Он появился поздно вечером, когда всех ребят родители разобрали по домам. Он спустился по ступеньке автобуса в луч света, падающий из подъезда, держа в руках кусок хлеба. Я подошел и стал смотреть, как из автобуса вытаскивают стулья и узлы. И краем глаза следил — что это тянучее у него намазано на хлебе? Я еще не знал, что такое мед, но когда он мне предложил откусить — я откусил. И мне мед так понравился, что я откусил еще и незаметно съел весь кусок. А Генка, так звали нового мальчика в нашем доме, пошел спать.
На другой день мы вместе играли в песочнице и окончательно подружились. Я рассказывал, что у меня дома сто тысяч игрушек и всем мальчишкам на улице я дал свои игрушки, поэтому они все мои. Генка выкопал из песка колесико от машины, почти совсем не ржавое, и спросил:
— Это тоже твое?
— Конечно, — сказал я. — Давай сюда.
Колесико я дома привязал к веревке, возил по полу несколько дней, а потом куда-то спрятал и потерял. Я бы не прятал, да мать пригрозила, что выбросит колесико, потому что оно ржавое. Она у меня повыбрасывала много чего ценного, такого, что не у каждого во дворе найдется.
Оказывается, Генка поселился прямо рядом с нашей квартирой — дверь в дверь. На улице нас считали уже закадычными друзьями. Он не был жадным и всегда давал всем откусить от куска хлеба, а мне первому. Большие мальчишки смеялись над ним за то, что он все время жует. Однажды все сидели на трубе возле котельной, где всегда собирались. Большие мальчишки заряжали пугачи, а Толик Журкин, которого все слушались, курил подобранный окурок. Подошел Генка и стал грызть сахар Толик Журкин сказал:
— Ишь, толстый. Наверное, дома гуляш с повидлом ест!
Все засмеялись: «Во Толик дает! Гуляш с повидлом! Настоящий гуляш с повидлом!»
Я тоже засмеялся и тоже сказал: «Гуляш с повидлом!»
Генка отвернулся, потом незаметно ушел. С тех пор его стали так называть — Гуляш с повидлом. Никто из мальчишек не знал, что это такое, но «с повидлом» считалось очень обидным. Потому что напоминало «маменькин сынок».
Генка потом сам подошел ко мне. Мы с мальчишками бегали на стройке, я упал в яму с грязью и боялся идти домой — сидел ночью в коридоре на лестнице и свистел.
Генка спросил:
— Что, домой идти боишься?
— Ага, — признался я.
— Пойдем к нам, — позвал Генка.
Я пошел. Мать Генки, тетя Маруся, взяла мои чулки с рубашкой и почистила. А Генка показал мне свои этикетки от спичечных коробков и настоящие, хотя и маленькие, весы. Я, конечно, сразу предложил их поменять — на красную медную трубку, из которой можно сделать, когда вырастешь, отличный пугач.
И только Генка начал соглашаться, вошла тетя Маруся.
— А ты, Саша, возьми весы так. Гена, отдай без обмена.
Весы у меня тоже потерялись, не могу сказать куда. Потом я и забыл, что имел такую полезную штуковину. Но крепко запомнил, что тетя Маруся — добрая. Она не раз после нашего знакомства мазала йодом мои царапины, заступалась за меня перед матерью, поила чаем.
Жили они не богато, к тому же отец Генки, дядя Федя, случалось, выпивал. Однако весь дом за спичками, солью, или когда кончался вечером хлеб, бежал в седьмую квартиру. Перед дверью у Генки всегда лежала какая-нибудь собака, но она никого не кусала. Потому что знала — здесь ее друзья. Тогда в нашем дворе, и в соседних, и даже под горой в финских домах все мальчишки увлекались собаками. Воровали их друг у друга, доставали неизвестно где щенят, потом выросшие щенята оказывались не овчарками — их бросали и заводили новых. По улицам из-за этого шаталось много голодных дворняг, которые околачивались в стаи.
Один охотник очень боялся за свою охотничью собаку, которую держал на цепи. Он отгонял от нее дворняжек, а однажды взял ружье и выстрелил в стаю. Никого не убил, потому что стрелял мелкой дробью, но одной собаке, по кличке Пушок, выбил оба глаза.
Пушка мы все знали, он раньше жил в нашем дворе, поэтому вокруг него собрались мальчишки. Все смотрели, как он скулит под забором и трет лапами морду.
Толик Журкин сказал:
— Надо его покормить. У кого дома есть колбаса?
— У нас есть. Немного, — сказал Генка.
Он сбегал и принес. Толик взял ее и съел. И похвалил:
— Хорошая у вас колбаска, Гуляш с повидлом.
Тогда Генка завернул Пушка в свою курточку и взял на руки. Все засмеялись, а он понес его в наш дом. Я спросил:
— Зачем тебе Пушок? Он же грязный и… слепой.
— А пусть, — сказал Генка. — Я его кормить буду.
И Пушок стал жить у них под дверью. Он дольше всех собак там жил. Узнавал жителей дома по шагам, а однажды ночью учуял в подвале воров и поднял лай. С тех пор ему и другие жильцы стали приносить суп, хлеб и кости.
Только однажды мы с Генкой поссорились. В тот год Толик Журкин окончил семилетку, уехал работать в Донбасс, и во дворе стало два главаря: Колька Петрушкин и Витька Артемин. У каждого образовалась своя команда, которая переманивала к себе мальчишек и, вообще, звала за себя. Колька с Витькой то мирились, и команды объединялись, то ссорились, и двор снова раскалывался. Однажды Генка пришел ко мне и спросил: за кого я, за Кольку или за Витьку? Я знал, что Колька водит мальчишек в лес, они жгут костры и держат собак. Зато Витька хорошо играет в футбол и велит всем в своей команде носить самодельные погоны. Я вспомнил, что когда-то Витька обещал мне погоны ефрейтора, и поэтому сказал: за Витьку Артемина. Генка повернулся молча и ушел. Если бы я знал, что он за Кольку, я бы тоже записался в ту команду. Но Генка был честным, он не желал привлекать меня хитростью или уговорами — он хотел от меня услышать честный ответ.
Потом Колька и Витька помирились, уже навсегда, потому что стали большими, и мы с Генкой тоже.
А во двор пришла новая страсть — рыбная ловля.
Наш поселок находился между двух рек. Одна — маленькая речушка Дымка. Туда мы ездили простым способом — простаивая на шоссе с вытянутой рукой по часу и больше. Возвращались тоже на попутных машинах — облезлые от солнца, кое-кто вез десяток бычков, добытых завязанной узлом майкой. Но рыбалкой это не считалось. Про рыбалку заходила речь лишь при упоминании об Ике. Река Ик — это, брат… Это самая большая река после Волги, купаться в ней решались только самые большие мальчишки, и то на отмели. И собираться к поездке на Ик начинали за два дня. Да, Ик — это Ик, там Чапаев с дивизией проходил.
Самое главное для рыбалки я имел. Складное удилище, да не вырезанная в лесу лещина, а из самого настоящего бамбука. Оно хранилось в заветном углу в подвале, для маскировки обмотанное старыми чулками. Не у всех во дворе — да бери выше, на улице — имелось такое. Вправду сказать, и досталось оно мне недешево — наковыряй-ка попробуй из старых досок в тире два кармана свинцовых пуль, да еще отдай почти новые кеды впридачу. Эх, добрые, надежные кеды, доставшиеся мне от старшего брата, ушедшего в армию… Но когда я взял в руки золотистое, невесомое удилище, то сразу позабыл и о кедах, и о пулях, из которых можно вылить хоть что. Я вставил верхнюю часть в гнездо, вытянул над асфальтом руку, и по ней до самого сердца прошла дрожь — от повисшего на крючке огромного сома. Нет, леща!
Будильник зазвенел, чуть только я, уставший от долгих сборов, коснулся головой подушки. Так рано я никогда в жизни не вставал. С улицы на меня глядело серое, как стиральная доска, небо, а в соседних домах чернотой проступали пустые окна. Мальчишки собрались у крайнего дома, в котором жил Витька. Он вышел самым последним, осмотрел всех с ног до головы, а особенно нас с Генкой, потому что мы были самые мелкие. Спросил строго:
— Финари все прихватили?
С сопеньем мальчишки стали доставать из-за голенищ кто заостренную пилку, обмотанную изолентой, кто отточенный гвоздь.
— Деревенские нападут — бей в ногу. Если в живот — посадят, — предупредил Витька.
Все понимающе закивали. А у нас с Генкой не было финарей, и мы себя чувствовали нахлебниками — ребята за нас драться будут, а мы что?
На автовокзале народу собралось много — оказывается, в это время буровики разъезжались по вахтам на буровые вышки. Возле автобуса образовалась толкучка. Витька скомандовал:
— Пацанов толкай вперед!
Мы с Генкой, гордые заботой, влезли в автобус, прижимая к животу сумки и удилища. С Витькой, брат, не пропадешь, уж он-то тебя не подведет. С ним и на Ик, и хоть в самую Бугульму ехать не страшно!
На сиденье я долго рассматривал купленный билет, а потом, честно говоря, заснул. Проснулся, только когда меня стукнули сзади по плечу:
— Давай быстрей, а то клев кончится!
К реке шагали молча, настороженно поглядывая по сторонам. Я с трудом поспевал сзади всех, то и дело поправляя сумку — я взял большую, чтобы уместилось больше рыбы. Без конца думал: вот за кустами блеснет Ик, вот за поворотом покажется берег. Сначала миновали окраину деревни, долго шли мимо фермы, потом бесконечно тащились по полю, а реки все не было. Уже и поднявшееся солнце начало припекать, а где же Ик?
И когда я уже стал забывать, зачем сюда приехал, и все мои мысли кучей сбились только вокруг желания не отстать от мальчишек, не заблудиться — тут и настал конец пути. Поле внезапно оборвалось, а под обрывчиком лежал Ик. Прямо в воду уходила колесная колея, по которой мы так долго шагали.
Но обрадовался я рано. Самое главное испытание ждало впереди. То, что я издалека принял за проволочную изгородь, оказалось подвесным мостом через Ик. Мост предстояло перейти. Как я мог забыть об этом? Еще когда копали червей у пруда, большие мальчишки перемигивались и многозначительно говорили:
— Посмотрим, как на подвесном… Прошлый раз кое-кто обложился…
И теперь Колька Петрушкин с ухмылкой пропускал всех вперед, зачем-то отдав свое удилище Витьке.
Я дошел почти до конца, мальчишки на другом берегу с интересом наблюдали за нами. Далеко внизу тускло поблескивала вода, от нее поднимался туман, кружил голову и звал, звал к себе… Было от чего колотиться сердцу — мост отзывался на каждый шаг дрожью, изгибался вверх и в стороны, отчего хотелось распластаться на нем, вцепившись в доски и зубами, и руками. Стараясь не смотреть вниз, я почти бежал, чтобы быстрее оказаться на прочном, твердом, хоть и чужом берегу.
За спиной моей шел Колька. Он вдруг заорал:
— А ну, кто в летчики годится?
И стал раскачивать мост. Я впился пальцами в трос, служивший поручнем. Так как я стоял уже близко к берегу, меня качало слабо. А вот Генке пришлось худо. Он едва миновал середину, когда Колька начал испытание на летчика. Генка широко расставил руки, будто собирался взлететь. Он не мог схватиться за трос, потому что опоздал, теперь тот бился и прыгал, как скользкая рыба, не даваясь в ладонь. Витька оказал:
— Ладно, хватит. А то нырнет еще…
Генка спустился медленно по ступеням, и лицо его было бледным.
Колька Петрушкин спросил громко:
— Что, Гуляш с повидлом, еще поедешь на рыбалку?
Все засмеялись, и я тоже засмеялся. Потому что я-то не побледнел, и меня еще возьмут на рыбалку.
Чего я на рыбалке не ожидал — так это трудностей при забрасывании удочки. Червя я кое-как насадил — я уже их не боялся и спокойно брал в руки извивающуюся тварь Посмотрел, как лихо зашвырнули свои поплавки Витька с Колькой и другие мальчишки, плюнул на крючок и… долго потом вытаскивал его из штанов. Потом зацепился леской за куст, потом пришлось передвигать сползший поплавок — а ловля-то не ждет, утренний клев вот-вот прекратится! Я жутко завидовал сейчас мальчишкам, без труда достающим грузилами до середины реки. Кое-кто из них забросил по две удочки да еще привязал к берегу по паре закидушек из толстенной лески. Ясное дело, какая на такую снасть пойдет рыба — эх, я не догадался взять…
Мое сердце оборвалось, когда бутылочная пробка с пером мелко задрожала — но не так, как было уже несколько раз, а вдруг запрыгала, исчезая и вновь появляясь на воде, потом и вовсе пошла в сторону. Я твердо помнил, что сначала нужно подсечь ее, потом, искусно утомив, подвести ее к берегу и, если нет сака, быстро наклониться и схватить ее за жабры, норовя запустить пальцы поглубже, — так написано в книжке «Рыболов-спортсмен». Я… дернул удочку изо всех сил — леска с грузилом со свистом пронеслась над головой и опустилась далеко за спиной. А под ноги мне шлепнулась рыбка. Пару раз подпрыгнула и затихла, лишившись сил. Тут я навалился на нее животом, затем, как полагается, крепко стукнул по голове и только после этого рассмотрел добычу. Рыбка была красивой — с прозрачными плавниками, иссиня-черной спинкой и серебристыми боками. Только что она плавала в таинственной глубине, может быть, тыкалась носом, вот этим самым, в таинственные сокровища — и вот, лежит на моей ладони. Надо же, поймал! Нужно сейчас же показать ребятам, чтобы все увидели замечательную, таинственную рыбку!
Витька Артемин поморщился:
— Синтявка. У меня подус сорвался — вот такой! Колька видел…
— Это у меня сорвался, — сказал Колька. — А синтявок я не беру — так когда, для Мурки…
Не утерпев, я показал рыбку Генке. Он хмуро посмотрел на мою ладонь, сплюнул и сказал:
— Они на хлеб здорово берут.
Я стал ловить на хлеб. Это даже лучше — не надо запускать пальцы в чулок с кишащими синими червями.
Знай скатывай мякиш в комочек и насаживай на крючок. И леска гораздо реже запутывается, потому что за наживку не боишься, хлеба в кармане навалом.
— Клева сегодня нет, — сказал Витька. — Прошлый раз я здесь три вот таких поймал!
— А я две, — сказал Колька. — Правда, побольше — вот таких.
Решили идти на перекат. Хоть пескарей натаскать, раз крупная сегодня не берет. Витька с Колькой рассказали, что ловили на перекате по двести штук.
Прыгая по камням, наступая в замоины и лужи, мы двинулись вниз по течению. Я спрашивал: что это такое — перекат? Мальчишки морщили лбы, говорили: «Ну, это когда…» Потом досадливо махали рукой: «Сам увидишь!» Издалека о приближении переката возвестил неясный шум, какое-то бормотание и хлюпанье. Потом по берегу потянулся гравий и окатанные булыжники, и река стала широкой. И вот он перекат — множество кипящих, поющих, бегущих по реке волн. Мы скинули ботинки, штаны и вереницей пошли в воду.
На перекате ловить надо без поплавка и с коротким удилищем. Бросаешь крючок с червем, и его волочит мимо тебя. Дна не видно — пестрая вода играет тысячью маленьких солнц, бьющих в глаза. Подошвами чувствуешь острые камешки и скользкую гальку. Босые ноги сразу стало щипать и колоть. Я подумал: «Эге, да здесь меньше сотни и впрямь не надергаешь. А ну как в сумку не влезут?»
Через полчаса я поймал первого пескаря — кругленького, толстенького и с рыжими усами. Я вышел на берег и положил его на сумку рядом с моей первой синтявкой. Он выглядел, как школьный плотник дядя Афанасий возле тощей учительницы по истории.
Потом все мальчишки вылезли греться на берег.
— На жареху есть, — сказал довольный Витька. — Пожуем, что ли, братва?
На постеленных фуфайках начали закусывать и только сейчас заметили, что Генка продолжает стоять в реке. Вода билась ему в голые ноги и уходила веером вниз по течению. Он неподвижно стоял, время от времени поднимая руку с удилищем и делая новый заброс.
— Гуляш с повидлом, вылазь! — закричал Колька. — Замерзнешь!
Никто не уступил Генке места на фуфайке, поэтому он пристроился поодаль, на камнях. Он был насупленный и не поворачивал к нам головы — смотрел куда-то в гору, закрывавшую вдали полнеба. А мальчишки начали вспоминать разные случаи, произошедшие с ними в деревне или пионерском лагере, когда они спасли утопающего. Оказывается, каждый кого-нибудь спас, а Витька с Колькой даже по два человека. Плохо, когда у тебя нет деревни и ты не ездил в пионерский лагерь, где каждый день кто-нибудь тонет. Генка, наверное, тоже никого не спасал, иначе бы не испугался на мосту.
После обеда еще немного постояли в воде, потом начали бросаться камнями. Бросались, бросались, пока всем не надоело.
А я с самого начала не участвовал, все равно дальше, чем Витька Артемин, не бросишь. У него дома гантели есть, он ими занимается.
Витька вытащил из сумки будильник, перевел стрелку, сильно тряхнул его над ухом — и раздался звон. Витька объявил, что пора ехать домой. Ему хорошо, он больше всех наловил. На две штуки меньше оказалось у Кольки Петрушкина. У него на закидушке исчез червь, и он тоже стал чемпионом, потому что у него «ушла».
Я хранил рыбок в сумке, и когда раскрыл ее, сначала подумал, что их украли. Но оказалось, что сумка только с виду пустая — все рыбки лежали в одном углу. Какие они стали тощие и маленькие, когда высохли! Я посмотрел, как мальчишки рвут водяную траву, и тоже набил в сумку зеленых плоских стеблей — чтобы рыба не протухла.
И оказалось, что улов-то у меня не плох — сумка приятно округлилась боками.
Червей мы бросили в реку и заприметили место. Уж в следующий раз прикормленная рыба здесь дуром попрет на крючок.
Опять мы шагали длинным полем по колее, которая то и дело билась об ноги рытвинами, норовя повалить человека.
И снова большие мальчишки стали серьезными, зорко поглядывали по сторонам — нет ли опасности. Теперь шли быстрее — потому что возвращались домой, и строй наш растянулся. Чем ближе придвигалась автобусная остановка, тем длиннее становилась наша колонна — ведь у передних самые сильные ноги. Вот уже ферма рядом, а вот удушливая волна навозного запаха осталась позади, и рукой подать до бетонного коробка. О чудо! Возле него как раз остановился автобус, и пребывать на вражеской территории нам оставалось считанные секунды! Тут-то все и случилось…
Никто не заметил, как от крайних домов деревни отделилась группа деревенских мальчишек. Они выросли как из-под земли в зловеще черных фуфайках и пиджаках. Их отряд бесшумно вошел в наш рыхлый строй и отрубил хвост колонны. Хвостом был я. В разбитых, намокших сапогах я и так не поспевал за остальными, а увидев перед собой врагов в мрачных одеждах, и вовсе оторопел. Они были умными — не стали догонять передних, которые во все лопатки бежали к спасительному автобусу.
Со стороны я, наверное, походил на мышонка, которого все теснее обступали здоровенные коты. Кричать — бесполезно, это же не твой двор, их на добычу еще больше сбежится. Драться? А как, их вон сколько, еще рассердятся…
Потом, задним числом вспоминая этот случай, я припоминал лица деревенских — ничего, кроме интереса, на них не отражалось. А тогда казалось: сейчас они отнимут всю рыбу до единой, потом удилище, потом изобьют меня и бросят в Ик… Внезапно толпа врагов зашевелилась — рядом со мной встал Генка. Он сгорбился, разведя полусогнутые руки в стороны — как на мосту. Деревенские озадаченно смотрели на него, а он угрюмо сказал, как обычно глядя в землю:
— Ну что? Чего надо…
— Мр-мгя… — ответил самый здоровенный деревенский.
Генка растолкал их, вывел меня за руку из круга, и мы пошли к автобусу. Ни звука не донеслось нам вслед.
— Мы специально автобус задержали, — сказал Витька. — Думаем, чего это там вы…
Ни Генка, ни тем более я ничего не ответили. И Витька понял: в команду к нему вряд ли кто теперь пойдет. Колька это тоже понял, потому что оказал:
— А я финар никак достать не мог — зацепился в кармане. А то бы пузо тому, здоровому, точно пропорол…
После того дня мы еще много раз ездили на рыбалку — и с Витькой, и с Колькой, и другими мальчишками. Никто почему-то больше не хвастался, как спасал утопающих. Да и команд во дворе не стало, мальчишки перестали носить погоны и маршировать по вечерам вокруг двора. Нет, одна команда у нас осталась — футбольная, и Витьку много лет выбирали капитаном.
Потом прошел не один год. Мы выросли, разъехались кто куда. Я теперь работаю и живу у Охотского моря на Крайнем Северо-Востоке. Генка окончил авиационное училище в городе Перми и стал военным летчиком — он служит у берегов Балтийского моря. Между нами озера, бескрайние леса и поля, высокие Уральские горы и великие реки. И все равно мы рядом. Ни с кем из мальчишек, с которыми вместе росли, у меня нет такой крепкой дружбы. Я знаю — он, честный Генка, в трудную минуту не раздумывая бросится на помощь и мне, и всей стране. Он — мой друг, Гуляш с повидлом.
На душе у Бориса было тяжело. Не потому, что скоро начинались экзамены и историчка могла отомстить. Нет. Она снова накричала на него на уроке, а этого он никак не мог понять. Неужели достаточно не опустить глаз под чужим взглядом, не покраснеть и не побледнеть от громких слов, чтобы тебя посчитали бесстыжим, вспомнили всякое и обозвали?..
Он бы до ночи не возвращался домой — сумку можно оставить у Альтоса, а рваные кеды с майкой в физзале всегда найдутся. Но сегодня день такой, что надо быть не просто в форме, а в лучшей форме, значит, в майке тоже.
Поблизости на улице никого не было. Борис хотел по привычке махнуть через забор, но передумал — не мальчишка уже. Он свернул за угол и пошел мимо здания управления с ларьком на отшибе. Из окошка ларька одиноко выглядывала продавщица — никто в поселке у нее ничего не покупал, потому что никогда не получал правильно сдачу. Она подозрительно смерила взглядом Бориса с головы до ног. Поправив на плече потрепанную сумку, он прошагал не оглядываясь.
Дверь в квартиру как всегда была открыта чуть не настежь. Кисловатый запах от порога говорил, что там происходит.
— А вот и сын! Ну, сын, как дела в школе?
Отец, покачиваясь, начал подниматься из-за стола, но тут же повалился обратно. Рядом с ним сидел незнакомый мужик, тоже со стаканом в руке. Мать, виновато улыбаясь, глядела то на одного, то на другого.
— Он у меня спортсмен — ты что… В институт хочет поступать! — Отец оттопырил губу и поднял палец. — Я всю жизнь спину не разгибал — вот, чтобы он спортсменом стал!
Он выплеснул прямо на пол что-то из кружки и налил в нее водки.
— Давай, сегодня можно. Это ж дядя Петя! С Севера вернулся!
— У тебя каждый день можно. — Борис оттолкнул руку и прошел мимо улыбающегося мужика в другую комнату.
— Это же твой родной дядя Петя! — бушевал за стенкой отец. — Ле-а-беритированный!
Борис, не обращая внимания на крики, вытряхнул из сумки учебники и начал складывать майку, носки, кеды. Принялся искать бинты — тут в комнату заглянула мать.
— Боря, сынок, может, правда выйдешь? Родня все же… Помнишь тетю Нину, еще рубашку тебе подарила?
— Не пойду, — оказал Борис и про себя подумал: «Напьются, сама вечером за соседями побежишь!»
Когда Борис проходил мимо, отец перестал материться и рассказывать гостю, сколько он получает. Уставившись мутным взглядом, он грозно сказал:
— А ну иди сюда. Кто тебя поит-кормит?
Борис отпихнул его. Прошли времена, когда после этих слов он пригибал голову. Одна мать его теперь боится. Она вообще всех боится, даже соседей…
В физзале собралось много народу. Объявления никакого не вывешивали, но каждый член секции сказал другу, тот знакомому — вот и поселок знает. К Борису подошел Старуха — они учились в одном классе, пока тот не бросил школу. В секцию с ним они тоже записывались вместе — Старуха узнал, что ее открывает новый учитель физкультуры, и притащил Бориса. Но сам через неделю ходить перестал: «Бегаем, как лошади, а драться не учат!»
В раздевалку вошел Алексей Иванович, покосился на Старуху и спросил у Бориса:
— Все нормально?
— Вроде нормально, Алексей Иванович, — ответил Борис.
Тренер подошел к сыну Ваське и начал говорить что-то, одновременно массируя ему трапециевидную мышцу.
Борис с Васькой выступали в категории до шестидесяти килограммов, и выходить еще было рано. Но Борис посмотрел на разминающегося Ваську и стал переодеваться.
Бинты на кисти он наворачивал всегда сам. Как Валерий Попенченко, чемпион Римской Олимпиады. Однако суетящемуся Старухе хотелось отличиться перед толпившимися вокруг пацанами, и Борис разрешил:
— На. Только не туго…
Угловая растяжка приятно пружинила под ударом. Борис повернулся лицом к середине ринга и поклонился, когда назвали его имя. Пусть зрители — пацаны с окрестных улиц, но таков порядок. Бокс — не мордобой, а искусство, правильно говорит Алексей Иванович.
Он еще раз потер перчатками лицо, чтобы не оставалось синяков, присел несколько раз, и тут за столиком жюри стукнули молоточком по железному кругу. Начали.
Ему позарез нужно было выиграть бой. В этом зале Борис провел десятки спаррингов, в том числе встречался с Васькой, но то — другое. Сегодня — не спарринг, не тренировка, а главная проверка…
Брезентовый пол ринга кое-где закрывали заплаты, поэтому при челночном шаге Борис приподнимал ноги, чтобы не запнуться. Они прощупывали друг друга прямой левой, по разу ударили правой в корпус. Только Борис бил с шагом вперед, наступая, а Васька сразу отходил после удара. Лицо его совсем закрывали перчатки — Борис решил ждать, чтобы выглянул хотя бы краешек подбородка. Его правого прямого в голову при точном попадании никто не выдерживал.
В перерыве он сплюнул в ведро и увидел в слюне красные ниточки крови. Эх, была бы капа…
Трудолюбивый первогодок старательно вытер от пота лицо и шею Бориса и теперь крутил перед носом полотенцем. Ваську тоже обмахивал первогодок. Алексей Иванович, как тренер, имел право секундировать кому угодно, Ваське тоже. Но он сидел в стороне с листком бумаги.
«Судит боковым», — понял Борис, и ему стало немного не по себе.
— Чего ты его жалеешь! — шептал сверху через канат Старуха. — Врежь правой! И с копыт…
Во втором раунде Васька так и не открылся ни разу. Он был не в кедах, а в наканифоленных боксерках, во рту держал специально заказанную в зубопротезном кабинете капу — и Борис злился на него, хотя понимал, что не такое уж большое значение это имеет. Притом капу заказывали все желающие, и он бы заказал тоже, если бы отец не пожалел денег. Как же — это тридцать рублей старыми!
Физрук из соседней школы, рефери на ринге, между раундами посмотрел на губу Бориса и спросил, может ли тот продолжать бой. Борис ничего не ответил, только засопел презрительно. Он не просто продолжит, он покажет, что он умеет. И всем станет ясно, кто должен ехать на краевые соревнования.
Он не узнавал Ваську — тот прыгал резво, будто шел не третий раунд, а первый. Ничего, сейчас он почувствует, что такое длинный боковой… Теперь серию, так… Закроем в угол — нет, ушел…
Судья остановил бой и велел заправить Борису болтающиеся шнурки на перчатках. При этом он снова посмотрел на его губу. Борис чувствовал, как она опухла, и уже берег ее, прикрывая правой перчаткой. На нокдаун Ваське он не перестал надеяться, но у него все сильнее ныло сердце. По очкам ему никогда не везло…
— Со счетом три — два по очкам победил Ветров! — объявил судья и поднял руку Васьки.
Борис, стараясь улыбаться, потряс ему перчатку и нырнул под канат. По дороге его потрепал за плечо Алексей Иванович:
— Двигался мало! А так ничего.
Что «ничего»! Каждый в зале знал, что победитель боя поедет на первенство края во Владивосток. Поедет Васька.
В раздевалке Старуха отвернул борт куртки.
— Пивка ударишь? Я сбегал…
Борис помедлил, потом взял бутылку и отпил сразу половину. Держать форму больше не имело смысла. Физ-зал находился в школе, в любую минуту мог зайти кто-нибудь из учителей второй смены, поэтому Старуха спросил:
— Не боишься? Правильно. Сами лакают, а вид делают — что ты!
Борис думал совсем о другом. Сегодня на уроке историчка кричала, что у него одна дорожка: как и отец, пойдет ямы копать. Он обиделся, отец копал не ямы, а котлованы — во время войны под заводы, теперь под дома. У отца четыре класса, зато Борис в институт поступит. Только сначала он в армию пойдет. Ничего, можно себя и в армии проявить.
Он допил пиво, а Старуха предложил:
— Пойдем ко мне, пожрем, а? Все равно делать нечего.
Домой идти не хотелось, а есть хотелось, и Борис согласился. По дороге Старуха сначала сочувственно вздыхал, а потом начал доказывать, что Ваське подсудил отец. Борис ничего не ответил, а Старуха перешел на разговор, что все в секции держится на блате, и тренер тоже.
— Ну, это ты брось, — возразил Борис. — Алеша не такой мужик.
— А перчатки для секции он как закупил? — язвительно спросил Старуха. — По безналичному-то не разгонишься! Мать знает, сама в орсе работает.
Когда пришли, Борис у порога начал снимать ботинки, но Старуха пренебрежительно сплюнул:
— Проходи, тут не мыто второй месяц. Мать на «Карнавальную ночь» вертанулась…
И он закурил окурок сигареты с фильтром из пепельницы.
Они сварили макароны, поели с белым хлебом. Кусок масла лежал на столе, но Борис себе не клал — по талонам же.
Старуха не учился и не работал — мотался целыми днями по улицам. Но другу мог отдать последний кусок хлеба, за что его неоднократно лупила мать. И все же Борису было скучно с ним. Он сказал:
— Пошли к Альтосу.
Альтос был их третий друг. Борис пошел в девятый и потом в десятый класс. Старуха бросил школу, а Альтос после восьмилетки поступил работать. И об этом не жалел.
Старуха поплевал в пепельницу, напоследок окинул комнату придирчивым взглядом, и они двинулись.
Удивительно, но всех Альтосиных братишек и сестренок Старуха помнил по имени. Спросил, во что они играют, подарил спичечный коробок, кого-то потрепал по затылку. Борис определял всех одним словом — мелкота, путающаяся под ногами. Альтос перегнал их табунком в другую комнату — как многодетной семье, им выделили трехкомнатную квартиру:
— Там играйте!
Борис увидел над кроватью Альтоса фотографию Гагарина в белом кителе и с наградами на ленте. У него дома одна похожая — с наградными знаками, но без ленты и в темном кителе. Он спросил:
— Где достал?
— Парень один на работе из библиотечного журнала переснял. Бери, я еще попрошу, он классно фотографирует.
— Ладно, — согласился Борис. — А я тебе — где он рапорт отдает.
Они начали разговаривать. Сначала о том, что американцам их не скоро догнать, хотя и у них кое-что есть. Потом Старуха рассказал, как Бориса засудили. Борис сначала лишь морщился и трогал губу. Но потом сам заговорил — не про бой, а про то, что тот для него значил.
— И как же теперь? — спросил Альтос.
— Никак, — ответил Борис. — Участником первенства края я шел бы вне конкурса, а теперь… Попробую, но вряд ли.
Альтос сидел румяный, с мокрыми причесанными волосами — после смены помылся в ванной. Он всегда говорил толково, а как начал работать — особенно. И сейчас он рассудительно заметил:
— После армии в физкультурный институт еще легче поступить. У нас на автобазе один парень рассказывал…
— На это и надеюсь, — сказал Борис.
Однако надеялся он не очень сильно. Поступать в институт — тут не только кулаки нужны, но и голова.
— А я не жалею, — продолжал Альтос, — на работе человеком себя почувствовал. Из учителей только Алешу вспоминаю. Да историчку-истеричку…
— Стерва, — вставил Старуха и выплюнул спичку, которой копался в зубах. — Как и все остальные.
Борис снова вспомнил, как поругался сегодня с историчкой. Она на уроке сказала, что через двадцать лет наступит коммунизм. А он не поверил и сказал, что начальство себе за казенный счет дачи строит — его отец там халтурит, малярку делает. Она закричала, что Борис — антисоветский элемент, а дальше поехало… Но он не считал, что все учителя в школе такие.
— Алеша не такой, — сказал он в ответ Старухе. — По литературе тоже.
— А кто тебя засудил? Он! — Старуха торжествующе посмотрел на Альтоса. — Счет «три — два» — конечно, он! Нет справедливости на свете!
Тут Альтос рассказал, как приезжала из деревни материна сестра жаловаться в райисполком на председателя, который не разрешает корову держать и хлеб покупать в магазине, а ей так ничего и не ответили. Теперь Старуха вовсе сидел победителем.
Борис молчал.
В комнату заглянул отец Альтоса:
— Не курите тут? Борис-то молодец, а эти шалопаи… Я в твои годы партизанил уже, а ты все по подвалам ночуешь?
— Что вы, дядь Вань, — басом ответил Старуха, — в фэзэу документы подал…
— Вам теперь бояться нечего — хоть работай, хоть учись!
На автобазу Альтоса оформил отец, где работал сам. Он зачислил его учеником слесаря, хотя мог принять по первому разряду, как многих других. Альтос сначала подметал цех, мыл в соляре железки, учился разбирать моторы, а потом сдал на разряд. Отец ни во что не вмешивался, за это Борис его уважал.
Старуха сказал будто никому, в потолок:
— Дельце есть одно. Провернем, а?
— Я с этим завязал, — сказал Борис.
— А я и подавно, — ответил Альтос.
— Не боись, — начал уговаривать Старуха, — раньше же не накрывали!
— А сейчас накроют, — усмехнулся Борис.
Они еще посидели, послушали пластинки «Ландыши», «Пчелку». Альтос зевнул, и Борис понял, что пора уходить — человек после работы, хочет отдохнуть.
На улице накрапывал дождик, и от туч стало совсем темно. В домах горели окна, только двухэтажная школа с недоконченной пристройкой возвышалась черной мрачной горой. Где раньше висели портреты — серели облупленные простенки. Борис подумал, что бои закончились, все разошлись, и в физкультурном зале сейчас пусто. Ему стало тоскливо, и он поежился. Старуха, будто отгадав мысли, предложил:
— Пошли в столовую. Там выпускной у вечерников.
Старуха всегда знал, что и где происходит. Когда Борис видел его лицо с выпяченными зубами, сразу ожидал новостей. И не ошибался. То Старуха рассказывал, кого на танцах пырнули, то — кто купил на их улице машину.
Он знал даже, когда в их район приедут ревизоры из центра. Слушать его было интересно и в то же время противно. Но ведь другу детства не скажешь: «Заткнись!»
Раз друг — надо идти с ним, куда зовет.
По дороге Старуха еще раз намекнул на «дельце», однако Борис отмолчался.
На крыльце столовой горел яркий свет, несколько парней в костюмах и в галстуках курили и громко переговаривались. В вечерней школе учились ребята с автобазы, молочного комбината, из стройуправления — они были старше Бориса, но знали его и, когда он подошел, замолчали. Старуха стал шептаться с одним из них, а Борис отошел в сторону. Тут из-за дверей выкатился клубок из трех человек. Двое наседали на одного и уже успели хорошо попасть, потому что у того из носа текла кровь. Борис крепко схватил одного из наседавших за плечо.
— Пошел ты… — свирепо огрызнулся тот, но узнал, кто перед ним.
— Бросьте, ребята, — сказал Борис, — что вы в самом деле…
Второй подскочил и горячо начал объяснять Борису:
— А они меня как вчетвером отметелили, а?
— Теперь вас двое — несправедливо, — сказал Борис.
— Да где ты ее видел, справедливость?! — снова закричал первый. — Думаешь, посадили кого?! Папочка заступился!
Тем временем тот, которого били, деловито высморкался и убежал, на ходу крикнув: «Еще встретимся!»
Проблема сама собой решилась, и все вернулись в столовую.
Парень, с которым толковал Старуха, сначала молчал, слушал, потом стал отрицательно мотать головой. Борис нетерпеливо вертел шеей, потому что дождь начал накрапывать сильней.
— Не хочет, — подошел к нему Старуха. — Говорит, в другой раз.
— Чего в другой раз? — не понял Борис.
— Да так, — Старуха посмотрел в сторону. — Дойдем до одного места? Потом домой!
Они пошли по ночному безлюдному поселку. Борису нравилось здесь жить. Тайга рядом, улицы чистенькие, зелени много. Тебя все знают и ты всех. Не каждого, правда, с хорошей стороны, но в основном в поселке люди добрые. Эх, стать бы чемпионом страны или вернуться сюда тренером с дипломом!
Старуха остановился. Борис огляделся и понял, что они находятся возле управления молокозавода. За кустом виднелась крыша ларька.
— Подожди, я сейчас, — сказал Старуха и исчез.
Борис продолжал стоять, а дождь лил уже вовсю. Он спрятался под куст, но ветви, в темноте казавшиеся густыми, почти не защищали от воды. Борис продрался сквозь палисадник, чтобы посмотреть, куда исчез Старуха. И оказался на заднем крыльце ларька.
Дверь в него была отворена, раскрытый замок висел в дужке. «Вот оно что», — подумал Борис и понял, что за дельце предлагал Старуха.
Он вспомнил почему-то толстое лицо продавщицы ларька. Потом подумал о том, что Старуха еще в детстве убегал из дому и целые дни просиживал в подвале, съежившись, как старушка, за что и получил свою кличку. Он приносил ему еду и давал обещания ничего не говорить матери…
Дождь лил тем временем, спина и грудь стали совсем мокрыми. Борис окончательно продрог. Помедлив, он вошел в ларек.
Старуха уже набил полную пазуху и был похож из-за раздувшейся рубашки на уродливого карлика. Он деловито сновал от прилавка к ящикам, даже напевал что-то и складывал товары с полок в большую картонную коробку.
— На, — протянул он Борису обеими руками груду папиросных пачек. — А вон там консервы, я их люблю!
— Зачем это, — сказал Борис и положил папиросы на прилавок.
Он хотел еще что-то добавить — может быть, позвать отсюда Старуху, обматерить его или просто вытолкать взашей, — но не успел.
Старуха засмеялся, потом вдруг замер, так и не закрыв рта. Свет фонаря, падающий в ларек сквозь открытую дверь, почему-то пропал. Борис обернулся и увидел, что на пороге стоит человек.
Борис ничего не боялся. Чувство страха не ощущалось и сейчас, просто в голове мелькнуло: «Все! Теперь точно в институт не примут!» Он спокойно шел на человека, а тот пятился и ничего не говорил. Это был мужичонка лет под пятьдесят, щуплый, сутулый, в больших сапогах — такие всегда работают сторожами из-за слабосильности. Он, вытаращив глаза, смотрел на Бориса — наверное, недавно устроился сторожем и впервые увидел грабителей.
Мужичонка стоял очень удобно — руки опущены, ноги пятками вместе, — небольшого тычка достаточно, чтобы он грохнулся с крыльца. У Бориса сами собой развернулись плечи для коронного правого прямого в голову, который он, как болячку, носил в себе уже целый день. Ему стало жарко и бросило в дрожь при мысли, что он никогда не станет чемпионом и не поступит в институт — ведь уголовникам дорога на ринг закрыта. Если опередить крик сторожа и убежать, то никто не узнает… Потом дрожь прошла, и Борис расслабился. Потому что понял, что ударить не сможет. Мужичонка чем-то напоминал и его отца, и Альтосиного, и даже Алексея Ивановича. Наверняка он никогда не занимался боксом. Может быть, оттого, что заболел, копая котлован, или таская кирпичи, или из-за плохого питания во время войны — бить его было несправедливо.
За спиной грохнули об пол консервные банки, которые стал выбрасывать из-за пазухи Старуха. Мужичонка словно очнулся — отскочил в сторону и закричал:
— Забродин! Сюда, Забродин!
На Бориса и Старуху налетели люди, стали хватать их за руки. Старуха укусил кого-то, и ему дали оплеуху. На Бориса тоже замахнулись, но он посмотрел исподлобья, и здоровый мужчина, может быть, тот самый Забродин, опустил кулак. Спросил только:
— Сам пойдешь?
— Сам, — ответил Борис.
Позади хныкал Старуха, но Борис шагал не оглядываясь. «Есть справедливость, — думал он. — Конечно, есть!»
Тусклое северное солнце уселось наконец в удобный распадок между сопками. Вдоль поселка перестали сновать машины, и на дороге, ведущей к горным полигонам, улеглась пыль. Вороны словно почуяли, что утомившиеся за день люди жаждут покоя: перестали каркать и застыли обгоревшими крючками между ветвей лиственниц.
В этот самый час перед ободранной дверью спортзала на окраине поселка столпилось человек десять. Они стояли, переминаясь с ноги на ногу, и молчали. Наконец кто-то проронил:
— А точно он у него? Может, здесь где?
И доброволец в который раз ощупал пыльные окурки за выступающей притолокой, пошарил за косяком.
Леху злило такое разгильдяйство. Ключ отыщут — обнаружится, что мяч дома позабыли. Сколько говоришь, как об стенку горох. Разве в порядочном игровом коллективе такое кто себе позволит?
— Вон идет, — раздался голос, и все зашевелились.
Переодевались кто во что. На Длинном болтались красные трусы с огромными разрезами. Пушкарь натягивал шерстяной спортивный костюм. Ноль — такую заношенную кацавейку, что неизвестно, для чего она предназначалась раньше. Из портфелей, свертков и авосек появлялись разномастные хоккейные фуфайки, трико с бахромой внизу, кое-кто по-простецки сверкал плечами в семейных майках… Леха притопнул одной и другой ногой — кроссовки «Адидас» сидели как влитые. Разгладил на груди холодящую атласом родную эмблему, вздохнул и обвел взглядом скамейку с ворохами одежды. Точно, так и думал, мяча нет. Длинный тоже заметил, что играть нечем. Потряхивая мосластыми ногами, он выругался:
— Снова этот ошалелый под кроватью пузырь оставил!
— Чего! — обиделся Ноль. — Сам-то… Проморгаться не можешь!
Все засмеялись. Потом начали вспоминать, кто забирал после прошлой тренировки мяч. Пока вспоминали, голоса от шуточек поднимались все выше и выше, наполнялись злостью. В самом деле — прошел почти час, а тренировка и не начиналась.
Леха, не теряя времени, принялся разминаться и не участвовал в споре. Это они сейчас сердитые. Принесет вахлак мяч — каждый успокоится, забудет свои угрозы, а в следующий раз все повторится.
Пушкарь потер лоб:
— Коля вроде его последним в руках держал. Еще когда Длинный с брусьев свалился…
— Точно! — обрадовался Длинный. — Я по нему пнуть хотел и упал. Вот синяк…
Все стали смотреть синяк. Ноль хотел ткнуть Длинного палкой, но тот замахнулся на него.
Решили сбегать к Коле. Однако никто не соглашался: надо ж было одеваться. Просто умора, думал Леха. На футбольное поле в трусах перед теми же людьми выходят, а по улице пройти… И если б в городе, а то ведь хуже деревни. Однако он и в этом споре участия не стал принимать. Пусть бегут те, кто играть не умеет, а он не побежит.
Дружно выбрали Ноля, но тот воспротивился:
— После работы и так еле ноги волоку! Ты поворочай дышлом одиннадцать часов…
Он был низкорослый, коротконогий и, когда волновался, сильно косил глазом.
Все накинулись на Ноля. Тут же напомнили, что именно он в последнюю тренировку забыл мяч дома. А когда скидывались на мяч, не вложил ни копья. Все слабее огрызаясь, Ноль побрел к дверям. И тут на пороге появился Коля.
— Старая вешалка! Крокодиловая морда! — зашумели вокруг.
— Да я прямо из цеха! Мяч схватил, даже не поел, — оправдывался Коля.
— Что в сумке-то звякает? — зашмыгал носом Длинный.
— Тебе только одно, — сказал Коля, пряча большую сумку под скамейку и прикрывая ее спецовкой. — Ось сегодня сорвал на «сотке»?
Длинный сразу замолчал, отошел в другой угол и принялся внимательно рассматривать ржавый гвоздь, вылезший из стены. Пушкарь спросил:
— Как сорвал?
— Как… — Коля стянул через голову майку и пригладил рукой растрепавшиеся редкие волосы. — Шестеренка треснула на оси, ну сдерни ты ее тросом, если руками снять не можешь. А этот, — он кивнул в сторону Длинного, — автогеном! Ну и срезал ось…
— Поставили бульдозер на «пэпээр»! — прищелкнул языком Пушкарь. — Теперь пока новую ось поставят…
Здесь уже Леха сдержаться не мог.
— Все из-за одного дурака, — возмущенно сказал он. — Ось еще найти надо!
По напряженной спине Длинного Леха догадался, что тот услышал и его слова, и Колины. Чем закончился разговор Коли и Пушкаря, он не услышал — ушел в дальний конец зала работать с мячом.
Зал был тесный, с обвалившейся штукатуркой по углам. Раньше в этом бараке находилась столовая, но ее перевели в новое здание. Дыры в потолке никого не смущали. Раздувшимися ноздрями Леха втягивал в себя запах, который стоит во всех спортзалах. Когда он чувствовал его, плечи разворачивались, а ноги приобретали упругость.
У двух стен поставили сумки — ворота — и начали разбиваться на тройки. Вышло три тройки, две играют — одна ждет. Ноля к себе никто не хотел брать, зато Леху приглашали все — ясное дело почему. В открытую не звали, но словно случайно возле него оказывался кто-либо, смотрел в сторону и задумчиво говорил: «Ну, что…»
Он сам подошел к Коле и показал на Ноля:
— Возьмем? Пусть поиграет, раз пришел.
— Пусть, — согласился Коля. — Мы и с этим обормотом всех обдерем.
В футбол играть Ноля брали из жалости. При всех бедах он оказывался крайним, потому что был затурканным. Если в чужую смену ломался насос гидромонитора, начальство ругало его. Подрались соседи, а Ноль полез мирить — в приисковый комитет пришла жалоба на него, хотя ему и без того досталось. Только в спортзале он оживал — бегал устанавливать ворота, с пылом накачивал мяч, первым брался убирать скамейки. Лишь бы его взяли.
Мяч был перекачан и больно отдавал в ногу. Леха спичкой надавил ниппель и немного спустил воздуха. Ударил мячом в пол, помял пальцами и бросил в толпу:
— Нормально!
Другие тоже помяли, скривив лица, покатали ногами. Коля пнул по мячу и сказал:
— Пузырь отличный!
И все согласились — да, стал лучше.
Ноля Леха оставил в защите. Колю послал в нападение справа, а сам встал слева — потому что умел бить и подавать левой. Никто на прииске не умел бить левой. Леха мог и многое другое, что было в диковинку его партнерам.
Само собой разумеется, что он забил первый гол. Ноль обрадованно запрыгал, а Леха спокойно, чуть вразвалку, вернулся на свою половину.
— Здорово ты, — одобрительно сказал Коля. — У вас там когда тренировки начинались?
— Весной, — ответил Леха. — На сборы в Сочи ездили. Своя база, спецпитание. Класс «А», сам понимаешь.
Коля кивнул — а как же, мол, иначе.
Леха прекрасно видел — ни фига тот не понимает. Потому что к команде мастеров Колю никогда и на пушечный выстрел не подпустили бы. Как и других в поселке.
Потом Леха забил еще два гола и проигравшая тройка уступила место другой — по установленному правилу.
Одни футболисты садились на скамейку, другие как бы с неохотой вставали и потягивались.
Уже в начале игры Леха заметил — Длинный его караулит. Когда он оказывался с мячом у стены, Длинный мчался, пыхтя, через весь зал, чтобы впечатать его. Даже если он пробегал мимо просто так, без мяча, все равно старался задеть локтем или плечом. Оказавшись недалеко от скамейки, Леха услышал такой разговор:
— Коля играет отлично. Поле видит, пасы такие выкладывает!
— Старый любого обмотает.
На прииске Леха работал недавно и по голосам не всех узнавал. Он подумал про себя: «Ладно!»
Как только мяч попал ему в ноги, он побежал с ним прямо на Пушкаря. Коля сбоку закричал: «Пас!» Леха сделал вид, что не услышал — сейчас должно произойти кое-что. Эту штуку он научился делать, еще когда играл за юношей. Увидел на тренировке мастеров, разучивал долго, трудно, поначалу психовал, и все же овладел. С тех пор показывал ее в ответственные моменты: когда, например, к Лехе присматривался тренер из класса «А» или при поступлении в техникум. Приисковые наверняка не видели этой штуки никогда в жизни — по телевизору ее не показывали, так как мастера в игре не любят рисковать.
После шикарного замаха правой Леха перешагнул ею через катящийся мяч, не останавливаясь, закатил его на пятку носком левой ноги. Все, конечно, подумали, что он запутался, — Пушкарь даже присел, выжидая, куда покатится мяч. И вот тут Леха пяткой правой ноги перебросил мяч через свою спину далеко вперед. Коронный финт получился. Мяч опустился за Пушкарем. Леха просто обежал того и направил мяч в ворота. Показалось, что шелковая новенькая сетка в них мягко шоркнула и блеснула на фоне неба. А красный тугой мяч бился под ней, изнемогая, как горбуша на нересте. Это показалось — Леха прекрасно понимал, что идет не матч на зеленом постриженном поле, а тренировка в спортзале с прогнившими стенами.
В ответ на финт Пушкарь сказал только:
— Ого!
Закричал от восторга было Ноль, но тут же осекся. Остальные, будто ничего не случилось, молчали. Длинный начал рассказывать что-то и сам громче всех смеялся.
В общем Леха, Коля и Ноль, снова выиграли. Тройка Пушкаря опять села на скамейку. А игра почему-то замедлилась, стала вялой. Леха не мог понять причину — ведь только-только все разогрелись. Он подумал, что зря взял инициативу на себя, нельзя в футболе быть индивидуалистом. Надо использовать каждого, лишь тогда игра станет коллективной и увлекательной.
Начав водить мяч, он отвлек на себя всех противников, а сам красноречиво поглядывал на Колю. Не догадываясь, что надо идти к воротам и там ждать паса, тот стоял посреди зала. Тогда Леха мягко, щечкой сделал навесную передачу и крикнул: «На выход!» Коля наконец сообразил и Трусцой побежал за мячом. Но еще раньше за ним ринулся Длинный. Выбрасывая жилистые ноги, он несся вперед, забыв обо всем, и Леха видел, что Коля к мячу не успеет.
Но Длинный вдруг поскользнулся, растянулся в шпагате, а потом перевалился на бок и схватился руками за пах: «Уй-у-уй».
Длинного отнесли на скамейку, все столпились и смотрели, как он, шипя от боли, растирает мышцу. Самое обыкновенное растяжение. Леха сказал недовольно:
— Перед тренировкой разминаться надо, а не груши околачивать. В игре потом, если что, за тебя потей?
Натянув трико прямо на кеды, Коля сказал без адреса:
— Сейчас приду.
Он затрусил к двери, потом по улице. Его вислый живот колыхался в такт бегу.
Из кармана появились папиросы, все усаживались, закуривали. Леха терпеть не мог табачного дыма.
— Утонул старый там, что ли, — пробормотал Пушкарь, тыкая окурком в старую консервную банку.
Чтобы не дышать дымом, Леха сидел в стороне. Потом встал и предложил:
— Начнем без него? Я — вместо Длинного, а Ноль — к Пушкарю, чтобы силы равные.
Степан Онуфриев, который играл в тройке с Длинным, помолчав, сказал:
— Подождем еще. — И обратился к Длинному: — Ты в калитке стоять сможешь?
— Попробую, — ответил Длинный, морщась.
Прихрамывая, он прошелся по залу, присел несколько раз и помотал в воздухе больной ногой.
— Смогу…
Однако играть никто не начинал, все чего-то ждали. Пушкарь нашел в углу ржавый гриф штанги и накачивал бицепсы. Время от времени он опускал его на пол и деловито ощупывал плечи.
Вытирая пот со лба, в зал вошел Коля. В руках он держал синюю коробочку. Длинный обрадованно выхватил ер и начал, не спросясь, открывать.
— Тигровая мазь! Теперь все…
— У кого «Беломор?»
К Коле со всех сторон потянулись руки с панками. Он выбрал одну:
— Ленинградский…
— Бери еще, у меня дома пять пачек!
Играть решили по-прежнему, теми же тройками. Леха вслух не сказал, но подумал, что богадельню разводить ни к чему. Футбол есть футбол. Подранили тебя — без обиды иди на скамейку, не мешай остальным. Из-за этой вот богадельни команда вылетела из розыгрыша кубка района. Играть должен тот, кто умеет, а не «свои парни».
Только начали катать мяч — снова сюрприз. В зал вошел белобрысый физрук Алевтин, огляделся и скомандовал:
— А ну, все из физкультурного помещения!..
— Чего? — прихрамывая, подлетел к нему Длинный. — Нам директор разрешил!
— Директор разрешил, а я нет! — поднял вверх ладонь Алевтин. — Здание неприспособленное, антисанитарное, кто будет отвечать, если пол провалится?
— Я с женой в гости не пошел, чтобы мячиком побаловаться, — сказал Степан Онуфриев. — Пушкарь с совещания сбежал. Тут ждешь, ждешь…
— Ничего не знаю! — упорствовал Алевтин. — Санэпидстанция запретила! А я в тюрьму за вас не хочу садиться!
Размахивая руками и разгоняя по воздуху удушливый запах мази, Длинный всерьез собрался драться. Футболисты недовольно гудели. Ноль предложил сбегать к парторгу прииска Постнику, уж он-то наведет порядок.
Алевтин струхнул, встретив сопротивление, подошел почему-то к Лехе и начал объяснять, оглядываясь: по сторонам, что спортзалу положен капитальный ремонт. Леха тоже считал, что летом нужно больше быть на воздухе — развивать дыхание, отрабатывать рывок. Это зимой, когда на мороз нос не высунешь, полезно работать с мячом, оттачивать технику. Правда, сейчас футбольное поле перепахано бульдозером… Но тренироваться на воздухе можно и без мяча — устроить кросс, например.
— Раз запретили, тогда конечно, — сказал Леха.
— Тайга кругом да отвалы, где бегать? — доказывали футболисты и громче всех Длинный.
Коля взял Алевтина за рукав и сказал:
— Тише, тише, ребята!
Они пошептались о чем-то в углу, потом Алевтин кивнул несколько раз головой и исчез. А Коля торжественно объявил:
— Порядок! Продолжаем.
— ! Ну пенсионер дает! — восторженно заорал Длинный.
С одобрением в голосе Пушкарь сказал:
— Слесарь, а начальника цеха сколько раз затыкал. Умеет!
Длинный заржал так, что все повернулись к нему. А он почему-то с превосходством посмотрел на Леху. Сам Коля засмеялся тоже. Всем был памятен недавний случай, когда Коля на спор за ночь отремонтировал кулачковый вал к тяжелому бульдозеру. Начальник цеха, как условливались, при всех назвал себя непотребным словом. Неизвестно, подумал тогда Леха, кто от этого больше выиграл.
Коля был старше всех — под пятьдесят лет. Пушкарь был ненамного моложе, но плотнее. Еще плотным и мускулистым был Степа Онуфриев. Они постоянно опережали Колю, который опаздывал на самые верные мячи. Очередной раз, когда Коля прозевал, Леха не выдержал:
— Пенсионер ты этакий…
Он ругнулся полушутя. На этот раз никто не засмеялся, а у Коли сделалось какое-то застывшее виноватое лицо. Немного поиграли, и Коля сказал:
— Устал чего-то. Давай за меня, кто там помоложе…
Леха понял, чего вдруг «устал» Коля. Вместо него зашел десятиклассник, а когда сидящая тройка вышла играть, в ее составе Оказался Коля — вместо десятиклассника. Остальные, конечно, сообразили, что Коля не захотел играть с Лехой. Чтобы не раздражать людей, Леха послал вперед Ноля, а сам оттянулся в защиту.
Бестолковая суета Ноля и неспособность попасть ногой по мячу второго игрока, школьника, переменили ход игры. Чужая тройка наседала, и Лехе все чаще приходилось вмешиваться. В сердцах несколько раз он назвал Ноля косым и олухом — тот моргал и все равно ошибался. Краем глаза Леха видел, как Длинный кривился и говорил что-то рядом стоящим. Он считался первым драчуном в поселке. Но Леха не боялся его. И тот, видимо, чувствовал — караулить продолжал осторожно, чтобы самому не впечататься в стену.
Коля шел с мячом от самых своих ворот. Леха закричал Нолю и школьнику: «Встречайте в центре!» Но те бежали рядом, даже не делая попытки помешать ему — толкнуть сбоку или выбить из-под ног мяч. Набирая скорость, Леха пошел наперерез — при столкновении остается на ногах тот, у кого при равной массе выше скорость. Но в последний момент Леха передумал. Мало ли, уложишь на пол, после на тебя все окрысятся — а с ними еще жить и играть… Он сбавил ход и начал поворачиваться вперед плечом, чтобы принять толчок мягче. Коля увидел его поворот и неожиданно рванул изо всех сил. Не успев развернуться, Леха принял толчок грудью и рухнул на пол. Все заорали: «Гол!» А Коля подбежал и помог подниматься:
— Не сильно я тебя?
— Все правильно. Именно так, жестко, и надо играть! — сказал Леха. И добавил, когда тот отошел: — Сам нюни распустил.
Тут он вспомнил почему-то случай, приключившийся с ним по пути из Ростовской области, где он жил раньше, в Магадан. При пересадке в Хабаровском аэропорту надо было отметить билет в транзитной кассе. Протолкавшись сквозь толпу, он поставил чемодан возле ног и наклонился к окошечку. Сбоку его сильно толкнули. Пришлось обернуться — парень рядом с ним сделал жест рукой: извини, мол, я не нарочно. Леха выбрался из толпы и вспомнил: чемодана-то нет! Он четко сообразил, как поступить, и не стал терять времени на поиски милиционера или на бесполезные крики: «Товарищи, вещи вот тут стояли!» Выскочив из аэровокзала, Леха помчался к туалету. Так и есть — там тщедушный «хлип» в фуфайке курил «бычок», а у ног его стоял розовый Лехин чемодан. Видимо, «хлип» дожидался своего дружка от транзитной кассы. Леха подошел к нему, левой рукой поднял чемодан, а правой что было силы врезал по морде. У того из носа брызнула юшка, раздавленный окурок влип в губы. Ошеломленный «хлип» спросил:
— Ты чего?
— Это мой чемодан, — сказал Леха.
Вытаращивший глаза «хлип» только и смог выдавить из себя:
— Извини, я не знал…
Леха не оглядываясь ушел…
Вот и Коля тоже — сбил с ног и извиняется…
Его толчок как бы встряхнул Леху, у него снова разгорелся интерес к игре. Только профаны и пивососы на трибунах думают, что игра в футбол — пинать мяч и в воротах ловить его. Футбол — это сила всех мышц, рассчитанная точность движений, ну а дальше все остальное. Играть не толкаясь, не сбивая слабого противника, нельзя. Как плыть по воде, не отталкиваясь от нее и не брызгая?
Лехе понравилось такое сравнение — обязательно нужно отталкиваться и брызгать. Упал на землю — вини только себя, свое тело или плохую реакцию. Таков не только футбол, а спорт вообще.
О том, что приключилось дальше, Леха сожалел потом. А в этот миг он желал одного — доказать себе, что его тело сильно, а расчет точен. Он выбрал самого крепкого парня на площадке — Степу Онуфриева — и ринулся с мячом на него. Степа, как и раньше в таких случаях, без колебаний встал на пути. Прижав локоть к боку, Леха двинул плечом не навстречу, как делают новички, а по ходу движения Степы. Первые метра три тот бежал, еще держась на ногах, а потом колени его подогнулись, и он врезался грудью и животом в гимнастические брусья, сдвинутые в угол. Он не заорал, как Длинный, даже не застонал, но по бледному лицу было видно, как сильно перехватило у него дыхание. Толчок Леха произвел по всем правилам, даже самые неграмотные в футболе не могли бы придраться. И все же на душе стало как-то не так…
— Ладно, — вдруг решил Коля. — На сегодня хватит. Сильно хорошо — тоже не хорошо.
Кое-кто с недовольным видом продолжал лениво бить по мячу, стараясь попасть между сумок. Кто-то взялся поднимать валявшуюся у стены ржавую штангу… Пушкарь похлопал себя по крепкому животу, потрогал мышцы на груди и сказал:
— Хорошо побегал. Килограмма четыре еще сбросить — самый раз!
Кивнув ему, Леха медленно побрел к одежде.
А на скамейке уже стояли консервы, банки с маринованными огурцами.
— А ну… барахла накидали! — оживленно распоряжался Длинный, первым делом сбросил со скамейки Лехину сумку с вещами.
Подобрав с пола брюки, Леха присел на краешек, не зная, как быть дальше. Вроде играют вместе, должен поддержать компанию. С другой стороны — футбол и вдруг алкоголь…
— Он же квартиру получил! — громко произнес Пушкарь. — А я думаю — чего вдруг?..
— Ты подсаживайся, — обратился Коля к Лехе, — чего в стороне?
И Лехе пришлось взять в руки баночку. На прииске в промывочный сезон действовал сухой закон. Коля ездил за «запасом» в самый райцентр — не принять приглашение, значит, обидеть.
— Долговязому бы не наливал, — Коля кивнул головой в сторону Длинного. — Из-за этого дела, — он щелкнул пальцем по горлу, — совсем стал никуда. Автогеном ось резать! Кому теперь горбатиться с бульдозером — Степе…
До Лехи не могло дойти — вот рядом сидит Пушкарь, мастер ремонтного цеха, в котором работают и Коля, и Длинный, и Степа Онуфриев. Почему теперь безотказному Степе исправлять грехи какого-то разгильдяя?
Тихонько толкнув Пушкаря, Леха посоветовал:
— Заставь Длинного самого делать, после работы…
Пушкарь наклонился и тоже вполголоса ответил:
— Ты не смотри, это он с виду такой. В осенне-зимнюю промывку сутками из цеха не вылазит. А сейчас — так… Вместе будут делать, конечно…
Дальше он договорить не успел, потому что с порога раздался негодующий возглас:
— Что?! Распитие в зале физической культуры? Сейчас же, сейчас же!..
Алевтин даже притопнул ногой в негодовании.
— Тише, тише, тише, — поднялся Коля, обращаясь то к ощерившемуся Длинному, то к физруку. — Иди к нам, не шуми.
Подобревший Алевтин не стал дожидаться повторного приглашения. Подпихнув под себя чей-то сапог, он миролюбиво попросил Длинного:
— Дай-ка там… скумбрии, что ли, в ней белок есть.
Уходить одному через весь зал было неудобно. Леха сидел и слушал, как Ноль мечтательно рассказывал соседу:
— …да крупная — с двух кустов ведро собрал! Моя сразу варенья наварила…
Он внезапно замолчал, вытер правый глаз и полез в карман. Вдруг оказалось, что, несмотря на разноголосицу, все его слушали — наступила тишина. Степа протянул ему папиросы, а Пушкарь сказал:
— Не расстраивайся, Серега…
— Сама прибежит, — подхватил Длинный. — Я баб знаю!
Ноль вскинул голову, и впервые Леха увидел, что глаза у него могут быть ясными и твердыми. Но сейчас Леха согласился с Длинным — мужик должен уходить первым. Если уходит она — ты тряпка, размазня, нечего тебя жалеть.
— Ты умолкни, — приказал Коля Длинному и повернулся к Нолю.
— Ну случилось. Что ж теперь, со многими такое бывало, только молчат. Жизнь… в ней по всякому поворачивается. Должен терпеть и жить…
Потом помолчал и сказал задумчиво:
— Бросаю я, ребята, футбол. Все, к едрене-фене. Хватит.
— Кончай, Коля! Тебе пахать и пахать на поляне! Да тебя никто догнать не может! — закричали все вокруг.
— Дочь вон, как этот лось, вымахала, — кивнув на десятиклассника, пытался возразить Коля. — Старик совсем!
Его не слушали и продолжали наперебой кричать, что он обмотает любого молодого.
— Во дает! — наворачивая за обе щеки, подмигнул Алевтин. — Каждый раз так, хоть не приходи!
— Чего они с ним носятся, — придвинулся поближе к нему Леха. — Ни техники, ни удара нет…
— Ну, брат, здесь свое, — вытер губы обрывком газеты Алевтин. — Ты здесь недавно, а я с Колей на бульдозере начинал.
— Ты на полигоне работал? — удивился Леха.
— А как же? — ухмыльнулся Алевтин. — Это я потом в школу подался — преподавал пение, физику, литературу, еще там чего-то, теперь физкультуру. А в начале, как говорится, трудового пути прикрепили нас с Длинным стажироваться на бульдозере к Коле. Ну вот, как-то в ночную смену зашел я в будочку к мониторщику, придремал немножко. Вдруг слышу треск, шум, выскакиваю — мать твою. Длинный тросом горловину с топливного бака сорвал — сзади буксирный конец вылез, он гусеницей наехал, вот и потянул. Авария! Мониторщик дышло бросил, советует: дуйте, ребята, в мастерские, там до утра вам заварят, а я тут профилактику прибору устрою. Ну, чтоб все шито-крыто осталось, за аварии строго — простой! Нет, думаю, вдруг мониторщик, как говорится, специально нас? Сбегал я на прииск и доложил об аварии кому следует. Вот меня Длинный и не любит с тех пор.
— А потом? — спросил Леха.
— Что потом? — Алевтин взял с края скамейки чью-то горящую сигарету и выпустил длинную струю дыма к потолку. — Ночью Коля с ремонтниками заварил бак. Длинного поругали и оставили — не судить же за это…
— Чего же теперь, они в ремцехе?
— Пришли тяжелые бульдозеры, Колю, как опытного, пересадили на новую машину. У него с непривычки от вибрации кровь из ушей пошла, попросился в ремцех. За ним и Длинный заявление подал. А я еще раньше в школу устроился. Работа не пыльная, в тепле. Ты-то кем?
— Нормировщик.
— Как итээровец, ты меня понимаешь. В общем, если потребуется перед кем словечко замолвить — не стесняйся, приходи. Спорт, он, сам знаешь, сближает. Я вон себе пленки полиэтиленовой на теплицу устроил…
— Ясно, — сказа Леха.
Он посидел еще немного. По плану предстояло сходить в клуб за новым номером «Спортивных игр», а потом слушать радиорепортаж о матче «Спартака». Однако идти в пустую комнату общежития желание пропало. И здесь оставаться не хотелось. Как-то искоса на него вдруг посмотрел Длинный. Леха встал и назло ему прошел к окну.
Сквозь железную сетку виднелась распластавшаяся в бессилии изнуренная дорога. За дорогой возвышались сопки — будто сдвинувшиеся голые терриконы. Между бурой сопкой и сухой глинистой дорогой лепились друг к другу домишки. И все. Проруби окно в десять раз шире — в него ничего больше не увидишь. А перемытые за поселком пески и вовсе сливались в одно туманное пятно без цвета, начала и конца.
Стены в спортзале покрывала темная масляная краска. И хотя в окно еще струился дневной свет, здесь наступили сумерки.
Кроме Лехи, никто не скучал — оживленный разговор прыгал с рыбалки на охоту, с начальства на новые землесосы. Потом обсудили футбольное первенство района в прошлом году. Коля вспомнил футболистов прошлых лет — Шандыбу, Вову Сикушина, слева по краю Леди… Эх, игроки были, таких теперь в районе нет! Старики, вроде Коли И Пушкаря, неторопливо рассказывали, а молодежь молчала — слушала.
Незаметно разговор перешел на ребят, которые не смогли прибыть на тренировку. Они сейчас кто где — дежурят в ремцехе, стоят за гидромониторами, кто в бульдозере рычаги дергает. Не пошел бы ночью дождь — затопит полигоны, тогда общий аврал, как в прошлом месяце. Наконец Пушкарь встал и сказал:
— Ну, братцы, завтра с утра на смену… Спасибо, Коля.
Тут только все опомнились — в самом деле, засиделись. По одному поднимались, отряхивались, разминали ноги. Степа собрал мусор на газету, свернул ее и сунул в сумку. Объяснил:
— Выброшу по дороге. А то попадет этому, — показал на Алевтина.
Кто забрал мяч, Леха снова не заметил — вспомнил о нем возле самой двери. Обернулся и услышал, как Пушкарь уговаривает Колю:
— Поговорим, ребят вспомним! Жена на материке в отпуске, я один, а?
— Не могу, домой надо, — отнекивался Коля.
Леха нарочно задержался, чтобы Длинный не подумал, что он трусит. Однако тот цвикнул зубом и прошел мимо, даже не посмотрев в его сторону. Заперев дверь на замок, Леха собрался было положить ключ за косяк, но подержал его в руке и… сунул в карман.
На улице его поджидал Алевтин. Он широко улыбался, показывая порченые зубы.
— Ну вот, — похлопал он Леху по плечу. — А ты — режим! Футбольная тренировка! Кому она нужна здесь?
Леха хотел возразить Алевтину, но передумал…
Глухарь долго шел пешком по снегу. Время от времени он останавливался, оглядывался настороженно, переминался с ноги на ногу и двигался дальше. Было еще темно, но он не сбивался с пути. Проснувшись и выбравшись из лунки, он сразу вспомнил, в какую сторону накануне бросало Светило тень деревьев. Там лежала длинная поляна с ручьем, сейчас он торопился к ней.
В лесу пока стояла тишина. Но глухарь хорошо знал Закон леса и не обманывался. Тишина всегда опаснее, чем скрип и шорох, предупреждающие о приближении врагов издалека. Когда Светило становилось холодным, а земля в лесу белой и скрипучей, было легче уберечься. Но в темноте тень врага могла слиться с деревом, за которым он прятался; чтобы не скрипеть на ходу лапами, надо уходить от лунки осторожно.
Место для ночевки он искал перед самым закатом Светила. Медленно летя над лесом, он высматривал полянку без единого следа на снежной белизне и густо окруженную деревьями. Глухарь садился на длинную ветку над полянкой, долго прислушивался и вглядывался вниз, потом взъерошивал перья и нырял с высоты под наст. Он жил в лесу уже долго, часто ночевал вот так и каждый раз, проснувшись затемно, быстрее уходил от лунки — так велел Закон.
Лапы глухаря тонули в мягкой подушке снега, и на тропе после него оставались глубокие кресты, похожие на звериные следы, — этим снег был опасен. Глухарь знал, что по крестам догнать его легко, тяжелого и неповоротливого на земле, поэтому торопился. Чертя по снегу концами больших и путающихся в чащобе крыльев, он вперевалку подныривал под нависшие кусты, перепрыгивал через валежины, спешил к поляне. Зоб его еще не опустел с вечера, но Закон не позволял останавливаться и гнал дальше — не только от опасности, но и к корму. На длинной поляне достаточно места для разбега — там он покинет землю, поднимется над всеми опасностями и полетит спокойно кормиться, чтобы жить дальше. А это и есть главный Закон леса — во что бы то ни стало продлить свою жизнь.
Где-то хрустнула ветка — глухарь замер и закрутил головой. Нет, этот звук не предвещал опасности, таким хрустом и щелчками наполняется лес, когда воздух делается тяжелым и холодным, и надо взъерошивать перья, чтобы не замерзнуть. Скоро взойдет Светило, станет теплее и опасностей убавится — но пока он все быстрее и быстрее уходил от собственных следов.
Рассвет заставал их обычно на маленькой полянке, каких множество разбросано в лесу. Лыжня начинала мерцать синим светом, темная стена леса распадалась на отдельные деревья с белеющими комьями снега на ветках — это означало, что всходит солнце. Полянка лежала на склоне горы, покрытом слишком высокими елями и соснами — рябчики в таких местах не держатся. Но Мотылю нравилось здесь, и Борис без слов каждое утро делал с ним этот четырехкилометровый крюк.
Мотыль сошел с лыжни, и его лыжи сразу утонули в глубоком сугробе. Оставляя неясные борозды, он подошел к заснеженной, будто укутанной пластами свалянной ваты ели.
— Соболь! — уверенно произнес он, заглядывая под нижние ветви.
Следы были беличьи — цепочкой, а не парами, но Борис промолчал. Мотылю нравится во всем слыть знатоком — пусть думает, что соболь.
А Мотыль тем временем выпростал из-под лыжного крепления валенок, развел в стороны руки и сильно ударил ногой по ближней ветке, обдав Бориса снегом. Потом не удержал равновесия и рухнул в сугроб. Он был длинным и нескладным, таким же, как в детстве, и весь изматерился, пока вылезал из сугроба, — снег набился ему в валенки, в рукава, за воротник…
— Так-то, это не городской сквер, — нравоучительно сказал Борис.
Пока Мотыль вытряхивал валенки и заново обматывал лиловую пятку портянкой, Борис взял его ружье и веткой прочистил ствол. Тулочка была старенькая, но надежная. Уступил он ее гостю только потому, что сам в свой охотничий билет на днях вписал пятизарядную «МЦ».
— Приснилось, что деньги считаю — толстые пачки, — сказал Мотыль. — Это к фарту.
— Опять не подпустит, — возразил Борис. — На рябчиков выходить надо, оно надежней.
— Подпустит, — принялся уверять Мотыль, — сегодня мороз; он подпустит! Смотри, — он вдруг показал рукой. — Будто толчеными алмазами посыпано.
Борис перестал ощипывать еловую ветку — хвою они жевали по утрам вместо чистки зубов — и посмотрел. Действительно, похоже. И даже представить трудно, что в этих мириадах переливающихся снежинок не существовало двух похожих друг на друга. Борис читал об этом еще в техникуме.
Совсем рассвело. Скоро свет зальет вершины деревьев, засверкают все встречные опушки, только проходящая через них лыжня так и останется темной матовой лентой. Тени деревьев будут изламываться в странные зигзаги, ложась на лыжню, — она нарушила их порядок и прямоту. Когда ломается порядок, всегда получается что-нибудь странное и неожиданное.
Борис опасался, что неудачная охота снова вернет Мотыля к его унылым мыслям. Но тот держался молодцом — не хандрил. Ежедневно двадцать километров с полной выкладкой — от этого у любого человека появятся светлые мечты и живые желания. Случаются в жизни вещи и похуже, считал Борис, и то, что произошло недавно с Мотылем, — еще не самое страшное. У него есть на что надеяться, а вот когда надежду уничтожаешь собственными руками — вот тогда страшно. Люди устроены по-разному, и осуждать Мотыля было без толку, а значит, оставалось смириться с очередным поворотом его судьбы. Просто надо помочь, раз у него самого пережить и забыть случившееся сил не хватало. А не помочь — не даст покоя собственная совесть.
Они прошли перелесок и вышли к полю. На нем не было ни морщинки, как на новой байковой портянке, лишь в центре возвышалась копна с темным обрезом по низу. По всему видать, стояла она давно, всеми забытая, — даже лисы ее обегали стороной, так как не находили мышиных ходов возле прогнившего сена. А кому-то, может быть, как раз этого центра не хватило, подумал Борис.
Мотыль лихорадочно принялся перезаряжать ружье — вставлял патрон с картечью.
— Твоя меха любит — подарю ей лису на шапку! Может, и на воротник хватит — небольшой такой.
Борис, подавил улыбку, сказал:
— В голову бей, чтобы шкуру не попортить.
— Что я, лис не стрелял? — важно произнес Мотыль.
Лис Мотыль видел только по телевизору — даже в зоопарк сходить ему было лень. А охотничье ружье он держал в руках первый раз в жизни. Но Борис не стал подшучивать над Мотылем — у каждого свое оружие, люди бывают сильны словом, мыслью… И своей преданностью тоже. Борис снова вспомнил жену, и у него стало спокойно на душе.
Они ночевали в избушке на берегу замерзшей реки уже несколько дней. Он часто вспоминал жену — почти каждый вечер, когда ложились спать. Раскаленная до прозрачности железная печка жаром наполняла «второй барак», как звали избушку жившие в ней раньше лесорубы. Жар уходил в многочисленные дыры по углам часа через три, но в это время они с Мотылем дружно стаскивали с себя грязную одежду и лежали нагишом. Тело согревалось, приходило томление — Борису вспоминалось, как жена, присаживаясь на кровать, вопросительно глядит на него, потом, выгибая спину, расстегивает бюстгалтер, он протягивает руку… Закон природы, ничего не поделаешь… Разумеется, есть на комбинате более красивые женщины, некоторые даже дают понять, что… Но это не для него. Нельзя! Как говорится, жребий брошен — таков супружеский долг и уже, видимо, до конца жизни.
Ветер в поле свистел в ушах, будто они мчались на велосипеде с горы. Колючий поток бил в лицо, не давал вздохнуть, и щеки, губы, подбородок постепенно потеряли чувствительность. Как в теплую квартиру вошли они под деревья. В поле, хоть и было холодно, Борис не опускал шапку на уши, чтобы можно было различать звуки — мало ли что. В резкой безветренной тишине у него сразу пропал слух и стало щипать в глазах. Проморгавшись от слез, Борис перешел на лыжню впереди Мотыля, так как тот был выше ростом. Теперь они могли стрелять в два ружья, не мешая друг другу, и вероятность попадания увеличилась.
Начинался район, где они почти ежедневно вспугивали глухаря. Тот любил сидеть на самых высоких деревьях, где удобно, кормиться и одновременно обозревать округу. Издалека силуэтом глухарь напоминал упитанного домашнего гуся — гусиной у него была и странная привязанность к одному участку. От поля через лес шла старая просека, соединяющая несколько полян, — такой коридор давал глухарю удобную возможность взлетать, наверное, поэтому он и не бросал здешние места.
Но убить глухаря шансов мало — «зимний», очень осторожный, он слышал и видел необычайно далеко. Борис рассчитывал только на свое терпение и свое ружье. Мотыль — тот не в счет, хотя именно он и не дает оставить этого глухаря в покое. Он не понимает, что одного хотения мало, думал Борис, что многое в жизни решают обстоятельства. Становится больно, когда вдруг сталкиваешься с такой простой истиной, но чем раньше это произойдет, тем полезнее. И то, что случилось с Мотылем, явится для него хорошим уроком. Не заявись к нему Мотыль собственной персоной, Борис бы и вмешиваться не стал, в таких делах с самого начала третий — лишний. В конце концов, если не можешь ничего придумать, то прояви силу воли — так нет, подобные люди надеются не на разум, а на чудо, на случай! А случайности жизнь не поворачивают — она управляется логикой, которая потому обладает силой, что предвидит роль и случая, и даже обстоятельств, и которая следит, чтобы удобно жилось всем, а не кому-то одному, причем всегда, а не одно мгновение.
Последний раз перекурили.
— Стреляй через мою голову, но только после меня, — строго предупредил Борис, пряча окурок в пачку.
Шли долго — час или два. Борис здесь не бывал давно и теперь удивлялся — под самым боком вымахал отличный лес. При молевом сплаве много бревен погибает, как и те, что сейчас торчат изо льда реки — подгнившие и насквозь мерзлые, непригодные даже на дрова. Можно расчистить просеку и возить лес на комбинат ЗИЛами. Только где раздобыть аммонит для выкорчевки пней? — думал Борис.
Когда подошли к ручью, окутанному паром и воняющему сероводородом, Борис снял лыжи и с трудом перепрыгнул его. Ниже по течению ручей все же перемерзает, и его можно перейти по лисьему следу, лисы чутьем выбирают самые прочные места. Но лыжи все равно надо снимать, чтобы разбить ком льда, наросший под валенком. Мотыль посмотрел и тоже старательно сбил лед с лыж.
Борис еще раз проверил работу отражателя — патроны исправно выщелкивались из казенника. Если бы сейчас в стороне вдруг засвистел рябчик, он бы плюнул и пошел за рябчиком. Лучше, как говорится, синицу в руки. Мясо рябчика вкусно пахнет земляникой и навозом, как и у каждого живого существа в лесу. Оно белого цвета, а когда снимаешь шкурку — для экономии времени Борис никогда не ощипывал дичь, — в глаза бросаются темные дырочки от дроби с нежно-розовыми расплывчатыми краями. У глухаря все мышцы красные, кисловатый запах его грубее, а втянутый, словно у гончей собаки, живот покрыт прочным хрящом. Рябчика можно сравнить с очень глупым человеком — его вспугиваешь несколько раз подряд, и все равно через десяток метров с ним, успокоившимся, столкнешься снова. А глухарь… Некоторым охотникам за всю свою жизнь так и не выпадает удача — убить глухаря, настолько тот стал редким… Но когда в животе урчит — не до охотничьей романтики. У Бориса даже зубы заныли, так захотелось ощутить под ними горячее, тугое мясо.
А припасы кончились, и после хандры Мотыля это была вторая забота Бориса. Он считал смешным изводить себя голодом, когда в километре от лыжни раскинулся светлый березнячок — там обязательно кормились рябчики. Но Мотыль упорно держался лыжни сам и никуда не отпускал его. Еще одно подтверждение, что с поэтами приятно, лишь беседовать о проблемах жизни, везти же воз в одной упряжке — не дай бог. Но приходилось терпеть — раз, назвался чьим-то другом, то оставайся им до конца, даже когда тот этого не захочет.
Если дела не переменятся, через день-два Борис собирался возвратиться домой в Новую Лялю. Его цех, правда, не лихорадило, месяц только начался — как раз в то время, когда можно без ущерба научить зама отвечать за свои поступки. И за дерзость проучить бы не мешало. Бумажные мешки — продукция нехитрая, но раз берут ее на экспорт, значит, мировым образцам отвечает. Революции в технологии пока устраивать ни к чему, есть проблемы поважнее — взять тот же лес, подумал Борис. Дадут сверху директиву — вот под нее и делай хоть консервацию, хоть революцию.
Мотыля везти назад было тоже рановато. В поселке он жить не станет, сразу уедет к себе в город, а отпускать его туда, пока не утихнут страсти и сам он не протрезвеет, опасно. Дров наломает, еще Борису и распутывать придется. Борис думал, выбирая решение, устраивающее всех, и им могло быть одно — дюжина рябчиков или глухарь. При экономном расходовании мяса хватит на неделю — достаточный срок, чтобы остыл и начал рассуждать здраво Мотыль. Да и его поездке оправдание — добыча все-таки есть. Охота без добычи — безделье, самый страшный грех. Считай, столько дней, и вспомнить будет нечего. Только разве как на лыжах целый день ходил — просто, без мыслей…
Глухаря Борис заметил, когда тот замахал крыльями и, неуклюже взлетая, сорвался с ветки вниз. На открытых местах он обычно сразу обшаривал взглядом все вершины, но сегодня глухарь сидел на нижней ветви и слился с деревом. Ружье само взмыло к плечу, но Борис опустил ствол — расстояние слишком велико.
Глухарь полетел от них к противоположному концу поляны, но, не успев подняться, уперся в стену деревьев. Уже в следующий миг он развернулся и по периметру поляны полетел прямо в их сторону. Пуховые подмышки его мелькали, как белые яблоки.
Прицельная планка закрыла половину туловища глухаря — Борис ощутил, как дернулось в руках ружье, — и тут же в голове вспыхнуло: забыл про опережение! С досадой Борис направил ствол далеко впереди глухаря — ружье повторно содрогнулось, исправно выбросив гильзу. Глухарь, видимо, почуял движение воздушной волны, резко нырнул вниз и опять остался невредим.
Он теперь летел так близко, что видно было, как судорожно сжались в щепоть его вытянутые под животом сучковатые лапы. Борис поймал над планкой остекленевший глаз глухаря, снова плавно повел стволом… и в это время над ухом раздался грохот — выстрелил Мотыль. Бориса оглушило. Он тряхнул головой, чтобы пропал звон в ушах, потом спохватился, нажал курок, но было поздно. Последние два заряда Борис выпустил вслед глухарю, заранее зная — дробь в полете не пробьет толстую спинную кость. И все же червячок надежды шевелился — вдруг одна, случайная дробина, срикошетив от ветки, войдет в мягкий бок? Но счастливой случайности не произошло, и глухарь благополучно скрылся за верхушками елей. Даже в таком пустяке Борису не повезло. А вот какой-нибудь… впервые вышедший в лес, зажмурившись от страха, дернет обеими руками за курок, а потом будет час пялить глаза — попал!
Оставалось лишь опуститься на четвереньки и подобрать разбросанные гильзы.
— Сумасшедший какой-то, — тяжело дыша, сказал Мотыль. — Прямо на нас, г-гад!
— Все верно, — две лопнувшие гильзы Борис отбросил подальше от лыжни, а остальные сунул в специально пришитый карман с внутренней стороны фуфайки. — С нашего края просека просторнее, вот он и повернул для взлета. Дуракам везет.
Мотыль вдруг выпучил глаза, ткнул ружье прямо в грудь Борису и сказал:
— Снимай мешок!
Борис вспомнил, какой легкий спуск у тулочки, поморщился и хотел отстранить ствол рукой.
— Пушку убери, шутник.
Но Мотыль отскочил, продолжая дурачиться:
— Снимай, и будем пить чай! Ну?
Такие вот шутники и убивают людей. Не по злобе — нечаянно. Потом они плачут, мучаются, но мертвого нельзя поднять даже самыми искренними слезами. Борис повернулся спиной к Мотылю в уверенности, что, лишившись единственного зрителя, тот прекратит паясничать. Так и произошло — Мотыль потоптался и начал сбивать ножом сучки с деревьев.
Чай они кипятили всегда на одном месте, на участке сухостоя. Когда-то обгоревшие, голые стволы не укрывали, правда, так хорошо от ветра, как зеленые, мохнатые ели, зато давали отличные дрова. Мертвые деревья человеку чаще нужнее и полезнее живых, это тоже закон жизни.
Борис набил котелок снегом и повесил над огнем. Потом поискал и подбросил ветви лиственницы — она дает больше жара. Когда снег в котелке растаял, добавил еще. Подойти к костру мешали образовавшиеся от жара проталины, поэтому Борис предпочитал стоять поодаль — в холоде, зато ноги не промокнут.
Чай заварился, и оба плеснули из фляжек в мутный коричневый кипяток. После первого же глотка в груди потеплело, еще сильнее захотелось есть. Борис долго размачивал во рту кусочки сухаря, чтобы почувствовать вкус, и только потом жевал. Мотыль свою долю проглотил в одно мгновение. Борис посмотрел на его обмороженные уши, вспомнил, как растирал их вытопленным из тушенки жиром, и ему стало жаль истраченной банки. Но он отогнал от себя это чувство, потому что Мотыль был его давнишний друг. Он спросил:
— Ты что сильнее всего любишь?
— Колбасу, — ответил Мотыль, катая в руках горячую кружку. — Только чтоб побольше и одним куском.
— Подавишься! — усмехнулся Борис и неожиданно для себя пожалел: — Сидели бы сейчас в тепле, ели пельмени. Не пацаны вроде, а понес черт…
Он не ожидал даже, что Мотыля так заденут его незлые слова. Но это урок — и с лучшим другом не спеши откровенничать. А в Мотыле будто прорвалась долго копившаяся злость:
— Насильно я тебя в лес тащил? Что ты ко мне привязался? Сам лыжи принес, самому нравилось! Старый он! Только и осталось пельмени есть. Мне-то давно надо трудоустраиваться, за квартиру год не платил! А я торчу здесь…
— Да это я с голодухи, — пытался оправдаться Борис. — Конечно, шанс до конца использовать надо. Вот завтра…
— ! А ни фига мы не убьем, — отмахнулся Мотыль, — счастье один раз выпадает. Мне, может, тоже хочется сидеть возле жены, попивать нормальный чай, а не эту бурду…
—: Вот и женись, кто тебе запрещает! — брякнул Борис и тут же понял, что дал маху — теперь по законам психологии разговор примет самый конкретный характер. Мотыль снова начнет нести околесицу, но что самое печальное — вспомнит о всех своих несчастьях. Так и вышло, Мотыль загрустил и сказал серьезно:
— Нельзя, закон не велит.
— Ну и правильно, — сказал Борис как можно суровее, задавая тон разговору — от твердых слов у людей иногда появляются твердые мысли. — Ты в своей школе, кроме глобуса, не видел ничего. Ишь, школьница ему записку написала, он и… А поболтай тебя по свету — романтическая дребедень из головы и выскочит. На Колыме, помню, в семидесятом году…
— Понял, — усмехнулся Мотыль. — Живу я неправильно, Потому что в землянке не ночевал, а хочу слишком многого — мерзлую картошку не ел.
— Жил ты правильно, — сказал Борис, — честно учил детей. Но обезьяна потому стала человеком, что захотела определенности, надежного жилища. А тебе взбрела в голову дурь. Тем, что человек переносит в шестнадцать лет, ты заболел в тридцать, может, и от безделья, — и кричишь: «Конец света!» Пройдет, как и у других!
— Правильно ли жил — мне виднее, — сказал Мотыль. — Посмотрел я на твою жену, на твою кислую морду — сам-то, что, Татьяну забыл?
Он вдруг зашарил у пояса и опустил глаза:
— Черт, где-то нож потерял…
— Моя жена — хороший товарищ. И любовница, — раздельно и твердо произнес Борис.
Он имел право так сказать, хотя, когда думал о близких женщинах, испытывал два рода чувств. При мыслях о жене всегда трогательные, как и полагается. Когда вспоминалась та, из прошлого, — будто тревожил старый рубец перед непогодой. Хорошо, что человек несовершенен и забывает прожитое. Он всегда отгоняет это ощущение заросшей раны, отогнал и сейчас. Но пояснил, чтобы у Мотыля больше не оставалось сомнений по этому поводу:
— Мы не подходили друг другу, ты прекрасно знаешь…
— А вот не хочу знать! «Не подходили», «не пара…». — Мотыль вновь начал махать руками. — Нет такого закона, если двое хотят жить парой! Нет!
— Ты с этим законом уже столкнулся, — криво усмехнулся Борис, и Мотыль исподлобья, посмотрел на него. — Любовью можно оправдать все, что угодно, — вредное, опасное и ненужное! И люди простят — все понимают, что любовь, как говорится, зла. Ты считаешь, счастье двоих дороже несчастья десяти? Забудь на минуту о себе, о том, что твое горе самое главное! Ведь вот, глядя на тебя, все мужчины-учителя станут провожать десятиклассниц домой. А последствия? И правильно, что тебя наказали!
— Дать тебе волю — ты показательные казни на площадях устраивать начнешь, — тихо оказал Мотыль.
Он бросил немытую кружку в мешок, встал на лыжи и обронил:
— Поищу нож.
Борис ничего не ответил. Они и так наговорили много лишнего. А был ли в их споре смысл, если признаться честно? Разве могут разговоры что-либо изменить в уже случившемся?
Человек слаб и то, чего не понимает, чаще всего отвергает, думал Борис. С ним жизнь не церемонилась, почему же он должен жалеть Мотыля? Горькие слова, обидные, но ведь это — правда. Вот про Колыму действительно зря упомянул. Мотыль знает, что он туда не за подвигами, а подзаработать ездил. Ничего, время, как всегда, сгладит углы, и все наладится. А если они подстрелят глухаря — раньше помирятся. Мир, как и жизнь, прост, если хорошо усвоить, что все в нем — материально. Но выбирая между этим всем и другом, надо, конечно, выбрать человека — такой закон людей. Об этом и в газетах пишут.
Большую часть жизни ему приходилось жить одному. Врагов среди собратьев он не имел, потому что место для обитания всегда выбирал вдали от них, и никто не пытался занять его территорию. Ручей давал ему воду — она была невкусной, но зато не исчезала даже тогда, когда лес становился белым, а болото твердым. На берегу всегда лежали камешки, дающие приятную тяжесть желудку, и росли ягоды. Когда внизу начиналась суета и шум Бескрылых, глухарь бросал свое дерево и улетал подальше, где их звуки уже не грозили опасностью. Потом снова возвращался к ручью.
Так чередовались для него ночи, полные врагов, потому что в темноте он плохо видел, и дни, когда можно склевывать хвою и видеть опасность издалека.
Перемена в жизни глухаря наступила во время Поры. Снег становился в это время мокрым, зернистым, в нем плохо делать лунку, и на ночь он забивался в кусты. Но задолго до наступления света глухарь просыпался. Нет, теперь его будил не страх. Беспокойство зудело в его теле — оно билось, гудело где-то внутри под горлом, откликалось на полный острых звуков лес. Глухарь забывал об опасности — здесь же, возле места ночевки он взлетал на сук и начинал усмирять себя. Сначала он тер половинками клюва друг о друга, время от времени издавая звуки и прислушиваясь. Потом закидывал голову назад, изо всех сил напрягал горло, и вдруг все вокруг становилось расплывчатым — он уже ничего не видел и не слышал. Родившийся зов таким волнующим эхом отзывался в крови, что все тело начинало дрожать. Глухарь в беспамятстве крепче и крепче напрягал горло — снизу и до самого верху — пока силы не оставляли его. Тогда он отдыхал, внимательно вглядываясь в темноту. Из темноты всегда вылетала копалуха и садилась на соседнее дерево, выгибая шею. Иногда вдалеке начинал петь его собрат, и глухарю приходилось сильнее расправлять хвост и напрягать горло, чтобы копалуха пришла на его призыв. И она приходила — чтобы, дразня и маня рыжими перьями, увести за собой.
Так происходило всегда, когда лес наполнялся лужами и не надо было подходить к ручью. Но в последнюю Пору глухарь волновался меньше, и зов его не был самым громким, как в прежние времена. Наверное, поэтому копалуха долго не приходила на его призыв, а когда появилась, он утомился лететь за ней, лавируя между ветвями. Копалуха долго не садилась — то подпуская его, то почти исчезая из виду, а глухарь терпеливо летел позади, ибо это тоже было Законом. Потом она, удовлетворенная, — улетела, а глухарь, тоже успокоившись, вернулся на сбое дерево. До самого конца Поры он больше не пел.
Когда деревья вновь стали голыми и вода в лесу за одну ночь затвердела, на глухаря вдруг снова нашло беспокойство. Неясное, расплывчатое воспоминание гоняло его с места на место, и он несколько раз порывался запеть. Он ничего не нашел, а запеть не смог, потому что кровь не разогрелась в его горле, и в конце концов успокоился. Снова началась его однообразная, одинокая жизнь. Сначала он кормился на лиственницах, где в это время закисла хвоя, а когда ударили морозы — как всегда, вернулся на сосну возле ручья. Хотелось ему есть — он ел, хотелось пить — слетал вниз. Этим он следовал Закону леса, а значит, предназначенному смыслу жизни.
Бескрылые нарушили его размеренное существование, они раскололи своим грохотом лес на две половины — одна, как обычно, защищала и прятала его, другая — выдавала даже на высоких сучьях, потому что эти Бескрылые сильно отличались от других, им подобных.
Впервые при встрече с этими Бескрылыми глухарь не рассчитал сил, и крылья вовремя не подняли его над лесом. Чтобы спастись, ему пришлось полететь навстречу страшным Бескрылым, и по его перьям било вскользь что-то тяжелое и непонятное. Но у него еще имелись силы выполнять Закон леса, и он спасся. Он не знал, что будет впереди в его жизни, но хорошо запомнил, что Бескрылые могут нападать, оставаясь далеко.
…Внизу дымящимися разводьями чернел ручей. Сделав широкий круг и никого не обнаружив, глухарь повис над сосной на берегу, часто замахал крыльями и сел на вершину. С недавних пор у ручья появилась непонятная полоса на снегу. Глухарь переступил несколько раз на корявой вершине, уложил плотнее крылья и стал зорко всматриваться вниз.
Игорь шел по лыжне, ритмично передвигая лыжи, и в нем кипела и пузырилась злость. Она была равнодушной и холодной, как нарзан в бутылке из холодильника. На дне ее болталось что-то темное — причина злости. Игорь не мог сказать точно, что это за причина, но ощущал ее надоедливую тяжесть. Чтобы темное исчезло, надо нащупать его — и Игорь принялся думать, почему он злится.
Сначала пришла догадка — промахнулся по глухарю, которого никогда в жизни больше, может быть, не увидит. Но тяжесть не исчезла, значит, не то. Холодно.
Тогда Борода, старый друг — он поругался с ним. Борода — тело жизни, живет прочно и надежно, а он — щупальце, извивающееся и безмозглое, которое постоянно натыкается, обжигается, но лезет наудачу вперед. Борода стал его учить: надо желать только того, что можешь, ведь смысл жизни — достигать, а не хотеть ради хотения. Он злится на него, потому что себя считает самым мудрым? Уже ближе к истине — тепло!
Или причина другая — персональное дело, вызов в гороно и итог: без права дальнейшего преподавания? Любовь, увы, разбита… Но что он мог поделать? Подняться против всех? Лет десять назад, быть может, энергии на это и хватило б.
Игорь шагал по лыжне, не останавливаясь, и рассуждал дальше: и все же, если размышлять здраво, так ли у него изломана судьба? Он — не гений, как и большинство людей, — зачем же ему страдать от непризнания, если признавать в нем, собственно, нечего? Ведь мог «непонятый и оскорбленный» пойти, к примеру, натаскивать за солидную мзду абитуриентов — где много народу, не пропадешь, — но поехал к Бороде. Тот халтуру презирает, и в письмах у него ни страданий, ни тумана — все по-деловому. После многолетнего молчания посетил друга детства, чтобы узнать, как жить? Интересно, долго он решал на своей Колыме, возвращаться или нет? — подумал вдруг Игорь. В Томске — томички, в Магадане — магаданки, а в Новой Ляле — «новые ляльки»? Вот тоже названьице… Нет, на это ему порыва не хватит. Любить со школы и разойтись, уйти потому, что она — будущая аспирантка, а он — лесоруб? Воля — даже противно, какая она у него сильная. Братишки-сестренки, семья без отца — все это понятно. Но заботясь о родственниках — о ней он подумал? Ведь он себе хлопот не захотел — за одну семью отвечать легче, чем за две, да еще за себя впридачу. Уж лучше жертвой стать, зато ни беспокойства, ни сомнений…
Танька, красивая, умная, вот кого жаль по-настоящему. До сих пор живет одна в институтском общежитии и с ним перестала здороваться. Ну, поехал бы он тогда к этому твердолобому сержанту — и что бы сказал? Бороде надо было наплевать на все и ринуться самому… Во что он превратился теперь? Всю жизнь боялся показаться смешным…
Люди, приезжающие в гостиницу, подумал Игорь, или ложатся спать, или сразу идут осматривать город. Борода будет действовать с наименьшими жертвами — он займет кровать, выспится, сходит на работу и только вечером пройдется по набережной. Тот же, который бросит все и помчится смотреть свет, — и устанет, и лишится места. И жаловаться не на кого — сам виноват! Улицы отныне для тебя не предмет любования, а убежище — как для глухаря небо, когда его вспугнешь. А ты слоняешься, роняя последние чемоданы, высматриваешь сочувствующую душу, теряя друзей…
Игорь вдруг пришел к выводу, что все его беды — от чрезмерной уязвимости, беззащитности. Потерял — значит не сумел сберечь. Или не захотел? Уметь — значит знать, а любовь только потому любовь, что она — в первый раз, ее не полагается знать. Значит, не захотел…
К тому же обронил где-то хороший нож. Глупо — всю жизнь хранил его в чемодане, мечтал попасть на настоящую охоту, а пошел и сразу же потерял. В самом деле, надо было подарить Бороде.
Игорю стало легко, потому что он перебрал все болезненные мысли, не боясь ни одной, и повыбрасывал их, как гнилые картофелины из ведра. Он катился теперь по лыжне свободно, как паровоз по рельсам. Когда носок левой лыжи сбивался и запарывался в снежную целину, нарушая ритм движения, он выравнивал шаг, уже не злясь и не досадуя.
Лыжню окружало множество деревьев, и в первый день Игорь внимательно рассматривал каждое. Но пожив в избушке неделю и увидев впервые в жизни глухаря, он перестал искать различия между деревьями, все они слились в одно понятие — лес, место обитания диковинной птицы. В лесу он начал часто думать о еде. Когда после целого дня беготни они топором вырубали изо льда реки бревно, потом тащили к избушке, в темноте пилили и кололи, растапливая печку под пустым котелком, — тогда поневоле думалось, как бы поддержать силы, чтобы и завтра доволочь бревно, согревающее ночью.
Здесь Игорю было непривычно. Зимний лес — не место для прогулок, поэтому он не хотел уходить с накатанной лыжни. По лыжне в любую метель можно добраться до поселка, сесть на электричку и уехать домой. Ванная и чистые носки — это не дощатые нары с липкими портянками. Глухаря он, конечно, будет вспоминать, но что есть память? Никакие воспоминания не заменят самого плохого собеседника в кафе «Ландыш».
Игорь катился по отполированному лыжному следу под гору и уже не рыскал глазами в поисках ножа. Слегка приподнимая то одну ногу, то другую, он управлял движением и чувствовал свое тело легким и послушным. Кто с детства мудр? Никто, мудрость — это обобщение ошибок. «Эверест — высочайшая вершина мира», «Сахара — величайшая пустыня…», «Байкал — глубочайшее…». Жизнь, увы, не урок географии. Можно всю жизнь собираться в великое путешествие, ожидать этого «самого …чайшего», да так и не дождаться. Главное — найти силы признаться, что линия горизонта лишь плод твоего воображения. И если признался себе честно — значит, ты победил, значит, стоит жить. Работают же люди картографами, топографами, геодезистами — да мало ли кем с высшим образованием можно работать!
Лыжня плавно петляла между покрытыми белой пеной изумрудными деревьями. Игорь доверился ей, как всадник умному коню, и тело его скользило над землей, следуя всем ее повелениям. Особенно хорошо становилось на «синусоидах» — на высшей точке ждешь, что через секунду рухнешь в глубину, а внизу знаешь, что сейчас взмоешь вверх и у тебя перехватит от скорости дыхание. Как ястреб в парении, подумал Игорь. В тайге все делается открыто, поэтому сюда не берут подлецов и женщин. На сердце у него сейчас не лежало ничего, кроме чувства радости, и ему казалось странным, что где-то люди совершают поступки, которые другим трудно пережить.
Игорь совсем забыл о ручье, пересекающем путь, и очнулся, когда облупленные носки лыж зависли над обрывчиком. Чтобы не свалиться в воду, воняющую испорченными пельменями, он присел на одну ногу и повалился боком в кусты. Ружье, чтобы в ствол не забился снег, он, падая, толкнул подальше от себя — ощутил под прикладом сопротивление ветвей и сунул его в гущу насколько хватило сил.
Расслабившись на снегу, Игорь лежал, пока не замерзла щека, прижатая к обледенелой ветке. Вставать не хотелось — он лежал и думал приятными мыслями. То ли инстинкт расторможения срабатывал, то ли еще что, но иногда, обычно после приступов ипохондрии, он вспоминал все хорошее про себя. Лучше думать о себе, чем безучастно воспринимать звуки и запахи, когда в голове пустота! Сейчас он нравился себе за то, что и вида не показал, как ему надоела опека Бороды. Не слишком ловкие переходы к «светским» темам по вечерам возле гудящей печки, когда так и тянуло поговорить «за жизнь», бутафорский оптимизм — никудышный из Бороды дипломат. Хотя в своем мешочном цехе он, может, и считался эдаким… прохиндеем. Тут главное себя не обнаружить, иначе обидится. Ведь и глазом не моргнул, когда оба про лисиц заливали!
Игорь улыбнулся, поднял голову и увидел направленное прямо в лицо светлое кольцо с черным провалом — дуло собственного ружья. Он приподнялся на одном локте — ружье качнулось вверх, он лег — ствол замер неподвижно. Игорь проследил взглядом по ветви, которую прижимал животом к снегу, — она тянулась к самому прикладу, а там сучком удерживала ветку потоньше. Та ветка буквой «у» согнулась на самой спусковой скобе. Подняться — значит дать ей разогнуться, и одна ее половинка обязательно придавит курок… Невидимая линия проходила по стволу ружья, упиралась в лоб, и Игорь физически чувствовал, как она выходила наружу из затылка.
Выглянувшее было солнце расчертило снег перед лицом Игоря в корявую клетку, тень от кустов падала и на ружье, от чего оно сало полосатым, как шлагбаум. Потом солнце снова зашло за серую, тягучую паволоку облаков. Игорь лихорадочно соображал, поставил ли он тулку на предохранитель, и не мог вспомнить. Из отверстия дульного среза выглядывал плотный черный столбик — хотелось отстранить его, чтобы он не мешал поворачивать голову и не ткнулся в глаз, но рука не дотягивалась.
Перед взором Игоря снова предстала картина — Борода выстрелом в упор начисто сносит березку толщиной в руку. — и ему стало жутко. Он хотел глубоко вздохнуть, но увидел задрожавшую мушку и сдержал дыхание. А потом подумал: что же произойдет, если все-таки… Он долго лежал не двигаясь, все думал, вспоминал… И неожиданно пришел к выводу — не произойдет ничего. Зачем ему садиться в электричку? Кто ждет его в городе? Плохо в лесу, если ты один, но гораздо страшнее одиночество среди людей. Кому он нужен со своим раскаянием, со своей искренностью, если людям от них голый ноль, — ведь все, что он может, это устраивать турпоходы старшеклассникам. Идти переучиваться, когда жить осталось меньше, чем прожил? Смешно! Но ведь Борода — и тот посетует, потому что в милицию затаскают из-за трупа. Дробью ведь не разберешь, из чьего ружья, да и охотничьего билета у него нет.
Борода наверняка накроет его голову грязной тряпицей — так полагается. Вот уж кто никогда не будет умирать от страха в кустах — у него ружье всегда на предохранителе. И он не станет делать глупости — танцевать со своей ученицей, притом влюбленной в него. Что ему чужая смерть? А бежать на Колыму разве не глупость, неужели человека изменит география? Нельзя уйти от своих следов… А она? Она сможет жить без него? Конечно, сможет… Неужели Борис прав? Неужели он всегда прав?
Игорю стало холодно и тошно. Он явственно ощутил, как столбик черной пустоты, пронзающий насквозь голову, потянул к себе его затылок, и тот начал вминаться, втягиваться внутрь, выдавливая последние мысли. Ему стало безразлично — надоело ругать себя, надоело бояться ружья, надоело лежать, перестало волновать — раздастся выстрел или нет. Он находился в двух состояниях — «не двигаться» и «встать». Первое было темным и противным, второе — подталкивало, кололо морозом, все сильнее и сильнее мешало дышать. Игорь подтянул руки, оперся ладонями о снег, напружинил одну ногу, чтобы вскочить, но взглянул в пристальный глаз, маячащий перед лицом и… еще глубже зарылся в сугроб. Он понял, что никогда не сделает ничего, угрожающего своей жизни.
Он потрогал пальцем веточки, торчащие вокруг, а потом начал лихорадочно копать снег возле себя. Повернуться он не мог, и когда замерзла правая рука, левой стал рыть новую яму. Он выбрасывал снег до тех пор, пока не показались коричневые листья. Игорь принялся шарить по ним и нащупал то, что искал, — толстый сук.
Он плохо представлял смерть, и даже начало смерти, но он уже не понимал, как мог минуту назад так безучастно рассуждать: остаться здесь, в холоде, с размозженной головой, или подняться и уйти. У него сильное, привычное тело, которым он управляет в совершенстве, неужели он не придумает, как распорядиться им? Ведь он хочет быть в другом месте, с другим человеком, а не мерзнуть здесь в лесу!
Игорь вытянул руку вперед — сук с тихим звоном коснулся раскаленного морозом металла. Потом изо всех сил оттолкнул от себя страшный зрак и рванулся в сторону. Весь лес разорвался от грохота выстрела. В голове будто лопнул шар, разбросав огненные брызги. Рот расперло сладко-соленой ватой.
Игорь широко раскрытыми глазами смотрел, как качался перед ним и уплывал в туман вороненый ствол. До самого конца в глубине души он надеялся, что предохранитель защелкнут…
Когда глухарь закрывал веки, они мерцали серебристым перламутром. Но это длилось мгновение — через секунду он снова внимательно всматривался вниз. Там, на снегу, неподвижно чернел Бескрылый. Глухарь видел, как он вышел на поляну, не оставляя следов, прошел по полосе к ручью, но не стал спускаться к воде, а упал и притаился.
Глухарь чувствовал, что Бескрылый не видит его, иначе бы он поднимал голову, крался, — поэтому не улетал, а настороженно следил за ним. Бескрылый долго лежал против своей палки и не двигался. Но потом вдруг зашевелился, поднял лапу, и тут его палка сделала грохот.
Крылья глухаря сами пришли в движение — он сразу вспомнил опасность, которая после грохота колышет воздух и больно бьет по спине.
Он сорвался с ветки вниз, потом набрал высоту и полетел над лесом. Он сделал широкий круг от старого пожарища, где не было корма и торчали черные пеньки, почти до конца леса, где стоял шум, а деревья падали и исчезали неизвестно куда. Потом переменил направление и принялся выбирать дерево недалеко от привычных мест. Глухарь смутно чувствовал связь странных Бескрылых и блестящей полосы на снегу, поэтому избрал такую сосну, чтобы ее от полосы закрывали деревья. Он сел головой к поляне и начал внимательно вслушиваться, посматривая иногда на просачивающуюся сквозь стволы деревьев снежную белизну.
Так он сидел, кивая головой каждый раз, когда мерцали его серебристые веки. Издалека, со стороны поляны, послышался звук — этот свистящий шорох издавали Бескрылые, глухарь уже научился его различать. А вскоре сквозь деревья заколыхалась и тень Бескрылого. Глухарь насторожился больше, но не торопился взлетать и выдавать себя — Бескрылый не видел его, потому что свистящие звуки были равномерными и неосторожными. Он подходил все ближе, ближе и внезапно увидел глухаря — остановился и сделал движение, чтобы начать подкрадываться. Глухарь, сшибая сухие ветки, сорвался с сука, замахал крыльями и полетел, с трудом лавируя между деревьями, за спину Бескрылому. Заметив впереди проем, ведущий к поляне, он повернулся к нему и, ощутив простор вокруг себя, замахал крыльями широко и мощно.
Он не видел, что позади делает Бескрылый, но, услышав грохот, подготовился к предстоящим ударам по перьям. Вместо толчков в спину вдруг что-то больно укололо его под крыло, и дыхание сразу перехватило. Глухарь не понял, что случилось. Он расправил крылья и спланировал к ближайшей вершине, чтобы отдышаться на ней и выхаркнуть колючую боль из груди. Он уже схватился за ветку, но неожиданно почувствовал, что скользит вниз — лапы его разжимались сами собой. Глухарь судорожно забил крыльями, чтобы удержаться на ветке и не сорваться туда, где ждала опасность. С вытянутой шеей он рвался вверх и не понимал, почему тело стало таким тяжелым и послушные крылья не отталкиваются от воздуха, а впустую хлещут по ветвям, осыпая хвою. Это было непривычно и страшно — Бескрылый все ближе, а колючка застряла в горле, не давая вздохнуть и сильно замахать крыльями, чтобы улететь.
Первый раз в жизни глухарь не мог взлететь, когда хотел. Изо всех сил он тянулся клювом к вершине, чтобы ухватиться хотя бы за хвоинку. Поляна была совсем близко, но слабость расползалась по крыльям, и они все слабее били по воздуху. У глухаря сработал кишечник, хотя он не хотел этого. Он не хотел всего, что с ним происходило, но был бессилен. Глухарь в последнем усилии попытался уцепиться за развилку одной лапой, потому что другая отказала, но лес вдруг перевернулся и стряхнул его с себя вниз, спиною в снег…
Игорь не помнил, как выстрелил. Что произошло до выстрела, он помнил — поднялся оглушенный из кустов, осмотрел ружье и загнал новый патрон в ствол. Потом отхлебнул из фляги, его сразу вырвало, и он долго вытирал рот снегом.
Потом он шел по лыжне и ни о чем не думал — весь мир заключался в облупленных носках лыж, по очереди выдвигавшихся вперед. Он еще ощущал соленый запах порохового дыма, колючий удар в лицо, поэтому мелькающие обрывки мыслей не могли собраться воедино. Одна лыжа стала забирать в сторону, и он наклонился, начал поправлять ремешок. Внезапный шелест откуда-то сбоку больно отдался в голове — будто над самым ухом заработал насос. Он оглянулся и увидел в воздухе мелькающий черный силуэт.
Игорь машинально вскинул ружье, но, чтобы не стрелять в деревья, наставил ствол в ближайший просвет между верхушек. Скоба дернулась, больно ушибив пальцы, а через секунду в тот же просвет выплыл глухарь.
Игорь не понял, почему глухарь вдруг замер и раскинул неподвижно крылья — видеть его так было непривычно, словно самолет остановился на лету. И только когда глухарь начал судорожно цепляться за вершину сосны, с треском сшибая ветки и осыпая хвою, только тогда сердце у Игоря замерло, а потом вместе с глухарем оборвалось в снег. Он догадался, что это — дело его ружья.
Глухарь упал в сугроб бесшумно — юркнул и исчез, как бильярдный шар в лузе. Игорь бежал, выдирая ноги сначала из проваливающейся лыжни, потом из снега, и все еще не верил, что наконец убил его. Чтобы глухарь не опомнился и не улетел, он на ходу стал перезаряжать ружье. Но когда подбежал, то передумал и принялся душить его.
Горло у глухаря на ощупь напоминало шланг, туго набитый крупной галькой. Игорь долго стискивал его, но крылья свисали неподвижно, и он отпустил немного. Глухарь захрипел — воздух выходил из его легких. Игорь завозился дрожащей рукой, отыскивая нож, но лишь толчки крови отдавались в пустых пальцах.
В это время позади раздалось торопливое шарканье лыж, и знакомый голос сказал:
— Не дави, он готов уже.
Борис с ружьем в руках подошел к Игорю и несколько раз глубоко набрал в грудь воздуха, чтобы успокоить дыхание.
— Думал, по сучкам палишь. Влет?
Игорь проглотил слюну и кивнул головой. Борис поднял глухаря — шея его была теплой и тонкой, как рука ребенка, если по человеческим меркам.
— Килограммов на шесть, теперь живем! — Борис развернул глухарю широким веером черно-белый с чуть заметной рыжинкой хвост и добавил. — Лет пять старику.
Игорь вдруг, торопливо захлебываясь и подшучивая над собой, начал рассказывать, как он шел безмятежно, как сбоку услышал свист крыльев и сначала перепугался, как сразу сообразил, что глухарь полетит в просвет… Потом замолчал и настороженно опросил:
— Что это? «Кх-кх-кх!»
— Чудак, — улыбнулся Борис, — сердце твое стучит. И у меня так первый раз было. Это пройдет.
— И то правда, — засмеялся облегченно Игорь, — я сейчас как… школьник у доски.
Они стояли, весело переговаривались, курили. Игорю хотелось растянуть, еще раз пережить миг счастья — он снова рассказывал, вспоминая бесчисленные подробности. Борис время от времени с интересом задавал вопросы.
Глухарь лежал на истоптанном снегу, закинув за спину длинную шею, и борода из перьев под его скуластой монгольской головой торчала вперед. Серые веки на глазах собрались в морщинистую складку — они закрывались снизу и этим отличались от человеческих. Но красные пупырчатые брови глухаря сохранили яркость и горели даже сильнее, чем капля, набухшая на конце клюва.
Солнце бросало последний раз его тень на снег — тень короткую, гораздо меньше самого глухаря, но трудно было разобрать, где начинается она и начинаются черно-пепельные перья. Двое людей закрыли перед глухарем свет, и он стал теперь с ними одно целое.
Оба человека сейчас чувствовали себя такими всемогущими, какими бывают только судьи, решающие судьбу чужой жизни. И от уверенности в своей силе им стало казаться, что жизнь теперь пойдет по-другому, лучше и справедливее, чем прежде. От ощущения радости хотелось тут же, на месте, сотворить что-нибудь доброе, приятное, и Борис с Игорем принялись хлопать друг друга по плечам.
Выстрел всполошил лес. Где-то далеко кричала кедровка, ее перебивало отчаянное тарахтенье сорок. Шагах в двадцати вдруг засвистел рябчик, созывая выводок, и так пронзительно, что заложило уши. Игорь вскинулся и схватился за ружье, но Борис остановил: «Погоди, оставь на завтра».
Они еще постояли в задумчивости. Борис вздохнул — вспомнились колымские каменные глухари, которые не подпускают к себе даже во время токования. А Игорь думал, что такого глухаря, как этот, никто никогда не убьет, и тоже был прав.
Потом Игорь сказал:
— Пойдем хоть выспимся…
Оба понимали — это, чтобы опуститься на землю. Даже птицам, созданным для неба, предназначено возвращаться на землю, а что же говорить о человеке? Он будет земным всегда.
Они тщательно уложили глухаря в рюкзак и пошли, проваливаясь в снегу, к лыжам. День еще только начинался, у обоих было хорошее настроение, и они неспешно двигались по лыжне, время от времени меняясь местами и передавая друг другу тяжелый рюкзак. Лыжня вела к избушке — там хранились сухари, свечи, одеяла — чего, конечно, недостаточно для жизни человека.
…Тут я их и встретил. Борис вежливо кивнул, а Игорь широко улыбнулся и пригласил меня «на глухаря». Я отказался — мне предстояло до темноты осмотреть молодые посадки. Кроме того, хотелось побыть одному — не часто выпадает пройти по зимнему, заснеженному лесу.
Потом я оглянулся — Борис и Игорь шли вплотную один за другим, дружно, чтобы не запнуться, выбрасывая вперед то левую, то правую лыжу. Они были разного роста, различного, что угадывалось сразу, характера, но все же чем-то походили друг на друга. Или это мне показалось?
Я свистнул собаку и свернул с лыжни в чащу. Рыжая моя Найда, принесшая недавно таких же рыжих озорных щенят, носилась вокруг меня, высунув язык.
— А у меня весной как крылья чешутся. Бегом бы побежал, ей-богу. Привык за столько лет…
Кольцов сидел на чурбачке возле поддувала печки и палочкой шурудил угольки. День стоял свежий, по-сентябрьски ясный. В Магадане — там в такое время серо и тускло, туман кропит улицы. А здесь, вдали от побережья, хорошо. Железная емкость надежно прикрывает от ветерка из долины. Тепло сидеть в затишке, щуриться на солнце.
Однако в городе свои преимущества. Можно в кино сходить, на танцы в Дом культуры, в душе хоть каждый день мойся, а в красном уголке в бильярд играй. Смотря какое общежитие, конечно. В Ягодном, где Дунин, или попросту Дуня, жил раньше, общежитие хорошее, коменданта он даже на свадьбу пригласил. Зря не послушался, ушел — переселился к ее родителям. С того и покатилось все вниз…
— Меня тоже в город не затянешь, — сказал Дуня. — То ли дело на свежем воздухе. Кругом тайга!
Он очертил головой дугу. Далеко на горизонте белели вершины гор. Перед горами сине-желтой полосой простиралась тайга. Еще ближе, от тайги до самого ручья, тянулось широкое поле тундры.
Кольцов поскреб щетину на темной шее, выплюнул окурок и промолчал.
Опущенный концом в емкость шланг дергался, как вена на перетруженной руке. Вода замерзала лишь ночью, покрывалась ледяной корочкой, однако печь под емкостью топили и днем. Мало ли чего — раствор в скважину должен поступать бесперебойно.
— Глины бы хватило, — озабоченным голосом произнес Дуня.
Кольцов покривился:
— Это уж не наша забота. Наше дело — бурить!
Он встал и, не оглядываясь, начал взбираться по лесенке. Дуня поспешил за ним.
Рядом с платформой и на ней шум оглушал не так, а когда распахнулась измазанная глиной дверь, сразу заложило уши. Дуня знал: надо постоять немного и снова станешь слышать хорошо. Кольцов тем временем забивал гвоздь в дверь — прилаживал отогнувшийся лоскут рубероида. Он взял неудобную подкладную вилку, а не кувалду, лежащую у двери, — ему трудно держать тяжелые предметы правой рукой.
Сменщик Ромка, увидев их, выскочил из каркаса и сбросил каску на доски. Бригадир не спешил смениться. Посмотрел, как Кольцов взялся за рычаги, помолчал, гоняя папиросу во рту. Потом сказал:
— Сто-полста есть. Давай помалу…
С лицом застывшим, будто его оскорбили, Кольцов кивнул. Дуня хотел сказать бригадиру что-нибудь про перевыполнение, но посмотрел на Кольцова и промолчал.
Когда бригадир неторопливо, вразвалку ушел вслед за сменщиком Ромкой к теплякам, Кольцов сказал:
— Поле-то сейчас у нас — круглый год… В управление механизации зовут, двести двадцать прямого — не пойду!
Работать вдвоем у станка предстояло целую смену, слов требовалось много.
Чтобы сбить мусор, Дуня колотил вилкой по штанге, подавал ее к станку. Лебедка поднимала штангу в темную высь под крышу каркаса, потом опускала к устью скважины. Дуня ставил вилку на конец трубы, одним оборотом она закручивала штангу, и та уходила вниз, в землю. Дуня бросал вилку на печку в углу и шел за следующей штангой. А когда приближался к пульту управления, за которым стоял Кольцов, говорил несколько слов: разведка, она самая настоящая работа; он, Дуня, больше всего уважает осень; есть чудаковатые, все годы просидевшие в четырех стенах, в конце жизни они жалеют об этом. А такие вещи надо понимать сразу…
— Чудак, он… хуже волка, — хмуро процедил Кольцов.
Дуня чуть штангу на ногу не уронил.
— Почему? — не понял он. — Чудаки, как говорится, украшают жизнь. Я читал…
— По книгам оно, может, так. Вставляй…
Зазевавшись, Дуня косо направил штангу в скважину, она ударила в заворот и наклонилась. Хорошо, Кольцов лебедку затормозил. Так и на человека упасть может, а то резьбу сорвет. Кольцов не кричал. Дуня сам понимал свою вину, поэтому не говорил оправдательных слов: «Быстро ты больно» или «Скользко, черт!» Главное, резьбу не повредить. Вставили штангу, и она пошла. Кольцов продолжал как будто ничего не произошло:
— Я на Чукотке тогда бригадиром на ударно-канатном бурил. Попросил один: «Возьми, хочу на «Запорожец» заработать!» — «Ну, давай, дело хорошее». Ребятам наказал присмотреть, пока не пообвыкнет, — Север, он есть Север. Через месяц-другой звеньевой молит: «Забери, не надо мне его!» — «Что такое?» — «А ты приди!» Время было как сейчас, конец полевого сезона — каждая минута решает. Прихожу на объект. Он сидит у огня с бумажкой: «Я стихи пишу». Потом мне ребята рассказали: то сапоги жмут, кто-то ему свои дает; то костром чуть полтундры не спалил; то заворотный ключ в скважину уронил. Спрашиваю: «Если поваром поставлю, не отравишь нас? — «Не знаю, — отвечает. — Я-то на одном чае могу». Гнать жалко, держать нельзя: ясно, что вредный для бригады человек. И пропасть без присмотру в тундре может, отвечай за дурака…
— Как же с ним? — после паузы спросил Дуня.
— В камералку перевели пробы дробить. Там вроде тоже не прижился. Пиши ты стихи свои после смены, не мешай людям!
Дуня посмотрел на висящие возле печки членистые, как велосипедные цепи, ключи для заворота штанг вручную. Автоматика — штука хорошая, однако нет-нет да приходится, поплевав в ладони, засучивать рукава. Ключи топорщились ребрами, так и норовили спрыгнуть с проволоки и уползти в кусты, цепляясь позвонками за кочки и камни. Да, такой в скважину уронишь, — смену, а то и две провозишься, доставая. Побить тебя за это не побьют, а в глаза бригадникам потом не посмотришь.
С новым рвением Дуня принялся носить штанги, обивать их вилкой и подавать на лебедку. Свинченные по две в «свечу», они таинственно и тихо скользили вниз.
Исправно поступал по трубе из емкости глинораствор, далеко в глубине растекаясь по стенкам скважины и схватывая их цементной коркой. Стучал мотор насоса, гремела за стеной дизельная станция, в буровом станке на разные голоса пели маслонасосы и шестерни, скрипел лебедочный трос. На душе стало спокойно. И Дуне казалось — всем людям на свете сейчас хорошо. И зверям, и птицам, и рыбам тоже. А что? Он неплохо разбирался в дизелях, и, может быть, ему скоро повысят разряд. Пять шагов на платформу за штангой, пять обратно в каркас — бурение идет. В свой срок наступит и зарплата, и аванс, и, если перевыполнят план проходки, премия. Зверям и птицам легче — везде тебе и стол и дом, запасай жир на зиму.
Такую работу, как сейчас, Дуня любил: дышится вольно, думается легко. Сквозь шум стал доноситься хор голосов: «Пам, пам-тарам! Давай носи!» Мужчинам подпевали женщины, тонко, тоже негромко: «Не спеши, тарарам!» Когда Дуня долго ехал в поезде, то в стуке колес начинал слышать такие же голоса. Это означало, что он дремал, даже если глаза открыты. Плохо, что Дуня не курил. В самый раз засмолить папироску, чтобы встряхнуться.
Кольцову, видать, тоже захотелось немного освежиться. Он перекинул рычаг стопора и сказал:
— Пойти перекусить…
Кивнул головой в сторону насоса, закачивающего бетонитовый раствор:
— Выключи пока. Чего тратить.
При перерыве на обед бурение обычно останавливали. Но когда геолог пристально рассматривал керны и качал головой, агрегат не отключали даже для профилактического ремонта. Это называлось «аварийная ситуация», потому что буровой снаряд шел сквозь валунно-галечные отложения и стенки скважины осыпались. Сегодня геолог за кернами приедет только к вечеру…
— Скоро нижний горизонт, здесь валунов нету, — словно угадал Дунины мысли Кольцов. — Спокойно пойдет до самого слоя. Я-то знаю.
Они вошли в тепляк-кухню и принялись греметь, чтобы повариха Надя проснулась. Она будто и не спала, тут же вынырнула из-за своей загородки, зевая и почесываясь.
— Чегой-то рано. Так не прокормлю!
— Жрать неси, — скомандовал Кольцов. — За свои едим. — И добавил, посмеиваясь: — Ох, молодой я метал, только за ушами хруст! Когда чего было метать, конечно…
— Утка с утра осталась, подавать?
— Подавай, еще настреляем! — сказал Дуня и поглядел на Кольцова.
Тот пробурчал что-то. Но сегодня не стал укорять за пустую трату патронов. Сам Дуня не имел ружья, только самодельный охотничий нож из лопаты. Когда Кольцов разрешил взять ружье, он доставал нож из тумбочки и вешал на пояс. Ручей, на котором велась разведка водоносного слоя почвы, назывался Правая Козлинка, и Кольцов говорил: «Козлов боишься? Их здесь нет давно! Да и промажешь!» Ничего, стрелять Дуня научится. Здесь важна тренировка.
После еды повариха убрала со стола, погремела крышками исходящих паром кастрюль на плите и ушла за перегородку. На вахте всем работать много приходилось. Повариха Надя кормила их через каждые шесть часов и спала урывками.
Сытый Кольцов подобрел. Он ковырял пальцем в желтых зубах и рассказывал, время от времени сплевывая:
— В молодости организм работает на будущее, мол, все потом. Вот и запасает жирок. А сейчас много есть ни к чему. Опять, — он обтер пальцы о штаны, — к женщинам уже не так. Молодым был, вроде тебя, тоже ни черта не понимал. Жениться — ну, все, конец света!
— Я на свадьбе четко сразу родителям заявил… — начал было Дуня.
Но Кольцов перебил, поднимаясь:
— Ладно, пошли. Скоро кернить.
По указанию Кольцова Дуня закачал еще воды в емкость и насыпал туда глины из резинового мешка. Порошок серыми комьями поплыл по воде, и пришлось каждый ком разбивать палкой. Потом они продолжали опускать «свечи» в скважину.
Дуня положил концами к станку сразу две штанги и сказал:
— Я сразу поставил условие: мать твоя к свадьбе не касается, только на наши деньги. Моя поплакала, конечно… Теще сказал (она торгаш): «Вы свои дефициты нам не носите». Она: «Ты меня и мою дочь презираешь!» Ну, а потом пошло-поехало само…
— Угу, — угрюмо произнес Кольцов и посмотрел на часы. — Проверь давление.
Дуня обошел манометры и для верности подергал рукой крепления шлангов.
Кольцов, наклонив голову, будто прислушиваясь к далекому голосу, чуть заметно шевелил черными пальцами на рычагах. А Дуня с обидой думал, что вот он открыл душу, а Кольцову до нее дела нет. Правда, он сам, не ожидал, что расскажет все.
Женился Дуня через год после демобилизации в колымском поселка Ягодное, куда приехал по договору. В стройуправлений он работал бурильщиком, уже тогда по второму разряду, а квартиры так и не давали. Поселились у жены, в соседнем поселке, там в это время организовалась новая геологоразведочная экспедиция, и с работой устроилось. Однако с ее родителями он не поладил с первого дня. На обиды не отвечал, не тот у него характер, но помнил их долго, и на сердце скапливалась злость. Нет, у него тоже мать с отцом не ангелы, случалось, ругались между собой и с соседями. Но эти барыги — что ни день, тащат из магазина сумки товаров, продают соседям… Совести у них нет.
Станок вдруг натужно загудел и затрясся мелкой дрожью.
— Ага! — радостно сказал Кольцов.
Он осторожно трогал рычаги, гладил ладонями пульт, то и дело бросал взгляд на манометры, извивался будто кошка. Дуня знал — сейчас ему лучше не мешать. Сейчас он там, на сто-полста метров под землей руками запихивает в трубу керн.
Станок загудел еще натужней. Обороты увеличились — глубоко в скважине столбик грунта запекался во вращающейся трубе.
— Есть! — заговорщицки сообщил Кольцов. — Поднимаем!
С троса Дуня снимал опускающиеся сверху штанги и относил на платформу. Лебедка вытаскивала из скважины очередную «свечу» и поднимала ее под крышу каркаса. Дуня хватал штангу и уносил, подходил и снова принимал, мокрую и скользкую от раствора. Внезапно ровный ход лебедки прекратился, натянутый трос замер.
— Ядреный корень! — задергал головой Кольцов. — Стенка осыпалась!
В таких случаях в ход пускалась «тяжелая артиллерия». Кольцов схватился за регулятор масла в шпинделе — захват шпинделя сжал верхушку штанги словно крокодильими челюстями. Медленно, неохотно та пошла вверх. Мощный мотор в шпинделе — рядом с ним лебедочный все равно что чирок рядом с гусем. Кольцов, довольный, что все благополучно обошлось, подмигнул Дуне:
— Ходи, ходи шибче!
В смену кернили три-четыре раза, а вначале, на небольшой глубине, и того чаще. Чтобы взять керн, всю нитку штанг тащили из скважины. Каждая труба по нескольку раз проходила через руки Дуни. Он с закрытыми глазами мог выполнять работу — настолько ее изучил. Но чтобы сделать приятное Кольцову, он стал оттаскивать штанги бегом, хотя из-за этого приходилось ждать, пока очередная покажется из-под земли.
Вскоре на платформе вырос такой штабель, что трубы не давали закрывать дверь. Кольцов объявил громко:
— Последняя!
Они вдвоем отнесли трубу в особое место, аккуратно положили на подставки. Кольцов начал осторожно молотком стучать по ней, прислушиваясь и кивая головой. Потом Дуня приподнял край трубы, и из другого конца в ящик выполз керн — черное полено спрессованного песка с галькой. Кольцов отнес ящик подальше от станка и переложил керн в специальные носилки с пятью отделениями.
— Трубе скоро капут, — сказал он, вернувшись.
Поглядев на изрезанный трещинами, раздутый конец трубы, из которой выбивали керн, Дуня согласился. Осадочные породы. — тот же наждак, труба, вкручиваясь в них при взятии пробы, быстро снашивается. Еще одно кернение, и сталь превратится в мочалку.
Присев у лежащего возле двери роторного долота и пришлепнув его ладонью, Кольцов сказал:
— Чего только человек не придумает! Вот работа! На ударно-канатном бы такую скважину больше месяца шли. Но там, конечно, государству дешевле.
Они снова начали запихивать нитку труб обратно в скважину. «Свечи» свинчивались концами и одна за другой исчезали. Кольцов теперь работал равнодушно, небрежно нажимал кнопку на пульте или дергал рычаг левой рукой. Правую он берег — плохо действовал большой палец. С ним и была связана история, почему Кольцов пришел в гидрогеологическую партию с разведки золотых месторождений.
Причиной послужила травма. Сначала случился, как он рассказывал, «сигнал». Перетаскивали они буровой станок на другой объект, дело (происходило первого января. В станке вылетела втулка, поэтому на ходу порвалась малая цепь. Кольцов послал напарника за втулкой, но не дождался и полез под станок сам. Как мог «подшаманил» и только начал вылезать, как на ногу скатилась сверху желонка. Позже врачи установили перелом, а тогда Кольцов доставил куда надо станок и пошел домой. Обращаться в больницу побоялся, ведь после праздника изо рта, ясное дело, не цветами пахнет. Отделался тремя неделями гипса.
— Не понял я, — рассказывал Кольцов, ведь «сигнал» у летчиков бывает, у шоферов перед аварией. Оказывается, и у нашего брата. Потом точно, случилось…
Они вели доразведку одной долины. До войны там уже мыли металл, но кое-где по террасе неисследованные «языки» остались. Начальство торопило — приближался срок передачи месторождения в освоение горнякам.
Загнали они в скважину обсадную трубу не до конца, метра на полтора она торчала над землей. Начали доставать снаряд — мешает труба. Кольцов залез на площадку станка и, чтобы помочь напарнику, принялся толкать снаряд рукой. Скомандовал: «Майнай тихо». Напарник неопытный, резко отпустил тормоз и…
В этом месте Кольцов всегда нервно закуривал, густо пускал дым и говорил:
— Что обидно — тот, сволочь, даже спасибо не сказал.
У меня шестой разряд, у него четвертый, и я виноват остался. Технику безопасности нарушил!
После этого Кольцов и ушел на колонковое бурение. По его словам, от одного уханья долота в скважине его пробирал мороз по коже. Однако Дудя видел, как тот совершенно спокойно проходил мимо работающего станка и даже интересовался у бурильщиков, трос у них левой или правой свивки.
Дуня подумал тогда: тут дело в другом. В чьей-то несправедливости, черствости. Ведь человек живет в двух мирах. Один — внутри, созданный тобой самим, другой — вокруг, из других людей и их поступков. Когда внутренний мир не совпадает с внешним, тогда трагедия… Почему люди мало берегут друг друга?
О том, что скоро конец смены, Кольцов с Дуней догадались по Ромке. Он всегда просыпался раньше, чем положено, и усаживался с гитарой на чурбаке. Он перебирал струны и пел надоевшую всем песню:
Ты твердишь, чтоб остался я,
Чтоб опять не скитался я!
— Ага! — сказал Кольцов. — А я и не заметил. На золоте тоже другой раз буришь, а сам к промывальщику через минуту бегаешь: «Знаки есть?» Глядишь, сутки и пролетели. Там уж со временем не считались — что кайлом шурфы били, что потом на станках. У нас дед один, еще с тех времен…
Он не успел рассказать, потому что в каркас через порог шагнул бригадир. Кольцов глянул на часы, потом на Дуню — мол, мы еще на смене, не останавливайся. Бригадир положил Дуне руку на плечо и сказал Кольцову:
— По рации с базы передали — едет вахта на подмену. Идите, соберитесь. Ну, и геолог там…
О главном бригадир всегда говорил в конце, как бы невзначай. Но каждый понимал, что требуется. Бригадир остался у пульта, а Кольцов с Дуней вышли наружу. Ромка продолжал бренчать, сидя на чурбаке, глядя исподлобья и держал согнутые ноги так, чтобы по первой команде вскочить.
— Сам, что ли, сочинил? — усмехнулся Кольцов. — Послушают тебя девчонки в поселке, хлынут наперегонки в геологи. А потом их в тайгу палкой не загонишь. Поди бригадиру помоги, обормот!
Ромка убежал, а они начали наводить порядок. Сгребли разбросанный уголь, аккуратно уложили штанги, спрятали подальше под тепляк морды из проволоки — ими в ручье ловили форель. Побросать в мешок пожитки заняло несколько минут. А потом началось ожидание. Кольцов с Дуней успели побриться с одеколоном, пришить пуговицы и помыть сапоги, а машины так и не было.
У всего на свете есть свое начало, свой конец и свое предназначение. Десятки раз Дуня приезжал из поселка на вахту, столько же уезжал и каждый раз волновался — придет ли машина? Возможно, если б не это ожидание, он меньше удовольствия получал бы от работы. Садишься в машину, такого вперед напридумываешь, как будто первый день на свете живешь.
Самый трудный год он прожил после школы. Отец звал его к себе в лесники, он пошел куда поближе — на молокозавод. Механизации там никакой не оказалось, придумал директор, что на уроке у них выступал, но уходить было стыдно, скажут — не выдержал. В армии в карантине тоже доставалось, а потом земляк в хлеборезку позвал, тут уж Дуня смекнул, как быть. Он откажется — другого возьмут, всего делов. Везде можно ловчить, но везде можно и поступать по совести, хоть в хлеборезке, хоть здесь в тайге.
Наконец вдали показался маленький коробок, который рос, рос и вырос в трехосный «Урал». Он ехал по ручью, гоня тупым носом волну. Не доезжая ямы в русле, вырытой бульдозером для форели, машина взревела и выехала на берег. Первым на землю спрыгнул шофер — он ударил сапогом в мокрое колесо и принялся шептаться о чем-то с Кольцовым. Из металлического каркаса срыгивали люди, передавали друг другу рюкзаки и портфели. Повариха Надя волоком тащила к кухне большой мешок, никому не позволяя до него дотронуться. Она раньше работала в старательской артели и никак не могла привыкнуть к бригадной оплате.
Последним по лесенке из каркаса спустился геолог. Бригадир повел его показывать серны, почему-то кружным путем, вокруг буровой установки. Когда проходили мимо кучи штанг, бригадир поставил ногу на трубу, которой брали керн, и начал ковырять щепкой чистый сапог. Геолог высоко поднял голову к небу и сказал:
— Эх, погодка! В прошлом году в эти дни уже снег лег.
Рядом с низкорослым и крепким бригадиром геолог казался высоким. К ним подошел Кольцов. Были они похожи друг на друга — оба худые, с плечами квадратными, как оконная рама. Кольцов пожал геологу руку и решительно ткнул пальцы в раздутый конец колонковой трубы:
— Когда снаряды для кернения привезут?
— Не знаю! — лицо геолога стало злым, он повернулся спиной к станку.
Бригадир укоризненно посмотрел на Кольцова и поспешил вслед за геологом. Кольцов сплюнул и широко зашагал за ними.
— Ну что, — сдувая с кернов желтые вялые иглы лиственницы, уже миролюбиво говорил геолог. — Трещиноватость отчетливая, состав песчано-гравийный. Поздравляю, до нижнего горизонта дошли!
— Постарались и задачу, как говорится, выполнили, — рассудительно сказал бригадир. — Опережение составило, тут у меня записано…
Бригадир вытащил тетрадь и зашелестел засаленными страницами:
— Чтобы повысить обязательства, нам нужны керноприемник, кабель тридцать метров, трубка медная — хотим кухонную плиту на дизтопливо перевести…
— С плитой поможем, — кивнул геолог, — и регулятор подачи дадим. Как вообще с питанием?
Засунув руки в карманы и склонив голову набок, Кольцов слушал, не перебивая. Повариха Надя, которая впервые разговаривала со столь высоким начальством, застенчиво ответила:
— Оно ничего. Разве мяса свежего…
И вдруг плаксивым голосом завела:
— Тут не спишь, как бы уголь не прогорел, а они… грибов сушить повесила, две нитки, так уташшили, то ли бурундук, то ли кто. Прямо не знаю… — она размазывала слезы грязным кулаком с крепко зажатой картофелиной.
Бригадир недобро посмотрел на повариху.
Она собрала картошку в мешок и скрылась в кухне, осторожно прикрыв за собой дверь.
— Построят здесь поселок, воду будут качать с нашего горизонта. А про нас и не вспомнят, как давалось-то… — вздохнул бригадир.
Отход машины назначили через два часа, после проверки полевой документации и погрузки. Дуня мог кое-что успеть, если повезет, конечно. Он бочком прошел к платформе станка, возвышающейся на полозьях сварных труб. В одну с дальнего конца запихивали старые тряпки, ветошь, обрывки веревок, которые могли еще сгодиться. Отбросив хлам в сторону, Дуня глубоко просунул руку и вытащил за приклад ружье. Кольцов имел охотничий билет. «Пускай, хлеба не просит», — объяснял он, упорно отказываясь держать ружье в тепляке. Дуня часто чистил и смазывал двустволку, поэтому Кольцов разрешал ему ее брать.
— На озеро сбегаю напоследок, — крикнул Дуня Ромке и быстро зашагал прочь.
…Озеро не имело дна; когда ни приходил сюда Дуня, он видел отражающееся в воде белое бесконечное небо. Опрокинувшиеся вершины вниз сопки, сомкнувшиеся кольцом, служили озеру оправой. Плотные черные кусты скрывали берег. Ни звука, ни шороха. На Колыме нет певчих птиц, и очень мало других. Иногда Попадается одинокая ворона через несколько километров пути, да горсть галечек-пуховичков вспорхнет с редкой рябины. Лишь весной да осенью во время перелета оживают колымские водоемы. Окрест раздается гогот севших на ночевку гусей, слышно хлопанье опустившихся покормиться в дальней дороге уток, чириканье отдыхающих в топи бекасов.
В этом году основной перелет уже закончился, и предстояло долго ждать, пока на озеро сядет отставшая от стаи птица. Но Дуня пришел, зная, что чомга здесь. Сейчас она успокоится после его шагов и треска ветвей. Нужно только подождать. Он не спеша загнал два патрона в стволы, а оставшиеся два переложил в нагрудный карман.
Так и вышло — она успокоилась и выплыла.
Чомга жила в озере все лето. Пока ее не трогали, охотилась и ныряла возле берега. Когда начали стрелять, стала держаться подальше от берегов. Озеро было нешироким, и до середины хороший заряд дроби доставал с любой стороны. Но чомга отличалась необыкновенной ловкостью, увертливостью, и попасть в нее было невозможно. Дуня хотел, чтобы она подплыла поближе. Он собирался бить наверняка, чтобы не тратить много патронов.
Медленно чомга двигалась по стеклянной глади, изредка опуская голову в воду и затем встряхиваясь — так она купалась. Подул небольшой ветерок, и ее стало сносить в сторону. Дуня осторожно повел стволом — нет, стрелять еще далеко. Он лишь на мгновение прикоснулся локтем к сухой ветке, а чомга уже настороженно замерла. Острый слух и спасал ее — она слышала щелчок курка и успевала нырнуть за миг до выстрела.
Вытащив со дна длинную водоросль, чомга долго трепала ее, крутясь на месте. Потом счастье будто улыбнулось Дуне — утка двинулась в его сторону. В последний момент, когда он уже затаил дыхание, чомга повернула назад.
Ветерок крепчал, озеро покрылось рябью, и утку уже болтало в волнах, словно поплавок. Это и помогло делу. Стремясь укрыться под берегом, чомга вплыла в прицел. Дуня сделал опережение на ее нырок — опустил мушку ниже туловища — и нажал спуск. Ружье грохнуло, Дуня быстрее заглянул под облако дыма. По пустой поверхности воды носило темную плеть водоросли, утка исчезла. Дуня понял, что это означает. Он схватил ружье и, пригнувшись, побежал через цепляющиеся кусты вдоль озера.
Если бы Дуня имел вдосталь времени, он бы не поступил так, как сейчас, он продолжал бы лежать и ждать, пока чомга не успокоится и не выплывет вновь. Он решил рискнуть, потому что ничего не терял — так и так промахнулся, а ждать нельзя. После выстрела чомга всегда выныривала у противоположного берега, она так привыкла. На этом Дуня и построил расчет. Не вытирая пота со лба, он вставил новый патрон и упер мушку в отражение кустов. Ну — везучий он или нет?
Он не увидел скользящий под водой силуэт, а почувствовал его. Как только на воде стал вспухать пузырь, поднимаемый всплываемой птицей, он спустил сразу два курка. Чомга забилась, плеща крыльями по воде и кружась на месте, будто увязнув в собственной ломающейся тени. Дуня вставил последний патрон, уже не торопясь прицелился и выстрелил. Там, где только что колотилась живая чомга, взвился фонтанчик мелких брызг…
Потом Дуня веточкой подогнал тушку, наступил в ил и вытащил ее за распущенное лакированное крыло. Попробовал пальцами пригладить торчащие на голове перья, но те упорно поднимались…
Бодро шагая к базе, Дуня думал, что все-таки жизнь интересная штука. Ничего вроде особенного не произошло — ну утка, ели их сотню раз. А настроение совсем иное. Какое-то возвышенное. Все же многое в жизни человека определяют его глубинные чувства. Что такое охота? — пережиток древности. Сейчас утку в магазине купить можно. А сколько радости, когда сам! Кольцов после охоты всегда добрый. Тот уток десятками кладет, а Дуня убил всего раз…
В машину заканчивали грузить детали, предназначенные для ремонта. Геолог негромко объяснял Кольцову:
— …а сколько жаловался, бумажек исписал. Но, сам понимаешь, золото важнее. И труднее там — скальные породы!
— Из верхних горизонтов воду-то нельзя качать? — допытывался Кольцов.
— Железа в ней много, — ответил Геолог. — Ладно, пойду документы заберу.
— Вот так, — подмигнул Кольцов Дуне. — Найдешь подход — и человек к тебе с дорогой душой. Что это принес?
— Жене на зажарку, — небрежно объяснил Дуня.
— Так ты не развелся? Не в общаге живешь?
— Сначала хотел… Да потом…
— Это, — сказал Кольцов. — Да ты поганку стрелил. — Он поморщился: — Брось, чомга рыбой воняет и как доска — не укусишь.
Дуня нерешительно смотрел на остывающую тушку в руках, с болтающейся остроконечной головкой. Он не знал, как быть: Кольцов хорошо разбирался в дичи и пустых слов не говорил.
— Выброси, всех людей в машине искровенишь. Вишь, сколько дроби всадил — в воде потонет. Зачем стрелял?..
Никто не останавливался возле Дуни и не ахал в изумлении — мол, надо же, убил! Проходили мимо, скашивали глаза на ходу, а то и вовсе не замечали.
Помедлив минутку и поглядев на завершающуюся посадку, Дуня широко размахнулся и бросил чомгу. Она упала далеко в кусты. Шофер достал из куля вяленую форель и принялся жевать. Дуня вскарабкался в каркас. Он сел в самый угол и отвернулся.
— Зеленый ты, — подошел к нему Кольцов. — Как три рубля. Поумнеешь. Жизнь, она свое докажет.
Когда мотор замолк, шофер сказал:
— Приехали, господа, вылазь.
Володя спрыгнул с подножки на землю и, разминая ноги, обошел машину вокруг. Всякие трубки и концы свисали из-под мотора до самой земли и были покрыты толстым слоем жирной от масла пыли.
— Ну хоть до поворота, а? — свесился из кузова Фишкин.
— На черта мне шланги рвать? — возразил шофер. — Ты сперва дорогу сделай… Пешком дойдете.
— Правильно, Палыч, с нами только так и надо, — будто даже обрадовался Фишкин и с готовностью полез через борт.
По его красному опухшему лицу никогда не поймешь, серьезен он или придуривается.
— Что ему людей жалеть — он машину жалеет, — сказал Осип Михалыч.
Слова эти предназначались лесничему, который выделил рабочим ветхий ЗИЛ, а новенький ГАЗ-66, что идет по любому бездорожью, оставил в гараже. Володя понимал почему — на случай сигнала о пожаре — и был согласен с лесничим. ГАЗ-66 предназначен тушить пожары — на нем бак с водой, помпы и все такое, он должен находиться всегда под рукой. Нельзя же на танке в соседнее село за картошкой ездить — вдруг тревога? Некоторые этого не понимали, им было лень Четыре километра пройти пешком, и спорили с начальством. А с начальством не нужно спорить — у него и власть, и образование.
Володя протянул руки, и Осип Михалыч передал из кузова топоры. Но потом на землю спрыгнули Фишкин с Санькой, и остальной груз он стал передавать им. А Володя зря стоял у борта, стараясь встретиться глазами с Осипом Михалычем — тот будто не замечал его. Тогда Володя отошел к шоферу. Он нагнулся и сказал, чтобы никто не слышал:
— Сегодня за нами будь к двум часам.
— Мне все равно, — сказал шофер. — Хоть совсем не работайте.
— Покурим, — сказал Осип Михалыч, когда Володя взялся проверять инструмент, — торопиться некуда.
— Да, куда торопиться-то? Успеем еще, — подхватил Фишкин.
Володя не стал возражать и присел на обочину, где собралась подчиненная ему бригада: Осип Михалыч, Фишкин и Санька. Как все, так и он. Противопоставлять себя значит наживать врагов, дядька об этом правильно сказал. А враги тебя могут так зажать, что не только вверх пробиться, но и вздохнуть не сможешь, — тут будь настороже, как на погранзаставе. Дядька видел жизнь, он врать не станет, потому что умные люди не врут.
Когда гул машины стих далеко за деревьями, стали разбирать инструмент. Осип Михалыч взял топор из общей кучи. Фишкин тоже взял топор и отошел в сторону. Володя посмотрел, как Санька пыхтя возится с бензопилой, и подошел к нему.
— Пупок развяжется, дай-ка… — сказал он.
Санька без слов подчинился, а он, чтобы не резало плечо, стал подкладывать свернутый носовой платок.
— Эх, разве так пилу носят? Кто же так пилу берет? — засмеялся Фишкин. — Ты руку сквозь просунь, сквозь!
Володя попробовал — совсем другое дело. Стало удобнее, и в освободившуюся руку можно взять канистру с бензином.
— Ты, Фишкин, просто гений! — пошутил Володя и зашагал вперед. Оставшиеся два топора достались Саньке.
Как всегда ранним утром, идти было очень хорошо. Потому что солнце приятно грело спину; потому что август в лесу — очень красивое время; потому что сегодня по дороге еще никто не прошел, ты — первый, а ничего нет приятнее, чем быть первым.
Время от времени Володя оборачивался и осматривал их маленькую колонну. Эту привычку он привез из погранвойск: бригадир, как и старшина, отвечает за порядок в коллективе. А с него спрос еще строже: молодой, только что из армии и сразу в начальство. Тут в лепешку разбейся, а не дай повода о себе пересудов устраивать — что не справляется, мол. И он часто оглядывался, не отстал ли кто, все ли в сохранности.
А еще он всматривался в полутьму между деревьями, потому как знал, что среди тишины, среди благополучия может случиться такая неожиданность, что ахнешь. Не военная, конечно, здесь все же не армия, — безопасная неожиданность. Например, возле ручья неделю подряд они вспугивали глухаря: черного, большого, с красными глазами. Он ошарашенно вырывался прямо из-под ног и долго летел по просеке, шурша крыльями. Или лось из кустов выскочит — со здоровенными рогами, полтонны мяса — и испарится тут же. «Кого только в лесу нет, чего только не случается, — подумал Володя, — а все потому, что здесь свои законы и изменить их так же трудно, как и всякие другие законы».
За поворотом дорогу пересекала канава. Санька с ходу, не останавливаясь, перемахнул через нее, а Осип Михалыч и Фишкин перешли по дощечке. Осип Михалыч — быстро и ровно, Фишкин — кренясь на один бок, размахивая руками и матерясь, — дощечка прогибалась и стреляла фонтанчиками сухой гнили. Володя был тяжелее всех — рост метр восемьдесят, да еще пила с канистрой. Он разбежался и прыгнул через гнилую дощечку. На противоположной стороне рос мухомор, нога скользнула по нему, и, чтобы не упасть в яму, пришлось схватиться за нависшую над траншеей березу. Выпущенная из рук пила глухо звякнула о камень.
— Начальник-то тебе икру выпустит, — сказал Осип Михалыч, — шин запасных нету.
— Целее целого, — ответил Володя.
Он поднял пилу, осмотрел плоскую, сверкающую, как кинжал, шину, потом глянул на березу, и в голову пришла интересная мысль. Она и раньше приходила, но он откладывал ее на потом. Как всегда бывает: уехать, принести, сходить, приколотить — все когда-нибудь. А ведь живешь-то сейчас, нужно сейчас! А потом будет или поздно, или не нужно, потому что «сейчас», когда нужно, пройдет.
Пораженный такой простой мыслью, Володя завел пилу и, примяв у подножия поросль, поднес к стволу шину с жужжащей цепью. Как из сифона газировка, с визгом брызнула сверкающая струя опилок.
Фишкин первым догадался, для чего нужна береза, и с жаром взялся помогать.
— Правильно, давно пора! Ну, молодец, бригадир, — приговаривал он, обрубая ветки, — у меня сердце падает, когда я на эту доску проклятую наступаю!
Санька тоже помогал — сбрасывал ветки ногой в яму. Осип Михалыч сидел в стороне. Он наблюдал, как они перекидывают ствол через яму, зевал и почесывал свое грубое, некрасивое лицо.
Если приказать, он принес бы наибольшую пользу — быстрее спилил бы ствол, точнее рассчитал бы его падение, лучше укрепил бы бревно. Или попросить. Или заплатить. Из уважения, чувства долга или за деньги он работал бы, потому что это не «просто так». Кому угодно могла прийти в голову мысль о березе — Фишкину, Саньке, но не ему.
Теперь уже Володя старался не встретиться с ним взглядом, чтобы не говорить и не перебивать настроение. Хорошее настроение без причины, говорят, бывает только у дураков, и Володя стыдился, что ему с самого утра хотелось растянуть рот до ушей. А теперь был конкретный повод шутить, потому что он сделал доброе дело. Он притоптывал сапогами землю для упора бревна и думал, что придет время, когда люди не будут требовать за каждую срубленную веточку закрывать наряд, а станут работать для удовольствия, просто так. Раз такие умные люди, как дядька, верят в это, такое время придет. И всеми силами надо его приблизить. Вымрут жалобщики, пьяницы и глупцы, потому что специалистов станет много и люди перестанут прощать глупость и жадность. Женщины тогда будут любить не за модную одежду… И Володя вдруг ясно понял, почему он все утро сияет, как начищенная бляха. Просто он вспомнил, что с ним случилось вчера. У него дыхание перехватило, когда в памяти всплыл вчерашний день. Он не удержался, опросил:
— Фишкин, у тебя жена красивая?
— Ну как… — пожал плечами Фишкин, — обыкновенная баба. Пьет, правда, зараза, потому и лицо красное.
— Побей немножко, — как можно добродушнее сказал Володя, раз уж спросил, надо было продолжать разговор.
— А зачем? — Фишкин снова пожал плечами. — Дети разъехались, мы с ней, как говорится, два сапога. Посидели на картошке да на воде, хватит. Других вон пилят, когда выпимши придут, — Фишкин раздвинул в улыбке губы, — моя нет… А молодая красивая была. — И заключил категорично: — Молодые все красивые. Милиен бы отдал, чтобы одну…
— И у меня красивая, — сказал Володя, но тут же поправился: —…будет. Почище Бриджит Бардо.
— А это кто еще? — поинтересовался Фишкин.
— Так, одна, — засмеялся Володя, — в жизни нужды не знает.
Сегодня валили сосняк. Просека, которую они рубили, наконец уперлась в стену ядреных крепких стволов. До них каждый день мерилось расстояние шагами — надоело кланяться тонким хворостинкам и мочалить топором кусты толщиной в палец.
Молодые сосны гудели и потрескивали, будто далекие верхушки их опутывали телеграфные провода. Тонкая, не успевшая покрыться морщинами кора была шелковистой на ощупь. Несколько таких сосен — вот тебе и стандартная пачка. Жаль, что с сегодняшнего дня не имело значения: складывать в ровные штабеля крепкие стволы или носить охапками похожие на проволоку прутья, кучи которых и в кубатуру-то не замеришь.
Володя вышел на песчаную отмель у ручья и провел сапогом черту:
— Здесь мы ее, родимую, и поставим.
Он специально выбрал место у воды — хоть и конец августа, а кругом все сухое, одна искра погубит лес. Осип Михалыч заворчал: всегда кучи ставили там, где рубили, и не таскали бревна за километр. Но Володя знал то, о чем еще не ведала бригада, — таков был приказ лесничего. Володе предстояло немного покривить душой, выполняя его, но он позволил себе это, так как приказ помогал хорошему делу. Дядька, его Володя очень уважал, говорил: если маленькая нечестность спасает большую правду — сверши ее, грех я возьму на себя. А хорошее дело — всегда правда, так что Володя готов был к греху.
Мужики не торопились начинать. Санька сидел с ними рядом. На то имелись причины — лесничий на просеку никогда не приезжал из-за бездорожья, а прутики рубить ни ума, ни сил не требовалось — все равно кубаж не выходил. Когда не устаешь и никто не проверяет — какая это работа? Название одно — «противопожарная просека № 2». Поэтому Володя лесничему не жаловался и не ругался, видя, что вся бригада ползает на коленях, собирая грибы во время смены.
Сегодня другое дело, сегодня начиналась настоящая работа. Он вставил ключ в пилу, дернул за шнур и пошел к плотной стене сосен. Слова — это звук, а дело не нуждается в доказательствах, и никакими словами его не заменишь.
Первым встал Осип Михалыч. Потом пилу перенял Фишкин, потом взял снова Володя — Саньке, хоть он и просил, пилу не давали. Гора росла, пока совсем не завалила просеку. Тогда стали складывать деревья в одинаковые кучи с названием «неликвид». Вскоре остановились отдышаться. Санька, с которым Володя таскал стволы в паре, вдруг спросил:
— А ты артистов живых видел? — и назвал фамилии.
— Видел, — сказал Володя, — с некоторыми говорил даже.
— Это ты как? — изумился тот. — Они же артисты!
— Запомни, Санька, — еле сдержался, чтобы не улыбнуться, Володя, — люди все равны — и ты тоже можешь стать артистом!
— Ну да, — хмыкнул Санька, — они в городе живут, а я тут топорами махаю — сюда и кино раз в месяц привозят.
— Ты их собираешь, что ли? — спросил Володя.
— Почти сотня уже, с гордостью сообщил Санька, — советские и иностранные. Только покупать негде…
— Вот уеду, я тебе вышлю, — серьезно пообещал Володя. — Бриджит Бардо есть? Пришлю, у меня где-то целый альбом валяется. А пока бревно хватай… Ну?
— Мужики отдыхают… — протянул Санька, — а мы чего?
— А мы себе в наряд кубов больше запишем.
— На фига мне больше, с голоду же не умираю.
— Я твой бригадир, — строго сказал Володя, — и приказываю. На фронте за невыполнение приказа — расстрел.
— Здесь не фронт, — Санька отвел в сторону глаза и продолжал ботинком с отставшей подошвой переворачивать сухую веточку.
«Это здесь, — подумал Володя, — а есть такие места, где каждый день фронт. Поднимают тебя ночью, а ты думаешь: «Ну вот и все, началось». Но об этом он молодому и глупому Саньке не стал говорить — сам со временем узнает. А сказал только:
— Вот и плохо! — и разжал руки.
Бревно тяжело ударилось о землю. Санька понял, что Володя не в том настроении, чтобы ругаться, и совсем осмелел:
— Дай с фильтром.
— Брысь, салага, — сказал Володя, но сигарету дал.
— Уезжаю я осенью, уже документы в ПТУ отослал, — солидно сказал Санька.
— Летом в лесу — это им как в санатории, — услышал Володя, когда подошел к мужикам.
— Не скажи, — раздался в ответ голос Фишкина, — дай бог ворочают. Перекур или на гитаре там подрынчать — только после работы. Раз лебедка сломалась, так пока я сделал — на руках, черти, хлысты трелевали! Вот тебе и студенты!
— Стой! — прищурился Осип Михалыч. — Ты же гаечный ключ от ухвата не отличишь!
— Я им говорил, — махнул Фишкин рукой, — не слушают. Зубастые, как волки, — костей не соберешь, если не по их что сделаешь!
Фишкина лесничий недавно посылал в помощь студенческому отряду, работающему по договору, — студенты ему понравились. И Володя их уважал. Обычно они приходили в лесничество за бензином — рослые ребята в одинаковых куртках, искусанные мошкой, но веселые. Дядька говорил, что валят лес с темна до темна, — значит, умеют работать. Без умения много не наработаешь — пропадает интерес, а значит, и силы. Он им завидовал. Живут, как в армии, едиными чувствами, целью, и каждый уверен в себе. Потому что каждый знает, с кем он будет завтра. А одному плохо… Когда он кончил учиться в интернате, было так тоскливо, будто умерла семья. Очень здорово быть студентом.
— Отдохнут от театров и ресторанов и снова уедут, — вымолвил Осип Михалыч, затягиваясь папиросой, — а зимой — стипендия. Вот ведь жизнь…
Синий табачный дым плыл облаком над головами, закручивался в длинные нити и исчезал в листьях разноцветной рябины, росшей прямо на краю просеки. Местами вдоль тропинки, по которой шла просека, рябины выстраивались целыми рядами — Володя знал — это следы человека. Люди всегда оставляют следы — хорошие, плохие или такие, что сразу не разберешь. Первых всегда больше — рано или поздно человек задумывается, что о нем будут говорить люди потом, когда он умрет и оправдываться станет невозможно. А ведь все смертны — это закон жизни. Даже те, которых очень любишь и встретить которых помогло чудо. Привез в школу дрова, и там в учительской… А вдруг когда-нибудь и это превратится в далекое-далекое воспоминание, след прошлого?
Володя выдернул топор из пенька, подошел к рябине и пригнул рукой тонкий ствол, чтобы туже натянулись волокна.
— Пусть растет, не руби, — запротестовал было Фишкин, — она в стороне совсем. Вон листья какие… как яички на пасху.
— Ты к сосне с пилой подойдешь, а ее на шестеренку и намотает. Выковыривай потом, время теряй, — пояснил Володя.
Топор себе он выбрал столярный, из хорошей стали, но с прямой фаской. Поэтому он рубанул по натянувшимся волокнам нижней частью лезвия и чисто снес ствол. На губу брызнула горькая капелька, и Володя стер ее рукой. Фаска прямая — удар сильнее в нижнем конце, когда полукруглая — в центре. Топор Володя всегда сравнивал с автоматом Калашникова: берешь его, и появляется зуд в руках. Чувствуешь в себе такую силу, что все деревья мира — в твоем подчинении. Можешь их или на дрова пустить, или на дома. Топор из хорошей стали, до звона отточенный, с легким гладким топорищем надежен, как старый друг. Он делает дело, не рассуждая и не требуя ничего взамен. Кроме уважения, конечно. Мечта — иметь такой топор.
После перекура работать стало тяжелее — жаркий, словно не конец августа, а середина июля, воздух давил на плечи. На запах пота слетелись комары и облепили шею, как мухи липучку, зудящая кожа быстро покрылась расчесанными волдырями. Фишкин еле волочил ноги. Он то и дело бегал к чайнику пить воду и, невпопад матерясь, вытирал ободранной кепкой малиновое лицо.
— Иди-ка ты, друг, на распиловку, — сказал Володя, когда Фишкин очередной раз вывернул тяжелый комель у него из рук, схватившись не за ствол, как полагается, а за ветки.
Фишкин сразу перестал бегать к чайнику — распиливать лежащие стволы легче, чем таскать их. Когда ствол оказывался длиннее шести метров, стандартной длины кучи, его распиливали. Но отпиленную вершину не выбрасывали, а прятали в середину кучи: сучьями она распирала верхние стволы, и кубатуры выходило больше. Этому научили Володю мужики. Куча высокая, а что внутри — сам разбирайся, товарищ начальник, если доберешься сюда. С этим приходилось мириться, как и с привычкой мужиков опохмеляться по понедельникам — иначе они вообще весь день не работали. А Фишкин — тот всегда был с похмелья. В первый же день работы Володя увидел, как его вызвал к себе лесничий. «Ну, задаст ему», — сочувственно говорили лесники, собравшиеся для развода у крыльца: все знали нрав начальника. И точно — от лесничего Фишкин вышел растрепанным и вспотевшим.
— Клизму поставил? — поинтересовался Володя.
— Ох и человек! По-всякому обозвал, — отдуваясь, произнес Фишкин. Потом оглянулся на двери и поделился: — Понимаешь, последний день отпуска отмечал, ну и… на целую неделю, как заведено.
— Кем заведено? — не понял Володя.
— Да уж… заведено. Чуть не уволил. Не могу! — вдруг решительно вскинулся Фишкин.
И он загремел по ступенькам большими сапогами, ни на кого не обращая внимания, — в старой кепке, ощетинившейся во все стороны рыболовными крючками и блесенками.
За пьянство Фишкина выгоняли отовсюду. А в лесничестве у него внезапно открылась какая-то неизвестная болезнь, какая — никто не знал, но после каждого запоя Фишкин аккуратно представлял медицинские справки. Лесничий давно на него имел зуб, а Володя пока ладил — Фишкин имел легкий характер.
Свежие сосновые срезы походили на круги влажного сыра. Прозрачная, как роса, смола загустела и стала похожей на капли выдавленного из сот меда. Пахло свежестью. Володя потыкал пальцем в упругие, твердые капли и лизнул — рот наполнился вкусом канифоли.
— Хороши дровишки? — раздался вопрос.
Володя всегда знал, что делается за его спиной, но как подошел Осип Михалыч, не услышал. Тот похлопал широкой мозолистой ладонью по крепким стволам в поленнице и сам ответил:
— Хороши. Одна беда — машина за ними не пройдет.
— Да, — согласился Володя, — жалко…
Он-то точно знал, что весь сложенный в штабеля лес пропадет, и ему на самом деле было жалко. Лучше бы старушкам отдать или школе. Но лесничий рассудил по-иному, а приказы начальника не обсуждаются. Начальник всегда на голову выше, а если пожелает — станет на две…
— На душе приятно — давно так не работал, — продолжал Осип Михалыч, — это тебе не кустики за хвостики дергать. Ну пойдем, Фишкин там чаек поставил.
Володя посмотрел на высящиеся штабеля бревен и почувствовал, как под ложечкой приятно засосало. И он сказал, нарочно грубовато, как и полагалось человеку, который и себе цену знает, и товарищей уважает:
— Отчего не пойти? Дело необходимое.
У костра сидел Санька, а Фишкина видно не было. Не появился он и потом.
— А он не взял с собой ничего, — сказал Санька с набитым ртом и махнул рукой в сторону ручья.
Володя спустился вниз и увидел выгоревшую добела спецовку Фишкина — он одиноко склонился над самодельной удочкой.
— Нет, не хочу, — замахал он руками, — я ведь неделю могу не есть: дозу принял — и хорош.
— Можно, а пользы-то, — сказал Володя. — Силы у меня хватит, сам знаешь — ну-ка вставай!
Фишкин посмотрел уважительно на фигуру Володи и послушно направился за ним.
У мужиков имелась привычка — есть каждый садился по отдельности. Володя терпеть этого не мог, хоть и понимал — не их вина, жили в трудных условиях, вот привычка беречь еду и выработалась. Чтобы окончательно поломать боязнь Фишкина навязаться в нахлебники, он дорогой рассказал очень смешной анекдот и несколько раз хлопнул его по плечу.
И когда они все вчетвером уселись возле костра и Осип Михалыч ему первому протянул кружку с чаем, вот только тогда Володя подумал — наконец-то он стал среди лесников своим. Теперь каждый из его бригады пойдет за ним в огонь и в воду, как пойдет за ними он, их бригадир.
После обеда полагалось перекурить. В армии существует хорошее правило — командир не должен допускать дружеских отношений с подчиненными, потому что трудно посылать друзей на задание. Но здесь не армия, и Володя взял протянутую Осипом Михалычем беломорину. Фишкин рассказал Саньке, как его лечили в Ленинграде радиацией, как заставляли мочиться в банку, а ее потом увозили за город, чтобы радиация не проникала в канализационную сеть. Осип Михалыч сказал:
— Ты с Людкой, библиотекаршей, говорят, ходишь — не надо. Шалава она.
Фишкин прервал свой рассказ и смущенно кашлянул:
— Ну зачем так о человеке. Сам был молодой, мало ли…
Володя смотрел на костер. Невидимые искры бегали по сизым углям. Иногда такая искра попадала на черный сучок, и он, совсем обгоревший и недвижный, начинал громко трещать, подпрыгивать и снова пылать ярким пламенем. Искра будила в сучке целую бурю, а сучок потом, как вулкан, разжигал весь костер. Интересно было смотреть на эту закономерность, но Володя оторвался. Он сказал, обращаясь к Осипу Михалычу:
— Если кое-кого, кто лезет не в свое дело, сунуть мордой в костер — очень красиво получится.
Потом снял с углей чайник, поднялся и неторопливо пошел к ручью. Алюминиевая ручка жгла пальцы, но он не менял руки, пока не дошел до берега, а там бросил чайник в холодную воду, чтобы остудить, умылся сам и присел к штабелю спиной. Он думал не о том, что случилось сейчас, а вспоминал, что было с ним раньше, и это приводило в себя.
Володя всю жизнь считал, что женится только на блондинке, потому что они — нежные. Ум, хозяйственность — это хорошо, но ему нужно другое, потому что ума у него и своего хватало.
Он привез дрова в школу и зашел подписать накладную. У нее волосы были чернее пера, которое потерял у ручья глухарь. Просто везение, что она оказалась не замужем. Хотя за кого здесь выходить? Женихи после восьмилетки наперегонки рвались в город, с трудоустройством в поселке туговато — лесоповал почти прекратился. И он ей понравился, иначе выгнала бы из дому. Он рассказывал о своей жизни, а она молчала и все думала о чем-то. Потом прочла старинное китайское стихотворение, из которого он запомнил два четверостишия:
Все, что я собираю,
В дар я пошлю кому?
К той, о ком мои думы,
Слишком далекий путь.
Я назад обернулся
Глянуть на дом родной —
Одиноко дорога
Тянется в пустоте.
Он вдруг почувствовал себя наполовину женатым. Не думал, а почувствовал — ему казалось, что он уже сидел рядом с ней, ощущал запах ее волос, когда-то слышал голос… Так, в незнакомой местности внезапно чудится: давным-давно ты уже бывал здесь, видел темный лес, далекую вершину горы, так же скатывалось к ней тогда красное солнце. Точно знаешь, что ты здесь впервые, а сердце говорит другое. Иногда даже отгадываешь, что увидишь дальше — за лесом, за горой. Володя читал в журнале, почему так случается — это наследие далеких наших предков. Кто-то из них любовался заходом солнца, сидя на опушке, и память словно фотоаппарат запечатлела открывшуюся перед глазами картину. Через многие поколения передавалось по наследству яркое впечатление, пока не вспыхнуло с новой силой в памяти потомка. Тысячелетия, смерти и войны оказались бессильны перед кратким мигом прекрасного…
Сейчас Володя считал себя наполовину счастливым. Но ему было грустно. Миг счастья пройдет, и что будет потом? Оказывается, китайцы могут писать хорошие стихи: «Одиноко дорога тянется в пустоте…» В армии перед самым концом службы остро чувствуешь одиночество. С ребятами они обменивались адресами, клялись собраться отделением в ближайшем к заставе городе, но вдруг замолкали, отворачивались. Володя тоже тревожился: какая теперь жизнь «на гражданке», как примет? Только его друг, нескладный парень Витька Киселев, оставался спокойным. Укладывал в чемодан купленные в увольнении сласти и не вмешивался в разговор. До армии Витька учился в техникуме, и Володя спросил его однажды про счастье: это — краткий миг или необходимая для жизни, но недостижимая цель? «Поживешь с женой и двумя детьми на одну зарплату — узнаешь», — ответил Витька.
Чтобы разогнать грусть, Володя рассказал уморительный случай, как Витька, еще в карантине, отдал сержанту честь в положении «оружие на плечо» левой рукой. Но она не смеялась, а все о чем-то думала и смотрела через голову. Потом стала ерошить ему волосы. Он старался не поворачиваться правой стороной — после ожога волосы там росли плохо. Он понял тогда, что ей одиноко, как и ему, и положил ладонь ей на руку. Она не отстранилась.
Ему очень хотелось, чтобы было хорошо им обоим. Он знал, так будет, когда пройдет ее смущение и она привыкнет к нему. Но раз это было неизбежно, можно сделать и быстрее — ведь оба этого хотят. И он принял решение. Пусть она его ругает (поругает недолго), пусть даже обидится (она поймет, что неправа), он все-все стерпит: ведь ей станет хорошо намного раньше…
— Эй, смотри! — раздался над ухом крик, и из-за поленницы стремительно выскочил Санька. — Сама, дура, нарвалась!
В руках у Саньки трепыхалось рыжее тельце. Чтобы белка не кусалась, он придавил ей шею, и изо рта у нее высунулся маленький, острый язычок.
— Отпусти, — сказал Володя.
— Ты чего? Шкуру загоним!
— Отпусти, — повторил Володя.
Тоненькие пальчики с длинными коготками бессильно хватали воздух. Белка была молодая, видно, спустилась покормиться — теперь Санька мог сделать с ней все, что хотел. Володе вдруг показалось, что это его горло сжала чья-то рука и его язык замер в напряжении. Он сглотнул слюну и с силой тряхнул Саньку за локоть. Белка сверкнула перед глазами рыжим клоком пламени, который тут же затерялся в вершине густой ели. Видя растерянное лицо Саньки, Володя пообещал:
— Я тебе наряд лишний выпишу.
Возле потухшего костра их встретил Фишкин. Он робко начал:
— Зря ты. Она ведь действительно… то со студентами ее видели, то с начальником.
Но Володя посмотрел на него, и он отошел. Потом подошел снова и спросил:
— Дерево там с рейпером… пилить?
— Нет, — покачал головой Володя, — теперь жечь будем.
— Что жечь? — не понял Фишкин.
Тогда Володя пересказал приказ начальника, который получил утром. А приказ гласил — сжигать нарубленные кучи и писать в наряды выработку не какая есть, а какую надо. Не хватало заготовленного леса в лесничестве, но если в неликвид списать запланированную кубатуру — лесобилет будет выполнен. А неликвид поди сосчитай — так понял Володя. И еще многое ему говорил лесничий, из чего он сделал такой выход — надо жечь. Кто понимает дело — тот одобрит.
— Во костерчик загорится! — обрадовался Санька.
Но мужики радоваться не торопились. Осип Михалыч подумал и сказал:
— Рядом дрова мы сожжем. Потом за ними же к студентам ехать за пятьдесят километров?
— Да еще лесничему в ножки поклонись, машину попроси, — поддержал его Фишкин. — А не поклонишься… Сорокин-то где теперь?
— Неликвид зимой все равно уничтожается, а вам выгода, — принялся растолковывать Володя. — Знаешь, сколько кубиков у тебя в наряде станет?
— Сколько станет — мне за них червонец бросят. А дров на сотню покупай — вот и вся выгода. Ты меньше запиши, пусть по-честности будет, да не очень-то мудри. Тоже благодетель нашелся…
— Правильно! — подхватил Фишкин. — Неликвидируемый фонд — он бесплатно, если кто нуждается. Мы законы знаем.
«Хоть ты, — хотел сказать Володя, — хоть ты, пьяница, не лезь, куда тебя не просят. Я же тебя уволю, тебя никуда не возьмут, и ты сдохнешь под забором…» Осип Михалыч — с ним ясно: про морду и про костер ему не понравилось. А этот-то чего хочет? Вот такие фишкины и создают численный перевес. А большинство — всегда право, они поддерживают друг друга, и их не переубедишь. Такое возможно только на гражданке, потому что каждый может оказать, что в голову взбредет.
Володя был зол, но не показал виду и подошел с другой стороны. Он говорил им правду, но не всю. А теперь решил открыться до конца, чтобы они поняли и не артачились.
— Для лесобилета это нужно. Приедет комиссия в сентябре, увидит недобор в лесобилете, и вместо порубок на следующий год ты получишь… — Володя сложил и показал мужикам фигу. — О завтрашнем дне не заботишься, лишь бы сегодня урвать.
— Ты лесничему покажи… — Осип Михалыч махнул своей фигой — в три раза крупнее, с черным кривым ногтем на большом пальце. — Мне семью сегодня кормить надо. А завтра — про послезавтра песенка начнется. Я свое урвал и о завтрашнем подумал, когда отруби жевал и в ямах жил — тебя здесь тогда в помине не было! Тамарке моей десять лет — она корку хлеба не выбросит, знает, отец за нее заплатил честно. А начальник — вот он урвал. Видел у реки сколько леса гниет? Все — его премии. Моя воля — половину бы начальников разогнал.
— А нас на их место! Мы — рабочий класс… — вмешался было Санька, но Фишкин цыкнул, и он замолк.
— Ладно, — сказал примирительно Володя. — Премии не премии, но приказ-то я должен выполнить? Приказ мне дан, как ты думаешь?
— Что ты заладил, как попка? — взорвался Осип Михалыч. — Я мальчишкой видел, как офицер элеватор взорвал при отступлении, — вот то приказ был, потому что немцы на пятки жали, думать некогда. Сейчас тебя кто гонит? Сколько этих, с приказами-то сменилось, пока мы просеку рубили? А мы останемся, нам и думать. Начитались, грамотные, книжек про любовь, вот и… — он сплюнул на рыжий, опрятный ковер хвои под ногами и сказал уверенно: — По снегу на лошади вывезем.
Володя почти забыл про обиду. Ему понравилось, что Осип Михалыч не только о своем кармане думал, а гораздо масштабнее. Он уважал сильных, тех, кто много перенес. Они знают, какие законы управляют жизнью. В Осипе Михалыче видна сила, но согласиться с ним Володя не мог. Выходило, что выгодно им — полезно всем. Однако с этим еще можно мириться — не все понимают тонкости экономики. Что касается лесничего — здесь мужики врут. Таких людей еще поискать надо. Притом наверху, там, откуда начальство назначают, не дураки сидят. Что ж, они хапугу рекомендовать будут?
Оба лесника были на голову ниже его, низкорослые, как крестьянские лошадки. Оба кривыми ногами уперлись в землю, упрямо насупились, и их было не свернуть. Окажись здесь дядька — и он со своим умом не заставил бы их зажечь спичку. Чтобы впустую не тратить время, Володя сказал:
— Туши костер. Сегодня машина раньше придет.
Дома он рассказал про дрова, все, как произошло. Дядька молчал. Тогда Володя предложил:
— Если снова кто бузу поднимет, Фишкин первый примажется. Ты уволь его…
— Ты знаешь, что он первым начинал здесь? — спросил вдруг дядька. — Первую просеку рубил, по которой лес к реке свозили. Видел за поворотом?
— Когда это было, — сказал Володя, — теперь пользы от него никакой. Осип Михалыч — тот мастер, человек нужный.
— Ужинать! — деревянным голосом позвала дядькина жена.
Дядька сразу оживился, будто наступило облегчение, и потащил Володю к столу. На столе стояло блюдо с крупной жареной птицей, у которой мышцы закрывали весь живот.
— Что, — спросил Володя, — на глухарей охоту разрешили?
Дядька сразу замялся, и запотевший графинчик в его руке жалобно дзинькнул прозрачным колпачком.
— Да понимаешь, — начал он смущенно объяснять, — иду я сегодня у балки, а он и вылети прямо на меня. Никогда я там глухарей не видел… А у меня нож в руках. Не могу спокойно стоять, когда оружие держу. Ну и…
Глухарь, верно, был тот, что раньше жил у ручья, — черный, похожий на монаха. Если бы Володя видел его смерть, он бы почувствовал жалость. А так… Это в будущем, может, придумают способ добывать мясо без жертв. А пока, чтобы дожить до будущего, нужно проливать кровь. Чтобы дядька перестал смущаться, Володя грубо польстил:
— Реакция у тебя что надо. Ты же боксом занимался.
— Еще как занимался, — довольно хмыкнул дядька, — в Архангельске до сих пор помнят, как я их любимчиков своим коронным… — и он продемонстрировал в воздухе свой коронный.
Потом положил вилку и подошел к стене, где рядом с ружьем висел объект его необыкновенной гордости — грамота, полученная за третье место в каком-то турнире.
Володя сто раз уже читал эту грамоту. Он снова повертел ее в руках — пожелтевшую, двадцатилетней давности — и отправился вешать на место. Под ружьем висели старые фотографии — портреты деда, бабки и еще каких-то людей. Дядька вслух горевал о том, что рано начал курить и только поэтому не стал чемпионом — об ошибках вспоминаешь поздно. Володя разглядывал портреты. Они его удивили, и он спросил:
— Дядька, почему на всех старых карточках лица одинаковые? Люди тогда, что ли, другие жили?
— Одинаковое выражение, — охотно ответил дядька. — Времена другие были — фотоаппарат диковиной казался, вот и пялились на него. А люди — они всегда люди.
Дядькина жена убрала со стола последнюю тарелку и подошла к ним:
— Картошки я начистила на утро. Устала чего-то, — она зевнула во весь рот. — Кроликов-то будем брать?
— Иди, спи, — сказал дядька и поморщился.
Володя подождал, пока она закроет за собой дверь, потому что при ней никогда они с дядькой по душам не говорили.
— Ты меня вот правде учишь. Можешь ведь попросить студентов задержаться и навалить кубатуры для лесобилета. Хитришь, выходит?
Дядька вдруг вскочил и забегал по комнате:
— Хитрю! — взъерошил он свои волосы. — Я, значит, хитрый, а вы все — честные. Хорошо честным быть, когда за один топор отвечаешь! Ты хоть раз за что-нибудь отвечал, кроме топора?
Володя хотел сказать, что он не успел ни за что отвечать, потому что только демобилизовался, а год до армии работал учеником столяра, но промолчал. Дядька хотел выговориться, и мешать не следовало — ведь когда Володя изливал свою душу, он всегда выслушивал.
— У реки бревна гниют, видел? — продолжал дядька. — Вот моя честность и тех, кто до меня сидел. Навалят мне студенты гору — что дальше? Река на берег выбросит, потому что топляком забита, лесовозы мне не даст никто — вот и хитри. И бензина им не даю — у самого пожарная машина с пустым баком стоит. Тоже хитрость? Вот что мне вместо горючки умники из управления шлют.
Володя взял с подоконника бумагу и прочел:
— «Почему не поставили известность продаже кобылы «Зорьки». Акт продажи выслать немедленно. Силами лесничества наладить производство сувениров, организовать сбор грибов, ягод, лечебных трав».
— Все я должен, за все я отвечаю. А лечебные травы кого собирать заставить, Фишкина?
— Он откажется, — сказал Володя.
— Он рассуждать начнет, правду искать, — согласился дядька. — А тут, как на фронте, — рука его рубанула воздух. — Командир все поле боя видит, значит, вылазь из окопа и выполняй, не раздумывая.
С этим Володя согласился. Конечно, командир заранее отвечает за то, что ты сделаешь. Даже неверные приказы нужно выполнять, потому что невыполнение повлечет неразбериху, послужит дурным примером, а значит — принесет большой вред. Дядька это понимал, поэтому Володя напомнил:
— Фишкин воду мутит…
Стол был пустой, как плац. Дядькины пальцы выбивали по нему громкую дробь. Он снова ничего не ответил, хотя Володя звучно двинул стулом, чтобы обратить на себя внимание. Но Володя не собирался отступать и сказал:
— Вот Осип Михалыч — он, по-моему, честный. С одной стороны, ведь он прав?
— А почему бы и нет? — удивился дядька. — И я прав и он. Просто честности-то мало иногда одной бывает.
Умный человек дядька, но от его ума у Володи иногда шарик за винтик заходил. Один говорит одно, другой делает совсем другое — и оба правы. Сложно все, а он любит ясность. Просто — значит, надежно и верно. Приказали — исполняй, наказали — заслужил. Противопожарная просека — пустячная работа, кому нужна здесь сложность, Фишкину, что ли? Топором махать и о сложностях думать — студентам это подходит, но не Фишкину и не Саньке.
Володе надоело мучить себя раздумьями. Чтобы окончательно не запутаться, он заговорил о другом — о том, что услышал днем. Он спросил:
— Ты Люду знаешь?
— Да, — прищурился дядька. — А в чем дело?
Володя подумал, что дядька, не спросив фамилии, сразу понял, о ком речь. А значит, действовать надо решительно, так как чаще побеждает смелый, а не сильный. За любовь нужно сражаться всеми силами. Он сказал:
— Она — моя девушка. А болтают про нее всякое…
— Тебе у нее делать нечего, — сказал дядька. — Я к ней заходил, и другие были. Есть такой разряд женщин… Вот мать твоя, хоть и сестра мне…
— Не надо о ней, — сказал Володя. — Я приехал к тебе, чтобы работать. Она-то при чем, у нее своя семья…
Из дядьки слова выходили с трудом и тяжело — будто падали старые деревья, глубоко вцепившиеся в землю корнями. Смотрел в лицо Володи дядька мельком — так всегда делают, когда знают, что слова их неприятны. Легче было замолчать, но дядька продолжал говорить. Володя подумал: хорошо, что он сразу решил бороться и что теперь он тем более не отступит. За любовь делают не такое — ради нее женщина ребенка может бросить. Он сказал:
— Врешь ты все.
И дядька сразу замолк. Володя тоже не сказал больше ни слова. Оба они молчали. В тишине слышно было, как храпит за стенкой дядькина жена. Стенка была тонкой, щелястой — в доме из вековых сосен смотрелась она странно. Но без нее дом превратился бы в казарму — она разделяла спальню, горницу и кухню. На ней висели фотографии из дядькиной жизни, красочные открытки и ружье, подаренное в молодости его женой. Дядька вдруг вскочил и заколотил в стенку так, что она зашаталась.
— Заткни ты свою варежку!
Храп оборвался, а дядька грустно сказал:
— Врал я. Ты не поймешь…
Он махнул рукой и снова повернулся к окну. Володя тоже стал смотреть в окно.
На улице сосед длинной хворостинкой загонял гусей во двор. Гуси не хотели идти, они топтались в луже перед воротами, и их крики неслись далеко к холодному, набрякшему туманом небу. Но человек управлял их жизнью, потому что был умнее. Сосед заскреб хворостиной по корыту, из которого кормил гусей, и они чинно, будто всегда об этом мечтали, один за другим вошли в ворота.
К вечеру небо стало серым. Оно ползло над лесом и оставляло в вершине каждого дерева частицу своего тела — маленькое облачко. Облачко оседало вскоре на бурую землю и растворялось. Между серым небом и бурой землей ветер гнал по чистому воздуху красивые опавшие листья. Перед окном их сбилась большая, разноцветная куча. Дядька когда-то в детстве, еще в интернате, дарил Володе потешных клоунов и с тех пор оставался в памяти всегда веселым. А теперь он стоял скучный. Он был худ, сутул и на фоне яркой кучи листьев походил на мокрое дерево с голыми ветвями. Володя вдруг увидел у него седину — на висках и кое-где на затылке седые волоски отсвечивали, как острия тусклых лезвий. Перед ним стоял совсем другой человек, не тот, к которому он привык. И ему стало вдруг жалко того, прежнего, веселого дядьку, как будто дядька умер. Такое чувство к Володе приходило, когда он первый раз не увидел в строю рыжей головы Витьки Киселева, тогда тоже защемило сердце. Володе захотелось сказать дядьке, что с Людой у него ничего не было, просто не хватало духу дотронуться до нее. Но они целовались потом — это правде; а наврал он потому, что она очень нравится ему, а может, и больше, чем нравится. Но он сказал только:
— Ты уже седой, дядька.
— Где седой? — принялся щупать голову дядька. — Я еще не старый! — А потом засмеялся и сказал: — Ну и черт с ним. Вот закончу просеку и начну жизнь сначала. Ведь не поздно еще, а?
— Конечно, — ответил Володя, хотя он не понял, почему ему надо новую жизнь. Ведь он честно работал, сделал лесничество одним из передовых в области — разве плоха старая жизнь? Или теперешняя? Просеку они закончат, пойдут по ней машины — лишь бы не мешало ничего.
Дядька обычно не говорил зря и, раз не увольняет Фишкина, — значит, так надо.
Раз хочет начать жизнь снова — что ж, это никому не поздно.
Теперь ему станет легче разбираться во всем — он не один, и, подумав так, Володя вспомнил, что уже вечер и нужно торопиться. Он набросил на плечи куртку и сказал:
— Вернусь поздно, дай ключ.
— Лови, — сказал дядька. — Желаю тебе счастья.
Евгений Сергеевич сидел перед настольной лампой, чуть наклоня голову. Чистые листы бумаги беспорядочно лежали на столе, отсвечивая в круге света благородной слоновой костью. Вокруг лампы простиралась бархатная мгла — тревожная, как темный провал зрительного зала. Евгений Сергеевич резко встал и бросил ручку с платиновым пером, привезенную из Японии. Нет, он ответит не так! Он вовсе не ответах на этот вопрос, потому что никто не знает, как на него ответить. Это как суть природы — непостижимо и бесконечно просто, вечно и… Впрочем, наверное, он скажет: «Зритель должен любить не актера, а идею спектакля. Тех, кто, закатав глаза, повторяет: «Иванов — прелесть, Сидорова — бесподобна!» — я не признаю. Хотя они — зрители, и я играю для них. Главное скрывается за актером, за сценическим действом, за словами роли — как жемчужина прячется в ракушку, а та в песке, а он под толщей вод. Нет, не каждому глазу оно открывается. Иной актер всю жизнь играл в массовке, но для себя он познал цель искусства, его идею, — и он счастлив. Он — артист! А слава, портреты на открытках — блеф, поднятая пыль…»
Евгений Сергеевич довольно потер бледные руки и начал убирать бумаги в секретер. Да, именно так он скажет — не напыщенно и в то же время достаточно глубоко. Он снял со стены старинную гитару и взял пару аккордов: «Иль поехать лучше к яру — разогнать шампанским кр-ровь!» Он подмигнул портрету Москвина в резной темной рамочке — вот кто понял идею театра; пыли, поднятой им, хватит для вдохновения еще многим поколениям. Интересно, как он давал интервью? Ведь газетчики такой народ — и переврут, и перекрутят, со стыда потом перед своими сгоришь.
А, махнул рукой Евгений Сергеевич, ничего он не будет говорить корреспонденту — да тот еще и не придет. Он отложил гитару и задумался… В голове его закачалась, загудела музыка — настраиваемых инструментов, человеческих голосов, городов, лесов, эпох и цивилизаций, любовей и смертей — музыка театра.
По походке человека на улице легко определить, уважают ли его товарищи по работе. Вон тот идет, подпрыгивает на правой ноге и в сторону, в сторону к бордюру подгребает. Орденской планки на груди не видно, значит, любитель черных ходов к магазину торопится. Не может человек с такой хромотой честным быть, ведь это он чтоб несчастным казаться, на ногу припадает. Не любят таких люди. Навстречу другой направляется — прилизанный, выглаженный, будто на дипломатический прием. Живот вперед, лицо застывшее — так на совещаниях держаться привык, чтоб его мнение раньше других не узнали. На машине ездит, а с секретаршей-то наверняка… Лицемер. Ну, точно, вот и она — брючки-полочки, летит, как по Монмартру. Сделала вид, что не узнала, а сама думает, как бы с него еще кольчишко содрать. Правда, денег-то и мы на это дело никогда не жалели…
Сам Хвостов поднимал ступни высоко, шагал легко и упруго — так идут по росной траве, вздрагивая от утреннего холодка и ощущая в поджаром теле каждую жилочку. Прохожие делали вид, что не обращают внимания, но Хвостов знал — каждый искоса бросает взгляд на стройного, чуть тронутого сединой красавца-мужчину. Возле желтых цистерн он остановился. И пиво, и квас наливала одна продавщица — цистерны, как два быка, поддевали ее пузырящимися мордами с обеих сторон. Хвостов встал к цистерне с квасом. Пожилая продавщица отказывалась замечать его, отоваривая кружками длинную очередь ко второй цистерне. Хвостов терпеливо ждал, улыбаясь очередному счастливцу. Один из них сделал жест рукой — вставай ко мне!
— Нельзя, — сказал Хвостов с сожалением в голосе и тронул узел галстука. — Работа у меня такая, что…
Случайный приятель с уважением посмотрел на его галстук и ромбик значка.
Хвостов сам умел делать квас. Надо поставить закваску, залить кипяченой водой, добавить изюма или мяты, и выйдет отличный квас — у него в кулинарных книгах было несколько рецептов. Но в последнее время он совсем перестал заниматься домашним хозяйством, потому что все силы отнимала работали что ни день, то времени для себя оставалось все меньше.
Со вздохом он вошел в вестибюль. Разумеется, уборщица начала чистить ковровую дорожку именно тогда, когда пошли люди. Переступив через ее веники и ведра, Хвостов поздоровался первым и пошел по мраморной лестнице к своему кабинету, чуть склоня голову к плечу. У бархатной портьеры, сам того не желая, он бросил взгляд в большое, на полстены зеркало, но тут же спохватился: «Что это я? Проще надо держаться, проще!»
Пересчитав лежащие на столе папки с бумагами, Хвостов вздохнул: телефон, что ли, отключить? Не поможет, Тимофей Павлович из облисполкома не преминет… То встреча космонавта у них там, то конференция, теперь вот передовики производства со всей области съехались — снова без Хвостова не обойтись… А дело, основное дело, за которое ему государство деньги платит, кто исполнять будет? Каждая папка, каждая бумага — не просто показатель работы предприятия, это люди, их жизнь и заработок, их счастье в конце концов!
— Слушаю, — поднял Хвостов телефонную трубку. — Ну, заходи, если ненадолго.
Неслышно прикрыв за собой массивную дверь, Крутиков остановился в ожидании.
— Что у тебя?
— Выглядите вы утомленным. Хотя бы в этом году в отпуск вырвались — путевку мы вам…
— Давай к сути, — призвал Хвостов, устало потерев ладонью лицо, — без реверансов.
Не любил он Крутикова. Ходит на цыпочках, прямо в глаза не глядит. И всегда бодр. Не может человек всегда в бодром настроении пребывать — неприятностей у него никогда не случается, что ли? Значит работает и живет нечестно!
— По предприятиям семнадцать; двадцать три, двадцать четыре и… и двадцать шесть. — принялся выкладывать бумаги из потрепанного портфеля Крутиков, — наметился срыв плана. Из второго цеха недодают полуфабрикатов. Говорят, поедаемость продуктов усилилась на основном объекте.
— Говори ты по-человечески, — поморщился Хвостов. — Из кондитерского цеха недопоставки в киоски. Что — посетители на торты налегли?
— Ресторан наш «Охотский» в городе самый лучший. А тут то слет, то конференция — вот и не хватает для киосков…
— Не беда, — сказал Хвостов, — в целом по ресторану выручка хорошая.
— А по отдельности? Из шести точек четыре не выполняют план. Как же почин «Работать без отстающих»? — Крутиков горестно вздохнул.
— Ладно, — подумав, решил Хвостов. — Позвоню директору треста, он всегда выход найдет.
Однако директор позвонил сам. Именно по этому же вопросу.
— А что я могу, — начал оправдываться Хвостов, — я всего лишь… Нет, Илья Ильич, не возражаю, конечно. Думаю, с Жариковым о транспорте договорюсь — прошлый раз, когда тоже подошел теплоход с фруктами, он помог. Нет, тогда не я договаривался, а шеф.
Пока секретарша разыскивала начальника городской автоинспекции, Хвостов в ожидании барабанил пальцами по столу. Вовремя руководство перехватило теплоход. В самом деле, нельзя население крупнейшего города края оставлять без апельсинов. Северянам витамины ой как нужны, и чуть зазеваешься — уйдут они в центральные районы области. Конечно, и там люди в них нуждаются, но пока довезешь по северным дорогам — треть фруктов в отходы. В то время как курс правительства сегодня на бережливость, экономию народного добра.
Размышления его прервала секретарша.
— Жариков сейчас сам позвонит, — сказала она. — Спрашивал, нет ли на этом судне оленины килограммов десять, желательно без костей. А это — из театра…
Хвостов развернул лоскуток бумаги — и сразу забыл о теплоходе с фруктами, о Жарикове, о его машинах — он узнал почерк старого приятеля, театрального актера.
— Никого не пускать, со мной не соединять, — приказал он в селектор секретарше.
Давно он ждал этой записки. Хвостов ощутил в коленях легкую радостную дрожь. Он дотянулся до холодильника и достал бутылку датского пива.
Отдохнув в кресле и выкурив хорошую сигарету, Хвостов решил наконец заняться бумагами. Хотя он и сознавал, насколько это важная работа, однако не всегда понимал суть некоторых приказов. Вот например «об опущении в ресторане потолка на 1 м 50 см» за подписью заведующего отделом треста. Этот заведующий раньше работал в управлении местной промышленности, потом в управлении рабочего снабжения, потом в управлении связи — отовсюду его увольняли. Но затем снова ставили почему-то на ответственную должность. Придя в трест, он затеял «коренную реконструкцию предприятий общепита с целью уменьшения их энергоемкости для обеспечения экономии». Сколько вреда может принести человек, если он не на своем месте… Хвостов представил, как тот писал свое указание — сжал в щепоти дорогую авторучку, надул щеки, брезгливо оттопырил нижнюю губу, — и ему вдруг стал ясен приказ. Надо — и все, и не рассуждайте — нам сверху виднее!
В кабинет вбежал растрепанный Крутиков:
— Сухову забрали!
— Как?
— На слет — она же передовик, орденоносец!
— Так я и знал… — Хвостов потер ладонью лицо. — Кто же для банкета горячее готовить будет?
— Можно из другого ресторана пригласить — хотя бы из «Елочки». Там Слободян у них.
— Этого позора мы не допустим, — встал Хвостов. — Сам в цех пойду.
Он снял пиджак, вытащил из сейфа белый халат и твердо взглянул Крутикову в глаза:
— Посмотрим, на что мой диплом годится!
…На кухне он прежде всего обошел все плиты, как сделал бы каждый опытный мастер, и спросил примолкших поваров:
— Мясо готово, не пробовали?
— Чего пробовать, — ответил старый Корнеич, — известно, варится, пока от костей не отстанет. И бульон куриный — когда желтенький…
Он поправил на животе фартук и отошел от окна, где не спеша перекуривал:
— Если все пробовать, к вечеру в дверь не пролезешь. А ко мне друг из Уэлена прилетел, дома выпить-закусить полагается.
Где-то Хвостов читал, что лучшая в мире кухня — китайская, ее главное достоинство — соусы и специи. Он расставил поваров по-новому, сам встал на подливки. Их в ресторане готовилось не много: гарниры в основном поливались маслом или мясным соком. Но в такой день полагалось по высшему классу.
Через час, сделав первую сковородку соуса, Хвостов торжественно понес разливную ложку по столам. Женщины розовели от смущения и хвалили. Гордый Хвостов напоследок преподнес пробу Корнеичу — звезд тот с неба не хватает, однако стаж на кухне имеет большой.
— Ну, — пожевал тот дряблыми в склеротических жилках щеками, — можно подавать. Только народ держать, чтобы не разбежался или не перемер.
— А что? — встревожился Хвостов.
— Что-что. Перца переложил, соли совсем нет. Уксуса, что ли, набухал. По-нашему, по-русски, говоря, не в свои сани не садись. — Корнеич прищурил глаза. — Если бумагу совсем писать невтерпеж — иди в холодный цех, на заготовку вон…
И он вылил сковородку в ведро… Трех директоров и четырех заместителей пережил Корнеич. Водятся за ним грехи, однако и Хвостов его увольнять не станет. Правдивые люди производству нужны.
Фигурная резка овощей для холодных закусок поощрялась дирекцией, и Хвостов решил доказать — ничего в ней сверхмудреного нет, можно ее использовать чаще. Днем, когда ресторан превращается в столовую, сюда приходят такие же уважаемые посетители. Он начал вырезать морковь жюльенчиком, однако нож попался тупой, да и морковь оказалась вялая — пришлось переключиться на свеклу. Кубики вишневого цвета выходили ладные, ровные, сами просились в рот. Вот так надо работать — на радость простым людям, пришедшим пообедать в трудовой будний день!
Впрочем, Хвостов заметил, что при кубиках много свеклы идет в отходы. И он вернулся к обыкновенной резке крест-накрест — так экономнее, да и быстрее. Незаметно оглянувшись по сторонам, он поймал взгляд ученицы, следившей за его действиями с приоткрытым ртом. Хвостов строго оказал:
— Вот так. Трудности человеку мешают тогда, когда он их сам выдумывает. Комсомолка?
Девушка кивнула, а он пошел на самый трудный участок — резку лука.
Оттуда Хвостов вернулся очень быстро, с красными опухшими глазами. Пожилые поварихи смеялись и приговаривали:
— А сколько мы резальную машину просим? Попробовали теперь, сами-то?
Толстая повариха уперла руки в бока:
— Вентиляцию уже сколько обещаете? Телефонную связь с первым этажом надо, как белки по лестницам бегаем — то подай, да это!
— Где же я возьму? — пробовал объяснить Хвостов.
Поднялся такой гвалт, что он снова в который раз пообещал на днях разобраться. Женщины разом успокоились и разошлись.
Черт меня дернул туда ходить, думал Хвостов в кабинете. Он понюхал халат и с отвращением бросил его в сейф. Не каждому талант ниспослан такой, как Суховой — с утра до вечера жарится у плиты, а из рук произведения искусства выходят. У него другой талант, тоже нужный людям. Можно и как Корнеич — ни шатко ни валко, благодарностей нет, зато и жалоб не поступает, и по общественной линии удовлетворительно…
Нет, устало откинулся на спинку кресла Хвостов, себя не обманешь. Тот, другой талант, не похоронишь — так или по-иному он вырывается наружу, и житья от него теперь вовсе не будет. Может, это к лучшему? Почему столько лет он дурачил себя и людей? К сожалению, самые серьезные решения человек вынужден принимать тогда, когда он наименее к ним готов. В ранней юности, когда мир рушится от матерного слова, тычка пьяного соседа, когда отрицаешь любовь и преданность из-за прыща на подбородке, — приходится выбирать путь жизни.
Еще не поздно исправить. Судьба послала долгожданный шанс, который повернет жизнь в предназначенное талантом русло. Он не отдаст этот шанс, как впустую прошедшие годы…
Хвостов, чего с ним не случалось со времен студенчества, вдруг почувствовал себя разварившейся рыбой. Попробовал, как в юности, проделать бодрящую разминку, не удалось.
— Нет, не принимаю, — отмахнулся он от заглянувших в дверь Крутикова и секретарши.
На лице его было написано столько муки, столько страдания неподдельного…
Хвостову внезапно захотелось покушать борща. Не разносолов по спецзаказу, а самого обыкновенного борща, какой подают днем. Он посмотрел на часы — в это время обедает приятель из театра. Возможно, и его встретит. Пообщается за столом с людьми, узнает, что любит рядовой посетитель — он же театральный зритель.
В «Охотском» Евгений Сергеевич обедать не любил. Потому что ненавидел оказывать ответные услуги. Давно знающие тебя официант, повар, администратор обязательно сделают что-нибудь дополнительное, «нештатное»…
Он спустился на улицу, миновал угол театра и через дворы вышел к «Елочке». Но, конечно, его знали и здесь. Мигом появился свободный столик, официант заменил скатерть — кряхтя от неловкости, Евгений Сергеевич сел лицом к залу. Он любил так, исподволь, наблюдать за людьми. Не то чтобы он смаковал чьи-то неловкие движения или приглядывался к чужой одежде — скорее выработалась профессиональная привычка. Ведь жест в раскованной непосредственной обстановке, какой является прием пищи, и некоторые другие детали обеда о человеке много рассказывают.
Вот мужчина в застегнутом наглухо пиджаке сдвинул ноги под столом носками внутрь. Ест он пищу немудреную, сытную — на первое лапшу куриную полную порцию, потом бифштекс с картофелем «фри» и компот. Хотя по резким около рта морщинам понятно — обтерла его жизнь, научила выходить из переделок победителем, — душа его осталась беззащитной и ранимой. Неподалеку дама от вилки мизинчик отставила и ко рту кусок хлеба подносит после долгой гаммы переживаний на лице — ах, мол, не привыкла я к таким забегаловкам! А взяла-то — винегрет и котлету с рисом. Зато ее партнер старается — и тебе мороженое, и пирожное, и чахохбили, и вина заказал — это на обед-то в будний день. Головой дергает и веселится! Ну, брат, ты теперь здесь долго не появится, пока в себя не придешь. Официант тебе «конкурс на выживание» устроит — они вас за километр чуют, к себе за ручку ведут и на крючок сажают. Опытный официант — он сначала недоступен, как главреж Большого театра, потом позволяет тебе приподняться до него, а напоследок топчет твой кошелек обеими ногами. А, вообще, чаевые — мерзость, конечно. Все равно что возле магазина у прохожих гривенник выпрашивать.
Евгений Сергеевич вдруг задумался — есть ли на свете официант, не берущий чаевые? Правомерно ли сравнивать его с поваром, который весь день пробует приготовляемые блюда и этим экономит себе на обед? Выгода и там и здесь за счет посетителя, если разобраться. А цветы, которые актер ставит в вазу, их он получит от благодарного зрителя — тоже, так сказать, нетрудовые доходы?
С усмешкой, показалось Евгению Сергеевичу, принял заказ официант — молодой парень с руками-кувалдами. Надо начинать готовить дома, подумал Евгений Сергеевич, и дешевле, и вкуснее. Кета под маринадом — а? Оленина с гарниром «ройяль» — по нынешним временам ее ни в одном ресторане не умеют приготовить! А грибов в яичном соусе отродясь ни в «Охотском», ни тем паче в «Елочке» не водилось — хотя чего проще, и грибов в тундре навалом, и яиц в магазине. Правда, дома в холодильнике у него пустынная зима…
— Хвост! Здорово! — закричал кто-то над ухом.
Евгений Сергеевич вздрогнул от неожиданности, но тут же вновь принял горделивую осанку. Он намерился как бы невзначай обернуться, не спеша осмотреть зал, но тяжелая лапа уже трясла за плечо:
— Вот ты где, насилу нашел!
— Здравствуй, Коля, — ровным голосом произнес Евгений Сергеевич. — Тебя мы как в торговом техникуме звали — Профура?
— Ага, — по-свойски свалился за стол Профура, а масленые глазки его пристыли к собеседнику. — Такую штормягу пережили на грузопассажирском — я там заправляю. Ты замом в «Охотском»?
— В настоящее время исполняю обязанности директора, — с солидностью ответил Евгений Сергеевич. — А дальше — кто знает…
— Самодеятельность-то свою бросил? Всю стипендию, бывало, на театр ухайдакивал. Ко мне на судно или к тебе?..
Евгений Сергеевич уже понял, к чему примерно сведется разговор. Он ответил, что до вечера сильно занят. А что случится вечером — неизвестно. Вдруг ему лично придется накрывать стол для банкета-фурше? Областной слет передовиков под контролем облисполкома — не шутка!
— Дело пустяковое, — наклонился Профура, — добудь оленины туш пяток, а я бахчевых выпишу. Мы в радиограмме не указали, они на рацион экипажа. Еще кое-чего — ты меня понимаешь…
Заговорщицкий тон покоробил Евгения Сергеевича — темнит что-то Профура. И фамильярничать ни к чему.
— Милый, — как можно добродушнее сказал Евгений Сергеевич, — последний раз я кушал оленину два года назад — в городе Токио, куда ездил по туристической путевке.
— Тогда вот что, — задумался на минуту Профура, — устрой к себе человечка. У него в каждом городе связи любое оборудование, какие хочешь стройматериалы достанет. Ну, растратился в буфете малость, а тут проверка…
Едва не соблазнился Евгений Сергеевич. Шеф сейчас на курсах повышения в Москве, а без связей попробуй хоть гайку выбей — мебель, и ту в первую очередь горнякам, геологам да рыбакам отдают. К торговле отношение людей известное. Но растрата…
— Зачем мне растратчик? — оказал Евгений Сергеевич.
— Его ж всегда ухватить можно! Шибко честного-то не прижмешь, когда надо. А он тебя прижмет…
В жизни каждому отведено свое место, с которого сойти трудно. Кто трагик, кто статист, а есть комики, занятые неблагодарным делом — заставляют смеяться над собой. Но попробуй помешай комику играть роль — ты станешь его врагом. Потому что находиться в одной роли удобно — другого не спрашивают, а что спрашивают, давно выучено.
Не стал Евгений Сергеевич спорить и ругаться с Профурой. Пожал крепко руку, попросил заходить, и они бескровно расстались. Нет, сказал себе Евгений Сергеевич, спокойно поесть можно только в «Охотском».
…Поднявшись в родной, такой привычный уютный зал, он от порога выбрал взглядом столик с одинокой женщиной, по привычке начал определять ее характер и культурный уровень. Сидит от стола далеко, значит, в ресторане бывает редко. А может, потому, что грязную посуду еще не убрали? Руки сложены на плотно сдвинутых коленях — работает чаще в одиночестве, не привыкла к множеству людей… Или просто в зале холодно? Черт ее разберет! Евгений Сергеевич решительными шагами направился к незнакомке и грохнул стулом:
— Будем здоровы.
Он решил сыграть одинокого сурового мужчину, не привыкшего ко всяким там фиглям-миглям. Сейчас он закурит «беломорину», неловко вытянет ногу в проход и скажет: «Почему-то я чувствую себя перед вами, ну… грубым. Меня жизнь оладушками не кормила — пять лет греб мерзлоту в шахтах. Значит, имею право?» Потом он с хрустом раздавит спичечный коробок и устало улыбнется: «Такие дела… Давай знакомиться!»
Подход такой к женщинам крепким, которые кушают сразу по три порции пельменей, действует безотказно. Незнакомка вблизи оказалась тонкой, с большими глазами и маленьким бюстом. Евгений Сергеевич приуныл, но потом переориентировался на другой вариант. Сытно поесть любят все, но одни за вкусную еду готовы совесть положить, другие себя перебарывают ради сохранения фигуры — к ним нужно подходить культурно, с использованием произведений художественной литературы. Он закажет конфет, мороженого и после пристального взгляда в глаза начнет: «Кто вы? Молчите — я вижу! Вы — судьба, белая вестница! Разве не чудо — вы и я, двое в холодном северном городе! Где вы были эти годы, я искал вас…»
Однако и вторым вариантом Евгений Сергеевич не воспользовался. Честно говоря, никогда не применял он и первый. В общем, сгорбившись, он закурил «Столичную» и стал дожидаться за служебным столиком заказанного борща. Когда принесли, Евгений Сергеевич поболтал ложкой и недовольно скривился:
— Сметаны пожалели. И мясо — ситом лови…
— Вы же сами просили, как всем, — так же тихо ответил официант. — Я уж подумал — комиссия. Сейчас заменим…
Надо бы проверить, кто сегодня на первых блюдах, подумал было Евгений Сергеевич, но намерение тут же вылетело из головы. В портмоне он увидел сложенную вчетверо записку, и ему показалось, что он забыл слова, которые должен без запинки произнести сегодня вечером. Бросив на стол три рубля и не дожидаясь чая, он побежал в кабинет. Открыл книгу на заложенной странице и… швырнул ее на стол… Нет, так невозможно. Он должен пойти туда. Побродить по пустой сцене, подышать воздухом кулис. Нечаянно подслушать, о чем щебечут молоденькие актрисы…
Авоську с ужином Евгений Сергеевич Хвостов, как всегда, придя домой, повесил на гвоздик. На пол ставить рискованно — обязательно кастрюлька или тарелка какая-нибудь перевернется. Раздевшись, он сунул ноги в мягкие тапочки и на секунду закрыл глаза, настраиваясь на сегодняшний трудный вечер. Но сначала под уютным светом абажура он выпьет маленькую чашечку настоящего бразильского кофе…
В дверь сильно постучали, а потом пнули ногой. На пороге стоял квадратного вида парнище с обветренной шеей.
— Ты Хвостов из «Охотского»?
— Ну, — полуутвердительно вымолвил Хвостов.
— Продай банку икры! — с прежней прямотой заявил парень.
— Знаешь что, — сказал Евгений Сергеевич, — иди гуляй!
Парень хмыкнул, но спорить не стал. А когда он скрылся внизу, Евгений Сергеевич громко крикнул вслед:
— А то собак спущу!
Собак он отродясь не держал, да и жил в коммунальной квартире на третьем этаже — но уж так принято провожать непрошеных гостей. Каков наглец!
Сегодня Евгений Сергеевич не снимал со стены гитару. Он лежал на кровати и смотрел в окно на крышу противоположного дома. Сначала он представил себя падающим снегом — чистым-чистым. Он летел, летел вниз из бездны, и было непонятно, где его дом — во тьме эфира или на земле? Потом он представил себя мудрым вороном, который жил триста лет, но это тоже разонравилось, потому что тот летел над городом, а снизу могут выстрелить. Тогда Евгений Сергеевич представил себя Чеховым…
Проснулся он от толчка — будто над ухом его громко назвали по имени. Сколько времени? Уф-ф… Спал ровно пятнадцать минут. Сердце колотилось под самым горлом — Евгений Сергеевич сел на кровати и перевел дух. А если часы врут? Такое однажды случилось — в школьной самодеятельности он не явился на спектакль. Утешения руководителя драмкружка не помогли — целый месяц он ходил обуреваемый мрачными мыслями о конце театральной карьеры…
На кухне Петя-киномеханик пил жидкий чай и читал «Искусство кино».
— Сколько времени? — спросил Хвостов.
Не отрываясь, Петя кивнул на будильник — сам, мол, гляди.
— А число какое?
Петя-киномеханик поднял голову, внимательно посмотрел на Евгения Сергеевича и раздельно произнес:
— Двадцать первое августа, среда.
Петя был худой, небритый, но одет, как всегда, опрятно. Даже дома он носил черный галстук на резиночке и белую рубашку, из-под обтертого воротника которой выглядывала тельняшка, потому что раньше Петя служил во флоте.
— У меня половина тортика завалялась, не желаешь? — доброжелательно предложил Хвостов.
Помотав отрицательно головой, Петя озабоченно сообщил:
— Джейн Фонда от «Оскара» отказалась в знак протеста. Ну, начнется заваруха в Голливуде! В Канны уже вряд ли попадет — у них там законы волчьи, среди киноактеров безработица…
— Петя, — помолчав, произнес Евгений Сергеевич, — давно хочу тебе… Переходи ко мне в экспедиторы. Ты же половину из своих семидесяти за квартиру отдаешь. А подружку в ресторан, а одеться!
Не то сожаление, не то усталость послышалась в хрипловатом голосе Пети, отставившего в сторону граненый стакан:
— Видел и рестораны, и подружек массовыми тиражами. А потом слово себе дал поступить во ВГИК. Жизнь — конюшня, если живешь не для дела, а ради удовлетворения физиологических потребностей.
— Без ресторана нельзя, — серьезно возразил Хвостов. — А в экспедиторах хоть каждый вечер в кино ходи, — материально легче станет, и с продуктами…
— Э, — поморщился Петя, — я киномехаником работаю не из-за денег. Уйду из клуба, значит, на шаг от цели отдалюсь, я так и матери в Репьевку написал. Потом еще шаг назад — и амба! Вот ты, вот вы, — Петя кашлянул в кулак, — по вечерам Шекспира читаете — у вас получается, вы это дело любите. А работа совсем другая, вы ее ненавидите, но никогда не бросите. Значит, что? Жизнь ваша — вранье!
Хвостов не подозревал, что его упражнения слышат соседи. Он допускал, что они знают, даже хотел этого — мастерство актера проверяется зрителем. Тем более, что неплохо получается. Но так категорично судить…
— Почему не брошу? — поинтересовался он.
— Привыкли к деньгам, к прочему. А в таком возрасте начинать с дырки…
— Между прочим, мы почти ровесники, — обиженно сказал Евгений Сергеевич. — И не всегда профессию выбираешь сам.
Тут Хвостов не кривил душой. В юности он не хотел поступать в торговый техникум — со школы грезил сценой, театром… Родители смеялись над блажью, а когда увидели его упорство, отец посоветовал: получи диплом торгработника, а потом хоть в артисты, хоть в мотоциклисты. Специальность полезная во всякие времена — с ней у тебя и билеты в театр будут, и хлебушек с маслом, и перспективы… Он подумал-подумал и согласился. Что ж, почти так и вышло. Кооператив у моря он построил, сберкнижка, как и у всех северян, имеется, друг в театре есть — пора, как говорится, о душе подумать. Давно собирался уйти к своему призванию — и вот, срок пришел. Если сильно захотеть, все в жизни можно исправить и пережить.
Не стал Евгений Сергеевич говорить об этом Пете-киномеханику. Прямой он парень, нацеленный. Не нужно сбивать его с дороги, которую выбрал. Чем раньше ты оправишься, как Диоген с фонарем, искать Человека, тем удачнее сложится жизнь. Ведь Человек этот — ты сам.
Петя ополоснул стакан под краном, принялся сбивать в аккуратную стопку газеты и журналы. Евгению Сергеевичу не хотелось оставаться одному, и он спросил о втором соседе:
— Серега сегодня в ночь?
— Дома, со своей будущей женой, — ответил Петя и посмотрел на часы. — Сейчас выйдет.
— Почему? — удивился Хвостов.
— Его биоритм такой. У нас на флоте тоже один служил — ровно в два часа ночи выходил в гальюн. Вахта, не вахта — хоть часы проверяй.
Только Петя закрыл за собой дверь в комнату, на кухне появился Серега. Прямо из-под крана он напился воды:
— Первая любовь еще не любовь!
Потом, ласково поглаживая себя по бицепсам, добавил:
— Есть еще здоровьишко. Пудовик семнадцать раз выжал! Ты бы мог столько, сразу после?..
— Не мог бы, — честно признался Евгений Сергеевич.
— Вот, — удовлетворенно произнес Серега. — Ты через часик выходи — я тебе скажу, сколько другой раз выжал.
— Выйду, — пообещал Хвостов. — Как на работе?
— Порядок, — поднял большой палец сосед. — Если честно — не хотел уходить. Люблю свою работу, и свиньей быть неохота — комнату-то они мне дали. Но, — развел руками Серега, — в отпуск тоже охота, я эти гайки с молодых лет точу. А меня с моей специальностью везде возьмут, еще «спасибо» скажут…
— Ты Петю к себе перемани. Зачах совсем на чаю да на хлебе.
— И взял бы, — Серега кивнул большой головой. — Между прочим, он до армии успел третий разряд по токарному получить. Хороший парень, неподкупный.
Это сосед правильно подметил. За прямоту Евгений Сергеевич Петю даже побаивался. Дал ему недавно, к примеру, совет, как жильем обзавестись — найти женщину с квартирой, оформить фиктивный брак, прописаться и разделить по комнате. Не бесплатно, конечно, все так делают. Петя не ругался и не стыдил, а просто и толково объяснил, чем он считает таких людей. Вот и подумай, кем ты сам после разговора в его глазах явился.
— Слушай, — оторвался от косяка Серега, — к тебе сегодня мой бригадник за икрой приходил…
— Ну?
— …и ты ему не дал. Я тебе за это в морду плюну! У него отец в больнице после операции!
— Нету, Сережа, сам в холодильник загляни! Думаешь, если в ресторане, так всего навалом?
— Я с тобой здороваться перестану, торгаш проклятый, и бачок в сортире ремонтировать заставлю!
— Сказать, что для больного, в тресте одну баночку-то дадут, — вслух подумал Хвостов.
— Вот спасибо, — обрадовался Серега. — Настоящий друг! — и поделился: — Безотказный парень, бригадник-то мой, сколько раз на сверхурочных выручал. Ну, а отец, сам понимаешь… Без родителей не сладко, по себе знаю. Короче — он мой друг, а для друга я последнюю рубашку…
Евгений Сергеевич ожидал, что сейчас сосед ударит кулаком в косяк или сделает еще что-нибудь резкое. Но тот принялся спокойно жевать ломоть хлеба. Хвостов неожиданно поиграл почему-то желваками, и ему стало жалко себя.
Каждый на него может накричать, и нет друга, который бы вступился. Или подруги, как у Сереги… Он видел ее — востроносенькая, волосы белесые, спину держит прямо — значит, стеснительная. Ночевать у Сереги не боится — доверяет. Ничего. Если сегодняшний вечер закончится благополучно, и ему улыбнется счастье…
Снова Хвостов вытащил из кармана записку, бережно разгладил: «21-го в 9 вечера. Готовься. Будут товарищи из управления культуры». Каждое слово, подобно актеру на сцене, кланялось на свой лад и занимало особое место в строке. Высокое и солидное «управление» выдвинулось, конечно, вперед. Справа и чуть позади стояла холеная «культура». Настороженно заглядывая в глаза одинаковым «товарищам», бродил по авансцене в морском кителе и с книжкой в руке «готовься». Даже цифры жили своей жизнью, думали тайную думу — а вместе все образовывали единую мизансцену. Театр повсюду — в соседях, в звуках, в пище! Есть ли более прекрасная должность, чем профессиональный служитель сцены?
Завтра — черный молчаливый незнакомец. Завтра. Тебя никто никогда не видел. А ты знаешь судьбу каждого — кому умереть, кому вознестись к солнцу славы, а кому продолжать тянуть лямку вчерашнего… И ты, Завтра, подпишешь приказ о зачислении Хвостова Е. С. в актерскую труппу театра. А что? Ресторанные работники не чужие театру — где Станиславский и Немирович-Данченко родили проект МХАТа? Однако, пережить сначала «сегодня»…
Что же он будет читать? Евгений Сергеевич наморщил лоб, перебирая в памяти отрывки, которые репетировал. Шекспир — выспренно, Есенин — претенциозно. Разве из «Иркутской истории» кусок — тема рабочая, в самый раз для слета передовиков. Он выйдет в простом пиджаке, без галстука, бриться перед выступлением не станет…
…До начала концерта, посвященного областному слету передовиков, оставалось больше часа. Хвостов пошел по театру искать Петровича — старого приятеля, приславшего записку. Тот был актерище! Начал играть до войны, умел все: героя-любовника, фрачного героя, простака, характерного старика… Потом фронт. После войны пришлось поскитаться, пока не прибило к охотскому берегу. А в пятидесятых годах, когда на смену его амплуа пришли другие актеры-универсалы, он уже потерял «запал» и снова остался без звания. А ведь когда-то сам Папазян приглашал его на роль Яго…
Хвостов взялся уже за ручку приоткрытой двери, но раздавшийся за ней голос остановил его:
— На бюллетене дома не знаю, как себя вести. Идиотское положение — мешают руки и ноги!
Так томно и лениво разговаривал с поварами Крутиков. Откуда он здесь? А голос продолжал:
— Прихожу сюда — новость, этот бездарь Семенчук на моей роли! Того гляди категорию повысят…
В ответ раздался натянутый смех. Хвостов представил себя со стороны: склонился под дверью, подслушивает — нехорошо! Он кашлянул и постучал. Вместо Крутикова он увидел в кресле бледного актера — Хвостов почему-то подумал, что у того под мышкой зажат термометр. За столом напротив восседал на огромном стуле маленький буйноголовый главреж — зачем-то перед ним лежал бутафорский револьвер. Кресла в кабинете имели подпиленные ножки, поэтому любой собеседник глядел на главрежа снизу.
Давно известно, что демонстративное невнимание — то же внимание, но со знаком «минус», поэтому Евгений Сергеевич стоял и терпеливо ждал. Наконец хозяин кабинета тряхнул пышными кудрями и соизволил заметить вошедшего.
— Нет, не знаю, — ответил он на вопрос о Петровиче неожиданно густым басом. — Поищите в артистической уборной или в фойе.
— Ах, как оградить театр от дилетантов, — уже в коридоре услышал Хвостов голос томного актера. — Набьет такой холодильник мясом — вот и тебе и Брехт, и Гоцци…
Евгений Сергеевич бродил по фойе, разглядывал портреты актеров. Он знал почти всех — город небольшой, часто встречаешься на улице. Вот какую закономерность вывел Хвостов сейчас — кто из них лицемернее, тот вышел на фотографии лучше — милым и открытым. А по-настоящему искренний выглядит на снимке скованным, угрюмым — потому что не позировал полчаса с растянутым до ушей ртом. Кроме друзей и врагов в мире есть еще «центристы», которые мечутся меж полюсов, стараясь понравиться тем и другим. На самом деле готовы всякого обмануть и предать, лишь бы выглядеть в лучшем свете. Такие бледные актеришки — опаснейший народ, они Петровичу в подметки не годятся. Как тот поговаривал: «Простодушный Отелло во все времена одинаков, а вот Яго меняется. Теперь он интеллектуал с дипломом, готовый предать самого себя…»
До концерта оставалось всего ничего, Евгений Сергеевич грыз ногти, когда наконец-то появился Петрович. Он взял Хвостова за плечи и повел в дальний угол, обдавая запахом крепкого табака.
— Из Пафнутьева отрывок прочту, — сказал Хвостов. — Автор местный и тема — заботливое отношение к оленематочному поголовью…
Петрович на секунду отвел взгляд, затем снова поднял его на Евгения Сергеевича. Глаза у него были чистые и пронзительно-голубые — как у детей или душевнобольных.
— Публики не дрейфь, — сказал он. — Работяга понимает истинный талант, его подвывом не возьмешь…
Когда Петрович дышал, у него не вздымалась грудь. Этой «школе» он научил и Евгения Сергеевича. Вечера напролет Хвостов готов был слушать рассказы старого актера, подливая в рюмку любимый им «Наполеон». А тот бегал по комнате, изображая в лицах бывших приятелей, бурно жестикулировал. Совершенно не замечалось, что его левая рука короче — последствие фронтовой осколочной раны.
В каком-то закутке, заваленном позолоченными костюмами и масками из папье-маше, Евгений Сергеевич прочел отрывок из «Трех процентов сверх плана». Петрович внимательно слушал, кивал время от времени головой. Но Евгений Сергеевич видел — текст ему не нравится. Однажды во время студенчества на спектакле Хвостов увидел, как изо рта актера на сцене вырвалось белое облачко. После спектакля он рассказал об этом друзьям — они рассмеялись. Но затем каждый по отдельности признался, что видел то же самое — когда актер стоял на фоне черного бархата. Хвостов тогда понял — у людей одна правда для других, а вторая, настоящая — для себя. Однако отступать поздно…
…Одно за другим быстро проходили выступления на праздничном концерте. Зрители, участники слета передовиков, старательно аплодировали каждому артисту. Программа напоминала борщ — всего понемногу со всех Домов культуры и для остроты несколько профессиональных выступлений. Неизбалованный зритель, съехавшийся из тундры тайги и маленьких поселков, кушал его не жадно, но с аппетитом. Вел концерт Петрович. Подтянутый и помолодевший, стремительной походкой он выходил под свет рампы, а потом за кулисами озабоченно спрашивал Хвостова:
— Ты готов? Не вздумай отказаться!
«Сейчас, сейчас», — лихорадочно соображал Евгений Сергеевич.
Неумолимо приближался его выход. Вообще-то он понимал, что даже прочитай плохо, его возьмут в труппу, где всегда не хватает работников. Но хотелось прочитать с блеском, чтоб сразу — шквал оваций! Для себя хотелось, для проверки своего таланта. О, если бы в зале собрались лишь люди пожилые и старые! Молодежь не знает снисхождения — ей или истину, или… освистит. Евгений Сергеевич вдруг подумал, что скоро ему станет поздно жениться. Для жениха в тридцать лет внешность женщины играет меньшую роль, чем в двадцать. Сорокалетнему она почти безразлична — была бы жена тихая и хозяйственная, чтобы жить спокойно. И это страшно…
Потом Хвостов подумал, что Петрович устроил ему «смотрины» в благодарность за коньяк и многое другое, а сам посмеивается тайком. «Хоть бы меня позвали к телефону», — мысленно просил Евгений Сергеевич, прекрасно зная театральный закон — во время представлений актеров к телефону не приглашают.
—; Ты готов? — очередной раз спросил Петрович. — Шекспир у тебя лучше получается…
— Нет. Да-да, — сдавленным голосов произнес Хвостов.
В мемуарах какого-то театрала Евгений Сергеевич читал — новички от волнения на сцене вытворяют такое, что уходят осыпанные цветами. И сразу на ведущие роли! — подобное случалось в театрах во все времена. Сейчас, быть может, тоже…
Петрович пошел объявлять Хвостова, а он, сдерживая внутреннюю дрожь, выглянул сквозь щелку в зал. И увидел на первом ряду Петю-киномеханика. Тот иронично улыбался и рассказывал что-то сидящему рядом… Сереге. А чуть поодаль сидел Корнеич. Еще рядом — актер с бледным лицом, что жаловался на жизнь главрежу. Пете наплевать, что Хвостов не спал ночь, заучивая текст, он громко скажет: «Вранье!» И Корнеич скажет. Серега плюнет прямо в лицо, а женоподобный актеришко захихикает. А вот еще «друг» Профура — отомстит за своего «человечка», ох отомстит сейчас! И Серегин бригадник с завода тоже здесь — этот громче всех засвистит и швырнет что-нибудь, хотя подобные действия запрещены в советских театрах. Эх, надо было дать икру, ведь для больного…
Обмерев, Евгений Сергеевич прижался спиной к стене. Он не шептал, не махал руками Петровичу — просто стоял. Прошла секунда. Нисколько не удивившись, даже не повернув головы, Петрович сказал громко в зал:
— Продолжаем нашу программу! Арию мадам Баттерфляй из оперы «Чио-Чио-сан» исполняет врач поликлиники…
Евгений Сергеевич побрел назад в фойе. У него сильно болело сердце. Он шел по лестнице, потом по коридору мимо буфета… Ему казалось, что во всем здании театра стоит запах кухни.