ОДА БЛИЗОРУКОСТИ
Бородицкая Марина Яковлевна родилась в Москве. Окончила ГПИ иностранных языков. Поэт, переводчик, автор лирических книг и стихотворных сборников для детей.
* *
*
Слава тебе, о бесшабашный хрусталик,
и тебе, подруга его, строптивая роговица!
Вы своей преломляющей силы не рассчитали,
на далекую перспективу не дали мне подивиться.
Никогда мне орлиным взором не охватить
перспективы,
а сидеть мне, уткнувшись носом в парчовую ряску,
в плиссировку раковины, в поволоку сливы,
придорожного лопуха кольчужную вязку.
Я снимаю очки и вижу цветные пятна
и вокруг фонарей лохматые ореолы.
Круговая порука близости. Нам понятно,
чтбо художник имел в виду, мы ведь той же школы.
Я снимаю очки — как будто бы остаюсь без кожи,
а это я надеваю защиту от вашей вселенной:
в трех шагах от меня вы можете корчить рожи,
а я буду вам улыбаться улыбкой блаженной.
Слава тебе, миопия! слава неправильной форме
глазного яблока, удлиненного вроде грушовки,
мелочам и подробностям, бусинам в птичьем корме,
обнаженной лампочке в радужной растушевке!
* *
*
“Бог — это совесть”, — сказала бабушка Вера.
Под утюгом орошенная блузка дымилась.
Бог в этот миг, обнаружив меня у торшера,
щелкнул разок по затылку, и вот — не забылось.
Бабушка так говорила о глаженой блузке:
“Вещь — совершенно другая! ведь правда?
ты видишь?”
С дедом они перекрикивались по-французски,
только потом я узнала, что это идиш.
Дед же Наум учил меня бегать и драться
и по-латыни ворчал, что хомини хомо —
волк. Я не верила деду, я верила в братство,
в дружество, равенство, счастье и бегство
из дома.
А еще так смешно говорила бабушка Вера:
“Честью клянусь”, не просто “честное слово”.
“Бога гневишь, — вздыхала, — ну что за манера!
Ты вот поставь-ка себя на место другого”.
* *
*
Господи, я не владею умами,
я и собой-то владею с трудом,
только дверями, дворами, домами,
светом слабеющим, снегом и льдом.
Господи, душами я не владею,
вот ведь и эту придется вернуть, —
только сугробами в сетке ветвей и
светом, еще голубеющим чуть.
Господи, я не владею сердцами,
я и свое-то теряла сто раз,
только хрущевок глухими торцами,
светом из окон, слезами из глаз.
* *
*
Еще последняя нам сласть
дана в наследство:
сначала в отрочество впасть,
не сразу в детство.
О, там обиды велики,
победы хрупки,
но утешают пустяки:
косынки, юбки.
Там каждый взгляд, что бросил он,
и вздох невнятный
с подругами обговорен
тысячекратно.
Там можно сделать встречный шаг
как одолженье
и целоваться просто так,
без продолженья.
* *
*
Ласковая ты бабушка,
история древнего мира:
все картинками баловала,
сладостями кормила.
Был на диване триклиний,
триумвират на кресле,
триста спартанцев за шкафом
враз выдыхали: “Йесли!”
Строгая ты учительница,
история средневековья:
все рисовала виселицу,
все рифмовала с кровью.
Всё же твои ужастики
наши питали грезы:
Йорки шли на Ланкастеров,
алые тлели розы...
Злая ты, злая мачеха,
нынешняя история,
алчности математика,
ненависти фактория.
Ядерные пастилки,
лагерное барокко —
и ни единой картинки,
ни одного урока.
Тайм-аут
Щепка лезет на щепку,
точка на запятую,
скрепка кусает скрепку,
в скобочку завитую.
Книжка с другою книжкой
схлопнулись второпях:
дрожью дрожит чуть слышной
том о двух корешках.
Кошки поют на крышах
славу бескровным войнам,
ангел с трубою, слышишь,
время играть отбой нам
и разливать по фляжкам
то, что дается даром
кошкам и деревяшкам,
книгам и канцтоварам.
* *
*
В этот час, когда окна уже горят
из ноябрьской тьмы по краям фасада
и последние несколько дошколят
молчаливо ждут у крыльца детсада, —
в этот час капризничает душа:
ни гулять не хочет, ни даже в гости,
у окна стоит, на стекло дыша,
и ладони трет в диатезной коросте.
То ли скушно ей, то ли тошно ей,
только знай сопит, только тянет шею:
не видать ли там дорогих теней?
Ведь придет же кто-нибудь и за нею.