Говард Филлипс Лавкрафт НОЧНОЙ ПРИШЕЛЕЦ

I

Верно, что я всадил шесть пуль в голову своему лучшему другу, но все же надеюсь настоящим заявлением доказать, что я не убийца. Всякий вправе назвать меня безумным — куда более безумным, нежели тот, кого я убил в палате Аркхемского санатория. Но по прошествии времени мои читатели взвесят каждый из приведенных мною доводов, соотнесут их с известными фактами и зададутся вопросом: а мог ли я полагать иначе после того, как перед моими глазами предстала кульминация всего этого кошмара — та тварь на пороге.

До той жуткой встречи и я также не мог узреть ничего иного, кроме безумия, в невероятных историях, коих я оказывался участником. Даже и теперь я спрашиваю себя, не обманулся ли я — и точно ли я сам не безумен? Не знаю… но найдется немало охотников рассказать об Эдварде и Асенат Дерби поразительные вещи, и даже невозмутимые полицейские уже довольно поломали голову над объяснением того последнего ужасного визита. Они выдвинули весьма шаткую гипотезу о том, будто эта страшная выходка стала проявлением мести или угрозы изгнанных слуг, хотя в глубине-то души они догадывались, что истина — куда более ужасна и невероятна.

Итак, я утверждаю, что Эдварда Дерби я не убивал. Скорее, я отомстил за него, и тем самым очистил землю от исчадия зла, которое, оставшись невредимым, могло бы наслать неисчислимые ужасы на человечество. Рядом с маршрутами наших дневных прогулок есть черные зоны мира теней, откуда время от времени прорываются на свет посланники кошмара. Когда же это происходит, посвященный человек должен нанести разящий удар прежде, чем будут иметь место ужасные последствия.

Я был знаком с Эдвардом Пикманом Дерби всю свою жизнь. На восемь лет моложе меня, он был настолько одарен от природы и преуспел в своем развитии, что с той поры, как мне сравнялось шестнадцать, а ему восемь, у нас обнаружилось немало общего. Это был феноменальный ребенок-ученый, каких мне в моей жизни не доводилось встречать, и уже в семь лет он сочинял стихи мрачного, фантастического, почти пугающего свойства, которые безмерно поражали его наставников. Возможно, домашнее образование и уединение обусловили его преждевременный расцвет. Единственный ребенок в семье, он был чрезвычайно слаб физически, чем печалил своих заботливых родителей и они держали сына в непосредственной близости к себе. Мальчику не дозволяли выходить из дому даже с нянькой, и ему редко выдавалась возможность поиграть без присмотра с прочими детьми. Все это, без сомнения, стало причиной его погружения в странную потаенную жизни души, и для него игра воображения стала единственным способом проявить свободу духа.

Как бы там ни было, его отроческие познания были не по годам обширными и имели характер весьма причудливый, а его детские сочинения поражали мое воображение, невзирая на то, что я был много старше его. Примерно в то время у меня проявилась тяга к искусству гротескного свойства, и я обнаружил в этом ребенке редкую родственную душу. Совместную нашу любовь к миру теней и чудес, вне всякого сомнения, выпестовал древний и ветхий, исподволь пугающий городок, в котором мы жили — проклятый ведьмами, овеянный старинными легендами Аркхем, чьи нахохлившиеся одряхлевшие двускатные крыши и выщербленные георгианские балюстрады по соседству с Мискатоникским университетом сонно предавались воспоминаниям о протекших веках.

Время шло, я увлекся архитектурой и оставил свой замысел проиллюстрировать книгу демонических стихов Эдварда, впрочем, наша дружба от того не пострадала и не стала слабее. Необычный гений молодого Дерби получил удивительное развитие, и на восемнадцатом году жизни он выпустил сборник макабрической лирики под заглавием «Азатот и прочие ужасы», произведший сенсацию. Он состоял в оживленной переписке с печально известным поэтом-бодлеристом Джастином Джеффри, тем самым, кто написал «Людей монолита» и в 1926 г. умер, крича накрик, в сумасшедшем доме, незадолго до того посетив какую-то зловещую и пользующуюся дурной славой деревушку в Венгрии.

В чисто практических же делах и по части самостоятельности, однако, молодой Дерби был совершенно беспомощен, вследствие своего домашнего заточения. Здоровье его улучшилось, но в нем глубоко прижилась с детских лет взлелеянная чересчур заботливыми родителями привычка находиться под чьим-то присмотром, так что он никогда не отправлялся в дорогу один, не принимал самостоятельных решений и не отваживался брать на себя какую-либо ответственность. Уже в раннюю пору жизни стало ясно, что ему не суждено вступить в равную борьбу на поприще бизнеса или в какой-то профессиональной сфере, однако для него этот факт не представлял трагедии, ибо он получил в наследство значительное состояние. Достигнув возраста зрелого мужчины, он сохранил обманчиво мальчишеские черты: светловолосый и голубоглазый, с вечно свеженьким детским лицом, на котором лишь с превеликим трудом можно было различить плод его потуг отрастить усы. Голос у него был тихий, и его тело, не знавшее на протяжении жизни физических упражнений, казалось скорее юношески нескладным, нежели преждевременно тучным. Благодаря своему изрядному росту и красивому лицу он вполне мог бы стать завидным женихом, кабы природная робость не приговорила его к вечному уединению за книгами.

Каждое лето родители увозили Дерби за границу, и он быстро усвоил модные поветрия европейской учености и стиля. Природный талант Дерби, имевший сродство с гением Эдгара По, все больше и больше склонял его к декадентству, прочие же художественные стили и интересы оставляли его практически равнодушным. В те дни мы частенько вели с ним продолжительные дискуссии. Я к тому времени уже закончил Гарвард, прошел практику у одного бостонского архитектора, обзавелся семьей и вернулся в Аркхем, чтобы заняться там своим делом, обосновавшись в родительском особняке на Салтонсталл-стрит, ибо мой отец переехал во Флориду для поправления пошатнувшегося здоровья. Эдвард почти каждый вечер навещал меня, так что я вскоре начал воспринимать его как одного из домочадцев. У него была особая манера звонить в дверь или стучать дверным кольцом, и это вскоре стало нашим тайным сигналом, так что каждый вечер после ужина я привычно прислушивался, не раздадутся ли знакомые три коротких звонка или стука, за коими после долгой паузы следовали ещё два. Куда реже я отправлялся с визитом к нему, и с завистью рассматривал неведомые мне фолианты в его постоянно растущей библиотеке.

Дерби окончил курс в Мискатоникикском университете в Аркхеме, поскольку родители ни за что не хотели отпускать его далеко. Он стал студентом в шестнадцать и закончил полный курс в три года, избрав своей специальностью английскую и французскую литературу и получив высокие отметки по всем предметам, кроме математики и других точных наук. С прочими студентами он общался мало, хотя и с некоторой завистью поглядывал в сторону «дерзких» или «богемных» типов, чей поверхностно «заумный» язык и бессмысленно-ироническое позерство он пытался имитировать и чье легкомысленное отношение к жизни мечтал перенять.

Сам же он стал фанатичным приверженцем оккультной магической мудрости, чьими книжными памятниками издавна славилась и славится до сей поры Мискатоникская библиотека. Вечный обитатель царства фантастического и необычайного, теперь он нырнул в пучину настоящих рун и загадок, оставленных легендарной древностью, то ли в назидание, то ли в предостережение потомкам. Он читал такие сочинения, как пугающую «Книгу Эйбона», «Невыразимые культы» фон Юнцта, и запретный «Necronomicon» безумного араба Абдуллы Алхазреда, о которых ни словом не обмолвился родителям. Эдварду было уже двадцать, когда у меня родился сын, единственный мой ребенок, и мой друг, кажется, был польщен, узнав, что в его честь я дал новорожденному имя Эдвард Дерби Аптон.

Достигнув двадцатипятилетнего возраста, Эдвард Дерби был уже не по годам ученым мужем и довольно-таки известным поэтом и писателем-мистиком, хотя отсутствие связей и опыта общеполезных занятий замедлил его литературный рост, обусловив подражательный и слишком книжный характер его сочинений. Я был, возможно, его ближайшим другом, видя в нем неисчерпаемый кладезь живого теоретизирования, в то время как он обращался ко мне за советом в любых делах, в каковые ему не хотелось посвящать родителей. Он продолжал жить в одиночестве — скорее вследствие своей застенчивости, душевной инертности и родительской опеки, нежели по собственной природной склонности, и в обществе появлялся крайне редко и мимолетно. Когда началась война, слабое здоровье и врожденная робость удержали его дома. Я же отправился в тренировочный лагерь в Платтсбург, но за океан так и не попал.

Так прошло ещё немало лет. Мать Эдварда умерла, когда ему было тридцать четыре, и на долгие месяцы он оказался недееспособным, пораженный странной душевной болезнью. Отец, однако, увез его в Европу, и там ему удалось избавиться от своего недуга без всяких видимых последствий. Потом же его, похоже, охватывало порой какое-то странно-преувеличенное оживление, точно он радовался избавлению своей души от некоего незримого бремени. Он начал вращаться в среде «прогрессивных» студентов, невзирая на свой уже достаточно почтенный возраст, и присутствовал на нескольких весьма вольных мероприятиях — однажды ему пришлось уплатить даже немалую сумму откупа (каковую он занял у меня), дабы известие о его участии в этом прискорбном занятии не дошло до ушей его отца. Некоторые же шепотом распространявшиеся сплетни относительно распутных Мискатоникских школяров были весьма удивительны. Ходили даже разговоры о сеансах черной магии и о прочих происшествиях, совершенно неправдоподобных.

Загрузка...