Джойс Кэрол Оутс Никто не знает, как меня зовут

Для своих девяти лет была она очень развитой девочкой. И поняла про опасность даже прежде, чем увидела кота с мехом серым, будто пух чертополоха, легким, как дыхание, который смотрел на нее золотисто-янтарными глазами из-под пунцовых пионов на клумбе.

Было лето. «Первое лето Беби» называли они его. У озера Святого Облака среди Адирондакских гор в летнем домике, крытом темной дранкой, с каминами из камней и широкой верандой на втором этаже, которая, когда стоишь на ней, будто парит в воздухе, ни к чему не прикрепленная. У озера Святого Облака дома соседей совсем не видны за деревьями, и ей это нравилось. Дома-призраки, как и те, кто в них живет. Только голоса иногда доносились оттуда, или музыка по радио, или откуда-то дальше по берегу — собачий лай рано поутру, но кошки ведь неслышные — оттого-то они отчасти и кажутся такими особенными. И когда она в первый раз увидела чертополошно-серого кота, то от удивления даже не окликнула его; просто кот уставился на нее, а она — на кота, и ей показалось, что кот ее узнал. Во всяком случае, он задвигал ртом, будто неслышно сказал что-то — и это было не «мяу», как в глупых комиксах, а настоящее слово. Но кот тут же исчез, и она осталась стоять на веранде одна, ощущая нежданную потерю, будто из нее вдруг высосали весь воздух, и когда мамочка, вышла из комнаты с Беби на руках и с полотенцем через плечо, чтобы слюни Беби плечо не пачкали, она сначала не услышала, как мамочка заговорила с ней, потому что изо всех сил прислушивалась к чему-то другому. Мамочка повторила то, что сказала:

— Джессика?.. Посмотри-ка, кто тут.

ДЖЕССИКА. Вот это слово, вот это имя безмолвно произнес чертополошно-серый кот.

Все дома в городе, все дома на Проспект-стрит, на их улице были у всех на виду, будто на глянцевых рекламных объявлениях. Дома были большие из кирпича или камня, и газоны там были большие, ухоженные, и дома никогда не таились друг от друга, никогда не прятались, как на озере Святого Облака. Там их соседи знали их имена и всегда здоровались с Джессикой, даже когда видели, что она не смотрит в их сторону и думает «я никого не вижу и они не могут увидеть меня», но от них не было избавления, а задние дворы сливались друг с другом, разделенные либо рабатками, либо живыми изгородями, которые ничего не заслоняли. Джессика любила летний домик, прежде он был бабушкин, пока она не умерла, и уехала, и оставила его им, но она так и не могла решить, НАСТОЯЩИЙ ли он или только ей приснился. Ей иногда бывало трудно вспомнить, что такое НАСТОЯЩЕЕ, а что такое СОН, и бывают ли они одним и тем же или же всегда-всегда разные. А знать это было очень важно, ведь если она их спутает, мамочка заметит и начнет ее расспрашивать, а один раз папочка не удержался и засмеялся над ней при гостях. Она возбужденно болтала, как бывает с очень застенчивыми детьми, которых вдруг охватывает лихорадочное желание вступить в разговор, и она рассказывала, что крышу дома можно приподнять и вылезти наружу по облакам, как по ступенькам. А папочка перебил ее, чтобы сказать: «Нет-нет, Джесси, детка, это просто сон», — и засмеялся на ее горестный взгляд, а потому она онемела, будто он ее ударил, и попятилась, и выбежала из комнаты, чтобы спрятаться. И сгрызла ноготь на большом пальце, чтобы наказать себя.

Потом папочка пришел к ней, сел перед ней на корточки, чтобы смотреть ей прямо в глаза, и сказал, что очень жалеет, что засмеялся, и надеется, что она не сердится на папочку, а просто она такая МИЛЕНЬКАЯ, ее глазки такие ГОЛУБЫЕ, так она простила папочку? И она кивнула «да», а ее глаза наполнялись слезами обиды и ярости, и в ее сердце — «Нет! нет! нет!», но папочка не услышал и поцеловал ее как всегда.

Было это давным-давно. Она тогда еще училась в дошкольной школе. Сама еще беби, такая глупая. Неудивительно, что они смеялись над ней.

Некоторое время было так страшно, что в это лето они вдруг не смогут поехать на озеро Святого Облака.

Это было как парение в воздухе — само название. Озеро Святого Облака. И облака отражались в озере, плыли по поверхности подернутой рябью воды. Это было ВВЕРХ к озеру Святого Облака в Адирондакских горах, и ВВЕРХ, когда папочка сидел за рулем, в предгорья, а потом и в горы по изгибающимся, а иногда и петляющим шоссе. Она чувствовала их путешествие ВВЕРХ, и не было другого такого ощущения, такого странного и такого чудесного.

«Мы поедем на озеро?» Джессика не осмеливалась спросить мамочку или папочку, потому что задать такой вопрос значило признать тот страх, чтобы прогнать который она и задавала вопрос. И еще был ужас перед тем, что летний домик все-таки не НАСТОЯЩИЙ, а всего только СОН Джессики, потому что она так хотела, чтобы он был.

Прежде, до рождения Беби весной. Весом всего в пять фунтов одиннадцать унций. Прежде, до «К-сечения», сколько раз она слышала, как они говорили про него по телефону, сообщая друзьям и родственникам. «К-сечение» — она видела его, парящие геометрические фигуры, восьмиугольники, шестиугольники, будто в каком-то архитектурном папочкином журнале, и Беби в одном из них, и его надо было выпилить. Пила, Джессика знала, была особенной, инструментом хирурга. Мамочка хотела «естественных родов», а вместо — «К-сечение», и по вине Беби, но об этом никто ничего не говорил. А ведь на Беби должны были сердиться, не хотеть его, противного, потому что все эти месяцы Джессика была ХОРОШЕЙ, а будущий Беби — ПЛОХИМ. А никто словно бы не замечал, не придавал никакого значения. «Мы поедем на озеро в этом году? Вы еще меня любите?» — Джессика не решалась спрашивать, боясь ответа.

Таким бы этот год, год круглящегося мамочкиного животика, когда Джессика узнала очень много всякого, не зная, откуда она это знает. И чем больше ей не объясняли, тем больше она понимала. Она была серьезной девочкой с хрупкими костями, перламутрово-голубыми глазами и изящным овалом лица, будто у фарфоровой куклы, и у нее была привычка, которую все взрослые не одобряли, привычка грызть ноготь на большом пальце, иногда до крови, или даже просто сосать большой палец, если на нее не смотрели, но самое главное — она умела иногда становиться невидимкой, наблюдать и слушать, и слышать больше того, что говорили. Когда мамочка в ту зиму плохо себя чувствовала, и темные круги у нее под глазами, и ее красивые каштановые волосы свисают безжизненными прядями, зачесанные за уши, и ее дыхание, такое пыхтящее после лестницы, или просто потому, что она прошла через комнату. От талии и выше мамочка все еще была мамочкой, но ниже талии, там, куда Джессике не нравилось смотреть, там нечто, которое они называли будущим Беби, Беби, будущей сестричкой, так безобразно распухло у нее в животике, что он мог вот-вот лопнуть. И мамочка, например, читала Джессике или помогала ей мыться, как вдруг ее поражала боль: Беби сильно брыкал ее, так сильно, что и Джессика это чувствовала, и теплый румянец сбегал с маминых щек, и жаркие слезы наполняли ее глаза. И мамочка торопливо целовала Джессику и уходила. Если папочка был дома, она звала его тем специальным голосом, который означал, что она старается быть спокойной. Папочка говорил:

«Любимая, с тобой все хорошо, ничего не случилось, я уверен, что ничего», и помогал мамочке сесть где-нибудь поудобнее или прилечь, подняв ноги повыше; или вел ее медленно, будто старушку, через прихожую в ванную. Вот почему мамочка там много смеялась, так задыхалась или вдруг начинала плакать. «Уж эти гормоны!» — смеялась она. Или: «Я слишком стара! Мы слишком долго откладывали! Мне почти сорок! Господи Боже, я так хочу этого беби, так хочу!» И папочка был таким ласковым и чуть-чуть пенял ей — он привык ухаживать за мамочкой, когда она бывала в таком настроении. «Ш-ш-ш! Ну к чему эти глупенькие слова? Ты хочешь напугать Джесси, ты хочешь напугать меня?» И даже если Джессика спала у себя в комнате в своей кровати, она все равно слышала, все равно знала, и утром вспоминала так, будто то, что было НАСТОЯЩИМ, вместе с тем было и СНОМ, а у СНА есть тайная сила, которая позволяет тебе знать то, о чем другие не знают, что ты знаешь.

* * *

Но Беби родился и получил имя, которое Джессика шептала, но в своем сердце НЕ ГОВОРИЛА.

Беби родился в больнице, выпиленный из «К-сечения», как и было задумано. Джессику привели повидать мамочку и Беби —. И удивление, когда она увидела их двоих такими-такими ВМЕСТЕ, мамочку такой усталой и счастливой, а Беби, прежде НЕЧТО, безобразное вздутие в мамочкином животике, удивление это было хуже удара электрическим током и оно прожгло Джессику, хотя, когда папочка посадил ее к себе на колено рядом с мамочкиной кроватью, и не оставило следа. «Джесси, милая, погляди-ка, кто это тут? Наша Беби, твоя сестричка —, разве она не красавица? Погляди на ее крохотные пальчики, ее глазки, погляди на ее волосики, они такого же цвета, как твои, разве она не красавица?» И глаза Джессики моргнули только раз или два, и она сумела заговорить пересохшими губами, ответить так, как они хотели, чтобы она ответила, точно в школе, когда учительница задавала вопрос, а ее мысли разлетались осколками, будто разбитое зеркало, но она и виду не подала, у нее была такая сила, ведь взрослым, чтобы они тебя любили, надо говорить только то, что они хотят, чтобы ты им сказала.

Вот так Беби родилась, и все страхи были безосновательны. И Беби с торжеством привезли назад в дом на Проспект-стрит, утопающий в цветах, и там ждала детская, заново перекрашенная и убранная специально для нее. А два месяца спустя Беби в машине отвезли на озеро Святого Облака, потому что мамочка теперь окрепла, а Беби прибавляла в весе, да так, что даже педиатр поражался, и она уже умела сфокусировать взгляд, и улыбаться, то есть как бы улыбаться, и в изумлении разевать свой беззубый ротик, услышав свое имя —! -! -! которое без устали твердили взрослые. Потому что все обожали Беби, и восторгались, даже когда она пукала. Потому что все удивлялись Беби, и ей надо было только мигнуть, и пустить слюни, и агукнуть, и запищать — вся красная, обложившись внутри своих пеленок, — или в своих работающих от батареек качелях вдруг уснуть, будто загипнотизированная — «разве она не красавица! разве она не прелесть!» И Джессике снова задают вопрос, снова, снова, снова. «Разве ты не счастливица, что у тебя такая сестричка, беби-сестричка?» И Джессика знала, какой нужно дать ответ, и дать его с улыбкой, с быстрой, застенчивой улыбкой и кивком. Потому что все привозили подарки для Беби — туда, куда когда-то они привозили подарки для другой беби. (Но только, как узнала Джессика, услышав разговор мамочки с подругой, подарков для Беби было гораздо больше, чем тогда для Джессики. Мама призналась подруге, что их даже СЛИШКОМ уж много, она чувствует себя виноватой, теперь они состоятельные люди и не должны экономить и во всем себе отказывать, как было, когда родилась Джессика — и вот ТЕПЕРЬ их завалили подарками, почти триста подарков! Ей целый год придется писать благодарности.)

На озере Святого Облака, думала Джессика, все будет по-другому.

На озере Святого Облака Беби уже не будет такой главной.

Но она ошиблась, она сразу же поняла, что ошиблась, и, наверное, не надо было хотеть приехать сюда. Потому что никогда прежде большой старый летний домик не был полон такой СУЕТЫ, такого ШУМА. У Беби иногда болел животик, и она плакала, и плакала, и плакала всю ночь напролет, а некоторые особые комнаты, как, например, солярий на первом этаже, такой красивый, все окна в кружевных решетках, он был отдан Беби, и вскоре начал пахнуть запахом Беби. А иногда верхнюю веранду, откуда можно было смотреть, как среди деревьев порхают чижики, почти ручные птички, и слушать, как они весело щебечут, о чем-то спрашивая, тоже отдавали Беби. Белая плетеная колыбель, семейная реликвия, украшенная белыми и розовыми лентами, продернутыми между прутьями, и кружевным пологом, который иногда опускали, чтобы защитить нежное личико Беби от солнца; пеленальный столик, заваленный одноразовыми подгузниками, одеяльца Беби, пинетки Беби, штанишки Беби, пижамки Беби, нагруднички Беби, кофточки Беби, погремушки Беби, заводные и мягкие игрушки Беби — всюду и везде. Из-за Беби на озеро Святого Облака съезжалось гораздо больше родственников, чем когда-либо прежде, включая троюродных и четвероюродных тетей, дядей и всяких кузенов и кузин, которых Джессика видела в первый раз; и всегда Джессике задавался вопрос: «Разве ты не счастливица, что у тебя такая сестричка? Красивая беби-сестричка?» Этих гостей Джессика боялась даже больше, чем гостей в городе, потому что они вторгались в этот особый дом, дом, который, думала Джессика, останется таким, каким был всегда, до Беби, когда никто и понятия не имел о Беби. Однако и здесь Беби осталась средоточием всего счастья, средоточием всеобщего внимания, будто из круглых голубых глазок Беби лился сияющий свет, который видели все, КРОМЕ ДЖЕССИКИ.

(Или они только притворялись? Взрослые ведь всегда делали вид или прямо говорили неправду, но спросить было нельзя, потому что тогда они бы ЗНАЛИ, что ты ЗНАЕШЬ, и перестали бы тебя любить.)

Вот эту тайну Джессика и хотела открыть чертополошно-серому коту с мехом, легким, как дыхание, но в спокойном невозмутимом взвешивающем взгляде кота она увидела, что кот уже все знает. Он знал больше Джессики, потому что он был старше Джессики и жил здесь у озера Святого Облака еще задолго до ее рождения. Она было подумала, что он — соседский кот, но на самом деле он был дикий кот и совсем ничей: «Я тот, кто я, и никто не знает, как меня зовут». И все-таки вид у него был сытый, потому что он был охотником. Его глаза, золотисто-янтарные, умели видеть в темноте, как не умеют никакие человеческие. Очень красивый — туманный серый мех, чуть подернутый белизной, чистый белый нагрудничек, белые лапы и кончик хвоста тоже белый. Он был длинношерстый, наполовину персидский, и Джессика еще никогда ни у одного кота не видела такого густого и пышного меха. Было видно, какие сильные у него плечи и задние лапы, и, конечно, угадать, что он сейчас сделает, не мог бы никто. Казалось, он вот-вот подойдет к протянутой руке Джессики взять кусочек оставшегося от завтрака бекона и позволит ей ласкать его, как ей хочется, и она звала: «Киса-киса-киса! Ну же, кисонька»… А в следующую секунду он скрылся в кустах за пионовой клумбой, будто его тут и не было вовсе. Легкое шуршание веток ему вслед, и все.

И она грызла зубами ноготь большого пальца до крови, чтобы наказать себя. Ведь она была такой маленькой дурочкой, такой глупой, всеми брошенной дурочкой, что даже чер-тополошно-серый кот ее презирал.

Папочка уехал в город с понедельника до четверга, и, когда он позвонил поговорить с мамочкой и поагукал с Беби, Джессика убежала и спряталась. Потом мамочка побранила ее: «Где ты была? Папочка хотел с тобой поздороваться», — и Джессика сказала, широко раскрыв глаза от огорчения:

«Мамочка, я же все время была здесь!» — и расплакалась.

Чертополошно-серый кот прыгает поймать стрекозу и глотает ее еще в воздухе.

Чертополошно-серый кот прыгает поймать чижика, рвет зубами его перышки, пожирает его на опушке.

Чертополошно-серый кот прыгает с сосновой ветки на перила веранды, идет, задрав хвост, по перилам туда, где Беби спит в своей плетеной колыбели. А где мамочка?

«Я тот, кто я, и никто не знает, как меня зовут».

Джессика проснулась в прохладном, пахнущем соснами мраке в комнате, которую сперва не узнала, проснулась, когда что-то прикоснулось к ее лицу, защекотало губы и ноздри, ее сердце заколотилось от страха — но страха чего? Ведь она не знала, что угрожало высосать у нее дыхание и задушить ее, что это было, кто это был.

И оно скорчилось у нее на груди. Тяжелое, пушисто-теплое. Его спокойные золотисто-светящиеся глаза. Киса? Киса поцелуй? Поцелуй кисоньку, Беби. Но только ОНА НЕ БЫЛА БЕБИ. Только не Беби!

Шел июль, и пунцовые пионы отцвели, и гостей стало меньше. У Беби целый день и целую ночь был жар, и Беби каким-то образом (как? в течение ночи?) поцарапала себя под левым глазом собственным крохотным ноготком, и мамочка очень разволновалась, и ее пришлось силой удерживать, чтобы она не увезла Беби за девяносто миль к доктору, специально лечащему заболевших Беби в Лейк-Плесиде. Папочка целовал мамочку и беби, а мамочку поругал за нервность: «Бога ради, любимая, возьми себя в руки, это пустяк, ты знаешь, что это пустяк, мы ведь один раз уже пережили такое, ведь правда?» И мамочка постаралась сказать спокойно: «Да, но все беби разные, и я теперь другая — я больше влюблена в —, чем когда-либо в Джесси. Господи меня помилуй, мне кажется, это так». И папочка вздохнул и сказал: «Ну, наверное, и я тоже, возможно, дело в том, что теперь мы стали более зрелыми и знаем, какими опасностями полна жизнь, и мы знаем, что не будем жить вечно, как нам казалось, всего десять лет назад мы БЫЛИ МОЛОДЫ». А за несколькими стенами (ночью в летнем домике над озером голоса разносятся куда дальше, чем в городе) Джессика сосала большой палец и слушала, а что не слышала, то ей снилось.

Потому что такова власть ночи, в которой чертополошный кот выслеживает свою добычу: тебе может присниться настоящее, и оно — настоящее, так как приснилось тебе.

Все время, с тех пор как мамочке в первый раз стало нехорошо прошлой зимой и будущая Беби заставляла пухнуть ее животик, Джессика поняла, что существует опасность. Вот почему мамочка ходила так осторожно, и вот почему мамочка перестала пить даже белое вино, которое любила, и вот почему никаким гостям, даже дяде Олби, который был всеобщим любимым другом и заядлым курильщиком, не позволялось курить у них в доме — нигде и нигде. И больше никогда! И еще опасность холодных сквозняков даже летом — Беби была восприимчива к респираторным инфекциям, даже теперь, когда весила уже вдвое больше. И опасностью были те друзья или родственники, которые рвались взять Беби на руки, не умея поддержать ее головку. (Через два с половиной месяца Джессика еще ни разу не держала на руках свою сестричку-беби. Она робела, она боялась. «Нет, спасибо, мамочка», — говорила она тихонько. Даже когда сидела совсем рядом с мамочкой, так что они могли бы все трое обняться в уютный дождливый день перед камином, даже когда мамочка показывала Джесси, куда подсунуть руки. «Нет, спасибо, мамочка».) А если мамочка съедала совсем немножко чего-то неподходящего для Беби, например, латук, Беби после кормления начинала капризничать и дергаться из-за газов, которые всосала с мамочкиным молоком, и плакала всю ночь напролет. И ВСЕ-ТАКИ НИКТО НА БЕБИ НЕ СЕРДИЛСЯ.

И ВСЕ РАССЕРДИЛИСЬ НА ДЖЕССИКУ, когда как-то вечером за ужином Беби в своей плетеной колыбели рядом с мамочкой кряхтела, брыкалась и плакала, а Джессика вдруг выплюнула на тарелку то, что было у нее во рту, зажала уши ладонями и убежала из столовой, а мамочка, и папочка, и гости, приехавшие погостить на конец недели, смотрели ей вслед.

И потом послышался папочкин голос: «Джесси?.. Вернись…» И потом послышался мамочкин голос, такой расстроенный: «Джессика! Это НЕВЕЖЛИВО…» В эту ночь чертополошно-серый кот забрался к ней на подоконник, его глаза сверкали в темноте. Она лежала очень смирно и очень боялась. «Не высасывай мое дыхание! Не надо!» — и после долгой тишины она услышала басистый, хрипло вибрирующий звук, убаюкивающий звук, будто сон. Это мурлыкал чертополошно-серый кот. И потому она поняла, что для нее опасности нет, и она поняла, что уснет. И уснула.

А УТРОМ ПРОСНУЛАСЬ, ПОТОМУ ЧТО МАМОЧКА КРИЧАЛА, КРИЧАЛА И КРИЧАЛА, ГОЛОС ЕЕ БУДТО КАРАБКАЛСЯ ВВЕРХ ПО СТЕНЕ. КРИЧАЛА, но только теперь, проснувшись, Джессика слышала крики соек у себя за окном совсем близко в соснах, где жило много соек, и когда их что-нибудь тревожило, они пронзительно верещали, и быстро ныряли вниз, хлопая крыльями, чтобы защитить себя и своих птенцов.

Чертополошно-серый кот неторопливо бежал позади дома, поставив хвост торчком, задрав голову, зажав в сильных челюстях бьющуюся синюю птицу.

Все это время была одна вещь, про которую Джессика не думала. Никогда. От нее в животе щемило и подпрыгивало, а во рту появлялся вкус ярко-горячей желчи, А ПОТОМУ ОНА ПРО НЕЕ НЕ ДУМАЛА. НИКОГДА.

И она не глядела на мамочкины груди под ее свободными блузками и кофточками. Груди, наполненные теплым молоком, надутые, как воздушные шары. Это называлось КОРМЛЕНИЕМ, но Джессика про это не думала. Это было причиной, почему мамочка не могла отойти от Беби больше чем на час — а вернее, мамочка так любила Беби, что не могла отойти от Беби больше чем на несколько минут. Когда наступало время, когда Беби начинала хныкать и плакать, мамочка просила извинения, а на ее лице появлялись гордость и радость, и она с нежной бережностью уносила Беби в комнату Беби и закрывала за ними дверь. Джессика убегала из дома, терла кулаками крепко зажмуренные глаза — зажмуренные, даже когда она бежала, спотыкаясь, изнывая от стыда. Я ЭТОГО НЕ ДЕЛАЛА. НИКОГДА. Я НЕ БЫЛА БЕБИ. НИКОГДА.

* * *

И было еще одно, что узнала Джессика. Она думала, что это была хитрость чертополошно-серого кота, тайная мудрость, переданная ей. Как-то она вдруг поняла, что можно под взглядами свидетелей, даже мамочки, такой зоркой, «смотреть» на Беби широко открытыми глазами и все-таки не «видеть» Беби, где бы Беби ни была — в плетеной колыбели, или в колясочке, или на качелях, или на руках у мамочки, у папочки, — ТАМ БЫЛА ПУСТОТА.

Точно так же можно было спокойно слышать имя Беби — и даже если требовалось произносить его — и все-таки в самой глубине сердце его не признавать.

Тогда она поняла, что Беби скоро уйдет. Ведь когда бабушка заболела и легла в больницу, бабушка, которая была матерью папочки и которая прежде была владелицей летнего домика у озера Святого Облака, Джессика, хотя она любила старушку, начала робеть и стесняться ее, едва почувствовала тот апельсиново-сладкий запах, который поднимался от ссохшегося тела бабушки. И иногда, глядя на бабушку, она сощуривала глаза, и на месте бабушки оказывалась неясная фигура, будто во сне, а потом — пустота. Она была тогда маленькой девочкой, всего четыре годика. Она прошептала мамочке на ушко:

«Куда уходит бабушка?», а мамочка велела ей «ш-ш-ш». Просто «ш-ш-ш». Этот вопрос как будто очень расстроил мамочку, а потому Джессика не стала задавать его еще раз, и не задала папочке. Она не знала, то ли ее пугала пустота на месте бабушки, то ли ей надоедало притворяться, будто на больничной кровати кто-то лежит, что-то имеющее отношение к НЕЙ.

Теперь чертополошно-серый кот каждую ночь прыгал к ней на подоконник там, где окно было открыто. Ударом белых лап он прогнул сетку вовнутрь и теперь пролезал в комнату, его янтарные глаза светились в темноте, будто золотые монеты, и его хриплое «мяу» было будто человеческий вопрос, дразнилка — КТО? ТЫ? А басистое вибрирующее мурлыканье у него в горле было похоже на смех, когда он бесшумно вспрыгнул на кровать Джессики и, пока она изумленно смотрела на него, пробежал вперед, чтобы прижать свою морду — морду теплую и липкую от крови только что убитой и сожранной добычи — к ее лицу! «Я тот, кто я, и никто не знает, как меня зовут». Чертополошно-серый кот придавил ее грудь. Она пыталась сбросить его и не сумела. Она пыталась закричать, нет, она беспомощно смеялась — жесткие усы были такими щекотными. «Мамочка! Папочка!..» Она пыталась вдохнуть, чтобы закричать, но не могла, потому что гигантский кот, прижав морду ей ко рту, высосал ее дыхание.

«Я тот, кто я, никто не знает, как меня зовут, никто не может меня остановить».

Было прохладно-голубое утро в горах. В этот час, семь-двадцать, озеро Святого Облака было прозрачным и пустым — ни парусных яхт, ни купающихся, и девочка была босой, в шортиках и майке у причала, когда они позвали ее из кухонной двери, и сначала она как будто не услышала, потом медленно повернулась и пошла назад в дом, и увидев странное потерянное выражение на ее лице, они ее спросили: может, она плохо себя чувствует? Что-то не так? Ее глаза были прозрачными, перламутрово-голубыми и казались совсем не детскими. Кожа под ними выглядела чуть-чуть вдавленной и синеватой. Мамочка, державшая Беби на сгибе локтя, неуклюже нагнулась откинуть нечесаные волосы Джессики со лба, прохладного на ощупь, воскового. Папочка, который варил кофе, спросил ее, нахмурясь с улыбкой: не снятся ли ей опять плохие сны? — когда она была маленькой, ей снились пугающие сны, и тогда ее укладывали спать с мамочкой и папочкой, между ними, в большой кровати, где ей нечего было бояться. Но она осторожно ответила им, что нет, нет, она хорошо себя чувствует. Она просто рано проснулась, и только. Папочка спросил ее, не потревожил ли ее ночью плач Беби, а она сказала — нет, нет, она никакого плача не слышала, и опять папочка сказал, что если ей снятся плохие сны, она должна им сказать, а она сказала своим серьезным, осторожным голосом: «Если мне снились плохие сны, я их не помню». И она улыбнулась — не папочке и не мамочке, а с быстрым пренебрежением. «Для ЭТОГО я уже совсем большая».

Мамочка сказала: «Кошмары бывают у всех, родная». Мамочка грустно засмеялась и нагнулась поцеловать Джессику в щеку, но Беби уже заворочалась и захныкала, и Джессика отодвинулась. Больше она не поддастся на мамочкины хитрости или на папочкины. Никогда.

* * *

Вот как это случилось, когда случилось.

На верхней веранде в шквалах солнечного света среди запаха сосновой хвои и милого быстрого щебета чижиков мамочка разговаривала с подругой, а Беби после кормления уже заснула в ее семейной колыбели с трепещущими на ветру атласными лентами, а Джессика, которая в этот день не находила себе места, перегибалась через перила, глядя в папочкин бинокль на зеркальное озеро — на дальний берег, где то, что невооруженному глазу представлялось светлыми пятнышками, превращалось в крохотные человеческие фигурки, на стаю крякв в заливчике у их берега, на путаницу трав и кусты из пионовой клумбы, где тогда она увидела, как что-то двигалось. Мамочка буркнула: «О черт! Уж эта связь!» — и сказала Джессике, что пойдет договорить внизу — две-три минуты, так не присмотрит ли Джессика за Беби? И Джессика пожала плечами и сказала: «Да, конечно». Мама, которая была босой, в просторном летнем балахоне с глубоким вырезом, от которого Джессика жмурилась, заглянула в колыбель Беби, проверяя, убеждаясь, что Беби ДЕЙСТВИТЕЛЬНО крепко спит, и мамочка побежала вниз, а Джессика снова занялась биноклем, который оттягивал ей руки, и запястья у нее начинали ныть, если только не опереться о перила. Она, как во сне, считала яхты на озере — в ее поле зрения их было пять, — и ей стало нехорошо, потому что теперь было уже после Четвертого Июля, и папочка все время обещал, что приведет в порядок яхточку и покатает ее. В предыдущее лето, и в предпредыдущее, и в предпредпредыдущее папочка к этому времени уже плавал по озеру, хотя, как он говорил, моряк из него получился никудышный, и ему требовалась безупречная погода, а сегодня выдался безупречнейший день — душистый, благоуханный, и ветер дул порывами, но совсем не сильными, — но сегодня папочка был в городе, у себя в офисе, и вернуться должен был только завтра вечером, и Джессика мрачно думала, покусывая нижнюю губу, что теперь, когда есть Беби, мамочка, наверное, с ними не поплывет кататься на весь день, все это изменилось. И никогда не будет прежним. И Джессика видела движение быстро порхающих птиц среди сосновых веток, и неясное что-то серое, как туман, пересекло поле ее зрения — птица? сова? Она старалась найти его среди сосновых веток, таких пугающе увеличенных — каждая веточка, каждая иголка, каждый сучок такие большие и словно всего в дюйме от ее глаз, и тут она вдруг поняла, что слышит странные страшные звуки, булькающие, хрипящие звуки, и ритмичный скрип, и она в изумлении обернулась, и меньше чем в трех шагах позади себя увидела чертополошно-серого кота, скорчившегося в колыбели на крохотной грудке Беби, припав мордой к ротику Беби…

Колыбель покачивалась под тяжестью кота в такт движению его лап, которые будто что-то грубо месили. Джессика прошептала: «Нет!.. Ой нет!..» — и бинокль выпал из ее пальцев. Словно во сне ее руки и ноги отказывались двигаться. Гигантский кот, свирепоглазый, чей туманно-серый мех казался легче пуха молочая, а серый, пышный, с белым кончиком хвост стоял торчком, не обращал на нее никакого внимания и жадно всасывался в ротик младенца, месил и царапал свою маленькую добычу, а Беби судорожно боролась за жизнь — вы бы не поверили, что трехмесячный младенец способен так сопротивляться, отчаянно размахивать крохотными ручками и ножками. Однако чертополошно-серый кот был сильнее, гораздо сильнее, и не отступал от своей цели — ВЫСОСАТЬ ДЫХАНИЕ БЕБИ, ЛИШИТЬ ЕЕ ВОЗДУХА, УДУШИТЬ СВОЕЙ МОРДОЙ.

Очень долго Джессика не могла пошевельнуться — вот, что она скажет, в чем признается потом. А к тому времени, когда она подбежала к колыбели, захлопала в ладоши, чтобы спугнуть кота, Беби перестала бороться, ее личико все еще было красным, но быстро утрачивало краски, становилось похожим на личико восковой куклы, а ее круглые голубые глазки были полны слез, расфокусированными и незряче смотрели за плечо Джессики.

Джессика закричала: «Мамочка!»

Ухватив свою беби-сестричку за хрупкие плечики, чтобы встряхнуть, оживить, Джессика в первый раз по-настоящему дотронулась до своей сестрички-беби, которую так любила, но в беби не осталось жизни — было уже слишком поздно. Плача, крича: «Мамочка! Мамочка! Мамочка!»

Вот так мамочка увидела Джессику — нагнувшуюся над колыбелью, трясущую мертвого младенца будто тряпичную куклу. Бинокль ее отца с разбитыми окулярами валялся на полу веранды у ее ног.

Загрузка...