбнулась.
Мальчик такой голодный! Так хочет есть, так заждался!
Ее мальчик, ее Юозукас. Не потому ли он так жадно припал к ее груди?
А ее все не было и не было. Такой круг сделала, пока наконец пришла домой…
Она все-таки успела в магазин, когда взъерошенного мужичонки уже и след простыл. Чего она так рвалась туда?
С замирающим сердцем поднялась по шести, а может быть, семи каменным ступенькам, медленно толкнула дверь. И дверь подалась, отворилась, тонко ужалив звоном колокольчика.
Хорошо, что успела.
Магазин внутри был большой, с широкими прилавками вдоль стен. А уж тканей, тканей! Такие тонкие… И ни живой души — ни по ту, ни по эту сторону прилавков.
Все рулоны, рулоны…
Она осторожно потрогала один. Материя была скользкая, блестящая и прозрачно-тонкая.
Вот бы ей на платье такую, блескучую, гладкую, с зелеными клеверочками. В самый раз бы к новым коричневым туфлям. Сразу б кто-нибудь в услуженье взял.
Нет, никакого другого места ей не надо. Хочет здесь, в магазине, стоять за прилавком, перебирать в руках тонкие скользкие ткани и нахваливать всем и каждому: покупайте! покупайте!
Когда-то, давно, она была здесь. Вместе с Винцасом. И так же гладили они разноцветные рулоны.
— Вот заработаю денег, вернусь и куплю тебе самое нарядное платье. И еще одно — белое, с фатой.
И уехал.
Ей хотелось бы стоять за прилавком.
Покупайте, покупайте мануфактуру!
— Что угодно, барышня? Что вам показать?
В глубине магазина была тяжелая занавесь, а за нею дверь. Оттуда вышел хозяин — невысокий, толстенький, в застегнутом жилете. Из средней петельки в карман жилета спускалась толстая желтая цепочка. Небось и часы золотые при ней.
Хозяин ловко взобрался на лесенку, достал с полки рулон, бросил на стол, потом еще один — и снова бросил.
Падая, они шелестели, как живые.
Она попятилась.
Хозяин перегнулся через прилавок.
— А может, барышня уже замужем?
Она замотала головой.
Он деловито осмотрел ее с головы до ног, потом хитро прищурился, задержавшись взглядом на груди.
— Может, барышне что-нибудь к крестинам?
Вытянув руку, опустив глаза, она боком двигалась вдоль прилавка, гладя ткани, тонкие и толстые, но все приятные, мягкие.
— Так что же вам, барышня?
Не поднимая глаз, ответила:
— Я работу ищу.
— Работу.
Она подняла глаза.
— Я бы все делала… Что только скажут…
Сейчас она согласилась бы и не стоять за прилавком, а только подметать в магазине. Подметать, подметать и видеть, как люди покупают мануфактуру.
Хозяин смотрел и хитро щурился.
— Кто не возьмет такую красавицу? И я бы взял, но у нас служить не очень-то весело. Глупые юнцы обзывать будут, никто рандеву не назначит. Я бы взял, да жалко мне — такая красивая барышня…
Она обеими руками оперлась на прилавок, подалась вперед.
— Нет, нет. Не могу. Такая красавица барышня… Не-е-ет.
Он по-прежнему смотрел на ее грудь и хитро улыбался.
— Зайдите к Лепайтисам… Им служанка нужна. Очень хорошие господа, рекомендую.
Он показал дом, и она вышла за дверь.
Больно ужалил колокольчик.
Она сбежала вниз по тем же шести или семи каменным ступенькам.
Господи, и зачем она ходила в магазин? Так спешила все время! А сама только оттягивала возвращение домой…
Юозукас начал больно жевать. Она открыла глаза и сунула ему вторую грудь. Как он, бедный, истомился, изголодался. Барахтается, мягкий, теплый. Как истомился, как…
Дом Лепайтисов был каменный, под красной крышей. Впереди, с улицы, блестела застекленная веранда.
Она робко постучалась в дверь веранды.
Никто не вышел.
Подождала и постучалась еще раз.
Она боялась открыть дверь, как боялась отворить калитку, когда ходила к усадьбе Бернотасов.
— Кто там? Кто-о та-ам? — распевая, выскочил на веранду мальчуган.
Открыл не сразу.
— Что надо? — спросил, наклонив голову. — Что скажете, мадам?
— Мне Лепайтисов… Это здесь?
Она боялась, что мальчуган захлопнет дверь, и, напевая, убежит обратно в комнаты.
Нет! Не убежал.
— Мама! Иди сюда! Тут какая-то баба пришла! Ба-а-аба! Мам-мам-мам!
Вышла Лепайтене.
— Здравствуйте… поня…[1] Вам служанка требуется…
— Зайди с другого конца.
Она обошла вокруг дома и остановилась перед дверью, выходящей во двор. Ее била дрожь. Она вся съежилась. Хотела накинуть платок, но в платке были завязаны ее немудреные пожитки.
Дверь открылась.
На пороге стояли поня Лепайтене и понас Лепайтис. А между ними — понайтис. Все трое долго смотрели на нее. Она не выдержала — страх подгонял:
— Я… всякую работу могу… Все, что скажете…
Лепайтис заметил вполголоса:
— Подняла с кушетки… Целый день с мужичьем возись, и дома не дают покоя.
— Пап, пап! Хорошие торги были? Что сначала продали? Корову? Па-па…
— Помолчи! — прикрикнула Лепайтене и тоже вполголоса добавила: — Сам увидишь, что не так-то просто найти служанку.
— И ради этого ты подняла меня с кушетки? Видишь ведь, какая она замызганная, мокрая…