Мейплы так давно говорили и думали о неизбежности развода, что, казалось, этого никогда не случится. Их бесконечные разговоры, раз от раза все более непоследовательные и безжалостные, когда взаимные обвинения, извинения и излияния сыпались градом и тут же перечеркивались, в конце концов только туже завязывали их в узел какой-то мучительной, безысходной, унизительной близости. Даже физическая близость не умирала: так здоровый, вопреки всем невзгодам, ребенок растет себе и растет, несмотря на явный недостаток питания; а когда языки их наконец смолкали, тела обессиленно сливались в объятии, словно две безмолвные армии, которые счастливы побрататься, едва наступает передышка и можно не истреблять друг друга по воле двух безумных королей, охваченных абсурдной взаимной ненавистью. Истекающий кровью, изувеченный до неузнаваемости, десятки раз с почестями похороненный, их союз все никак не мог окончательно умереть. Не чая разбежаться, они – по старой супружеской привычке – сбежали на пару. Вдвоем отправились в Рим.
Они прилетели вечером. Самолет прибыл с задержкой, аэропорт встретил их великолепием. Они собрались впопыхах, спонтанно – и тем не менее, как будто заранее предупрежденные, шустрые итальянцы с безупречным английским ловко освободили их от багажа, тут же по телефону заказали номер в гостинице и проводили их в автобус. Автобус, к их удивлению, погрузился в темный сельский пейзаж. Где-то вдали висели, словно фонари, редкие освещенные окна; где-то внизу вдруг обнажила серебристую грудь река; то и дело мелькали силуэты олив и пиний, словно полузабытые иллюстрации в старом латинском букваре. «Вот так бы и ехала, и ехала в этом автобусе», – сказала вслух Джоан, и Ричард почувствовал себя уязвленным, припомнив, как давно, когда им еще было хорошо вместе, она раз призналась, что ощутила приятное возбуждение, оттого что парень на заправке, протирая переднее стекло энергичными круговыми движениями, заставил слегка раскачиваться корпус машины, а заодно и ее, сидящую внутри. Из всего, что она ему говорила, именно это признание засело у него в мозгу как самое большое откровение, самая потаенная глубина, приоткрывшаяся ему на миг в той заповедной бездне неведомой ему женщины, до которой он никогда не мог дотянуться и в конце концов устал дотягиваться.
В то же время ему приятно было сознавать, что ей хорошо. Это было его слабое место. Он искренне хотел, чтобы ей было хорошо, и неоспоримый факт, что вдали от нее он не мог быть уверен, хорошо ей или плохо, и стал той последней, неожиданно захлопнувшейся перед ним дверью, когда все другие двери были уже настежь раскрыты. И он осушал слезы, им же самим исторгнутые из ее глаз, забирал назад все свои доводы о полной безысходности в тот самый момент, когда она вот-вот готова была с ними смириться, и их совместная агония продолжалась дальше.
– Все когда-нибудь кончается, – изрек он на сей раз.
– Можешь ты хоть на минутку оставить меня в покое?
– Прости. Уже оставил.
Она какое-то время молча смотрела в окно, потом повернулась к нему и сказала:
– У меня такое чувство, будто мы едем вовсе не в Рим.
– Куда же мы едем? – Он искренне хотел знать, искренне надеялся, что она ему объяснит.
– Может, назад, туда, где все было иначе?
– Ну нет. Я назад не хочу. По-моему, мы ушли оттуда так далеко, что нам осталось пройти совсем немного.
Она отвернулась и долго смотрела на тихий пейзаж за окном, прежде чем до него дошло, что она плачет. Он обнаружил в себе порыв утешить ее и внутренне этот порыв осадил как, по сути, трусливый и жестокий, но рука его, словно повинуясь властной, как вожделение, силе, сама поползла вверх по ее руке. Она опустила голову ему на плечо. Женщина в платке, сидевшая через проход от них, приняла их за молодоженов и благопристойно отвела взгляд.
Сельская местность незаметно осталась позади. Заводские корпуса и ряды жилых домов, вытянувшиеся вдоль дороги, сразу сделали ее уже. Внезапно совсем рядом возникла громада монумента – белая пирамида, вся в лучах света и латинских надписях. Вскоре они уже вместе приникли лицом к окну, жадно всматриваясь в Колизей, эдакий разрушенный свадебный торт, который сперва медленно заполнял собой все видимое пространство, а после безмолвно уплыл из него прочь. На автовокзале еще одна вереница проворных рук и голосов воссоединила их с багажом, усадила в такси и доставила к дверям гостиницы. Когда Ричард опустил в руку шофера несколько монет по шестьсот лир каждая, у него осталось ощущение, что это самые гладкие, круглые, соразмерные по весу монеты, какими ему случалось расплачиваться. К стойке регистрации нужно было подняться по одному пролету лестницы. Портье был молоденький, игриво настроенный весельчак. Он несколько раз произнес их фамилию и спросил, почему им с фамилией Мейпл не пришло в голову отправиться в Нейпл – так ведь по-английски звучит «Неаполь»? Холлы в этой второразрядной, как их предупредили в аэропорту, гостинице были, тем не менее, отделаны розовым мрамором. Так по мраморным полам они и дошли до своего номера. В номере пол тоже был мраморный. Это да еще грандиозные размеры ванной и по-имперски пурпурные занавески настолько ослепили Ричарда, что серьезный изъян он обнаружил, уже когда портье, явно довольный чаевыми – вероятно, непомерно щедрыми, – пощелкивая каблуками, скрылся в конце коридора.
– Две кровати, – сказал он. До сих пор они всегда останавливались в номерах с одной двуспальной.
– Хочешь позвать его назад? – спросила Джоан.
– Для тебя это существенно?
– Да нет, не особенно. Как ты – сможешь спать один?
– Смогу, наверное. Только… – Тут были свои нюансы. Он не мог избавиться от ощущения, что им нанесли оскорбление. Пока они не расстались окончательно, казалось верхом наглости, чтобы хоть что-то, пусть даже ничтожный зазор, разделяло их, и если эта поездка должна была решить – либо пан, либо пропал (а именно под таким лозунгом предпринималась очередная, десятая по счету, попытка), то шансы так называемого «пана» требовалось обеспечить какой-никакой чистотой эксперимента, даже вопреки тому, вернее, именно потому, что сам он в глубине души уже приравнял их к нулю. И, кроме того, возникал сугубо практический вопрос, сможет ли он нормально спать, не чувствуя привычного теплого тела, рядом с которым сон его обретал материальную форму.
– Только – что? – вернула его к прерванной фразе Джоан.
– Только все это как-то грустно.
– Не надо грустить, Ричард. Сколько можно! Перестань дергаться, иначе зачем было ехать? В конце концов, у нас не медовый месяц или не знаю что еще – просто пытаемся устроить друг другу небольшой отдых. Не сможешь спать один – добро пожаловать ко мне в гости.
– Ты такая хорошая… – сказал он. – Сам не знаю, почему мне так тошно с тобой.
Он столько раз говорил это или что-то в этом духе, что она, уже по горло насытившись медом и ядом, которыми он ее (всегда одновременно) потчевал, пропустила его реплику мимо ушей и принялась с железной невозмутимостью распаковывать вещи. Она предложила пойти прогуляться в город, и они пошли, хотя было уже десять. Гостиница располагалась на торговой улице, и в этот поздний час вся она по обеим сторонам состояла сплошь из опущенных до земли стальных штор. В конце улицы работал подсвеченный фонтан. От ходьбы у Ричарда разболелись ноги, чего с ним раньше не случалось. Казалось, под действием теплой и сырой атмосферы римской зимы в туфлях у него изнутри образовались какие-то выросты, которые при каждом шаге больно врезались в живую плоть. Он совершенно не понимал, отчего вдруг такая напасть, – может, реакция на мрамор? Щадя его ноги, они зашли в первый попавшийся американский бар и заказали кофе. В дальнем углу пьяный мужской американский голос все что-то ныл и ныл, продираясь через нечленораздельные, но определенно женские монотонные причитания; вообще-то, голос был, пожалуй, не мужской, а женский, только очень низкий, – видно, старую пластинку поставили на малое число оборотов. В надежде избавиться от разрастающейся внутри головокружительной пустоты Ричард заказал местный «гамбургер», в котором кетчупа оказалось больше, чем мяса. Потом, уже на улице, он купил у лоточника бумажный кулек горячих печеных каштанов. Этот тип с чернущими от угольной сажи пальцами все тряс и тряс рукой, пока в нее не упали три сотни лир. В каком-то смысле Ричард и сам был не прочь, чтобы его надували: у него при этом как бы появлялось свое понятное место в экономическом устройстве Рима. Мейплы вернулись в гостиницу и, улегшись каждый в свою кровать, легко и быстро погрузились в крепкий сон.
То есть это Ричард так решил, где-то в темных бухгалтерских отсеках своего подсознания, – что Джоан тоже спала сладким сном. Но утром, когда они проснулись, она сказала ему:
– Сегодня ночью ты был такой странный! Я долго не могла уснуть, и всякий раз, когда протягивала руку, чтобы дотронуться до тебя, как если бы мы спали в одной постели, ради твоего же спокойствия, – ты говорил мне «Отстань!» и отмахивался от меня.
Он пришел в полнейший восторг.
– Нет, правда? Во сне? – спрашивал он со смехом.
– Судя по всему, да. Один раз ты крикнул «Оставь меня в покое!» – так громко, что я подумала: наверное, ты проснулся, и попыталась с тобой заговорить, но ты уже храпел.
– Забавно, правда? Надеюсь, ты на меня не обиделась.
– Нет. В кои-то веки ты вел себя последовательно – уже благо.
Он почистил зубы и схватил на ходу несколько оставшихся с вечера каштанов. Потом Мейплы позавтракали – черствые булочки и горький кофе – и снова пошли гулять по Риму. Туфли его неведомо почему тотчас принялись его терзать. С какой-то непостижимой, чуть ли не издевательской заботой к их незримым нуждам город подсунул им прямо под нос обувной магазин; они вошли, и Ричард купил у молодого, грациозного, как рептилия, продавца пару черных туфель из крокодиловой кожи, без шнурков. Туфли были узковатые, фасонистые, зато форму держали железно – не то что те, прежние, которые ни с того ни с сего бульдожьей хваткой впивались в ногу. Дальше Мейплы (она с путеводителем «Ашет» в руке, он со своей уложенной в коробку американской обувкой) двинулись по Виа Национале к памятнику Виктору Эммануилу[1] – гигантской лестнице, ведущей в никуда.
– За что ему такие почести? – спросил Ричард. – Это он объединил Италию? Или того звали Кавур[2]?
– А это не тот карикатурный маленький король из «Прощай, оружие»[3]?
– Понятия не имею. Знаю только, что никто не может быть великим настолько!
– Теперь ясно, почему итальянцы не страдают комплексом неполноценности. У них все такое огромное!
Они долго стояли и глазели на Палаццо Венеция – пока им не стало казаться, что из окна на них хмуро смотрит Муссолини, потом взобрались по бесчисленным ступеням на площадь Капитолия и подошли к античной конной статуе Марка Аврелия[4] на пьедестале работы Микеланджело. Джоан заметила, как эта статуя похожа на всадников Марино Марини[5] – она и точно была похожа: художественное чутье помогло Джоан легко перепрыгнуть восемнадцать столетий. Образованная! Быть может, поэтому уйти от нее, решиться на такой жест, было в теории очень соблазнительно, но на практике невероятно трудно. Они обошли площадь кругом. Порталы и двери всюду, куда ни глянь, казались закрытыми раз и навсегда, совсем как двери на рисунке. Они вошли – просто потому, что там было открыто, – в боковую дверь церкви Санта-Мария ин Арачели. Они вдруг обнаружили, что ступают по спящим – по выполненным в рост человека рельефным изображениям усопших, стертым почти до полной неразличимости черт бесчисленными подошвами, так что от пальцев сложенных на каменной груди рук остались только слабые полоски тени. Одно лицо, укрытое от износа колонной, словно живое силилось приподняться над практически сровнявшимся с плитами телом. Только Мейплы и вглядывались в эти рельефы, выступающие из пола, некогда, вероятно, представлявшего собой переливчатое мозаичное озеро, – прочие туристы кучками теснились возле капеллы, где за стеклом, в атласных туфлях, при полном облачении покоились по-детски крошечные зеленоватые мощи какого-то папы. Они вышли через ту же боковую дверь, спустились по ступенькам и купили входные билеты, чтобы попасть на руины Римского форума. В эпоху Возрождения там была устроена каменоломня: всюду разбитые колонны, утрированные перспективой, как на полотнах Де Кирико[6]. Джоан умилилась тому, как птицы и травы обжили каждую трещину в этой дико искореженной, словно после взрыва, мечте о городской цивилизации. Начал накрапывать тихий, нежный дождик. В конце какой-то дорожки они заглянули из любопытства в стеклянную дверь, и человек в форменной одежде, с метлой в руках, резво заковылял им навстречу и впустил их, будто в подпольный бар при «сухом законе», в заброшенную церковь Санта-Мария Антикуа. В бледном воздухе под сводчатым потолком не веяло богослужением; фрески седьмого века исполнены были, казалось, совсем недавно в привычной для наших дней нервной манере. Выходя, Ричард прочел в улыбке человечка с метлой понятный вопрос и без лишних слов тактично вложил ему в руку монету. Ласковый дождик все моросил. Джоан взяла Ричарда под руку, словно укрываясь от непогоды. У него разболелся живот – поначалу боль была слабой, ноющей, так что из-за боли в ногах он ее почти не замечал. Они прошли по Виа Сакра между языческими храмами без крыш, но зато с травяными коврами внутри. Боль в животе все нарастала. Сторожи в униформе – стариканы, стоявшие под дождем тут и там, словно голодные чайки, жестами зазывали их пройти осмотреть какие-то очередные руины, очередные церкви, но теперь от боли Ричард не видел уже ничего, кроме мучительного расстояния, отделявшего его от той безымянной точки в пространстве, где ему могли бы помочь. Он отказался войти в базилику Константина – спросил только, где uscita, выход. Идти назад той же дорогой не было сил. Сторож, смекнув, что чаевых ждать не приходится, хмуро ткнул пальцем в сторону неприметной калитки в проволочном ограждении, совсем рядом. Мейплы открыли задвижку, вышли и остановились на мощеной площадке на возвышенности, откуда открывался вид на Колизей. Ричард прошел немного и прислонился к невысокой стене.
– Что, так худо? – спросила Джоан.
– Худо. Сам не пойму, – сказал Ричард. – Прости. Глупо.
– Тошнит?
– Нет. Не то. – Говорил он с трудом, отрывисто. – Какой-то спазм, и все.
– Вверху, внизу?
– Посередине.
– С чего бы это? Может, каштаны?
– Нет. Наверное, все вместе, поездка, с тобой, сюда, неизвестно… за чем.
– Вернемся в гостиницу?
– Да. Мне бы лечь.
– Возьмем такси?
– Ведь надуют.
– Какая разница!
– Я не знаю… куда ехать.
– Как-нибудь объясним. Там рядом большой фонтан. Сейчас посмотрю, как по-итальянски «фонтан».
– В Риме… кругом… фонтаны.
– Ричард! Ты ведь меня не разыгрываешь?
Он поневоле засмеялся – умна, этого у нее не отнимешь.
– Специально – нет. Какая-то реакция… что ни шаг… чаевые. Правда, болит. Абсурд.
– Идти можешь?
– Ну да. Дай руку.
– Взять у тебя коробку?
– Нет. Не волнуйся, милая. Это на нервной почве. И раньше случалось… в детстве. Но я не так… трусил тогда.
Они по ступенькам спустились к дороге, запруженной несущимися в обе стороны машинами. Во всех такси сзади торчали головы, и ни одно не остановилось. Они перешли на другую сторону Виа деи Фори Империали и попробовали самостоятельно отыскать путь назад – в лабиринте боковых улочек, которые стремились увести их в сторону от цели, – к знакомой местности с фонтаном, американским баром, обувным магазином и гостиницей. Прямо по курсу у них оказался продуктовый рынок, и они пошли между рядами живописно разложенной снеди. Из-под полосатых матерчатых навесов свисали гирлянды колбас. Прямо на улице высились груды зеленого салата. Он двигался скованно, как будто боль его была драгоценной, хрупкой ношей; когда он клал руку на живот, ему казалось, что боль немного притупляется. Дождь и Джоан, то есть те факторы, которые каким-то образом ассоциировались с возникновением боли, теперь помогали ему с ней справиться. Благодаря Джоан он хотя бы шел своими ногами. А дождь маскировал его, делал его фигуру не такой приметной для прохожих, а потому и для него самого, – и тем затуманивал боль. Дорога, как назло, шла то в гору, то под гору. Они совершили очередное долгое восхождение по узкому тротуару и оказались возле «Банка д'Италия». Дождь кончился. Боль, добравшаяся до каждого уголка замкнутого подреберного пространства, теперь вооружилась ножом и принялась кромсать его стенки в попытке вырваться на волю. Они вышли на Виа Национале за несколько кварталов от гостиницы. Витрины магазинов теперь не были скрыты шторами, фонтан в отдалении не работал. У него было такое чувство, словно он откидывается назад, а сознание его будто стало веточкой – веточкой, ответвившейся от ствола, выбравшей стать вот этой веткой, а не той, потом выбравшей снова и снова, становясь с каждым разом все тоньше, и так до тех пор, пока у нее уже не осталось другого выбора, кроме как просто растаять в воздухе. В гостинице он лег на свою кровать, накрылся пальто, поджал ноги и уснул.
Когда через час он проснулся, все стало другим. Боль ушла. Джоан лежала на своей кровати и читала путеводитель. Он увидел ее, перекатившись на другой бок, как будто заново, как бы в холодноватом библиотечном свете – так, как он увидел ее в тот самый первый раз; только теперь он сознавал, причем совершенно спокойно, что с той поры она живет с ним в одной комнате.
– Все прошло, – сообщил он ей.
– Ты шутишь. Я уже твердо решила вызвать врача и отправить тебя в больницу.
– Да нет, не тот случай. Я с самого начала знал. Это все нервы.
– Ты был белый как смерть.
– Слишком много разного сошлось в одной точке. Думаю, Форум добил меня окончательно. Уж очень тяжко давит здесь прошлое. Да еще туфли жали, совсем извелся.
– Дружок, ты же в Риме. Радоваться надо!
– Я и радуюсь – теперь. Ладно, хватит. Ты, наверное, умираешь с голоду. Пойдем поедим чего-нибудь.
– Нет, правда? Тебе точно можно?
– Сто процентов. Все прошло. – И если не считать комфортного, как воспоминание, отголоска боли, который исчез с первым проглоченным куском миланской салями, все и правда прошло.
Мейплы снова пошли бродить по Риму, и в этом городе ступеней, ускользающих и вновь развертывающихся перспектив, многооконных поверхностей цвета сепии и розовой охры, зданий столь просторных, что, находясь в них, чувствуешь себя как будто под открытым небом, – они расстались. Не физически – они почти все время были на виду друг у друга. Но они наконец расстались. Оба это знали. Они стали, как в начальную пору их романа, предупредительны, веселы и безмятежны. И брак их приказал долго жить, как непомерно разросшаяся виноградная лоза, которую, с трудом отыскав материнский стебель, срубил дряхлый виноградарь. Они рука об руку шли через казавшиеся единым целым кварталы зданий, которые при ближайшем рассмотрении распадались на самостоятельные, не похожие один на другой образцы разных эпох и стилей. В какой-то момент она вдруг сказала: «Я знаю, дружок, что нам всегда мешало. Я тяготею к классике, а ты к барокко». Они вместе ходили по магазинам, смотрели, спали, ели. Сидя напротив нее в последнем из ресторанов, которые, как оазисы столового полотна и вина, поддерживали их плоть в эти благостные, элегические дни, Ричард понял, что Джоан счастлива. С ее лица сошло вечное напряжение надежды, и оно сразу разгладилось; в жестах появилась кокетливая молодая насмешливость; в ней проснулось какое-то восторженное внимание ко всему, что ее окружало; и ее голос, когда она подалась вперед, чтобы шепотом поделиться своими наблюдениями по поводу женщины с красавцем кавалером за соседним столиком, звучал оживленно, как будто самый воздух ее дыхания сделался свободным и легким. Она была счастлива, и, ревнуя к ее счастью, он опять заколебался, нужно ли ему оставлять ее.