Матушка Олимпиада истово читала басом. Зеркала были завешаны. Вокруг Нинон были расставлены притащенные из ее комнаты растения: мирт, лавр, эвкалипт, кипарис… Вчера она была нехороша, а сегодня распухла, морщины растянулись, и все находили, что она стала очень интересной.
Мари сидела неподвижно в уголке дивана, маленькая, седенькая, с трясущимися розовыми щечками, держа у носика надушенный платок.
Стуча палкой, вошла Барб Собакина, костлявая, с седыми усами и бородой, и перекрестилась на иконы.
– Здравствуйте, матушка Марья Петровна, – сказала она неестественным, ханжеским голосом: – Какое горе!.. Узнаёте меня?
Мари сконфузилась, заморгала и пролепетала: – Как же, как же…
– Хорошие люди, видно, и там нужны, – пропела Барб, покрестилась около Нинон, прошептала на всю комнату: – Какая интересная! – и притворным голосом затараторила, идя к дивану:
– Кружевцо у ней на чепчике!.. Научите, матушка. Простите, понимаю, что теперь не время, но мы так… – Она нагнулась и заглянула Мари в глаза: – не часто видимся… Как это вяжут?
Мари, смущенная, смотрела. Барб стояла перед ней, навалившись на палку, и выжидательно глядела.
– Тогда не здесь, – пробормотала Мари. – Может быть, пройдете в мою комнату?
– Семь петель делается на воздух, – суетливо объясняла она на ходу, отодвигая драпировки и толкая двери. – На воздух… Столбиком… да, вот, здесь, в сундуке, образчик…
Синяя лампадка горела у икон. На столике под ними две маленькие розы без ножек плавали в блюдечке. Почти не слышно было через несколько стен, как матушка Олимпиада бубнит по-славянски над ухом Нинон. Старухи сидели на скамеечках перед раскрытыми сундуками, перебирали куски кружев, вышивки, рассматривали их на свет, прикидывали их на черное, на красное и бормотали: – С накидкой… шашечкой… французский шов… – Мари взглянула на гостью, порылась, достала темную полированную шкатулочку, сняла через голову маленький ключик на черном шнурке и открыла.
– Барб, – сказала она и подала ей маленькую коричневую фотографию.
– Мари…
– Барб… сорок лет…
– Мари, вы знаете…
– Барб, это она… Утром, не успеешь причесаться, уже шипит: – Берегись ее, Мари! У нее на уме какие-то пакости. Она тебе натянет нос… – Трубила, трубила… а я…
– Я так и знала, – сказала Барб и засмеялась. – Как услышала сегодня, сейчас же взяла палку и явилась.
Мари захихикала. – Лежит кверху носом! Раздулась, как утопленник, а все – такая интересная, такая интересная!.. – И ты, Барб, тоже.
– Мари… глупенькая…
Они тихонько смеялись беззубыми ртами, и своими страшными коричнево-лиловыми руками Барб нежно гладила страшные ручки Мари и мутными белесыми глазами глядела в ее мутные белесые глаза.
– Ты все такая же хорошенькая, Барб…
– И ты, Мари…
– У тебя и тогда были маленькие усики и на щеках – пушочек… А помнишь, нас вели прикладываться, ты поправляла сзади пуговку, и я взяла тебя за пальцы…
– Да… Ах, Мари…
– Барб, помнишь…
Темнело. Горела лампадка. Розы в блюдечке пахли сильнее. Перед раскрытым сундуком валялось на полу белье. Старухи, улыбающиеся, умиленные, сидели на кровати. Матушка Олимпиада отворила дверь и позвала на панихиду.
– Сейчас, – сказала ей Мари. – Идите… Варенька, пойдем, бог с ними…
– Да, пойдем, бог с ними, – ответила Барб с счастливой улыбкой и подняла свою палку.
Они, обнявшись, медленно пошли по коридору. – Варенька, – мечтательно произнесла Мари, – а сколько счастья было бы у нас с тобой за сорок лет… Зажми нос, Варенька, – прибавила она злорадно, открывая дверь в гостиную.
Нинон лежала между тремя церковными подсвечниками, окруженная собственноручно взращенными в кадках эвкалиптами и лаврами и еще больше распухшая.
Гости, делая постные лица, говорили о ее твердом характере и о том, что она стала еще интересней: еще пополнела, помолодела и стала еще интересней. Мари с достоинством кивала головой, и ей хотелось подмигнуть, хихикнуть, высунуть язык. Она тихонько тронула Барб за руку, и Барб, счастливая, удерживая смех, пожала ее пальцы.