Глава 5. Общество без оппозиции


— Они убивают, они разрушают, они словно запрограммированы на уничтожение всего вокруг: животных, книг, государств, наций, женщин, детей, даже друг друга они убивают с не меньшим остервенением. Мужчины уничтожили даже историю!

Нина сохраняла свой внимательный и одновременно безучастный вид.

— Но разве ты не говоришь, что тебя часто посещает желание убить кого-то, что беззащитность подталкивает тебя к жестоким фантазиям?

Я замолчала, размышляя. Нина задавала вопрос, а затем смотрела на меня особенным образом, с чистым, стеклянным интересом, побуждавшим меня обычно говорить, словно я была объектом, на который она воздействовала в ходе эксперимента.

Горько пахло лекарствами, звеняще взбадривали меня голоса, доносившиеся с улицы и шум машин. Я начала говорить:

— В таком случае у меня остается несколько путей: признать, что садизм — инвариантное качество всех человеческих существ, предположить, что я напугана и отождествляюсь с агрессором, либо же, что скорее всего правда, понять, что общество инфицированное насилием — проекция моих собственных садомазохистических фантазмов, которыми я одержима, и которые пожирают меня изнутри. При этом я не могу перестать винить в этом Нортланд, потому как я — продукт культуры, в которой существую, я не произошла из какого-то иного общества, не попала сюда с другой планеты. Я — это Нортланд, таким образом я возвращаюсь отчасти к тому, что таких как я должно быть много и…

Я замолчала, достала сигарету из пачки, закурила и крепко затянулась. Полминуты спустя, наблюдая за тем, как продвигается ко мне пепел, я сказала:

— Все, я совершенно запуталась. Знаешь, думаю, я курю, потому что это позволяет мне разрушить что-то. Уничтожение материального объекта приносит мне удовлетворение.

— Ты считаешь это безобидным способом снимать напряжение?

— Теперь, когда я подумала об этом, я кажусь себе жалкой и жестокой одновременно.

— Кажешься?

— Считаю себя жалкой и жестокой.

Я затушила сигарету в железной пепельнице, потерявшей свой былой, трофейный блеск. Лет ей было много-много, и символика на ней была старая. Я раздавила сигарету о сердце символа.

— Я плачу тебе, чтобы слушать наводящие вопросы?

— А за что, по-твоему мнению, ты должна мне платить?

Я засмеялась. Нина не отвечала ни на один вопрос, таков был ее стиль, похожий на фехтование, она била точно в цель и владела непревзойденным умением уворачиваться от ответных ударов. Теперь и она закурила, сигареты у нее был толстые, с каким-то древесным запахом. Они совершенно не подходили ее образу стереотипной домохозяйки. Да Нина Рохау и сама не подходила этому образу. Не спасало ее ни платье с кружевным верхом и розовой, длинной юбкой, ни ровные стрелки на чулках, ни идеально прирученный поток темных волос. Она была картинкой из журнала о правильных женщинах Нортланда, но не была правильной женщиной. От нее всегда создавалось чарующее ощущение. Образ ее был маскарадным костюмом, скрывавшим преступницу. Нина была красивой, статной женщиной, которой совершенно не шел розовый.

Нину я нашла, пройдя такую цепочку приятелей и случайных людей, что теперь вовсе не было понятно, чьей знакомой она была. В отличии от моего официального врача, только выписывавшего мне лекарства раз в полгода, она пыталась проникнуть в самую суть моих проблем, в разум, порождающий панику и болезненные мысли.

Она предложила мне лучшее успокоительное: готового выслушать меня человека, который справится с тем, чтобы выдержать любые мои рассуждения и который не будет тяготиться ими.

Я почти ничего не знала о Нине, кроме того, что у нее было трое очаровательных детей и муж, тоже толком ничего не знающий о ней. Официально Нина работала в аптеке, располагавшейся в одном из самых безрадостных районов Хильдесхайма. Она принимала клиентов во время перерыва на обед и после закрытия, в подсобке. Нас окружали длинные ряды пачек с таблетками. Это было похоже на библиотеку человеческого горя. Блестящие при свете лампочки названия отсылали ко всем возможным болезням, к неизбывному источнику потерь.

Я лежала на продавленном диване рядом с чайным столиком, на котором всегда была пепельница. Нина сидела на стуле за мной, так что по задумке я не могла ее видеть, однако у меня никогда не получалось не оборачиваться — я слишком хотела знать ее реакцию на все, что я говорю.

Открываться ей раз в неделю было больно и целительно. Она никогда не выносила суждений обо мне, вопросы ее, однако, были необычайно точными, и в моих ответах содержалось понимание, которое всегда ждало внутри меня.

Горьковатый дым ее странных сигарет вился у лампочки. Я почувствовала, что у меня слезятся глаза. Сначала я подумала: это оттого, что здесь накурено. Я посмотрела на Нину, она внимательно смотрела на меня. Я уже ответила на ее вопрос. Я плачу ей за то, чтобы отвечать самой себе.

Нина никогда не требовала ответов вслух.

— Знаешь, — сказала я. — Мне невероятно больно. Все эти лекарства, которые я не пью, стали казаться альтернативой. Успокоительное на ночь, в принципе, что тут дурного, да? Я просто хочу отдохнуть.

— От чего?

От самой себя, вероятно. Ноющей, смеющейся, плачущей, остроумной и пытающейся проникнуть в суть вещей, бессистемной, медленно реагирующей, желающей секса, боящейся секса, проливающей молоко из пакета, не решающейся начать бегать по утрам. Всякой. Всей.

Но правда была не только в этом. Я скучала по Рейнхарду. Его не было со мной три недели. Еще одна, и мне разрешат вернуться в Дом Милосердия, взять кого-то другого, словно щенка.

— Мой подопечный, — сказала я. — Я не могу много об этом говорить, но я скучаю. Я даже не знаю, где он теперь.

— Ты привязалась к нему?

— Да. Он жил со мной год, он для меня словно член семьи.

Я нахмурилась, вспомнив ощущения от его поцелуя, вспомнив последнюю ночь, которую мы провели вместе. Скривившись, я сказала:

— Если бы у меня была склонность к инцесту.

Нина всегда игнорировала мои попытки пошутить. Она затушила сигарету, выпустила дым к потолку с ленивой грацией в движениях, не подходящей ее суетливому образу.

— Значит, ты испытала к нему чувства, похожие на те, которые, по-твоему, полагается испытывать к мужчине?

— Я не знаю. Я не испытывала чувств к мужчинам, если только не считать чувство страха. Просто я хотела бы, чтобы все стало как прежде.

— А при каких условиях все могло бы стать как прежде?

Ответа у меня не нашлось. Вопрос был слишком болезненным. Рейнхард, каким я любила его, исчез навсегда. Я не смогла бы узнать его, в нем больше не было ничего моего.

— Мне кажется, любить его — нарциссизм. Я любила его, пока он был беспомощен, и я могла проявить свои лучшие качества. Но думаю, что если бы я не была обязана заботиться о Рейнхарде, если бы это не было вопросом моего существования, я не смогла бы.

— Ты хочешь унизить себя?

— Наверное. Я чувствую боль от того, что его нет рядом. Но у этой боли должно быть рациональное объяснение.

— Ты заметила, в чем обычно состоят твои рациональные объяснения?

— В самообвинениях.

— Как думаешь, что испытывают твои коллеги?

— Они тоже тоскуют. Особенно Лили. Ее подопечный много значил для нее.

— И что бы ты посоветовала им?

Нина не требовала от меня быстрых ответов, но отчего-то мне захотелось выдать что-то сразу.

— Жить дальше.

— Что ты подразумеваешь под этим словосочетанием?

Я вновь прошлась взглядом по полкам с лекарствами. Здесь было все для сокращения страданий. Любой спазм души, любая горячка разума, любая эмоциональная рана — все могло быть вылечено, вырвано, как больной зуб, из сознания. Белые пачки, блестящие буквы, названия, похожие на заклинания, решающие все проблемы.

Я бы посоветовала всем нам, всему Нортланду, взять таблетки с этих полок и принять побольше, чтобы ничего не осталось. И никого.

Я озвучила эту мысль, взгляд Нины не изменился. Она только сказала:

— Ты думаешь, ты ответила на вопрос?

Никаких утвердительных предложений в течении часа, это правило.

— Нет. Я просто не знаю, что такое "жить дальше". Жизнь непрерывна, я не прекращала ее ни на минуту с момента своего появления из двух половых клеток моих родителей.

— Тогда твое задание на дом — подумать над этим.

Значит, час закончился. Нина захлопнула черный блокнот, записи в котором оставались для меня тайной. Интересно, может быть она там в крестики-нолики играет? Или в морской бой? А мы все сидим и думаем, что она записывает правду о нас. Такие одинаковые клиенты, желающие узнать, кто они такие.

Да никто.

— Спасибо, Нина, — сказала я.

Она кивнула мне. Иногда мне безумно хотелось пригласить ее на чашку кофе, но я бы никогда не решилась.

Мы попрощались, и я вышла из подсобки, прошла через затемненную аптеку к освещенному неоном выходу. Мне открылись безрадостные многоэтажные дома, заляпанные вывесками, как пятнами краски.

В неоновом мареве тонули темные тупики подворотен, блестел влажный асфальт. Летом всегда темнело неожиданно, и вот я уже оказалась в мире, где главные источники света были рукотворны.

Изредка проезжали машины, и я пугалась их, как диких зверей. Я думала о Рейнхарде, и мне совсем не хотелось идти домой. Я быстро нашла применение своему нежеланию возвращаться в пустую квартиру. Недалеко от аптеки Нины был торговый центр, яркое, светящееся сердце района.

Мне хотелось побродить по нему, успокоиться в толпе и хорошенько надо всем подумать.

Я обернулась, вдали светилась ярко-розовым вывеска аптеки Нины. Наверное, она уже курит свои странные сигареты, слушая другого клиента. В Нортланде курили многие. Это не поощрялось, но и не было запрещено. Форма пассивного сопротивления, так я это называла. Общество без оппозиции, без альтернативы, забывшее себя от страха, было подобно ребенку, который мерзнет на улице родителям назло.

Тогда-то, конечно, они непременно купят все, что нужно и все, чего хочется, разрешат.

Я с облегчением встретила огни торгового центра. Это было большое, подсвеченное, как бриллиант на выставке, здание: стекло и металл, и много-много надежды на будущее. Внутри всегда было шумно, всегда многолюдно. С тех пор как товаров стало так много, они превратились в развлечение. Нортланд никогда не был богат на удовольствия, и потребление стало спортом, хобби, даже свободой.

Никто и ничего не сделает, если ты будешь просто путешествовать от магазина к магазину и покупать, занимая время, которое становится бесконечным в мире, где так много запретов. Люди с фирменными пакетами, люди, глазеющие на витрины, блестящие украшения, стильная одежда, еда, которую интересно попробовать, улыбающиеся консультанты и целые этажи разнообразных кафе — все это было культурой обладания, которую я вовсе не осуждала.

Я тоже находила утешение в том, чтобы нечто иметь. Красивые платья, разрешенные книги, вкусно пахнущая косметика, сладости в жестяных коробочках, цветы в горшках — я хотела всего этого. Власть над вещами может заменить власть над собой. Кроме того, как чудесно думалось под ритмичную, оседающую в мозгу музыку, среди толпы людей, увлеченных витринами.

Отчего-то я стала думать про Отто. Его все еще не нашли, Карл, по слухам, рвал и метал. В связи с отсутствием у меня подопечного, мы не так уж часто встречались, у меня длился, можно сказать, оплачиваемый отпуск.

С Отто варианта было два: либо Карл потерял хватку и ответит за это головой, либо Отто сумел скрыть от него свои мысли самостоятельно. В первом случае, Карлу угрожала гибель, и это меня радовало, я даже не чувствовала вины за лихорадочное ожидание известия о его увольнении (а с концом карьеры в его случае придет и конец всей жизни в целом). Во втором случае Отто создавал прецедент волнующей свободы, даже думать об этом было страшно. Власть Нортланда держалась на силе и контроле, но если Отто смог обойти хотя бы контроль, у всех у нас был шанс.

Он стал почти героем. О нем не говорили, о нем не думали на работе, но нечто невидимое, образ его, не артикулированный до конца, мы всегда носили с собой. Из очаровательного, всем чужого щеночка, он превратился в надежду хоть что-то скрыть от Нортланда. И хотя Карл, к примеру, позволял нам ненависть, потому что иначе мы вовсе не смогли бы существовать в атмосфере проекта «Зигфрид», каждому хотелось иметь нечто личное. Шкатулки с безобидными вещицами: политическими убеждениями, чувствами, страхами.

Быть может, думала я, рассматривая туфли на витрине, я могла бы сбежать, как Отто. Где он сейчас? Ведет жизнь крысы, которая так меня пугает, сомневаться не стоит.

А где сейчас Рейнхард? Давай, малышка Эрика Байер, страдай по слабоумному, жалей, что превратила его в идеального мужчину, создала его для управления государством. Наверное, я бы многое отдала, чтобы поговорить с ним еще раз. Спросить его, помнит ли он все, и зачем он поцеловал меня, что он теперь любит и к чему стремится, какие книги ему понравились, близок ли он с другими?

Внутри у меня копошилось еще столько вопросов, что хватило бы на целый день, я не хотела вытаскивать их из зуда в мыслях, из неясного желания, потому как с каждым новым вопросом, стремление увидеть его возрастало.

Он, Маркус и Ханс были вместе. Они получили близость, которой мы обладали только пару часов. Интересно, отношения их похожи на дружбу? Они вообще могут дружить? По сути, я мало что знала о гвардии. Как это бывает на фабрике? Я — работница, и мое дело отсортировать компоненты их разума. А потом они уплывают все дальше и дальше по конвейеру. Затем, в магазине, у товаров уже и не найдешь сходства с вещами, которые видела в процессе создания.

У них другая, беспамятная история. Торговый центр наводил меня на все эти потребительские, механические аналогии. Захотелось что-нибудь купить. Их ведь тоже заказывают. Живых людей заказывают, и мы кастомизируем их, превращаем в элитный товар.

Мужчины покупают даже друг друга. Говорили, что гвардейцы, как пауки в банке. Они были близки со своей группой, другие же были для них ресурсом. Таким образом стимулировалась здоровая конкуренция.

Я не знала, насколько это правда, и мне не слишком хотелось выяснять. Не из-за отсутствия любопытства, дело было в суеверном ужасе перед самим институтом гвардии.

Так что, по зрелому измышлению, мне вправду стоило забыть Рейнхарда, он стал частью того, что пугает меня. Эта мысль успокоила, пригладила чувства, и я решила зайти в парфюмерный отдел, чтобы подыскать себе какой-нибудь новый запах, далекий от персикового шипра, которому так доверял Рейнхард.

Я открыла дверь и из пограничного пространства между всеми радостями Нортланда попала в красно-золотое помещение с лакированными торшерами и зеркальными столами. На завитых, золотых ножках, словно бы слишком тонких, держались шкафы красного дерева, за стеклом которых скрывались флаконы с драгоценными и эфемерными субстанциями. Было много света, много роскоши или представления о ней, я не понимала точно, настолько все вокруг казалось скорее картинкой, чем реальностью. Консультант тут же услужливо предложил мне помощь в выборе того, что представит меня в ольфакторном аспекте. Среди всех флаконов, тонких, толстых, маленьких и крупных, с невообразимо загнутыми горлышками и нарочито грубой огранкой, я принялась искать свой.

Я чувствовала себя охотницей, мне хотелось найти нечто, а вместе с этим найти себя. Экономика социальна насквозь, покупая, мы сообщаем что-то, от нас принимают это сообщение и на него отвечают. В конце концов, разве не в этом суть того, как человек соотносится с другими? Меня забавляло также, что магазинчик — это свой, отдельный мир с правилами, которые не нарушаются. Государство в государстве, со своими представлениями о жизни, ценностях и вкусе. Если выйти на магистраль торгового центра, хорошо освещенную дорогу между всеми такими мирами, можно почувствовать себя совершенно свободным.

Я выбирала около получаса, боялась, что совсем замучаю консультанта, и ушла с тем же персиковым шипром, что и всегда. Летний и в то же время грустный запах, кроме горечи и ласки которого ничто мне не подходило.

Совершенная свобода, оказалось, не ведет к расширению выбора. Ах, малышка Эрика Байер, доставай свои деньги и плати за товар вместо того, чтобы считать себя политологом вроде Маркуса Ашенбаха.

А то закончишь, как он. Нет уж, я дорожила своим естественным правом ненавидеть Нортланд. Тепло попрощавшись с консультантом и уверив его в том, что я не нарочно потратила столько времени, я решила поддаться еще одному искушению.

Быстрое питание — царство Нортланда. То, что богатые и здоровые делают с бедными и больными. Я презирала эту индустрию за сверхдоходы, шедшие в карманы искусственной суперэлите, за липкую, жирную притягательность (все равно что одноразовый секс в общественной уборной), за пьянящие запахи, заставляющие наплевать на рациональность и убеждения.

Суперэлита получает прибыль, потребитель получает гастрит, но каким-то парадоксальным образом все довольны. Рассуждая в таком ключе, я набрала побольше жареного и соленого, чтобы заглушить тоску. Нет лучшего антидепрессанта, чем осознание, что удовольствие от жирной пищи забрало у тебя несколько часов жизни и приблизило сердечно-сосудистую катастрофу, которая заберет тебя лет этак через двадцать.

И оттого, что я редко позволяла себе "смертельные ужины", как их называла Лили, удовольствие всегда было острым. Наверное, при постоянном повторении приедается все, даже самоповреждение.

Домой я поехала на такси, на одном из множества припаркованных у торгового центра автомобилей, похожих на рыбок-прилипал, присосавшихся к огромному зданию.

Таксист мне попался молчаливый, и у меня было достаточно личного пространства, чтобы любоваться на неоновый Нортланд. Сколько изменилось с моего детства и сколько осталось прежним. Тоталитарное совершенство, раскрашенное, покрытое блестками, лаково-сияющее.

Иногда я говорила обо всем этом Рейнхарду. Мне нравилось, что меня слушает кто-то, кому можно доверять. А теперь я думала о том, что он все запомнил. Доносить было нечего — Карл знал о моих мыслях, пока действия мои согласовались с Нортландом, личностью можно было пренебречь. Мышиный страх не позволил бы мне сделать ничего значимого, это Карл тоже знал. И все же я подумала, что если Рейнхард помнит, то все плохо. Мы теперь совсем на разных сторонах.

Никто точно не знал, запоминают они или нет. То есть кто-то, конечно, знал, но, как всегда, не мы. Мы не общались с нашими бывшими подопечными, и нам не говорили, вспоминают ли они о нас. Думаю, в этом был смысл. Если бы мы точно знали, что ничего они не помнят, был бы соблазн перейти черту, неважно, воспользоваться беззащитностью существа рядом или сказать нечто по-настоящему лишнее. Потенциальное знание наших грешков сильными мира сего удерживало нас от глупостей. Большинство из нас. С Хельгой, к примеру, не получилось. Если бы мы, в то же время, точно знали, что солдаты гвардии, суперэлита, рафинированные интеллектуалы с автоматами наперевес знают все наши тайны, это удержало бы нас слишком от многого.

Нортланду всегда полезно знать, кто мы такие. А ничто не проявит этого лучше, чем тесное взаимодействие с тем, кто с виду ничего-ничего не понимает или понимает так мало, что этим можно пренебречь.

Территорию проекта «Зигфрид» я встретила с радостью. Мое геометрически совершенное королевство ухоженных садов и мурлычущих свою водяную песнь фонтанов, мое безнадежное королевство одиночества.

Поднимаясь наверх, я снова встретила фрау Шлоссер с ее безымянным подопечным. Он вдохнул запах еды, которую я несла в бумажном пакете, облизнулся, и фрау Шлоссер дернула его за поводок.

— Веди себя прилично.

Вы слишком строги к нему, хотела сказать я, а это, быть может, будущий гауляйтер Хильдесхайма или министр юстиции.

Поднявшись на свой этаж и приставив ключ к замку, я вдруг ощутила прилив холодной волны, интуитивной настороженности, но не восприняла ее всерьез. Открыв, однако, дверь, я отшатнулась. Ощущение чужого присутствия стало совершенно явным. В моей квартире кто-то был. Я представила, как беру что-нибудь тяжелое и подкрадываюсь к посетителю, убиваю его ударом по голове и обнаруживаю, что это мама или, скажем, Роми. Вместо этого кинематографически нереалистичного хода, я выбрала отойти от двери и прижаться к стене.

С пару секунд все было тихо, затем я услышала шаги, и кто-то включил музыку. Если это и вор, то самый наглый и самый удачливый. Я не знала, что делать, мне было страшно пройти мимо провала двери, чтобы попасть к лестнице, страшно позвать на помощь.

Запах еды и запах парфюма, поднимавшиеся от моих покупок, казались мне нестерпимо сильными. Я закрыла глаза, шаги приближались, но пошевелиться я не могла. Сердце отбивало в груди ритм, до странности сливавшийся с ритмом песни.

— Сестрица! — услышала я. — Заходи! В конце концов, это твой дом.

Я не поверила своим ушам. Вальтер, мой кузен, был обязательным пунктом для праздничных звонков, однако мы не виделись, кажется, с моих двенадцати лет, когда мама в последний раз потащила меня на день рождения к родственникам.

Вальтер мне никогда не нравился, это был противный, навязчивый мальчишка, который изредка забавлял, но больше раздражал или пугал. Я отлично помнила, как в девять лет он рассказывал мне, как палкой убивает лягушек. Он был на год меня старше, но из-за своей восторженности всегда казался мне маленьким.

Из черноволосого, нескладного, длинного и тощего мальчишки, он превратился в мужчину, обладавшего некоторой изящной ловкостью и туберкулезной остротой черт. На фотографиях, которые показывала мама, он выглядел довольно-таки привлекательным в своей необычной, хрупкой болезненности. Он всегда широко улыбался, так что и не скажешь, какой это был маленький живодер в иные времена.

Вальтер частенько стремился пообщаться со мной, выспрашивал, как мои дела, однако о себе говорил мало, что раздражало меня еще больше. У него была отвратительная манера полагать, что он знает о том, что творится у людей в душах лучше, нежели они сами. Это отчасти свойственно всем нам, запертым в клетке собственной личности, однако Вальтер высказывал свои идеи с восторгом первооткрывателя. Однажды мне захотелось рассказать ему, как мы ладим с Рейнхардом, как интересно за ним наблюдать, и как разнообразен может быть на самом деле человек.

— О, — сказал Вальтер. — Я бы на твоем месте тоже пытался отстраниться от того факта, что ты теперь сиделка для умственно отсталого.

Он словно бы и не заметил, как обидел меня, а может и заметил, вместо лягушек он теперь бил по голове людей, и слова справлялись с этим не хуже палок. После разговора с ним я всю ночь думала, а не может ли быть то, что государство наше называет дегенеративным и унизительным преклонением перед физическим, моральным и умственным несовершенством продуктом нашего страха перед этими явлениями.

Я возненавидела Вальтера за то, что он заставил меня сомневаться в моей искренности, так что даже решила в следующий день рожденья ему не звонить. Однако Вальтер не дождался моей мести, и за три месяца до назначенного ей дня объявился в моей квартире. Он каким-то образом проник ко мне и открыл дверь. Я сказала, вспомнив Роми:

— По-твоему здесь что проходной двор, и любой может ко мне заявиться?

— А что многие заявляются, сестрица? И хватит ворчать!

Я зашла в темный коридор, включила свет и неожиданно для себя оглушительно засмеялась. А потом остановилась и зашипела:

— Ты чокнулся? Сними мое ожерелье и смой с себя эту дрянь!

Вальтер стоял передо мной в добротном костюме, чуточку пьяный, по-своему очаровательный и накрашенный, словно шлюха. На шее у него было мое жемчужное ожерелье, так что первым моим импульсом было содрать его с Вальтера. Вальтер облизнул красные, распухшие от долгих и старательных попыток подчеркнуть контуры, губы. Макияж смотрелся на нем странным образом. Ему шло, он скрывал вопиющую болезненность Вальтера, и в то же время у этой хорошо исполненной сексуальности — пухлых губ, длинных ресниц, ярких, кабарешных румян, был неудержимо комический эффект.

— Ты издеваешься надо мной? — спросила я как можно спокойнее. — Ты пришел сюда без спросу, кстати каким образом, взял мою косметику и украшения, а теперь делаешь вид, словно все нормально!

Вальтер крепко обнял меня, так что это оказалось почти болезненно. Он блеснул белыми зубами, продемонстрировав широкую, радостную улыбку, а затем закрыл дверь.

— Я больше не могу молчать, Эрика, милая!

— А ты когда-то мог? — спросила я.

— Нет, ты не понимаешь!

Он коснулся пальцами аккуратного кружочка, созданного румянами, вид у него стал задумчивый.

— Я думал, кому сказать сначала! И решил, что лучше всего — тебе!

Я хотела было ответить что-то вроде "потому что мне абсолютно все равно, что с тобой происходит?", но не решилась. Вальтер взял у меня пакет с едой.

— Ужин! Как чудесно! Ты словно знала, что я тебя навещу.

— Нет, Вальтер, абсолютно точно не знала.

— Я не Вальтер, — сказал он. Убежденности, с которой он произнес это, можно было позавидовать. Иногда я тоже хотела бы оказаться не Эрикой, однако никогда у меня не хватало духа по-настоящему в себя поверить. Вернее, в не-себя. Вальтер же испугал меня, и я подумала, что его ждет Дом Милосердия, а затем и смерть, потому что недостаточно Вальтер хорош для солдата.

А потом, после этой фразы, показавшейся мне почти страшной, он выдал уморительное:

— Я — Нора.

Тогда мне ничего не осталось, кроме как снова засмеяться. Когда смех стал мучительным, я с трудом остановилась. Вальтер повел меня в комнату и принялся раскладывать на столе еду.

— Обычно я ем на кухне, — сказала я, а потом снова начала смеяться, отдышавшись.

— Я и не тешил себя иллюзиями, что ты меня поймешь. Эрика, милая, я устал от всего этого. Я чувствую себя женщиной!

Я с трудом изобразила и сохранила нейтральное выражение лица, не спеша закурила.

— Правда? — спросила я.

О Вальтере я почти ничего не знала. Он, кажется, работал в полиции, на хорошей должности. У него была жена, но детей у них пока не случилось. Вальтер жил правильной, вполне оправданной с точки зрения Нортланда жизнью.

— Правда, — сказал он. — Я ненавижу мужскую социализацию. Ты никогда не думала, что палач тоже травмирует свою душу, как и жертва.

— Что ты лепишь?

— Я просто хотел бы…хотела бы больше ни в чем таком не участвовать.

И тогда я поняла: мой кузен Вальтер сошел с ума.

— Как ты сюда попал, Вальтер?

— Нора. У меня есть пропуск. Более того, ваш комендант мне лично открыл.

Взгляд его был расфокусированным, казалось, что один зрачок больше другого, на его алых губах играла рассеянная улыбка. Сердце мне сжал страх. Ко мне пришел мой неадекватный кузен, чье положение позволяло ему проникать на территорию проекта "Зигфрид". Он свихнулся, он чокнулся, у него поехала крыша, и он заявился ко мне с этими своими сверхполномочиями.

Я не знала, чем мне это грозит, виновата ли я вообще, но мои гражданские инстинкты забили тревогу.

— Вальтер, — начала я как можно мягче.

— Нора, — повторил он. — Подумай только о своих привилегиях, Эрика. Ты можешь быть женщиной не боясь, что за это тебя упекут в Дом Милосердия.

— Прекрасная привилегия, Нора, — сказала я. — Намного лучше, чем возможность учиться, работать, выбирать себе партнера, не участвовать в репродуктивном труде…

— Да-да-да! И даже если мужчины говорят о том, что страдают в драках или войнах, это все ничего не значит, ведь все это было придумано и последовательно исполнено мужчинами всех социальных категорий.

Я даже рот открыла. Вальтер говорил так искренне, что я не понимала, в каком тоне ему отвечать. Я потянулась к жареной во фритюре картошке. Да, пожалуй, стоило поесть. Вальтера все равно не заткнуть.

— Я просто хочу стать добрее, Эрика, милая! Я бы хотела закончить все эти преступления, экономическое и сексуальное угнетение. Я больше не хочу в нем участвовать.

— А ты не можешь стать добрее, не надевая мое ожерелье?

— Прости. Я не удержалась. Еще я немного посмотрела твои фотографии!

— Ты рылся в моих вещах?!

— Кто эта высокая блондинка с томным взглядом?

— Ивонн. А тебе какая разница, ты же теперь женщина!

— Думаю, я лесбиянка.

Вальтер сел за стол рядом со мной, и мы принялись есть. Остывшая, соленая, мерзко-приятная еда позволяла мне отвлечься. Изредка я смотрела на Вальтера. Движения его стали какими-то по-особенному манерными, и в то же время было от них какое-то жуткое впечатление ненормальности, дезорганизованной мутности. Он откусывал маленькие кусочки, словно бы это придавало ему изящества.

— У тебя что-то случилось? — спросила я медленно. Вальтер вытер рот салфеткой, достал мою помаду и подошел к зеркалу.

— Да. Я приняла себя окончательно. Я не могу жить так, как мне велят. Я не хочу разрушать. Я не хочу быть источником власти. Мне нравится создавать, принимать…

— А мне разрушать. Отдай мне свой пиджак, давай поменяемся?

Вальтер посмотрел на меня мутным взглядом, нежным движением потеребил жемчуг на шее.

— Ты не понимаешь? Мы с тобой угнетены в самых базовых своих потребностях, не можем выйти даже за хромосомные рамки.

Я не стала говорить, что за них стоило бы выходить в последнюю очередь. В голосе у Вальтера была тоска, у пьяных обычно предшествующая песне. Он, со своими накрашенными губами и томными глазами с черными, как смоль, ресницами, поднимал тем не менее всегда актуальный вопрос. Каким образом можно было сбежать от себя и насколько далеко?

Я сказала:

— Так чего ты хочешь?

— Я бы хотела пожить с тобой некоторое время. Я решила уйти от жены. Думаю, мы не подходим друг другу. Ей нужен мужчина, который будет вертеть перед ней членом и пистолетом. Забавно, что все фаллическое так ассоциируется с проникновением, правда? Пули — это сперма, секс — это смерть.

Добро пожаловать в Нортланд.

— О, — сказала я. — Сочувствую вам обоим.

— Все в порядке, — Вальтер шмыгнул носом, возвел глаза к потолку. — Просто я очень, очень устала. Я хочу тихую гавань, и все обдумать.

— Изменить свою жизнь?

Он вдруг улыбнулся мне, глаза его стали практически ясными.

— Изменить свою жизнь, — повторил он. В дверь позвонили, и все мое зародившееся сочувствие к Вальтеру вдруг исчезло. Он что-то натворил, и теперь они придут за нами обоими. Я прошипела:

— Сдам тебя!

А потом зашептала:

— Прячься! Лезь в шкаф, куда угодно!

Вальтер поцеловал меня в щеку с девичьей благодарностью, оттолкнув его, я побежала к двери. Если это солдаты, они могли вышибить стальную дверь за пару ударов. От страха мир стал ярким, но удивительно неточным, я с трудом схватилась за ручку двери и с трудом встала на цыпочки, чтобы заглянуть в глазок.

Я была права. Двое солдат стояли у моей двери, так прямо и ровно, что в это даже не верилось. Глаза у меня заслезились. Я открыла, потому что знала, что если я этого не сделаю — будет хуже.

— Эрика Байер, — сказал один из них. Я кивнула, хотя он в подтверждении не нуждался. Их роскошная форма в слабом свете на лестничной клетке казалась страшной — что-то черное, угрожающее, со вставками безжалостного металла.

Они не прошли внутрь, чтобы найти Вальтера. Они вытащили меня, перетянули через порог квартиры — без грубости, но с абсолютным пониманием собственной силы и моей слабости.

— Я ничего не сделала, — зашептала я, от страха у меня голос пропал. — Я ничего не…

Они тащили меня к лифту, но я и не думала кричать. Во-первых, от страха у меня отнялся голос, во-вторых это было бессмысленно. Но почему они не прошли в квартиру?

Да потому что они не искали Вальтера. Я посмотрела на оставшуюся открытой дверь, в комнате все еще горел свет. Я не винила Вальтера в том, что он не попытался мне помочь. Не только потому, что один его вид вызывал у меня смех и стыд, но и потому, что сама бы выдала его. Всем нам приходится выбирать между собственной жизнью и чужой, это и есть самое страшное.

— Куда вы меня ведете? — спросила я. — Где Карл? Карл Вольф, мой куратор!

Я не заметила, как оказалась в лифте. Один из них нажал кнопку, и двери захлопнулись, словно челюсти.

Мама, мамочка, думала я, пусть только отпустят меня, пусть только я останусь жива, и я никогда не буду думать ничего дурного про Нортланд.

Я люблю Нортланд, только дайте мне жить в нем, ведь нет страны лучше и не было никогда!


Загрузка...