Ивлин Во

Новая Европа Скотт-Кинга (Повесть)

К 1946 году минуло уже больше двадцати лет, как Скотт-Кинг начал преподавать в Гранчестере латынь и греческий. Он и сам был выпускником Гранчестерской школы, а вернулся сюда сразу после университета, не сумев получить аспирантской стипендии. Так он и просидел все эти годы, лысея помаленьку и полнея помаленьку, многим поколениям мальчишек известный сперва под кличкой Скотти, а в более поздние годы, едва, впрочем, достигнув среднего возраста, под кличкой Старина Скотта; он был в некотором роде школьной достопримечательностью, а его отчетливо произносимые и слегка гнусавые жалобы на современный упадок нравов служили неизменным предметом пародий и насмешек среди школьников.

Гранчестерская школа не самая знаменитая из частных школ Англии, однако она все еще является или, как утверждает Скотт-Кинг, некогда являлась заведением вполне респектабельным; школа ежегодно принимает участие в весьма престижном крикетном матче; среди выпускников ее можно насчитать несколько знаменитостей, которые, рассказывая о себе, сообщают, как правило, без стыдливых оговорок: «Учился я в Гранчестере…» — тогда как выпускники более скромных школ склонны выражаться так: «Мне, собственно, довелось закончить некое заведение, называвшееся… Дело в том, что отец мой в те времена…»

В ту пору, когда Скотт-Кинг был школьником, и чуть позднее, когда он вернулся сюда преподавателем, в школе существовало два почти равноценных отделения — классическое и современное, а также незначительная и ничего не значащая группка учеников, называемая «армейский класс». Теперь все изменилось, и из 450 учеников едва ли полсотни умели читать по-гречески. Скотт-Кинг был свидетелем того, как один за другим уходили из школы его коллеги-латинисты, одни — в сельские приходы, другие — в Британский совет и Би-би-си, а на их место приходили преподаватели физики и экономики из провинциальных университетов. И вот теперь, вместо того чтоб наслаждаться высокоинтеллектуальным уровнем выпускного классического класса, Скотт-Кинг вынужден был по нескольку раз в неделю снисходить до младшеклассников и вдалбливать им в головы Ксенофонта и Саллюстия. Однако Скотт-Кинг не роптал. Напротив, он находил своеобразное удовольствие, созерцая торжество варварства, и явно наслаждался этим умалением своей роли, ибо принадлежал к тому, в Новом Свете совершенно неизвестному, однако широко распространенному в Европе типу людей, которых собственные неудачи и безвестность просто завораживают.

Эпитеты «захудалый» и «безвестный» как нельзя более подходили к Скотт-Кингу, и поначалу именно это ощущение кровного родства, истинного братства в безвестности побудило Скотт-Кинга к изучению трудов поэта Беллориуса.

Ибо вряд ли кто был безвестнее, чем Беллориус, — разве что сам Скотт-Кинг. Скончавшись в 1646 году в бедности и как будто даже в опале в своем родном городе, принадлежавшем в те времена счастливой империи Габсбургов, а ныне беспокойному современному государству Нейтралии[1], Беллориус оставил после себя единственный том, вмещающий все труды его жизни, — поэму в полторы тысячи строк, написанную латинским гекзаметром. При жизни Беллориуса публикация ее вызвала лишь недовольство двора и привела к лишению его пенсии. После же смерти автора поэма была совершенно забыта, о ней никто не вспоминал по крайней мере до середины прошлого столетия, когда она была перепечатана в Германии в каком-то сборнике текстов позднего Возрождения. Именно в этом издании прочел ее Скотт-Кинг, проводивший каникулы на берегах Рейна, и сердце его немедленно отозвалось на родственную близость. Поэма была непоправимо скучна и повествовала о посещении какого-то воображаемого острова Нового Света, где в первобытной простоте, не оскверненной ни тиранией, ни догмой, живет некое добродетельное, непорочное и разумное сообщество людей. Мелодия и ритм строк были строго выдержаны, их оживляли удачные обороты речи; Скотт-Кинг читал стихи на борту речного теплохода, а мимо неспешно проплывали и виноградники, и башня, и скала, и терраса, и парк. Чем могли они вызвать недовольство, эти стихи — каким намеренным или непреднамеренным уколом сатиры, вконец притупившей ныне свое острие, какими опасными рассуждениями, — все это ныне уже неясно. Тот факт, что стихи оказались напрочь забытыми, без труда поймет всякий, кто знаком с нейтральской историей.

И буде мы собираемся следовать дальше за нашим героем Скотт-Кингом, следует и нам хотя бы отчасти познакомиться с этой историей. Опустим детали и отметим тот факт, что на протяжении трех столетий, которые протекли со смерти Беллориуса, страна эта изведала все хвори, каким может быть подвержен политический организм. Династические войны, иноземные вторжения, борьба за право наследования, мятежи в колониях, эндемический сифилис, истощенье земель, масонские интриги, революции, реставрации, заговоры, хунты, отречения, манифесты, декларации свободы, конституции, перевороты, диктатуры, политические убийства, аграрные реформы, всеобщие выборы, иностранная интервенция, отказ от уплаты долгов, инфляция, профсоюзы, резня, отравления, атеизм, тайные общества, и, чтобы сделать список полным, добавьте сюда еще такое число личных, человеческих слабостей, какое сочтете нужным, — все это вы найдете в нейтральской истории последних трех столетий. Из всего этого и появилась на свет нынешняя республика Нейтралия, типичное современное государство, во главе которого стоит одна единая партия, славящая своего всевластного Маршала и содержащая обширный штат низкооплачиваемых чиновников, чью деятельность несколько смягчает и очеловечивает коррупция. Вот и все, пожалуй, что вы должны знать об этой стране, — да еще, пожалуй, то, что нейтральцы, принадлежащие к разумной латинской расе, вовсе не склонны к обожествлению героев, а потому немало потешаются над своим Маршалом за его спиной. В одном только он заслужил их единодушное одобрение. Он не принял участия во Второй мировой войне. Нейтралия осталась в стороне от битвы, и если в прежние времена она привлекала к себе симпатии то одной, то другой из враждующих сторон, то теперь она стала просто-напросто далекой и позабытой окраиной, безвестным захолустьем. И вот теперь, когда лицо Европы огрубело в ходе войны, а сама война, если судить по сообщениям газет, как всегда разложенных на столе в учительской, и по передачам включенного все в той же учительской радио, сбросила свое героическое и рыцарское обличье, превратившись в состязанье двух шаек обливающихся потом и едва отличимых друг от друга мужланов, Скотт-Кинг, сроду не бывавший в Нейтралии, сделался вдруг патриотом этой страны и в знак своей преданности с жаром засел за работу, которой и раньше занимался урывками, — за перевод поэмы Беллориуса спенсеровой строфой. К тому времени, как союзники высадились в Нормандии, он уже закончил все — перевод, вступление, комментарии. Он послал свой труд в «Оксфорд юниверсити пресс». Труд был отвергнут. Он спрятал его в дальний ящик старинного соснового стола в своем прокопченном готическом кабинете, выходящем окнами на квадратный дворик гранчестерской школы. Он не роптал. Это было его творение, памятник, воздвигнутый им захудалой безвестности.

И все же неусмиренная тень Беллориуса стояла рядом с ним неотступно. Не все еще было улажено между ними. Нельзя вступить в тесные отношения с человеком, хотя бы и умершим триста лет тому назад, не связав себя при этом никакими обязательствами. Именно поэтому в пору торжеств по поводу наступления мира Скотт-Кинг извлек главный из своих ученых трудов и в ознаменование приближавшейся трехсотлетней годовщины со дня смерти Беллориуса настрочил небольшое эссе под названием «Последний латинист». Эссе было напечатано в каком-то научном журнале. Скотт-Кингу заплатили двенадцать фунтов за плод пятнадцатилетнего самоотверженного труда, из них он заплатил шесть фунтов подоходного налога; на оставшиеся шесть он купил большие часы из пушечного металла, которые месяц или два шли, хотя и весьма неточно, а потом остановились вовсе. На этом история вполне могла бы быть исчерпана.

Таковы общим планом и в общих чертах сопутствующие обстоятельства и факты биографии Скотт-Кинга: Беллориус; история Нейтралии; год 1946 от Рождества Христова — вполне достоверные, вполне банальные, однако при своем стечении повлекшие за собой весьма странные события, происшедшие во время летних каникул. А теперь приблизим камеру, совершив, так сказать, наезд, и рассмотрим нашего героя «крупным планом». Вы уже знаете о Скотт-Кинге все, что о нем можно узнать, но вы еще не знакомы с ним.

Для начала этого знакомства мы выбрали время завтрака, зябкое утро в начале летнего семестра. В распоряжение холостых учителей Гранчестерской школы предоставлены были две комнаты в школьном здании, завтракали же они все вместе в учительской. Скотт-Кинг только что вышел с первого урока — мантия развевается у него за плечами, и листочки с ученическими работами, которые он сжимает в онемевших пальцах, трепыхаются на ветру. Скудость военного времени все еще царит в Гранчестере. Нетопленый камин служит теперь пепельницей, а также корзиной для бумаг, и чистят его редко. На обеденном столе поставлены в беспорядке миски, помеченные именем учителя, и в каждой — пайка сахара, маргарина и эрзац-мармелада. На горячее подано какое-то варево из яичного порошка. Скотт-Кинг с грустью отвернулся от стола.

— Кто хочет, — сказал он, — может забрать все, что причитается мне от этого достижения современной науки.

— Вам письмо, Скотти, — сказал один из учителей. — «Достопочтенному профессору Скотт-Кингу, эсквайру». О, поздравляю!

Это был огромный твердый конверт, адресованный столь странно и вдобавок украшенный гербом. В конверте обнаружились карточка и письмо. Текст на карточке гласил:

«Его Высокопревосходительство Высокочтимый ректор Университета Симоны и Комитет по проведению юбилейных торжеств, посвященных трехсотлетию Беллориуса, просят профессора Скотт-Кинга оказать им честь своим участием в публичных мероприятиях, которые будут проходить в Симоне 28 июля — 5 августа 1946 г. Просьба ответить нам.

Его превосходительство доктор Богдан Антоник, Секретарь по внешним сношениям Юбилейного Комитета. Университет города Симоны, Нейтралия».

Письмо было подписано послом Нейтралии при Сент-Джеймсском дворе и сообщало, что видные ученые съезжаются со всего мира на эти торжества, дабы воздать должное выдающемуся политическому мыслителю Нейтралии Беллориусу, а в конце письма содержался весьма тонкий намек на то, что поездка эта не повлечет за собой никаких расходов со стороны приглашенных.

Когда Скотт-Кинг прочитал это сообщение, первая его мысль была, что над ним подшутили. Он оглядел коллег, сидящих за столом, в надежде перехватить заговорщицкие взгляды, но все были, похоже, поглощены своими собственными заботами. Поразмыслив, он пришел к убеждению, что подделать это роскошное тиснение и даже герб им было бы просто не по средствам. Выходит, документ подлинный; открытие это, однако, не обрадовало Скотт-Кинга. Напротив, у него появилось ощущение, что кто-то грубо вторгся в их долголетние, сугубо личные и интимные отношения с Беллориусом. Скотт-Кинг сунул письмо в карман, доел хлеб с маргарином и собрался в часовню на утреннюю службу. По дороге он зашел к секретарю и купил писчей бумаги с гербом школы, чтобы написать на ней: «Мистер Скотт-Кинг с сожалением вынужден…»

Ибо, как ни странно, Скотт-Кинг был, без сомнения, человеком пресыщенным. Выше мы уже намекнули на это вскользь, и все же, увидев сейчас, как этот немолодой, неряшливый, безвестный человек, обойденный всеми почестями и привилегиями, шествует через квадрат школьного двора к ступеням часовни, подставив всем ветрам круглую учительскую физиономию, вы непременно сказали бы: «Вот человек, который упустил все радости жизни, — и он сам знает об этом». Сказали бы — ибо вы еще не знаете Скотт-Кинга. Ни один сластолюбец, утомленный победами, ни один корифей сцены, измызганный и затисканный юными поклонницами, ни Александр Македонский, ни Талейран не были столь пресыщенными, как Скотт-Кинг. Он был человек зрелый, он был интеллектуал, ученый-классицист, почти поэт; он был путник, утомленный странствием по просторам собственного разума, обремененный тяжким опытом, который накопило его воображение.

После службы он направился в класс, где давал поутру уроки младшеклассникам.

Дети чихали и кашляли наперебой. Один из них, наиболее находчивый, попытался раззадорить Скотт-Кинга, ибо все знали, что иногда эта попытки оказывались успешными:

— Простите, сэр, а вот мистер Григз говорит, что учить классиков — только зря время терять.

На что Скотт-Кинг сказал только:

— Вот приходить ко мне на урок и не учить их — это действительно зря время терять.

Повозившись с латинским герундием, они одолели кое-как полстраницы из Фукидида Скотт-Кинг сказал:

— Это описание последних эпизодов осады звучит как звон могучего колокола.

И, услышав его слова, на задней скамье загалдели хором:

— Колокола? Вы сказали «колокола», сэр? — и стали шумно захлопывать книжки.

— До конца урока еще двадцать минут. Я сказал, что книга звучит здесь подобно колоколу.

— Простите, сэр, я не совсем понимаю, сэр, как может книга быть похожа на колокол?

— Если вам хочется поговорить, Эмброуз, вы можете приступить к разбору текста.

— Нет, сэр, дальше я еще не перевел, сэр.

— Может быть, кто-нибудь перевел дальше? — Скотт-Кинг еще пытался насадить среди младшеклассников взрослую вежливость, принятую в выпускном классе. — Ну что ж, в этом случае вы можете посвятить переводу двадцати строк оставшуюся часть урока.

Теперь тишина, можно сказать, воцарилась в классе. Где-то в задних рядах слышалось приглушенное бормотание, непрестанное шарканье и сопенье, но никто не приставал к Скотт-Кингу с вопросами. Он глядел на низкое тяжкое небо сквозь свинцовое окно. Через перегородку слышно было, как в соседнем классе учитель обществоведения Григз истошно повествует о мучениках Толпудла. Скотт-Кинг сунул руку в карман и нащупал жесткий край конверта с приглашением из Нейтралии.

Он не был за границей с самого 1939 года. Уже год, как он не пил вина, и сейчас его охватила вдруг острая тоска по Югу. Не так уж часто, да и то не подолгу бывал он в этих сказочных землях, может, раз десять, по нескольку недель всякий раз — какой-нибудь год наберется за сорок три года жизни, — однако все ценное, чем он обладал, и даже самое сердце оставил он там.

Шипящее оливковое масло, и чеснок, и пролитое вино; и светлые минареты над мрачными стенами; фейерверки в ночи и фонтаны в полдень; наглые, но вполне безобидные продавцы лотерейных билетов, бредущие меж ресторанными столиками на тесно заставленном тротуаре; пастушья дудка на благоухающем склоне холма — все, чем туристские агентства уснащали когда-либо рекламные буклеты, — все вдруг замаячило в его мозгу в то унылое утро. Он оставил свою монетку в фонтане Треви; он обручился с Адриатикой; он был сын Средиземноморья.

Во время большой переменки Скотт-Кинг написал на школьной бумаге с гербом, что принимает нейтральское приглашение. В тот вечер и в последующие вечера разговоры в учительской неизменно вращались вокруг летних каникул. Все уже отчаялись выбраться за границу; все, кроме Григза — тот взахлеб рассказывал о каком-то Международном Сборище Деятелей Прогрессивной Молодежи в Праге, приглашение на которое ему удалось получить. Скотт-Кинг при этом молчал — даже когда разговор зашел о Нейтралии.

— Я бы поехал куда-нибудь, где можно хоть поесть как следует, — сказал один из учителей. — В Ирландию, или в Нейтралию, или еще куда-нибудь в этом роде.

— Вас ни за что не впустят в Нейтралию, — сказал Григз, — слишком многое им приходится прятать. У них там целые бригады немецких физиков делают атомные бомбы.

— Бушует гражданская война.

— Половина жителей — в концлагерях.

— Ни один приличный человек просто не поедет в Нейтралию.

— Да и в Ирландию тоже, если на то пошло, — сказал Григз.

Скотт-Кинг не пошевелился.

А еще через три-четыре недели Скотт-Кинг сидел в зале ожидания аэропорта. Плащ лежал у него на коленях, сумка у ног на полу. Громкоговоритель, подвешенный высоко на бетонной стене, вне пределов досягаемости, изрыгал танцевальную музыку и объявления. Зал ожидания, как и все прочие залы, куда приводили его этим утром, был скудно обставлен и невыразительно опрятен; на стенах в качестве единственного утешения для читающей публики висели призывы подписываться на государственный займ, а также инструкции по мерам защиты от газовой атаки противника Скотт-Кинг был голоден, измучен и совершенно выбит из колеи, ибо не привык еще к удобствам современного путешествия.

Он вышел из отеля в Лондоне в семь утра, однако и сейчас, в первом часу пополудни, он все еще находился на британской земле. Нельзя сказать, чтобы о нем забыли. Его исправно перегоняли из одного закутка в другой, от одной стойки регистрации к другой, точно он был умственно неполноценным подростком; его обмеривали и взвешивали, как будто он был негабаритный багаж, который готовили к отправке; его обыскивали, как уголовника; его допрашивали о событиях прошлой жизни и предполагаемых в будущем, о состоянии его здоровья и финансов — словно он претендовал на постоянное место в каком-то весьма секретном учреждении. Скотт-Кинг не был взращен в неге и роскоши, но к такому виду путешествий он тоже еще не был приучен. И он ничего не ел с тех самых пор, как еще у себя в спальне наспех сжевал ломтик рыхлого теста с маргарином. Надпись на дверях той последней камеры, в которую его наконец загнали, гласила: «Исключительно для ОВЛ».

— Что значит ОВЛ? — спросил он у стюардессы.

Это была аккуратно одетая и совершенно безликая молодая женщина, напоминавшая своими ухватками то ли акушерку, то ли гувернантку, то ли продавщицу.

— Особо Важные Лица, — ответила она с убийственной серьезностью.

— А это ничего, что меня привели сюда?

— Все как положено. Вы — Особо Важное.

«Интересно, — подумал Скотт-Кинг, — как же они с обыкновенными людьми обращаются, не особо важными?»

Он находился в обществе двух попутчиков, мужчины и женщины, тоже из Особо Важных и тоже летевших в Беллациту, столицу Нейтралии; оба, как вскоре обнаружилось, были гостями Юбилейного Комитета Беллориуса.

Мужчина принадлежал к типу людей, хорошо знакомому Скотт-Кингу; его звали Уайтмейд, и он был преподавателем, столь же безвестным и захудалым, как сам Скотт-Кинг, и примерно того же возраста.

— Скажите мне… — обратился он к Скотт-Кингу. — Скажите мне со всей откровенностью, — он огляделся по сторонам, как оглядываются обычно, делая столь двусмысленную оговорку, — вы когда-нибудь слышали раньше об уважаемом Беллориусе?

— Я знаю его сочинения. Впрочем, я редко слышал, чтоб о нем говорили.

— Да, конечно. Он, однако, не по моей части. Мой предмет — римское право, — сказал Уайтмейд, снова сопровождая свои слова вороватой оглядкой, начисто лишавшей это заявление его высокого достоинства. — Они, сами понимаете, пригласили нашего словесника, но тот поехать не смог. Тогда они решили позвать латиниста. А он красный. И уж после этого они предложили кому угодно представлять университет. Никто не выразил желания, и тогда я предложил им свою кандидатуру. Мне подобные вылазки представляются в высшей степени занимательными. Вам никогда не доводилось пробовать?

— Нет.

— На прошлые каникулы я ездил в Упсалу, и там всю неделю нам два раза в день давали вполне сносную икру. Нейтралия, увы, своими деликатесами не славится, но еды попроще, наверно, все же будет досыта, ну и вино, конечно.

— В любом случае это все липа, — произнесло Особо Важное Лицо.

Это была женщина, не слишком молодая. Скотт-Кинг и Уайтмейд уже знали, что это мисс Бомбаум, потому что на всех этапах их долгих скитаний по аэропорту имя ее писали мелом на доске объявлений и выкликали по радио, неизменно требуя, чтобы мисс Бомбаум зашла за поступившей для нее срочной телеграммой. Имя это, стяжавшее скандальную славу чуть не в целом свете, оказалось каким-то образом незнакомо Скотт-Кингу и Уайтмейду. Уж она-то не была ни захудалой, ни безвестной! Одно время мисс Бомбаум была разъездным, точнее даже, разлетным корреспондентом, и в предвоенную пору она с неизменностью оказывалась в той самой точке земного шара, где назревала какая-нибудь гадость, — то в Данциге, то в Альказаре, то в Шанхае, то в Уол-Уоле. В настоящее время она являлась обозревателем, чьи еженедельные комментарии регулярно покупала по контрактам пресса четырех континентов. Скотт-Кинг никогда не читал подобных статей и оттого в который уж раз за сегодняшнее утро принимался праздно гадать, кем бы могла оказаться эта дама. С одной стороны, ее и дамой-то назвать было рискованно, так как вид у нее был не вполне пристойный; ее пишущая машинка как-то не вязалась с профессией актрисы или шлюхи, как, впрочем, и острое личико, почти лишенное признаков пола, однако увенчанное вопиюще женственной шляпкой и вычурной прической. Он уже приблизился к разгадке, когда заподозрил, что это романистка, одна из тех женщин — писательниц, о которых он столько слышал, но которых, однако, никогда не встречал.

— Все это липа, — сказала мисс Бомбаум. — Затея нейтральского бюро пропаганды. Теперь, когда война кончилась, они оказались вроде как на отшибе и, вероятно, не прочь завести новых друзей среди членов Объединенных Наций. Наш конгресс — это только часть их программы. Они там сейчас устроили религиозное паломничество, съезд физкультурников, международный съезд филателистов и еще Бог знает что. Думаю, тут можно наскрести сюжетик — я имею в виду Нейтралию, конечно, а не Беллориуса — с ним-то дело дохлое.

— Дохлое?

— Да, у меня тут где-то есть его поэма, — сказала она, роясь в сумке. — Думала, может, пригодится для выступлений.

— Вы полагаете, есть опасность, что нас там заставят выступать? — спросил Скотт-Кинг.

— А зачем бы еще они нас вздумали приглашать? Как вы себе представляете? — спросила мисс Бомбаум.

— В Упсале я произнес три длинных речи, — сказал Уайтмейд. — Они там просто визжали от восторга.

— Боже мой, а я все записи дома оставил.

— Можете брать это у меня, когда захотите, — сказала мисс Бомбаум, протягивая Скотт-Кингу роман Роберта Грейвза «Князь Белизариус». — Грустная книжка. Он ведь там слепнет под конец.

Музыка вдруг оборвалась, и радиоголос проговорил: «Пассажиров, вылетающих в Беллациту, просят пройти к выходу номер четыре», и в ту же минуту в дверях появилась стюардесса.

— Следуйте за мной, — сказала она — Приготовьте посадочные талоны, медицинские справки, свидетельства о прохождении таможенного досмотра, документы на валюту и чеки, паспорта, билеты, опознавательные ярлыки, бронь на билеты, выездные визы, багажные, залоговые и страховые квитанции — для проверки на контроле.

Особо Важные Лица вышли за стюардессой, смешались с менее важными лицами, ожидавшими вылета в соседнем зале, и вместе с ними вступили в зону пыльного смерча, вздымаемого четырьмя вращающимися винтами самолета, затем поднялись по трапу, уселись на свои места и вскоре, пристегнутые ремнями, замерли в ожидании, точно в кресле у зубного врача. Стюардесса дала им краткие инструкции на тот случай, если самолет вынужден будет сесть в море, а в заключение объявила:

— Наш самолет прибывает в Беллациту в шестнадцать часов по нейтральскому времени.

— Ужасная мысль тревожит меня, — сказал Уайтмейд. — Означает ли это, что мы останемся без обеда?

— Вероятно, они поздно обедают в Нейтралки.

— Да, но не в четыре же!

— Наверняка они для нас что-нибудь такое устроят.

— Дай Бог, чтоб устроили.

Кое-что для них и правда устроили — впрочем, отнюдь не обед. Несколько часов спустя Особо Важные Лица вышли из самолета на залитый ослепительными лучами солнца аэродром Беллациты и были встречены целой депутацией хозяев, которые, быстро сменяя друг друга, пожимали им руки.

— Добро пожаловать в страну Беллориуса, — заявил глава депутации.

Он с учтивым поклоном сообщил прибывшим, что его зовут Артуро Фе и что по званию он доктор Беллацитского университета. В его внешности тем не менее не было ничего профессорского. Скотт-Кинг подумал, что человек этот скорее похож на стареющего киноактера. У него были тоненькие, мастерски прорисованные усики, едва намеченные бачки, редкие, однако тщательно причесанные волосы, монокль в золотой оправе, три золотых зуба и аккуратный темный костюм.

— Дамы и господа, — сказал он, — о вашем багаже позаботятся. Машины ждут вас. Следуйте за мной. Что-что? Паспорта? Документы? Не беспокойтесь о них. Все улажено. Идемте.

Именно в этот момент Скотт-Кинг обнаружил присутствие в их группе молодой женщины, которая флегматично возвышалась над всеми. Он видел ее еще в Лондоне, где она казалась выше всех пассажиров на добрых пятнадцать сантиметров.

— Я приходила, — заявила она.

Доктор Фе поклонился.

— Фе, — сказал он.

— Свенинген, — отозвалась она.

— Вы наша гостья? Гостья Ассоциации Беллориуса?

— Нехорошо говорю английский. Я приходила.

Доктор Фе пытался говорить с ней по-нейтральски, по-французски, по-итальянски и по-немецки. Она отвечала на языке своей родины, далекой северной страны. Доктор Фе поднимал руки к небу и возводил очи горе, демонстрируя крайнюю степень отчаянья.

— Много говорите английский. Мало говорю английский. Так что мы говариваем английский, да? Я приходила.

— Приходила? — сказал доктор Фе.

— Приходила.

— Для нас большая честь, — сказал доктор Фе.

Он повел их между рядами цветущих олеандров и клумб, засаженных ромашкой, мимо столиков под навесами кафе, к которым с тоской обращался взгляд, Уайтмейда, через зал ожидания аэропорта и дальше, к стеклянной двери, к выходу.

Здесь произошла заминка. Два часовых, одетых довольно неряшливо, однако с полной боевой выкладкой, на вид сильно потрепанные в боях, зато ревностные служаки, настоящие львы, вдруг преградили им путь. Доктор Фе попробовал прикрикнуть на них, потом пустил в ход обаяние, угостил сигаретами. Затем внезапно обнаружились сокрытые доселе черты его характера: он впал в нечеловеческую ярость, стал потрясать кулаками, обнажая оскал цвета золота и слоновой кости и так гневно щуря при этом глаза, что от них оставались лишь узенькие монгольские щелочки. То, что он при этом выкрикивал, было недоступно пониманию Скотт-Кинга, однако со всей очевидностью звучало оскорбительно. Но часовые держались твердо.

Потом этот яростный шквал вдруг стих — с той же внезапностью, с какой поднялся. Доктор Фе обернулся к своим гостям.

— Вы должны простить мне минутную задержку, — сказал он. — Эти болваны неправильно поняли приказ. Все будет улажено с офицером.

И он отправил куда-то одного из своих подручных.

— Мы даем взбучка грубые человеки, — предложила мисс Свенинген, по-кошачьи подкрадываясь к часовым.

— О, нет. Умоляю, простите их. Они полагали, что в этом их долг.

— Такой маленькие мужчины должны быть вежливый, — сказала великанша.

Пришел офицер; двери широко распахнулись; солдаты проделали своими автоматами какие-то манипуляции, которые могли сойти за воинское приветствие. Скотт-Кинг приподнял шляпу, и их небольшая группа вышла на слепящий солнцепек к ожидающим машинам.

— Это роскошное юное создание, — сказал Скотт-Кинг Уайтмейду, — не показалось ли вам, что оно являет собой среди нас фигуру несколько неуместную?

— О, я нахожу ее в высшей, в высочайшей и даже в возвышенной степени уместной, — сказал Уайтмейд. — Я от нее просто в экстазе.

Доктор Фе галантно взял дам под свое покровительство. Скотт-Кинг и Уайтмейд ехали в машине с кем-то из его подручных. Они мчались через предместья Беллациты: трамвайные пути, недостроенные виллы, порывы горячего ветра и слепящая белизна бетонных стен. Вначале, после самолетной прохлады, жара показалась приятной, но теперь тело у Скотт-Кинга начало зудеть и чесаться, из чего он понял, что одет не по сезону.

— В последний раз я ел ровно десять с половиной часов тому назад, — сказал Уайтмейд.

Подручный доктора Фе наклонился к ним с переднего сиденья и показывал различные достопримечательности.

— Вот на этом месте, — сказал он, — анархисты застрелили генерала Карденаса. А здесь радикал-синдикалисты застрелили помощника епископа. Вот здесь члены Аграрной лиги живьем зарыли десять Братьев-Проповедников. На этом вот месте сторонники биметаллизма самым невероятным способом надругались над женой сенатора Мендозы.

— Простите, если мне придется вас перебить, — сказал Уайтмейд. — Но не могли бы вы сказать, куда мы теперь едем.

— В министерство. Там будут рады с вами познакомиться.

— Мы тоже будем рады с ними познакомиться. Но в данный момент мы с моим другом изрядно проголодались.

— Да, — сказал с состраданием подручный, — мы читали об этом в наших газетах. О ваших продовольственных карточках, о ваших забастовках. Здесь у нас все очень дорого, но зато всего много — для тех, кто может платить, поэтому наши люди не бастуют, а много работают, чтобы разбогатеть. Не правда ли, так лучше?

— Возможно. Мы непременно обсудим это позднее. Однако в данный момент нас волнуют не столько общеэкономические проблемы, сколько наши индивидуальные и весьма неотложные потребности…

— Приехали, — сказал подручный. — Это министерство.

Как и многие нейтральские здания новейшего времени, министерство не было достроено, однако спроектировано было в суровом однопартийном стиле, типичном для диктатуры. Портик с простыми колоннами без капителей, зияющий пустотой, огромный дверной проем, фигуры барельефа, символизирующие Революцию, Юность, Технический Прогресс и Национальный Гений, лестница. Однако то, что они увидели на ступеньках лестницы, оказалось куда более неожиданным: по обе ее стороны, точно игральные карты, притом в какой-то странной сдаче, куда попали одни лишь короли да валеты, снизу до самого верху стояли трубачи возрастом от 60 до 16 лет, наряженные в камзолы средневековых герольдов; более того — головы их были увенчаны коротко подстриженными светлыми париками; но и это еще не все — их щеки покрывал густой, почти осязаемый слой румян. Как только Скотт-Кинг и Уайтмейд ступили на нижнюю ступеньку лестницы, эти фантастические персонажи поднесли к губам свои трубы и протрубили фанфарный туш. При этом один из них, который, судя по крайней дряхлости, приходился им всем почтенным родителем, стал по мере слабых сил бить в крошечные литавры.

— Честно сказать, — буркнул Уайтмейд, — я нынче что-то не настроен на подобные шутки.

Среди трубного рева они поднялись на площадку, где человек в вечернем костюме сыграл в честь гостей марш на рояле, после чего их повели в зал для приемов, заставленный рядами скамей и трибунами. Он несколько напоминал зал суда, да и на самом деле нередко служил для заседаний трибунала, где приговаривали какого-нибудь честолюбивого политика к высылке на неуютные острова, лежащие поодаль от берегов родины.

Зал уже был полон. В центре на троне под балдахином восседал министр культуры и отдыха, мрачного вида молодой человек, потерявший большинство пальцев, забавляясь с бомбой еще в пору последней революции. Доктор Фе представил ему Скотт-Кинга и Уайтмейда. Министр одарил их жутковатой улыбкой и протянул искалеченную руку. Его окружало с полдюжины высокопоставленных чиновников, и доктор Фе представил каждого из них гостям. Почетные титулы, поклоны, улыбки, рукопожатия; потом Скотт-Кинга и Уайтмейда отвели в их собственный загон, где находились и другие гости, прибывшие на празднество, числом около дюжины. На красном плюшевом сиденье, предназначенном для каждого гостя, лежала кучка буклетов и программ.

— Не очень-то пригодно в пищу, — пробормотал Уайтмейд.

С лестницы донеслись звуки труб и литавр; прибыла еще одна, последняя группа гостей, которая также была представлена руководству; затем началась церемония.

Голос министра культуры и отдыха, вероятно и от рождения не отличавшийся особой мягкостью, еще больше огрубел от выступлений на шумных уличных митингах. Он говорил очень долго, а потом уступил место на трибуне достопочтенному ректору Беллацитского университета. Скотт-Кинг изучал тем временем книги и брошюры, предоставленные в его распоряжение, всю эту обильную продукцию Министерства народного просвещения — сборник избранных речей Маршала, монография по предыстории Нейтралии, иллюстрированный путеводитель по горнолыжным курортам страны, годичный отчет Корпорации виноградарства. Ничто, похоже, не имело здесь прямого отношения к происходящему, за исключением многоязычной, воистину полиглотской программки предстоящих празднеств:

«17.00. Церемония открытия торжеств министром культуры и отдыха.

18.00. Прием делегатов в Беллацитском университете. Костюм вечерний.

19.30. Торжественный прием, вино и закуска а-ля фуршет в муниципалитете Беллациты.

21.00. Банкет, организованный Комитетом празднования трехсотлетия Беллориуса. В музыкальном сопровождении молодежного отделения Беллацитской филармонии. Костюм вечерний.

Ночлег в отеле „22 марта“».

— Видите, — сказал Уайтмейд, — до девяти часов есть нам не дадут, и попомните мои слова — они еще и опоздают вдобавок.

— У нас в Нейтралии, — сказал доктор Фе, — в Нейтралии, когда мы счастливы, мы не наблюдаем часов. А сегодня мы очень счастливы.


Отель «22 марта» получил свое название в честь какого-то уже забытого ныне события, которыми изобиловала история восхождения Маршала к власти и в связи с которым был тогда по горячим следам удостоен переименования крупнейший отель столицы. За эти годы он пережил — в зависимости от перемен политического климата — столько же официальных переименований, сколько и самая площадь, на которой он был расположен: «Королевский», «Реформа», «Октябрьская революция», «Империя», «Президент Кулидж», «Герцогиня Виндзорская»; нейтральны, впрочем, всегда называли его попросту «Риц». Отель возвышался над пышной субтропической зеленью, фонтанами и статуями — солидное сооружение с разнообразными украшениями в стиле рококо, бывшими здесь в моде полвека назад. Отель служил местом встречи для представителей нейтральской аристократии; они бродили по его просторным коридорам, сидели в уютном фойе, оставляли у портье письма друг для друга, иногда занимали у барменов немного денег, иногда звонили отсюда и, конечно, ежедневно судачили о том о сем, а по временам и дремали в удобных креслах. Они не пользовались платными услугами отеля. Они просто не могли себе этого позволить. Цены здесь были установлены законом, и притом высокие, к ним прибавлялось еще множество совершенно головокружительных налогов — 30 % за обслуживание, 2 % гербового сбора, 30 % налога на предметы роскоши, 5 % сбора в фонд зимней помощи, 12 % сбора в пользу инвалидов и жертв революции, 4 % муниципального сбора, 2 % федерального налога, 8 % налога на удобства и излишки жилплощади, превышающие минимальные потребности, а также множество еще самых разнообразных сборов; налоги эти росли, так что номера гостиницы и ее роскошные рестораны стали недоступны ни для кого, кроме иностранцев.

Иностранцев же в последние годы здесь бывало немного; в «Рице» процветало казенное гостеприимство; и все же угрюмый кружок нейтральских аристократов, исключительно мужчин — ибо, несмотря на бесчисленные революционные перевороты и оптовое распространение свободомыслия, нейтральские дамы все еще скромно сидели по домам, — по-прежнему собирались в отеле. Это был их клуб. Они носили темные костюмы и очень жесткие воротнички, черные галстуки и черные ботинки на пуговках; они курили сигареты в длинных черепаховых мундштуках; лица у них были темные и морщинистые; они беседовали о деньгах и о женщинах бесстрастно и отвлеченно, ибо никогда не имели в достатке ни тех, ни других.

Городской сезон в Беллаците подходил к концу, и в тот летний вечер десятка два потомков крестоносцев, еще не выехавших на лето к морю или в свои родовые поместья, как всегда собрались в прохладном холле «Рица». Они были первыми вознаграждены зрелищем возвращения иностранных профессоров из Министерства культуры и отдыха. Вид у гостей был запаренный и умученный; их завезли, чтоб они смогли облачиться в свои академические одеяния для приема в университете. Выяснилось, что у прибывших последними — Скотт-Кинга, Уайтмейда, мисс Свенинген и мисс Бомбаум — багаж пропал. Доктор Артуро Фе бушевал за столиком администратора, как лесной пожар; он заклинал, он угрожал, он звонил по телефону. Одни утверждали, что багаж был конфискован на таможне, другие — что он украден шофером такси. В результате выяснилось, что вещи были попросту забыты в служебном лифте на верхнем этаже отеля.

Доктору Фе удалось в конце концов собрать представителей науки, Скотт-Кинг надел магистерскую мантию и шапочку, Уайтмейд — куда более пышные одеяния новоиспеченного доктора Упсалы. Среди представителей разнообразных цитаделей науки, облаченных в университетские одежды, которые делали их похожими то на судейских с гравюр Домье, то на персонажей знаменитого артиста мюзик-холла Уилла Хэя, особняком стояла мисс Свенинген в своей прозрачной спортивной рубашонке и белых шортах. Мисс Бомбаум ехать отказалась. Она сказала, что ей еще нужно дотянуть статью.

Через вращающуюся дверь делегаты один за другим вышли в пыльную духоту летнего вечера, оставив в прохладном холле аристократов, обсуждавших ноги мисс Свенинген. Ко времени возвращения делегации в отель тема эта все еще не была исчерпана; со всей очевидностью, случись этот визит в начале сезона, впечатлений от ног хватило бы для разговоров на целый год.

Посещение университета оказалось тяжким испытанием — после выступлений, длившихся добрый час, последовал подробный осмотр архивов.

— Мисс Свенинген, господа, — сказал доктор Фе в холле. — Мы несколько задержались. Нас уже ждут в муниципалитете. Я позвоню, что мы опаздываем. Не расслабляйтесь!

Они разошлись по своим комнатам и в назначенный срок собрались в холле, снова одетые к обеду с разной степенью элегантности. Доктор Фе был великолепен в плотно облегавшем фигуру белом жилете с ониксовыми пуговицами и гарденией в петлице, с полдюжиной крошечных медалей на груди и неким подобием кушака. Скотт-Кинг и Уайтмейд рядом с ним выглядели, конечно, весьма бледно. Впрочем, маленьких смуглых графов и маркизов, сидевших в холле, все это мало трогало. Они ждали появления мисс Свенинген.

Если уж ее академическое одеяние сумело открыть столько непредвиденной благодати, такое великолепие, такие непредсказуемые размеры и роскошь плоти, то что могла она, переодетая в вечернее платье, утаить от их взоров?

И вот она появилась.

Темно-шоколадный шелк, окутав ей шею и плечи, спускался чуть не до самого пола; даже ступни ее были скрыты черными атласными туфлями на низком каблуке, отчего казались непомерно большими. Волосы мисс Свенинген были перевязаны пестрой ленточкой из шотландки. Она надела широкий лакированный пояс, а за ремешок часов искусно просунула носовой платочек. С минуту черные обезьяньи глазки таращились на нее с изумлением и ужасом; после этого с вялой томностью, порожденной веками наследственного разочарования, рыцари мальтийского ордена стали подниматься со своих мест и, кивая налево и направо склоненным перед ними швейцарам, потянулись к вращающейся двери отеля и дальше — к площади, застывшей в вечерней духоте, к своим деленым и переделенным дворцам, где их ждали жены.

— Поехали, дамы и господа, — сказал доктор Артуро Фе. — Машины уже здесь. Нас с нетерпением ждут в мэрии.


Лорд-мэр Беллациты не был отмечен ни солидным брюшком, ни двойным подбородком, ни тяжеловесным достоинством, типичными для банковских или муниципальных заправил, — ни малейшего намека на достаток и блеск. Он был молод, тощ и явно чувствовал себя не в своей тарелке; революционные подвиги избороздили его лицо шрамами; он носил на глазу черную повязку и опирался на костыль.

— Его превосходительство, увы, не говорят по-английски, — посетовал доктор Фе, представляя мэру Скотт-Кинга и Уайтмейда.

Они обменялись рукопожатиями. Лорд-мэр мрачно взглянул на них и что-то пробормотал на ухо доктору Фе.

— Его превосходительство сказали, что они очень рады приветствовать столь славных гостей. Как говорят у нас в народе, наш дом — ваш дом.

Англичане отошли от возвышения и сразу потеряли друг друга. Уайтмейд высмотрел буфет где-то в дальнем конце зала, увешанного гобеленами, Скотт-Кинг робко стоял в одиночестве. Лакей принес ему стакан сладкого шипучего вина, потом доктор Фе привел для него какого-то собеседника.

— Разрешите представить вам инженера Гарсиа. Он горячий поклонник Англии.

— Инженер Гарсиа, — сказал незнакомец.

— Скотт-Кинг, — отозвался Скотт-Кинг.

— Я семь лет работал на фирма «Грин, Горидж энд Райт Лимитид» в Солфорде. Вы их, конечно, хорошо узнавали?

— К сожалению, нет.

— Это, по-моему, очень известная фирма. Вы часто ездите в Солфорд?

— К сожалению, не приходилось там бывать.

— Это очень известный город. А ваш, простите, какой город?

— Можно сказать, что Гранчестер.

— Гранчестер я не узнавал. Больше, чем Солфорд?

— Нет, гораздо меньше.

— Ах так! В Солфорде есть много промышленность.

— Кажется, так.

— Как вам нравится нейтральское шампанское?

— Отличное вино.

— Очень сладкое, правда? Благодаря наше нейтральское солнце. Наше вам больше нравится, чем французское шампанское?

— Оно как будто несколько не похоже?

— Я вижу, что вы знаток. Во Франции не есть солнце. Вы знакомы с герцог Вестминстерский?

— Нет.

— Я увидел его один раз в Биаррице. Прекрасный человек. Человек с большие завладения.

— Вот как?

— Именно так. Лондон — его завладение. У вас есть завладение?

— Нет.

— У моей матери было завладение, но оно пропало.

В зале стоял ужасающий гам. Скотт-Кинг оказался теперь в центре целой группы людей, говорящих по-английски. Появлялись новые лица, все новые голоса обращались к нему. Его стакан наполняли снова и снова; вино переливалось через край, шипело, бродило и брызгало на манжеты. Доктор Фе подходил, уходил, проходил.

— О, вы быстро подружились.

Он привел каких-то новых людей; принес еще вина.

— Из особой бутылки, — прошептал он. — Специально для вас, профессор. — И наполнил стакан Скотт-Кинга все той же сладковатой пеной.

Шум нарастал. Стены с гобеленами, расписанный потолок, канделябры, позолоченные балки и колонны — все плясало и плыло перед Скотт-Кингом.

До его сознания дошло, что инженер Гарсиа пытается увести его в какой-то более укромный угол.

— Как вам нравится наша страна, профессор?

— Уверяю вас, все очень мило.

— Не похоже на то, что вы ожидали увидеть, правда? Ваши газеты не пишут, что тут мило. Как можно позволить, чтоб так клеветали на нашу страну? Ваши газеты пишут про нас много ложь.

— Они про всех пишут ложь, вы же знаете.

— Простите? Не слышу…

— Они про всех пишут ложь! — заорал Скотт-Кинг.

— Да, ложь. Вы сами видите, что у нас тут все тихо и мирно.

— Все тихо и мирно.

— Что вы сказали?

— Тихо! — заорал Скотт-Кинг.

— Вам кажется, здесь слишком тихо? Скоро станет веселей. Вы что, писатель?

— Нет, всего-навсего бедный ученый.

— Как так бедный? В Англии вы все богатые, разве не так? Нам здесь приходится очень много работать, потому что у нас бедная страна. В Нейтралии самый лучший ученый получает в месяц 500 дукатов. А за квартиру платит, наверно, 450. И налоги 100 дукатов. Масло растительное 30 дукатов литр. Мясо 45 дукатов килограмм. Так что мы трудимся. Вот доктор Фе — ученый. Кроме того, он юрист, судья нижней судебной палаты. Он редактор «Исторического обозрения». У него высокий пост в Министерстве культуры и отдыха, а также в Министерстве иностранных дел и еще в Бюро просвещения и туризма. Он часто выступает по радио на международные темы. Ему принадлежит третья часть всех акций Спортивного клуба. Во всей Новой Нейтралии не найдешь, наверно, человека, который бы так много работал, как доктор Фе, а все же он не такой богатый, как мистер Грин. Мистер Горидж и мистер Райт из Солфорда были богатые. А они-то вообще почти не работали. В мире много несправедливостей, профессор.

— Мне кажется, нам следует помолчать. Лорд-мэр собирается произнести речь.

— Он не есть человек образованный. Политик, и все. Говорят, что у него мать…

— Тс-с-с…

— Я думаю, что его речь не будет интересная.

В центре зала стало несколько тише.

Речь лорда-мэра была заранее отпечатана на машинке. Он косился на эти листки своим единственным глазом и читал с запинками.

Скотт-Кинг улизнул. Где-то, словно в непостижимой дали, у буфетной стойки, замаячила перед ним одинокая фигура Уайтмейда, и Скотт-Кинг направил к ней нетвердые шаги.

— Вы пьяны? — шепотом спросил Уайтмейд.

— Не думаю… просто голова кружится. От переутомления и от шума.

— Я лично пьян.

— Да. Это заметно.

— Я сильно пьян?

— Просто пьян.

— Дорогой мой, дорогой Скотт-Кинг, тут-то вы, если можно так выразиться, тут-то вы и заблуждаетесь. Со всех точек зрения и по всем существующим меркам я куда, куда более пьян, чем вы это великодушно отметили.

— Ну и отлично. Давайте только не будем шуметь, пока лорд-мэр говорит.

— Я, конечно, не притворяюсь, что понимаю по-нейтральски, а только сдается мне, что этот, как вы его там называете, лорд-мэр несет полную ахинею. И похож он, мне кажется, на гангстера.

— Просто политик, наверно.

— А вот это еще хуже.

— Ощущается настоятельнейшая, просто неотложнейшая потребность где-нибудь присесть.

Хотя они были знакомы всего один день, Скотт-Кинг любил этого человека; они столько вместе выстрадали и продолжали страдать; они выражались по преимуществу на одном языке; они были товарищи по оружию. Он взял Уайтмейда под руку и вывел его из зала на прохладную и укромную площадку, где стоял маленький позолоченный плюшевый пуфик, вовсе не предназначавшийся для того, чтобы на него усаживались. Здесь они и присели, два безвестных, захудалых господина, присели в укромном, глухом углу, куда едва доносились отзвуки речей и аплодисменты.

— Они ее запихивали в карманы, — сказал Уайтмейд.

— Кто? И что?

— Слуги. Еду. В карманы своих длинных ливрей с галунами. Они уносили ее для семьи. Мне досталось всего четыре макаронины. — Совершив вдруг мгновенный, крутой вираж, он сказал: — Она выглядела ужасно.

— Мисс Свенинген?

— Это великолепное создание. Но когда я увидел ее переодетой к ужину, это был жестокий удар. Вот тут что-то умерло, — Уайтмейд прикоснулся к груди, — там, где сердце.

— Не плачьте.

— Не могу сдержать слезы. Вы видели ее коричневое платье? И эту ленту в волосах? И этот платочек?

— Да, да, все видел. И пояс.

— Пояс, — сказал Уайтмейд, — это уж свыше всех сил. Вот тут что-то захлопнулось. — Он прикоснулся ко лбу. — А вы ведь помните, какая она была в шортах? Валькирия. Что-то из тех героических времен. Нечто богоподобное, невообразимо строгое школьное совершенство, староста женской спальни, — произнес он в каком-то экстазе. — Представьте себе, как она вышагивает между койками косички, босые ноги, а в угрожающе поднятой руке — щетка для волос. О Скотт-Кинг, Скотт-Кинг, как вы думаете, она ездит на велосипеде,?

— Уверен в этом.

— В шортах?

— Конечно, в шортах.

— Кажется, всю жизнь так и ехал бы с ней, на заднем седле тандема, через бесконечный сосновый бор, чтоб в полдень присесть среди хвойных игл и съесть пару крутых яиц. Представьте себе, как эти сильные пальцы чистят яйцо, представьте себе, Скотт-Кинг, — и скорлупу, и белок, и этот глянец. Представьте себе, как она будет его кусать.

— Да, это должно представлять собой великолепное зрелище.

— А теперь вспомните, какая она сейчас, здесь, в этом коричневом платье.

— Есть вещи, о которых не следует вспоминать, Уайтмейд. — И Скотт-Кинг тоже обронил несколько сочувственных слез, предаваясь их общей печали, навеянной невыразимой, воистину космической тоской вечернего платья мисс Свенинген.

— В чем дело? — спросил доктор Фе, подходя к ним. — Слезы? Вам здесь не нравится?

— Виной лишь платье мисс Свенинген, — сказал Скотт-Кинг.

— О да, это трагично. Однако у нас в Нейтралии привыкли храбро, с улыбкой встречать подобные горести. Я не хотел вам мешать, я только хотел спросить, профессор, готова ли у вас к вечеру небольшая речь? Мы рассчитываем, что вы скажете несколько слов на банкете.

Для участия в банкете они вернулись в «Риц». В пустом холле сидела только мисс Бомбаум, которая курила сигару в обществе какого-то мужчины омерзительной наружности.

— Я уже пообедала, — сообщила она. — А сейчас я докурю и уйду.

Было уже половина одиннадцатого ночи, когда они наконец сели за стол, столь обильно покрытый арабесками из цветов, лепестков, мха, лишайников, стелющихся трав и древесных побегов, что он был скорее похож на цветник Ленотра, чем на обыкновенный стол. Скотт-Кинг насчитал шесть бокалов разнообразных форм и размеров, стоявших перед ним среди всей этой зелени. Невероятно длинное меню с золотыми буквами лежало на его тарелке рядом с карточкой, где было напечатано на машинке: «Доктор Скотч-Кинк»[2]. Как и многие другие испытатели, ставившие до него подобный эксперимент, Скотт-Кинг обнаружил, что долгое воздержание от пищи вконец отбило ему аппетит. Официанты сами управились с закуской, но, когда дело дошло наконец до супа и Скотт-Кинг поднес ко рту первую ложку, на него вдруг напала икота. Ему вспомнилось, что то же несчастье постигло трагическую экспедицию капитана Скотта в Антарктике.

— Comment dit-on en français[3] «икота»? — спросил Скотт-Кинг у своего соседа.

— Plait-il, mon professeur?[4]

Скотт-Кинг икнул.

— Ça, — сказал он. — Ça est le hoquet. J’en ai affreusement[5].

— Evidemment, mon professeur. Il faut du cognac[6].

Официанты уже выпили не раз и продолжали пить коньяк без удержу, так что под рукой у него оказалась бутылка. Скотт-Кинг осушил целый стакан коньяку и стал икать с удвоенной силой. В течение всего долгого ужина он икал беспрерывно.

Сосед по столу, давший ему столь неудачный совет, судя по его карточке — доктор Богдан Антоник, секретарь Ассоциации Беллориуса по международным вопросам, был обходительным мужчиной средних лет, чье лицо носило следы непрестанных невзгод и усталости. Когда позволяла икота Скотт-Кинга, они продолжали беседу по-французски.

— Вы не гражданин Нейтралии?

— Пока нет. Надеюсь им стать. Каждую неделю я обращаюсь в Министерство иностранных дел, но они каждый раз обещают дать ответ через неделю. Я не столько из-за себя беспокоюсь — хотя смерть, конечно, ужасная вещь, — сколько из-за семьи. У меня семеро детей, все семеро родились в Нейтралии, и все не имеют подданства. Если нас вышлют на мою несчастную родину, там они, без сомнения, всех нас повесят.

— В Югославию?

— Я хорват и родился еще при империи Габсбургов. Это была настоящая Лига Наций. В молодые годы я учился в Загребе и Будапеште, в Праге и Вене — человек был тогда свободен и мог поехать куда захочет; он был гражданином Европы. Потом нас освободили, и мы очутились под властью сербов. Теперь нас снова освободили, и мы оказались под властью русских. И каждый раз появлялось больше полиции, возникало больше тюрем, совершалось больше казней. Моя бедная жена — чешка. Ее нервная система вконец расстроена нашими невзгодами. Ей все время кажется, что за ней следят.

Скотт-Кинг попытался издать тот слабый, невнятный и уклончивый возглас сочувствия, который так легко удается англичанину, не знающему, что сказать; но, конечно, речь идет об англичанине, не страдающем от икоты. Звук же, который в этих особых обстоятельствах издал Скотт-Кинг, и человеку менее чувствительному, чем доктор Антоник, показался бы издевательским.

— Я думаю, вы правы, — сказал он просто. — Здесь на каждом шагу шпионы. Вы заметили в холле человека, с ним рядом сидела женщина с сигарой? Это один из них. Я здесь уже десять лет, так что всех их знаю. Одно время я был вторым секретарем в нашем Представительстве. Это высокий пост, можете мне поверить, потому что хорвату нелегко попасть на нашу дипломатическую службу. Все посты отдавали сербам. А теперь уже нет Представительства. Мне не выплачивали жалованье с 1940 года. У меня осталось несколько друзей в Министерстве иностранных дел, и они по доброте своей иногда подбрасывают мне работу, вот как сейчас. Однако в любой момент может быть заключено торговое соглашение с русскими, и тогда нас всех выдадут.

Скотт-Кинг сделал попытку сказать хоть что-нибудь.

— Вы должны выпить еще коньяку, профессор. Единственный способ. В Рагузе у меня, помнится, часто случалась икота от смеха… Больше, уж наверно, нигде.

Хотя народу на банкете было меньше, чем на приеме в мэрии, шум здесь стоял еще более удручающий. Банкетный зал в «Рице», весьма обширный, имел все же архитектуру более мишурную и интимную, нежели в мэрии. Там высокие потолки словно уводили весь этот пронзительный гомон в намалеванную голубизну неба, где он рассеивался средь плывущих в вышине божественных созданий, а фламандские охотничьи сцены, которыми были расписаны стены, там словно обволакивали и глушили в бесчисленных складках одежды все эти резкие звуки. В «Рице» зеркала и позолота только отражали обратно в зал этот ужасающий грохот; вдобавок на застольный стук и говор, выкрики официантов и прочие шумы накладывалось пение смешанного молодежного хора, чей громогласный фольклорный репертуар способен был испортить самый жизнерадостный деревенский праздник. Нет, не о таком ужине мечтал Скотт-Кинг, сидя у себя на уроке в Гранчестере.

— Бывало на террасе моего домика на мысе в Лапало мы смеялись так громко, что рыбаки окликали нас с палубы проходивших судов и спрашивали, над чем мы смеемся, чтоб посмеяться вместе с нами. Они проплывали совсем близко от берега, и можно было видеть отражение огней, уходившее вдаль, к островам. А стоило нам умолкнуть у себя на террасе, как их хохот доносился к нам над водами, даже когда их самих уже не было видно.

Сосед, сидевший слева от Скотт-Кинга, не вступал в разговор до самого десерта и обращался только к официантам; но уж к ним он обращался громко и часто, то скандаля и требуя чего-то, то прося их и умоляя, в результате чего ему удавалось добыть по две порции почти каждого блюда. Он ел, заткнув салфетку за воротник. Он сосредоточенно жевал, низко склонив голову над тарелкой, так что и кусочки, нередко выпадавшие у него изо рта, не ускользали от него безвозвратно. Он с удовольствием попивал вино, вздыхая после каждого глотка и стуча ножом по стакану, чтобы официант не забыл снова его наполнить. Зачастую, водрузив на нос очки, он принимался снова и снова внимательно изучать меню, и не столько, казалось, из страха пропустить какое-нибудь блюдо, сколько из желания вновь оживить в памяти пережитые им радостные мгновения. Человеку, облаченному в вечерний костюм, не так легко сохранить богемную внешность, однако именно такую внешность имел сосед Скотт-Кинга с его копной седеющих волос, широкой лентой пенсне и трехдневной щетиной на щеках и подбородке.

Когда принесли десерт, он поднял лицо от тарелки, остановил на Скотт-Кинге взгляд больших и уже налившихся кровью глаз, скромно рыгнул и заговорил наконец. Слова, которые он произнес, были явно английскими, однако акцент его был сформирован в самых разнообразных городах мира — от Мемфиса (штат Миннесота) до Смирны. «Шекспир, Диккенс, Байрон, Голсуорси», — кажется, именно эти слова он произнес.

Сей запоздалый плод мысли, рожденный в муках после столь долгого созревания, застал Скотт-Кинга врасплох, и он уклончиво икнул.

— Они есть все великие английские писатели.

— Ну да.

— Ваш любимый есть кто?

— Шекспир, вероятно.

— Он больше драматический, больше поэтический, есть так?

— Да.

— Но Голсуорси есть больше современный.

— Совершенно верно.

— Я есть современный. Вы есть поэт?

— Не сказал бы. Я перевел кое-что.

— Я есть оригинальный поэт. Я перевожу свои стихи сам английской прозой. Они напечатаны в Соединенных Штатах. Вы читаете «Новый удел»?

— К сожалению, нет.

— Это журнал, который печатает мои переводы. В прошлом году они прислали мне десять долларов.

— Никто никогда не платил мне за мои переводы.

— Надо послать их в «Новый удел». На мой взгляд, — продолжал Поэт, — невозможно перевести поэзию с одного языка на другой стихами. Я перевожу английскую прозу на нейтральский язык стихами. Я очень хорошо перевел стихами некоторые избранные места из вашего великого Пристли. Я надеялся, их будут использовать в старших классах, но они это не делают. Везде зависть, везде интриги и зависть — даже в Министерстве образования.

В этот момент в центре стола поднялась какая-то внушительная фигура, чтобы произнести первую речь.

— А теперь за работу, — сказал сосед Скотт-Кинга и, вытащив блокнот с карандашом, начал деловито стенографировать речь. — В Новой Нейтралии мы все трудимся, — сказал он.

Речь была длинной и заслужила немало аплодисментов. Во время речи официант передал Скотт-Кингу записку: «Я объявлю ваше ответное слово после Его превосходительства. Фе».

Скотт-Кинг написал: «Страшно извиняюсь. Только не сегодня. Не в форме. Попросите Уайтмейда», после чего, все еще икая, он украдкой покинул свое место и за столами выбрался к выходу из зала.

Холл гостиницы был почти пуст: венчавший его огромный стеклянный купол, на протяжении всех военных лет сиявший по ночам в высоте, как одинокая свеча во тьме взбудораженного мира, погрузился во мрак. Два ночных портье, спрятавшись за колонной, делили пополам сигару; безбрежная пустыня ковра, по которому там и сям были разбросаны свободные кресла, расстилалась перед Скотт-Кингом в тусклом полумраке холла, пришедшем на смену прежнему сиянию огней в соответствии с нынешней скудостью и экономией. Было едва за полночь, но в Новой Нейтралии еще жила память о комендантском часе времен революции, о полицейских облавах, о расстрелах в городском саду; новонейтральцы предпочитали пораньше добираться домой и запирать двери на засов.

Как только Скотт-Кинг попал в тихое помещение, его икота самым загадочным образом прекратилась. Он вышел наружу через вращающуюся дверь и вдохнул воздух пьяццы, на которой при свете фонарей уборщики из шлангов смывали с мостовой пыль и мусор, накопившиеся за день; последний из трамваев, целый день дребезжавших вокруг фонтанов, давно уже удалился в свой загон. Скотт-Кинг глубоко вздохнул, чтобы проверить, окончательно ли его чудесное избавление от икоты, и убедился, что да, оно было полным. Тогда он вернулся назад в гостиницу, взял ключ у портье и почти машинально, уже почти в забытьи, поднялся к себе наверх.


В те первые, до крайности суматошные день и вечер, проведенные в Беллаците, у Скотт-Кинга почти не было возможности сколько-нибудь близко познакомиться с другими делегатами, приглашенными, как и он, Юбилейной Ассоциацией Беллориуса. По правде сказать, он с трудом отличал их от хозяев-нейтральцев. Они раскланивались, они пожимали друг другу руки и кивали, встречаясь в лабиринте университетских архивов, извинялись, нечаянно толкнув один другого локтями в давке и толчее приема в мэрии; если же после банкета между делегатами и возникали какие-нибудь более близкие знакомства, Скотт-Кинг к этому уже не имел никакого отношения. Ему помнилось, что был среди делегатов один очень любезный американец, один до крайности надменный швейцарец и еще какой-то восточный человек, которого он в принципе принимал за китайца. И вот, на следующее утро, неукоснительно следуя розданной им программе, Скотт-Кинг бодро спустился в холл гостиницы, чтобы присоединиться к остальным делегатам. В 10.30 им предстояло выехать в Симону. Вещи Скотт-Кинга были уже упакованы; солнце, еще вполне милосердное, лучезарно сияло через стеклянный купол холла. Скотт-Кинг пребывал в наилучшем состоянии духа.

Он пробудился в этом редком для него настроении после безмятежного ночного сна. Он ел фрукты, разложенные на подносе, сидя на веранде над площадью и радостно приветствуя в душе пальмы, и фонтаны, и грохочущие трамваи, и патриотические статуи в сквере. После завтрака он подошел в холле к другим делегатам исполненный крайней благожелательности.

Из нейтральцев, принимавших накануне участие в празднествах, присутствовали только Фе и Поэт. Остальные трудились где-то в других местах, строя, каждый на своем посту, Новую Нейтралию.

— Профессор Скотт-Кинг, как вы себя чувствуете сегодня? — В голосе доктора Фе, наряду с простой любознательностью, была различима явная тревога.

— Просто великолепно, благодарю вас. Ах да, конечно, я совсем забыл про вчерашнюю речь. Мне очень жаль, если я подвел вас, но беда была в том…

— Не стоит говорить об этом, профессор. А ваш друг Уайтмейд, он, опасаюсь, чувствует себя не так бодро?

— Не так бодро?

— Боюсь, что нет. Он просил передать, что не сможет поехать с нами. — Доктор Фе в высшей степени выразительно поднял брови.

Поэт поспешил отвести Скотт-Кинга в сторону.

— Не беспокойтесь, — сказал он, — и успокойте ваш друг. Ни малейшего намека на то, что вчера произошло, не появляется в прессе. Я переговариваю с кем надо в министерстве.

— Но я, знаете, в полнейшем неведенье.

— Публика тоже. В нем она и оставается. Вы иногда по своему демократическому обычаю посмеиваетесь над нашими небольшими ограничениями, но они, как видите, бывают полезные.

— Но я не знаю, что случилось.

— Для нейтральской прессы — ничего не случилось.

В то утро Поэт побрился, и побрился самым беспощадным образом. Его лицо, которое он приблизил к самому уху Скотт-Кинга, было изукрашено клочками ваты. Потом и он сам, и лицо его исчезли. Скотт-Кинг присоединился к остальным делегатам.

— Так-так, — сказала мисс Бомбаум. — Я, кажется, вчера прозевала всю потеху.

— Я, кажется, тоже.

— Голова с утра не трещит? — спросил американский ученый.

— Да, уж вы-то, кажется, повеселились, — сказала Скотт-Кингу мисс Бомбаум.

— Я вчера рано лег спать, — холодно отозвался Скотт-Кинг. — Я чувствовал себя смертельно усталым.

— В наше время это называлось по-другому. Но так, наверно, тоже можно сказать.

Скотт-Кинг был зрелый мужчина, интеллектуал, ученый, знаток классических языков, почти что поэт; заботливая природа, давшая панцирь медлительной черепахе и острые иглы дикобразу, снабдила нежные души — подобные душе Скотт-Кинга — собственной броней. Завеса, нечто вроде железного занавеса, упала, отгородив его от этих двух насмешников. Он повернулся к остальным членам делегации и только тогда, с непростительным опозданием, обнаружил, что веселое подтрунивание было далеко не худшим из того, чего он мог опасаться. Швейцарец и накануне не проявлял сердечности; сегодня его холодность казалась демонстративной; азиат словно укутался в шелковый кокон отчуждения. Никто из собравшихся в холле ученых не пошел на открытый разрыв отношений со Скотт-Кингом, однако каждый из них, на свой собственный национальный манер, давал понять, что просто не замечает присутствия англичанина. Ни один не отважился на большее. Но у каждого оказалась про запас собственная завеса, свой собственный железный занавес. Скотт-Кинг был обесчещен. Случилось нечто такое, о чем не следовало упоминать вслух и в чем его, вследствие ошибки, обвиняли со всей определенностью; крупное, черное, несмываемое пятно омрачило минувшей ночью репутацию Скотт-Кинга.

Он не стал выяснять подробности. Он был зрелый мужчина, интеллектуал и все прочее, что мы уже рассказали о нем выше. Он не был шовинистом. Все эти шесть лет войны он оставался совершенно беспристрастным. Однако сейчас он встал на дыбы, он распушил перья; он в буквальном смысле слова ощутил зуд у корней своих жидких волос, вставших дыбом на голове. Как тот самый бессмертный гвардеец, стоял он в твердыне Элгина; нет, конечно, он не был столь же темен и груб, столь ужасающе низкороден, однако он был так же беден, а в данный момент еще и бесшабашен и одинок, и пребывал в смятенье, и вечный английский инстинкт вдруг стал для сердца свой[7].

— Мне, возможно, придется задержать ваш отъезд на несколько минут, — сказал Скотт-Кинг. — Я должен зайти повидать моего коллегу мистера Уайтмейда.

Уайтмейд еще лежал в постели и вид имел не то чтобы больной, но странный; несколько, можно сказать, возбужденный. Он все еще оставался изрядно навеселе. Двери его номера были широко распахнуты на балкон, а там, скромно завернувшись в банные полотенца, сидела мисс Свенинген и жевала бифштекс.

— Они говорят там внизу, что вы не едете с нами в Симону. Это правда?

— Правда. Я что-то сегодня с утра не в форме. Кроме того, у меня здесь кое-какие дела. Как бы это вам объяснить… — Он кивнул в направлении гигантского всеядного, сидевшего у него на балконе.

— Вчера вы приятно провели вечер?

— Ничегошеньки я не помню, Скотт-Кинг. Помню, что мы с вами были на каком-то официальном приеме. Помню какой-то скандал с полицией, но это было намного позже. Наверно, через много часов.

— С полицией?

— Да. На каких-то танцульках. Ирма была великолепна — точно из фильма. Они все попадали, как кегли. Если б не она, сидеть бы мне сейчас, наверно, в участке, а не попивать с вами минеральную воду.

— Вы произнесли речь?

— Думаю, что да. Вы ее не слышали? В таком случае мы никогда не узнаем, что я сказал. Ирма описала ее на свой несколько туповатый манер как нечто весьма длинное, страстное и совершенно невразумительное.

— Вы говорили о Беллориусе?

— Полагаю, что, скорей всего, нет. В мыслях моих, кажется, преобладала любовь. Сказать вам откровенно, я потерял всякий интерес к Беллориусу. Он, собственно, никогда и не был велик. Он еще больше ослаб, а потом и вовсе угас нынче утром, когда я узнал, что Ирма не из нашей делегации. Она приехала на конгресс по физической подготовке.

— Мне будет вас не хватать.

— Оставайтесь с нами на гимнастику.

Скотт-Кинг испытал минутное колебание.

Предстоящая поездка в Симону была окутана неизвестностью и, пожалуй, таила опасности.

— Приедут пятьсот спортсменок. Может, какие-нибудь акробатки из Индии.

— Нет, — твердо сказал наконец Скотт-Кинг. — Я должен сохранять верность Беллориусу.

И он вернулся к членам делегации, нетерпеливо ожидавшим его, сидя в автобусе у дверей «Рица».

Город Симона расположен вблизи Средиземного моря, на отрогах огромного горного массива, покрывающего на карте половину Нейтралии. Заросли грецкого ореха и пробкового дуба, миндальные и лимонные рощицы, оживляя эту местность, доходят до самых городских стен с цепочкой остроконечных бастионов. Впрочем, эти сооружения, хитроумно воздвигнутые в семнадцатом веке, за всю долгую историю борьбы и смуты так и не использовались по назначению, ибо не окружали ничего такого, что могло бы иметь стратегическое значение. Средневековый университет, кафедральный собор в стиле барокко, два десятка церквей, на чьих изящных белокаменных колокольнях аисты строят гнезда и выводят потомство, площадь в стиле рококо, два-три небольших запущенных дворца, рынок да еще торговая улица — вот и все, чем богат город и что может быть угодно душе человека. Железная дорога проходит за городом, и ее присутствие выдают лишь редкие облачка дыма над верхушками деревьев.

В час полуденной мессы Скотт-Кинг сидел вместе с господином Богданом Антоником за столиком кафе на одном из бастионов городской стены.

— Думаю, взгляду Беллориуса открывалась совершенно та же картина, что предстает перед нами сегодня.

— О да, дома, во всяком случае, не меняются. И все та же иллюзия мира и спокойствия, хотя, как и во времена Беллориуса, окрестные холмы вон там, у нас за спиной, кишат разбойниками.

— Он упоминает о них, если не ошибаюсь, в восьмой песне своей поэмы, но неужели и в наши дни?..

— Да, все то же. Теперь их, впрочем, называют по-другому — партизаны, бойцы сопротивления, непримиримые. Как хочешь, так и зови. Результат тот же. Чтобы проехать по многим дорогам, нужна полицейская охрана.

Они замолчали. За время их долгого окольного путешествия в Симону между Скотт-Кингом и секретарем по международным вопросам зародилась дружеская симпатия.

Сладостно прозвонили колокола на освещенных полуденным солнцем колокольнях двадцати сумрачных городских церквей.

Скотт-Кинг первым нарушил наконец молчание:

— Знаете, мне показалось, что мы с вами единственные из всей делегации, кто читал Беллориуса.

— Мое собственное знакомство с ним весьма поверхностно. Но доктор Фе с большим чувством говорит о нем в своей работе, написанной, насколько я понял, на просторечном кантонском диалекте. А скажите, профессор, удались ли, на ваш взгляд, юбилейные торжества?

— Да я, знаете ли, даже и не профессор.

— Ну, на время этих торжеств все мы профессора. А вы в гораздо большей степени профессор, чем многие из присутствующих. Мне ведь пришлось довольно широко раскинуть свои сети, чтобы обеспечить представительство всех стран. Мистер Юнгман, например, всего-навсего гинеколог из Гааги, а мисс Бомбаум — даже не знаю, кто она. Аргентинец и перуанец — обыкновенные студенты, которые случайно оказались в этот момент в нашей стране. Я вам это рассказываю, потому что доверяю, и еще потому, что вы уже, наверно, и сами начали об этом подозревать. Разве вы не заметили во всем этом известную долю обмана?

— О да, конечно.

— Инициатива исходила от министерства. А я у них, видите ли, референт по культуре. Они потребовали провести этим летом какие-нибудь юбилейные торжества. Я стал разыскивать по документам, чей юбилей случится в этом году. Я уже был в отчаянии, когда вдруг случайно наткнулся на имя Беллориуса. Они о нем никогда не слышали, конечно, но, если бы речь шла о Данте или Гете, эти имена говорили бы им ничуть не больше. Я им сказал, — доктор Антоник сдержанно улыбнулся печальной, лукавой и утонченной улыбкой культурного человека, — что это была одна из крупнейших фигур в европейской литературе.

— Конечно.

— Вы в самом деле так полагаете? Значит, вы не считаете, что это все чистейший маскарад? И вы думаете, затея наша удалась? Надеюсь, это так, ибо мое положение в министерстве, видите ли, весьма ненадежно. Тут все друг другу завидуют. Можете себе представить ситуацию, при которой мне бы кто-нибудь завидовал. Но в Новой Нейтралии все так жаждут получить место. И есть люди, которые с алчностью вырвали бы у меня и эту маленькую должность. К примеру, доктор Артуро Фе.

— Не может быть. Он, кажется, и так полностью загружен.

— Этот человек собирает государственные посты, как в старину церковники собирали бенефиции. У него их уже больше десятка, а теперь он нацелился на мою. Так что это просто победа, что удалось привезти его сюда. Если торжества провалятся, то ему придется отвечать. И сегодня министерство выразило неудовольствие тем, что памятник Беллориусу не будет завтра готов к открытию. Это не наша вина. Виновато Управление культуры и отдыха. И это устроил один из врагов, инженер Гарсиа, который только и мечтает навредить доктору Фе и заполучить некоторые из его должностей. Но доктор Фе сумеет оправдаться; он уж что-нибудь сымпровизирует. Он настоящий нейтралец.


Назавтра доктор Фе приступил к импровизации.

Делегация ученых разместилась в главном отеле Симоны, напоминавшем в то утро вокзал военного времени, потому что ночью приехало пятьдесят, а то и шестьдесят зарубежных филателистов, для которых не приготовили номера. Филателисты ночевали в салоне и в холле, и к тому времени, как юбилейная делегация собралась внизу, многие из них еще не проснулись.

В этот день программа предусматривала открытие памятника Беллориусу в Симоне. Ограждение и строительные леса указывали на ту часть городской площади, где предполагалось воздвигнуть монумент, но, как было доподлинно известно делегатам, статую в Симону еще не доставили. Они уже три дня жили слухами, ибо ни одно из волнующих событий, пережитых ими за эти последние дни, не совпадало с тем, что было указано в розданной им печатной программе. «Говорят, автобус вернулся в Беллациту, чтобы сменить резину». — «Вы слышали, что мы должны ужинать сегодня у лорда-мэра?» — «Я сам слышал, как доктор Фе говорил кому-то, что до трех часов мы никуда не поедем». — «Мне казалось, мы все должны быть сейчас у епископа»… И так далее. В подобной атмосфере протекало их путешествие в Симону, и в этой атмосфере незамедлительно рухнули социальные перегородки, которые грозили разделить их группу в столице. Уайтмейд был забыт, а Скотт-Кинг снова обрел друзей и стал полноправным членом этого братства ошеломленных и растерянных. Два дня они провели в дороге, ночуя в селениях, стоявших весьма далеко от тех, что были обозначены в маршруте; их поили вином и кормили в непредвиденные часы, иногда вдруг неожиданно оглушали ревом духового оркестра и приветствиями местных депутаций, иногда вдруг столь же неожиданно высаживали из машины на каких-то пустынных площадях; однажды их маршрут совпал с маршрутом религиозной группы, и в течение нескольких безумных часов им пришлось выменивать багаж, принадлежавший паломникам, на свой собственный; как-то раз они ужинали дважды с перерывом всего в час, но был и вечер, когда их не покормили вовсе. В конце концов они все же добрались до места назначения — в Симону. Все, кроме Беллориуса.

Доктор Фе импровизировал на ходу:

— Мисс Бомбаум, господа, небольшое дополнение к нашей программе. Сегодня мы возлагаем венки к Монументу Национальной Славы.

Члены делегации послушно потянулись к автобусу. Пришлось выдворить оттуда нескольких филателистов, разместившихся на ночлег. Вместе с делегатами в автобус погрузили дюжину огромных лавровых венков.

— А это еще что?

— Наша дань уважения к павшим.

На красных лентах, повязанных поверх лавров, значились названия стран, представительство которых было обеспечено столь странным способом.

Делегация выехала за город и окунулась в зеленые просторы миндаля и пробкового дуба. После часа езды автобус был остановлен — позади него и впереди выстроились бронированные машины.

— Небольшой почетный караул в нашу честь, — сказал доктор Фе.

— Боятся партизан, — шепнул доктор Антоник.

Пыль, вздымаемая военным конвоем, окутала автобус и скрыла от глаз окружающий ландшафт. Через два часа езды колонна остановилась. Здесь, на голом холме, высился Монумент Национальной Славы. Как и все образцы новейшей казенной архитектуры, он представлял собой безрадостное, аскетическое сооружение, которое делали заметным только огромные размеры, — гигантская и неуклюжая пирамида из камня. Взвод солдат предпринимал вялые попытки счистить надпись «Смерть Маршалу!», сделанную красной краской наискосок через выбитый на лицевой части памятника текст.

Доктор Фе, не обратив внимания на старания воинов, прямым ходом повел делегацию к дальней части монумента, где его каменная целина не была осквернена никакими надписями — ни патриотическими, ни крамольными. Здесь, под нещадными лучами солнца, они совершили возложение венков, и Скотт-Кинг сделал шаг вперед, когда был выкликнут представитель Великобритании. Поэт-журналист приседал на корточки и щелкал камерой. Охрана кричала «ура». Сонные солдаты со своими швабрами собрались поглазеть на происходящее. Доктор Фе произнес краткую речь по-нейтральски. На этом церемония была закончена. Их покормили в соседнем городке, в каком-то барачном помещении, похожем на солдатскую столовку; это была огромная комната с голыми стенами, украшенными фотографиями Маршала; довольно сытный, хотя и далеко не роскошный обед был сервирован в грубых глиняных мисках на длинных узких столах. Скотт-Кинг выпил несколько стаканов крепкого красноватого вина. Автобус их долгое время простоял на солнцепеке, и теперь в нем была нестерпимая жара. От вина и жирной похлебки клонило в сон; Скотт-Кинг продремал всю обратную дорогу, не слыша смутного заговорщицкого шепота, шелестевшего вокруг него в тропической духоте.

Шепот этот был, однако, не сном, а реальностью, и он обрел полнозвучность, когда они наконец добрались до Симоны.

Скотт-Кинг осознал его реальность при входе в отель.

— Мы должны провести собрание, — говорил американский профессор. — Мы должны принять резолюцию.

— Мы хотим выразить протест, — сказала мисс Бомбаум. — Только не здесь, — добавила она, разглядывая филателистов, которые еще маялись по всем холлам и коридорам, — наверху.

Было бы в высшей степени утомительно пересказывать все, о чем говорилось в спальне мисс Бомбаум после того, как оттуда выдворили двух филателистов, прикорнувших в уголке. «И какая тоска сидеть в этой спальне, — думал Скотт-Кинг, — когда фонтаны плещут на городской площади и ветерок шуршит листвой апельсиновых деревьев над городской стеной». Произносились речи, они повторялись без конца, они переводились и перевирались; звучали, как обычно, призывы к порядку; имели место и отдельные вспышки дурного характера. Не все члены делегации были в наличии. Швейцарского профессора и китайца так и не удалось найти; перуанский и аргентинский студенты прийти отказались, и все же в тесной спаленке мисс Бомбаум, не считая ее самой, собралось шесть представителей научного мира, и все они, за исключением Скотт-Кинга, были чем-то до крайности возмущены.

Причина их возмущения стала мало-помалу проступать сквозь завесу многословия и табачного дыма. Вкратце суть ее была такова; Ассоциация Беллориуса оказалась одураченной политиками. Конечно, никто не стал бы докапываться до этого, если б не крайнее любопытство мисс Бомбаум. Она умела выковыривать подобные мрачные факты, точно трюфели из грязи, и вот — истина перед вами во всей своей наготе. Этот Монумент Национальной Славы был не более чем фетишем гражданской междоусобицы. Он увековечивал имевшее место на этом знойном пятачке земли лет десять тому назад избиение, казнь, ликвидацию — назовите, как вам будет угодно, — полсотни лидеров правящей ныне нейтральской партии теми, кто правил здесь в ту пору. Гостей Ассоциации Беллориуса обманным путем вовлекли в церемонию возложения венков и в довершение всего во время этой церемонии сфотографировали. Фотография мисс Бомбаум, по ее словам, уже неслась по воздуху в органы мировой печати. Более того, делегаты обедали в штаб-квартире партии за теми самыми столами, за которыми эти мерзавцы подкрепляли силы после своих кровавых оргий. К тому же, поведала мисс Бомбаум, она только что узнала из книги, которая попала ей в руки, что Беллориус вообще не имел никакого отношения к Нейтралии; он был византийским генералом.

Скотт-Кинг взял слово и попытался вякнуть что-то в знак своего несогласия. Он был тут же заклеймен такими сильными выражениями, как «фашистское чудовище», «махровый реакционер», «людоед» и «буржуазный уклонист».

После чего Скотт-Кинг покинул собрание.

Доктор Фе стоял в коридоре. Он взял Скотт-Кинга за руку и молча повел его вниз по лестнице и дальше, дальше, прочь из отеля, на улицу, затененную аркадами.

— Они выразили недовольство, — сказал доктор Фе. — И это огромная трагедия.

— Знаете, вам все же не следовало так поступать, — сказал Скотт-Кинг.

— Кому? Мне? Да я просто рыдал, дорогой мой профессор, когда мне впервые предложили это сделать. Я нарочно задержал вас на два дня в дороге, чтоб только избежать этого. Но разве они меня послушают? Я сказал министру народного просвещения: «Ваше превосходительство, это международное мероприятие. Оно носит чисто научный характер. Все эти видные люди приехали в Нейтралию не для того, чтобы заниматься политикой». Но он ответил грубо: «Они пьют и едят за наш счет. И они должны показать свое уважение к режиму. Делегаты физкультурного слета приветствовали Маршала на стадионе. Филателистам выдали нагрудный значок партии, и многие из них его носят. Профессора тоже должны помочь Новой Нейтралии». Что я мог сказать? Он человек, лишенный тонкости, человек низкого происхождения. Я просто уверен, что это он подбил министра культуры и отдыха задержать отправку статуи. Профессор, вы новичок в политике. Я буду с вами откровенен. Это заговор.

— Мисс Бомбаум тоже так говорит.

— Заговор против меня. Они уже давно под меня вели подкоп. Я не человек партии. Вы думаете, если я ношу партийный значок и отдаю партийное приветствие, то я один из них? Из деятелей Новой Нейтралии? Профессор, у меня шестеро детей, из них — две дочки на выданье. Что остается делать, как не искать заработка? А теперь мне, вероятно, конец.

— Неужели все так плохо?

— Трудно описать, как все плохо. Профессор, вы должны вернуться в эту спальню и уговорить их не шуметь. Вы англичанин. Вы пользуетесь огромным влиянием. Я заметил во время нашего совместного путешествия, что они вас уважают.

— Они назвали меня «фашистским чудовищем».

— Да, — согласился доктор Фе. — Я слышал через замочную скважину. Они были очень недовольны.

После спальни мисс Бомбаум улицы дышали сладостной прохладой; пальцы доктора Фе легко, как ночная бабочка, касались рукава Скотт-Кинга. Они шли в молчании. На орошенном влагой цветочном лотке доктор Фе выбрал бутоньерку и, яростно поторговавшись с цветочницей, с истинно аркадской грацией вручил ее Скотт-Кингу, после чего они продолжали свою печальную прогулку.

— Так вы не хотите вернуться к ним?

— Вы же знаете, это бесполезно.

— Англичанин признает себя побежденным, — сказал доктор Фе, предпринимая последнюю отчаянную попытку.

— Можно сказать и так.

— Но вы-то сами, вы останетесь с нами до конца?

— О да, конечно.

— Что ж, тогда ничего, в сущности, не потеряно. Мы можем продолжать торжества. — Это было сказано с благородным мужеством и деликатностью, однако при расставании доктор Фе тяжело вздохнул.

Скотт-Кинг взошел по истертым ступеням бастиона и сел в одиночестве под сенью апельсиновых деревьев — наблюдать закат.


В отеле в тот вечер было тихо. Филателистов удалось собрать и увезти; молчаливо и мрачно умчались они в неизвестном направлении, точно «перемещенные лица», попавшие в механизм «социального переустройства мира». Шесть отколовшихся членов делегации за отсутствием другого транспорта уехали вместе с ними. Теперь остались только швейцарец, китаец, перуанец и аргентинец. Они обедали вместе, и хотя молчали при этом, так как не понимали языка друг друга, все четверо пребывали в добром расположении духа. Доктор Фе, доктор Антоник и Поэт, обедавшие за отдельным столом, тоже молчали, однако их молчание было горестным.

Через день грузовик привез заплутавшую статую, а еще через день было намечено открытие памятника. Скотт-Кинг проводил свои дни безмятежно. Он штудировал местные газеты, которые, как и предсказывала мисс Бомбаум, дружно напечатали огромные фотографии, запечатлевшие возложение венков к Монументу Национальной Славы. Скотт-Кинг неторопливо разбирал, что говорила передовая статья, посвященная этому событию; он ел, он дремал, он посещал сверкающие позолотой прохладные церкви, он сочинял речь, которую, как его предупредили, ему придется произнести завтра. Доктор Фе при встрече с ним проявлял сдержанность, естественную для тонко чувствующего человека, который в невольном порыве позволил себе излишнюю откровенность. Скотт-Кинг прожил счастливый день.

Менее счастливо сложилась судьба его коллег. Пока Скотт-Кинг слонялся по городу, на их головы, одно за другим, свалилось два несчастья. Швейцарский профессор и китаец отправились вместе на экскурсию в горы. Они объединились скорее из соображений экономии, чем из взаимной приязни. Настойчивость гида, рекламировавшего эту поездку, их нечувствительность к красотам западной архитектуры, умеренная, как им показалось, стоимость путешествия, заманчивая прохлада, красивые дорожные виды, небольшой загородный ресторанчик — все это, вместе взятое, решило их судьбу. Когда стало известно, что они не вернулись вечером, судьба их ни у кого не вызвала сомнений.

— Прежде чем ехать, им следовало посоветоваться с доктором Фе, — сказал доктор Антоник. — Он бы выбрал для них более безопасную дорогу и обеспечил охрану.

— Что с ними теперь будет?

— Когда дело касается партизан, сказать трудно. Многие из них — почтенные, старомодные удальцы, которые будут держать их у себя в гостях в ожидании денежного выкупа. Но есть и такие, что занимаются политикой. Если наши друзья попадут именно к ним, боюсь, их прикончат.

— Швейцарец этот мне лично не нравился.

— Мне тоже. Кальвинист. Однако министерство будет недовольно, если его убьют.

Судьба двух латиноамериканцев оказалась менее романтичной. Полиция забрала их во время завтрака.

— Похоже на то, что они не были ни аргентинцами, ни перуанцами, — сказал доктор Антоник, — ни даже студентами.

— А в чем их вина?

— Думаю, на них просто донесли.

— Вид у них был в самом деле бандитский.

— Да они, похоже, и были отчаянные парни — какие-нибудь агенты, биметаллисты или еще Бог знает кто. Однако в наши дни важно не что ты сделал, а кто на тебя донес.

Думаю, на них донос поступил на самый верх. Иначе доктору Фе удалось бы оттянуть их арест до окончания нашей маленькой церемонии. Но возможно также, что влияние доктора Фе существенно ослабло.

В конце концов случилось то, что и должно было случиться по всей справедливости: один голос прозвучал во славу Беллориуса.

Сама статуя — когда после долгих попыток и возни с веревкой удалось наконец сдернуть скрывавший ее покров и она предстала в палящем, ослепительном свете нейтральского солнца во всей своей бесстыдной, вызывающей каменной наготе под ликующие крики горожан, бросавших по местной традиции хлопушки и петарды под ноги руководству, под шум крыльев в испуге круживших над площадью голубей, а также под грохот оркестра, что вслед за фанфарами, возвестившими начало церемонии, вдруг ударил во всю свою медную мощь, — сама статуя оказалась просто ужасающей.

До нас не дошло ни одного портрета Беллориуса, созданного его современниками. Воспользовавшись этим пробелом, Министерство культуры и отдыха обтяпало какую-то темную сделку. Фигура, которая с такой неприкрытостью была выставлена на всеобщее обозрение, провалялась долгие годы во дворе каменотеса. Ее заказали еще в годы свободного предпринимательства для надгробного памятника на могилу коммерческого воротилы, чье богатство, как выяснилось после его смерти, оказалось вполне эфемерным. Конечно же это был не Беллориус; это был даже не тот жуликоватый король бизнеса, над чьей могилой статуе надлежало красоваться. Вряд ли кто-нибудь мог поручиться, что статуя изображала существо мужского пола или вообще на худой конец человеческое существо; вероятно, она должна была символизировать какую-либо из добродетелей.

Скотт-Кинг остолбенел. Однако он уже успел закончить свою речь, и она удалась. Он говорил на латыни, и слова его шли из глубины сердца. Он сказал, что сегодня наш разделенный и ожесточенный мир объединился, чтобы посвятить себя величественной идее Беллориуса, чтобы перестроить жизнь и самих себя — сперва в Нейтралии, а затем и во всех жаждущих переустройства странах Запада — на том фундаменте, который был так прочно заложен Беллориусом. Скотт-Кинг сказал, что они возжигают сегодня свечу, которая, Бог даст, никогда не будет погашена.

За речью последовал обильный обед в университете. А после обеда он был увенчан степенью доктора международного права. После вручения диплома его посадили в автобус и вместе с доктором Фе, доктором Антоником и Поэтом повезли назад в Беллациту.

По прямой дороге путешествие не заняло у них и пяти часов. Еще до наступления полуночи автобус въехал на сверкающий бульвар столицы. В дороге они почти не разговаривали. Когда автобус подкатил к зданию министерства, доктор Фе сказал:

— Итак, наша маленькая экспедиция подошла к концу. Хотелось бы надеяться, профессор, что она доставила вам хотя бы ничтожную каплю того удовольствия, которое выпало на нашу долю.

Он протянул руку и сверкнул улыбкой в свете фонаря. Доктор Антоник и Поэт забрали из машины свои скромные пожитки.

— Спокойной ночи, — сказали они. — Спокойной ночи. Мы доберемся пешком. Такси слишком дорого — после девяти уже двойной тариф.

Они ушли. Доктор Фе стал подниматься по ступеням министерства.

— А теперь за работу, — сказал он. — Я получил приказ срочно явиться к начальству. В Новой Нейтралии у нас работают допоздна.

В этом его восхождении не было никакой попытки уклониться от дальнейшего общения, и все же оно было стремительным. Скотт-Кинг настиг его только у двери лифта.

— Но куда, скажите, я должен теперь идти?

— Наш скромный город, профессор, к вашим услугам. Куда бы вы хотели сейчас отправиться?

— Ну, вероятно, в отель. Раньше мы жили в «Рице».

— Уверен, вам будет там удобно. Попросите швейцара, чтобы он достал вам такси, и смотрите, чтобы таксист не взял с вас слишком дорого. Двойной тариф, но не больше.

— Но мы с вами увидимся завтра?

— Надеюсь, даже не раз.

Доктор Фе поклонился, и двери лифта, захлопнувшись, скрыли его поклон и улыбку.

В его поведении было нечто большее, чем простая сдержанность, столь естественная для тонко чувствующего человека, который в невольном порыве позволил себе излишнюю откровенность.


— На официальном уровне, — сказал мистер Хорас Смадж, — мы вообще не поставлены в известность о том, что вы здесь находитесь.

Он в упор, поверх проволочной корзинки с исходящими и входящими бумагами рассматривал Скотт-Кинга через очки в восьмиугольной оправе, вертя в руках какую-то новомодную авторучку; превеликое множество карандашей торчало у него из нагрудного кармана, а выражение его лица давало понять, что с минуты на минуту может зазвонить один из телефонов на столе и принести сообщение о предметах куда более важных, чем те, что они сейчас обсуждали; Скотт-Кингу пришло в голову, что человек этот как две капли воды схож с клерком из гранчестерского отдела продовольственного снабжения.

Жизнь Скотт-Кинга протекала вдали от государственных канцелярий, но однажды, много-много лет назад в Стокгольме, вероятно перепутав с кем-нибудь, его пригласили по ошибке на обед в британское посольство. В то время поверенным в делах там был сэр Сэмсон Куртенэ, и Скотт-Кинг всегда с благодарностью вспоминал небрежную благожелательность, с которой этот дипломат принял неоперившегося студента, явившегося вместо министра. Сэр Сэмсон не сделал большой карьеры, но в памяти по меньшей мере одного человека, а именно Скотт-Кинга, он запечатлелся как законченный тип английского дипломата.

Смадж не походил на сэра Сэмсона; он был дитя более жестких жизненных обстоятельств и более современной идеи служения обществу; у него не было дяди, который мог бы замолвить за него словечко в высших сферах; добросовестный труд, четкие ответы на экзаменах, искренний интерес к экономической географии и торговле снискали для него нынешний пост второго секретаря посольства в Беллаците.

— Вы даже представить себе не можете, — сказал Смадж, — какие у нас трудности со снабжением и с транспортом. Мне дважды приходилось в последний момент высаживать из самолета жену посла, чтобы освободить места для специалистов. В настоящий момент у меня тут четыре инженера-электрика, два лектора по линии Британского совета, один профсоюзник — и все хотят улететь. На официальном уровне мы даже не извещены о мероприятии по Беллориусу. Нейтральны вас сюда привезли. Теперь они должны вас вывезти.

— На протяжении трех дней я по два раза в день хожу в министерство. Похоже, что человека, который все это организовал, доктора Фе, там уже нет.

— Вы, конечно, в любой момент могли бы уехать поездом. Это чуть дольше, но в конечном итоге вы, вероятно, доберетесь скорее. У вас, полагаю, есть все необходимые визы?

— Нет. А сколько нужно времени, чтобы их получить?

— Вероятно, недели три, может, чуть дольше. Обычно администрация Межсоюзной зоны тянет с оформлением.

— Но я не могу позволить себе жить здесь без конца. Мне разрешили ввезти только семьдесят пять фунтов, а цены здесь ужасные.

— Да, мы имели на днях дело с подобным случаем. Человек по фамилии Уайтмейд. У него кончились деньги, и он хотел подтвердить чек, но это как раз и противоречит здешним финансовым правилам. Консул занялся его делом.

— Он добрался до дому?

— Сомневаюсь. Раньше этих лиц, знаете ли, отправляли морским путем как потерпевших бедствие, а по прибытии в Великобританию передавали в руки полиции, но после войны это больше не практикуется. Этот человек, кажется как и вы, имел отношение к Беллориусским торжествам. Нам они тоже задали немало работы. Швейцарцам, впрочем, пришлось труднее. У них убили профессора, а это всегда влечет за собой специальный доклад на консульском уровне. Как ни жаль, я ничего больше не могу для вас сделать. Я ведь отвечаю только за воздушные перевозки. Вами, собственно говоря, должно заниматься консульство. Дайте им знать через неделю-другую, как у вас идут дела.

Жара стояла невыносимая. За десять дней, что Скотт-Кинг пробыл в этой стране, у лета словно бы испортился характер, и теперь оно обернуло к нему свой разгневанный лик. Трава в сквере стала бурой. Дворники по-прежнему поливали из шлангов улицы, но раскаленные камни через мгновение снова становились сухими. Сезон в столице закончился, половина лавок стояли закрытыми, а маленькие смуглые аристократы покинули свои кресла в «Рице».

Расстояние от посольства до отеля было невелико, однако, когда Скотт-Кинг доплелся до вращающейся двери отеля, он едва держался на ногах от усталости. Он поднялся по лестнице пешком, ибо был теперь одержим экономией, доходящей до скаредности; он больше не получал удовольствия от еды, ибо подсчитывал в уме стоимость каждой ложки супа с учетом надбавки за обслуживание, гербового сбора и налога на роскошь. Скотт-Кинг решил без промедления выехать из «Рица», но никак не мог отважиться на этот шаг — ведь обосновавшись в каком-нибудь скромном пансионе на боковой улочке окраины города, где никогда не звонит телефон и никогда не появляются люди из внешнего мира, он рискует пропасть безвозвратно, затерянный, неузнаваемый, всеми забытый. Не придется ли ему, толстеющему, седеющему, все глубже погружающемуся в бездну нищеты и отчаяния, даже спустя много лет развешивать где только можно выцветшие объявления, предлагающие уроки английского языка, — пока он не умрет здесь, никому не ведомый. Скотт-Кинг был зрелый человек, интеллектуал и ученый, специалист в области древних языков, почти поэт, однако он не мог представить себе подобное будущее без содрогания. И потому, хотя «Риц» опустел, хотя он чувствовал на себе презрительные взгляды прислуги, он все же цеплялся за «Риц» как за единственное место в Нейтралии, где к нему еще может прийти спасение. Он знал, что если выедет из отеля, то уж больше никогда сюда не вернется. Он был лишен сознания своего права, с которым день за днем на протяжении многих лет сидели здесь представители местной аристократии. Права Скотт-Кинга защищались только чеками дорожного аккредитива. А счет его таял с каждым часом. В настоящий момент у него оставалось около сорока фунтов. Скотт-Кинг решил, что переедет, когда останется двадцать. Покуда же он с беспокойством оглядел ресторан, прежде чем приступить к ежедневным вычислениям — как пообедать подешевле.

И сегодня он был вознагражден. Выпала его карта. Через стол от него, и притом совершенно одна, сидела мисс Бомбаум. Скотт-Кинг встал, чтобы поздороваться. Все жестокие слова, произнесенные при их последнем свидании, были забыты.

— Можно к вам подсесть?

Сперва она смотрела, не узнавая, потом лицо ее выразило удовольствие. Вероятно, в его одинокой фигуре, в его робком обращении было нечто, что очистило его в сознании мисс Бомбаум. Стоявший перед ней человек не выглядел ни фашистским чудовищем, ни махровым реакционером, ни людоедом.

— Конечно, — ответила она. — Малый, который меня пригласил, что-то не появляется.

При мысли, что ему придется заплатить за обед мисс Бомбаум, Скотт-Кинга объял смертельный ужас, бросивший его — в жаркой духоте ресторана — в холодный пот. Он заметил, что она ест омара, запивая его белым немецким вином.

— Потом, когда вы поедите, — сказал он. — Мы сможем выпить кофе в гостиной.

— У меня через двадцать минут свидание, — возразила мисс Бомбаум. — Садитесь.

Скотт-Кинг присел и в ответ на обычную формулу вежливости («Как дела?») с ходу излил на нее подробный рассказ о своих проблемах. Он сделал особый упор на финансовых затруднениях и со всей возможной демонстративностью заказал самое скромное блюдо из здешнего меню.

— Те, кто не ест в жару, совершают ошибку, — заявила мисс Бомбаум. — Надо поддерживать сопротивляемость организма.

Когда он закончил свою сагу, она сказала:

— Что ж, думаю, вас будет нетрудно пристроить. Отправляйтесь Подземкой.

Увидев при этих словах еще более глухое отчаянье на затравленной физиономии Скотт-Кинга, мисс Бомбаум поняла, что выразилась недостаточно ясно.

— Вы, конечно, слышали о Подземной дороге? Подземная дорога, — начала она, цитируя одну из своих последних статей на эту тему, — это другая, новая карта Европы, дороги которой, точно линии на прозрачной кальке, наложенной на старую карту, пересекают ее границы и пути сообщения. Это новый мир, обретающий очертания под поверхностью старого. Это новое наднациональное гражданство.

— Боже, неужто правда!

— Вот что, сейчас я должна закругляться. Приходите сюда вечером, и я устрою вам свидание с главным.

В тот день, который оказался его последним днем в Беллаците, к Скотт-Кингу впервые явился посетитель. Поднявшись в номер после обеда, чтобы во сне пережить самые тяжкие часы дневной жары, он услышал телефонный звонок. Портье сказал, что его хочет видеть доктор Антоник. Скотт-Кинг попросил, чтобы посетитель поднялся к нему.

Хорват вошел в номер и присел у кровати Скотт-Кинга.

— Итак, вы уже приобрели нейтральскую привычку вкушать сиесту. А я слишком стар, чтобы приспособиться к новым обычаям. Все в этой стране остается столь же чужим для меня, как в ту пору, когда я приехал. Сегодня утром я был в Министерстве иностранных дел по поводу моих прошений о подданстве и случайно услышал, что вы все еще здесь. И вот — сразу пошел к вам. Не помешал? Я думал, вы уже уехали. Слышали о моих несчастьях? Бедный доктор Фе впал в немилость, лишился всех постов. Более того, у него обнаружилась денежная недостача. Кажется, он потратил на Беллориусские торжества больше, чем дозволялось казначейством. Поскольку доктор Фе больше в министерстве не служит, у него нет доступа к бухгалтерским книгам и он не может привести их в порядок. Говорят, его будут судить и, наверно, сошлют на острова.

— А как вы, доктор Антоник?

— Мне всегда не везло. Все мои надежды на натурализацию были связаны с доктором Фе. К кому же мне теперь обращаться? Жена подумала, что, может, вы смогли бы что-нибудь сделать для нас в Англии, чтоб мы получили английское подданство.

— Я ничего не могу сделать.

— Я так и думал. А в Америке?

— Тем более в Америке.

— Так я и сказал жене. Но она чешка, так что у нее больше оптимизма. Мы, хорваты, ни на что не надеемся. Я был бы вам очень обязан, если бы вы смогли пойти со мной и объяснить все это жене. Она не поверит мне, если я скажу, что нет никакой надежды. Я обещал привести вас.

Скотт-Кинг оделся и поплелся по жаре за своим гостем на окраину, в квартал новых жилых домов.

— Мы сюда переехали из-за лифта. Жена устала от нейтральских лестниц. Но, увы, лифт больше не работает.

Они дотащились до верхнего этажа и вошли в тесную гостиную, где было полно детей и стоял густой запах кофе и сигаретного дыма.

— Мне стыдно принимать вас в доме без лифта, — сказала мадам Антоник по-французски; потом, повернувшись к детям, она обратилась к ним на незнакомом языке. Дети вежливо поклонились и вышли из комнаты. Мадам Антоник сварила кофе и достала из буфета тарелку с печеньем.

— Я знала, что вы придете, — сказала она. — Мой муж слишком робкий. Вы забираете нас с собой в Америку.

— Сударыня, я там никогда не был.

— Тогда в Англию. Мы должны уезжать отсюда. Мы здесь не чувствуем себя спокойно.

— Как выяснилось, мое собственное возвращение в Англию связано с огромными трудностями.

— Мы приличные люди. Мой муж дипломат. У моего отца была собственная фабрика в Будвайсе. Вы знаете мистер Маккензи?

— Нет, вряд ли.

— Это очень, очень приличный англичанин. Он мог бы вам объяснять, что мы из приличного круга. Он часто бывал на фабрике моего отца. Если бы вы находили мистер Маккензи, он бы нам помогал.

Разговор продолжался в том же духе.

— Если бы вы могли находить мистер Маккензи, — повторяла мадам Антоник, — всем нашим бедам приходил бы конец.

Вернулись дети.

— Я их уведу на кухню, — сказала мадам Антоник. — Я им дам варенья. Тогда они не мешают.

— Вот видите, — сказал мистер Антоник, когда дверь за его супругой закрылась. — Она никогда не теряет надежды. А я уже ни на что не надеюсь. Вы действительно думаете, — спросил он, — что в Нейтралии может заново возродиться западная культура? Или что судьба для того хранила эту страну от ужасов войны, чтобы она могла стать маяком надежды для человечества?

— Нет, не думаю, — сказал Скотт-Кинг.

— Ах, не думаете? — спросил с жаром доктор Антоник. — Не думаете? Я тоже не думаю.


В тот вечер мисс Бомбаум и Скотт-Кинг отправились в такси на окраину города и вышли возле кафе, где встретились с тем самым человеком, с которым мисс Бомбаум сидела в холле отеля «Риц» в день их приезда в Нейтралию. Обошлись без церемонии представления.

— Кто этот тип, Марта?

— Мой английский друг, которому надо помочь.

— Далеко?

— В Англию. Можно ему повидать шефа?

— Надо спросить. У него все в порядке?

— Конечно.

— Ладно, посидите тут, пока я узнаю.

Он пошел к телефону и, вернувшись, сказал:

— Шеф его примет. Мы можем его забросить, а потом с тобой потолкуем.

Они поймали другую машину и поехали еще дальше от центра, куда-то в район скотобоен и кожевенных фабрик, лишь по запаху различимых в душной мгле. Машина остановилась перед неосвещенным домом.

— Входите. Звонить не нужно. Толкните дверь.

— Приятного путешествия, — сказала мисс Бомбаум.

Скотт-Кинг не читал модных романов и потому не был знаком с фразой: «Все случилось так быстро, что он даже не успел…» Однако именно эта фраза могла бы описать то, что с ним произошло. Машина умчалась прочь, а Скотт-Кинг все еще ковылял в темноте по садовой дорожке. Он толкнул дверь, вошел в пустой, неосвещенный зал, услышал голос из соседней комнаты: «Войдите», вошел и оказался в обшарпанной канцелярии нос к носу с нейтральцем в форме майора полиции.

Человек обратился к нему по-английски:

— Вы друг мисс Бомбаум? Садитесь. Пусть вас не смущает моя форма. А то некоторых наших клиентов она очень даже смущает. На прошлой неделе один глупый мальчишка, увидав меня в форме, чуть не пристрелил. Заподозрил ловушку. Вы, кажется, хотите в Англию? Это очень трудно. Скажи вы в Мексику, или в Бразилию, или в Швейцарию, было бы легче. У вас какие-то особые причины предпочесть именно Англию?

— Да, свои причины.

— Странно. Я провел в этой стране много лет и не нашел там ничего привлекательного. Женщины там лишены скромности, а пища расстроила мне желудок. У меня небольшая группа отправляется на Сицилию. Не подойдет вместо Англии?

— Нет, пожалуй.

— Ладно, надо посмотреть, какие представятся возможности. Паспорт у вас есть? Это удачно. Английские паспорта теперь стоят дорого. Надеюсь, мисс Бомбаум вам объяснила, что у меня тут не благотворительная организация. Наша цель — получать прибыль, а расходы у нас большие. Мне без конца морочат голову люди, которые думают, что я работаю для собственного удовольствия. Да, я люблю свою работу, но одной любви недостаточно. Тот молодой человек, про которого я только что говорил, — он вон там в саду похоронен, под стеной, — так вот, он думал, что у нас здесь политическая организация. Мы помогаем всем людям, независимо от их классовой, национальной и партийной принадлежности, вероисповедания и цвета кожи, — но за деньги, причем деньги вперед, авансом. Действительно, когда я только взял это дело в свои руки, существовали всякие любительские организации, которые возникли в годы войны, — беглых узников лагерей, коммунистических агентов, сионистов, шпионов и так далее. Я их очень скоро выдворил из нашего бизнеса. И в этом мне помогла, конечно, моя работа в полиции. Теперь у меня, можно смело сказать, настоящая монополия. Работы с каждым днем все больше. Диву даешься, сколько нынче людей стремится пересечь границу, не имея для этого необходимых данных. Я к тому же располагаю очень ценными связями с правительственными кругами Нейтралии. Всякие беспокойные типы, от которых они хотели бы отделаться, проходят через мои руки во множестве. Сколько там у вас денег?

— Около сорока фунтов.

— Можно взглянуть?

Скотт-Кинг протянул майору свои аккредитивы.

— Но здесь семьдесят.

— Да, но мой счет в отеле…

— На это у вас не будет времени.

— Простите меня, — сказал Скотт-Кинг с твердостью. — Но я никогда не смог бы выехать из отеля, не уплатив по счету, тем более за границей. Вам это может показаться абсурдной щепетильностью, но есть вещи, на которые выпускник Гранчестера просто не пойдет.

Майор был не из тех, кто спорит о принципах. Он принимал людей такими, какие они есть, а с кем только ему не приходилось сталкиваться по роду своей гуманной деятельности.

— Ладно, я-то платить не стану, — сказал он. — Вы знаете кого-нибудь еще в Беллаците?

— Никого.

— Подумайте.

— В посольстве есть человек по фамилии Смадж.

— Вот Смаджу ваш счет и отдадут. А эти чеки надо подписать.

Вопреки всем правилам своего воспитания Скотт-Кинг подписал чеки, и они тут же исчезли в ящике стола.

— А мой багаж?

— Багажом мы не занимаемся. Отравитесь сегодня вечером. У меня как раз уходит на побережье небольшая группа. Главный наш пересыльный пункт в Санта-Марии. Оттуда поплывете на пароходе, может, и без особой роскоши, но чего же вы хотите? Вы англичанин, а стало быть, опытный моряк.

Майор нажал кнопку на столе и быстро сказал что-то по-нейтральски секретарю.

— Мой человек о вас позаботится и вас экипирует. По-нейтральски говорите? Нет? Оно, может, и лучше. В нашем деле лучше помалкивать, и должен вас предупредить, что следует соблюдать строжайшую дисциплину. Отныне вы подчиняетесь приказам. Кто нарушает их, никогда не достигает пункта назначения. До свидания и счастливого пути.

Через несколько часов большой и старомодный крытый грузовик уже подпрыгивал на неровностях дороги, ведущей к морю. В кузове, скрючившись в позах, до крайности неудобных, тряслись семь пассажиров, облаченных в рясы сестер-урсулинок. Скотт-Кинг был один из них.

Маленький средиземноморский порт Санта-Мария расположен чуть ли не в самом сердце Европы. Афинская колония, процветавшая здесь во времена Перикла, воздвигла на берегу святилище Посейдона; карфагенские рабы соорудили мол и углубили гавань; римляне провели в город прохладную воду из горных источников; доминиканские монахи возвели здание огромного храма, который и дал городу его нынешнее название; Габсбурги разбили красивую маленькую площадь; один из наполеоновских маршалов сделал город своей военной базой и заложил в нем классический парк. Следы деятельности всех этих наиболее цивилизованных завоевателей еще можно без труда разглядеть в городе, но Скотт-Кинг не увидел ничего в тот рассветный час, когда их грузовик, громыхая по булыжной мостовой, прямым ходом скатился к причалам.

Пересыльный пункт Подземной дороги представлял собой обыкновенный пакгауз; окна были заколочены досками, железная лестница соединяла три просторных этажа, не разделенных внутри перегородками. В пакгаузе имелась только одна дверь, близ которой охранница установила свою огромную железную кровать. По большей части она возлежала на этой кровати, накрывшись одеялом, поверх которого в беспорядке громоздились оружие, табак, еда, а также маленькая подушечка — на ней время от времени она плела кружева с церковными узорами. У нее было лицо рукодельницы времен французского революционного террора.

— Добро пожаловать в Новую Европу, — сказала она, когда семь урсулинок появились в дверях пакгауза.

Людей здесь было битком. За шесть дней, которые Скотт-Кинг провел в пакгаузе, он научился различать отдельные группы, в которые сбивались носители общего языка. Здесь был отряд словенских роялистов и несколько алжирцев, остатки сирийской ассоциации анархистов, десять терпеливых турецких проституток, четыре французских миллионера-петеновца, несколько болгарских террористов, пяток бывших гестаповцев, итальянский маршал авиации со своей свитой, венгерский балет и несколько португальских троцкистов. Группа людей, говорящих по-английски, состояла главным образом из дезертиров английской и американской освободительной армии. В складки одежды у них были зашиты огромные суммы денег, полученных в качестве вознаграждения за долгие месяцы контрабандных перевозок по всем портам Средиземного моря.

Операции по транспортировке начинались, как правило, перед рассветом. Со списком беженцев и пачкой паспортов появлялся офицер, судя по всему, муж их ведьмы-охранницы; он производил перекличку, и новая партия отбывала из пакгауза. Весь долгий день солдаты играли в покер — первая ставка полсотни долларов, дальше она удваивалась. Иногда среди ночи приводили новичков. Общее число беженцев на пересылке оставалось довольно постоянным.

На шестой день назрели какие-то события. Все началось с визита начальника полиции. Он явился при шпаге, в эполетах и что-то выговаривал охраннику по-нейтральски, весьма настойчиво и сердито.

Один из американцев, который за время пребывания в Старом Свете нахватался стольких иностранных языков, что ему позавидовало бы большинство современных дипломатов, объяснил:

— Этот ряженый говорит, что нам надо отсюда выметаться к чертовой матери. Похоже, какой-то новый начальник готовит налет на эту хаверу.

Когда офицер ушел, охранник и его жена стали обсуждать ситуацию.

— Старушенция говорит, чего бы тебе их всех не сдать полиции — получишь вознаграждение. А тип этот ей отвечает, мол, черта с два, скорей всего, повесят — вот и все наше вознаграждение будет. Похоже, теперь вокруг шпиков понатыкано.

Потом появился морской капитан, который говорил по-гречески. Пассажиры Подземки, сгрудившись, слушали, вылавливая из его речи отдельные слова.

— Этот тип может нас вывезти на своем корабле.

— Куда?

— A-а, хоть куда. Деньги его больше волнуют, чем география.

Сделка была заключена. Капитан ушел, и проводник Подземной дороги объяснил каждой языковой группе в отдельности, что у них тут произошли кое-какие изменения в планах.

— Не беспокойтесь, — сказал он. — Главное, чтоб тихо. Все будет в порядке. Мы о вас позаботимся. Попадете куда надо вовремя. А сейчас надо трогаться побыстрей, вот и все.

Когда стемнело, все это странное и послушное сборище было второпях переправлено на борт шхуны. Звери Ноева ковчега и те не поднимались на борт в большем неведении о цели своего путешествия. Суденышко не было рассчитано на такой груз. Пассажиры спустились вниз во мрак трюма; были задраены люки; потом в их дощатую тюрьму донесся звук, который мог быть лишь грохотом выбираемой якорной цепи; заработал вспомогательный двигатель; паруса были подняты; а потом они вышли в открытое море, которое встретило их премерзкой погодой.


Наш рассказ — забавная история, развлекательное чтение в отпуске. Предметом его на худой конец могут быть какие-нибудь неудобства, недомогания или душевные сомнения. Однако неуместно было бы на этих страницах погружаться в те бездны человеческого страдания, отчаянья и душевной муки, которые выпали на долю нашего героя в эти дни его земного существования. Ибо даже для Комической Музы, этой авантюристки в семье небесных сестер, этой беспокойной эпикурейки, которой не чуждо ничто человеческое и которая может затесаться в любую компанию, найти привет у любого порога, — даже для нее существуют запретные области. А потому давайте расстанемся со Скотт-Кингом в открытом море, чтобы снова повстречать нашего героя, уже все претерпевшего и носящего на лице грустные следы этих испытаний, в тот момент, когда корабль его наконец благополучно достиг гавани. Люки были открыты. Скотт-Кинг выбрался на палубу, и лучи августовского солнца показались ему нежаркими и словно неживыми, а ветер Средиземноморья — по-весеннему прохладным. На берегу стояли солдаты; там была колючая проволока, а у трапа их ожидал грузовик. Потом была поездка через пески пустыни, и снова солдаты, и снова колючая проволока. И все это время Скотт-Кинг пребывал в каком-то полусне. Впервые придя в сознание, он обнаружил, что сидит в палатке совершенно голый, а какой-то мужчина в военной форме постукивает линейкой по его колену.

— Послушайте, доктор, а ведь я, пожалуй, его знаю.

Скотт-Кинг поднял голову — лицо говорившего показалось ему смутно знакомым.

— Вы ведь мистер Скотт-Кинг, верно? И как вы затесались в это кодло, сэр?

— Локвуд! Боже правый, вы же были у меня в греческом классе! А где я?

— В лагере подпольной еврейской иммиграции № 64, в Палестине.


Занятия в Гранчестере начались на третьей неделе сентября. В тот самый первый вечер по окончании уроков Скотт-Кинг сидел в учительской комнате и вполуха слушал рассказ Григза о его заграничной поездке.

— Когда выбираешься хоть ненадолго из Англии, можешь как-то по-новому взглянуть на вещи. А что вы поделывали, Скотти?

— О, ничего особенного. Встретил Локвуда. Вы должны его помнить. Грустная история — он был кандидатом на биллиолевскую стипендию, а ему пришлось уйти в армию.

— Как это похоже на старину Скотти — два месяца мы не виделись, а он только и может рассказать, что повстречал своего лучшего ученика! Не удивлюсь, если он еще и работал на каникулах, старый штрейкбрехер.

— По правде сказать, я и впрямь себя чувствую немножко desouvre[8]. Надо будет поискать новую тему.

— А со стариной Беллориусом вы уже свели наконец счеты?

— Да, окончательно.

Позднее Скотт-Кинга вызвал к себе директор школы.

— Тут такое дело, — сказал он, — в этом учебном году на классическом отделении будет еще на пятнадцать учеников меньше, чем в прошлом.

— Так я примерно и ожидал.

— Вы знаете, я и сам старый классик. Так что я грущу об этом не меньше вашего. Но что мы можем поделать? Родители больше не заинтересованы в том, чтоб давать детям «истинное образование». Они хотят, чтобы мальчики, когда подрастут, получили какую-нибудь работу в нашем современном мире. Вряд ли вы можете осуждать их за это.

— Отнюдь, — сказал Скотт-Кинг. — Могу и буду.

— Я всегда утверждал, что вы — личность гораздо более важная для Гранчестера, нежели я сам. Невозможно представить себе Гранчестер без Скотт-Кинга. И все же не приходило ли вам в голову, что может наступить время, когда у нас вообще не останется учеников на классическом отделении?

— Приходило. И очень часто.

— Так вот что я хотел предложить. Может, вы подумаете над тем, чтоб взять еще какой-нибудь предмет, наряду с классическими языками? Историю, например. Предпочтительно даже экономическую историю.

— Нет, господин директор.

— Но ведь вы понимаете, что когда-нибудь может наступить кризис.

— Да, господин директор.

— И что вы тогда намерены делать?

— С вашего позволения, сэр, я буду оставаться на своем месте до тех пор, пока хоть у одного мальчика есть желание читать классиков. Мне кажется, было бы воистину грешно хоть как-нибудь приспосабливать мальчиков для этого нового мира.

— Близорукая точка зрения, Скотт-Кинг.

— Вот здесь, господин директор, при всем моем уважении к вам, я с вами решительно не согласен. По-моему, это самая дальновидная точка зрения из всех, что предоставлены нашему выбору.

Перевод Б. Носика

Загрузка...