Ермакова Ирина Александровна родилась под Керчью. Закончила Московский институт инженеров транспорта.
* *
*
Легкий друг мой, залетный друг,
маленький веселящий дух,
ранний свет вокруг трепыхающий,
дух, захватывающий дух
хрустом в горле, гвоздем в виске,
хитрой скрипочкой вдалеке,
дай, пока не трубят: пора,
надышаться тобой с утра.
Солнце — катится на восток,
эхо — долгое, как в горах,
о, позволь мне хоть раз, браток,
поболтать с тобой просто так.
Уморительный дух живой,
зажигательный вестовой
крутит огненную восьмерку
над развинченной головой —
золотая моя юла,
дай мне тихо сказать: ура,
что б там ни было впереди,
не печалься — лети.
Кукуруза
Зерна,
зерна,
в каждом растет звук,
звонко сплющенные, млечно-щербатые, —
кувыркая небо, гривна летит на слух.
Всюду музыка. Всюду ее солдаты.
Он бежит за джипом (пять ему или шесть?)
и заводит утро на зубной гармошке початка.
Жесткий оскал. Ненормативный жест.
Зерна падко хрупают, капают в гравий сладко.
Грязные локти — скобками, явно ничей
(проигрыш, лязг, мычание, кантри местный),
явно знакомый с непостоянством вещей
(кукурузный дух приплясывает над бездной).
Кнопки зерен стонут — хит и его предмет
(южный свет — золотой, зернистый, как смех бомжонка),
он вгрызается в день, вращая свой инструмент
до отката солнц в большак за бензоколонкой.
Оттопырив ухо, всхлипывает во сне
И, накрытый трофейной кепкой, спит как дети.
Музыка всюду, особенно в тишине,
грохота изнутри в придорожном кювете.
* *
*
… и тогда она
нырнула в лес — не сумрачные чащи,
нормальный подмосковный леший лес,
и набрела на дивный свет, стоящий
с косым копьем луча наперевес,
щебечущий, блистающий, зовущий,
он гнулся, отрываясь от корней,
и ел глаза, и набивался в уши,
и, колыхнувшись, двинулся за ней.
То шел столбом, то шаром, то воронкой,
то нежно перед ней сводил края
и тек насквозь, оттягиваясь тонко,
и прожигал на глубину копья,
и щурился, и улыбался светски,
и щелкал, что волчица-львица-рысь,
и прыскали обломанные ветки
и зайцами вокруг нее неслись,
и каждая минута-неотложка
в ней длинно разгоралась на бегу:
свет нависал и замирал сторожко,
отсчитывая нервные ку-ку.
Вслепую, на гармошку из вагона,
к платформе, обдираясь о кусты,
ощипанной, засвеченной, прожженной,
а все же добралась до темноты.
* *
*
Просто чума в застолье
сорвана да жива
катится в чистом поле
гулкая голова
В царских репьях по брови
в ночь поперек широт
в полном сорвиголовье
крутится и поет
Времечко без обреза
эхо из-под корней
ржавая песнь железа
желтая песнь костей
Сердце стучит в затылке
медом текут усы
вьются из шейной жилки
красные бусы росы
С кочки скачком на кочку
следом светлячий рой
все мы воскресной ночью
ближе к земле сырой
Юзом сквозь паутину
липнущую венцом
плюхом в белую глину
слепленную лицом
Нос в табаке отбила
уши ободрала
кубарем вдоль обрыва
колет глаза трава
Лишь бы не затихала
в черных кустах кружа
лишь бы не заплывала
телом опять душа
Только б не понедельник
только не этот вид
как же стучит будильник
как голова болит
* *
*
Человек проспится и живет,
ничего ни в чем не понимает,
врет, смеется, бережно листает
перечень обид, а в нем растет
малютка-смерть и на ноги встает,
и ногами изнутри пинает.
Бац! — и содрогнешься невзначай:
под углом к рассеянному свету
полужелтый лист летит по лету
в осень. Отвернись. Не замечай.
Человек заваривает чай,
достает из пачки сигарету
и — ломает. И глядит, как лист,
как полузеленый лист юдольный,
словно ничего ему не больно,
на открытом воздухе повис,
словно все равно, что верх, что низ,
словно рифмой брезгует глагольной.
Чай — дымится. Лист в окне — висит,
черенком подергивая чутко,
и клюет, как жареная утка,
и — взвиваясь — радостно гремит,
как железный, как глагол в гранит —
выше, выше. Спи, моя малютка.
* *
*
Нет, не о смерти. Все с ней и так понятно —
детская дрессировка, всегдаготова.
Не о слезах — не зазовешь обратно.
Просто скажи: Леша. Наташа. Вова.
Бабушка Соня. Миша. Глебушка. Нина.
На табуретке. В кухне. Сижу живая.
Таня и Толя. Внятно. Медленно-длинно,
бережно-бережно по именам называя.
Как вы там, милые? Дробь и погудки горна.
Холодно вам? Здесь у нас — дождь и святки.
Саша и Саша. Плавится шелк у горла.
В слете дружинном. В святочном беспорядке.
В долгоиграющих праздниках столько света,
столько огней, жалящих именами,
елки горят — словно жизнь до корней прогрета
и никакой разницы между нами.
Ночи проходят строем, вьются кострами.
Даты и даты. Звездочки именные
пристально кружат в здешних кухонных кущах.
Столько любви вашей во мне, родные, —
хватит на всё. Хватит на всех живущих.
* *
*
Жизнь не движется
стоит себе в одной точке
переминается с ноги на ногу чешет репу
а кругом господитвояволя птички-листочки
так и чиркают-чирикают по зеленому небу
А она ежится озирается словно
первый раз на свете живет и впрямь сробела
как сиделец кровный выпущенный условно
в этот день белый из смерти осточертелой
За спиной вечная вечность и все что было
впереди вечная вечность и все что будет
сквозь нее время со временной своей силой
а внутри нее море-море и люди-люди
Люди добрые! добрые люди? переживая
эту жизнь как ужас или привычку к чуду
или как всегда как лучшую здесь минуту
это я в зеленом небе стою живая
и машу — беги!
и я тебя!
не забуду!
* *
*
Как я жила до сих пор, ничего не зная,
вечно за целый свет принимая части,
вот она катит, молния шаровая, —
медленная, живая, как просто счастье.
Это не я, это тело, всего лишь тело,
бывших, расплавленных красно лиц на фоне,
как раскалился мир — пока я летела,
чтоб наконец очнуться в твоей ладони.
Сходы лавин, бурлящие рек извивы,
дым над горящим лесом, четыре моря,
как мы легко смешливы, как мы болтливы,
солнце мое, словно нет на земле горя.
Речь на мефодице ревностно в ребра бьется,
память фонит, пульсар обрывает сердце,
как это будет, ну, например, по-сербски,
солнце мое? — так и будет, мое солнце.
Огненный воздух дрожит, и уже на спуске,
в этот врезаясь свет, различая блики,
слышу, как ты окликаешь меня по-русски,
сбив ударения, перемешав язбыки.