В отеле
«Кэпитал» останавливаются только богатые люди. Для них существуют швейцары в ливреях, длинноногие, во фраках официанты с испанским акцентом; к их услугам бесшумные, сплошь в зеркалах лифты, бронзовые дверные ручки, не имеющие права сохранять отпечатки пальцев, для чего каждую дважды в день надраивает маленькая югославка; выстланные коврами лестницы, которыми гости пользуются, если в лифте на них накатывает клаустрофобия; в их распоряжении большие диваны, тяжелые стеганые покрывала, завтрак в постель, кондиционеры, белоснежные полотенца, мыло, ароматные шампуни, дубовые сиденья на унитазах, свежие газеты; для них Господь сотворил Анджело по части Грязного Белья и Запату по части Специальных Заказов; для них снуют по коридорам горничные в бело-розовой униформе, и одна из этих горничных — я. Но, пожалуй, «я» чересчур сильно сказано. От меня мало что остается по мере того, как в чуланчике в конце коридора я переодеваюсь в форменный полосатый халатик. Ведь я снимаю собственные цвета, свои безопасные запахи, любимые серьги, свой смелый макияж и туфли на высоком каблуке. А также свой экзотический язык, свое диковинное имя, свое понимание анекдотов, свои мимические морщинки, пристрастие к неведомым здесь блюдам, воспоминания о разных мелких происшествиях — снимаю и стою голая в бело-розовой униформе, точно в пене морской. И с этого момента
Мне принадлежит весь третий этаж
Каждый уик-энд я прихожу сюда к восьми часам. Торопиться мне незачем, потому что в восемь утра богатые люди еще спят. Отель голубит их, ласково укачивает, будто он — огромная раковина в центре мироздания, а они — драгоценные жемчужины. Где-то вдалеке просыпаются автомобили, а вагоны подземки заставляют легонько подрагивать макушки трав. Двор отеля еще застлан прохладной тенью.
Я вхожу через заднюю дверь, и в ноздри сразу ударяет странный смешанный запах дезинфекционных средств, выстиранного белья и стен, на которых выступает пот от избытка постоянно сменяющихся постояльцев. Лифт, полметра на полметра, услужливо останавливается передо мной. Я нажимаю кнопку пятого этажа и еду к своей начальнице мисс Ланг за инструкциями. Между третьим и четвертым этажами меня неизменно охватывает похожее на панику чувство: вот сейчас лифт остановится и я, точно бактерия, навечно застряну в чреве отеля «Кэпитал». А когда Отель проснется, он начнет неспешно меня переваривать, доберется до моих мыслей и впитает все, что еще от меня осталось, насытится мной, прежде чем я бесшумно исчезну.
Однако лифт милостиво выпускает меня наружу.
Мисс Ланг сидит за письменным столом, очки на кончике носа. Так и должна выглядеть повелительница всех горничных, президент восьми этажей, кастелянша сотен простынь и наволочек, мажордом ковров и лифтов, конюший щеток и пылесосов. Она глядит на меня поверх очков и отыскивает предназначенный мне и только мне разграфленный листок, а на нем — диагноз всего третьего этажа, состояние каждого номера. Постояльцев Отеля мисс Ланг не замечает. Возможно, они что-то значат для более высокого персонала, хотя трудно вообразить кого-то еще важнее, еще представительнее, чем мисс Ланг. Для нее Отель, вероятно, идеальная структура, живое, хоть и неподвижное существо, о котором нам надлежит заботиться. Конечно, через него пролетают, проплывают люди, согревают своим теплом его постели, пьют воду из его бронзовых сосков. Но надолго они не задерживаются — приходят и уходят. А мы и Отель остаемся. Поэтому мисс Ланг слова не говорит о людях — речь идет только о номерах: заселен, не убран, освободился, уже несколько дней не занят. При этом она с неодобрением смотрит на мою цивильную одежку, на второпях подкрашенную физиономию. И вот уже я, вооруженная листком, исписанным красивым, смахивающим на викторианский почерком мисс Л., иду по коридору, обдумывая стратегию, распределяя силы.
Иду и, сама того не замечая, перехожу из хозяйственной зоны в Зону для Гостей. Об этом свидетельствует особый запах; нужно втянуть носом воздух, чтобы его распознать. Иногда мне это удается: пахнет мужским «Армани», или «Лагерфельдом», или чертовски изысканным «Бушероном». Мне знакомы эти запахи по дешевым образцам в магазине «Вог»; я знаю, как выглядят флакончики с образцами. А еще тут пахнет пудрой, кремом от морщин, шелком, крокодиловой кожей, пролитым на постель «кампари», сигаретами марки «Каприз» для изящных шатенок. Вот он какой — своеобразный запах третьего этажа. Или, точнее, первый слой своеобразного запаха третьего этажа, который я узнаю, как старого знакомого, на пути к своему чуланчику, где происходит
Преображение
В бело-розовом форменном халатике я уже по-иному смотрю на коридор. Я не принюхиваюсь к запахам, меня не притягивают мои отражения в бронзовых нашлепках на дверях, я не вслушиваюсь в собственные шаги. Теперь в перспективе коридора меня интересуют пронумерованные прямоугольники дверей. За каждым из этих восьми прямоугольников комната — квадратное продажное пространство, раз в несколько дней отдающееся кому-то другому. Окна четырех номеров выходят на улицу, где всегда стоит бородач в шотландском наряде и играет на волынке. Я подозреваю, что это фальшивый шотландец. Чересчур уж много в нем энтузиазма. Перед ним шляпа с монетой, которой надлежит притягивать другие, себе подобные.
Остальные четыре комнаты с окнами во двор не такие солнечные, в них царит полумрак. Все восемь комнат у меня в голове, хотя пока еще я их не вижу. Мои глаза замечают только дверные ручки. На некоторых висит картонка «Don’t disturb». Вот и отлично: я не хочу никого беспокоить — ни людей, ни их комнаты; и хорошо, чтоб они не мешали мне чувствовать себя полноправной хозяйкой третьего этажа. Иногда картонка сообщает: «The room is ready to be serviced». Эта надпись меня мобилизует. Есть еще третий вид информации: отсутствие таковой. Это заряжает меня энергией, чуточку тревожит и пробуждает дремавшую до сих пор профессиональную смекалку горничной. Иногда, если просачивающаяся из номера тишина чересчур выразительна, я прикладываю к двери ухо и напрягаю слух, а то и заглядываю в замочную скважину. Уж лучше так, чем внезапно ввалиться с охапкой полотенец в номер и наткнуться на испуганного, пытающегося прикрыть наготу постояльца или — еще того хуже — увидеть гостя столь глубоко погруженным в беззащитный сон, что кажется, будто его и нет вовсе.
Поэтому я следую указаниям картонок на двери. Они для меня — виза, открывающая вход в миниатюрный мир,
Мир номеров
Номер 220 пуст. Смятая постель, немного мусора, горький запах чьей-то спешки, беспокойного сна, лихорадочного сбора вещей. Уехавший спозаранку человек, вероятно, торопился в аэропорт, а может быть, на вокзал. Моя задача — устранить следы его присутствия с кровати, с ковра, из шкафов, тумбочек, ванной, с обоев, из пепельниц, из воздуха. Это далеко не так просто. Обыкновенной уборки недостаточно. Крохи оставленной съехавшим постояльцем личности надо вытеснить своей безличностью. Для того и необходимо Преображение. Я должна не только стереть тряпкой остатки отражения того лица в зеркале, но и заполнить зеркало своей бело-розовой безликостью. Тот запах, забытый второпях или по рассеянности, заглушить своим беззапахом. Для того я здесь и нужна как персона официальная, а посему вообще малоконкретная. Чем я и занимаюсь. Особенно много возни с женщинами. От женщин остается больше следов, но дело не только в том, что они забывают разные мелочи. Они инстинктивно пытаются превратить гостиничный номер в суррогат родного дома. Где только могут, пускают корни, точно разносимые ветром семена. В стенных шкафах развешивают истерзавшие душу тревоги; в ванных бесстыдно бросают похоть и одиночество. На стаканах и окурках легкомысленно оставляют след своих губ; в ванне — волосы; полы присыпают тальком, который предательски выдает секреты их стоп. Некоторые, ложась спать, не смывают косметики, и тогда подушка, это гостиничное покрывало Вероники, демонстрирует мне их лица. А вот чаевых они не оставляют. Для этого нужна мужская уверенность в себе. Ведь для мужчины мир скорее базар, чем театр. Он предпочитает за все платить, даже вперед. Мужчина свободен только тогда, когда платит.
Следующий
Номер 224,
в котором живет чета японцев
Они здесь довольно давно, и в их номере я почти как у себя дома. Встают они ни свет ни заря, наверное чтобы посетить как можно больше музеев, галерей, магазинов, без конца запечатлевать город на снимках, тихо и вежливо бродить по улицам и уступать место в метро.
Номер на двоих, который они занимают, очень элегантен. Однако выглядит нежилым — в полном смысле этого слова. Тут нет случайно оставленных на комоде под зеркалом вещей. Японцы не смотрят телевизор, не слушают радио — на блестящей панели с переключателями нет отпечатков пальцев. В ванне не стоит вода; нет ни капелек на зеркале, ни крошек на ковре. Подушки не повторяют формы их голов. К моему бело-розовому халатику не пристают потерянные ими черные волосы. И, что уже немного тревожит, отсутствуют их запахи. Пахнет только отелем «Кэпитал».
У кровати я вижу две пары чистеньких, опрятных сандалий, стоящих рядком, временно освобожденных от службы. Одни побольше, другие поменьше. На тумбочке путеводитель — библия всякого туриста; в ванной аккуратно разложенные туалетные приборы — функциональные, неброские. Так что я только перестилаю постель и при этом устраиваю такой беспорядок, какого им не устроить и за месяц.
Убираясь здесь, я всякий раз умиляюсь и недоумеваю: как можно существовать так, будто тебя вообще не существует? Присев на краешек кровати, я впитываю это их небытие. Еще меня трогает то, что японцы всегда оставляют небольшие чаевые: две монеты ровно посередине подушки, которые мне надлежит взять. Это своего рода письмо, информация. Такая у нас переписка: они мне — чаевые, будто извиняясь, что доставляют так мало хлопот, что не производят шума, что не подладились ко всеобщему хаосу вокруг. Они опасаются, как бы подобное поведение не разочаровало меня, не рассердило. Скромные чаевые — знак признательности за то, что я позволяю им существовать так, как они умеют, так, как хотят. Я стараюсь отблагодарить их за этот способ общения: перестилаю кровать с любовью. Взбиваю подушки, ласкаю простыни, которые они не в состоянии смять, словно их маленькие тела менее материальны, чем тела остальных людей.
Проделываю я это неторопливо, благоговейно, с приятным ощущением человека дающего. Растворяюсь в этом ощущении, забываюсь. Окутываю своей любовью комнату, нежно прикасаюсь к вещам. И японцы, наверное, кожей чувствуют это сейчас, едучи на метро в очередной музей, на очередное свидание с непостижимым городом. В глазах у них на мгновение вспыхивает образ гостиничного номера — смутная тоска, внезапное желание вернуться, — но и тени моей там нет. Моя любовь, которую они, скорее всего, назвали б сочувствием, не имеет лица, не имеет тела в бело-розовой униформе. Так что чаевые они оставляют не мне, а комнате — за ее безмолвное пребывание в мировом пространстве, за ее стабильность среди не поддающейся объяснению нестабильности. Две оставленные на подушке монеты помогут до вечера сохранить иллюзию, будто такие комнаты существуют даже тогда, когда они недоступны взгляду. Две монеты рассеивают самый страшный страх: что мир существует только в твоих, взирающих на него глазах, а больше нигде ничего нет.
Я сижу и нюхаю холод и пустоту этого номера, преисполненная уважения к чете японцев, которых знаю только по нематериальной форме стопы в покинутых сандалиях.
Однако пора уходить из этого маленького храма. И я ухожу — тихо, будто вздохнула, — и спускаюсь на пол-этажа, поскольку пришло
Время завтракать
Бело-розовые принцессы других этажей уже сидят на ступеньках и грызут истекающие маслом тосты, запивая их кофе. Рядом со мной Мария, красавица с внешностью индианки, дальше — Анджело, Спец по Грязному Белью, и Педро — похоже, по Чистому: очень уж он солидный. У него борода с проседью и густые черные волосы. Он смахивает на монаха-миссионера, который присел отдохнуть, утомленный своим вдохновенным странствием. Педро читает «Повелителя мух» и некоторые фразы подчеркивает карандашом, а некоторые запивает кофе.
— Педро, какой твой родной язык? — спрашиваю я.
Он поднимает голову над книгой, прочищает горло, будто только проснулся: видно, переводит в уме мой вопрос на свой язык — чем еще объяснить его минутное отсутствие? Ему нужно время, чтобы вернуться в себя, оглядеться, уловить свой основной ритм, назвать его одним словом, перевести это слово и наконец произнести вслух.
— Кастильский.
Мне вдруг становится неловко.
— А где эта Кастилия? — спрашивает Ана, итальянка.
— Кастилия-Бастилия, — философски изрекает Весна, хорошенькая югославка.
Педро рисует карандашом какой-то контур и, спотыкаясь о слова, углубляется в далекие времена, когда люди зачем-то бороздили огромные пространства, которые мы сейчас называем Европой и Азией. По дороге они смешивались, где-то оседали, а потом снова пускались в путь, неся с собой свои языки как знамена. Они составляли огромные семьи, хотя и не знали друг друга, и прочным во всем этом были только слова.
Мы закуриваем, а Педро тем временем чертит графики, выискивает сходства и, точно косточки из вишен, вытаскивает корни из слов. Те, кому эти рассуждения понятны, постепенно уясняют себе, что все мы — все, кто сидит сейчас на ступеньках, прихлебывая кофе и жуя тосты, — некогда говорили на одном языке. Ну, может, не все. Я, например, не решаюсь спросить про свой язык, да и Мирра из Нигерии делает вид, что не понимает. Но когда Педро распростирает над нами темную лохматую тучу предыстории, всем нам хочется под нее забиться.
— Прямо тебе Вавилонская башня, — подытоживает Анджело.
— Да, и так можно сказать, — печально кивает кастилец Педро.
А вот и Маргарет. Прибегает, как всегда, позже всех. Вечно ей не хватает времени, вечно она опаздывает. Маргарет — моя; мы с ней говорим на одном языке, и оттого мне приятно видеть ее ясноглазое, разрумянившееся от трудов лицо, родное и близкое. Я наливаю ей чай и намазываю маслом тост.
— Привет, — по-нашему говорит она, и это становится сигналом: беседа распадается на множество разных наречий.
И вот уже все розово-белые барышни лопочут по-своему; слова, тарахтя как детские кубики, катятся по ступенькам вниз, в кухню, прачечную, в кладовки с бельем. Слышно, как от них вибрирует фундамент отеля «Кэпитал».
Перерыв, к сожалению, заканчивается; надо возвращаться на свой этаж, где меня ждут
Остальные номера
Мы расходимся, продолжая болтать, но длинные коридоры быстренько заставляют нас умолкнуть. Так будет и дальше. Молчание — добродетель горничных во всех гостиницах мира.
Номер 226 выглядит только что заселенным. Чемоданы не распакованы, газета не тронута. Мужчина (в ванной мужская косметика), вероятно, араб (наклейки с арабской вязью на чемодане, арабская книга). Но я сразу же говорю себе: мне-то что за разница, откуда родом очередной гость Отеля и чем он тут занимается. Я имею дело с его вещами. Человек всего лишь причина, по которой эти вещи здесь оказались, тело, перемещающее предметы во времени и пространстве. По сути, все мы временные владельцы таких малых вещей, как одежда, и таких больших, как отель «Кэпитал». И этот араб, и японцы, и я, и даже мисс Ланг. Ничто не изменилось с той поры, о которой рассказывал Педро. Иначе выглядят гостиницы и багаж, но странствие продолжается.
В номере работы немного. Постоялец, видно, приехал поздно ночью и даже не прилег на кровать. Сейчас, вероятно, он отправился в город по делам, а чемоданы распакует, когда вернется. Или поедет дальше по свету, увлекаемый своими непоседливыми пожитками. В ванной я с удовлетворением обнаруживаю, что он не мылся, а вместо туалетной бумаги использовал косметические салфетки.
Нервничал, должно быть, или был слишком занят своими мыслями, что одно на одно выходит. Должно быть, ночью, когда такси привезло его сюда из аэропорта, ни с того ни с сего почувствовал себя не в своей тарелке. В таких случаях вдруг приходит охота заняться сексом. Ничто так не помогает освоиться с окружающим миром, как секс. Наверно, он поспешил на поиски женского или мужского тела, этих утлых лодчонок, которые безболезненно перевозят через любые страхи, любые тревоги.
Номер 227 — точная копия 226-го. Тоже на одного. Только здесь гость живет уже давно. Я бы и не запомнила, когда б не запах — все тот же запах сигарет, алкоголя и беспорядка. И все тот же кавардак — такой, что просто страх берет. Везде стаканы с недопитым спиртным, пепел от сигарет, пролитый сок, мусорная корзина забита бутылками из-под водки, тоника, коньяка. Запах замкнутого круга и безнадеги. Я открываю окно, включаю кондиционер, но от этого атмосфера безысходности только сгущается: налицо контраст между свежим и здоровым и затхлым и больным. Этот тип (не меньше двух дюжин галстуков, перекинутых через дверцу шкафа) отличается от других постояльцев. Не только потому, что пьет и мусорит, — он еще и элементарных правил приличия не соблюдает. Переходит всякие границы самовыражения посредством вещей. Ему плевать, что о нем подумают. Он выплескивает наружу свой внутренний сумбур, доверяя его такой особе, как я. Здесь я чувствую себя сестрой милосердия, и это мне даже нравится. Я перевязываю кровать, израненную ночной бессонницей, вытираю лужицы крови — расплескавшийся по столу сок, выдергиваю, как колючки, бутылки из тела комнаты. Даже пылесос мне нужен для промывки ран. Потом я аккуратно раскладываю на кресле, вероятно, купленные накануне новенькие дорогие игрушки: плюшевые свидетельства гнетущего чувства вины. Должно быть, этот тип долго стоял перед зеркалом, примеряя галстуки. Возможно, даже менял костюмы, однако новый облик всякий раз вызывал у него омерзение. Потом он пошел в ванную — на умывальнике остался недопитый стакан. Этот человек неуклюж и беспомощен: пролил на пол шампунь и пытался вытереть лужу белым полотенцем. Я ему это прощаю. Устраняю следы его промахов. Привожу в порядок его косметику. Я знаю: он боится состариться. Вот крем от морщин, пудра, туалетная вода самой лучшей марки. Есть и румяна, и карандаш для глаз. Каждое утро, напуганный чуждостью собственного лица, он, вероятно, подолгу стоит перед зеркалом, стараясь дрожащими руками придать своему отражению прежние черты. Отражение расплывается; он придвигается поближе, пошатнувшись хватается за зеркало, пачкая его пальцами. Проливает шампунь, разражается бранью, начинает вытирать пол, а потом по-английски, по-французски или по-немецки бормочет: «Да насрать я хотел». И уже готов выйти на свет божий такой, какой есть, но, увидев себя в большом зеркале, капитулирует, возвращается в ванную и заканчивает макияж. Крем-пудрой затушевывает морщинки разочарованности в уголках рта и темные тени под глазами — следы бессонницы, и темные пятна на подбородке — следы приема лекарств. Карандашом подводит глаза, чтоб не так сильно выделялись покрасневшие веки. Наконец решается уйти; когда вернется, ничто в ванной не должно напоминать, как низко он пал. И я здесь для того, чтобы отпустить ему все грехи. В какой-то момент у меня даже возникает желание оставить записку с одной только фразой: «Я тебя прощаю» — пусть подумает, что эти слова написаны самим Провидением, и отправится туда, где дети ждут не дождутся этих плюшевых игрушек, где у галстуков есть свое место в шкафу, где можно с опухшим от выпитого накануне лицом, со стаканом в руке выйти на веранду и во всю глотку проорать миру: «Да насрать я на тебя хотел!»
Но Провидение — это действительность, и если происходит то, что происходит, в этом наверняка есть какой-то глубокий смысл. Я оставляю комнату готовой к приему своего, как всегда временного, жильца.
В коридоре сталкиваюсь с Анджело, навьюченным мешками с грязным бельем. Мы обмениваемся улыбками. Я открываю дверь номера 223 и с первого взгляда убеждаюсь, что в этом номере живут
Молодые американцы
Ни одна из нас не любит убирать номера, где живут молодые американцы. И не из-за каких-то там предубеждений. Мы ничего не имеем против Америки, мы даже восхищаемся ею и скучаем по ней, хотя почти никто из нас ее никогда не видел. Но молодые американцы, которые останавливаются в отеле «Кэпитал», устраивают бесцельный, дурацкий беспорядок; ни смысла, ни толку в нем нет. Какой-то он неблагородный: убираешься и не получаешь ни малейшего удовлетворения. Да и устранить его практически невозможно; даже когда ты по очереди аккуратно расставишь все по своим местам, когда сотрешь пятна и следы уличной грязи, когда разгладишь все морщинки на покрывалах и подушках, когда проветришь комнату и выгонишь сложную смесь запахов, беспорядок исчезнет лишь на короткое время, точнее, спрячется где-то в углах и будет там поджидать возвращения своих хозяев. Скрежет ключа в замке немедленно его разбудит — тут он и ринется в комнату.
Такое безобразие учинить могут только дети: наполовину очищенный апельсин на постели, сок в стаканчиках для полоскания зубов, растоптанный тюбик зубной пасты на ковре. Разложенные как напоказ обрезки бумаг, метки от одежды из лучших магазинов, засунутые в шкаф подушки, сломанный надвое гостиничный карандаш, вещи из чемодана, вываленные на кресло, цветные открытки с адресами, но без текста, включенный телевизор, подвернутые занавески, сохнущие на кондиционере носки и трусы, высыпавшиеся из пачки сигареты, в пепельницах горки арбузных семечек.
С номера, в котором живут американцы, содрали его солидность, с ним обращаются запанибрата. Чудесный розовато-бежевый 223-й выставлен на посмешище, осквернен. Он выглядит как почтенный пожилой джентльмен в шутовском наряде.
Мне больно туда входить. Остановившись в дверях, я оцениваю масштабы погрома. Комната похожа на небольшое поле битвы. Дорогие шелковые платья, небрежно перекинутые через подлокотники кресла, запах роскошных духов, беззаботности, богатства, физической силы, роста метр девяносто восемь, запах пренебрежения к порядку, без которого немыслимо существование вещей. Вся эта нервическая активность, нежелание считаться с настоящим и непонимание того, что именно настоящее — залог светлого будущего, будят во мне страх. Такова одна из воюющих сторон. Вторая — стабильный, конкретный, неизменный сегодня и вовек номер 223. И я становлюсь на его сторону.
Я начинаю медленно и методично наводить порядок, но Личных Вещей не трогаю. Быть может, они уже привыкли находиться не на своих местах.
Время здесь не течет, а скачет, и в мою душу закрадывается тревога. Телевизор орет, станция Си-эн-эн обрушивает на меня новости из гудящего мира, а мир заверяет станцию Си-эн-эн, что где-то там он существует, неизменно полный молодых американцев. Тревога в душе растет, движения становятся неловкими и изнуряющими, я начинаю спешить, начинаю посматривать на часы, стараюсь поскорей вырваться из состояния «сейчас» и переместиться в состояние «потом». Ругаюсь вполголоса: «Shit!» Пою: «Yankee Doodle went to town…» Оставляю мокрую тряпку на деревянной столешнице. Это ужасная оплошность: дерево от влаги меняет цвет. Уж не заболела ли я? Убегаю в ванную, подальше от одуряющего гула, когда же мне наконец удается справиться с валяющимися на полу полотенцами, губками, обмылками и пузырьками, когда можно уже закрыть дверь ванной и сосредоточиться на мелочах, делается совсем тихо.
Ванная комната — изнанка номера, исподняя сторона жизни. В ванне после купания остаются волосы, на стенках оседает смытая с кожи грязь. Мусорный бачок полон использованных тампонов, бумажных салфеток и комочков ваты. Вот машинка для бритья ног, вот зеркальце: глядя в него выдавливают угри и жидкой пудрой маскируют неуверенность в себе. Вот тальк для ног, чтобы не потели, вот спринцовка и косметичка с презервативами. Ванная не в состоянии умолчать об этой, изнаночной, стороне жизни. Я убираюсь не слишком тщательно — возможно, боюсь уничтожить сакральные доказательства бренности живущих здесь людей. Может быть, им следует об этом знать. Может, у них не было случая увидеть это на экране телевизора, в газетах, которые валят в кучу, засовывают, как начинку в гамбургер, все что ни попадя; может, их не учили этому в школе, и этого не было в фильмах, и Армстронг не обнаружил этого на Луне. Знания о том, что с каждой минутой мы распадаемся. Живя, умираем. И они, и я.
Это сближает меня с богатыми, энергичными американцами, хотя между нами уйма различий. У них есть своя — недоступная воображению — страна, они живут в другом ритме, пьют по утрам апельсиновый сок, и на их языке говорит весь мир. Две тысячи лет назад они были бы римлянами, а я бы жила в провинции, на дальних рубежах империи, в какой-нибудь Галлии, в какой-нибудь Палестине. Но тело у нас из одной и той же глины, а может, из одного и того же праха, — тело, которое теряет волосы, стареет и увядает и оставляет на гладких боках ванны бордюр из грязи. Когда я раскладываю чистые полотенца и вешаю новые купальные халаты, я вдруг так остро ощущаю свою с ними общность в одинаковой нашей ничтожности, что застываю как столб. Подобное происходит со мной, когда, например, в кровати богатой и самоуверенной дамы, приехавшей на серьезный научный конгресс, я обнаруживаю старого потертого медвежонка в детском платьице. Или когда в апартаментах какого-нибудь из Процветающих Хозяев Жизни простыни мокры от пота. Это Страх — вездесущая костлявая горничная — стелет им постели. И спасибо, что она есть. Без нее они уподобились бы старым богам — сильным, уверенным в себе, кичливым и глупым. А так, когда они лежат в удобных постелях после заполненного делами, деньгами, экскурсиями, покупками, важными встречами дня — лежат и не могут уснуть, и рассматривают замысловатый рисунок обоев на стене, — их усталые глаза начинают замечать в ритмично повторяющемся узоре то царапину, то дырочку, то лишнюю завитушку. Где-то вмятинка, где-то пятно, пыль, которую невозможно стереть, грязь, которую ни за что не смыть. В такие минуты ковры лысеют, как больные женщины, а неземная красота тюлевой занавески блекнет из-за прожженной сигаретой дырки. Атлас подушек расползается в швах, ржавчина точит дверные ручки. Четкие очертания мебели стираются, спутываются кисти на шторах. Плед теряет свою упругость, становится по-стариковски дряблым. Противно пахнет пылью. Я даже знаю, что тогда делают эти люди. Они встают, трясут головой и выпивают стаканчик чего-нибудь крепкого или проглатывают таблетку снотворного. Лежа с закрытыми глазами, считают баранов, пока сон не избавит их от тягостных мыслей. Утром эти ночные минуты кажутся им нереальными и неотличимыми от мучительных сновидений. Разве не каждый из нас время от времени видит дурные сны?
Я стою, прислонившись к двери ванной. Работа закончена. Мне хочется курить.
Теперь у меня два номера на выбор: 228 и 229. Я выбираю 229-й, каббалистическая сумма цифр которого составляет
Тринадцать
В этой цифре есть что-то лишнее, что-то фальшивое, как и в самой комнате — у номера 229 особый нрав. Он притягивает, обещает, сулит неожиданности. Сам по себе он вроде бы похож на другие: ванная справа, короткий коридорчик; и в комнате все как везде: кровать под коричневым покрывалом, обои в сероватых тонах, цветастые шторы, комод и зеркало. И тем не менее 229-й почему-то кажется пустым. В нем я слышу собственное дыхание, вижу свои набрякшие от воды руки, совсем не случайно отражаюсь в зеркалах. Когда б я сюда ни зашла, сразу чувствую какое-то напряжение. На прошлой неделе тут жила пара любовников, а может, молодоженов. Они вверх дном перевернули постель, разбросали полотенца, пролили шампанское. После них остались желтые пятна на простыне, огромная корзина цветов — свидетельство клятв в вечной любви. Корзину, к сожалению, пришлось выбросить. Этот номер труднее других привести в состояние полной готовности — он не желает терять свое лицо. Для гостей у него всегда припасен сюрприз. Подозреваю, что в первую же ночь он заманивает их в западню, насылает тревожные сны, задерживает на более долгий срок, пробуждает неожиданные желания и ломает планы. Две недели назад его обитатели забыли закрыть краны в ванной. Вода вытекла в коридор, залила пушистые ковры, подмыла позолоченные обои. Испуганные гости стояли, завернувшись в простыни, а персонал носился туда-сюда с тряпками.
— Ничего страшного! Ничего страшного! — повторял Запата, выжимая мокрые тряпки, но лицо его выражало совсем другое: случилось страшное, глупые бестолковые люди подняли руку на отель «Кэпитал».
И такое всегда случается именно в 229-м.
229-й, вне всяких сомнений, номер своеобразный. Думаю, администрации это известно, иначе он бы не простаивал незаселенным чаще других. Вся нагрузка падает на комнаты с меньшими номерами, в начале коридора, — они ближе к лифту, ближе к лестнице, ближе к внешнему миру.
Если номер пуст, мне нужно только проверить, все ли в порядке, не собралась ли на мебели пыль, работает ли кондиционер. Проделываю я это все с особым тщанием. Разглаживаю покрывало, провожу пальцем по краям деревянных панелей, проветриваю, а потом сажусь на минутку в кресло и прислушиваюсь к своему учащенному дыханию. Комната обволакивает меня, обнимает. Это нежнейшая, бесплотная ласка — так может ласкать только замкнутое пространство. В такие моменты я отчетливо ощущаю, что мое тело существует и до краев заполняет розово-белую униформу. Я ощущаю воротничок на шее и холодок молнии между грудей. Чувствую, как плотно обхватывает талию поясок. Чувствую свою кожу — она живет, дышит, у нее есть запах — и чувствую волосы, щекочущие уши. И тогда мне хочется встать и посмотреть на себя в зеркало, и не было случая, чтобы я не удивилась. Это я? Это я? Я трогаю пальцами лицо, расправляю кожу на скулах, щурю глаза, крепче стягиваю резинкой волосы. Такой, кстати, я себя вижу в снах: всегда в зеркале, всегда с разными лицами.
Я стою и мечтаю: эх, выкупаться бы сейчас в стерильно чистой ванне, вытереться белым теплым полотенцем, а потом растянуться на коричневом покрывале и безмятежно слушать, как мы дышим — я и комната, комната и я.
Но сегодня 229-й заселен и на ручке снаружи висит картонка: можно убирать номер. Я открываю своим ключом дверь, вхожу — коробка с причиндалами под мышкой. И застываю разинув рот: комната не пуста. За письменным столом сидит мужчина над клавиатурой «ноутбука». Обретя дар речи, я прошу прощения и собираюсь уйти, полагая, что произошла ошибка, что он не той стороной повернул картонку. Однако он приглашает войти, и извиняется, и просит не обращать на него внимания.
Такое иногда случается. Я очень этого не люблю. Приходится спешить: неприятно делать свое дело под посторонним взглядом. Извечный порядок выворачивается наизнанку: теперь гость становится хозяином, а я — гостем. Я уже не всемогуща, моя роль ничтожна. Номера не рассчитаны на присутствие горничной и постояльца — мы друг другу мешаем. Нужно быстро и ловко перестелить огромную двуспальную кровать, а для этого ее следует отодвинуть от стены. Места-то мало. Сидящий за компьютером тип — ощутимая помеха. Мне уже ясно: он мне не нравится. Он пугающе живой.
Первым делом я снимаю простыню и наволочки с четырех подушек. Кладу чистую простыню; чтобы ее разгладить, надо обогнуть отодвинутую от стены кровать. Я чувствую, что мужчина за мной наблюдает. Посмотреть на него я не осмеливаюсь — не хочу встречаться с ним взглядом. Тогда бы пришлось улыбнуться, он бы что-нибудь спросил, я вынуждена была бы ответить. Я стараюсь двигаться бесшумно, не шуршать. Положив поверх первой вторую простыню, протискиваюсь между кроватью и креслом, засовывая ее края под матрас. Проходя мимо вытянутых ног мужчины, я вся сжимаюсь, чтобы их не задеть, и тороплюсь, страшно тороплюсь. Сейчас он уже явно на меня смотрит, я в этом не сомневаюсь. Его вытянутые ноги — провокация, они мне мешают, я робею. От волнения и спешки меня бросает в жар. Икры больно напрягаются, когда я приподнимаю тяжелый матрас. Теперь надо надеть на подушки чистые наволочки. Не получается: одна подушка выскальзывает из рук, падает на пол. Я спотыкаюсь об нее и теряю равновесие. Лечу прямо в зрачки его изумленных глаз.
— Ты испанка? — спрашивает он.
— Ох, нет-нет.
— Еврейка?
Отрицательно мотаю головой.
— Откуда же ты?
Отвечаю; похоже, он разочарован. Закончив возиться с подушками, берусь за покрывало. Он с интересом наблюдает, как я мучаюсь с этой громадиной. Опять я возле него. На сей раз к нему спиной. Раскладывая подушки, чувствую его взгляд на своих икрах. Перемещаюсь к стене и прячу ноги за кроватью. Мне вдруг становится стыдно за мои черные туфли без каблука, и я невольно встаю на цыпочки. Досадно, что на мне эта некрасивая, не идущая мне униформа с фартучком и болтающимися у пояса ключами, а не элегантное платье наподобие тех, что я видела у американцев. И сама я несвежая, усталая, мокрая от пота. Мужчина за компьютером нагло меня разглядывает. Его взгляд блуждает где-то в области воротничка, молнии на груди, но я уже по другую сторону кровати. Надо бы еще раз пройти около него, чтобы положить маленькие подушки, но тогда бы пришлось снова повернуться спиной к хищному взгляду, и я просто бросаю подушечки на кровать. Присев на корточки, собираю грязное белье — постельное белье этого типа, который на меня пялится, — и чувствую, что мое тело разбухло и норовит выскочить из халатика. Объясняйся потом… А на каком языке, каким тоном, да и с какой стати? Потупившись, я пячусь к двери. Подхватываю коробку со своими баночками и губками, и вот я уже на пороге.
— Большое спасибо, — говорю я и понимаю, что благодарить мне его не за что. Это он должен галантно мне поклониться и поцеловать ручку. А я бы сделала книксен или что-нибудь в этом роде.
Я вижу, как он снисходительно кивает, и в его едва обозначившейся улыбке есть что-то такое, от чего я спешу взяться за дверную ручку.
— До свидания, — говорит он, но у меня нет ни малейшей охоты снова с ним увидеться.
И вот я уже за дверью.
Еще минуту стою прислушиваясь. Мне жарко, ноги болят, мышцы дрожат от усталости. Я так спешила, что сэкономила массу времени. Хорошо бы немножко передохнуть внизу.
И, оставив коробку у стены, я иду на четвертый этаж: там есть маленький проход на square — боковую лестничную клетку — и там начинается
Таинственная часть Отеля
для постоянных жильцов. Я спускаюсь на несколько ступенек, открываю одну дверь, вторую и наконец оказываюсь на огороженной барьерчиком площадке: подо мной глубокий, на три этажа, пролет, упирающийся в бельэтаж. Я смотрю вниз. Нигде, как всегда, никого.
Только полумрак и тишина. Все, что под тобой, уменьшается и отдаляется, становится менее отчетливым и более заманчивым.
Square — правда самая таинственная часть гостиницы. Тут все время нужно быть начеку, иначе в два счета заблудишься. Сплошные ступеньки, лестничные площадки, проемы и повороты. Этакая трехэтажная башня с пристройками; на каждом этаже — по два номера, обозначенных цифрами, начинающимися с семерки. Я знаю, что вообще-то номеров восемь, но понятия не имею, в каких закоулках прячутся еще два. Может быть, там живут человеконенавистники или брошенные жены, коварные братья-близнецы, угрюмые отвергнутые любовники. Может быть, эти номера снимают мафиози для незаконных сделок или главы государств, чтобы здесь, в замкнутом, закрученном по спирали пространстве, побыть простыми смертными.
В square номера не такие, как везде; фактически, это апартаменты. Пожалуй, даже не очень изысканные, а может быть, изысканные, но на свой, особый лад. Скрытые в стенах шкафы, лоджии, диковинная мебель и фальшивые книги. Целые полки уставлены фальшивыми книгами: Шекспир, Данте, Донн, Вальтер Скотт. Возьмешь какую-нибудь в руки — а это пустая картонная папка, прикинувшаяся обложкой. Библиотеки пустоты.
Когда спускаешься через square в туалет для персонала, нужно глядеть в оба, чтобы вконец не запутаться. Поначалу со мной такое случалось. Я открывала знакомые двери, но они вели не туда, куда должны были вести; оставляла коробку со своим хозяйством на какой-нибудь из лестниц, а потом не могла ее отыскать. Любовалась висящими на стенах репродукциями натюрмортов, а потом думала, что они мне приснились. С пространством здесь творится что-то странное. Пространство не любит винтовых лестниц, печных труб и колодцев — не любит и назло норовит превратиться в лабиринт. Лучше всего — как я сейчас — держаться за барьерчик, огораживающий колодец. Не глядя ни вниз, ни вверх — только прямо перед собой.
Внезапно тишина нарушается. Где-то подо мной происходит что-то странное, сопровождающееся подозрительно ритмичными звуками: пуф, пуф и потом скрип. Я на цыпочках спускаюсь на один этаж, напрягшись, как кошка. Стон, скрип, стон, скрип. Что это? Я приближаюсь к двери, которая ничем не отличается от всех остальных дверей в Отеле, только в щели под ней — металлические штырьки. Странные звуки теперь слышны отчетливее, а еще к ним присоединяется сопение. Я осторожно прикладываю к двери ухо — сопение становится все громче, а скрип — все пронзительнее. Я в испуге отскакиваю, меня прошибает пот, звякают ключи у пояса.
За дверью все стихает. Я бесшумно взбегаю по лестнице на один марш, подхожу к барьерчику. Щелкают штырьки, дверь приоткрывается, и в коридор высовывается мужчина в одних трусах. В руке у него какая-то штука с пружинами, похожая на очень хитрый эспандер. Я быстро отступаю к стене. С трудом утихомириваю разыгравшееся воображение.
По темной винтовой лестнице я спускаюсь в подвал, где расположены наши туалеты. Здесь светло от вульгарных люминесцентных ламп. Я влетаю в уборную и запираю за собой дверь. Набираю полные пригоршни холодной воды, мою лицо, руки, но прохладнее от этого не становится. Сажусь на унитаз. Сюда не проникает ни один звук. Стерильно, тихо, безопасно. Я сосредоточенно, неторопливо разглядываю порошок для мытья сантехники, бумажные полотенца, большую упаковку туалетной бумаги и написанные рукою мисс Ланг объявления — Краткую Историю Муштровки Персонала.
На верхнем листке значится: «Как ты думаешь, почему Отель закупает пакеты одноразового пользования?» — и подпись: «Мисс Ланг». Видимо, никто из девушек не сумел ответить на этот вопрос, потому что рядом еще один листок: «Стала бы ты кидать в бумажный пакет использованные средства личной гигиены?» Однако и этот крик души, вероятно, остался без ответа, поскольку ниже мисс Ланг красным карандашом приписала категорическое «Просьба не бросать прокладки и тампоны в унитаз!»
Я еще минутку сижу, изучая форму каждой буквы. Потом спускаю воду, приглаживаю волосы и отправляюсь на свой этаж — у меня ведь остался неубранным еще один номер,
Последний номер
Уже начало третьего, и гостиница оживает. Главный лифт ездит вверх-вниз, хлопают, открываясь и закрываясь, двери. Постояльцы отправляются в город: желудки дают о себе знать. Анджело, Спец по Грязному Белью, расположился в моей каморке и распихивает простыни по своим мешкам.
— Сколько тебе еще осталось? — спрашивает он.
— Один, — говорю я и в очередной раз убеждаюсь, что Анджело не место даже в таком элегантном отеле, как наш; ему место — в «Песни Песней». Там он мог бы ходить, скакать по горам как молодой олень. Потому что Анджело красив и величав, как горы в его родном Ливане.
Кивком он показывает мне, что из номера 228 выходит пара старичков. Я уже однажды видела их на пути к лифту. Он высокий и седой, чуть сгорбленный и держится лучше, чем она. Может быть, он моложе, а может, заключил какой-то договор со временем. Она — маленькая, высохшая, трясущаяся, еле передвигает ноги.
— Шведы. Она приехала сюда умирать, — говорит Анджело, а он все знает.
Возможно, Анджело шутит, но, глядя им вслед, я вижу, что старик не просто поддерживает жену — он ее почти несет. Кажется, стоит ему отстраниться, и она, как пустое платье, упадет на землю. Оба всегда в чем-то бежевом и пастельно-коричневом — это цвета Отеля. Оба седехонькие — седина такого рода уже позабыла все грехи.
Когда старички скрываются в лифте, я захожу в их номер. Мне нравится тут убираться. Делать особенно нечего: все вещи стоят на своих местах, точно вросли в пол корнями. В воздухе нет дурных снов, сопения, возбуждения. Чуть примятые подушки свидетельствуют: спят здесь спокойно. Полотенца в ванной аккуратно развешаны, зубные щетки там, где им и положено, вымытые стаканчики отражаются в зеркале. Косметика только самая необходимая: обычный крем, эликсир для полоскания рта, нерезкие духи и туалетная вода. Когда я застилаю кровать, меня поражает отсутствие специфического запаха. Как будто в ней спали младенцы: детская кожа сама по себе ничем не пахнет; она лишь улавливает и задерживает наружные запахи: воздуха, ветра, раздавленной локтем травы и чудесный солоноватый аромат солнца. Именно так пахнет постель старичков. Когда спишь без греха, без далеко идущих планов, без бунта и отчаяния, когда кожа истончается и становится все больше похожей на бумагу, когда из тела, как из дурацкой резиновой игрушки, потихоньку уходит жизнь, когда видишь прошлое завершенным и занавес опущенным, когда по ночам начинает сниться Бог — тогда тело перестает оставлять свои метки в мире. Кожа воспринимает запахи извне и смакует их напоследок.
На столике у кровати лежат рядышком две книжки. Я прислушиваюсь, не вертится ли кто-нибудь в коридоре, и делаю то, что мне делать запрещено. Открываю первую книжку, вернее, не книжку, а толстую тетрадь; по-видимому, это дневник, так как на каждой странице дата, а под ней выведенные дрожащим округлым почерком слова на совершенно непонятном мне языке. Тетрадь исписана почти до конца, осталось не больше десятка пустых страниц. Вторая книжка — Библия по-шведски. Я ничего не понимаю, но все очень знакомо. Красной ленточкой заложено начало Книги Екклесиаста. Я пробегаю глазами по строчкам и, кажется, начинаю кое-что понимать. Сперва я узнаю отдельные слова, потом в памяти всплывают и накладываются на печатный текст целые выражения. «Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было; и Бог воззовет прошедшее». Самые загадочные слова Священного Писания.
Когда с уборкой покончено, я на минутку присаживаюсь на свежезастланную кровать. Приятно ненадолго погрузиться в небытие. Потом я разглядываю свои руки, изъеденные жидкостью для мытья ванн, свои, уже заметно распухшие ступни в черных туфлях. Но тело мое живет и целиком заполняет кожу. Нюхаю рукав своего халатика — он пахнет усталостью, потом, жизнью.
Подумав, я оставляю немного этого запаха в номере 228.
А потом запираю дверь и иду в свою каморку. Прячу пылесос, коробку с порошками и пастами, снимаю розово-белый халатик и несколько секунд стою голая, безликая — никакая. Чтобы наново свершилось Преображение, нужно надеть серьги, пестрое платье, взъерошить волосы и подкраситься.
По пути на залитую солнцем улицу я натыкаюсь на переодевающегося в подворотне Шотландца. Клетчатая юбка лежит на волынке, а он застегивает модные дырявые джинсы.
— Я знала, что ты поддельный, — говорю я.
Он улыбается таинственно и хитро мне подмигивает.