Попов Александр Новая Земля

Александр Попов

Новая Земля

Солнце всегда взойдет

Начало романа

Хорошие деньги

Смерть - копейка

В дороге

Мистерия

Наследник

Человек с горы

СОЛНЦЕ ВСЕГДА ВЗОЙДEТ

ПЕРЕЕЗД

Мы перекочевали в Елань, когда мне было восемь лет. Долго, будто суденышко в шторме, мотало нашу большую семью по Северу, по его медвежьим углам - по стройкам, партиям, приискам. И вот, наконец-то, - тихая гавань, о которой так мечтала мама и которая совсем не по сердцу была папке неисправимому бродяге и непоседе.

Елань хотя и большой поселок, но по-деревенски тихий. Лишь на берегу реки пыхтел, скрежетал и чихал, как старый дед,лесозавод. Он неспешно, лениво всасывал в свое металлическое нутро бесконечный караван бокастых бревен, которые с важностью тянулись по воде, и выбрасывал из себя золотисто лоснящиеся доски, вихри опилок и кучерявых стружек.

Месяц назад мы приехали в Елань, пожили в тесном доме у маминого брата дяди Пети и сегодня переезжаем на новую квартиру. Папке ее дали на заводе вне очереди - большая семья.

Теплый июньский день. Жаркий ветер. Серые кучи стружки хрустят под колесами телеги, в которую запряжена старая, с плешинами на ребристых боках лошадь. Телега высоко наполнена вещами. На самой их макушке, на подушках, сижу я, прижимая к груди кота Наполеона и кошку Марысю, и сестры Лена и Настя с куклами. Они показывают вприпрыжку идущим за нами мальчишкам языки. Внизу, на тумбочке, сидит мама с хнычущим Сашком. Ему хочется к нам, но мама не позволяет, опасаясь, что он свалится.

- Хочу на поюшку, хочу на поюшку... - зарядил брат.

Я иногда шепчу ему:

- Рева - корова!

Он плачет громче. Мама смотрит на меня, сдвинув брови к переносице, иобещает наказать.

Сестра Люба то и дело отворачивает свое красивое смугловатое лицо от мальчишек-подростков, которые засматриваются на нее. Она краснеет под их влюбленными взглядами. Она идет рядом с папкой и несет в руках накрахмаленное платье, которое боится помять. Один парнишка так засмотрелся на нее, что ударился лбом о столб.

- Крепкий? - спросил у него папка.

- Что?

- Столб, спрашиваю, крепкий?

- Не очень, - смущенно улыбнулся паренек. - На моей улице крепче.

- Тпр-р! - сказал папка.

Лошадь остановилась возле большого щитового дома. Здесь нам жить.

В кучке глазеющих на нас ребятишек я увидел красивую девочку лет десяти, которая выделялась своим белым шелковым платьем. Ее звали Ольгой Синевской. Она пальцами сделала рожки и показала мне язык. Я ответил ей тем же. Неожиданно схватил тяжелый черный чемодан, напрягся от невероятной тяжести, но пытался улыбнуться; понес его во двор. Косил глаза в ее сторону: смотрит ли она на меня и как? Войдя во двор, упал на чемодан, не донеся его до места, и выдохнул:

- У-у-ух!

Возле телеги, которую папка и я разгружали - мама и сестры ушли смотреть огород, - крутился какой-тостранный мальчишка. У него было худощавое, смуглое, словно шоколадом вымазанное лицо. Глаза зеленоватые, бегающие, часто зорко прижмуривались. Он был одет очень бедно - в прожженную, не с его плеча куртку, поношенные брюки, стоптанные ботинки. Этот очень странный - таких мне до этого не приходилось встречать мальчишка-полунегр, которого все звали незнакомым мне словом Арап, то подходил к телеге, то отходил, посвистывая. И вдруг - я заметил, как он быстро сунул в карман мою оранжевую заводную машинку.

- Папка! - крикнул я, - вон тот, черный, игрушку украл.

Папка остановился, держа во взбухших от натуги руках тюк с бельем.

- А ну-ка иди сюда, братец, - позвал он Арапа и положил тюк.

- Я, что ли?

- Ты, ты. Давно, голубчик, за тобой наблюдаю.

Арап шагнул в нашу сторону и неожиданно, указав пальцем за наши спины, закричал так, словно его посадили на раскаленную печку:

- Ай-ай! Берегитесь! - и кинулся к телеге, как я понял, прятаться.

От этого страшного вопля у меня внутри все словно оборвалось. Я и папка резко - у папки даже что-то хрустнуло - обернулись назад. Но ужасного перед нашими глазами не было. На заборе сидел Наполеон и поглядывал на воробья, чистившего перышки на бельевой веревке. Мы посмотрели на Арапа, вылезавшего из-под телеги. Детвора смеялась.

- Фу-у, вот это я молоток, - тяжело дыша, вымолвил он. - Если бы не заорал, коршун утащил бы тебя, - сказал он мне.

- Коршун?! - враз спросили мы.

- Ну да. Он падал на вас. Сейчас сидит на крыше, вон за той трубой.

- Гх, гх! - Этот звук издал папка. В его черных усах шевелилась улыбка.

- Вы, дяденька, подумали, что я у вас что-то стибрил? Так обшарьте!

Я подбежал к телеге - машинка лежала на ней, но не в том месте, куда я положил. Все, конечно, стало ясно. Папка расхохотался и хлопнул Арапа по спине:

- Вообще-то, молодец! Иди. Но запомни, дружище: поганое дело воровать.

- Не, не, дяденька, точно ничего не брал. А вы, что спас вашего сына, дайте мне закурить.

- Иди, иди.

Вечером я недосчитался трех игрушек.

Из переулка вышла, покачиваясь, странного вида женщина. Она была не совсем трезвой. Спутанные темные волосы то и дело спадали на ее красивые большие глаза, и она их резким взмахом головы откидывала назад. Женщина молода, но ее привлекательное полуафриканское лицо было дрябловатым, несколько помятым. На ней было несвежее, не отглаженное платье и стоптанные туфли. Она напевала.

- Господи! - сказала мама, выглянув из ворот, - до чего же опускаются женщины.

Папка неопределенно усмехнулся.

- У нее, наверное, имеются дети, - говорила мама, нахмуривая свой высокий белый лоб. - А что из них получится при такой-то матери?

Женщина направилась к маме с папкой. Поправляла платье, волосы и пыталась казаться трезвой, изобразить на лице серьезность; как это свойственно таким людям, ей, видимо, хотелось показать себя человеком не последнего десятка.

- Здрасьте. - Ее голос с хрипотцой.

- Здравствуйте, - враз ответили мама и папка.

- Вы переехали, ик! на нашу улицу жить? - спросила она очевидное.

- Жить, жить, - ответил папка, слегка улыбаясь.

- А меня зовут Клава. Живу вот тут. Ваша, ик! соседка.

Она указала на дом, в котором была разломана дверь и выбито окно. Возле него было намусорено. На месте забора торчали темные столбы: доска от забора, как мы потом узнали, были использованы зимой на дрова.

Разговор не получался. Папка взялся перетаскивать вещи. Мама хотела было уйти в дом, но соседка придержала ее за руку.

- Троечку не займете? Завтра же, вот вам крест, отдам.

- Мы так поистратились с переездом... - начала было мама, но соседка прервала:

- Ну, рублик хотя бы, а? Завтра, вот вам крест, отдам.

Мама несколько секунд поколебалась и выгребла из кармана мелочь. Соседка стала обнимать маму, горячо благодарить, клясться. Эти деньги она не вернула ни завтра, ни послезавтра - никогда.

- А это мой сынок, - сказала она, ласково привлекая к себе Арапа.

- Опять напилась, - пробурчал он, пробуя освободиться.

- Ну-у, разворчался мой вороненок. - Одной рукой она напряженно держала вырывавшегося Арапа, а другой как бы шаловливо трепала его жесткие, похожие на собачью шерсть волосы.

От неловкости мама не знала, куда смотреть.

- А это ваша? Ишь, какая милая матрешка.

Соседка потрепала за подбородок Настю, которая крепко держалась за мамин халат и смотрела на "тетю-ведьму", как она ее после назвала, так, как, помню, смотрела фильм "Вий".

- Сколько ей?

Но мама ответить не успела: Арап неожиданно со всей силы рванулся из рук матери и, освободившись, толкнул ее на поленницу. Женщина вскрикнула и заплакала. Арап убежал. Мама говорила ей что-то в утешение, но в ее тоне не чувствовалось искренности.

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О МАМЕ И ПАПКЕ

Мама, помню, вставала по утрам очень рано и первой в семье. Ее старая железная кровать скрипела, и это иногда будило меня. Я в полусне сквозь ресницы видел, как мама не спеша одевалась. Поверх какого-нибудь застиранного, носимого помногу лет платья, надевала черный халат. Она получала халаты на работе и носила их постоянно, чтобы беречь платья, да и в любой работе удобно было. Себе она покупала очень мало и незначительное, а все нам и нам, своим детям. Одевшись, первым делом шла в стайку к поросятам. Через стенку я слышал, медленно засыпая в теплой, мягкой постели, как они с хрюканьем кидались к ней навстречу, как она им говорила:

- Что, что, хулиганье мое? А но, Васька, паразит, куда лезешь? Сейчас, сейчас дам.

Она выливала в корыто варево, приготовленное вечером, и поросята громко принимались чавкать. Потом кормила куриц, собак и уходила на работу. Мама мыла полы в конторах и магазинах.Вечерами работала по дому: стирала, полола, чистила, шила, скребла, варила, и многое другое делала, что мне представлялось скучным и неинтересным. "И охота ей заниматься всем этим! Взяла бы играла, как мы", - совершенно серьезно думал я.

В детстве я часто болел. Мама нас, пятерых детей, часто лечила сама; в редких случаях приходилось обращаться в больницу. Нередко натирала меня какими-то пахучими травными жидкостями и мазями. Мне было всегда приятно от легких прикосновений ее смуглых, теплых рук.

- Мам, только бока не надо - щекотно, - улыбаясь, просил я.

- Вот бока-то, Сережа, как раз и надо, - говорила она своим тихим, спокойным голосом и начинала усерднее тереть бока. И я догадывался, что она делала это не только для того, чтобы втереть в них лекарство, а еще и затем, чтобы пощекотать меня, но притворялась, что получается само собой. Брат Сашок неожиданно заявлял маме, что тоже заболел, и просил потереть и ему бока. Она щекотала Сашка, обцеловывала его маленькое разрумянившееся лицо. Покомнатерассыпалсятонкийголос смеющегося брата, и пищал он по-девчоночьи

звонко.

Натирала меня всего, укрывала ватным, сшитым из лоскутков, одеялом, которое мне очень

нравилось своей пестротой; поверх накрывала серым шерстяным и тщательно подтыкала его со всех сторон. И сразу же бралась за какую-нибудь работу. Но мне хотелось с ней еще поиграть. И я, вытягивая шею из-под одеяла, с некоторой ревностью в душе смотрел на брата, который крутился возле мамы, мешая ей работать, и просил "ичо почекотать". Она отпугивала его. Он, вспискнув, отбегал в сторону или залезал под стол и смеялся; а потом на цыпочках подкрадывался к маме.

Помню, однажды, прогостив три месяца с сестрой Настей, которая была младше меня на два года - а мне тогда было пять лет, - в деревне у тети, мы приехали домой и увидели в маленькой кровати, в которой я и сестры тоже когда-то спали, страшненького, красноватого ребенка; мама сказала, что он наш брат Сашок.

Я спросил ее, где она его взяла. Сестра Люба - она была старше меня на пять лет - засмеялась. Настя же разделила мое любопытство - с интересом и жалостью она смотрела на этого странного, сосущего соску человечка.

Мама чуть улыбнулась и, потрепав меня за щеку, сказала, что выловила его в Байкале, что он был нерпенком, отбился от стаи, подплыл к берегу и стал плакать. Мама его поймала. Попав в ее руки, он сразу превратился в человека. Я спросил - где же она нашла меня?

- Где я взяла тебя? - переспросила мама и посмотрела на папку, который, улыбаясь, покручивал свой жесткий черный ус и курил возле открытой форточки. - Мы в то время жили на самом Севере. Однажды ночью вышла я на улицу и вижу: несутся по тундре олени, много-много. Умчались они, и только я стала заходить в дом, как вдругуслышала, кто-то плачет. Подошла. Вижу: маленький-маленький, с варежку, олененок. Лежит на снегу, сжался весь. Это и был ты. Взяла я тебя на руки. Пла-ачешь! Заливаешься. Ты, наверное, отбился от оленьего стада. Унесла тебя в дом. И только ты отогрелся, как сразу же превратился в мальчика.

- Как! - воскликнул я, когда мама закончила рассказ и, как ни в чем не бывало, занялась этим страшненькимчеловечком. - Как! Я был оленем?!

От волнения у меня выступили слезы, и рот не закрывался, когда я замолчал. Я забежал вперед мамы, чувствуя недоверие к рассказанному, и прямо посмотрел в ее похудевшее за последнеевремя лицо, желая только одного, чтобы ее глаза или она сама сказала мне: верь!

Мне кажется, что если бы она тогда сказала, что рассказанное неправда, я не захотел бы ей поверить.

- Я был оленем! Как вы могли об этом молчать?! - долго восклицал я, совершенно не понимая, почему взрослые так слабо и странно разделяют мой восторг.

Ночью я долго не мог уснуть. Прижимал к себе кошку Марысю и шептал ей, целуя в ухо и в нос:

- Марыся, я был оленем. Вот так-то! А кем ты была, когда не жила со своими папкой и мамой? Лисичкой?

Марыся что-то урчала и облизывалась: она перед этим съела кусок пирога, утащив его со стола, за что мама прогнала ее на улицу и сказала, чтобы она больше не приходила домой. Я ее тайком пронес в комнату и положил в свою постель на подушку.

В зале над фанерным старым комодом висел большой портрет, и я в детстве никак не мог поверить, что изображенная на нем красивая, с глубоким взглядом блестящих глаз и перекинутой через плечо толстой косой девушка - это моя мама в молодости. К сорока годам от ее былой красоты мало что осталось. Вот только родинка все та же - большая и коричневатая. Она была у мамы на подбородке. Я любил эту родинку. Забирался, бывало, к маме на колени и целовал ее. И спрашивал, как это она у нее появилась, такая большая и красивая. Она говорила, что большие родинки бывают у счастливых людей, и при этом как-то сразу задумывалась, а я трогал родинку и приставал с разговорами.

Иногда мама играла на гитаре и пела. Как ее преображали пение и улыбка. Пела очень тихо, как бы самой себе. И песня, можноподумать,быларассказом о ее жизни, и это заво-раживало. Я сидел в стороне от взрослой компании и всматривался в ее лицо, и мне начинало казаться, что мама с каждой минутой все больше молодеет и хорошеет, превращаясь в ту маму, которая навечно осталась красивой и молодой на портрете.Когда она пела "Гори, гори, моя звезда", ее голос с середины романса вдруг изменялся до тончайшего фальцета, и она никак не могла сдержать слез. Но петь продолжала, выравнивая голос. Я прижимался к маме, не замечая, что мешаю играть.

- "Твоихлучей небесной силою вся жизнь моя озарена. Умру ли я, ты над могилою гори-сияй, моя звезда!" - повторяла она дрожащим голосом последние две строчки и замолкала, наклонив голову.

Когда папка работал, его тяжелые серые руки были на некотором расстоянии от боков, словно под мышками у него что-то такое, что мешало держать руки естественнее, и плечи были чуть приподняты. Их положение создавало впечатление, будто папка хочет показать, что он очень сильный. Но в нем, уверен, не было стремления к позерству, и не хотел он этим сказать: "Эй, кто там на меня? Подходи!" Папка был в этом так же естественен, как борцы друг перед другом в круге, или штангист, который вышел на помост для взятия веса. Держать в работе руки на некотором расстоянии от туловища было просто его привычкой.

Часто замечаешь в людях такое, что сначала воспринимается как какая-то неестественность, как стремление что-нибудь выгодно подчеркнуть в себе. Но потом открываешь, что эта неестественность - вполне что-то его. Обо всем этом в детстве я, разумеется, не размышлял. Глядя на папку, иногда думал о том, почему я такой худой, как щепка, говорила мама, - всегда бледный и болезненный, и стану ли я когда-нибудь таким же сильным, ловким, умным, красивым и все умеющим, как папка.

Большая часть его жизни прошла в скитаниях. Имея непреодолимую тягу к простору и воле, он не мог войти в колею семейной жизни. Когда жили на Севере, он то и дело уезжал в какой-нибудь медвежий угол на заработки какговорил. Возвращался нередко весь оборванный, в коростах, пропахшийдымом и, главное, без гроша денег. А семья росла, и маме одной становилось все трудней. И папка вроде бы все понимал, и вроде бы совестно ему было перед ней и нами; и даже иной раз бил себя кулаком в грудь:

- Все! Больше - никуда!

Но неугомонный, чудной его дух перебарывал его, и он снова ехал, бог весть куда и зачем. Мы, дети, почему-то не осуждали папку, хотя и немало из-за его странностей перенесли лишений. Может, потому, что был он без той мужицкой хмури в характере, которая способна отталкивать ребенка от родителя и настораживать?

Когда папка возвращался из своих "денежных северов", как иронично говорила мама, я кидался к нему на шею. Он меня крепко обхватывал ручищами. Я прижимался щекой к его черному колючему подбородку, терся об него, невольно морщась от густых запахов, и первым делом спрашивал, есть ли у него для меня подарок. В те годы деньгами семью папка редко баловал, но вот игрушки и безделушки всегда привозил; бывало, целый рюкзак или даже два. Мы, дети, восторгались им. А мама, получив от него подарок и узнав, что денег он опять не привез или очень мало, крутила возле папкиного виска пальцем.

- Да что деньги, мать? Как навоз: сегодня нет, завтра воз. Без них, мать, жить куда лучше.

Папка, конечно, понимал всю нелепость своих слов и делал вид, будто не замечает маминого недовольства и раздражения. Улыбался и пытался обнять маму. Но она его отстраняла и хмурила брови.

- Да, лучше, товарищ Одиссей Иванович! И как я раньше не догадалась? в тон отцу говорила мама, и с таким выражением на лице, словно услышала от него что-то такое очень умное. Добавляла, вздохнув и по-докторски окинув папку взглядом с ног до головы: - Ох, и навязался ты на мою шею...

Я дергал папку за рукав прожженного, сыроватого пиджака, наступал носками на его сапоги и просил пошевелить ушами. Он, ужечерезсилуулыбаясьислегка косясь на вор-чавшую маму, которая с каким-то неестественным усердием делала что-нибудь по хозяйству, шевелил загорелыми коричневатыми ушами. Я, брат и младшие сестры потом долго вертелись возле зеркала и пытались пошевелить своими.

МАЛЕНЬКАЯ ССОРА

Через неделю после переезда в Елань утром я сидел у открытого настежь окна и смотрел на маму и папку, работавших во дворе. Папка рубил дрова. Мама стирала. Она долго и вяло шоркала одно и то же место выцветшей папкиной рубашки. Мамины брови были слегка сдвинуты к переносице, бледные губы сжаты. Она очень сердита. Я два дня назад случайно увидел, как папка, покачиваясь, крадучись, уходил от соседки тети Клавы. Из ее дома слышались хмельные веселые голоса. Маме папка сказал, что выпил на работе с товарищами, - он работал грузчиком на лесозаводе. Нехорошие чувства зашевелились в моем сердце: "Мой папка обманывает? А может, так нужно было сказать?" Было обидно за маму; но я ничего ясно не понимал. Прошло два дня. Папка не раз пытался помириться, но безуспешно. Когда примирение было уже, казалось, близко, он, рассердившись на что-то, стал холоден к маме и безразличен к примирению.

"Почему, почему они такие? - размышлял я. - Им не хочется разве жить дружно? Так ведь лучше, веселее. Взяли бы и протянули друг другу руки. Я вчера подрался с Арапом, а через час мы уже во всю играли вместе в "цепи, цепи кованы" и смеялись, что у обоих на одном и том же месте царапины. Почему взрослые не могут так?"

На листе бумаги я нарисовал семь овалов. Первый самый большой, следующие меньше и меньше. К первому подрисовал голову, усы, руки, топор, ноги, а возле них - собаку с толстым хвостом, - папка с Байкалом. Часто мусоля карандаш и морщась от старания, нарисовал маму. Потом сестер и брата - все наше семейство. Под рисунками написал: Папка, Мама, Люба, Лена, Сережа, Настя, Сашок. "Что-то у Любыуши вышли маленькие, как у кошки, и шея тонкая. А у Насти нос длинный, как у бабы-яги". Стиральной резинки у меня не оказалось. Но уши и шею я так исправил. Но что же делать с носом без резинки? Решил оставить, как есть. Однако решение меня не успокоило. Покусав некоторое время карандаш, я понял, что злополучный нос не оставлю таким. Сбегал за резинкой в магазин.

- Мам, смотри: я нарисовал. Это - ты! - Я улыбался, ожидая похвалу.

- Опять у тебя нос грязный. А почему на коленке дыра? - Она сырой тряпкой вытерла мой нос- мне стало больно; я чуть было не заплакал.

- Смотри, ты с Байкалом, - невольно непочтительным голосом - что меня сразу смутило - сказал я отцу.

- А. ну-ну, хорошо, хорошо. Похож, - мельком, невнимательно взглянув на рисунок, сказал он. Размахнувшись топором, выдохнул: - Уйди-ка!

На моих глазах появились слезы. Я крутил - и открутил - пуговицу на рубашке: "Они поругались, а я как виноватый у них. Вот было бы мне не восемь лет, а восемнадцать, я им все сказал бы!" И от переполнившей мою душу обиды я оттолкнул от себя кота Наполеона, который начал было тереться о мою ногу. Наполеон посмотрел на меня взглядом, выражавшим - "Это как же, молодой человек, понимать вас прикажете? Я всю жизнь честно служу вашей семье, ловлю мышей, а вы так меня благодарите? Ну, спасибо!"

Я взял бедного кота на руки и погладил, и он замурлыкал, жмуря слезящиеся, подслеповатые глаза. Я вошел в дом.

На кровати сидел брат и играл со щенком Пушистиком - надевал ему на голову папкину рукавицу. Черный с белым хвостом щенок отчаянно и весело сопротивлялся. Меня не смешила, как обычно, проказа брата. С минуту я хмуро, словно он виновник моей обиды, смотрел на него. А потом залез под свою кровать - я это делал часто, когда хотелось поплакать.

"Уеду, - решиля. - Яимненужен. Они меня не любят. Пусть! И я их не буду. Вот кудауехать бы? Может, в Америку или Африку? Но где взять денег на электричку? Лучше поближе. Пешком. Возьму с собой Ольгу Синевскую. Будет мне мясо жарить, а я - охотиться на медведей. Будем играть день и ночь, и варить петушков из сахара".

Через дверь мне была видна часть двора. К маме, улыбаясь, подошел папка. Кашлянул, конечно, для нее. Но ее лицо имело такое выражение, что можно было подумать - важнее стирки для нее на всем белом свете ничего нет. Но я догадывался о мамином притворстве.

Интересен и смешноват для меня был папка в эти минуты. Я его в основном знал как человека немного величавого в своей непомерной силе, уверенного. Теперь же он походил на боязливого, запуганного родителями ученика, раболепно стоящего перед учителем, который решает - поставить ему двойку или авансом тройку.

- Аня, - позвал он маму.

- Ну? - не сразу и глухо от долгого молчания отозвалась она, не прекращая стирать.

- Квас, Аня, куда поставила? - Папка почему-то не решался сказать о главном.

- Туда, - ответила она, сердито сдвинув брови, и махнула головой на сени.

Папка напился квасу и, проходя назад, дотронулся рукой до плеча мамы так, как прикасаются к горячему, определяя, насколько горячо.

- Ань...

- Уйди!

- Чтоты, ей-богу? Выпил с мужиками. Аванс - как не отметить? Посидели да - по домам.

Что теперь, врагами будем?

Папка пощипывал свою черноватую с волоском бородавку над бровью.

- Ты посидел, а двадцати рублей нету. И сколько раз уже так? А Любче, скажи, в чем зиму ходить? Серьге нужны ботинки. У Лены школьной формы нету, да всего и не перечислишь. А он посидел... - с иронией сказала мама.

- Ладно тебе! Руки-ноги имею, - заработаю. До сентября и зимы еще ой-еей сколько.

Папка опять дотронулся до ее плеча.

- Отстань.

- Будет тебе.

- Дрова руби... седок.

Папка досадливо махнул рукой, быстро пошел, но в некоторой нерешительности остано-вился. Он неожиданно близко подошел к маме, обхватил ее за колени и - взмахнул вверх. Мама вскрикнула, а он захохотал.

- Да ты что, змей?! А но, отпусти, кому говорю?

- Не отпусьтю, - по-мальчишески игриво ломает он язык, видимо, полагая, что несерьезным поведением можно ослабить мамину строгость.

- Кому сказала? - говорит она, вырываясь.

- Не-ка.

Помолчали. Маме стало неловко и, кажется, стыдно, она покраснела, когда из-за забора выглянули на шум соседи.

- Отпусти, - уже тихо и как-то по- особенному кротко произнесла она, и папке, конечно, ясно, что примирение вот-вот наступит.

Он поставил ее на землю и попытался обнять. Мама притворялась, будто бы ей неприятно и отталкивала его, но очень слабо. Чувствовалось, что ведет она себя так исключительно из-за соседей и нас, детей.

- Иди, иди, вон рубить сколько, - пыталась говорить она строго и повелительно, но у нее не получалось. Улыбка расцветала на ее лице.

Люба и Лена, убиравшие мусор во дворе, улыбнулись друг другу. Мама и папка вошли в дом. Я замер.

- А где у нас Серега? - громко спросил папка.

- Да под кроватью, Саша, будто не знаешь его привычку, - шепотом сказала мама, но я услышал. Сердце приятно сжалось в предчувствии веселой игры с папкой; он любил пошалить с детьми.

- Знаю, - махнув рукой, шепотом ответил он. - Это я так. Дуется на нас. Сейчас развеселю. - И громко, для меня сказал: - Куда же, мать, он спрятался? - Стал притворно искать.

Я решил перехитрить его. Прополз под кроватью и затаился под шторкой. Сдерживая дыхание, я зажимал рот ладонью, чтобы не засмеяться.

- Наверно, Аня, под кроватью? Как думаешь?

- Не знаю, - притворяется мама. - Ищи.

Не выдержав, я выглянул из-за шторки - и мое лицо как пламенем обожгло: на меня в упор смотрела мама. Она, видимо, заметила мои перемещения. Я приставил палец к губам - молчи! "Конечно, конечно! - ясно вспыхнуло в ее расширившихся глазах. - Разве мать способна предать сына?"

Не обнаружив меня под кроватью, папка озадаченно покрутил усы и сказал:

- Гм! Не иначе, на улицу вышмыгнул, чертенок, - еще немного поискав, решил он и занялся своими делами.

- А я вот он! А я вот он! Бе-е-е!

"И я хотел их не любить, - думал я, когда мамадаваламне ибрату конфеты. - Папка та

кой хороший, а мама еще лучше!"

И мне снова все в мире представлялось веселым и добрым. Мама - самой доброй, а папка - самым веселым. И эта обида, и прошлые - просто недоразумения, они как тучи, которые улетают, и вновь жизнь становится прежней. Мне казалось, что доброта и веселье пришли к нам навечно, что никаких бед больше не будет.

РЫБАЛКА

Через несколько дней я пошел с папкой на рыбалку. Папка был страстным рыбаком. Помню, каждую пятницу, под вечер, он копал червей и ловил кузнечиков. В субботу, рано-рано утром, когда в воздухе еще стоял чуть знобящий летний холодок, а небо было фиолетовым и помаргивали в нем тускнеющие звезды, я и он уходили на рыбалку с ночевкой.

Бывал я в разных краях, видел много замечательного в природе и нередко говорил или думал: "Какая красотища". А, возвращаясь всякий раз к Ангаре, к ее обрывистым сопкам,зеленым, тихим водам, к ее опушенным кустарником и ивами берегам и старчески ворчливому мелководью, я ловил себя на том, что об этих местах не могу говорить высоким слогом, не тянет меня восклицать, а могу лишь смотреть на всю эту скромную прелесть, сидя в один из редких свободных вечеров на полусгнившем бревне возле самой воды, молчать, думать и грустить. Хорошо грустится в родных, знакомых с детства местах после долгой разлуки с ними.

Мама с папкой ссорились из-за его увлечения рыбалкой .

Сегодня мы, как обычно, встали рано и уже пошли было, но мама, вернувшись от поросят, начала с папкой все тот же разговор о его "дурацких" рыбалках. Сердито гремела ведрами и чугунками.

- А-а-ня! - умоляюще отвечал на ее нападки папка. Когда детей бранят, они лезут пальцем себе в рот,в ухо или в нос, а папка, когда его ругала мама, пощипывал свою черноватую бородавку. - Аня, для души-то тоже надо когда-то жить. Бросай все, пойдем порыбачим, а?

- Порыбачим! - отвечала мама и с внезапным ожесточением зачем-то сильно затягивала поясок на своем выцветшем халате. - А в огороде кто порыбачит? Все заросло травой. А крышу сарая когда, дружок ситцевый, порыбачишь? Протекает уже. А детям обувку когда порыбачишь, рыбак-казак? и с грохотом поставила пустое ведро. Мы даже вздрогнули. - Для души хочешь пожить? Да ты только для нее и живешь, а я вечно как белка в колесе кручусь.

- Аня, гх... не ругайся... гх.

Папка положил на завалинку удочки и мешок с закидушками и едой, присел на лавку и закурил в раздумье. Я с мольбой в душе смотрел на него и с невольной досадой на маму и ждал одного решения - пойдем рыбачить. Папка покурил. Встал. Помялся на месте в своих огромных болотниках, в которых он казался мне сказочным Котом в сапогах. Взял мешок, удочки. Покусывая оцарапанную рыболовным крючком нижнюю губу, взглянул на маму так, как смотрят на взрослых дети, когда, своевольничая, хотят выйти из угла, в который поставлены в наказание.

Мама занята растопкой печки и притворяется, будто до нас ей дела нет.

- Ну, пойдем, Серьга, порыбачим... маленько... а завтра крышу... кх!.. починим, - говорит папка, обращаясь ко мне, но я понимаю, что сказано для мамы.

Она вздыхает и укоризненно качает головой, ноничегонеговорит. Папкаидетк воро

там, ссутулившись и стараясь не шуметь. Весь его путь до ворот похож на то, словно он тайком убегает от мамы. "Я понимаю, - говорит его вид, - что поступаю нехорошо. Но что же я могу поделать с собой?" Я оборачиваюсь. Мама, прищурив глаз, улыбается.

- Знаешь, на кого ты сейчас похож? - громко спросила она, когда папка подошел к воротам.

- На кого?

- На кота, который крадется к воробью. - И громко засмеялась, показав белые крепкие зубы.

Выйдя за ворота, папка сразу выпрямился, словно сбросил с плеч груз, по усу потекла улыбка. Он пнул пустую коробку, вспугнув спавшую в траве бродячую собаку.

- Галопом, Серьга! - приказывает он, подтолкнув меня в спину.

На берегу я быстро разматываю леску на двух своих удочках, наживляю червей. Минута - и я уже рыбачу, широко расставив обутые в красные сапоги ноги и хмуря брови, как бы показывая, что занимаюсь очень серьезным, взрослым делом. От поплавка я постоянно отвлекаюсь: рассматриваю то облака, то беззаботных малявок на золотистой прибрежной мели, то воробьев и трясогузок, которые что-то клюют в кустарнике.

Папка же прежде всего сядет, покурит, пуская колечками сизоватый дым, он меня забавляет и смешит. Посмотрит некоторое время на речку и небо, щуря глаза, пальцем поскребет в загорелом затылке. Встанет. Стряхнет с одежды соринки. И только после приступает к рыбалке.

Мои пробковые поплавки лениво покачиваются на еле заметных волнах. От досады, переходящей временами в раздражение и почти обиду на "противных" рыб, которые не хотят клевать, я часто вытаскиваю леску. И, к моему великому удивлению, крючки всегда обглоданы. Покусываю ногти, забываю по-взрослому хмуриться, впиваюсь взглядом в поплавки, словно гипнотизирую их. Но вдруг перед моими глазами вспыхнула бабочка. Она очень красивая: исчерна-фиолетовая, с красными пятнами и вся переливается на солнце. Я загораюсь желанием поймать ее. Она села на ветку карликовой вербы и, казалось, стала наблюдать за мной. Я подкрался на цыпочках и протянул к ней руку.Бабочка, как бы играя со мной, перелетела на цветок и сложила крылья: на меня! Я снял с себя рубашку и, едва дыша, подошел к ней.

Папка крикнул:

- У тебя клюет!

Я ринулся к удочке и рванул ее вверх. Леска натянулась, тонко пропела, и из воды вылетел радужно-зеленоватый, красноперый окунь. Я потянулся за ним. Сейчас схвачу. От счастья сдавило дыхание, руки задрожали, а рот раскрылся, будто бы я хотел заглотить окуня.

Неожиданно случилось ужасное - окунь плюхнулся в воду. Я, вместо того, чтобы кинуться за ним, зачем-то крикнул:

- Папка! - Словно призывал его выхватить из воды окуня.

Я на две-три секунды буквально остолбенел. И в это короткое время все решилось: в первые мгновения окунь замешкался, потом резко и звонко встрепенулся, над водой пламенем вспыхнул его красный хвост, - таким образом, видимо, онпопрощалсясо мной. И - сиганул в родную стихию. Я еще вижу его спину, и вдруг, сам не пойму, как у меня получилось, падаю с растопыренными руками на уходящую в глубину добычу. Вода у берега была по локоть. Я поехал на ладонях дальше по скользкому бревну-утопленнику, не в силах остановиться. Хлебнул воды и отчаянно побулькал:

- Папка!

Я вертелся и дергался; руки соскользнули с бревна, глубина схватила меня и потянула к себе.

Подбежал папка и схватил меня за плечо. Он был по пояс в воде. Я вскрикнул от боли.

На берегу папка расхохотался. Я же плакал об упущенном окуне и барабанил зубами от холода.

- Эх ты, рыбак! Разводи костер, будем сушиться... раззява!

Вечером, когда еще было светло, папка лег почитать. Когда он читал, то становился каким-то очень важным и интересным: как у жука шевелились усы, когда он трубочкой вытягивал губы, словно бы намереваясь свистнуть, постукивал ногтями, двигал бровями. Иногда вскакивал и ходил взад-вперед.

Когда бывал выпивший, читал с неподражаемой важностью: двигал бровями, строго щурился на текст, иногда громко выдыхал:

- Э-э-гх!

Образование у папки было мизерное, всего один класс; и тот он не закончил, в войну стал беспризорником, а потом пошел в подпаски.

Красное солнце выдохнуло последние лучи и спряталось за лесом. По земле крался сумрак. Белые облака застыли над потемневшими сопками, словно выбрали себе место для ночлега. Густо-синие пятна легли на ангарскую воду и, мне казалось, замедлили течение. Сосны, представилось мне, насупились, а березы как бы сжались. Все ждало ночи. Я, раскинувшись на фуфайке, прислушивался к звукам.

- У-у-у-у-ух! У-у-у-ух!..

- Кр-й-ак, кр-й-ак...

- Цвирьк, цвирьк...

- З-з-з-з-з-з... зь-зь-зь-зь-зь-зь...

- Ку-ку, ку-ку...

- Жжжжжжжж...

- Ка-арр! Ка-арр!..

- Пьи, пьи, пьи...

Под "пьи" мне представляется: какую-то птицу ведьма посадила в клетку и мучит жаждой. Я воображаю, как пробираюсь сквозь колючие дебри и несу ей в кружке воду. На меня, спрыгнув с уродливой, лохматой ели, на суку которой висела черная клетка с маленькой птицей, набросилась растрепанная, похожая на корягу ведьма с зелеными глазами. Вдруг в моих руках появился меч. Я сразил ведьму, но обе ее половины превратились двух ведьм. Я разрубаю и их. Однако на меня уже стало наскакивать четыре ведьмы. Я размахиваю, размахиваю мечом, но нечистой силы становится больше и больше. Ведьмы лязгают зубами. Я устал. Скоро упаду. Упал. Ведьмы надвигаются на меня. Неожиданно возле моей головы вырос большой одуванчик.

- Сорви меня, - сказал он, - и сдуй на ведьм.

Я сорвал, дунул и - округа стала голубой и пушистой. Ведьмы упали и превратились в скелеты, которые сразу покрылись пышными цветами.Я снял с ели клетку и открыл ее. Птица вылетела и - превратилась в маленькую, одетую в кружевное платье девочку. Она подошла ко мне:

- Спасибо, Сережа! Я - фея. Ведьма украла меня у моих родителей, простых крестьян, превратила в птицу и посадила в волшебную клетку за то, что я всем делала добро. Я маленькая, и мое волшебство слабее ведьминого. Не могла с ней сама справиться, но своим волшебством помогла тебе. В благодарность дарю тебе флейту: когда что-нибудь захочешь, подуй в нее, и я приду и исполню твое желание. А теперь - прощай!

Лес со скрежетом расступился, и к моей фее подплыло облако. Она помахала мне рукой и растаяла в голубом сиянии.

Повсюду расползалась ночь, подмигивалимне, каксвоемузнакомомуилипростопо доброте, звезды. Я испытывал смутную тревогу и робость перед величием черного, сверкающего неба. Возле моих ног потрескивал костер. Изжелта-оранжевые бороды пламени танцевали по изломам коряги. Дым иногда кидался в мою сторону, и я шептал:

- Дым, я масла не ем, дым, я масла не ем... - И отмахивался.

Но он лез и лез, как бы желая досадить мне или не веря, что я масла не ем. На раскаленных красных углях я пек картошку.

Папка, начитавшись и поставив закидушки и удочки, спал, с храпом и присвистом. Засыпал он, помню, моментально: стоило ему прилечь, пять-десять секунд - и он уже издает мелодичные звуки, похожие на "п-шм, п-шм". А мне вот не везет и не везло со сном.

Возле берега шумно всплескивала рыба. От этих дразнящих звуков сердце вздрагивало и хотелось пойти к удочкам и закидушкам, но боязно было уходить в темноту от костра и папки. С реки тянуло прохладой, приятно пахло рыбой, сырым суглинком. Где-то тревожно заржала лошадь. Ей ответила только ворона, очень хрипло и сонно, видимо, выразила неудовольствие, что ее посмели разбудить. Я боязливо кутался в ватную фуфайку и подглядывал через щелку, которую потихоньку расширял. В воздухе плавал теплый, но бодрящий запах луговых цветов, слегка горчил он смолистой корой и полынью. Но когда ветер менял направление, всецело господствовал в мире один, пахучий, наполненный тайнами вязких, дремучих глубин запах - запах камышовых, цветущих озер. С их стороны шел чуть слышный шелест и шорох камыша, высохших кустарников и осоки.

На той стороне реки, на самом дне ночи, трепетал костер. Я представляю, что там разбойники делят награбленное. Рядом хрустнуло - я весь сжался в комок. Мне почудился вороватый шорох. В волосах зашевелился страх. Рядом вонзилось в ночь громкое карканье. Я, наверное, позеленел. Слепо пошарил дрожащей рукой отца, наткнулся на его шевелящиеся губы и сыроватую щеточку усов. Он что-то проурчал и повернулся на другой бок.

- Папка, - чуть дыша и пригибая голову, шепнул я.

- Мэ-э? - не совсем проснувшись, произнес он.

- М-мне страшно.

- Ложись возле меня и спи-и... а-а-а! - широко и с хрустом зевнул он.

Прошли какие-то секунды, и папка снова стал храпеть. Я крепко прижался к его твердой спине, подглядывал из щелки в фуфайке, в которую укутался с головой, и старался думать о хорошем.

Проснулся от озноба в моем скрюченном теле. Лежал один возле потухшего костра. Папка рыбачил. Пахло золой, сыроватой землей, душистым укропом. Кажется, будто все было пропитано свежестью. В такие утра хочется дышать и дышать. Над Ангарой угадывалась легкая плывущая дымка. На середине реки, на затопленном острове, стояли склонившиеся березы. Мне было жалко их. Но мир был так прекрасен в это свежее утро, что я просто не в силах был долго оставаться с этим чувством.

Где-то на озерах вскрякнули утки, и я пошел на их голоса. Узкую скользкую тропу прятали разлапистыми листами усыпанные росой папоротники и тонкие, но упругие ветки густо заселившего лес багульника. Косматая трава хватала мои мокрые сапоги, как бы не пускала меня и охраняла какую-то тайну, которая находилась впереди.

Озер было много. Они скрывались за холмами. Сначала я брел по болотной грязи, из нее торчали лохматые, заросшие травой кочки. Потом ступил в воду. Она пугливо вздрогнула от моего первого в нее шага и побежала легкими волнами к уже раскрывшимся лилиям - быть может, предупреждая их об опасности. Мне хотелось потрогать их, понюхать, но они находились там, где глубоко.

Рядом крякнула утка. Я притаился за камышами. Из-за низко склонившейся над водой вербывыплыла с важностью, но и с явной настороженностью исчерна-серая с полукружьем

рябоватых перьев на грудиутка, а за ней - гурьба желтых утят-пуховичков.

Из камышей величаво выплыла еще одна утка. Она была чернее первой и крупнее.Ее голова - впрочем, такой же она была и у первой - имела грушевидную форму, и создавалось впечатление, что у нее надутые щеки, словно она сердитая. Почти на самом затылке топорщился редкий хохолок, а блестяще-черная макушка создавала впечатление плешины. Меня смешил в утках широкий лыжевидный клюв, который у второй был задиристо приподнят. Вид этой утки ясно говорил: "Я не утка, я - орел". "Наверно, - подумал я, - утка папка этих утят, а их мама - его жена. Он поплыл добывать корм, а она их охраняет и прогуливает".

Утка-"папка" выплыла на середину озера и неожиданно исчезла, как испарилась. Я протер глаза. Точно, ее нет. Но немного погодя понял, что она нырнула; не появлялась долго. Я стал беспокоиться - не утонула ли она. Но через минуту утка, уже в другом месте, как поплавок, выпрыгнула из воды, подняв волны и держа что-то в клюве. Я порылся в карманах, нашел хлеб, две конфеты, хотел было кинуть уткам, как неожиданно раздался страшный громкий звук, будто ударили по пустой железной бочке. Я вздрогнул, сжался и зажмурился. Замершее сердце ударилось в грудь. Открыл глаза - хлесталась крыльями о воду, вспенивая ее, утка-"папка", пытаясь взлететь. И, видимо, взлетела бы, но прокатился громом еще один выстрел - теперь я уже понял, что стреляли из ружья. Утка покорно распростерлась на кусках кровавой пены. Утята куда-то сразу спрятались.

Из кустов вылетела крупная собака, с брызгами погрузилась в воду, жадно и шумно ринулась к убитой утке. На поляну вышел сутулый, крепкий мужчина, закурил.

Назад я брел медленно, опустив голову. Потом этот мужчина пришел к папке, - оказалось, они вместе работали. Сидели на берегу, хлебали уху, шумно разговаривали, что-то друг другу доказывая. Я не мог понять, как мой отец может сидеть рядом с человеком, который убил уток. Подумалось, что мой отец такой же плохой человек, как этот мужчина, но я испугался этой мысли.

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

На свой день рождения я пригласил много гостей, пятого июля мне исполнилось девять лет. Мама и сестры накрывали на стол, а я встречал гостей.Губы у меня расползались в улыбке и щеки вспыхивали, когда очередной гость вручал мне подарок, которые я складывал на свою кровать. Чего только не было в пестрой куче! - кожаный мяч, заштопанная боксерская перчатка, пневматический пистолет, рыболовные крючки и поплавок, книги, рисунки, набор разноцветных камней. Но самый дорогой для меня подарок лежал в кармане темно-синего пиджака, который мне подарили родители, - это был носовой платок, пахнущий духами, с вышитыми жарками и надписью: "Сереже в день рождения. Оля". Все гости были нарядные и красивые, но выделялась Ольга Синевская, и только на ней я задерживал взгляд, и только для нее шутил. Например, присосал к губе колпачок от авторучки и показался Ольге. Она засмеялась и состроила рожицу.

НаОльге было белое с кисточками на поясе платье; на завитой голове бабочками примостились, и, казалось, вот-вот взлетят пышные белые банты, губы были чуть напомажены.

Я часто поправлял пиджак, который и без того хорошо сидел на мне, стряхивал с него пыль и озирался, особенно часто смотрел на свою подругу: понимают ли они, какой я сегодня красивый и необычный в пиджаке?

Мама пригласила нас к столу. Она была нарядная, помолодевшая и, не как в будничные дни, часто улыбалась. Руки потянулись к пирожномуиконфетам, запенилсяв стаканах напиток. Когдавзрослые на нас не смотрели, Арап высоко, чуть ли не до потолка, подкидывал конфету и ловил ее ртом. Ни одна конфета мимо не пролетела. Девочки смеялись, а мы, мальчишки, пытались сделать как Арап, но у многих не получалось. Олега Петров так даже подавился. Из пяти конфет я поймал три. С намерением понравиться Ольге и рассмешить ее решил перещеголять всех: ножом высоко подкинулкусочек торта. Открыл рот, однако торт выбрал для посадки мой левый глаз. Сестра Лена сразу же сообщила о моей выходке маме. Мамалишь улыбнулась - что совсем не устроило Лену.

Мы с Арапом налили в стаканы напиток, воображая его вином, чокнулись, пока взрослые не смотрели на нас и, выпив, поморщились и вздохнули, будто горько. Второй раз у нас не получилось: мама увидела, когда мы чокнулись, и погрозила мне пальцем.

Синя - Лешка Синевский, брат Ольги - ел пирожные, конфеты, орехи - все сразу, запивая напитком. Арап шепнул мне:

- Сделай, Серый, так, чтобы он повернулся к тебе: я придумал одну штукенцию.

Я обратился к Сине - он повернулся ко мне. Арап на место Сининого стакана поставил свой, в котором размешал большую ложку соли. Многие, затаив дыхание, смотрели на Синю. Он отвернулся от меня, откусил пирожное и опрокинул в рот содержимое стакана. Его глаза дико округлились, щеки надулись. Застыв, он несколько секунд смотрел на нас, а потом со всех ног кинулся на кухню. От хохота, наверное, затряслись стены.

Сестра Люба крутила пластинки, а мы, взявшись за руки, кружились или прыгали. Брат танцевал в центре круга с Марысей, взяв ее за лапки и притопывая. Кошка неуклюже топталась и горящими зелеными глазами с неудовольствием смотрела на своего партнера. Укусила его за руку и шмыгнула под кровать.

- А теперь - парами, - объявила Люба и поставила новую пластинку. Раздалась спокойная мелодия.

Мы, мальчишки, замялись: надо было пригласить девочку на глазах у всех. Люба лукаво поглядывала на нас. Девочки всеми силами пытались изобразить на своих лицах равнодушие. Смелее всех оказался Арап: он развязно, с засунутыми в карманы руками, подошел к Насте. Она вспыхнула и, опустив глаза, неловко подала кавалеру свою пухлую белую руку. Я пригласил Ольгу; она театрально плавно положила руки на мои плечи. Я замешкался, не знал, куда деть свои руки, и, почувствовав, что краснею, поспешно бросил их на талию удивленно на меня посмотревшей подруги. Ее лицо было в нескольких сантиметрах от моего, а широко открытые глаза настойчиво и смело смотрели на меня, - я, неожиданно для себя растерявшись, стал бестолковокрутить головой, словно что-то искал. Мое сердце замерло, когда наши взгляды встретились.

Я долго не мог уснуть. Под моим ухом на подушке тяжело дышал старый Наполеон. Я шептал ему на ухо:

- Я люблю. Слышишь, дурачок? А ты Марысю любишь?

Кот встряхивал головой и останавливал на мне светящиеся в темноте глаза.

СНОВА ТУЧИ. СНОВА СОЛНЦЕ

Через несколько дней я с мальчишками пошел к реке. Путь лежал через завод. Проходили мимо погрузки. Пыхтел и фыркал тепловоз, носились юркие автопогрузчики. Я подбежал к отцу, обнял его за тугую обнаженную талию Он мне улыбнулся, слегка шевельнув черным усом, на котором сверкали капли пота. Работал он не спеша, с деловитой развалкой, как и другиегрузчики. Наего тугом загорелом теле шишками взбухали, каменея, мускулы, когда поднимал доски и забрасывал их в вагон.

Мальчишки, сверкая пятками, пустились наперегонки к реке. Я тоже хотел побежать, но увидел тетю Клаву. Она работала на погрузке учетчиком. Ее красивое смуглое лицо улыбалось. Она подошла к моему отцу, линейкой хлопнула его по плечу и засмеялась. Он улыбнулся, что-то сказал тете Клаве, и она громко засмеялась. Что-то нехорошее мне показалось. Я зачем-то спрятался за угол бытовки, в которую вошли тетя Клава и мой отец.

- Чудишь, Клава, ой, чудишь, - услышал я голос отца.

- Не ругай меня - лучше поцелуй...

- А ну тебя!

Мое сердце задрожало.

- Дура, у меня же семья...

- Целуй еще раз!

Я весь дрожал как в ознобе. В голову ударил жар. Я побежал за ребятами, запнулся, ударился о землю, но боли физической не слышал. Спрятавшись в канаве, я заплакал. Немного погодя, стал себя успокаивать: "Я плохо подумал о папке, - как я мог? Он такой хороший, лучший на свете. Что такое он совершил? Поцеловал тетю Клаву. Что тут такого плохого? Как, как я мог плохо подумать о нем?" Быть может, так я говорил потому, что мне хотелось, чтобы мое растревоженное сердце снова наполнилось покоем и радостью, чтобы жизнь стала прежней - легкой, веселой, беззаботной. Мне не хотелось расставаться с детством, - но жизнь была неумолимой.

Я догнал ребят и в их кругу быстро забыл о своем горе. Очередная туча снова пролетела, лишь слегка задев меня.

Нас было пятеро - я, Арап, Синя, братья Олега и Саня Петровских. Концы удилищ вразнобой скакали за нашими спинами. К голым ступням липла подсыхавшая грязь - ночью прошел дождь. Мы шумно разговаривали, перебивая друг друга. Чаще всего произносим:

- А вот я!..

- У меня!..

- Да я тебя!..

- Я могу еще и не то!..

- Ври, ври, завираша!..

- Точно вам говорю, пацаны!..

Где хвастовство, там и тщеславие. Она в нас буквально кипело. Где хвастовство и тщеславие, там непременно проскользнет и ложь.

Саня Петровский молчал. Он был в нашей компании самый старший и молчаливый. На его по-бурятски смуглом широком лице почти всегда теплилась полуулыбка, узкие азиатские глаза смотрели на собеседника внимательно и умно, а на девушек - по-стыдливому мимо, и вечно он перед ними краснел и говорил им, теряясь, какую-нибудь несуразицу. Нам, его друзьям, бывало за него неловко и совестно: такой здоровый, сильный, а перед девочками - овечка овечкой. Саня отличался от нас крупным телосложением. Свою силу - а был он очень сильный - никогда не выказывал без крайней на то надобности, не щеголял ею. Мы его очень уважали.

Удивительным было то, что Олега, будучи намного слабее и младше года ни три брата, сильно и уверенно влиял на него.

Саня часто задумывался, казалось, без причины. Он был поэтом. Его душа мне представлялась синей, как небо. Что за цвет синий? В нем печаль и радость, мудрость и легкомыслие, волнение и безмятежность. Однажды, помню, Саня подозвал меня и сказал:

- Слушай, Серьга, сделаешь одно доброе дело? Дам конфет.

- Сделаю! - Я для него всегда готов был совершитьхотьстодел, ничегонетребуявза

мен.

- Вот конверт... ты его... - Саня покраснел. - Ты... понимаешь?.. незаметно подкинь его своей сестре Любе. Но только чтобы она не видела и узнала, от кого.

- Сделаю. Давай.

Я схватил конверт и побежал домой. Трататакал, воображая себя едущим на мотоцикле.

- Стой! Погоди!

Саня подбежал ко мне.

- Дай честное слово, что она ничего не узнает, и ты не вскроешь конверт.

- Даю честное слово, - уже с неудовольствием сказал я, оскорбляясь его недоверчивостью.

Конверт я положил в пальто Любы. Вечером она долго сидела над голубым листком из конверта, накручивая на палец пушистые локоны волос и улыбаясь. Я думал: "Кончат они школу и поженятся. Примчусьнаихсвадьбу на белом коне и подарю... и подарю... - В раз

думье я закатил глаза к потолку. - И подарю мешок, нет, два, шоколадныхконфет и... и! корову. Появятся у них дети, - они любят молоко. Интересно: когда я женюсь - у меня будут дети?"

Этот неожиданный вопрос меня всецело захватил; я сразу забыл о Любе и ее свадьбе.

Тот голубой листок однажды случайно попал в мои руки, и вот что на нем было написано:

Любе Ивановой от..........

Что я такое пред тобой,

Твоей блистающей красой?

Ты шла по берегу, грустя;

Я вслед смотрел, себя кляня.

Твой шаг на солнечном песке

Я целовал в немой тоске.

Мы поднялись на взгорок - брызнула в наши глаза переливающейся синевой Ангара. Пахло рыбой, мокрыми наваленными на берегу бревнами, еле уловимо вздрагивающей листвой берез. Дымчатые вербы смотрелись в воду, быть может,любовались собой. На той стороне реки прозрачно курился сосновый лес. Вдали - темно-зеленая, дремлющая на скалистых сопках тайга.

Прикрыв глаза, я сквозь ресницы видел рассыпанные по реке блики и ждал, что из воды вынырнет что-нибудь сказочное, удивительное. Часто ловилась рыба почему-то только у Сани. Сгорбившись, мы сидели возле удочек и скучали; Арап даже зевал, крестил рот и бросал камни в воробьев. Олега поминутно, нервно вытаскивал леску, не дожидая, когда клюнет. На прибрежной мели метались мальки, и Олега, нарушая все правила рыбалки, стал хватать их. Мы, как по приказу, кинулись делать то же. Хохотали и кричали Саня, не отрывая глаз от своего поплавка, улыбался:

- Вот дураки!

Вспугнутые рыбки ушли в глубину, а мы стали брызгаться и толкаться. Умаялись, вспотели, растянулись на траве и притихли.

На стебель куста сель жук. Мне были хорошо видны его маленькие глаза и красная глянцевитая спинка. Я поднял руку, чтобы погладить жука, но он в мгновение ока исчез, будто его не было. "Ну и лети. А я понюхаю жарок маленькое солнце". Во мне всегда рождается ощущение, что жарки греют и источают свет. Я осторожно разомкнул нежные, начавшие увядать лепестки двебукашкииспуганноустремились на мою ладонь. "Куда же вы? Я не хотел вам мешать!" С трудом удалось загнать их, обезумевших, на прежнее место. Из-за Ангары плыли большие, как корабли, облака. В моей душе рождалось какое-то тихое робкое чувство любви - любви ко всему, что я видел, что меня окружало, что наполняло мое детство, жизнь счастьем, покоем. И мне не хотелось расставаться с этим чувством.

Я повернулся на бок: "Ага, кто там такой?" Метрах в трех от меня столбиком замер суслик. Его пшенично-серая шерстка лоснилась, а хвост слегка вздрагивал. Стоял, хитрец, на заднихлапках и не шевелился. Потом быстрым движением откусил травинку и, придерживая ее переднимилапками, стал с аппетитом уминать. Снова отчего-то замер, лишь еле заметно шевелился его нос и вздрагивал хвост.

Рядом со мной за кустом шиповника заворочался Синя. Меня привлекло его странное поведение: он, привстав, осмотрелся, сунул руку в карман своих брюк и затолкал в рот целую горсть мелких конфет. Еще раз осмотревшись и, видимо, решив, что никто ничего не видел, прилег. Раздался хруст. Мне стало неприятно. Снова что-то нарушилось в моей душе.

Арап сказал:

- Синя, сорок семь - делим всем?

- У меня ничего нет, - поспешно отвернулся Синя от подкатившегося к нему Арапа. Подавился, долго откашливался, багровея и утирая слезы.

- Пошарим в карманах? - не отставал Арап.

- Правду говорю - пусто, - мычал Синевский.

Я, Олега и Саня смеялись, наблюдая забавную сцену.

- Завирай!

- Ты, Арап, что - Фома неверующий? - злился и вертелся Синя.

- Ну?!

- Гну!

- Давай, Леха, пошарим.

- Пошел вон.

- Не ломайся. - И, схватив Синю за руки,закричал: - Пацаны, налетай на жмота!

Я и Олега быстро выгребли из Сининых карманов конфеты и, ухахатываясь, съели их.

- Ой, точно, парни, есть, - говорил Синя. - А я и не знал. Ешьте, парни, мне не жалко. Я сегодня добрый.

Мы смеялись, но наше веселье было наигранным.

Обедать расположились на берегу. Ели картошку, соленые огурцы, сало, хлеб, лук - то, что неохотно кушали дома. Но каким вкусным и приятным все это оказалось здесь. Пообедав, о рыбалке совсем забыли. Играли, спорили, стараясь перекричать друг друга. Саня рыбачил в одиночестве или же подолгу смотрел в небо, которое было усыпано белыми перистыми облаками, словно бы кто-то там, на небе, распотрошил подушку. Из-за ангарских сопок на них медленно накатывались плотные, с сероватым подпалом облака. Птицы стали тревожно метаться - казалось, блуждали. В стремительном полете бросались к воде. Деревья замерли и смолкли, прислушиваясь.

Арап придумал игру: предложил посоревноваться, кто быстрее всех проскачет на одной ноге. Мы все, кроме Олеги, бурно выразили согласие. Олега, неодобрительно съежил нос, предложил свою игру, но мы его не поддержали. Весело скакали. Олега любил, чтобы все делалось по его воле, желанию; притворился, что очень заинтересован пойманной стрекозой и наша игра ему будто бы скучна.

Невдалеке чинил забор возле своего покосившегося дома сгорбленный дед. Он работал очень медленно, с частыми остановками, покуривая трубку. Его морщинистое серое, как кора, лицо, казалось, ничегоневыражало, кромеспокойствияи отрешенности. Он иногда поднимал коричневатую сухую руку к глазам, спрятанным в морщинах, и всматривался вдаль. Мне совершенно не верилось в то, что он был когда-то таким же маленьким, как мы, и так же мог прыгать и бегать. Мне в детстве представлялось, что старики старыми и появляются на свет, не верилось, что я когда-нибудь состарюсь, одряхлею, стану таким же медлительным и спокойным, как дед.

- Вы скачите, - сказал нам Олега, даже не взглянув на нас, - а я буду играть в пирата.

- В кого, в кого?!

- В пи-ра-та! Да вы скачите, скачите. Что встали, как столбы? - Олега, насвистывая и подпрыгивая, направился к плоту.

Все, кроме Сани,побежали за ним.

- Мы - с тобой!

- Вот здорово - пираты!

- Я уж как-нибудь один. Вам же не нравятся мои игры. Вот и скачите. - И стал бодро свистеть.

- Ладно тебе, Олега, нашел из-за чего дуться, - говорил Арап, уже повязывая на голову свою рубашку. Я и Синя сделали то же. - Ты тогда что придумал - стоять на голове, кто дольше. Что за игра? А сейчас - во!

Олега морщил губы, потирал пальцем выпуклый большой лоб, как бы решая: брать нас в свою игру или нет.

- Ладно уж, - сказал он так, словно досадовал, что вынужден был согласиться, - так и быть: играйте со мной. Поплывем на Зеленый остров. Там стойбище индейцев. У них уйма золота и бриллиантов.

Пока Олега думал, брать нас или нет, пока говорил, мы уже приготовились в поход. У каждого на голове появилась чалма с пером или веткой. Арап завязал левый глаз какой-то грязной тряпкой и свирепо оскаливал кипенные зубы. Длинную тонкую корягу я вообразил мушкетом, свои черные брюки приспособил под флаг на плоту.

Саня улыбался, наблюдая за нашими приготовлениями. Когда же мы отчалили от берега и погребли к стремнине, Санин рот открылся и улыбка, должно быть, уползла в него.

- Э-э-э, вы что, серьезно, что ли, на Зеленый?

- А ты как думал? - ответил брат.

- Ведь с минуты на минуту ахнет гроза. Смотрите, дурачье.

Мы посмотрели на приангарские сопки. Фиолетовая с чернотой на брюхе туча кралась по небу, и казалось, что она всасывала в свое необъятное чрево его голубизну и белые беззаботные облака. Но она находилась еще далеко.

- Ерунда, - махнув рукой, сказал Олега. - Мы успеем на остров до дождя. А там - шалаш отличный. Вечером, Саня, вернемся.

- А вдруг дождь надолго зарядит? - тихо спросил у меня Синя.

- Не зарядит. - Богзнает, почему я был уверен. - Что, струсил?

- Еще чего?! - ответил Синя и стал грести руками, помогая Арапу, который греб доской.

- Хотя и зарядит, - молодцевато сказал Олега, - что из того? Мы же пираты, Синя! В дождь легче напасть на индейцев.

- Вернитесь, - не унимался Саня. Он спешно сматывал удочки. - Переждем грозу у деда, а потом поплывем хоть к черту на кулички.

- Е-рун-да, - снова отмахнулся Олега.

- Коню понятно, что ерунда.

- Будет тебе, Саня, паниковать.

- Сплаваем на Зеленый и вернемся. Не волнуйся.

- Я вам дам, ерунда. Вернитесь, кому сказал!

- Саня, - сказал я, досадуя на него, - что ты за нас печешься, как за маленьких? Мы нисколько не боимся твоей грозы.

Я стоял с важностью, подбоченясь, широко расставив ноги, приподняв плечи, выставив нижнюю губу и нахмурив брови. Я хотел, чтобы меня увидела Ольга или сестры. Тщеславие распухало во мне, услужливое воображение явило восхищенное лицо моей подруги, а потом - гордые за меня лица моих родителей, сестер. Воображались возгласы приветствия какой-то толпы с берега, рисовались в мыслях героические поступки.

Тучу прожег длинный огненный бич: может, небесный пастух-великан гнал ее куда-то? В небе громко захрустело - казалось, в чреве тучи стало что-то, проглоченное, перемалываться. На нас дохнуло сырым пещерным холодом. И вдруг - оглушительный грохот, как будто покатилась с горы огромная каменная глыба. Я сжался и покосился на берег: "Ой, мама, далеко!" Колени задрожали.

На суше поднялись седые бороды пыли. Деревья сначала сильно нагнулись. Потом дернулись назад и забились. Где-то вскрикнула стая ворон. Черно-зеленая взлохмаченная волна кинулась на плот.Ангара судорожно морщилась и бурлила под тугим злым ветром.

Арап прекратил грести. Мы все переглянулись и, наверное, готовы были друг другу сказать, что не мешало бы вернуться. Синевский первым стал грести к берегу. Но было уже поздно: стрежень втащил плот на середину своей тугой спины и стремительно понес нас в мутную, пыльную даль.

Снова прожег тучу огненный бич. Стал капать холодный дождь. Прошла минута-другая, и он буквально стегал бурлящую воду, мчавшийся на остров плот, нас, прижавшихся друг к другу и до боли в суставах вцепившихся руками в зыбкий, скользкий плот.

Саня бежал по берегу, что-то кричал нам, размахивая руками. Его голос, в клочья разрываемый ветром, вяз в густом ливне.

Мы мчались и неожиданно метрах в тридцати от острова под бревнами плотаглухо проскребло, и нас вышвырнуло с него. Мыврезалисьврелку. Яушелподводу. Помышцам

щекочуще пробежал страх. Лишь некоторое время спустя я почувствовал, что вода очень холодная.

- Ба-аб! - пробулькал я, вынырнув. Ударял по воде руками и выхватывал ртом воздух. Поймал взглядом товарищей - они протягивали мне руки, стоя по колено в воде. Плот удалялся, исчезая в колеблющемся лесе ливня.

К острову брели уныло и молча. Дождь часто припускал, создавая сплошные водяные джунгли. Река кипела и пузырилась. Меня колотил озноб.

Когда выбрались на берег, меня, казалось, обожгло:

- Мои брюки! - крикнул я и побежал к реке. Но сразу одумался.

- Упорхали, Серега, твои штаны, - улыбаясь губастым, синеватым от холода лицом, сказал Арап, и все засмеялись, содрогаясь, кажется, только от озноба.

Мои брюки бились под ветром и прощально махали гачами.

- Ну и черт с ними, - стуча зубами, сказал я, но с трудом сдерживал слезы отчаяния: "Что скажет мама? Опять огорчу ее".

Вскоре небо окрасилось в унылые серовато-синие тона, - казалось сморщенным. Ветер разбойничал в кронах деревьев, сотрясал и лохматил ветви. Мы дрожали в дырявом, наклонившемся от ветра шалаше, а кое-кто из нас всхлипывал. Сверху лило. Все было неприятно мокрым и скользким.

Саня - как мы потом узнали - побежал к деду за лодкой, но она оказалась дырявой. Сбегал в Елань за ключом от своей лодки, она находилась ниже острова километра на полтора. Одинтащил ее против течения; истер ладони до крови.

Тяжело дыша, Саня резко всунул свое раскрасневшееся лицо в шалаш, выдохнул:

- Ш-шпана. - И, по-мужски твердо ступая, пошел к лодке. Мы молча поплелись за ним.

Выглянуло заходящее красное солнце. Всюду искрилось. Мир был свеж, чист, красновато окрашен мягким светом. Мы снова прыгали, толкались, брызгались.

Я долго не мог уснуть, в голове мелькали события минувшего дня. Снова мечтал, о простом, обычном, - во что буду завтра играть с ребятами, что буду мастерить с отцом, что подарю на день рождения Насте и маме.

Неожиданно вспомнил красивое смуглое лицо тети Клавы, папку рядом с ней. Но мне хотелось все это скорее забыть, чтобы не рассыпалось, как песочный замок, в моей душе легкое нежное чувство котцу. На мою кровать запрыгнули Марыся и Наполеон. Кот по-старчески тихо замурлыкал под самым моим ухом. Кошка развалилась у меня в ногах, но я переложил ее на подушку и, поцеловав обеих, стал засыпать под тихое мурлыканье. Мне снилось, как я летал на воздушных шарах, потом плавно падал вниз, взмахивая, как птица, руками. По телу скользили струи теплого воздуха.

ГРОЗА

Поздно ночью загремела дверь; взвился и покатился по Елани собачий лай.

Метнулась в темноту мама. Свет резко ударил в мои глаза, и я тоже поднялся. Испуганно выглядывали из-под одеяла сестры. Тонко заплакал брат.

Покачивающегося, растрепанного папку завел в комнату дядя Петя, брат мамы, широкий, веселый мужчина лет пятидесяти, работавший с папкой на заводе.

Мама исподлобья смотрела на вошедших. Как страшны были ее серые, сузившиеся глаза. Мне стало боязно и тревожно. Снова в мою жизнь ворвалось несчастье.

Папка мешком упал на кровать, разбросал ноги и, показалось, уснул.

- Ты, сестрица, извини, что все так получилось, - сказал дядя Петя, снимая с лысой головы кепку. - Перебрал твой муженек. Не усмотрел я. - Мама угрюмо молчала, кутаясь в большую пуховую шаль. - Привязались мужики после смены - сбросимся. Ну, вот, сбросились. Ятожегусьхороший! Чувствовалось,чтодядеПетебыло совестно и неловко, онстарался не смотреть в мамины глаза.

Очнулся и стал кашлять папка. Я поморщился и отошел от него.

- Что же ты, дал слово - пить не будешь. А сам опять за свое? - тихо сказала мама, и по ее щеке пробежала слеза. - О детях подумал бы, ирод.

Отец молчал и тяжело дышал, не открывая глаза. Дядя Петя смущенно почесал свою лысину и стал прощаться. "Почему люди несчастны? - думал я, когда лежал в постели, прислушиваясь к тихим вздохам мамы. - Почему мама должна быть несчастливой? Отчего папка так плохо живет? Почему он не хочет, чтобы маме и нам было радостно, хорошо?" Я, наверное, впервые в жизни задавал себе такие трудные, совсем не детские вопросы.

Но уснул я с мыслями о том, что придет утро, засверкает солнце, запоют еланские петухи и мою жизнь никогда, никогда не омрачит горе. Что мама станет самой счастливой на свете, и отец не будет пить. Я уверял себя, что горестей больше никогда не будет.

МОЯ ПОДРУГА

УтромяигралсОльгойСиневской. С ней яобщался часто и охотно. Мне нравилось в

ней все: и маленький капризный рот, и чуть вздернутый нос, и блестящие карие глаза, и ее банты, всегда такие пышные, нарядные, и ее платья, казавшиеся мне почему-то не такими, как у других девочек. Она часто носила светлое и кружевное, и я дразнил ее:

- Бабочка!

Она притворялась, будто обиделась, но я хорошо видел, что ей нравится.

- Я не бабочка, а девочка Оля, вот такушки! - надув губы, говорила она и не могла побороть расцветавшую на лице улыбку.

Гуляя по оврагу, мы с ней вышли к заброшенному дому. Здесь когда-то жила старуха Строганова; ходили слухи, что она была очень жадная и богатая, что после ее смерти деньги и золото остались лежать где-то в доме и что каждую ночь в нем кто-то ходил со свечой, - говорили, дух старухи охраняет добро. Мы, дети, побаивались ее дома, вечерами нередко обходили его стороной, но иногда днем ватагой забирались вовнутрь, - там было пусто и сыро.

Ольгу, помню, всегда тянуло в какие-то темные, таинственные углы. В глубине души я восхищался ее какой-то не девчоночьей смелости. Она предложила зайти во двор. Я без желания последовал за ней, боялся - вдруг покойница покажется или черти. Видел ее решительность и бодрился: насвистывал и с ленцой покидывал в ставни камни. Но как начинало биться мое сердце, когда я слышал какой-нибудь подозрительный звук, который, как мне казалось, доносился из дома.

Ольга предложила зайти в сени, - я притворился, будто не услышал. Она стала настаивать. На цыпочках, чуть дыша, вошли вовнутрь - на нас дохнуло запахом плесени и нежели. Из густой темноты комнаты, мне мерещилось, доносились шорохи.

- Пойдем отсюда, - нерешительно, тихо предложил я.

- Какой же ты!.. Тоска с тобой. Дальше не пойдешь? Ах, да: ты же боишься.

Я почувствовал, что покраснел. Она улыбчиво, лукаво покосилась на меня.

- Я-а-а бою-усь? - пропел я и шагнул в комнату. Перед нами во весь рост стояла темнота, таинственная и зловещая. Что она скрывала - скелетов, домовых, старух с костлявыми руками? Мне было очень страшно. Не знаю, что испытывала Ольга, но внешне была спокойна, только сильно втянула в плечи голову и крепко сжимала мою руку.

Только я успокоился, только начал воображать, что смелый, как неожиданно раздался страшный грохот и треск и мне показалось - что-то огромное кинулось на нас из мрака. Я очутился на улице. Мое сердце словно прыгало, готово было выскочить из груди, на лице вышибло пот. Колено было содрано до крови. Я не мог вымолвить ни одного слова. Ольги рядом не оказалось. В доме - тихо. Я громко, но тонким жалостливым голосом позвал:

- О-о-о-ольга.

- Ау! Что-о-о? Где ты? - спокойно отозвалась она. В ее голосе угадывалась улыбка.

- Что там?

- Я уронила доску. Тебя проверила. Не обижайся. Иди сюда.

Кажется, никогда раньше и после я не испытывал такого сильного чувства стыда, как тогда. Я желал провалиться сквозь землю, но только не видеть бы свою коварную подругу. Хотел убежать, но вовремя одумался: от позора все равно не уйти.

Вошел в дом. Со света в темноте совершенно ничего не видел; натолкнулся на Ольгу и нечаянно коснулся ее холодного носа, да так, что было похоже на поцелуй.

- А я маме скажу.

- Что?

- Ты меня поцеловал.

- Еще чего! Я ее поцеловал!

- Поцеловал, - настаивала Ольга, - и даже не говори, Сережка.

- Не целовал. Я что, совсем, что ли?

- Целовал.

- Нет.

- Да.

- Нет!

- Да! Да! Да! Увидишь, скажу. Мама тебя отругает. Вот такушки!

Мы вышли на улицу. В синевато-белых пушистых облаках словно барахталось брызжущее ярким светом солнце. Поднимались с горячей земли стаи тополиного пуха, и казалось все в мире мягким, легким, радостным. Мы с Ольгой наступали на пух, поднимая его вверх, чихали и кашляли.

- Не целовал, - продолжал я играть роль упрямца.

- Целовал.

- Скажешь?

- Скажу.

- Хочешь, Ольга, отдам калейдоскоп? Но - молчи.

- Не-ка.

- Что же хочешь?

- Ничего.

- Скажи - что? Не упрямься!

- Ни-че-го! Вот такушки.

- Так не бывает.

- Ладно, - наконец, согласилась она, пальцем мазнув мне по носу, - не скажу. Но-о, ты-ы, до-о-лжен признаться мне, что поцеловал.

- Не целовал!

- Как хочешь. Скажу.

- Ладно, ладно. Целовал.

Ее глаза засверкали. Она улыбалась. "А что если по-правдашнему поцелую?" - подумал я, но все же не решился.

ИГРЫ

Вечером следующего дня мы играли в семью и изображали: девочки - жен, хозяек, мы, мальчишки, - мужей, охотников. Разделились на три пары: Ольга и я, Настя и Арап, Лена и Олега.

Арапприволок с охотыбольшуюкорягу, которую он воображал убитым волком, завалился на ворох листьев и показывалвсемсвоимвидом, что очень устал и удачливый охот-ник. Повелительно крикнул:

- А ну-ка, жена, сними сапоги!

- Что-что? - широко раскрылись глаза Насти. Она покраснела и, кажется, готова была заплакать. - Я тебе сейчас сниму! И не захочешь потом.

- Да я же шутя говорю! Ишь - сразу раскричалась!

Настя отказалась быть его женой; мы с трудом уговорили ее еще поиграть.

Утихомирились, сели за стол: девочки приготовили обед. Он состоял из комков глины - котлеты и пельмени, палок - колбаса и селедка, листьев и травы - что-то из овощей, камней - фрукты и орехи, кирпичей - хлеб. "Яства" девочки легко находили под ногами.

Ольга, ухаживаяза мной, подкладывала мне самые большие лакомые куски и требовала,

чтобы я все съел. Я притворялся очень довольным едой, аппетитно причмокивал, держа деревяшку или кирпич около губ. Нас, мальчишек, игра смешила. Мы кривлялись и паясничали, как бы насмехаясь и над девочками, и друг над другом. Девочки, напротив, воспринимали игру как нечто серьезное и важное и становились очень требовательными, взыскательными, - словно бы не играли, ажили взрослой настоящей жизнью.

Лена открыла свой магазин. На прилавок выложила помятые кастрюли и чайники, дырявый ржавый таз, пустые консервные банки, тряпки и многое другое, извлеченное из кладовок и найденное в канаве. Мы принялись торговаться - бойко и шумно. Лена расхваливала свои товары, уверяла нас, что только у нее мы можем купить хорошую вещь. Ольга остановила свой выбор на порванной собачьей шкуре и, кажется, только потому, что она была самой дорогой вещью в магазине Лены: стоила триста стеклышек. Ольге, как я понял, захотелось пощеголять переддевочками, показать им, что может купить самую дорогую, красивую вещь. Настя тоже намеревалась купить шкуру и стала вместе с Арапом собирать стекла.

- Ольга, давай лучше купим чайник и кастрюлю, - предложил я. - Дешевле. Зачем тебе шкура? Она гнилая.

- Какой же ты! Тоска с тобой, - надув губы и покосившись на быстро собиравших стекла Арапа и Настю, сказала Ольга. - Хочу шкуру. Она мне нравится.

- Что же в ней может нравиться?

- Хочу шкуру! Вот такушки!

Мне пришлось смириться. Ожесточенно разбивал бутылки, банки, ползал по земле. Настю и Арапа мы опередили. Шкуру после игры Ольга выбросила, а у меня еще долго болели порезанные пальцы и натертые об землю колени.

Лена привела из дома Сашка и объявила, что он будет ее сыном. Она насильно уложила его на голую железную кровать и приказала спать. Олега собирался на охоту и захотел взять "сына" в помощники. Но Лена повелительно заявила, что ребенку нужно поспать. Оба были упрямы и не захотели друг другу уступить. Олега вырвал из ее рук Сашка и потянул за собой. Лена с трудом отняла его.

- Хочу на охотю! Пусти, Ленка-пенка! Ма-а-ма! - вырывался из рук сестры и сердито топал ногой брат.

Напугавшись пронзительного крика своего "сына", Лена, наконец, выпустила его. Сашок, задыхаясь от плача, убежал к маме, которая выбежала на его крик из дома.

- Ты во всем виноват, - сказала Лена Олеге, понимая, что ее должны отругать за брата. - Я маме все расскажу.

- Сказанула - я виноват! Не я, а ты. Вот тетя Аня тебе всы-ы-плет!

Они долго препирались и скандалили, сваливая вину друг на друга.

Мальчишки пошли на охоту. В конце нашей улицы находилось небольшое заросшее камышом и затянутое темно-зеленой тиной болото, - к нему я и направился охотиться. Я был в полном боевом снаряжении - под индейца: на плече висел лук из тополя, за поясом торчало пять стрел, на бедре болтался деревянный пистолет с длинным дулом, за ухом белело большое петушиное перо, а на спине висел мешок. Ольга собрала мне в дорогу хлеба - два кирпичных обломка и пять котлет - из глины. Какой-то парень, увидев меня, спрятался за столб и оттуда тряс челюстью и коленками, показывая, каксильноменя боится. По улице я шест-вовал важно, с задранной головой. Наверное, в те минуты я был самый гордый и тщеславный человек в Елани.

- Ага, вот и подходящие мишени!

Я нагнулся и побежал к невысокому щелястому забору, по ту сторону которого вспахивали грязными рылами картофельное поле два поросенка. Я присел на колено перед дырой, вставилвлукстрелу с присоской, натянул тетиву, но неожиданно кто-то крепко взял меня за ухо и приподнял.

- Ты чиво, фулиган, вытворяешь? Ишь - придумал, пакостник!

Я со страхом и мольбой заглянул в маленькие, как горошины, прищуренные глазки дяди Васи, хозяина поросят. Но тот сильнее, со злорадным удовольствием закрутил ухо.

- Д... дедушка, стрела ведь не боевая. Я больше не бу-у-уду. - От боли я стал подпрыгивать, словно меня поместили на раскаленные угли. - Я не по-правдашнему...

- Не по-правдашнему! А если бы угодил в глаз? Пойдем к твоему батьке: пусть он тебе пропишет по первое число...

Я рванулся и припустил от деда что было сил. Мое ухо горело. Спрятался в кустах возле болота. Увидел Арапа - он с перьями на голове, составлявшими корону, с двумя деревянными копьями в руках осторожно полз к бычку, который, помахивая хвостом, мирно пил воду из болота. Негритянское лицо Арапа было трудно узнать - он его разрисовал сажей и мелом подиндейца. От восторга я чуть было не закричал.

- Арап! - шепотом позвал я его, - давай вместе охотиться?

- Ползи, Серый Коготь, ко мне, но - тихо. Это бизон, - шептал он в самое мое ухо, указывая взглядом на бычка. - Мы - индейцы племени ги-ги-ги. Его зажарим на костре. За мной, Серый Коготь! - Резко вскочил, с улюлюканьем кинулся к бычку. Я побежал за ним, издавая восторженный, воинственный клич.

От удара копьем бычок подпрыгнул,остановил на нас свой удивленный взгляд. Удар второго копья заставил его грозно замычать. Он склонил голову и побежал на нас с очевидным намерением поддеть кого-нибудь своими маленькими рожками. Мы не на шутку испугались. Опрометью скрылись в заросляхакации, упали в глубокую канаву с колючими кустами засохшего шиповника.

- Придется в следующий раз зажарить, - морщился и потирал уколотые, поцарапанные ноги и руки Арап.

- Пусть подрастет: больше мяса будет, - сказал я, осторожно, со стоном вытягивая из рубашки колкий и цепкий стебель.

- Во у тебя, Серый, дырища на рубахе!

- Ерунда! - махнул я рукой и зачем-то посвистел. Подумал: "Влетит мне от мамы!"

Потом мы сидели за столом со своими "женами" и пили разлитую в бутылки из-под вина воду, кричали, толкались, смеялись. Просто все еще продолжалось детство.

ЛЕНА

- Сережка, вот так надо делать! Как ты понять не можешь? - говорила мне двенадцатилетняя сестра Лена, показывая, как, по ее мнению, следует поливать капусту.

- А я как? Ведь так же. Смотри лучше!

- Нет, не так. О-хо-хо, - вздыхала она, сердито заглядывая в мои глаза. - И что с тобой сделаешь? Какой ты противный ребенок, если только ты знал бы! Смотри внимательно, последний раз показываю.

Она, неподражаемо важничая, показывала, изображала на курносом, веснушчатом лице нечто учительское. Я косился на ее короткие, аккуратно заплетенные косички и думал: "Дернуть бы их! Вот привязалась, как репей. Бывают же такие противные девчонки!"

Лена играла роль строгой, взыскательной хозяйки с непонятным для меня наслаждением.

Она буквально следила за каждым моим движением, часто указывала на что-нибудь сделанное мною неправильно или неловко и в душе, кажется, бывала рада моим промахам.

- Отстань! - от обиды дрожал мой голос.

- Но ты неправильно делаешь: льешь прямо на капусту. Так нельзя, если хочешь знать. Нужно - с краю лунки.

- Я именно так делаю!

- Я хорошо видела - на капусту.

- Когда же ты могла видеть, если ничего подобного не было? Все сочиняешь.

- Отвяжись, пожалуйста, у меня голова разболелась, - неожиданно заявила она страдальческим голосом.

- Актриса-белобрыса.

- Так-так! - вскинулась Лена. - Я все маме расскажу: и как ты поливаешь, и как дразнишься.

Я многозначительно вздохнул и надолго замолчал, потому что хорошо знал - всякое пререкание только увеличит "взрослость" в сестре, и не миновать, быть может, настоящей ссоры, а ссориться я не любил и не умел.

Сестра была старше меня на три года и именно поэтому, кажется, считала, что может повелевать мною, поучать, требовать.Она подражала маме - часто играла роль домовитой женщины, которую одолевают заботы. Не было в семье дела, в которое она не вмешалась бы. Копила деньги в фарфоровой собаке, потом заимела большой кожаный кошелек. Иногда бывало так, что у мамы кончались деньги, и Лена сразу отдавала ей свои. Любила ходить в магазин; как взрослая спорила с продавцами, но и сама страстно мечтала стать продавцом. Как-то я был с ней в магазине.

- Вы недодали, если хотите знать, восемь копеек, - пересчитав сдачу, сказала Лена продавщице.

По очереди пополз ропот. Желтое лицо продавщицы превращалось в красное:

- Девочка, прекрати выдумывать. Считай получше. - Приятно улыбнулась покупателям, скосила прищуренные глаза на Лену.

- Я дала вам два рубля. Вы должны были сдать девяносто две копейки, а сдали восемьдесят четыре, если хотите знать. Вот ваша сдача! - Лена положила деньги на прилавок и, как продавщица, сощурила хитрые глаза. Мне показалось, что Лена была рада, что ее обсчитали, - видимо, по причине неосознанного желания обличать и одергивать.

Шипящий ропот очереди поднялся до гудения. Продавщица сжала побледневшие губы и смерила Лену взглядом.

- Я тебе, девочка, сдала точно. Нечего выдумывать.

- Да вот же она, сдача. Дяденька! - обратилась Лена к рядом стоявшему мужчине, - посчитайте...

- Какая глупая девочка! - сказала продавщица. - Нужно посмотреть в ее кармане - не там ли восемь копеек. А впрочем - на тебе двадцать, подавись! Не мотай мои нервы.

Продавщица резкими, беспорядочными движениями достала из кошелька монету и с треском припечатала ее на прилавок. Лена отсчитала двенадцать копеек и гордо положила их на прилавок.

Лена была первой помощницей мамы - ее, что называется, правой рукой, но никогда не выделялась ею в свои любимицы; мама была как-то ровна в любви ко всем своим детям, может, кого-нибудь из нас втайне и любила по особенному, но мы по крайней мере не улавливали разницу.

"Взрослое" в поведении и замашках Лены создавало холодок в наших отношениях, но я никогда не становился к ней враждебен или отчужден. Я ее все же, несмотря ни на что, уважал и временами даже любил. Однако Лена насмехалась над моей любовью, называла меня Лебединым озером, потому что я очень любил "Танцы лебедей"; с некоторых пор я сталприкрыватьпереднейсвоичувствачем-нибудьнеискренним,старалсябыть"по-взрослому" равнодушным, осторожным, осмотрительнымвпроявленияхчувств, как и она.

Но - и мое было в том несчастье! - о своей роли я часто забывал истинные чувства тотчас же прорывались, и порой бурно. Мне со всеми хотелось жить в мире, всех любить и чтобы меня любили.

Однажды дома остались я, Лена и брат; мама с Настей поехали в больницу на прием к врачу, отец находился на работе, а Люба - в турпоходе. Как только мама вышла из дома, Лена неожиданно начала преображаться с невероятной быстротой: надела фартук, почему-то не свой, а мамин, который был ей до носков, повязала голову косынкой, опять-таки маминой, засучила рукава и подбоченилась, - из девочки она превратилась в маленькую хозяйственную женщину. Придирчиво, с прищуром осмотрела нас и. укоризненно покачав головой, сказала:

- Что за грязнули передо мной, два дня назад на вас надела все чистое, а какие вы теперь? Поросята, и только.

Мы переглянулись с Сашком: действительно, наша одежда была грязной.

- А но - раздевайтесь: буду стирать. Живо! Затопите печку и принесите воды из колонки. Сил моих нету смотреть на вас!

Меня развлекал и забавлял воинственный вид Лены. Я немного покуражился, не подчиняясь, так, для накала игры, хотя чувствовал, для сестры это было совсем не игра. Я и брат стали разыгрывать из себя непослушных детей. Сашок был очень возбужден, сиял весельем и желанием поозорничать. Подпрыгивал, с визгом убегал от сердившейся Лены и даже укусил ее за палец. Лена вскрикнула, всплакнула, уткнувшись в фартук.

- Я нечаянно, - виновато стоял перед Леной и гладил ее по плечу брат.

- Ого - нечаянно! - крикнула Лена. - Чуть палец не откусил. Давай я тебя так, - и накинулась на брата.

Сашок вырвался из ее рук и с визгом покатился под кровать. Мы устроили такую возню, что пыль стояла столбом. Лена на время забыла о своей роли взрослой. Вспотели и раскраснелись; потом принялись за дело: я принес два ведра воды, брат затопил печку. Отдали сестре грязную одежду, и надели чистую.

Выстиранное Лена развешала на улице и взялась печь блины, хотя раньше ни разу не пекла. В таз высыпала целый пакет муки - на некоторое время Лену окутало белое облако. Мы слышали чихания, но с трудом различали махавшую руками сестру. Она появилась перед нами вся белая и, показалось, поседевшая. Протирая глаза, еще раз звонко чихнула.

Поставила на печку сковородку, вылила в муку пять яиц и два ковша воды, стала пичкать руками, и с таким усердием, что в меня и брата полетело тесто. По моей черной в полоску рубашке поползли две большие капли, я попробовалстереть их пальцем, но лишь размазал.

- Что ты наделала? - от досады крикнул я.

- Не кричи! Ничего страшного, если хочешь знать. Снимай!

Она вымыла руки, мокрой щеткой отчистила рубашку и решила посушить ее. Расстелила на столе одеяло, включила утюг. Брат крикнул:

- Сковородка горит! Скорее пеки - блинов хочу!

Лена стремглав побежала к печке, почти бросив еще не нагревшийся утюг на одеяло. Смазала сковородку салом, налила в нее тесто. Распространился такой вкусный запах, что я и брат невольно потянулись носом к сковородке. Но когда Лена переворачивала блин, он почему-то расползся на две половины, а верх не прожаренной стороны растекся. Часть блина оказалась прямо на печке густо и резко запахло горелым.

- Первый блин комом, - досадливо сказал я. Мы в нем обнаружили муку и недожаренное, твердое тесто. К тому же он был очень толстый, настолько липкий, что им можно было клеить. Носамоеглавное - онбылне сладкийидажене соленый, а отвратительно пресный. Брат первый нашел применение блину скатал из него большой шарик и попал им Лене в лоб.

После недолгой возни, во время которой перья летели из подушек и попадали в тесто, Лена принялась печь второй блин. Зачерпнула в поварешку тесто, но вдруг замерла. Я уловил запах горящей материи.

- Утюг! - вскрикнула Лена и спрыгнула со стула, на котором стояла возле печки. Нечаянно толкнула таз с тестом, и он полетел на брата.

Я первый подбежал к утюгу - моя рубашка тлела. Неожиданно вошла мама. Она замерла в дверяхи широко открытыми глазами смотрела на нас и наши художества. На полу валялись подушки, на одной из них сидела Марыся. Я замер с одеялом, на котором резко выделялось большое серое пятно. Заляпанная тестом и перьями Лена с повернутой в сторону мамы взлохмаченной, без косынки головой и раскрытым ртом лежала на полу, - она запуталась в слетевшем с нее фартуке, когда бежала к утюгу. На голове брата находился какой-то бесформенный, растекающийся комок, а таз лежал возле его ног.

Брат вскрикнул,мы вздрогнули и подбежали к нему.

МЫСЛИ

Отец отдалялся от семьи, часто приходил домой выпившим. Мама, оторвавшись от работы, смотрела на него строго и сердито. Она похудела, ссутулилась, будто что-то тяжелое положили на ее плечи, под глазами легла синеватая тень. Стала походить на старушку.

Мама не ругала папку. Мне казалось, как-то покорно предлагала ему поужинать; но иногда, чаще утром, когда он собирался на работу, тихо, чтобы мы не слышали, говорила ему:

- Ехал бы ты, Саша, куда-нибудь. Свет велик - место тебе найдется. Ведь тебе все равно ничего не надо - ни семьи, ни хозяйства, ни детей. Да, да, уезжай. Прошу. Мы как-нибудь проживем.

Но мама начинала плакать. Горечь вздрагивала в моем сердце. Я осторожно выглядывал из-за шторки - папка гладил маму по голове:

- Аннушка, не плачь, прошу, не плачь. - Потом закрывал свои глаза ладонями, вздыхал: - Да, Аня, пропащий я человек. Вернее, пропащий дурак. Не могу, не умею жить, как все, и хоть ты что со мной делай. А почему так - не пойму. Хочу, понимаешь, чего-нибудь необычного. Сейчас в степь захотелось. Запрыгнул бы на черногривого, горячего коня и во весь дух пустился бы по степи. Ветер свистит в ушах, дух захватывает, небо над тобой синее-синее, а на все четыре стороны - ширь, даль. Ты меня понимаешь, Аня?

Мама горько улыбнулась бледными губами, погладила папку по руке:

- Чудак ты.

- Знаю... но не могу себя переломить. Поймешь ли ты меня когда-нибудь?

Ответа не последовало - мама принялась за работу: нужно было многое сделать по дому.

Тревожно и смутно стало у меня в душе. Недетские мысли все чаще забредали в мою голову. Однажды вечером я неожиданно упал лицом на подушку:

- Отчего мы такие несчастные? - прошептал я. В комнату вошла Люба, и я притворился спящим.

Размышляя о том, что творилось в нашей семье, между мамой и отцом, я однажды решил, что источник всех наших бед - тетя Клава. Отец нередко заходил к ней, но всегда тайком, через огороды. До переезда в Елань он пил мало, а просто бродяжничал по Северу, или, какоднаждысказалмаме, "упивалсяволей".Я решилприходить к нему на работу и уводить домой. Мне очень хотелось, чтобы нашасемья быласчастливой. Меня все меньше интересовали и влекли детские забавы, - я взрослел.

Когда папка был трезвым, нам всем было хорошо. Он допоздна читал. Вздыхал над книгой, тер лоб, морщился, помногу курил, задумавшись. О чем он думал? Может, о том, о чем в один из вечеров говорил с мамой:

- Ничего, Аня, не пойму - хоть убей!

- Что ты не понимаешь? - устало смотрела на него мама, починяя Настино платье.

- Что за штука жизнь? Скажи, зачем мы, люди, живем?

- Как зачем? - искренне удивилась мама, опуская руку с иголкой.

- Вот-вот - зачем? - хитровато поглядывал на нее папка, покручивая черный ус.

- Каждый для чего-то своего. Я - для детей, а ты для чего - не знаю.

Папка огорчился и стал быстро ходить по комнате:

- Я, Аннушка, о другом говорю. Я - вообще. Понимаешь?

- Нет. Разве можно жить вообще?

- Ты меня не понимаешь. Я о Фоме, а ты о Ереме. Зачем человек появляется на свет? Зачемвсе появилось? Интересно!

Мама иронично улыбнулась, принимаясь за шитье.

- Смеешься? - хмуро покачал головой папка. - А я действительно не совсем хорошо понимаю. Для чего я появился на свет?

Мама вздохнула:

- Беда с тобой, Саша, и только.

- Мне обидно, Анна, что ты меня не понимаешь. Смеешься надо мной, а мне горько. Понимаю, что путаник, но ничего не могу с собой поделать.

Ушел на улицу и долго курил, разговаривая с собаками.

На следующий день я не застал папку на работе. И дома его не оказалось. Я понял, что снова могут ворваться в нашу семью боль и слезы. Глаза мамы были печальны. Я прокрался огородом к дому тети Клавы; за дверью услышал голос отца:

- Мне тяжело, Клава, жить. Не могу-у!.. Не хочу-у!..

- Прекрати! -отозвалась она. - Радуйся жизни, а потом - будь что будет!

Я вошел в комнату. Папка задержал возле губ рюмку. Я взял его за руку и вывел на улицу.Он, как ребенок, шел за мной. Было уже темно. В жаркой ночи шевелились в небе змейки молний. Уже пахло дождем. Мы посидели возле дома на скамейке.

- Ты нас бросишь? - спросил я.

Мне показалось, что папка вздрогнул. Закурил. Гладил меня по спине дрожащей рукой.

- Ну, что ты, сын? Я всегда буду с вами. Смогу ли я без вас прожить на этом свете?

- Пойдем домой, - предложил я, беспокоясь о маме.

- Айда. - Он попридержал меня за плечо: - Ты вот что, сынок... матери ничего не рассказывай, хорошо?

- Ага, - с радостью согласился я и потянул его к дверям.

Пустой бочкой прокатился по небу гром, зашуршал, как воришка, в ветвях созревшей черемухи дождь. Хорошо запахло свежестью, прибитой пылью дороги.

Утром Олега Петровских звал меня на улицу, но я не пошел. Тайком ото всех пробрался в сарай. Некоторое время постоял и неожиданно опустился на колени, воздел руки:

- Иисус Христос, помоги нам, исправь папку. Наказывать его не надо, но сделай так, чтобы он исправился, стал жить, как мама. Помоги нам, Христос. Скажи, поможешь, а?

Я прислушался к мрачной тишине. Всматривался в черный угол сарая, из которого ожидал чудесного появления бога.

- Если не поможешь - убегу из дома. Что же Ты, Иисус? - Я заплакал.

Неожиданно почувствовал, что сзади, у двери, кто-то стоит. Я вздрогнул и резко повернулся - в дверях стояла мама. Ее ладони сползали от висков к подбородку, глаза настолько расширились, что мне каким-то кусочком сознания вообразилось, что они отдалены от лица. Я медленно, со странной плавностью в движениях встал. Перед глазами качнулось; почувствовал, что падаю, будто во что-то теплое и вязкое.

- Мама... - слабо произнес я. Она крепко обняла меня, и мы долго простояли на одном месте.

АНТОШКА

Мои нервные срывы стали часто повторяться. Я отдалялся от сверстников. Играл чаще один или с собаками, которых у нас было две - Байкал и Антошка.

Байкал был важным и самолюбивым до чванливости, скорее всего от осознания, что он папкин любимчик. Был он крупного роста, долговязый. Его толстый, похожий на кусок пожарного шланга хвост всегда стоял торчком. Широкую, с черным носом пасть он редко держал прямо, а все норовил повернуть ее боком и в глаза не смотрел. Его рыже-коричневая шерсть была очень жесткая и создавала впечатление, когда к ней прикасались, шероховатой доски. Байкал часто высокомерно пренебрегал Антошкой и становился ревнив и зол, если тот пытался завоевать любовь хозяина. Байкал оскаливался, косился, рычал и хватал зубами безответного Антошку за шею или бока. Искусанного и скулящего, я брал его на руки и долго ласкал. Он лизал шершавым, розоватым языком мои руки, лицо и благодарно, преданно смотрел в глаза. Я вместе с братом и сестрами забинтовывал его; освободившись из наших рук, бинты и тряпки он срывал и принимался зализывать раны.

Как-то я увидел по телевизору дрессированных собак. Они были одеты, парами танцевали под балалайку и пели - тявкали. Было смешно и забавно. "А чем наши плохи для таких штук? - размышлял я ночью в кровати. - У мамы послезавтра день рождения, и если... - Но я не досказал мысли и замер. - Вот будет здорово!"

Я уже не моглежать спокойно, - дети самый нетерпеливый на свете народ. В потемках прополз я к кровати Лены и Насти. Они еще не спали и шептались

- Слушайте внимательно, - тихо говорил я, стоя перед их кроватью на коленях. - Завтра сшейте шароварыдля Антошки, лучше - красные.

- Для кого?! - Сестры подпрыгнули.

- Тише вы! Шаровары Антошке, - шептал я, опасаясь разбудить взрослых. Сегодня видели по телевизору?

- Ну?

- Гну! Антошка будет так же скакать и петь на мамином дне рождения.

- Здорово!

- А получится у тебя?

- Получится. Главное, чтобы шаровары были. И еще башмачки нужны, желтый пояс - как по телевизору, помните? Так, что бы еще? Ага! И кепку.

Еще первые солнечные блики не вздрогнули на моем настенном тряпичном коврике - я уже был на ногах. Все спали, кроме мамы и отца. Мама уже накормила поросят и готовила завтрак; отец ушел на работу.

Я решил, что сегодня же научу Антошку ходить на задних лапах, прыгать через обруч, палочку и петь под губную гармошку. "Мой Антошка будет петь!" приподнято думал я, когданабиралвкарманкусковойсахар.Ячувствовал в теле набирающую сил бодрость, растекавшуюся, наверное, от сердца, которое билось как-то странно - рывками.

Я приотворил дверь - на крыльце, свернувшись калачиком, спал Антошка; чуть ли не в обнимкурядомс ним лежал Наполеон. Они были большие друзья. Розоватый, блестящий нос собаки пошевеливался: должно быть, Антошке снились вкусные кушанья. Наполеон спал безмятежно, но иногда вздрагивал, и его седовато-серый облезлый хвост нервно шевелился. Я подкрался к ним. Не хотелось нарушать дружеский сон. Погладил обоих; они потянулись и, быть может, сказали бы, если умели бы говорить: "Эх, поспать бы еще!"

Антошку я увел за сарай, на небольшую поляну с мягкойтравой. Вспыхивала роса, чирикали воробьи, где-то у соседей горланил петух. Над ангарскими сопками колыхалась красновато-серебристая лужица света.Онабыстрорастекалась ввысь ивширь,превраща-лась в озеро, и вскоре из него вынырнуло солнце.

В столярке отца я взял обруч, палочку и с жаром принялся за дело. Отошел от Антошки метров на десять:

- Ко мне!

Он весело подбежал.

- Так. Начало хорошее. На сахар.

Антошка быстро схрумкал кусочек и уставился, виляя хвостом, на меня: "Еще хочу!" - говорили его заблестевшие глаза.

- Смотри, Антошка, - вот палочка. Через нее надо перепрыгивать. Понял? Ну, давай!

- Антошка, склонив набок голову, смотрел на меня.

- Давай! Что же ты?

Я подставил палочку под самые его лапы. Он понюхал ее, посмотрел на меня: "Я должен палочку съесть? Но она несъедобная!" - говорили его глаза.

- Какой же, Антошка, ты непонятливый. - Я потрепал его за ухо. Он счел мой жест за ласку и лизнул мою руку. - Смотри, что надо делать. - Я держал палочку одной рукой и, низко склонившись, перепрыгнул через нее. - Ясно?

На куст сирени запорхнули воробьи. Антошка с лаем кинулся на них. Вспугнутые птицы улетели, а Антошка стал, как умалишенный, бегать по поляне и звонко лаять. "Брось ты эту противную палочку: давай поиграем!" наверное, хотел сказать он. Я с трудом поймал его; он высунул язык, жарко дышал и вырывался из рук.

- Какой же ты противный пес. - Я чувствовал не только раздражение что-то похожее на злость закипало в груди. Неожиданно мне стало казаться, что Антошка нарочно, из злого умысла так ведет себя.

Часа через два я скормил Антошке последний кусок сахара, но пес совершенно не понимал, чего я от него добиваюсь. Резвился или злился, когда я силой заставлял его что-нибудь выполнить. Я покрылся потом и до боли искусал палец. К обеду во мне хрустнуло то, что, быть может, называется силой воли - я схватил Антошку и, пыхтя, заглянул в его округлившиеся глаза.

- Убирайся! - и отшвырнул бедную собаку.

Он, поджав хвост, отбежал к кусту сирени и, сжавшись, удивленно смотрел на меня.

- Неужели из-за этой бестолочи я не порадую в день рождения маму?! шептал я, уткнув голову в колени.

Весело подпрыгивая, подбежала Настя. Она была в коротком цветастом платье, ее кудрявые волосы спадали на сиявшие радостью глаза, и она их расправляла на виски за маленькие шелушащиеся уши.

- Сережа, Сережа! Мы нашли в кладовке твои старые брюки! Обрежем гачи, и будет ему самое то.

Я с досадой взглянул на сестру.

- Не нужно мне никаких ваших брюк, - зачем-то ударил я на "ваших". Оставьте меня в покое.

- Как?! Ты же сам просил! - Округлое лицо Насти потускнело, губы обидчиво вытянулись, а беловато-розовые пальцы теребили ленту на платье.

"Еще и Настю обидел!"

- Подождем с брюками, - произнес я уже мягче и добрее. - Пока - не до них. Вечером будет видно.

Она ушла раздосадованная и огорченная. Антошка, вбок держа голову, подошел ко мне. Я хмуро смотрел на него. Он завилял хвостом и низко опустил лохматую голову. Лизнул мое плечо.

- Уйди.

Но он еще раз лизнул. "Скажи, скажи, в чем я виноват? Скажи, и я исправлюсь", - было в его грустных глазах.

- Эх, ты, - сказаляипотрепалмягкийзагривок притихшего в моих ногах Антошки; онпоймал теплым языком руку, и я прижал его к своему боку.

День рождения, помнится, у мамы не получился: она к нему готовилась, накрыла стол, испекла большой пахучий пирог, надела синее, с белыми манжетами платье, но отец в тот вечер так и не появился дома. Я уже не верил, что в нашей семье когда-нибудь наступит покой и счастье.

ВГОСТЯХ

Через несколько дней, в субботу, рано утром мы поехали в гости к дедушке с бабушкой в деревню Сенькино близ Елани. Как я через много лет узнал, дедушка с бабушкой услышали, что в нашей семье непорядок, пригласили нас к себе и решили повлиять на папку.

На автобусной остановке в Сенькино нас встречал дедушка. Роста он был низкого, к тому же сутулый, маленькие глазки были спрятаны под косматыми серыми бровями, и смотрел он всегда с этаким умным, хитроватым прищуром, словно все на свете знал и понимал.

- Ну, разбойники, здрасьте-хвасьте! - не говорил, а как-то разгуляно кричал он, крепко обнимая и целуя нас.

Он резко схватил меня за голову и крепко впился своими мокрыми губами ударило в нос запахом махорки и пота, даже потянуло чихнуть; стало щекотно от его топорщившихся рыжих усов и какой-то смешной, казалось, выщипанной бороденки. Дедушка выпустил меня из своих рук - я пошатнулся, чуть было не упал и чихнул.

- Будь здоров, разбойник! - громко крикнул дедушка, будто бы находился от меня метров за сто. - Расти большой и мамку с папкой слушайся. - Слова "разбойник" и "разбойница" у него были почтиласкательными.

- Здорово, батя, - сказал папка, протягивая дедушке свою большую, широкую ладонь.

- Здорово, здорово, разбойник! - крикнул дедушка, напугав проходившую мимо женщину, и с размаху ударил своей маленькой, мозолистой, с покалеченными пальцами рукой о папкину. - А-га, разбойницы! - широко распахнул он старый пиджак и накинулся на девочек.

Они звонко пищали. Он целовал их помногу раз каждую и приговаривал:

- Ах, вкусные!

Поцеловал Любу - нарочито громко сплюнул и укоризненно покачал головой: ее губы были слегка накрашены.

- Стареешь, дочь, что ли? - Дедушка обнял маму. Она всплакнула. - Ну, чего-чего? - похлопал он ее по плечу. - Эх, гонялись, помню, за ней парни! А вот свалился откулева-то этот разбойник, - махнул он головой на папку, у того шевельнулся ус в самодовольной улыбке, - и украл ее. Поехали, что ли?

Мы сели в телегу, в которую была впряжена рыжая лошадь. Я и брат стали бороться за обладание бичом, и я, конечно, одолел Сашка.

Бабушка вместе с родственниками встречала нас у ворот дома. Снова поцелуи, объятия. Бабушка нежно взяла меня за щеки своими мягкими душистыми пальцами и громко чмокнула в губы и в лоб. От нее пахло чем-то печеным, черемуховым вареньем, дымом. Она была очень полная и походила на матрешку в своем цветастом большом платке.

В толпе встречавших я увидел десятилетнюю девочку, которая была моей двоюродной сестрой Люсей. Я ее видел первый раз. Меня поразили ее крупные черные влажноватые глаза; от таких глаз трудно оторвать взгляд и в то же время неловко в них смотреть: создается ощущение, что она видит тебя насквозь, что ей все известно о твоих мыслях. Люся теребила костистыми длинными пальцами тонкую короткую косицу, в которую была вплетена выцветшая атласная лента. Она прятала бледное лицо за руку своей матери, стесняясь нас. Мы окружили ее, теребили, а она все молчала, и по строгому, но испуганному выражению ее лица можно было подумать: если она скажет, то непременно что-нибудь умное, серьезное.

- А ну-ка, разбойница, открывай воротья! - крикнул дедушка бабушке, широко улыбаясь беззубым ртом. Он молодцевато стоял в телеге и размахивал бичом.

- Ишь раскомандовался, старый черт! - Бабушка нарочито грозно подбоченилась. - Енерал мне выискался!

Пошла было открывать, но ее опередил Миха, мой двоюродный брат, двенадцатилетний мальчишка, крупный и сильный. Он всегда перебарывал меня, и я порой сердился на него, особенно тогда, когда клал меня на лопатки на глазах у девочек.

Потом взрослые - человек десять - сидели за праздничным столом. Из всех мне как-то сразу не понравился дядя Коля, отец Люси. Я боялся его твердого мрачноватого взгляда. Когда наши глаза встречались, я свои сразу отводил в сторону. Дядя Коля на всех смотрел так, словно был чем-то недоволен, раздражен. Миха мне рассказал, что у дяди Коли в подполье зарыто миллион рублей и пуд золота, что он очень жаден и нередко держит семью голодом, экономит деньги; однако через час Миха сказал, что у дяди Коли три пуда золота. Еще он сообщил, что в родне распространился слух, что дедушка написал завещание и дяде Коле, которого недолюбливал, завещал всех меньше или даже вообще ничего.

А вот в дядю Федю, отца Михи, я просто влюбился. У него были большие, как у коня, кривые зубы, и они меня очень смешили. Голова у него блестела лысиной, как у его брата, дяди Пети, и казалась политой маслом. Он любил говорить, точнее, как и дедушка, кричать:

- Порядок в танковых войсках! - Или подойдет к кому-нибудь из детей и скажет: - Три картошки, три ерша? - и ставил три легких щелчка и три раза тер мозолистой ладонью по лбу. Особенно он любил это делать девочкам. Они громко пищали и кричали, но были очень довольны его вниманием. Потом кокетливо улыбались и ходили возле него, выпрашивая еще раз три картошки, три ерша. Он неожиданно хватал их, - они снова пищали, закрывая голову руками.

Дядя Федя закусывал, а я смотрел на его большие зубы и улыбался. Он подмигнул мне и поманил пальцем.

- Садись, племяш, покачаю. - Он выставил ногу, обутую в кирзовые, начищенные сапоги. К слову, сапоги он носил постоянно в любое время года, и в праздники, и в будни.

"Нашел маленького!" - подумал я, посасывая сахарного петушка.

- Вы, дядя Федя, лучше Сашка покачайте.

Мама подошла к гитаре, висевшей на писаном масляными красками коврике. Все затихли. Кто-то шикнул на Сашка: он начал было жаловаться маме. Она примостилась на краю кровати, неторопливым, ласкательным движением смуглых, с синеватыми жилками рук стерла с инструмента пыль. Взяла гитару поудобнее, настроила. Все внимательно следили за движениями мамы - казалось, ожидали чего-то необычного. Усатый, без одного глаза кот Тимофей тоже заинтересованно смотрел на маму и даже перестал стрелять глазом на колбасу. Мама посидела несколько секунд не шевелясь, с грустной улыбкой всматриваясь в темное окно, за которым виднелись вдали огни деревни на той стороне Ангары. Двумя пальцами коснулась струн и тихо запела:

Сердце будто забилось пугливо,

Пережитое стало мне жаль.

Пусть же кони с распущенной гривой

С бубенцами умчат меня вдаль...

Бабушка печально улыбалась и всплакнула; дедушка сидел сгорбленно, вонзив свои худые пятерни во взлохмаченные рыжие волосы и шевеля красными ноздрями. Брови дяди Феди подергивались в такт музыки. Папка покачивал головой и смотрел в пол.

Потом взрослые танцевали; дядя Федя играл на баяне. Бабушка вышла на середину комнаты, взмахнула цветастым платком и, видимо, воображая себя молодой и стройной, "поплыла лебедушкой" к дедушке. Приблизившись к нему, резко повернула в сторону и улыбчиво смотрела на дедушку - зазывала его. Он неспешно, как-то деловито двумя пальцами пригладил топорщившиеся усы, расправил по ремешку застиранную, в заплатках гимнастерку, топнул раз-другой, какбыпроверяякрепостьпола, и, важно выбрасывая ноги вперед, вошел в круг.

- И-их! - тоже притопнула разрумянившаяся бабушка и надвинулась всем своим необхватным телом на маленького дедушку.

- Поддай, Федька! - крикнул уже багровый дедушка, лихо крутнувшись вокруг бабушки, словно убегал от нее. Еще раз с важностью разгладил потом заблестевшие усы. - Жарь! Э-эх! А ну, старая, шевелись! Сбрось жирку маленько, э-э-эх!

Натанцевавшись, мокрый от пота и красный, дедушка присел на лавку рядом с дядей Колей, который почему-то не веселился. Они стали о чем-то говорить, сначала спокойно и тихо, а потом - громко и раздраженно. Дедушка иногда низко наклонял голову и весь напрягался - казалось, хотел рывком перепрыгнуть через стол.

- Обидел ты меня, отец, - донеслось до меня сказанное дядей Колей. Впрочем - хорош! Давай выпьем...

- Колька! Змей! - вдруг крикнул дедушка. Танцы приостановились. Никаких, слышишь, завешшаньев я не писал. Понял?! Да и завешшать мне нечего. Дом да старуху? Помрем - забери его. Одно, Николай, у меня богатство старуха.

- А, старуха. Я так сразу и подумал, - с оттенком насмешливости сказал сын. - В этом месяце Анне кто отправил двести рублей? - сказал он, притворяясь равнодушным, и стал рассматривать своиладони.

- Молчи, гад! - Дедушка страшно побледнел и, ссутуленный, напряженный, словно на его плечах находился тяжелый мешок, привстал. - У Аннушки - пять ртов, а у тебя - одна девчонка...

Дедушка стал хватать почерневшим ртом воздух, пытаясь что-то сказать. Его глаза помутнели и выкатились, - казалось, что его душат, а он пытается высвободиться, прилагая невероятные усилия.Мы, дети, забилисьзакомоди со страхом наблюдали происходящее. Смельчак Миха под общий шум опрокинул в рот рюмку вина, щеголяя перед нами.

- Колька, довел! - сердито сказала бабушка. - Ты же знаешь, отец перенес контузию на войне... ему нельзя волноваться...

Дедушка упал на пол и стал беспорядочно размахивать руками.

- Вон из моего дома! - Бабушка с шумом раскрыла дверь и указала сыну на выход. Мама пыталась ее успокоить. Папка пригласил дядю Колю на улицу покурить.

- Мать, напрасно ты так. Что я ему сказал такого? - говорил дядя Коля, смущенный и растерянный. Вышел с папкой на улицу.

Женщины успокаивали заплакавшую бабушку. Мужчины уложили дедушку на диван; через несколько минут он пришел в себя, но его рот вело, и желваки вздрагивали под бледными щеками. Он рассеянно, но и сурово посматривал на людей, пощипывая свою жидкую бородку, почему-то не казавшуюся мне теперь смешной.

Папка пришел с улицы, присел на краешек дивана:

- Как, батя, полегчало?

- Полегчало, - прохрипел дедушка.

Помолчали. Я случайно оказался за комодом; ни дедушка, ни отец меня не видели.

- Поганистый он мужик, этот Колька, - сказал папка.

- Ты вот чего, Саня, других не очень-то осуждай. У него своя жизнь, у тебя - своя. Разберись-ка в ней получше. Вот дело будет! Чего чудить начал? С жиру бесишься, что ли?

- Запутался я, отец, - вздохнул папка, закуривая. - Лучше не спрашивай.

- Как же "не спрашивай"? Мне Аннушку, дочку, жалко. Сердце-то, поди, ноет, моя ведь кровинушка.

- Уехать мне на Север, что ли, батя? Буду высылать деньги. Хоть не будут мучиться со мной...

- Это еще зачем? Ты - голова семьи. Го-ло-ва! Представь себе, к примеру, коня или человека без головы, без мозгов. Ходят они по улицам и тыкаются туда да сюда. Вот так и семья без мужика - бестолковость одна, дурость и нелепость. Ты, мужик, - голова, они - дети, жена - твое туловище, ноги, руки. Понял?

- Понять-то понял, да только не гожусь я уже для семьи, батя. Падший я ...

Дедушка резко привстал на оба локтя и угрожающе зашипел:

- Цыц, сукин сын! И чтобы не слышал таких речей. Будь мужиком, а не бабой, так твою перетак! Без семьи, голубок, ты совсем пропадешь, быстро опалишь крылышки. Поверь мне, старому: ведь тоже когда-то малость чудил, брыкался. Вот и учу тебя: не отрывайся от семьи. В ней твоя сила и опора. Мир - вроде как холодный океан, а семья - теплый островок, на котором и согреться можно, и от бурь укрыться. Не разрушай, Саня, свой островок, потом согреться будет негде. Понял, чудило?

Папка грустно улыбнулся:

- Понял, батя.

Радостно, легко у меня стало на сердце. "Неужели у нас все хорошо пойдет?"

В полночь я, Миха, Настя, Лена и Люся потихоньку от взрослых в баню гадать пошли. В парилке было очень тепло, осенне пахло сырыми березовыми вениками, в голове чуть кружилось. Мы зажгли свечку, забрались на сыроватый полок и начали гадать. На воткнутую в доску иголку ставили половинку скорлупки кедрового орешка и поджигали ее. Кто-нибудь, чья наступала очередь, загадывал имя любимого человека. Подожженная скорлупка начинала крутиться, и по ее движениям нам было вид, как его любит загаданный им человек. Если скорлупка крутилась сильно, искристо, - его любят сильно, если слабо крутилась... что ж, гадай, если хочешь, на кого-нибудь другого: может, он тебя любит.

Пожребиюпервойвыпало гадать Насте. Она, словно чего-то испугавшись, отпрянула в

темный угол и замерла; покусывала ногти. Потом крепко сцепила пальцы, прикусила губу и с каким-то страхом и в то же время с надеждой смотрела на свою скорлупку. Миха зажег спичку - Настя неожиданно вздрогнула и сжалась. "Нет-нет, не надо, - умоляли ее глаза, - я не хочу знать правду, которую вы мне и себе хотите открыть. Погасите спичку! Нет-нет! Зажигайте же скорлупку. Почему медлите? Нет-нет, не надо!"

Миха деловитым, будничным жестом стал подносить спичку к скорлупке. Настя чуть привстала на коленях и напряженно смотрела на его руку."Сейчас всем станет все известно: любит ли ее загаданный ею мальчишка?" - подумал я. Скорлупка в поднесенном к ней пламени вздрогнула - вздрогнула и Настя. "Ну же, вредная скорлупа! - кричал я в себе. Крутись, крутись, дорогая скорлупка! Лучше пусть моя не закрутится, но Настина должна обязательно закрутиться!" Я догадывался, на кого она гадала - Олегу Петровских; я давно заметил, как нежно она на него смотрит и краснеет, встречаясь с ним взглядом.

Миха отдернул руку со спичкой - скорлупка сильно, с искрами закрутилась. Настя, стыдливо прикрывая лицо руками, улыбалась. Она посмотрела на нас, и мы поняли, что она счастлива.

Гадали Лене. Она изо всех сил притворялась, что ей совершенно безразлично, что скажет скорлупка. Лена шумно играла с кошкой, однако как сестра зорко следила за каждым моим движением - я устанавливал и поджигал скорлупку. И она - не закрутилась. Мне было жаль Лену и хотелось ее утешить; мне казалось, что скорлупка не закрутилась по моей вине - быть может, я что-то не правильно сделал.

Лена, громко напевая, спустилась с полка, резко отбросила кошку и сказала:

- Ерунда все это. Я ни на кого не загадывала. Вот так-то! - И зачем-то показала нам язык. Однако через полчаса в постели она тихо всхлипывала в подушку.

Потом гадали Люсе. Как только в первый раз я увидел эту девочку, я заметил за собой странное желание: мне очень хотелось ей понравиться. Я всегда искал в глазах Люси оценку. Она иногда задерживала на мне взгляд, и как только я отвечал ей своим, она низко опускала глаза и слегка краснела. "Я ее люблю?" - неожиданно для меня прозвучал во мне вопрос, но я почему-то побоялся на него ответить. Вспомнилась Ольга, и в моем сердце стало тяжело.

Миха установил скорлупку. Люся - эта скромная, застенчивая девочка! неожиданно смело подняла на меня глаза. У меня резко, но приятно вздрогнуло в груди. Меня смутила странная смелость ее взгляда. Яопустилглазаи зачем-то полез в карман; достал болт икрутил его в руках. Я, наверное, покраснел. Скорлупка закрутилась сильно, с искрами. На лице Люси не произошло никаких изменений, но я чувствовал, что она довольна. Я был уверен - гадала на меня.

Когда мы спускались с полка, наши взгляды снова встретились, и я угадал в полумраке на ее губах улыбку.

ЧАСЫ

На следующий день мама, отец, Люба и брат уехали домой, а меня с сестрами оставили на неделю погостить.

В кухне висели старинные часы с кукушкой; они сразу привлекли мое внимание, точнее, заинтересовала только кукушка, которая с шумом выскакивала и громко, голосисто куковала почти как настоящая.

- Как внутри все происходит? - спрашивалясебя,прохаживаясь взад и вперед возле ча-сов. - А может, кукушка живая? - Но я иронично усмехался. Лазил вдоль беленой стенки, заглядывал в механизм и пачкал нос и одежду известкой. - Как кукушка узнает, что надо выскочить и прокуковать столько раз, сколько показывают стрелки?

Скоро - двенадцать дня. Должна, как обычно, показаться кукушка. Я подошел к часам поближе и стал ждать. Шумно распахнулись ставенки, и черная блестящая кукушка шустро, словно ее кто-то вытолкнул из убежища, выскочила и с веселой деловитостью точно прокуковала двенадцать раз. "А если разобрать часы и заглянуть вовнутрь?" - Мысль мне понравилась, но было боязно: могли в любое время прийти с базара дедушка и бабушка.

Загрузка...